Аннотация: Рассказ о том, как сломали жизнь батюшке, служившему в оставленном храми и его судьбе после того как сломали дом в котором он жил и уничтожили сад вокруг дома
Михаил Садовский
БАТЮШКА
Храм стоял на высоком сухом угоре. Город надвигался стремительно с северной стороны. Дома подступили вплотную к старому облупленному строению да так и не смогли взять его в плен - церковь отгородилась с одной стороны дорогой, обсаженной вдоль (поди лет двести назад) ставшими теперь огромными липами, с другой стороны новой улицей, оттяпавшей широкую полосу церковного двора. Сзади, защищённые её неприступностью, ветшали два невысоких длинных дома красного кирпича без окон и с проломленными крышами. Один служил прежде трапезной, в другом располагались кельи. От монастырской стены не осталось и следа - вся пошла на нужды кустившейся вокруг деревни, которую постепенно съел город. Разобрали стену на кирпичи, когда упразднили монастырь в 20-х годах. А Храм ещё сопротивлялся несколько лет, но когда не стало митрополита Тихона, и он превратился в стойло разора и безобразия... потом из-за нехватки площади, сделали в нем склад удобрений, потом, уже после войны, отдали его Академии наук, и поселилась тут какая-то лаборатория. Стены закрасили изнутри белым, икону над входом сбили, двери укрепили железными листами и повесили на них огромный амбарный замок. Ни вывески, ни шума - чем там внутри занимались, - неизвестно...
Покосившийся крест смотрел вдаль между девятиэтажками в ту сторону, где виднелся такой же покосившийся крест храма имения Трубецких, а тот - на следующий обезображенный купол ближней церкви, и несли они от светлого места к светлому, на которых стояли, безмолвную эстафету печали и упадка по всей Руси.
Бывший батюшка жил тут же, рядом, в старой прадедовской избе, теперь отгороженной шеренгой пятиэтажек от бывшего места его духовного обитания и службы. Служил он уже давно в другом приходе, а не переезжал, потому что были на то веские причины: во-первых, ждал постоянного и любезного сердцу места много лет, а, как раз ныне, замещал временно своего коллегу, во-вторых, никак не мог оторваться от этого намоленного за два с половиной века храма и мечтал, что переменятся времена, и власть вообще оборотится к церкви лицом. Бывают же чудеса по воле Господа, когда его молишь об этом денно и нощно. И что, положа руку на сердце, главное: не мог он оставить своего сада, где с каждым деревом у него были свои, им двоим лишь понятные, отношения, где он лечил каждую ранку на стволе, прививал и ухаживал за каждым дичком и выпестовал таким образом за много лет диковинный сад, в котором водились яблоки, начиная с середины июня и до середины ноября, если не ударяли особо сильные морозы, и тогда батюшка собственноручно снимал каждый плод с ветки и заворачивал его в газету, а лишь потом вносил в дом на чердак или в подпол, в зависимости от сорта и лёжкости... Сад был его гордостью и причиной бесконечного доверия к нему прихожан и соседей, ибо если он так умел любить дерево, то душа его и вправду была чиста и праведна, и была она открыта человеку для утешения и помощи...
Но в прошлом году заявились к нему официальные люди, договорились с ним о переезде, поскольку дом сильно мешал стройке. Он терпел до последнего и сдался, наконец... Так вот оно вышло.
Отец Савелий и не сопротивлялся - понимал, что это бесполезно, о деньгах в счёт компенсации и не спрашивал, но одно условие выставил непременное: сохранить сад вокруг пруда в его обширном дворе, а то и вовсе отказывался освобождать место - хоть бульдозером его тут раскатай... а пришлые и не удивились. Наоборот: "Ну, что вы, батюшка!", - с таким уважением, и показали старику некий план, на котором были обозначены и пруд, и деревья, просто поштучно, и написано, что войдёт это в территорию детского садика... значит, ребятишки будут пользоваться плодами ещё много много лет и впоминать о нём, хозяине, добрым словом. Что уж лучше было желать!.. "Детишки - это хорошо. Это хорошо..." - бормотал батюшка и, не обращая внимания на присутствующих, послал крестное знамение в сторону пруда и сада своей привычной большой крестьянской рукой.
Батюшка уходил из дома последним, когда уже всю его челядь и весь скарб, собранный за много лет, может быть, с виду и ветхий, но зато привычный и рукам и взглядам, а потому удобно необходимый, увезли машины. Он вышел на крыльцо с одним дверным наличником, в котором, как утверждал, жил сверчок, обошёл дом со всех сторон, крестя каждый угол и неразборчиво шепча молитву, потом подтянул свободной рукой рясу, из-под которой выдались грубые сапоги, прошёл через калитку и накинул петлю на коренной столбик, просунув руку между штакетин, хотя это не имело никакого смысла, так как большая часть забора была уже повалена и разбита... А дальше он пошёл напрямки через осиротевшие соседние дворы с порушеными сараями и заборами, пустырь, ещё не застроенный и глиняно горбившийся, потом через овраг - к дальней конечной остановке автобуса у железнодорожной станции, бывшей загородной ещё совсем недавно.
