Аннотация: Монолог писателя о себе самом и своей жизни
Михаил Садовский
ПИСАТЕЛЬ
Белый пух, какой бывает на болотных травах в июле, поднимался над водой. От сырого воздуха становилось радостно и бодро на душе. Казалось, там, за убегающим от солнца туманом, откроется что-то неожиданное, но желанное... силы новые побуждают к движению... хочется что-то делать, сделать, оставить после себя...
Но как, как это описать? Выразить хоть сколь-нибудь похоже на то, что чувствуешь?! Толкуют эти писаки про мастерство, интервью у меня берут, звонят, звонят! Какое мастерство? Что это вообще такое? Это профессия? Затверженное умение что-то делать? Стул... по готовому шаблону? Платье по придуманному рисунку и выкройке? Дом, церковь, цех по расчету и модели?
У кого было мастерство, у Толстого, который десятками раз переписывал одно и то же? Он, наверное, косил здорово и детей делал... у Хемингуэя? Он наверняка сам считал, что лучше боксирует и ловит рыбу, чем пишет?! У кого? У Гюго, который отдавался политике и любви больше, чем писательству, у раба Бальзака, у бойца Байрона, у гуляки Пушкина, наконец?..
Вот этот белый полупрозрачный туман, растягиваемый ветром и светом до полупрозрачности и снова до полупрозрачности... так загрунтовано утро, и на этом грязно тоновыми становятся все интервью и статьи и слова об этом, все эти Оскары, напоминающие большую ложку, которой легче хлебать, потому что больше зачерпываешь за один раз, но тяжелее её тащить ко рту!
Когда я грузил кули в порту, меня учили, как его класть на спину и до какой степени можно сгибаться, чтобы не повредить спину... но я всё равно теперь должен стоять за конторкой, как Хэм, или, если сижу, ложиться на ковёр, каждые полчаса, чтобы позвонки снова встали на те места, где им положено быть...
Когда я плотничал, меня учили глазом держать прямую и ладонью ощущать плоскость, и я делал это не хуже уровня и линейки!
Когда я чинил машины, меня научили... я через палочку слушал мотор и знал, что у него внутри безо всяких приборов...
Кто учил меня писать? Жизнь? Враньё... жизнь никого ничему не учит! Это сказки! И мы влипаем каждый раз в то же дерьмо! Какого чёрта я женился три раза? Чему научился за эти карабканья на семейный Монблан?
Смотрел на Восток - там строили социализм. Сколько там писателей развелось!!! Смотрел на Запад - там боролись с коммунизмом и строили финансовый рай - ввели один эквивалент на всё - деньги! И сколько там писателей появилось! И они тут и там друг на друга романами и пьесами пасквили писали! Одних душили и стреляли - они писали и погибали или продавались и погибали их писания, другие тоже писали, ошалев от свободы, и исчисляли её мерами, как овёс лошадям, и тоже продавались... всё продаётся! А кто же писатели? Они ведь есть! Что спасло их - мастерство? Так что же это такое?
Почему, когда я чиркал еженедельно по колонке в паршивой газетёнке, а рядом шли полосы маститых, на меня никто и взгляда не поднимал и в кабинет на выпивку не приглашали... разве что на Рождество... а потом эти полосы в пластиковые мешки скинули, а меня за эти колонки к свету потащили, чтобы рассмотреть получше...
Пригласили на предвыборную компанию, чтобы "освещать", а я почемуто бахнул пьесу... никто же не учил меня этому! Первый раз написал. Еле протолкнул, продал, как считал, дурачку и деньги пропил... и от корыта меня отогнали, а она оказалась в жилу и в кино проскочила... и с тех пор я попал в мастера... и деньги... и... это везение... но почему и за что? Всё равно я знаю, что чем больше повезло, тем труднее доказать, что не напрасно! И тем страшнее выпустить тот самый абзац, где так надо, так хочется описать этот белый парок над свинцово блестящей поверхностью воды, такой похожий на оставшийся, ещё не успевший вылезть пушок над лысиной старика...
И я же молчал месяцами - думал: забуду, чтобы начать с другого... но это ж сколько сил потрачено! Трудно удержаться, когда зовут и предлагают, и ловят и убеждают, что ты - вот то, о чём мечтали, и кто же ещё создаст, и прочее, прочее?!..
И когда одна не поверила, стала поперёк говорить, - восхитился... от неожиданности, может, влюбился, поверил, упал - и разбился!.. Она, оказывается, тоже писала... Боже мой! Ничего не помогло... бежал, бежал позорно от неё, от её романов, от её стихов - это ужасно... будто она тут же на глазах у тебя вылезает из постели другого мужчины и бежит к тебе, совершенно голая неудовлетворённая и жадная...
Я купил себе пистолет и банально положил в верхний ящик стола... а рядом обойму ... не знаю, почему меня так заело, но садился, вытягивал ноги под столом, сползал затылком на спинку стула (кресла терпеть не могу), закрывал глаза и часами представлял этот берег реки, попахивающий тиной и горьковатой ивовой корой, особенно в те часы, когда белый кипрейный пушок, исчезая, оставляет следы мельчайшими водяными бисеринками на ворсинках ладоней прибрежной крапивы и капельками в ложбинке трёхпалого клевера... я слизывал языком эту воду, но пересохшее горло требовало совсем другого, и я представлял яснее, чем не дававшуюся картинку, как пересыхают, скукоживаются слова, как коричневые бегущие по дороге листья, как они беспомощны и общедоступны, а потому стёрты, потресканы, изнасилованы и не нужны мне... а от неодолимого раздражения и болезненной несовместимости есть простое и верное средство... но что-то ещё останавливало меня. И я ждал...
