Шаргородские Лев и Александр
Колокольня Кваренги

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 4, последний от 25/02/2016.
  • © Copyright Шаргородские Лев и Александр (mshargor@bluewin.ch)
  • Обновлено: 29/01/2010. 46k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  • Оценка: 8.93*17  Ваша оценка:

    Александр и Лев Шаргородские
    
    
    Колокольня Кваренги
    
    
          
       На моей совести один повешенный еврей. Где-то в конце сороковых его 
            повесили на развесистой груше фруктового сада восточного тирана. Еврея 
            звали Нисся Цукельперчик, он мог на память процитировать любую главу из 
            Талмуда или цитату из произведений того самого диктатора, а его повесили 
            на цветущей груше, весной, прямо перед окнами правителя.
          Тиран любил по утрам задумчиво смотреть в сад и обожал разнообразие. А 
          здесь каждый день - груша да груша.
          - Вчэра груша, - говорил он с горным акцентом, - сэгодня груша, завтра 
          груша! Нельзя ли разнообразить меню?!
          И генералиссимусу подали грушу с Цукельперчиком.
          - Довольно вкусное блюдо, - шутил диктатор.
          Тиран любил пошутить. Периодически всю страну облетали его крылатые шутки. 
          Из последних - его дружеская беседа с известным режиссером. Все население 
          валилось от смеха, пересказывая ее.
          Ты смотри, - сказал правитель режиссеру, - нэ зазнавайся! А то мы тэбя 
          повэсим!
          - За что?! - испугался режиссер.
          - За шею, - пошутил генералиссимус.
          На самом деле кремлевский горец повесил Цукельперчика. Конечно, не потому, 
          что ему приелась голая груша, - мудрый еврей его возмутил.
          Горцу предложили расстрелять Цукельперчика в тюрьме, или придушить в лесу, 
          недалеко от дачи, или утопить в живописной реке, всего в трех километрах.
          -Нэт! - кричал горец, - На грушу! Сэйчас же!!
          ...Лакированные ботинки Цукельперчика блестели в лунной ночи подмосковной 
          равнины.
          Наутро они пропали...
          ...Честно говоря, сердце мое за Цукельперчика не болело, поскольку он был 
          хотя и мудрец, но порядочная сволочь и хотел, чтоб на груше в своих рваных 
          ботинках болтался я.
          А я с детства не любил грушу и так люблю жизнь! Я люблю яблоки, кислые 
          яблоки антоновка, стреляющие соком в подбородок. Вы можете заметить, что 
          меня можно было повесить на яблоне, - ничего не могу возразить...
          - Тебя таки надо было повесить на яблоне, - говорил мой дед, - Ты знаешь, 
          почему?
          - Знаю, - отвечал я, - потому что я печален.
          - Ты не радуешься жизни, Хаимке, - дед прищуривал глаза. - Грусть - это 
          грех. Запомни. Вот тебе история, рассказанная рабби Яковом-Ицхаком из 
          Люблина. Ты знаешь рабби Яковa-Ицхака?
          - Нет.
          - Ну конечно! Ты знаешь Сталина, ты знаешь этого хазера Кагановича - и не 
          знаешь Провидца из Люблина! Ну так слушай. "Больше всего остерегайтесь 
          тоски, - сказал рабби, - ибо она хуже и опаснее греха. Злые силы будят в 
          человеке страсти не затем, чтобы его ввести в грех, а затем, чтобы 
          охватила его тоска".
          Дед мой был хасидом, но упорно скрывал это, боясь ссылки в Сибирь.
          - Ты же знаешь, - говорил он, - я плохо переношу холод...
          Был он то виноделом, то хлебопеком, но в основном продавал крестьянам 
          кукурузную муку в своем местечке, где-то между Украиной и Польшей, и 
          всегда по низкой цене.
          - Зачем ты это делаешь? - регулярно спрашивала его моя бабушка, которую я 
          никогда не видел. - В прошлом месяце ты заработал сто рублей, в этом - 
          пятьдесят, что будет в следующем?
          - Они бедные, - объяснял дедушка.
          - А ты? Ты - Ротшильд?!
          - Я хасид, - говорил дедушка, - я радуюсь жизни и так, я привык.
          - Если ты будешь так продолжать радоваться жизни, - отвечала бабушка, - 
          нам придется продать хату.
          Так и случилось. Бабушка вскоре умерла, и дед продал хату.
          - По низкой цене, - рассказывал он потом, - потому что они бедные, а я 
          хасид. Хасиды могут радоваться жизни и так.
          Короче, дед загнал хату и прибыл к нам в Ленинград. Спать ему было негде. 
          Я возлежал на стульях, мама - на чертежной доске, папа - на подоконнике.
          - На часть денег от хаты можно купить диван, - предложила мама.
          - Какая хата? - удивился дедушка. - Какой диван?! Я раздал долги, еще 
          остался должен пятьсот рублей Рухимовичу. Давайте отдадим деньги 
          Рухимовичу - и я с удовольствием буду спать на полу.
          После ареста моих родителей мы жили с дедом вдвоем, в темной комнате на 
          втором этаже большого ленинградского дома, возле высокой колокольни, 
          построенной загадочным итальянцем Джакомо Кваренги и превращенной в рыбный 
          склад.
          Если б Кваренги двести лет назад сказали, что он строит склад, он бы 
          подавился своим тосканским вином. От храма всегда несло треской, мерлузой, 
          судаком, корюшкой.
          - Ответьте мне, - спрашивал дед, - зачем корюшке барокко? Разве бы ей не 
          хватило пламенной готики?
          Дед всегда много спрашивал. Он передал и моему отцу длинный язык, может, 
          поэтому после приезда деда вместе мы жили недолго. Дед рассказывал 
          хасидские притчи, а папа пересказывал их на работе.
          - Ребе Нахмана из Брацлава, - болтал папа в своем отделе, - как-то 
          спросили: "Почему на земле не хватает места для всех?" "Потому что каждый 
          хочет занять место другого", - ответил ребе.
          Вскоре папа оказался в Сибири, как хасид...
          Дедушка сидел на сломанном венском стуле и вздыхал.
          - Всюду нужны хасиды... Сибири нужны хасиды... Не послали меня, так 
          послали моего сына... Скажи мне, Хаимке, к кому я могу пойти и сказать, 
          что он никакой не хасид? Если Сибирь нуждается в хасидах - пусть пошлют 
          меня...
          - Если вы это скажете, - встревала мама, - то в Сибирь сошлют и вас. Вы 
          считаете, что Сибири необходимы два хасида?
          Вскоре арестовали и маму.