Он уже не видел, как стройбатовцы в неряшливой линялой форме ломали его дом, а потом жгли деревянный лом в присутствии стоявшей на обочине пожарной команды в красной машине, а тощий сержант, командовавший ими, сплёвывал на сторону: "Не положено!" - в ответ на просьбы подходивших к нему окресных жителей дать им возможность попользоваться досками, брёвнами, рамами - всем строительным добром, которое и стоило бешенные деньги по их пенсиям, и достать его было невозможно по дровяным складам, а у них у всех и участки садовые, и отдалённые деревенские домики в местах, откуда сами родом... "Не положено!" С чего бы, недоумевали люди, жгут же позря, небо коптят, а так бы и им работы меньше, а уж на бутылку другую, кто бы поскупился... да за объяснениями ходить далеко и высоко - не доберёшься...
Он не видел, как не хотели заниматься толстенные брёвна раскатанного сруба... сопротивлялись... как огонь уговаривал их по-собачьи ловкими длинными языками... Не видел, как в пыль рухнула труба, а потом и сама печь, державшая весь дом и выкормившая пять поколений... Может, он и недомогал в те дни, потому что чувствовал сердцем дорогие потери...
Сад свели после того через две недели. То ли картинку не ту батюшке показали, то ли по воле какого начальства проект застройки поменяли... а только пригнали бульдозер и в капельно-туманном сером утре без жалости и порядка поломали деревья с облетевшими листами, подавили редкую, не собранную мальчишками в пожухлой траве падалицу, потом накидали ветки и стволы в кузова самосвалов, а ямы, оставшиеся от вывернутых корней, тут же и выровняли... так что если кому рассказать, какой на этом месте ещё этим летом сад стоял, да какие яблоки вызрели, как это бывало каждый год... никто бы не поверил... [Author ID1: at Mon Jul 21 10:40:00 2003
]
Свели сад. Враз. Как не было. Чисто. Зачем торопились - сказать трудно, потому что по снегу так ничего и не построили... стоял бы себе и стоял... да, видать, не судьба...
Батюшка появился тут по весне, ранним мартом. Неблизкий путь ему теперь был: через весь город, с другого конца, где ютился он с матушкой в тесной двухкомнатной хрущёбе. Всю семью расселили, "спасибо советской власти".
Защемило, защемило у него в груди... новый приход был маленький, церковь плохонькая, пожухлая, и никакого праздника на службе в ней не получалось, как он ни старался... Тащился он в свой новый приход на электричке, а когда выходил наружу, на платформу из вагона, ударял ему в нос не бурный загородный воздух, а тяжёлый едкий дым химкомбината, от которого вокруг все деревья вымирали, особо, какие понежнее, с широкими листами, что хватают воздух, как рыбы на берегу, распахнув беспомощный рот.
А он, с детства привыкший к вольному деревенскому запаху, который ничему и никому никогда не подчинялся - ни властям, ни указам, ни дверям... одному ветру, да и то временами... соскучился он по этому настою и поехал подышать, продышаться в родные места...
При виде случившегося глаза его сузились и почернели, будто в только что промытые голубые тазики плеснули туши... скулы выдались вперёд, и нос, втянувший воздух глубоко и сильно, приплюснулся этим давлением к лицу. Нечто вроде стона вырвалось сквозь стиснутые зубы, и он пошёл, пошёл по серому пупырчатому насту, крестя места, где ещё полгода назад благословил все деревья, прощаясь с ними...
Он стоял в своих несменяемых сапогах с привычно поддёрнутой рясой, борода чутко шевелилась от неощущаемого ветерка... волосы упали по сторонам головы на плечи, и он, в этом окружении выросших белых домов, казался чугунным монументом прошлого на берегу неоттаявшего, но уже явившего окружающий и свой разор, пруда: разбитая бетонная плита под углом к плоскости льда уходила сквозь него в глубину, по сторонам торчали стальные прутья арматуры, драные покрышки, проезженные насквозь, в плешинах своих лысин, будто кричали этими дырами на весь свет о нищете, заброшенности и пустоте существования...
Батюшка долго стоял, не только не шевелясь, но, казалось, не дыша... потом повернулся и пошёл к храму... Он остановился у стены невысокой колокольни, положил ладонь на её красный бок и опёрся на эту руку. Стена, конечно, даже не почувствовала такой тяжести... а он стоял долго-долго, и со стороны можно было подумать, что он давит на стену, чтобы опрокинуть её... потом он обошёл апсиды, дверь в ризницу, приблизился ко входу и заглянул сквозь кованую решётку стрельчатого окна внутрь... То, что удавалось выхватить глазу, было залито мёртвым белым "дневным" светом... изредка, когда внутри мимо окна проходили люди, окно становилось тёмным и потом вспыхивало вновь...
Отец и тут простоял с полчаса, никем нетревожимый.
Это мелькание теней, как шторки затвора фотоаппарата, открывали ему вырванные из времени и оставленные в нём навсегда картинки прожитой жизни.
