Серые окна обступили пустую комнату. Если, прищурясь, внимательно вглядываться в ночную густоту, проступали размытые чуть более тёмные силуэты, которые можно было истолковать по-разному в зависимости от фантазии и настроения.
За правым крайним окном, наверное, качалась ветка и то открывала, то заслоняла какой-то далёкий огонёк, настойчиво и равнодушно плавающий в бескрайней черноте.
Припомнилась осень. Под обрывом блестела бесшумная река. На том берегу кладбище за низкой железной оградой из прутьев квадратного сечения. Большая часть их была выломана на домашние нужды окрестными жителями. Некоторые так и не поддались умелым рукам и торчали в разные стороны, причудливо изогнутые и ржавые.
Огромные птицы чёрным облаком с граем снимались с безлистых уже ветвей неожиданно и пугали своими криками и внезапно изменяющимся контурами надвигающейся стаи.
Что завораживающего было в этой картине и зачем надо было стоять тут невесть сколько времени, пока ночь не покрыла всё пространство, и глаза не могли уже ничего различить?
Неведомо почему потянуло спуститься вниз. Пятки упирались в песчаный сухой склон и часто проскальзывали. Приходилось отклоняться назад и останавливаться, чтобы не слететь с крутизны. Мелкие камешки ссыпались вниз с шипением. Потом ещё несколько острожных шагов, и снова остановка.
На тот берег можно было перейти по мосточку слева в полукилометре. Он смутно белел новым тёсом, чуть выше стекляной воды. Его каждую весну сносило половодьем, и два берега не сообщались до очередного подновления... бывало по месяцу, а то и больше...
Сначала, ещё на подходе к кладбищу было просто томительно одиноко, и что-то тянуло под ложечкой в самом верху живота, а чуть шагнул за ограду, холод пронзил всё тело, и звуки медленных шагов, учащающегося дыхания и обступающей ночи будто затвердели и кололи неожиданно и больно. Пахло пижмой, слежалыми мокрыми листьями и горькой дубовой корой.
Почему в голове возникли эти слова: " Много замыслов в сердце человека, но состоится только определённое Господом". Теперь. В глубине между камней и плит стало легче дышать, глаза перестали всматриваться в черноту, ватные ноги увереннее шли по хрустящей заросшим гравием дорожке, и дыхание начало устанавливаться. "Есч- щё, есч-щё, есч-щё!" - ступали ноги, и это бесконечно углубляло тишину.
Склеп, до которого днём идти минуты три-четыре, будто отдалился и сдвинулся в сторону. Сейчас он не выделался, даже вовсе был невидим и не служил вечным и привычным ориентиром. Чем больше сгущалась темнота, тем сильнее разжижалось время. Минуты удлинялись и сбивались со счёта. Но всё же обсыпающийся бок склепа из красного кирпича вдруг преградил дорогу. Значит, ноги сами вывели сюда - и то: сколько раз хожено, перехожено!
Теперь надо было нагнуться, взять обломок кирпича с земли и спокойно возвращаться... но что-то задержало, заставило приблизиться к решётчатой чугунной двери, опустить камень в карман, опереться одной рукой о стену, а ладонь второй положить на крест на входе... и так стоять долго, понурив голову и уперев взгляд в землю.
Отчего это всё так отчётливо запечатлелось в памяти? Впечаталось на столько лет, навсегда и не стиралось с годами? Картинка не только не потускнела, но наоборот! Её можно рассматривать, как иллюстрацию Конашевича в детской книжке, и находить всё новые и новые детали, и возрождать снова и снова тогдашние ощущения, переживать их заново и тем самым укреплять и оставлять на грядущие годы?!
Камень в кармане пиджака лёг неудобно, упирался острым краем в бедро и с каждым шагом бил очень больно по кости! Опустить бы руку и поправить его или вынуть! Но нет! Какая-то стена надвигалась сздади... скорее... вот ограда... да что она может оградить, Господи! Но за ней почему-то кажется светлее? Что ж такое в самом деле - страх? Суеверие?
Теперь и этого камня нет в комнате - ничего не осталось. Одна табуретка посреди пола... над ней свисает пустой патрон на свитом проводе...
Можно опуститься на табуретку и тогда в другом окне почудится силует дома со стрельчатой крышей... может, это ветки близко растущего дерева выплывают из мрака и морочат?
Там жила девочка в бордовом букле пальтишке чуть ниже колен, и когда она сбегала по ступенькам крыльца, всё время переступая одной и той же ногой вперёд, а другую приставляя, пола пальтишка чуть задиралась спереди и открывала коленку в туго натянутом чулочке в резиночку. Звали её Ленка, училась она в другой школе и никогда при встрече не здоровалась. Вон там, в окне справа от крыльца долго горел свет, и если приткнуть лицо к холодному забору и смотреть одним глазом между штакетин, можно было различить близко позади занавески её расплывчатый силуэт за столом. Наверное, она делала уроки... и не скучно было смотреть так на ничего не происходящее, пока не погаснет свет... тогда начиналось возвращение в мир: начинал ощущать холод, слышать шаги и слова проходящих сзади людей...