Очевидно, всё это настолько воспалило меня, что я совершенно бессознательно написал рассказ о человеке, которому ничего не удавалось. Ничего. За что бы ни брался. Он страдал, мучился, понимал, что не вписывается в эту жизнь, надоел всем и себе больше других. Но и умереть не сумел. Неудачно стрелял. Слава Богу, не остался калекой, но всё равно жить больше не мог. Даже этот последний шаг убедил его в совершенной бессмысленности присутствия на свете... его, конечно, опубликовали. Хвалили. Оказывается, я выразил суть времени, душу века, продолжил традицию бессмертных и т.д.
Вскоре после этого мне позвонил женский голос и просил найти время, поговорить с ней, с обладательницей его.
Почему я взял трубку? Почему поехал? Почему она потащила меня в парк на берег реки? Конечно, совсем не похожий... мутная вода, покрытая гусиными пёрышками, грязные закраины, отдалённый городской шум... она не убеждала меня, что весь мир не мог сойти с ума, считая меня таким вот, каким считал, что нелепо подозревать время, что надо уметь нести свой крест, быть мужественным и т.д. Она мне сказала, что знает, почти всё, что я опубликовал и снял, и поставил, и, что когда прочла этот рассказ, очень испугалась за меня и пришла, чтобы помочь, если надо, и даже спасти... обычная женщина... не молодая - не старая и не писательница, слава Богу... мы сидели на каком-то влажном стволе с чёрной глубоко рифлёной корой, и мой тощий зад страдал, и я всё время ёрзал, но вдруг стал рассказывать ей, что у нас в древне, где я родился, за много тысяч километров отсюда, была речушка... она обтекала лес на холме, или он спустился по склону к самой воде и даже одной ногой ступил в неё, а на другой, на нашей стороне были луг, поле, потом плавный подъём на взгорок, заставленный домами... зимой можно было у крыльца встать на две дощечки от бочки с прибитыми сверху сыромятинными кусками кожи, куда вдеть ноги, и катиться, катиться долго, долго, до самых деревьев на другом берегу, не замечая, где он сам под снегом... и потом добираться обратно, проваливаясь выше колен и с трудом вытаскивая ноги, а дощечки уже тащить подмышкой, потому что это были вовсе не лыжи и идти на них по глубокому снегу не было возможности...
Весной эта крошечная речушка собирала все стекающие талые воды и затопляла и луг, и лес до половины... этой воды хватало до середины июля, чтобы купаться и ловить рыбу, а после того, как макушка лета выступала влажной лысинкой на быстрине реки, она начинала мелеть, мелеть и становится зелёного цвета, как на палитре художника, от смешанных воедино голубизны неба и желтизны донного песка...
Тогда я приходил сюда рано рано вслед за совиным поздним уханьем, чтобы застать самое начало не дня, а утра... первого жука плавунца, оставившего вмятинки на глянцевой поверхности воды, упавший, узкий как пирога, листочек краснотала, сиреневую мотыльку, слетевшую с осоки и колыхнувшую её, что-то твёрдое, клюнувшее реку сверху и распустившее круги, меняющие цвет воды в первом свете, стекающем из-за верхушек деревьев, - на вершинке волны он становился серым, а на скате до ложбинки менялся от бледно голубого, как в небе, до зелёного, лесного, настоянного... и потом из-за поворота, как поезд, но медленно и бесшумно по ложбине обнажающего песчаные берега русла начинал двигаться белый туман... будто кто-то выдувал его оттуда, как теперь (надо или не надо) из-за кулис на сцену театра... этот белый потоп завораживал меня. Мне виделось, чудилось в нём всё таинственное, не прочитываемое, а лишь ощущаемое в себе - живое и неживое, каждый раз другое... и когда он окутывал всё так, что чуть угадывались кончики пальцев и холодная дрожь начинала сотрясать сначала кожу, а потом всего и приходилось съёживаться под захваченным суконным одеялом, чтобы не отдать до последней капли своего тепла ненасытному облаку, оно начинало редеть, прозрачнеть и становиться всё дружелюбнее и добрее, освобождая путь солнечному свету и теплу.... И каждый раз я с одинаковым интересом ждал и хотел поскорее увидеть, что же там откроется за ним, и никакое прежнее знание и узнавание по мере возникающей картины не могло разочаровать - наоборот! Как хорошо, как сладко было встретить знакомые очертания кустов, сломанный ствол покосившейся берёзки, даже пучки травы и профиль огромного репейника на той стороне...
И очень хотелось рассказать всё это кому-то. Как это хорошо. Как хорошо... но не хватало слов... чтобы выразить, что чувствую...
Она подарила мне самый счастливый день в жизни.
Я её больше никогда не видел. Только один раз ещё говорил по телефону. Наверное, года через полтора. Она позвонила и сказала, чтоб я её не искал, потому что она знает, что больше мне не нужна... пока... что она услышит, если меня надо будет спасти ещё раз... и обязательно придёт...
Пистолет я выбросил. Не потому что боялся вернуться к нему... я вообще всё вынул из того верхнего ящика письменного стола посредине.