Аннотация: Никто не может понять и счесть, сколько может человек вытерпеть, как может сердце выдержать и где всё это количество хранится.
Михаил Садовский
ХАНА
Кто не думает о смерти, тот не живёт, а только существует положенный срок и уходит... но разве есть такие? В какой-то момент человек понимает вдруг, что ничего не будет больше - ничего, и он пугается, старается отогнать от себя эту мысль, но... поздно. Она, как болото, в которое попал неожиданно и не умеешь из него выбраться, а чем больше стараешься сделать это, тем сильнее оно удерживает, обнимает плотно и заполняет пространство вокруг тебя. Мир становится болотом. Некоторое время кажется, что вот-вот и вырвешься из него - такое возможно, но мысль куда сильнее и неотступнее. Мысль победить никому не удавалось. Поэтому её так боятся властители - они обычное болото, мысль - непобедимая топь.
Если бы Хану спросили, она бы ни за что не высказала, что чувствует, а как раз подошло такое время, что стоило умереть. И она поняла это в одночасье за обычной стиркой, какой занималась всю жизнь. А что она ещё умела? Варить, убирать, стирать, и это называлось любить. Обычное дело. Все вокруг так жили.
При детском доме кормилось много людей. И Хана тоже. Мужа посадили до войны, и он не вернулся. Некоторые с войны возвращались, а он и фронта не видел, и не вернулся... ладно. У него всегда язык был длинный, и сколько она ему ни говорила, ничего не помогало. Казалось, что без его рассуждений, эти балэбосы не будут знать, куда рулить, кого сажать и какую ноту отправить Черчилю. Вообще, что это за мода такая была: чуть что - нота! Что за нота? Почему это нота, что они все так музыке выучились? И когда? Потом война. Все пошли и мальчики тоже. Весь класс пошёл. И весь не вернулся. Один Васька Смольников. А её Гриша - нет. И тогда Васька пришёл к ней и сказал так:
--
Я вас очень прошу, вы меня послушайте и ничего не говорите, ладно?
--
Что я уже могу сказать, - Васька, - возразила Хана
--
А ничего. - сказал Васька, - Ничего. И Гришку вашего не вернёшь, а что у меня рука вывернута, но я живой, так кто виноват? Но послушайте меня только и ничего не говорите, потому что я вашему Гришке обещал, что звал вас тётя Хана, как мы вас всем классом звали, а теперь буду звать мама-Хана. И не потому что он просил так, а потому что у меня никого не осталось больше, и у вас не осталось, и у вас родина забрала всех и у меня тоже... а поэтому на сердце погано, а жить надо, а как жить, если некому сказать слово мама, и, конечно, я на другое имя откликаюсь, но с Гришкой мы такие друзья были, что вы сами знаете... - и Хана молчала и слушала, как умела слушать... а Васька уже хотел всё сразу выложить, потому что чувствовал, что если не скажет, то в другой раз сердце разорвётся, и чего говорить тогда, - А вы мама-Хана, думайте, потому что здесь жить я не буду, где со всех сторон мне в`ороны терзать сердце будут своими твёрдыми клювами, по кусочку душу выщипывая, что живой я один хожу, где мы вместе куролесили, и мечтали, и за девчонками бегали, и от этих взглядов соседских я погибну скорее, чем от фашистов поганых и особистов мерзостных... а потому и разговор мой, мама - Хана, такой косолапый, но окончательный...
И они уехали. Сборов никаких не было. Прощания тоже не было. Выпили отходную за общим столом, где одних матерей без мальчиков двадцать три было - и уехали...
Васька со своей рукой покалеченной и медалями навешанными явился на новом месте в военкомат, и майор Духин сказал ему просто по-солдатски: "Помоги, браток, сирот много, понимаешь, а устроить их некому. Хату дадим, ну, людей подрядим, а всё же составить, по ранжиру построить надо, сам понимаешь! Человек ты бывалый - не отказывайся! Чую я: твоё это место..."
И сказал Василь Фомич майору просто, по-солдатски: "Я пацаном в семье рос, а им кто семью заменит? Есть у меня мама-Хана, она всему нашему классу мать была, а теперь мне одному осталась, потому что класса нет - все легли... кто где, по всей земле флажки втыканы... Я её спрошу... что скажет... лучше её никто не знает..."
От такого житья и страшно было, и дышать нечем, а только радость, что думать некогда: с утра до ночи забот хватало. И дни летели, как пыль над полем: облаком, а ветром сдуло - и нет следа.
