В свои двадцать три он ничего не хотел и ничего не умел. Только убивать. Правда, он никогда не видел свои жертвы - они всегда были скрыты обломками самолётов, обгорелыми остовами танков, обрушенными блиндажами, метрами слоёв морской воды, проглотившей катера и миноносцы... он никогда не видел их глаз и не стрелял в них, а только в самолёты, танки, катера, цистерны, блиндажи, орудия, укрытия, бетонные лбы дотов... лишь однажды, уже после Победы, пришлось ему просто сыпать бомбы без цели и разбора на головы тех, кто засел в этой безумной крепости, которая ни за что не хотела сдаваться и продолжалось это так долго, что его самого чуть снова не подбили, и он мог сгореть там, в этом немецком аду в конце мая сорок пятого.
С семнадцати лет он привык к казарме: еде поданной вовремя, чистой постели, казённой форме, смененной, когда надо, к готовым подворотничкам, которые надо только подшить, к стоящей на дежурстве технике, только ждущей его глаз, рук и нервов. Он жил просто и беззаботно и не хотел ничего менять. Здесь, на гражданке он маялся уже целую неделю впервые за шесть лет и с ужасом смотрел на непонятную жизнь, в которой надо доставать, готовить, убирать, стирать, чинить, стоять в очередях, мыть посуду, думать о ботинках, пальто, лекарствах...
Он знал, что воюют в небе, нагоняй получают у полковника, а форму у старшины, кормят в столовой, водку покупают в военторге, самолёт всегда готов на поле, а девушки в ближней к этому полю деревне - и всё. Его офицерский аттестат пересылали матери, и ей хватало... Когда отца забрали, он уже был в небе, и его, по счастью, не спустили в преисподню, как сына врага народа, а мать не тронули, может, потому что была матерью лётчика... чёрт его знает, почему.
В армии он забыл о своей национальности. Полковник звал его без фамилии и звания: Лазар - на мягкий знак у него не хватало характера. Всех его детей и жену и тёщу сожгли в родной деревне в сарае под Могилёвом - они не успели убежать, и кому надо доложили, что он лётчик и сын местного председателя... после этого скулы его сжались однажды и так остались даже после Победы, после того, как побывал на том рве, куда немцы свалили всех в ту ночь...
Когда надо было выручить, он вызывал его, отсылал ординарца и говорил: "Лазар, слушай сюда..." Лазарь слушал и тоже не по-армейски отвечал: "Сделаю."
Почему-то он сейчас вспомнил полковника, его мягкий белорусский говор "чакал" у него в памяти, и становилось не так противно...
Он пытался по порядку восстановить, что произошло, но всё обрывалось, потом снова возникало беспорядочно и мгновенно ярко - вспышками, вспышками... вся жизнь вспышками... как в небе во время налёта...
--
Ду бист а шикер геворн? ( ты стал пьяницей)- тихо спросила мать и села напротив. - А ид а шикер.( еврей алкоголик)
--
Нет, мама. - сказал он уверенно. - Я стал взрослым.
--
Взрослым?
--
Да. Я меняю местами причину и следствие.
--
Я не понимаю тебя.
--
Это трудно мама... Я сам себя не понимаю. Это трудно... Триста двадцать пять боевых вылетов, и я ни разу не сорвался... прости... я сейчас... - Он встал, почувствовал, что земля мягко качнулась под ним, как на взлёте, на мгновение замер с занесенной ногой, но прибавил усилия и уже твёрдо направился к колодцу. Здесь он осмотрелся, но, не найдя ничего подходящего к случаю, стянул с себя гимнастёрку со звездой Героя, других наград он не носил, по привычке пропустил сквозь пальцы карман, в котором хранил документы - всё своё имущество, опустил гимнастёрку прямо на землю, наклонился и замер над чёрной квадратной дырой сруба. Потом он ловко, в два широких перехвата, вытянул ведро и тут же опрокинул на себя, снова закинул его в глубину и повторил. От ледяной воды под ложечкой засосало, потом он почувствовал, как струйки бегут со спины вниз по ногам и в сапоги. "Га!" - крякнул Лазарь и стал двумя пальцами доставать носовой платок из левого кармана галифе. Он расправил его, наложил на лицо и замер, чуть закинув голову. Так он постоял, наверное, с полминуты, бережно снял платок, сложил вчетверо, водворил на место и сказал твёрдо и почти весело: "Сделаем!"