          - За что? - спросил я. - Она тоже хасид?
          Дед раскачивался на венском стуле.
          - Мы не знаем, зачем мы приходим в этот мир, - говорил он, - и не знаем, 
          куда уходим. Почему мы должны знать, за что нас арестовывают? Скажи мне, 
          Хаимке, за что нельзя арестовать в нашей прекрасной стране? За геморрой - 
          нельзя?..
          Я продолжал учиться в школе, дед - читать свои книги, на том же стуле, под 
          лампой, рядом с четвертинкой "Московской".
          У деда было много книг еврейских мыслителей. Там был и мудрый рабби Акива, 
          и несравненный Гилель, и неистовый Спиноза, и ироничный Бен-Сира. Там были 
          редкие тома в кожаных переплетах и маленькие потрепанные книжицы.
          Хранилась эта библиотека в нашем сарае, среди дров, старых вещей и 
          мышиного помета, в дикой вони и кромешной тьме.
          - Так спокойнее, - говорил дед.
          Когда я ходил за дровами, я приносил одну книжицу и давал ее деду. Он 
          осторожно брал ее, целовал и раскрывал.
          Читал он всегда без очков, немного шевеля губами и периодически 
    вскрикивал.
          - Ой, вей, Хаимке, кум цу мир!
          - Дедушка, - отвечал я, - я готовлю химию.
          - Майн Гот! - восклицал он. - Зачем хасиду химия?! Все кипит, шипит, 
          булькает! Ставит пятна! Прожигает штаны! Вода - аш-два-о! Скандал! Вода - 
          это радость, жизнь, свежее утро! Хасиды пьют воду, Хаимке, а не аш-два-о! 
          И запомни - на второй день Творенья Б-г создал не аш-два-о, а воду! Брось 
          химию, брось, кум цу мир, послушай, что пишут мудрые люди. - Он приближал 
          книгу к глазам: - "Евреи так же необходимы миру, как ветры". А? У тебя 
          есть слова?! У меня нет!! Как хорошо, что еще не придумали формулу ветра, 
          воздуха, еврея! Ну, иди-иди, штудируй свою химию.
          Дед снова погружался в чтение, а я брался за учебники.
          - Сталинская конституция, - учил я, - самая гуманная в мире.
          Из угла раздавался сдавленный смех.
          - Хаимке, - звал дед, - кум цу мир.
          - В чем дело, дедушка? Я изучаю правовые основы нашего государства.
          - Майн Гот! - вскрикивал дед. - Они обошли хасидов. Как можно изучать то, 
          чего нет?! Даже хасид не может изучать то, чего не существует. Слушай, что 
          написал умный аид, - дед склонялся над книгой: - "Не потому ли евреи выше 
          других, что их часто вешали?"
          Дед поднимал голову и смотрел на меня.
          - А? У тебя есть слова? У меня нет! Вешать - вот их право Чем больше 
          придумывают законов эти хазейрем, тем выше поднимается еврей! Ну-ну... - 
          он махал рукой. - Что ты думаешь, если мы приготовим сегодня на ужин 
          яичницу из шести яиц, а?
          - Я не против, но где мы возьмем яйца?
          Дедушка высовывал язык и поднимал кверху палец.
          - В этом-то и весь вопрос. Ты печальный мальчик, Хаимке, ты не любишь 
          парить над этой землей. Любой дурак может сделать яичницу из шести яиц, 
          когда есть шесть яиц. Я тебя приглашаю к талмудической дискуссии, как 
          приготовить яичницу из шести яиц, когда нет ни одного.
          И мы начинали беседу, где дед рассказывал мне о Бал-Шем-Тове, как тот 
          гулял в польских лесах, как приходил в транс, слушая пение ручьев или 
          соловья, о Нахмане из Брацлава и о Менделе из Коцка, и где не было ни 
          слова ни о яйцах, ни о яичнице. Талмудические дискуссии кончались обычно 
          хлебом, который мы макали в подсолнечное масло и закусывали луком. Я ел 
          это с отвращением, дед - наслаждался.
          - Мы едим с тобой солнце, Хаимке, - говорил он, - хлеб - из-под солнца, 
          масло - из-под солнца, цибуля - из-под солнца. Если б мне сейчас принесли 
          эту проклятую яичницу из шести яиц, я б сказал: "Товарищ, уберите вашу 
          сковородку и не загораживайте мне солнце".
          Дед мой был сам солнцем... Он утверждал, что является потомком самого 
          Бал-Шем-Това. Но это еще надо было проверить.
          - А если я потомок, то, значит, и ты, - говорил он и химическим карандашом 
          на обрывке газеты начинал рисовать генеалогическое древо. В самом низу 
          висел великий Бал-Шем-Тов. Дед, не задумываясь, помещал на ветки цадиков, 
          праведников, ребе, мудрецов - он был выдумщик, мой дед. Я думаю, никого из 
          них не существовало в нашем роду. Насколько я знал, все были сплавщиками 
          леса на реке - страстные, буйные, любители горькой.
          Дед с удовольствием смотрел потом на свое дерево. Иногда он подрисовывал 
          того или иного еврейского философа.
          - Бабушка мне рассказывала, - сообщал он, - что и он из нашего рода.
          В жизни я не встречал более веселого человека. Что 6ы ни случилось - 
          молодые глаза его всегда улыбались и подмигивали, будто приглашая к шутке, 
          розыгрышу, чарке водки.
          Чарку он гладил.
          - Главный закон Торы, Хаимке, - это радость, - повторял он.
          Дед всегда звал меня Хаимке, хотя всюду я был Дима.
          - Оставим Диму для твоих учителей, - говорил дед, - для товарища 
          директора, для гражданина милиционера - хазейрем! Дома ты Хаимке. "Дима" 
          холодит печень, а "Хаимке" согревает мое сердце.
          Ему трудно было скрывать свое хасидское прошлое, радость так и вырывалась 
          из него, он мог все вдруг бросить и начать танцевать.
          Дед, получая скудную пенсию, покупал на субботу лапшу из которой готовил 
          запеканку, и четвертинку водки. Каждую, субботу наша каморка превращалась 
          в чудесную шкатулку, полную тайн, света, тепла. Горели свечи, на столе 
          откуда-то всегда была белая скатерть, красовалась хала.
          Дед начинал молитву, он обращался к Б-гу с улыбкой.
          - Б-г не любит, когда к нему обращаются серьезно, любит веселые лица. 
          Молиться надо радостно. Все, что приносит радость, Хаимке, прекрасно. 
          Молитва - прекрасна, песня - прекрасна, танец - прекрасен.
