Аннотация: Автор работает пионрвожатым в пионерском лагере. остальное в расссказе
Михаил Садовский
ТРЕТЬЯ СМЕНА
Помнишь только тот вопрос, на который нет ответа, если только это не вопрос экзаменатора, и ты точно знаешь, во что ответ оценили...
Почему, почему я так сделал?.. А если бы?.. И годы, потраченые на то, чтобы его опровергнуть, всё равно не пересилят робкого юношеского сомненья. И нет ответа ни поступком, ни покаяньем. Есть только этот вопрос, который измучал и никогда не даст покоя. Никогда. Пока и вопросы, и ответы станут недоступными мне, и никого после меня не взволнуют и не притянут...
Когда в окно над кроватью звонко постучали снаружи, наверное, маленьким камешком... я тут же открыл глаза. Звука уже не было, но память повторяла его, как набат. И одно воспоминание со временем, теперь, наложилось на другое... как я снова опустил веки, крепко зажмурился, стиснул зубы и даже застонал... и сердце колотилось в горле, под кадыком, и липкий пот волнения и страха выдавился на шее, в складках кожи на внутренней стороне локтевых изгибов, на переносице... а потом стало холодно, и дрожь мелкой свинцовой дробью врезалась в тело...
Любой, любой неожиданный ночной резкий звук с детства одолевал меня смертельной усталостью, сковывал и не давал сопротивляться... и такая тоска в сердце... опять превращаешься в худенького десятилетнего мальчика, забившегося в угол и с ужасом наблюдающего за происходящим непонятным, но почему-то страшным... отца специально замедленно натягивающего костюм... зачем, почему в поздний предутренний час?.. маму сжавшуюся в комочек, закутавшуюся в белую шаль и углом её с кистями прикрывающую зияющий рот... и бахрома обвисла, как бутафорская отклеившаяся не вовремя борода... а ярче: два здоровенных дядьки, швыряющие на пол бумаги из письменного стола, и поочерёдно постукивающий пальцами по его поверхности отвратительный тощий в зелёном кителе, застёгнутом до самого подбородка, сидящий на стуле напротив... его стеклянные глаза шарят вокруг и наткнувшись на мальчишку расширяются и, кажется, выдвигаются вперёд навстречу ему... но я уже ничего не чувствовал - только свинцовую дрожь и что всё плывёт перед глазами, казалось сейчас упаду, и... в этот момент в углу, за плинтусом, за обоями тихонько заскреблась мышка... старая, знакомая мышка, которая бывало, когда долго не мог заснуть, своим шуршаниием, как колыбельной шопотом, успокаивала и убаюкивала... и сейчас этот звук вернул меня в действительный мир... как дёргающиеся кадры останавливающегося кино... застёгивает пиджак отец, мать вскакивает навстречу ему с дивана, здоровенный детина, чтобы преградить дорогу, резко запахивает створку буфета и вставленное в неё зеркало выскакивает и со звоном разлетается на полу... вот этот звук с тех самых пор...
За новым стуком в стекло сдавленный голос прошипел: "На совещание к старшей вожатой!"...
"Боже...- неужели это на всю жизнь? Боже!.." И время катилось в который раз, как по проложенным рельсам, и сколько бы ни дрожала тайная надежда, уже ничего не могло произойти по-другому...
Зойка тогда сказала: "Опаздываешь, Иванов!" и похлопала рукой по дивану рядом с собой, приказывая приземлиться. - Разливай! Со свиданьицем!... - она продолжала командовать. За столом собрался избранный круг... вожатые, педагоги, завхоз... огурчики и грузди, засоленные по особому рецепту сторожа Егорыча, громко хрустели на зубах... какая-то птица завистливо посвистывала сквозь занавеску, и обычные постные наставления перемежались не всегда удачными пикантными анекдотами...