Однажды за ней гнались ремесленники, и если бы не надо было открывать калику, она бы успела взбежать на своё крыльцо и толкнуть дверь... но они вдвоём настигли её и прижали к воротному столбу... трёх секунд хватило, - выскочить на улицу, внезапным шумом отвлечь их на миг, которого Ленке хватило, чтобы юркнуть к дому...
С ремесленниками никто не связывался, они за всё мстили скопом и били жестоко, без всяких правил. Но отступать было поздно...
Она видела нашу драку через отодвинутый край занавески. Минуты через две на крыльцо выскочила её бабушка. Она размахивала огромной чёрной сковородой, занесенной сверху для удара и ругалась не литературными словами...
Ленка после этого так и не здоровалась при встрече. Иногда только поднимала глаза, и если взгляды перекрещивались, казалось, что вот-вот улыбнётся...
Однажды летом, уже после смерти Сталина в её доме появились старик и старуха. Они подолгу сидели на скамеечке у крыльца. Медленно, держа друг друга за руку, парой, как в детском саду, шли, шаркая, в сторону базара и возвращались с дермантиновой хозяйственной сумкой, которую несли между собой за ручки... у крыльца они ставили её на землю, долго отдыхали, неслышно переговариваясь, и потом медленно переставляли со ступеньки на ступеньку вверх к двери...
Зимой они иногда выходили на крыльцо подышать на бокогрее, и Ленка, возвращаясь из школы, целовала их по очереди несколько раз в обе щеки, а они прижимали её к себе, руками в жёстких брезентовых рукавицах.
Видно было, как они оживают с каждой неделей и набирают вес.
Возле калитки на заборе у них появился новенький почтовый ящик, и каждый полдень теперь из него торчала "Правда".
Потом над крыльцом под навесом зажёгся фонарь в проволочной оплётке. Свет сочился сквозь забор, и яркая зебра пересекала улицу. Она исчезала только на рассвете, наверное, прежде солнца, когда фонарь выключали.
Всё время думалось: неужели у неё такие старые мать с отцом - а кто ж ещё! И непонятно, когда удивление сменилось уверенностью, что в бараках за колючкой год идёт и не за два, и не за три...
Когда резь в глазах от напряжённого вглядывания заставит смежить веки, невольно захочется шевельнуться, хоть чуть сменить позу, и уже, сколько ни пытайся потом разглядеть тот же забор, тот же дом, которые только что выплывали из темноты - ничего не получится!
Зато в третьем окне прямо под верхней филёнкой какие-то далёкие сполохи бесшумно и неожиданно прокручивают бабину времени назад, и постепенно в ушах возникает нарастающий гул, включающий в себя резкий сухой треск - там полигон, и гудят слившиеся в одно выстрелы пушек и гаубиц разного калибра... а треск - это пустячная болтовня пулемётов и автоматов... Палят круглые сутки. Недели. Месяцы. Годы. Палят в гору... из неё потом будут добывать свинец неслыханно высокой чистоты открытым способом, удивляя непосвящённых учёных-металловедов.
И каждая новая вспышка выстреливает на стекло новый незнакомый человеческий профиль, сползающий мгновенно вниз, в черноту, в никуда без имени, причастия и поминовения... в их честь гремит салют год за годом и тут только одна дорога от знакомого крыльца дома напротив до утонувшего в черноте кладбища с разрушенным ещё до нашего рождения склепом...
Смертоносная победная сила перелитая в оружие из беспомощных тел доходяг у станков - оболганных, оторванных от жизни, согнанных в бесчеловечные бараки, обворованных там и лишённых сил даже на надежду...
Там тихо - за стеклом, только всполохи! Этот неостановимый оглушающий грохот в сердце до скончания века, до суматошных неклонированных петухов, живущих по биологическим часам, а не атомному времени...
Чем разбавляют ночные чернила, и кто это делает?
Пространство за стёклами сужается и становится неподвижным. Ствол столетней липы, оплаканный дождём, балконы пятиэтажки, завешанные поношенным исподним, лесенки и тарелки антенн на крыше, светофор-мигалка, нашедший тоненький канал для пунктирной желтизны, и пустячные звуки всего происходящего, называемого счастьем. Мы прислушиваемся к ним и не храним ни одного - всё улетает бесследно, и, может быть, лишь запахи невесомые и неразмерные остаются в нас, потому что их легче носить с собой, даже если они не приятные и не родные...
Этот утренний растворитель и умелец - наши годы...
Я ухожу. Сделайте из этой комнаты музей. Не вешайте на окна занавески и пускайте в неё по одному, чтобы можно было посидеть на табуретке и оросить память.