Его первое ощущение церкви в совершенно несознательным возрасте, когда он огласил её плачем по пустячному ребячьему поводу, а дед, перекрестя его, приложил палец поперёк своего рта и покачнул головой в сторону иконы на стене, и он, мальчишка, увидел слёзы на Её щеках и понял бессловесный укор деда и терпеливый пример святого...
И что за картина ни всплывала неожиданно перед его внутренним взором - всё происходило здесь, как и вся его жизнь, ограниченная не столько этим пространством, сколько этим духовным миром, для которого по сути не требовалось ничего иного... именины, крестины, посты, Пасхи, Рождества, вёсны, зимы... Он знал всех прихожан по именам, и его собственная жизнь настолько была переплетена с их судьбами, что это становилось одним, неделимым, пока властная и безжалостная рука не начала планомерно и безостановочно уничтожать всё, что им дорого, что они воспринимали, как неотъемлемые составляющие мира: солнце, ветер, Рождество, крестины, Пасха... колокольный звон, запах свечей в надышаном Храме и монотонный голос молитвы... да разве и могла идти жизнь без этих больших, малых и вовсе незаметных частей их бытия?!.
Когда стало вовсе плохо в первый год войны, отец его собрал солдатский сидор и пешком отправился прямо к линии фронта. Там его встретили на удивление любезно, выдали шинель, и ряса висела по низу неё широкой траурной каймой... Ни один комиссар не заступил ему дорогу в его проповедях и предсмертных ритуалах, а когда армия отогнала немца, так и не пустив в город, вернулся он в свой приход... Был он уже преклонного возраста, и, может быть, зачли ему военные заслуги и две медали... не тронули, как в тридцатые, так и в сороковые, а до сатанинского наступления на церковь нового коммунистического царька, лживого и болтливого, он не дожил... Предчувствуя близкую кончину, беспокоился, что не всё сказал людям, и однажды, вызвав сына, прошептал сиплым слабым голосом: "Ты вот что... я полов никогда в НКВД не подтирал... не нарушил тайны... исповеди... и ты не играй с властью - всё равно обманет... любая... на свете одна власть, - и он указал на небо. - А на земле всегда времена тяжёлые... лёгких не жди... "Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем". Так живи... и помни: "Доброе имя лучше дорогой масти, и день смерти - дня рождения".
Отец Савелий не заметил, как стемнело и похолодало. Он всё не уходил, и не отходил от Храма. Окна в домах зажглись и бросили жёлтые излишки света на пруд, серый наст, ярче прочертили заледенелые тропинки и сыреющие стволы деревьев... где-то ещё лаяли собаки, но не брехливо по-деревенски, а злобно и настырно. Потом стало совсем тихо... он огляделся... сел на ступеньку у парадного спиной к забитой листовым железом двери с огромным замком, стиснул голову с двух сторон ладонями и смотрел, смотрел в ту сторону, где был его сад... его дом... его жизнь... Там теперь зияла пустота... и сзади была пустота... и впереди ничего не светилось... во всяком случае, он, боясь признаться себе, чувствовал, что ничего не изменится... не зря говорил отец словами Книги, а коли так, значит, Бог не услышал его... или отступился... непонятно за какие ж грехи... и чем же их искупить надо было...
Он бездумно поднялся и пошёл, влекомый каким-то странным хороводом, охватившим его, из цветущих, срезанных на острый угол яблоневых веток, как срезают их для привоя... "не положено так, не положено, поздно уже..." - шептал он и шёл, шёл, повинуясь чьей-то воле, не ведая куда и зачем...
Матушка Наталья забила тревогу с вечера, когда он не вернулся. Сначала подняла друзей, а на следующий день и милицию. Прихожане бросились помогать - любили отца Савелия везде, где он служил, за его несуетность, рассудительность и доброжелательство...
Обнаружили его, однако, вездесущие мальчишки по старому его месту жительства, очень испугались и бросились в бойлерную к дяде Саше, у которого всегда отогревались посреди зимних игр и сушили свои варежки и валенки на горячих трубах... Ну, а там уж побежала молва быстрее власти...
В том домишке, что стоял поодаль Храма, и в котором в прежние времена жили по кельям монахи, нашёл он себе, наконец, последнее место и - думал, наверное, - что ответ на все вопросы... Теперь-то уж никто не узнает его последних мыслей и не услышит последнего шепота...
Верёвка, перекинутая через железную тавровую балку, стягивающую свод, была сильно натянута висящим телом и вращалась вокруг своей оси от сквозняка, пролетавшего через безглазое строение. Батюшка откинул назад голову и под углом взирал снизу вверх на небо, словно он искал там того, кому служил весь свой век, и кто в последнюю минуту оставил его... А ноги, ноги не касались земли, заваленной мусором и заляпаной кучами сухого дерьма бывших прихожан... он, наконец, поднялся над грешной землёй, над всеми её соблазнами и суетой. Поднялся, к чему стремился всю жизнь, парил, теперь уже не принадлежа прошлому, и, вроде, достигнув желанного, но ещё не принятый на небеса... и где его душа витала?.. и на какие мучения он невольно обрёк её, взяв на себя такой тяжкий, для верующего особенно, грех? - это всё тоже было известно только одному Высшему разуму во всей вселенной.