Аннотация: Расса- 1 т1м/ как 2,б1в0 31в13ит че21века 31 сам1убийства
Михаил Садовский
ДОРОГА
"Сходятся люди, расходятся вновь... и ни следа... Все радости, боли и страдания уходят вместе с ними, неизвестные миру... и если остаются дети - только это память об их любви и тайне. Дети или произведения искусства, которые, впрочем, тоже дети и не менее одушевлённые. Они рождаются от любви, когда люди соединяются, они впитывают с двух сторон и лучшее, и худшее, но когда распадается пара - они уникальный несуществующий в дикой природе плод, который зачат одним старадающим человеком и рождён им... "
Так он думал, когда ещё верил, что можно спастись. И хотел этого. Потом навалилась аппатия, какую он уже пережил однажды и не мог забыть. Точно, как описывалось в дешёвых брошюрках с квадратной картинкой на обложке. Он читал только их в том возрасте, когда уже начинают интересоваться совсем другими текстами: Мопасаном, Барковым, Куприным, возбуждающими томящееся тело. А он увлекался историями открытия электрического тока Фаррадеем, гениального проникновения в атом Резерфордом, воспеванием камня Ферсманом и зимними походами в Арктику Амундсена... его воспитали на романтике Магнитки и Турксиба. Не родители, конечно, - им было некогда, - время воспитало, но когда они поняли, что произошло, и ужаснулись, - было поздно... Он закончил медицинский, как мечтали мама с папой, и сам попросился на распределении в этот глухой район без электричества и без дорог, конечно, в поликлиникую Здесь руки мыли во дворе, принимали больных при свете керосиновой лампы, а направление на рентген было равносильно приказу совершить нечто героическое: преодолеть снежное пространство в полсотни вёрст на розвальнях, запряжённых полуголодной лошадёнкой... такое не всем и не всегда по силам... но он был счастлив. Он считал, что отдает свой долг. Кому? Это он представлял смутно - народу, Родине, лично товарищу... он не успел повоевать и теперь успокаивал таким образом свою совесть... Утро встречал голым по пояс у колодца при любой погоде, ел грубую (зато полезную) пищу, читал газету двухнедельной давности и верил, что эти забитые женщины совсем без мужиков в полуголодной послевоенной деревне без его забот не проживут...
Он замерзал тихо, покорно, ему казалось, "по велению долга", быстро заваленный снежной тяжестью по шею внезапно налетевшим бураном, какие здесь случаются раза три - четыре за зиму. Тогда уж, действительно, "не видно ни зги", и "выйдя до ветру", при первых его порывах, надо бросать даже это неотложное дело, ибо через две минуты может быть позно - не найти родного крыльца и не спасти своей жизни буквально в пяти шагах от тепла за бревенчатым срубом...
Обессиленный он погружался в дрёму. Спохватывался. Пытался поднять руку, чтобы отгрести снег с лица, но не хватало сил, потом, когда ясно понял, что погибает, ему невероятно захотелось последний раз взглянуть на белый свет, но и это не удалось - завалило веки - не поднять. И только ещё замедленная мысль убаюкивала его своей простотой и достоверностью, что у него через два часа приём, и Колыванова непременно забьёт тревогу, и бросятся все искать его (да кто все?), вскоре непременно найдут и скажут, что погиб на посту, как полагается честному врачу и мужчине...
Его покоробило, вроде, слишком торжественно, газетно получалось, и он это уже знает, наверное, читал где-то, конечно, читал, и там предупреждали какого-то мальчишку не спать, не спать, а он сдался, и собака его потом спасла, раскопав лапами сугроб и вылизывая ему лицо, будила и вытаскивала за рукав из "снежного плена"... Боже, как противно, пошло... на этом сознание покинуло его - это он помнил точно. И самое последнее: "Глупо... ни за что..."