Я же подумал тогда: "Какого чёрта тут сижу? Разве нельзя всё это завтра сказать после линейки?.. я же подумал! Почему не встал, не ушёл? Почему? Почему остался и подчинился..." - выходило не совсем красиво и интеллигентно... Было сладко, тайно и непривычно... первая женщина, не довчонка, с которой просто целовался...
"Ну и что, что такого? - возражал сам себе.- После десятого с первого раза поступил в институт... времена уже поменялись... отец справку получил о реабеллитации... и такая радость обуревала, и верить хотелось... непонятно во что, зачем, кому верить... бежать куда-то, поступать... куда - всё равно... светлое будущее - вот оно, значит, существует! И вовсе не тяготило данное маме слово, только с железками всю жизнь иметь дело - никакой литературы, журналистики... "гуманитарщины"... и здесь, как все, - подзаработать денег: кормят, поят, кино показывают, и ещё зарплата идёт за то, что утром строишь ребят на линейку, "Будь готов! - Всегда готов!" И в лес за грибами, и обратно к обеду во время, и строем на полдник и ужин... "Спасть, спать по палатам!.." И вдруг эта вспыхнувшая Зойка! Совещание... почти каждую ночь совещание...
Вожатые стали медленно расходиться. Зойка положила руку чуть выше колена и придавила вниз, чтобы не трогался с места... "Ты что? - она уставилась такими зелёными кошачьими глазами, когда остались вдвоём, и, не дожидаясь ответа, потянула за собой в соседнюю маленькую коморку вроде чуланчика, где умещалась только одна кровать и стандартная голубая тумбочка". Она вообще презирала всякие комплексы и руководила не только потому, что была и старше лет на пять и старшая вожатая, - она так понимала, представляла жизнь и брала от неё то, что хотела... если могла взять... но старалась любыми способами...
Разве я знал, что когда она увидела студента из Москвы с райкомовским направлением, тихо шепнула Наташке, своей подруге, с которой работала уже третье лето, - "Этот мой! Не трожь!" - сама же рассказывала потом со смехом... ну, не куковать же, в самом деле, целое лето одной! Конечно, такой мальчик-дурачок появился! Видно, что интеллигентный... стесняется!.. Говорит не так, как она!.. я через две недели сдался... не мог не сдаться... так хорошо было! Так... ни о чём не думал - только её глаза в окружении рыжих веснушек и запах сумасшедший... а она, видно, вдруг поняла, что случилось что-то... что это не очередной вожатик, с которым хорошо провести лето и потом с удовольствием вспоминать об этом, что её задело, зацепило... и не отпустило?
Она не хотела, чтоб я утром пораньше, пока никто не видит, уходил от неё в свой отряд, не хотела, чтоб один с ребятами брёл в заречную рощу за маслятами, сочинял с ними стенгазету в пустом клубе... она ненароком заглядывала туда, как бы обходя все лагерные "объекты", и садилась послушать... смотрит, смотрит, что голос начинает прерываться, и жар по горлу вниз такой катится, будто кипятка глотнул... я им про "Дикую собаку Динго", и они слушают, открыв рот... и она тоже... застыла, как завороженная...
А потом говорила вечером, притулившись на руке и прижимаясь всем телом, что это мой голос завораживает... и она задумается, задумается и в своё детство перелетает, в рабочий посёлок, барак двухэтажный неподалёку от зоны, с одной кухней на целый коридор в этаж длиной, с чёрными, вросшими в глину сараями вокруг, столом для домино и выпивки с двумя скамейками по бокам, под которыми всегда были лужи, потому что земля утрамбовалась сотнями ног за много лет, и образовались вдавленные в почву ямки...