          И он начинал танцевать хасидские танцы, которые по огненности напоминали 
          цыганские. Дед надевал свой хасидский костюм, разбрасывал руки, воздевал 
          ладони и долго танцевал, пока соседи не начинали стучать в стену.
          - Прекратите дебош! - орали они. - Не то вызовем милицию!
          Дед садился, вытирал лоб платком и подмигивал:
          - Мишуге! Они хотят остановить радость. Даже милиция не может остановить 
          радость, Хаимке. Хасид рождается на свет, чтоб славить веселье и петь 
          гимны этой жизни. Кем бы ты ни стал, Хаимке, ты должен быть хасидом: 
          принимай все вещи всерьез, но ни от чего не унывай! Ты мне обещаешь?
          - Да...
          - Ты обещаешь, но ты печален, а это грех. Ты думаешь, что твои родители не 
          вернутся. Слушай меня - они уже садятся в поезд. Я вижу, как они 
          поднимаются в экспресс "Колыма - Ленинград", - свисток - и они тронулись. 
          Давай подумаем, как мы их встретим. Что если мы приготовим шкварки с 
          гусиным жиром? Я не думаю, что в Сибири они видели шкварки.
          Дед всегда жил в ожидании чуда.
          - Прислушайся, Хаимке, ты чуешь, как стучат колеса? Я думаю, они приедут к 
          твоему поступлению в институт. В какой ты хочешь?..
          Я был глуп, наивен, идиот - я хотел в Институт международных отношений.
          - С двумя родителями в Сибири? - сомневался дед. - Может, тебе лучше 
          выбрать целлюлозно-бумажный? Хасид еще может быть послом в Сибири, но не в 
          Новой Зеландии.
          - Почему именно в Новой Зеландии, дедушка?
          - Мне нравится эта страна, мне кажется, евреи там хорошо живут...
          Так шла моя учеба. Вместо математики и физики я познавал мир еврейских 
          мыслителей и пророков.
          Приближались выпускные экзамены. Я очень волновался.
          - Ныт гедайге! - успокаивал дед. - Ты все сдашь - настоящий хасид все 
          знает. Он может никогда не слышать о кибернетике, прийти на экзамен и 
          поразить этих хазейрем!
          - Как это возможно, дедушка?
          - Ты не понимаешь? Ему подсказывает Б-г. Это надежьнее, чем когда это 
          делает твой сосед по парте, а? Перестань нервничать, иди спать, все будет 
          хорошо.
          Дед оказался прав - я удачно проскочил физику, химию и тригонометрию. 
          Настала очередь сочинения по литературе. Мы должны были его писать шесть 
          часов.
          Утром дед мне приготовил латкес. С них стекало масло.
          - Возьмешь с собой, - сказал он, - ныт гедайге.
          - Какие латкес?! - вскричал я. - Брать надо шоколад.
          - Глупости! - ответил дед. - Все жуют шоколад - и все проваливаются! Кто 
          проваливается с латкес?
          Я не мог возразить.
          Он положил мне латкес в мисочку, завернул в полотенце и сунул в руки:
          - Ну, я уже молюсь за тебя...
          ...Я сел во второй ряд, в классе было тихо и торжественно, в открытые окна 
          залетала весна, пахло сиренью.
          Все положили перед собой шоколадки. Я - миску. Учителя переглянулись. 
          Домашний запах латкес разнесся по классу. Он манил, дразнил, щекотал. Все 
          завертели головами, обеспокоенные необыкновенным ароматом невиданной 
          еврейской пищи. Ко мне подошел директор и приподнял крышку. Пахнуло теплом 
          - они были еще горячие.
          - Что это? - спросил он недовольно.
          - Латкес, - сказал я.
          - Убрать! - гаркнул он.
          - Почему? - спросил я. - Это вместо шоколада.
          - Выбрось вон! - завопил он.
          - Я не выброшу, - ответил я, почувствовав вдруг в латкес магическую силу. 
          - Где указано, что на экзамене по литературе можно есть шоколад и нельзя - 
          латкес?
          Глаза его налились ненавистью, он закрыл миску и отошел. Затем комиссия 
          вскрыла конверты с темами, и я понял, что это мой конец. Первая тема была 
          "Сталин и вопросы земледелия", вторая - "Сталин и проблемы языкознания", 
          третья - "Добро и зло в освещении великого Сталина".
          Меня бросило в жар - за всю свою жизнь я не прочел ни одной строки этого 
          человека и из всех его мудрых фраз знал только одну: "Жить стало лучше, 
          жить стало веселее", после произнесения которой оба моих родителя уплыли 
          на Колыму. Добро и зло! Я точно знал, где проходит граница между ними. 
          Граница добра и зла - она проходила через дверь нашей комнаты: по одну 
          сторону ее было зло, по другую - добро. И там, где царило добро, на 
          скрипучем венском стуле с книгой в руках сидел мой дед.
          - Хаимке, - говорил дед, высоко поднимая палец, - не надо бояться зла, 
          настоящий хасид опускается до грешника, чтобы возвысить его. Ты должен 
          нести в мир добро. Слушай, что сказано в послании Иакова: "Кто умеет 
          делать добро и не делает его - тому это вменяется в грех".
          Благодаря деду я знал все, что написано в Талмуде о добре и зле, но кого 
          это интересовало? Интересовало, что думал об этом великий диктатор, и я 
          должен был это немедленно изложить. Я сидел, остолбеневший, и смотрел на 
          весну за окном. Я слышал, как шелестели шоколадки, как заскрипели перья - 
          и не двигался. Прошел час, другой, третий. Многие уже сдавали свои 
          сочинения. Внезапно я почувствовал запах латкес. Я раскрыл миску и взял 
          одну.
          - Никогда не отчаивайся! - услышал я голос деда.
          Я взял вторую.
          - Никогда не теряй надежды! - сказал он.
          И после третьей латкес дедушкин голос отчетливо произнес:
          - Хаимке, ингеле майне, возьми перо, улыбнись Б-гу и пиши.
          - Что? - тихо спросил я.
          - Добро и зло в произведениях этого ганефа.
          - Я не читал ни одной его строки.
          - Ныт гедайге, - успокоил дед, - никто не читал. Пиши! Шрайб! Ты напишешь 
          что-то особенное, я чувствую, как ты вознесешься в облака, где-то близко к 
          седьмому небу.
          Дедушкин голос пропал, латкес кончились, и вдруг меня осенило. Все мысли 
          еврейских мыслителей, которые мне читал дед, всю мудрость Бал-Шем-Това, 
          Провидца из Люблина, Филона и других я решил вложить в уста грузинского 
          разбойника.