Вскоре всё произошло, как он грезил, замерзая. Только никто не произносил никаких речей, и собаки никакой не оказалось, а решились в такую непогодь помочь ревущей в голос Колывановой Верке две её соседки-подружки: жалко доктора то молоденького, а до других домов пока станешь добираться, народ кликать - поздно будет. Хорошо, что не позабыла она сказанное врачом с вечера: "По дороге к бабушке Щетининой зайду, осмотрю ногу, а потом на приём". Деревня то вся - одна улица, огороды на задах изб с одной стороны к речке, что воробью по колено, с другой - к опушке, а медчасть, как место его работы гордо именовалось, на отшибе, слева, на пригорке у леса. Избушка шесть на шесть из доброго местного дерева... туда добираться только по открытому месту, где в буран так заметает, что держись: ветер разгоняется - вроде самолёта на взлёте: по склону горы вверх, вверх - его видно, ветер, - гонит он белую струю и подбрасывает - в небо! Снег обратно сыплется, да тот ещё с собой тот подбирает, который из туч валится, и вся эта масса на землю. Тут в буран самое гиблое место, его и зовут "крутой загнёток"... "Не иначе там доктора прихватило" - соображала Колыванова... верно соображала, быстро... она и нашла его... споткнулась и упала на его голову, снег сверху ещё не успел уплотниться...ну, а как упала, там уж дело простое - бабье... волокли его на рогожке втроём в избу к ней, и отпаивала она его молоком с барсучьим жиром, и растирала медвежьим вонючим салом всего до самой последней плоти, как есть голого. Вертела во все стороны, чтобы не пропустить какого хоть самого дальнего мизинчика... а потом зимние ночи сидела над ним - склонялась, задрёмывая, клевала носом, пока не утыкался он в полость медвежью, которой его покрыла, чтобы дух не вышел... потом травами заваренными отпаивала, что Шутиха дала в кулёчке... ну, что говорить, - выходила. Сама. На кого ж надеяться было! А когда отдышался он и хрипеть перестал, а она его сама слушала, не по-научному, по-своему: ухо плотно причпокнув то к костлявой спине, то к боку пониже подмышки, и всё ей открывалось сразу - любящее ухо остро слышит... Пошёл он на поправку, и она расслабилась после месяца ночей бессонных... помылась пошла мылом душистым цветочным, припасенным для праздничных дней, одеколоном "Кармен" себе везде побрызгала щедро, новую рубаху холщёвую накинула и даже в стоптанные ботинки, чтобы по холодному полу не шлёпать, пальцы вдела... одна лампадка чуть мерцала в углу... подошла она к кровати, где лежал он, угол лоскутного пёстрого одеяла откинула, он невольно подтянул колени к животу. Постояла она, посмотрела и легла, и замерла рядом. Сколько они так пролежали, не шевелясь, не припомнить... а потом упала она на грудь его и заплакала, заплакала горько и тихо, а он только гладил её, где достать мог: по плечу одной рукой, а другой по боку и повторял, повторял, повторял: "Ну, что ты, Вера! Ну, что ты..."
Так и понесла она с первой ночи. А весной они в город тронулись вместе. Родители его сперва в ужасе были, но стерпели - да и девчоночка народившаяся все грехи списала... очень она ублажала "стариков" - им же ещё, на самом - то деле, и по полсотни не было!
На вторую осень в городе Вера в школу пошла и догнала за два года три класса, а там с ходу - в медицинский - по его стопам... да и мама с папой (она их так звала) помогли, конечно, - преподавали оба там. Хваткой она оказалась, ловкой, удачливой... весело по жизни шла - сама себе удивлялась и говорила: "Это всё с тех пор, как Пашку спасла...благодарение, а не он - так бы и скисла в Калиновке своей"... Романтика да и только! Рассказать кому-нибудь: противно даже. Но так жили. Что вокруг творилось не замечали... или делали вид? Он молчал. Жене не перечил. Сын народился. Родители постарели. Мать на пенсию ушла. Отец дольше продержался. Потом и он отступил... и сразу вскоре взял и в одночасье как-то страно умер... и ушли они оба, можно сказать, вместе... мать на месяц всего задержалась... не захотела без него - и всё тут...