А мальчишкам же к кому-то притулиться надо, а девчонкам тоже спросить о девичьем. И кто им скажет? И кто по голове погладит и по спине похлопает, и о первой крови понять поможет. Конечно, учителя и деепричастия знали, и тангенсы с котангенсами, чтоб их ещё произнести уметь бы, но когда пятак ещё николаевский на синяке держишь и слова такие скажешь, что не боль, а стыд снимают, и когда девчонке, что всё уже сама отведала, такую правду выдашь, что секрета строже, так ничего удивительного, что к тебе придут снова... потому что жизнь такая, что одному одолеть трудно, а душа ребячья всегда, где лучше чувствует...
Молчал Василий и радовался, и по ночам Гришке отчёт давал. Вспоминал, как они вдвоём в воронке лежали, а по ним миномёты жарили, и как замолчал Гришка, а он - с чего - не понял... и всё тогдашнее договорить теперь хотел... и когда пришёл однажды он чёрный совсем домой, и достал бутылку и выпил в три стакана всю до дна, закусила Хана платок зубами и спросила сквозь них:
--
Это что за гешефт такой! - поднял Василий Фомич мутный взгляд на неё и ответил сухо
--
Швах дела! Прокурор вызывал.
--
Прокурор? - удивилась Хана, - Что он выдумал?
--
Не он выдумал - ему прислали, что подполье у нас партизанское. И ребятам не жить, и нам беда...
--
Ну... - сказала Хана, и не знала, что ещё сказать... и долго молчала, потому что уже проходила это...
--
Не за эту власть воевать ходил! - сазал Васька, - должен я теперь всех своих спросить, что в земле лежат...
--
Что? - удивилась Хана
--
И прокурора прихватить с собой, - не прервался Васька, - чтобы всем сказал...
--
Что? - опять перебила Хана
--
Не за эту власть воевать ходили! А стрелять я и с левой руки могу!
--
Ишь ты хохем какой! - возразила Хана, - если тебя и наших ребят всех заберут теперь, что мне делать здесь? Я ответ знаю, а всё равно и меня бери с собой!
--
Нет. - сказал Василий Фомич, - Нет, мама-Хана, ваших итак почти всех перебили. Ты до светлых дней дожить должна.
--
Аза ёр аф мир! - возразила Хана, - Ты думаешь из газеты, можно мацы напечь, или кулич сделать? А из потрета вождя самокрутку сделать и не задохнуться? Ты знаешь, сколько старухе лет?
--
Какой старухе? - опешил Васька
--
А той, что в воскресный день весь ваш класс кормила! Что Наташку Филимонову от пьяного отца прятала, а Кольке Чумаку штаны чинила, а Петьке Магометову голову перевязывала... а когда моего Сеню взяли, вы никто не испугались и пришли ко мне, чтоб держать меня, чтоб не ушла за ним, потому что мне без него жизни не было! Знаешь, сколько мне? Ну, давай, спроси, сынок! - и вытаращил глаза Василь Фомич, потому что ничего не забыл и не знал, как спросить, - Сорок шесть, сынок! И ты теперь меня одну оставить можешь? И от ребят своих отступить совсем!
--
Нет, - сказал Васька, - прости меня, мама-Хана, потому что умом своим не могу я объять сердца твоего огромного... а что делать мне - не пойму теперь.
--
Никто не поймёт, - сказала Хана, - потому что волк и в голод не ест брата, хозяин в стужу на дрова не рубит яблоню, а кошка в половодье не бросает котят... Но у смерти свои законы, а у жизни свои козыри...
И всё пошло, как было - никого не миновало, и никто не может понять и счесть, сколько может человек вытерпеть, как может сердце выдержать и где всё это количество хранится.
Но этого ни в одной школе не проходят.
И с тех пор, как осталась совсем одна, думла крепко, и смерть боялась её, а она её больше не боялась.
Развесила она по стенам фотографии всех сынов своих, что в войну погибли, что в лагерях загинули, что в тюрьме сидели... фотки серые, ломкие с краями лохматыми и углами круглыми и смотрела на них, и ходила вдоль них, и говорила им, и не плакала вовсе. А потом пошла Хана в большой серый дом и сказала начальнику с глазами рыбьими, чтобы взял её он в тюрьму свою. Но начальник сказал, что им лучше знать, кто сидеть должен, а кто выть по ним...
И осталась Хана совсем одна. И хотела Бога она спросить: зачем сделал так и как жить теперь... Да только ничего у неё не вышло - может, не знала, как спросить, а может, не могла ответ понять. Заглянула она за последний край и осталась на свете, ничего не боясь. А это так страшно, что не всякий даже представить может...