          Начал я с досточтимого Гилеля. Я обмакнул перо и жирно, в правом верхнем 
          углу, вывел эпиграф: "Видимое - временно, невидимое - вечно. Иосиф 
    Сталин".
          Не знаю, как от страха у меня не отвалилась рука.
          Три часа, не отрываясь, писал я сочинение, заставляя тирана изрекать 
          мудрости великих людей моего народа. Я также вставил несколько мыслей 
          моего деда и ими же закончил свое сочинение. "Если в человеке мало железа, 
          учит нас товарищ Сталин, - писал я, - это еще не значит, что в него надо 
          стрелять!"
          Я подписал сочинение, сдал его и, радостный, побежал по весенним лужам.
          Дома я все поведал деду. Он долго молчал, расчесывая рукой бороду. Потом 
          взял узелок и начал складывать туда разные вещи - книгу, зубную щетку, 
          носки.
          - Что ты делаешь, дедушка? - спросил я.
          - Ты слышишь стук колес? - спросил он.
          - Да.
          - Так это не мама с папой - это за нами! Я тебе говорил, что хасиды веселы 
          и радостны, но я тебе никогда не говорил, что они идиоты. Представь, что 
          будет, когда ганефу доложат, что он балакает с еврейским акцентом! Сколько 
          евреев, по-твоему, он должен съесть, чтобы начать картавить? Двух! Тебя и 
          меня. Цорес висит над нами, Хаимке, мы должны отнестись к этому очень 
          серьезно, о-очень, но... не унывать. Подай-ка мне твою маечку. И где твое 
          теплое белье?
          Дедушка вновь начал складывать узелок - кальсоны, бутылку подсолнечного, 
          пару луковиц.
          - А теперь давай потанцуем! Почему не порадоваться, пока их нет...
          Всю ночь мы танцевали. За нами никто не пришел. Мы танцевали и назавтра, и 
          послезавтра, мы проплясали целую неделю - пили, ели мы самые вкусные вещи, 
          которые тогда можно было достать.
          - Возрадуемся, пока нет этих ганефов, - говорил дед. - Споем все песни, 
          станцуем все танцы и выпьем все вино...
          Он пригласил знакомых хасидов с Фонтанки, и все началось заново.
          Сейчас, вспоминая эту неделю, я думаю, что это было самое веселое время 
          моей жизни...
          Наконец в дверь позвонили.
          - Ну вот и все, - сказал дед, - поедем в тюрьму с веселым сердцем.
          Я открыл. На пороге стояли учителя моей школы во главе с директором. Все 
          они расплывались в сладких улыбках. Директор натянул на меня какой-то 
          венок, химичка целовала, биолог просил автограф. Я ничего не понимал.
          Из-за спин они достали вдруг букеты свежих цветов, и я оказался заваленным 
          хризантемами, сиренью и гладиолусами... Затем они выстроились в ряд и 
          звонко запели. "Сталин - наша слава боевая, - выводил сводный хор 
          педагогов, - Сталин - нашей юности полет..." Они исполнили несколько песен 
          о вожде и одну балладу. Затем они оставили грамоту и, поцеловав меня в 
          уста, ушли.
          Я развернул грамоту: под огромным портретом Сталина было напечатано, что 
          мое сочинение заняло первое место на городском конкурсе работ, посвященных 
          произведениям Иосифа Виссарионовича.
          Я не успел дочитать - раскрылись двери: пришел фотограф из газеты. Он 
          долго снимал меня, его сменили журналисты - до ночи я давал интервью.
          Наконец все умолкло. Пришла ночь. В окно залезла луна. Я сидел в ее свете 
          и ничего не понимал. Дед сидел на стуле и жевал хлеб.
          - Я тебя учил всегда ждать радости или нет? - спросил он.
          - Да, - ответил я.
          - Чего ждешь, то и происходит.
          - Я ничего не понимаю, дедушка.
          - Чего здесь понимать?! - дед гладил бороду. - Ты не читал этого ганефа. 
          Никто в этой стране его не читал. Поэтому всем мысли твои понравились, и я 
          боюсь, как бы они не понравились самому Сталину. Он сам себя не читал, 
          Хаимке. Боюсь сказать, мне кажется, он сам себя и не писал. Успокойся и 
          иди спать - мы останемся на воле, - он начал развязывать узелки. - Нет 
          покоя в этой стране. Я здесь живу скоро восемьдесят лет - то складываю 
          узелок, то распаковываю... Ах, как мы с тобой провели эту недельку, я был 
          хасидом, а теперь я снова пенсионер...
          ...Меня продолжали чествовать. Я выступал по радио, отвечал на звонки, 
          получал приветственные телеграммы. У меня было ощущение, что все это 
          кончится плохо...
          Однажды, когда я шел по Владимирскому, у той самой колокольни Кваренги 
          затормозила черная "Волга", меня втянули внутрь, натянули на глаза повязку 
          и приказали молчать.
          Мы ехали долго. Потом меня вывели, подняли по какому-то трапу, заурчали 
          моторы, и я понял, что это самолет.
          Летели мы часа два. Мне дали лимонад и картошку со свиной тушенкой. Я не 
          волновался, дедушкино "Ныт гедайге" звучало в моих ушах, я только 
          беспокоился за деда - как он будет там один, кто поднимет дрова, кто 
          принесет лапшу, кому он будет читать своих философов.
          Самолет приземлился, меня опять засунули в машину, повезли, затем она 
          затормозила, звучали какие-то непонятные голоса, раздавались приказы, 
          щелкали сапоги, меня ввели в какой-то кабинет, где густо пахло табаком, и 
          усадили на кожаный диван. Он весь поскрипывал. Я тихо сидел с повязкой на 
          глазах, вдыхая пряный запах диковинного курева.
          Кто-то подошел ко мне сзади и поцеловал в затылок. Острые усы кольнули 
          меня. Я стал теряться в догадках, кто бы это мог быть, - и тут маску 
          внезапно сорвали, и передо мной предстал великий вождь и учитель. Он 
          улыбался.
          - Выдымое - врэменно, - мягко проговорил вождь, - нэвыдымое - вэчно. А, 
          как сказано? Ты, малчик, собрал воедыно всэ мои лучшие мысли, и когда я 
          пэрэчытал сэбя, я вновь понял, что я мудр. Я прав, малчик?
          - Совершенно верно, - я поднялся.
          - Сядь. Сколько раз в дэнь ты учышь мои мысли?
          - Три, - соврал я, - утром, днем и перед сном.
          - Конспектируешь?
          - Обязательно.
          - Сколько всэго моих изрэчэний знаешь?