Отец пил и никогда не пьянел, только мрачнел и сквозь зубы твердил неизвестно в чей адрес матерные слова...он в зоне работал... всегда при оружии был... и ничего не рассказывал... всегда молчал... только несколько слов по делу - и всё. Потом, когда перебрались в отдельный дом за высоким забором, он иногда в особо сильном подпитии хватал за платье у самого горла мать и заносил кулак над её головой... но ни разу не ударил, а только отталкивал с силой от себя, кулём валился на стул и руками обхватывал голову... он раскачивался из стороны в сторону и потом долго сидел, замерев, и смотрел в одну точку мутными глазами... тогда уже война кончилась...Он, наверное, был очень красивым раньше, но в то время она помнила, всё пряталось на его лице за постоянным выражением натуги и тревожного ожидания... от этого черты заострились, вылезли большие обветренные скулы, как-бы углубив и усилив глаза и съузив угол зрения...
Я же чувствовал, что всё ей было непривычно, незнакомо, даже удивительно... вечная книжка в моём кармане... чаще всего стихов... и умение экономить, как жизнь приучила, и всё что угодно починить, разгадать, наладить без раздражения, суеты и досады... и азарт в любой игре с мальчишками, когда становишься с ними наравне и не давишь своим авторитетом и ростом, а это и есть авторитет... и мне всё было странно в ней - грубый сорванный голос и манеры резкие, сильные - не женские, а когда оставались вдвоём такая мягкость и податливость, что ни дна - ни неба... наверное, мы угадали друг в друге совсем разные закваски детства и, когда столкнулись с этим так близко, что ближе не бывает, почувствовали оба, что невольно подражаем друг другу! И нас обоих это сначала возмутило и взбунтовало! Она стала дерзить, говорить резкости, упрекать понапрасну, но интуитивно поняла, что это так дико и неприятно другому, что вызовет скорее сожаление, чем уступку, неизвестно в чём... а я тоже понял, хоть опыта, конечно, никакого, и не умел себе объяснить, отчего это так, что она сама этого не хочет и боится, и тихо молчал, не зная, как быть, словно затаился... и тогда внезапно она будто прозрела, в тот самый важный и решающий момент, почуяла опасность, как зверь... боясь потерять добычу... доверилась своей интуиции, потянулась к своему, что считала собственным... и больше не сопротивлялась... не сопротивлялась тому, что она не старше, не умнее, не ловчее, не приспособленнее к жизни, а он, её "Мой", "собственный", ею захваченный, для неё надёжнее, вернее и ближе всех, кого она знала и знает... и что в жизни ей больше ничего не надо - только бы был рядом!..
Господи, как странно и неожиданно всё с ней было!
--
Вот Клавка, сука! - вдруг возмутилась она после очередных танцев. Я не понял почему, и она совсем разъярилась.
--
Ты... не понял!?. Танцевал с ней и не понял?!! Ага!!!! Как же!!! Она ж на тебя глаз положила!.. Не понял! Где уж!.. - глаза её сверкали вроде кошачьих, и она похоже фыркала, выдувая вверх струю воздуха в углу рта, чтобы сбить набок сползающую на глаза бронзовую тяжёлую прядь... - Не волнуйся, я ей... - она остановилась вдруг и что-то сообразила, - Ты что боишься, что в институт накапают про аморалку? Да я тебе такую характеристику отпишу, что... - я её тогда хотел успокоить:
--
Смотри, Зойка! Какая луна! Робкая, робкая... сидит на верхушке ёлки, ножки свесила и пробует, как там в небе: тепло?... или холодно?... ей же сейчас плыть в нём...
--
Ты что? - она просто опешила... - Это уж прямо, как стихи!... Не бойся, а если на меня капнут... - а я ей опять своё... как скворец ополоумевший от весны... послушай:
Спит корова, Муха спит,
Над землёй луна висит. - Мы говорили и вроде не слышали друг-друга.
--
Значит угадала! Ага? - она прислонилась щекой к плечу. - Почитай, почитай... мне ещё никто стихов не читал... меня тогда будто обожгло этим "никто".