А Паша всё грустил, грустил, тихим совсем был... по вечерам задерживаться стал где-то... она решила: налево ходит. Смотрела на себя в зеркало, выпячивала грудь: - "От такой-то бабы?!" - А его и вправду страсть обуяла - начал он рисовать. С чего пошло - восстановить невозможно. Раньше редко этим баловался. А теперь всё, что, казалось, мимо его сердца пролетало, на самом деле и толкало его. Рисовал он на всём, что ни попадёт под руку, и всем, что рядом лежит: карандаш, окурок, ручка шариковая, самописка (так тогда называли) с чернилами... рисовал и отдавал, рисовал и складывал, рисовал и терял, оставлял друзьям, знакомым, на столах заседаний, пятиминуток, учёных советов... это была его настоящая жизнь... рисунок не опишешь, его смотреть и чувствовать надо... а когда случайно попали его работы через друзей в руки настоящего ценителя, вдруг пошёл спрос на них, интерес везде... и выставлять их стали, и ему приглашения пошли и в журнал, и в издательство книжку оформить, и письма потекли, а потом и деньги, всё больше, больше... в органы его вдруг вызвали (это ещё родители живы были), испугались дома все... не спали... ясно почему! В сером доме попрекали его, что рисунки, мол, за кордон пошли, а он: знать не знаю... мне-то что... пригрозили ему, чтоб поосторожней был - рисунок де, как вождь говорил: "наглядная агитация"... а он: - плевать мне!.. Они осерчали... да не те уже времена - без шума ночью забирать никого не решались... всё организовывали громкие процессы, для наглядности... находили шлюх судебных, которым всё равно, с кем за деньги... так вот тунеядцев выдумали... судили их для устрашения народа... а его к тому времени в Союз художников приняли... и работу свою врачебную в клинике он оставил... опять же премии присудили - одну, другую...
И всё снова так складно получалось - не жизнь: праздник! Не поверишь вранью такому в книжке... А в душу, кто влезет... Верка пыталась понять его, да не той меркой меряла... душа её, не обкатанная в детстве, разбуженная им и им же невольно угнетённая, не могла постигнуть этого "сплина", "русской хандры", боли за всех и вся и своей вины перед миром... и когда после долгого многодневного ожидания, она заполучала его, наконец, себе в собственность, обратно, хоть на ночь, казалось ей - на новую вечность, а он был так равнодушен к её счастью, к её жадности, так послушно деловит в ласках, что она потом плакала тихонько в подушку и проклинала свою дурость и горькую долю... и ругала себя, что "неча было со свиным рылом да в калашный ряд", что был бы у неё в деревне какой-никакой хоть тракторист, да свой, своего круга, и млел бы от неё с каждым годом всё сильней и сильней, а потому и любил бы всё жарче да жарче...
И ему никак не жилось уже с ней рядом, и рисунка ему мало было - не мог он ему всего отдать, что в душе бушевало... не мог из крови напряжённой переложить на плоскость... не было ещё в мире такой хитрости, что позволила бы это... воспроизвела на равных... и мучался он от горького непонимания, а больше того от Веркиной правильности и прямолинейности... "Не понимаю я, Паш, почему они у тебя все руки переломали себе, и головы у них, как половинки арбуза разрезанного, друг по другу соскользнули"... он сжимался весь от этой "критики" и скрежетал зубами... и клял судьбу свою, что не дала ему замёрзнуть и погибнуть на посту героем... может, и улицу бы в той деревне в честь его переименовали... хотя врядли... главная улица всегда и везде одним именем названа, имя вождя вечно... особенно в глуши, где бураны лютые... а там, в деревне, всего одна улица...
Женщины всё время вокруг него вились, да быстро отходили в сторону - его равнодушие обижало их и навсегда... но свято место пусто не бывает, и возникла Лина... милая, воспитанная, тонкая, всё понимающая, до пошлости молодящаяся... ну, это, как посмотреть... зато так замечательно умевшая слушать и восхищаться, так, оказывается, красиво умеющая любить и знающая толк в этом искусстве! Особенно для него, однолюба, всё было так ново, так радостно этой новизной! И он очнулся. Вдруг узнал, что он хочет! От неё же узнавал, и тут же это получал. Она была удивительно щедра и неиссякаема: дарила ему открытия и заставляла поверить, что он их сделал сам и восхитил её этим! Он начал улыбаться! Он был на самой вершине. Ему казалось: ещё чуть-чуть и ухватит неведомую Жар-птицу за перо!.. или уж Конька Горбунка оседлает...