За то время, что он стоял с платком на лице, всё в голове прояснилось и заняло свои места. Он привык анализировать "после" - "во время" не было ни секунды, ни мига - прав или не прав можно было понять только "после". Вернее, - что прав. Если ошибся - это понимал противник и свои, если знали, что к чему, а ты уже больше никогда не возвращался и не нуждался ни в каком разборе и анализе. "Чёртова башка, работает, как арифмометр. Значит, так. . ."
Он восстановил минувшее с профессиональными подробностями и мог раскадрировать во времени с точностью до долей секунды. Он возвращался домой 9 -15 услышал женский вопль у сараев в темноте и пока спешно туда шёл - брань и: "Ты жидовская морда... жалко не всех вас Гитлер перевешал..." Мужика, стоявшего перед Блюмой, он повернул к себе лицом и вмазал ему сначала в солнечное сплетение, а вторым ударом в лоб. Но парень оказался хоть куда - он остался на ногах с помощью досчатой стенки и, оттолкнувшись от нее задом, кинулся вперёд и напоролся на такой удар в грудь, от которого тихо опустился на землю лицом вниз и больше не шевелился. Но спасать пришлось не его а Блюму. Ей стало плохо от страха, от нервов, от боязни, что теперь этот Генка её совсем замордует - он воровал у неё дрова из сарая, и ей всегда не хватало весной. Он у всех воровал.
--
Ты же уедешь, а я останусь... - тихо сипела бестелесная Блюма.
--
Куда я уеду, куда я уеду... успокойтесь... куда я уеду... - твердил он. Женщины с кухни бросились в темноту, они решили, что их замечательного соседа убили, потому что у Лазаря же был пистолет, они сами видели, хотя никто не слышал выстрела. - Да не убил я его, не убил эту... - он уже не рад был, что приехал, и точно знал, что не сможет здесь жить...
Утром чуть свет их разбудил участковый, и начался длинный бестолковый разговор с угрозами и намёками, с валерьянкой, которую пили все соседи, и их унизительным подобострастным разговором, что не надо затевать дело, потому что, если по справедливости, то пора давно было призвать к порядку этого нахального вора. Лазарь сидел, опустив голову, и понимал всю нелепость происходящего, а когда милиционер начал доказывать, что ничего такого не произошло, чтобы так избивать человека, он медленно встал, сгрёб двумя руками лацканы шинели, притянул его рыжее веснущатое лицо к себе и, объяснив ему по-русски, что он делал с его мамой, сказал тихо и членораздельно: "Ещё скажешь что-нибудь...и..." и отпустил, чуть оттолкнув.
Потом был долгий разговор у начальника милиции, что стоит помириться, потому что Засекин заявление в суд подаёт, и надо всё миром решить, он же такой заслуженный человек, герой, им весь посёлок гордится... и ещё много и убедительно говорил толстый начальник, перекладывая на столе свою синюю фуражку... Лазарь чувствовал, что сходит с ума, что начальнику этому никак нельзя допустить назревающего скандала, что он на том может много потерять, даже места лишиться может, что надо уметь отступать и ничего он никому не докажет, да и непонятно было, кому что можно и нужно доказать. Он, сжав зубы, протянул руку этому приведенному в кабинет Засекину с жёлто-фиолетовым лбом, видно удар был нешуточный, а потом пошёл с ним в чайную закреплять мир водкой. Пили они вдвоём, и на пятом поллитре собутыльник его скис и стал позорно сползать со стула, тогда Лазарь посмотрел на него с презрением, на дорожку проглотил махом ещё полстакана и поволок его, как раненного, а когда притиснул к двери его дома и постучал, повернулся и ушёл...