          Я прикинул все то, чему меня учил дед - от пророка Исайи до Гейне.
          - Около пятисот.
          - Нэмало, - сказал вождь, - даже товарищ Сталин столько нэ помнит. 
          Гэнерирует, но нэ помнит.
          Сталин затянулся трубкой, выпустил дымок
          - Мнэ нравятся мои мысли. У меня к ним слабост... - Он процитировал 
          Гилеля: - "Если чэловэк нэ покоряет пустыню - пустыня покоряет его". 
          Неплохо сказал товарищ Сталин:
          - Мудро, - кивнул я.
          - Ты нэ помнишь, когда она мне пришла в голову?
          - После первого съезда Советов, - брякнул я.
          - После рэчи собаки Троцкого?
          - Именно.
          - Хорошо я ему ответил, - он опять затянулся. - "Выдемое - врэменно, 
          нэвыдымое - вэчно". А это когда?
          - На втором всесоюзном съезде ботаников, - меня уже понесло.
          - Молодэц, малчик! Ты льешь бальзам на мое горское сэрдце. Напомни-ка мне 
          кое-что из моего в таком роде.
          Я задумался. Терять мне было нечего. Мыслью больше, мыслью меньше, - узнай 
          они - все равно расстреляют. Я начал искать подходящую мудрость. В голове 
          почему-то все время крутилось "Не потому ли евреев считают богатыми, что 
          они за все расплачиваются?" или "После исхода о свободе говорят только с 
          еврейским акцентом". Все это как-то вождю не подходило. Наконец я нашел у 
          Гилеля.
          - Если человек не становится больше, - произнес я, он становится меньше.
          Сталин мягко засмеялся:
          - ...Когда ему отрубают голову, - он с удовольствием провел ладонью по 
          усам. - Хорошо сказано! Кажется, на заседании всемирного Интернационала, 
          тридцать первый год?
          - Июль! - добавил я. Что мне было терять?
          - Знойный июль, - сказал Сталин. - Что мне в тебе нравится, мальчик, - то, 
          что ты знаешь не просто мои мысли, но мои любимые мысли. Ты их так хорошо 
          собрал в своем сочинении, что я хочу его использовать в моей речи, 
          посвященной Великому Октябрю.
          - Служу Советскому Союзу! - я отдал салют. - Все ваши речи мы всегда 
          слушали с большим вниманием.
          - Почему "слушали"? - насторожился Сталин. - А сейчас?
          - Сейчас мама с папой в Сибири.
          Вождь ничего не спросил, а просто что-то пометил у себя в календаре. Затем 
          испытующе посмотрел на меня:
          - Писать хочешь?
          - Что? - не понял я.
          Сталин не спеша сел, положил ногу на ногу, в черных сапогах его плавала 
          моя потерянная морда.
          - Видишь ли, мальчик, - начал он, - мои мысли, которые пересказываешь ты, 
          нравятся мне значительно больше, чем мои мысли, которые излагает 
          Цукельперчик.
          Тогда впервые я услышал эту фамилию. Сталин взял в руки мое сочинение, 
          прочитал что-то про себя и добавил:
          - Ай да Сталин, ай да молодец!
          Затем нажал кнопку на столе.
          - Цукельперчика! - приказал он.
          Тут же раскрылись двери, и в них влетел запыхавшийся потный еврей в 
          блестящих мокасинах и модном западном костюме, с ручкой в руках.
          - Все пишешь, джигит? - спросил Сталин.
          Голос его был полон иронии.
          - Пишу, Иосиф Виссарионович.
          Голос Цукельперчика был тонок и дрожал.
          - К какой дате?
          - К сталинской конституции! - Цукельперчик достал листок, - Вот первые 
          наброски.
          - Осади коня! - сказал Сталин. - Слишком горяч скакун под тобой. Осади! - 
          он указал в мою сторону. - Познакомься!
          - Дмитрий.
          Я встал, пожал руку, она была влажной.
          - Сколько пятилеток ты мне пишешь, Цукельперчик? - поинтересовался Сталин.
          - Ч-четыре, - ответил тот.
          - И четыре пятилетки ты излагаешь мои мысли скучнс, вяло! У людей уши 
          вянут, как банан в засуху. Ты сушишь мои мысли, как суховей - розу. А мои 
          мысли, которые излагает этот мальчик, свежи, как воды арыка, и глубоки, 
          словно артезианский колодец в Кара-Кумах.
          Я видел, как Цукельперчика забила лихорадка.
          - Не дрожи, - сказал Сталин, - у меня в глазах рябит. Скажи лучше, откуда 
          ты их берешь - мои мысли?
          - Из полного собрания сочинений, товарищ Сталин. Пятьдесят шесть томов.
          - Врешь! - Сталин побагровел. - Я считаю, ты их выдумываешь! Ознакомься с 
          моими истинными мыслями, родником мудрости всего живого! - Сталин протянул 
          Цукельперчику мое сочинение.
          Цукельперчик был мудр. Он происходил из древней eврейской семьи, чьи 
          предки были изгнаны из Иерусалима и прошли весь путь изгнания через 
          Португалию, Испанию, Неаполь, Германию и Польшу. Все его дедушки были 
          раввинами. И прадедушки тоже. Еще до высшей партийной школы он кончил 
          хедер и ешиву. Он говорил на иврите, идиш и арамейском. Каждую фразу, 
          которую я всунул в рот вождю, он знал с пяти лет наизусть и знал, кому она 
          принадлежит.
          Но он не сказал ничего - он был мудр, Цукельперчик. Он только покачал 
          головой и, глядя в очи тирана, произнес:
          - Да, это действительно кладезь, родник мудрости всего живого.
          - Понимаешь, - сказал Сталин. - Подойди ближе.
          Цукельперчик приблизился.
          Сталин выбил на его седую голову трубку.
          - Если человек не становится больше, - произнес он, - он становится 
          меньше. Иди! Займись партийным архивом...
          Он еще раз выбил трубку на седины Цукельперчика, и тот вышел.
          - С завтрашнего дня все мои речи будешь писать ты!
          Теперь уже задрожал я.
          - Я?.. Я недостоин...
          - Я решаю, кто достоин, кто нет! - отчеканил Сталин.
          - И потом, я хотел поступить в институт...
          - В какой? - поинтересовался вождь.
          - Международных отношений.
          - Ты уже поступил, - Сталин начал вновь набивать трубку - и подытожил: - 
          Завтра тебе принесут диплом с отличием...
          Дедушка мой метался в поисках меня по всему Ленинграду - никто ничего не 
          знал. Он не знал, что и подумать. Однажды раздался звонок.