--
А много их "никто" было? - и опять... вопрос остался, но я не понял даже под её напором:
--
Да ладно тебе... что было - быльём поросло!... Забудь!.. Я бы, может, тоже стихи писала, если б другая жизнь...
--
Другой жизни не бывает...
--
А ты то откуда знаешь? Ты ещё вообще маленький...- она никогда не отступала. Но и меня заело.
--
Есть!.. Есть! Бывает!
--
Да, есть. - она вдруг согласилась. - Жизнь другая есть... только её взять надо... ну, почитай мне... - и я, как заколдованный был... в её глазах по крохотному серпику луны, и всё... я улетал, улетал по строчкам...
Над землёй большая плошка
Опрокинутой воды.
Спит растение картошка.
Засыпай скорей и ты...
Я думаю, она тогда с ужасом вдруг поняла, что когда кончится эта быстролетящая смена, уедет человек в свою Москву, и образующуюся пустоту нечем будет заполнить! Не только совсем, но хоть частично! Я это понял тогда - она ничего не говорила. Понял, потому что теперь, что бы она ни начинала делать, прежде меня пытала: "Иванов, ты бы как...", и эта недавняя привычка оказалась вдруг самой частоупотребимой и необходимой в её жизни...
Мне по возвращении на факультете Гаврюшкин сказал:
--
Зря ты, Иванов, себе биографию хочешь испортить! Отказываешься ехать на целину! - сурово пояснил он. - А это ведь комсомольское движение, порученное и возглавляемое нашей... - я не дослушал - тоска! Я то знал, что у меня за спиной...поганый он был малый, комсорг... и я ему тогда так спокойно:
--
Я не отказываюсь! - он даже обрадовался, что сагитироовал, мол, но рано... - дурак был. Я себя таким счастливым чувствовал, это, наверное, всем видно было. Говорю: - Я в деревню еду, в Калужскую губернию, в деревню Васькино строить коровник! По путёвке райкома! Так что тебе волноваться нечего! Могу посодействовать, с обой взять, нам кашевара не хватает! - Зойка всё в момент организовала... она, если чего хотела, сквозь стену пройти могла... и деревню эту нашла, и коровник, и путёвку в райкоме быстро пробила - всё своими ногами выходила... это ж надо!.. На второй день прикатила к стройке на газике с шофёром. Привезла шматок сала, банку варенья, домашней вязки толстенный свитер из грубой, колючей шерсти и носки...
Не дурак ведь заметил, что всё тайное становится явным... свидания наши, Калуга на электричке промороженной, досрочные зачёты и сессия с хвостами, которые надо было обязательно успеть досдать, чтобы стипендии не лишили... у меня даже не было времени подумать, что происходит... всё катилось так быстро и снежно, и так тепло было с ней в зимние стужи и праздники.
Однажды я случайно услышал разговор родителей.
--
Это плохо кончится! - сокрушалась мама. - Во всей Москве ему женщины не нашлось! - она раньше никогда так не говорила -"женщины"! Меня в жар бросило... так это буднично обидно мне показалось...
--
Я тебя тоже не на Манежной площади подобрал! - засмеялся отец... помнишь моё первое интервью? - и я, конечно, знал эту семейную легенду, как молоденький журналист брал интервью у молоденькой активистки-комсомолки, поехавшей в глубинку бороться с трахомой...
--
А ты хоть её фотографию видел? - спросила мама...
--
Давно ты научилась читать по лицам? Можешь заглянуть в душу... через чужие глаза... вспомни, кто на меня писал... - разволновался отец. - Ты знаешь, как её фамилия?
--
Воробьёва.
--
Лучше бы он принёс фото родителей. - жёстко сказал отец. - Конечно, я тогда ничего и не подумал даже... просто мимо ушей пропустил... и когда мама потом, ближе к весне, как бы мимоходом заметила, что хорошо бы хоть семейное фото девушки показать, к которой я ношусь на электричках, я тоже ничего такого не подумал... что такого: семейное фото...