Теперь ему не хотелось больше возвращаться домой, проходить через эту кухню, в которой все уже наверняка всё знают и считают его или сумасшедшим, или героем... "Завтра обратно в часть... десять дней - это слишком длинный отпуск. В часть... и никакой Высшей Академии - всё. Хватит. Навоевался... на север. Ребята зовут на север. Чтобы жить, надо хоть чему-нибудь научиться. Мама... мама не поедет... куда тащить её в такой холод, и что она там будет делать одна целыми днями и ночами... у него что-то шевельнулось острое колкое внутри и стало не по себе... он ничего не спросил про отца... она ничего не сказала... и где, где все их мужья, женщин с коммунальной послевоенной кухни?.. Нет. Хватит... надо чему-нибудь научиться..."
--
Лазарь, - услышал он издалека, - Лазарь, ты же простудишься! - Мама протянула ему суконное одеяло. - Накинь на себя.
--
Мама, мама, о чём ты! Я не знаю, что это такое, простуда, не беспокойся! - он стоял в своей белой мокрой исподней армейской рубахе, прилипшей к телу, потом подхватил гимнастёрку и понёс её на руке.
--
Ты знаешь, когда ты родился, трудно было... всегда трудно было... и ты слабенький был... но выжил... и папа сказал... пусть он будет Лазарь...
--
Почему Лазарь? - спросила я
--
Лазарь, значит, "Бог помог". Твой отец был учёный человек, он кончил хедер, а в иешиву не захотел...
--
Знаешь, мама, у нашего полковника... он теперь уже генерал... так он тоже из Белоруссии из ваших мест...
--
Так что он? Что ты молчишь?...
--
Ничего, мама... он меня звал Лазар...
--
Белорусы все так говорят...
--
Нет, мама, у него просто на мягкий знак мягкости не хватало... у него там всю семью в сарае сожгли... мы потом, когда обратно шли, с ним летали туда... в его деревню... на кукурузнике... вдвоём... вроде, как место для аэродрома искали...но я то знаю... мы там... ну, вообщем, он мне сказал...
--
Что? Что он сказал? Что ты молчишь?... Аза цайт гайнт, аза цайт... вос зеер швер цу лебен, зеер швер... зеер... (Такое время теперь... такое время, что очень трудно жить, очень трудно... очень...
--
Мама, поедешь со мной служить... на Север... куда-нибудь...
--
Как на север?! Хоб рахмонес! Ду бист гезогт... ты сказал...
--
Нет. Не могу я в Академию, в Москву... - они вошли в дом, протиснулись тесным тёмным коридором в кухню, а оттуда в комнату...
--
Как же так?! Тебя же выдвинули... это честь...
--
Нет, мама... никто никого не выдвигает... порядок такой...
--
Но не всех же берут в Академию...
--
Не всех, слава Б-гу...Знаешь, я пойду погуляю...
--
Куда? Куда погуляю! Вер нит мишуге! Не сходи с ума
--
Мама... - он стал натягивать гимнастёрку прямо на мокрую рубаху, мать уцепилась за рукав и стала требовать, чтобы он не ходил, и не надевал на мокрое, что он простудится и заболеет...
--
Одень папин костюм... - сказала она тихо. - Я не продала его. Подожди - достану, и она кинулась к шкафу...
--
Не надо... Я же всё равно не умею носить костюм... у меня никогда не было костюма... не надо... не беспокойся... мама... ничего со мной не случится... я же Лазарь...
6 Мая 1999 г.
28 сентября2026 года (C)
Ты стал пьяницей?... Еврей пьяница.
Такое время теперь... такое время, что очень трудно жить, очень трудно... очень...