          - Товарищ Головчинер?
          - Да, - сказал дед.
          - Звонят из Министерства внутренних дел. За вашего внука можете не 
          волноваться. Ясно?!
          - Не совсем, - сказал дед.
          - С ним все в порядке. Больше мы ничего сказать не можем.
          И трубку повесили.
          Вскоре стали происходить совершенно непонятные вещи: деда вдруг переселили 
          в большую квартиру с окнами на Неву, где раньше жил генерал-фельдмаршал 
          Кутузов, ему подавали пасхальное вино в кошерном сервизе барона Бродского. 
          Вся квартира была заставлена шкафами, полными фолиантов из библиотеки 
          Шнеерсона. У окна качалось вольтеровское кресло. Дед сидел напротив 
          Петропавловской крепости, в вольтеровском кресле, где когда-то качалась 
          задница фельдмаршала, и целыми днями читал тома Любавичского ребе в 
          золотых переплетах.
          - Майн Гот! - вскрикивал он. - Какие мысли! И не с кем поделиться!
          Квартиру его приходили убирать. Мацу доставляли из Иерусалима. 
          Фаршированную рыбу - из Бруклина. Дед ничему не удивлялся - он привык 
          ждать радости. Он, в общем, всегда верил в чудеса - но в такие!..
          Чудеса продолжались. За пару дней до октябрьских праздников раскрылись 
          двери, и в них с затасканными баулами появились мои папа и мама. Дед снова 
          не удивился.
          - Я слышал стук колес вашего поезда, - сказал он, не отрываясь от книг.
          - Нас доставили на самолете, - уточнил папа. - Почему ты живешь в квартире 
          фельдмаршала Кутузова, татэ? Откуда золотой бокал? И где Дима?!
          Два дня, оставшиеся до праздника, дед рассказывал о том, что произошло, и 
          в конце концов мои родители подумали, что он спятил.
          Наконец наступило седьмое ноября. Великий вождь начал свое выступление по 
          радио. Дед побежал к выключателю, намереваясь вырвать шнур.
          - Я не хочу слушать этого хазера!
          И вдруг застыл.
          - Выдымое - врэменно, нэвыдымое - вэчно, - донеслось оттуда.
          Дедушку зашатало.
          - Что с тобой, татэ? - подбежал мой отец.
          - Ша, - закричал дед, - ша!
          - Если человек не покоряет пустыню, - с сильным кавказским акцентом 
          сказало радио, - пустыня покоряет человека.
          - Майн Гот, вы слышите!! Майн Гот! - дед периодически хватался за голову.
          - Темнота тоже распространяется со скоростью света, - мудро произнес 
    вождь.
          - Ай! Ай! - завопил дед. - Это же я! Ганеф цитирует меня.
          Папа с мамой пришли в состояние паники.
          - Вус, татэ? Что происходит?!
          - Ничего, - отвечал дед, - горнышт! Или я сошел с ума, или великий вождь 
          читает сочинение нашего Хаимке.
          Родители мои поняли, что он таки рехнулся.
          - Если человек не становится больше, - продолжало радио, - он становится 
          меньше.
          - Гилель! - закричал дед, тыча томом в нос моего отца.
          - Гляди - Гилель.
          Деда успокаивали, ему дали таблетку валерьянки, мама тайно подмешала в чай 
          брому. Дед не успокаивался.
          - Вы считаете меня мишуге, - обиженно сказал он, - тогда я вам могу 
          сказать последнюю фразу речи этого ганефа, хотите?! "Если в человеке мало 
          железа - это еще не значит, что в него надо стрелять".
          ...Через несколько секунд, уже с восточным акцентом, из черной тарелки 
          донеслось:
          - Если в человеке мало железа, дорогие товарищи, это еще не значит, что в 
          него надо стрелять.
          Речь вождя кончилась. Родители были в прострации. Дед загадочно смотрел на 
          замерзшую Неву.
          - Что мне вам сказать, - произнес он. - Еврейские умы крутятся в своих 
          могилах.
          Мама плакала на диване генералиссимуса Кутузова.
          - Это все оттого, что мы сидели, - повторяла она. - Сын пропал, дед 
          свихнулся. И у нас галлюцинации - никакой это не Сталин.
          - Мы передавали речь товарища Сталина, - сказало радио.
          Страшная пауза повисла в квартире.
          - Б-же! Он попал в гости к Сталину, - вскричала мама, - а Сталин своих 
          гостей съедает.
          И она опять разрыдалась. Дед был другого мнения.
          - Или его съели, - многозначительно сказал он, - или...
          - Что "или"?! Что?!
          - Или он стал а гройсэ шишке.
          - Вус "а гройсэ шишке"?! Что ты имеешь в виду, татэ?!
          - Я имею в виду, что Сталину понадобился цадик, хасид!
          Хаимке работает у Сталина ребе. Наш ганеф понял, что без ребе ему не 
          обойтись.
          - Бросьте вашу Каббалу, - попросила мама, - она только запутывает дело.
          - Причем здесь Каббала? - удивился дед.
          - Ну, Талмуд. Вы нас ни в чем не убедили.
          Родители сидели убитые, в думах; съели меня или нет. Как вдруг 
          венецианское окно распахнулось, и в него влетел румяный полковник. Он 
          приземлился у стола и бодро отдал честь.
          - Адьютант Дмитрия Яковлевича, полковник Куницын!
          Все долго вспоминали, кто это Дмитрий Яковлевич, наконец догадались, что 
          это Хаимке.
          - Дмитрий Яковлевич, - чеканил полковник, - велел передать, что он здоров, 
          и просил всех поцеловать.
          И Куницын взасос начал лобызать маму, папу и деда. Затем из огромного 
          баула он начал что-то доставать:
          - Вот подарки, а вот диплом Института международных отношений. Дмитрий 
          Яковлевич просил его повесить в рамочку.
          Обалдевший папа развернул диплом. Он был с отличием.
          Посыльный щелкнул каблуками и, вылетев в окно, полетел над Невой, к 
          Петропавловской крепости.
          "Под солнцем родины мы крепнем год от года..." - доносился его зычный 
          голос.
          Родители сидели, изучая мой диплом.
          - Таки он стал шишкой! - нарушил молчание дед.
          Он отгадал, он был мудр, мой дед я ведь действительно работал цадиком у 
          Сталина. Мне дали отдельный кабинет. В нем стояли полные собрания 
          сочинений вождя на ста семидесяти языках.
          - Не заглядывай туда, - посоветовал вождь, - пиши по памяти...
          Что он хотел этим сказать?..