Как - то вечером, гордый как гусак, я положил на стол перед ними семейное фото: Зойка с родителями и младшим братом. Отец сидел ко мне спиной, но я увидел, как его пальцы, когда он взглянул на фото, вдруг сжались в кулак и сломали хрупкий угол старой карточки, который он держал в руках... потом он встал, и не оборачиваясь, вышел в другую комнату, а фото, как раздавленная чёрная птица с торчащим вверх крылом осталось на скатерти... я ничего не мог понять и не в силах был спросить. Мама ушла вслед за отцом. Я стоял потный, в плаще и чувствовал, что случилось что-то ужасное, непоправимое... страшное... не знаю, почему я так подумал, глядя в их сутулые удаляющиеся спины... я очень любил своих родителей, отца... его письма были мне лучше всяких статей и романов, и мне казалось, что над ним снова нависла какая-то опасность...
Ночь прошла тревожно. Эта тревога таилась в тишине, каких-то неразличимых голосах, поскрипывании и отдалённых звонках то ли раннего будильника, то ли позднего телефона... то, что сказала мне мама наутро, пододвинув по скатерти карточку, не только ошеломило меня, но буквально превернуло мне всю душу и всю мою жизнь. "Он был страшим надзирателем в лагере, где сидел отец". Я мог ожидать всего на свете, но... "Страшный человек", - добавила она и вышла в коридор...
Я растерялся, не знал, как себя вести. Первое, что возникло, - чувство протеста:"Ну, и что?! Что с того? Чем дочь виновата, что её отец был..." Потом судорожные поиски принесли облегчение - он уже три года, как умер... и опять возникло: "Ну, и что? Что это меняет? Ведь он был там!" И разыгрывавшейся фантазии не было никакого угомона... казалось, из этого чёрного корня тянулись хрупкие белые стебли, как у картошки в тёмном подвале. Но они были ядовитыми и пронзали всё, вообще всё, о чём бы я ни думал...
Стали выстраиваться в цепочку рассказы, которые я слышал от неё за месяцы знакомства, страх, неизжитый ею с детства и невольно прорывавшийся в них, я находил истоки её интонаций и жестов в том, что она описывала мне, в её барачной тоске и мечте вырваться из дома в другой мир, который ей открылся сначала в обещанной комсомольской романтике, а потом и неожиданно, в обретаемой власти над людьми... но я уже не мог смотреть на неё прежними глазами... я видел ту давнюю картинку, когда ночью забирали отца... двух здоровенных дядек, переворачивающих дом, и того, в защёлкнутом френче с зеленоватым от рефлекса лицом... я до сих пор слышал стук его пальцев по столу и звон разбивающегося зеркала... и мне теперь казалось, что это её отец... это он привёл их, и с него началось моё детство с вечно затаённым дыханием... я не знал, как встретиться с Зоей, мне казалось, что она всё прочёт на моём лице, увидит в глазах... я боялся её обидеть... она ни в чём не виновата... но я не мог уже жить и чувствовать, как прежде... я пытался забыть это живое прошлое, как забывает мужчина о всех прежних связях женщины, которую любит, но это было сильнее меня... ничего не получалось... боль и страх того насилия отравили душу. Родители тоже мучались, они видели, как мне плохо, но не говорили ни слова: ни за, ни против...
За что же жизнь так подшутила надо мной? Я не знал ответа... я не знал, как мне жить дальше... и первый раз пропустил назначенную встречу...
Летом я снова уехал в пионерский лагерь. Совсем в другой... далеко... там тоже оказалась такая пионерская традиция - собираться на выпивку по ночам, когда все уснули и знаки зодиака бродят по небу в поисках счастья... после первой смены я сбежал домой... бродил по пыльной Плющихе, вдоль мутных прудов под грешными стенами Новодевичьего монастыря и пытался объяснить себе, что случилось...
Время, возможно, лечит... но я до сих пор не нашёл ответа...