Когда Вера ворвалась в мастерскую и застала его там с голой позирующей Линой, он думал, что умрёт на месте. Его завалило всеми комплексами не хуже, чем тогда зимой в Калиновке. Он не мог поднять глаз, постыдно испугался, что жена сейчас бросится на обидчицу и сомнёт её, исцарапает, оскорбит, разрушит всё... но Вера спокойно обошла мастерскую, внимательно вгляделась в тело на рисунке, потом долго изучала живую модель, сначала остолбеневшую, а потом закутавшуюся в дорогой китайский халат с драконами... потом обернулась к нему и спросила по-деловому: - Паш, ты как сперва е... её, а потом рисуешь, или наоборот?... это грубое вторжение дало ему повод вспыхнуть, отвердеть, рассердиться... а Лина, уже переодевшаяся и рыдающая, рвалась вон, на свободу, и он рванулся за ней, но... Вера не для того спасла его, чтобы отдать другой. Она его по праву считала своим, и, как любая у них в Калиновке, ни за что бы не отдала своего... "мужик - он и есть мужик, что с него взять! Подумаешь, переспал с кем... что с него убудет что-ли! А ей без него никак нельзя! Гордость и все эти интеллигентские фигли-мигли... это потом. Сначала всё вернуть назад!" Она вдруг стала обычной деревенской бабой, которой в хозяйстве без мужика - завал, а без хозяйства - что за жизнь?!. Она не отступила. Она встала на его пути, не входя ни в какие тонкости и резоны. Ну, переспит ещё раз, да ещё... она проглотит... а отдать другой - ни за что! Никогда! Она стеной встала на пути его любви...
И он очень скоро понял это: ничего не будет! Её плен страшнее любой несвободы. И он больше не любит её. Он просто не знал этого, а теперь понял... с ней ему не жить, и без той другой - тоже... Его праздник превратился в муку. Его встречи с Линой по чужим углам, её молящие глаза, её молчание... она уже поняла: то, о чём мечтала, никогда не сбудется...
То ли она смогла взнуздать себя, то ли нашла другой предмет обожания... он понял одно: нет больше той, которая оживила его и открыла ему такой мир, от которого у него, мужчины, как у мальчишки после первой ночи, закружилась голова над бездной, влекущей желанно и неудержимо. Он сходил с ума, готов был на всё, но Лина теперь ему ничего не предлагала и даже, как показалось, восхищалась его работами просто по привычке, дежурным голосом... а это было так невыносимо оскорбительно, что не давало дышать и творить.
И Вера молчала.Смерть родителей снова сблизила их настолько, что ему показалось невозможное: всё вернулось назад - его обожание и нетерпение, когда последний час вечера тянулся невероятно долго... никак не укладывались дети, тянулся фильм по телевизору, и она слишком долго плескалась в ванной, прежде чем откинуть, как тогда в самую первую ночь, край такого же лоскутного одеяла - других она не признавала... то ли из суеверия, то ли в знак благодарной памяти... Он опять любил её так, что она даже пугалась и шептала ему: "Паш, ну, ты что! Ведь не мальчик уже!" Но в самый неподходящий момент он вдруг понимал, что слышит Линин голос, и чувствует запах её волос и ощущает её... а вовсе не жену, лежащую рядом. Он попробовал пить - не получалось... становилось ещё хуже и противнее на душе... пошёл к приятелю психиатору на исповедь и вернулся разочарованным. Тот просто сказал ему: "Эх, Пашка, ну, какой диагноз, ну, какая, болезнь, ты же медик! Завидую я тебе, вот и всё!"
Так тянулось долго. Страсть то отпускала его, то скручивала, и тогда он пытался уговорить себя и отвратить от женщины, которая сводила его с ума. Он начинал отыскивать в ней всё, что не любил, что отталкивало его в людях и заставляло обходить и презирать их, но от этого пошлого занятия так стискивало горло, что комок скатывался из глотки куда-то вниз, в желудок, что-то и тупо давило на сердце до стона, до обморока от нехватки воздуха... а потом ещё более невыносимо было не видеть её подолгу, не ощущать, не читать её лица, когда она рассматривает его рисунок...
И однажды ночью он проснулся оттого, что физически, необъяснимо почувствовал, как новая мысль внедряется в него, и понял, что всё кончено. Что выхода нет, потому что теперь он, действительно, между двух огней, но ни один из них не согреет, а оба только жгут эгоистично и безжалостно, и что душа его уже так опалена, что не выносит вида никакого огня - и ясно: не нужна она ни одной, ни другой... что они, может быть, просто забыли, что он есть, а борются не за него, а между собой.
Он вспомнил своего любимого Хема, ... перечитал свою самую близкую книгу "Острова в океане"... и однажды снежной ночью вышел на балкон, перегнулся через перила, расплатал руки и отдался белой стихии, от которой однажды его спасла, почувствовавшая в тот миг неладное и опять ринувшаяся на помощь Вера. Но на сей раз она успела только уцепиться за перила, чтобы самой не разделить с ним его последнюю волю.