          Мне дали стенографистку - средних лет женщину в серых чулках, в сером 
          оренбургском платке, всю серую, и, вспоминая всяких цадиков, ребе и 
          хасидов, Гилеля с Шамаем, Исайю с Иеремией, я диктовал ей сталинские речи 
          к торжественным датам. Первое мая сменялось октябрьскими праздниками, День 
          Конституции - Днем танкиста, - я диктовал.
          - Славные советские шахтеры, - начинал я и тут же добавлял что-нибудь 
          услышанное от деда: - от равноправия до братства довольно неблизко.
          - Товарищи танкисты, - вопил я, ища в мозгу что-нибудь свеженькое, - 
          нельзя поставить на колени того, кто привык ползать!
          - Товарищи композиторы! Славные артиллеристы!..
          И так далее...
          - Дмитрий, - сказал однажды Сталин, - мы тобой довольны. Хочешь диплом 
          высшей партийной школы?
          ...Родители и дед ждали меня, но я у них не появлялся. Периодически в окна 
          их квартиры залетал румяный полковник Куницын. Вначале раздавалось зычное 
          пение: "Под солнцем родины мы крепнем год от года..." - затем влетал 
          полковник.
          - Здравия желаем! - он отдавал честь. - Дмитрий Яковлевич велел всех 
          расцеловать.
          Не торопясь, он начинал лобызания. Затем он раздавал подарки, а однажды 
          достал свернутую в трубочку бумагу.
          - Диплом высшей партийной школы, - произнес он, - Дмитрий Яковлевич просил 
          повесить в рамочку.
          Полковник щелкал каблуками и вылетал в окно - в бледно-голубое 
          ленинградское небо.
          "Под солнцем родины мы крепнем год от года..." - доносилось оттуда.
          На стенах новой квартиры красовалось немало моих дипломов, и все с 
          отличием.
          Сталин одарил меня личной машиной, двумя медалями и орденом.
          - Будешь писать в том же духе - представим тебя к Сталинской премии по 
          литературе, - пообещал он.
          Однажды в столовой партийного архива я встретил Цукельперчика. Он полысел, 
          костюм был несколько потерт, как, впрочем, и сама рожа.
          Цукельперчик жадно ел сметану. Стакан за стаканом. И облизывался, как кот. 
          Шестнадцать стаканов съел Цукельперчик.
          - Не хотите ль отведать? - предлагал он мне. - Базарная, жирная!
          - Спасибо! - отвечал я.
          Я взял отбивную.
          - Свинина - не совсем еврейская пища, - в его глазах горел дьявольский 
          огонь, - а сметанка, наоборот, вполне еврейская еда. Раньше в местечке не 
          было дома, где бы не ели сметанки.
          Я почувствовал недоброе.
          - Я ее не люблю, - ответил я.
          - А зря, зря, надо кушать сметанку, со сметанкой человек становится 
          больше. А если человек не становится больше, он становится меньше, не 
          правда ли?
          Голос его был полон сарказма.
          - Что вы хотите сказать, Цукельперчик? - спросил я.
          - Сейчас я съем семнадцатый стакан и отвечу.
          Он вылизал все содержимое, вытерся салфеткой.
          - А то, май тайерэ ребе, что, когда вы подпрыгиваете от радости, смотрите, 
          чтобы кто-нибудь не выбил у вас из-под ног землю!
          Он поднялся и пошел, грозно неся на подносе семнадцать грязных стаканов.
          Не знаю почему, но я начал ждать недоброго.
          Вскоре, когда я зачитывал вождю "его" очередной доклад, на сталинской даче 
          появился Цукельперчик. Он вежливо слушал мое чтение.
          Вождь восхищался своими мыслями.
          - Неплохо, неплохо, - говорил он. - "Закон разрешает человеку быть глупым, 
          если это ему нравится!" Метко сказано! Афористично. И точно! Кинжал в 
          сердце врага! Кто, кроме меня, может так сказать?
          Фраза была философской. Сталин обращался как бы сам к себе.
          И тут выступил Цукельперчик.
          - Никто, - сказал он, - никто не может так сказать, дорогой Иосиф 
          Виссарионович. Но эту фразу произнесли не вы.
          Я понял, что Цукельперчик пришел меня зарезать. Сталин не повел и бровью.
          - Подойдите! - сказал он и выбил на голову Цукельперчика пепел горячей 
          трубки. - Значит, эту фразу сказал не я? А кто?
          - Еврей, - сказал Цукельперчик, - английский еврей Нессел.
          - Нессел? - задумчиво произнес Сталин и вновь стал выколачивать трубку о 
          мудрую голову Цукельперчика. - Английский еврей Нессел... Хорошо, а это - 
          "Видимое - временно, невидимое - вечно" - тоже написал английский еврей?!
          В глазах тирана вспыхнуло два костра.
          - Нет, не английский, - дрожа, ответил Цукельперчик - Испанский. Иегуда 
          Галеви из Кордовы!
          Сталин продолжал стучать трубкой по башке Цукельперчика. Странный звук, 
          напоминавший стук топора дровосека летал по даче.
          - А какой еврей написал "Если человек не покоряет пустыню, пустыня 
          покоряет человека?"
          - Иерусалимский, - ответил Цукельперчик. - Гилель, второй век до нашей 
    эры.
          - Пес! - вскричал Сталин. - Гилель, второй век!! Ее произнес я! Первый 
          съезд Советов! Петроград! Семнадцатый год!
          Цукельперчик стал бледен. Он чувствовал, как падало давление, гемоглобин, 
          отказывала печень.
          - Подлый пес! - рычал Сталин. - Может, по-твоему, "Какой мир у гиены с 
          собакою - такой мир у богатого с бедным" - тоже не мое?!
          Видимо, у Цукельперчика наступил паралич мозга.
          - Не ваше, - сказал он. - Бен-Сира, Палестина, второй век до нашей эры.
          - Палестина?! - взревел вождь.
          - Дорогой Иосиф Виссарионович, - Цукельперчик рухнул на колени. - Этот 
          мальчишка, - он указал на меня, - плетет вокруг вас сионистский заговор.
          - Пес! Не пугай меня! - Сталин водрузил свой сапог на ухо мудреца. - 
          Великий Сталин не боится никаких заговоров! Ни троцкистских, ни 
          бухаринских, ни сионистских! Все жиды, которых ты перечислил, стащили мои 
          мысли, поганый пес!
          - Но они жили до вас, Иосиф Виссарионович...
          - Собака, какое это имеет значение?! Мои мысли тащили до меня - их будут 
          тащить и после...
          Сталин носком сапога опрокинул Цукельперчика, подошел к окну и долго 
          смотрел в сад. Страшная тишина висела в комнате.
          - Товарищ Цукельперчик, - неожиданно нежно спросил он, - вы любите грушу? 
          Молодую, стройную, сочную?
          - Очень, дорогой Иосиф Виссарионович, - растроганно ответил Цукельперчик, 
          - с детства...
          ...Через полчаса Цукельперчик висел на груше. Сталин сидел в кресле, дымил 
          и задумчиво глядел на раскачивающегося Цукельперчика.
          - Если человек что-то любит, - произнес он, - надо для него это сделать. 
          Чего бы это тебе ни стоило. Неплохо сказано, а?!
          Он повернулся ко мне:
          - Или как там я однажды сказал: "Не потому ли евреев считают выше других, 
          что я их часто вешаю?"
          Он рассмеялся.
          Я продолжал писать доклады, зная, что в конце пути меня ждет такая же 
          ветка. Груша постоянно стояла перед моими глазами. В своих снах я часто 
          висел на ней рядом с Цукельперчиком.
          - Не хотите ли сметанки? - почему-то спрашивал Цукельперчик, и я 
          просыпался в поту.
          - Такой молодой, а уже высыт, - иногда говорил Цукельперчик с кавказским 
          акцентом и печально качал головой.
          Я ждал груши. Но человек ничего не знает.
          Вскоре Сталин умер.
          Пришло облегчение. Мне теперь казалось, что мои фокусы не обнаружат. Ветка 
          груши как-то отдалилась. Я жил в ожидании. День, два. На третий мне 
          заказали некролог. В нем я использовал мысли Шамая и Менделе из Коцка. В 
          надгробной речи, которую мне заказали тут же, было уже больше изречений 
          ребе из Люблина.
          Затем пришел новый правитель - толстый, розовый с сильным хохлацким 
          акцентом, и я начал писать для него. Он был так похож на старого хряка, 
          вывалявшегося в луже где-нибудь под Полтавой, что ни одна фраза еврейского 
          мыслителя просто не влезала в его уста, и я начал писать дубовыми фразами 
          нашего партийного языка.
          - Дорогие товарищи! Выше знамя пролетарского интернационализма!
          - Догоним и перегоним Америку по мясу и молоку!
          - Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!
          И прочую муть.
          Однажды Мыкыта-правитель вызвал меня к себе на дачу, ту самую, где 
          когда-то жил Сталин. Была поздняя осень. В окне одиноко стояла облетевшая 
          груша. Я отвел глаза.
          В комнате сидел скромный мальчик, аккуратно сложив руки на коленях. На 
          столе перед Мыкытой лежала раскрытая ученическая тетрадь.
          - Здоровеньки булы, Дмитро, - рявкнул правитель, - а ну познакомься, - он 
          кивнул стриженой башкой в сторону мальчика, - Виталька!
          Мальчик встал и вежливо пожал мне руку.
          - Кажи, Дмитро, сколько рокив ты пишешь мне речи? Мыкыта громко 
          высморкался.
          - Три года, - ответил я.
          - Меньше пятилетки, - заметил правитель.
          Я вздрогнул. Что-то эта сцена начинала мне напоминать.
          - Кажи-ка мне, Дмитро, - продолжал правитель, - почему-то, як ты мои мысли 
          излагаешь - они, словно поросята бездомные, хилы и жидки, а як вон этот 
          хлопец их пишет - они, словно молодой кабанчик, свежи и игристы.
          Я вспомнил, что мне напоминала эта сцена. Из окна смотрел опустелый сад. Я 
          увидел голую грушу. Она приветственно кивала мне своей веткой.
          - Кажи, старый хряк, - Мыкыта задорно ущипнул меня за живот, - ты откудова 
          берешь мои думы?
          - Из вашего собрания сочинений, - ответил я.
          - Врешь, свин! Ты их выдумываешь! На, - протянул он мне ученическую 
          тетрадь, - ознакомься с моими настоящими думами, широкими, як Днипро, и 
          глубокими, як Черное море.
          Я взял тетрадь. Это было школьное сочинение.
          "Если ты не становишься больше - ты становишься меньше", - стояло в 
          эпиграфе. Это была мысль Гилеля, но под эпиграфом жирно красовалось имя 
          Мыкыты. Сочинение было полно изречений великих еврейских философов, 
          вложенных в уста хохлацкого порося. Я знал каждое из них.
          - Да, - согласился я, - мысли широкие, как Днипро, и глубокие, как Черное 
          море.
          - Розумиешь... - Мыкыта рыгнул. - Геть до хаты! Займешься партийным 
          архивом.
          Груша продолжала приветственно махать.
          - Привет, - сказал я, - скоро я буду на тебе раскачиваться...
          Человек ничего не знает. Я ошибся - груша так и осталась голой. Меня не 
          повесили - украинский правитель был более мягкого нрава, а может, 
          изменилось время, и на груше висеть было уже как-то неудобно. Не знаю - 
          меня выгнали. Я стал свободен. И поехал в Ленинград...
          Я сижу в закутке нашей старой комнаты, - квартиру фельдмаршала давно 
          забрали, - в большом ленинградском доме возле колокольни, которую построил 
          великий итальянский зодчий Джакомо Кваренги, и читаю умные книги. Никто не 
          отрывает меня, никто не кричит:
          - Хаимке, кум цу мир! Послушай, какая мысль!..
          - Хаимке, варт а вайленьке, ты только послушай...
          Печальна наша жизнь, скажу я вам...
          Я сижу на старом венском стуле, где сидел мой дед, и читаю. Я стал похож 
          на деда - я читаю и мешаю заниматься моему внуку.
          - Файвелэ, - говорю я ему, хотя его зовут Павлик, - кум цу мир... ты 
          только послушай, какая мысль!
          - Файвелэ, а эта!..
          Я совсем стал похож на деда - ушла моя печаль. Чем старше я становлюсь - 
          тем веселее у меня на сердце. Я радуюсь солнцу, ветру, воробью в окне, 
          чарке водки...
          Иногда мне хочется станцевать буйный хасидский танец. Но не с кем...
          И я танцую один - плывут тени, горят свечи.
          Внук мой с удивлением смотрит на меня. Он печален. Он не танцует хасидских 
          танцев - я мешаю ему заниматься. Он кончает школу, и завтра у него 
          выпускной экзамен. Сочинение.
          Я все думаю, что он там напишет...

  • Комментарии: 4, последний от 25/02/2016.
  • © Copyright Шаргородские Лев и Александр (mshargor@bluewin.ch)
  • Обновлено: 29/01/2010. 46k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  • Оценка: 8.93*17  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.