Аннотация: Дело прошлое, но с высоты приобретенного опыта мы имеем возможность дать объективную оценку обстановке и общественным нравам той поры и сравнить их с нынешними.
...Нравственная деградация десятков миллионов людей, повсеместное господство посредственности, разрыв слова и дела и поощрение всеобщей лжи - все это искалечило сознание целого поколения.
Р. Медведев, "Брежнев"
Нырнув в метро на конечной станции и успев занять в вагоне удобное для чтения сидячее место, Юрий Николаевич извлек из сумки свежую газету и очки "для близи", которыми заменил "уличные". Текст в газете обрел необходимую четкость, и стало видно, что на первой странице того, что он рассчитывал найти, не было. Интересовавшую его информацию он нашел аж на третьей странице и с горечью подумал, что сообщения такого рода, увы, перестали быть новостями первостепенной важности, стали почти обыденными и повседневными. Между тем речь в них шла о явлении чрезвычайном, касавшемся права и возможности тысяч честных трудяг поддерживать свое и своих близких физическое существование. Получить уже давно заработанные и даже успевшие частично обесцениться из-за непрерывного роста цен деньги или же, выражаясь образно, "протянуть ноги" из-за ежедневного недоедания и болезней, перешедших при отсутствии денег на лекарства в разряд неизлечимых, - вот до какой жизненной дилеммы опустились на исходе столетия работники многих сфер российской государственной службы, в том числе и науки. Это было глубоко несправедливо чисто по-человечески и антиконституционно юридически.
В такой ситуации вроде бы полагалось жаловаться. Но на кого жаловаться? На свою же, народную, самими избранную государственную власть? И кому жаловаться? Да ей же, кому ж еще! Получалось как-то нелогично. Тем не менее, попытки делались и принимались временные меры, несколько снижавшие остроту проблемы, но не снимавшие ее целиком с повестки дня. Более того, делались все новые и новые ошибки в управлении страной и ее экономикой (а попробуй не ошибаться, когда впервые в истории человечества реформируешь обанкротившееся социалистическое государство в капиталистическое), кризис углублялся, и невыплата зарплаты тем, кто не ушел под спасительное частнособственническое крылышко, а остался на государственном попечении, становилась все более хронической. Вскоре дошло до того, что доведенные до отчаяния люди стали решаться на коллективные выражения протеста: демонстрации, митинги, забастовки и объявленные голодовки (при отсутствии денег необъявленные стали во многих семьях почти системой).
Вот и вчера в вечернем выпуске новостей телевидение сообщило об акции протеста, предпринятой учеными где-то в Подмосковье. Целиком услышать это сообщение Юрию Николаевичу помешал телефонный звонок, и он надеялся узнать подробности из сегодняшней газеты. И она, как видим, не подвела. На упомянутой странице была помещена фотография большой колонны людей, облаченных в белые халаты и шествующих по шоссе, держа над головами транспаранты, на ближних из которых без труда читалось: "Достойную оплату труда работникам науки!", "Верните право на нормальную жизнь!". Текст под снимком гласил:
"Около тысячи ученых из научных центров подмосковных городов перекрыли вчера шоссе и двинулись пешим походом на Москву. Шествие продлится три дня и завершится митингом у здания Дома правительства. Причиной акции протеста стало невыполнение программы финансирования науки и многомесячная невыплата заработной платы".
Поднявшись на эскалаторе с платформы "Маяковская", Юрий Николаевич вышел на Невский и поразился его необычной для этого часа пустынностью. Пропустив последние две машины, свернувшие с улицы Марата налево, в сторону Фонтанки, милиция окончательно перекрыла движение транспорта, принудив убраться обратно во двор высунувшийся, было, из ближней подворотни черный "Мерседес". Взглянув направо, в сторону площади Восстания, Юрий Николаевич увидел темную массу людей с красными флагами и транспарантами в руках. Когда стрелки часов на здании Московского вокзала показали 11, машина ГАИ, стоявшая на оси проспекта, медленно тронулась в сторону маячившего вдали Адмиралтейства, задавая темп санкционированной правительством города прокоммунистической демонстрации. Колонну возглавляли, окружив знаменосца со стягом областного парткома в руках, несколько мужчин в зеленой армейской камуфляжной форме, но без знаков воинских различий. Далее шла группа детей в красных пионерских галстуках, оглашавшая проспект не очень слаженной, но громкой барабанной дробью, а за ними проезжую часть проспекта перекрыла головная шеренга демонстрантов, державшая в руках длинный кусок ткани с надписью "Трудовой Ленинград".
Заняв удобное место, Юрий Николаевич стал не без любопытства читать тексты проплывавших мимо него плакатов и транспарантов. Не для того, конечно, чтобы узнать, какая идеология вывела этих людей на главный проспект города. О ней красноречиво свидетельствовало преобладавшее в колонне краснофлажье и портреты одиозных советских вождей. Нет, было интересно узнать, что предлагают эти протестанты, как представляют себе выход из создавшегося положения.
Увы, ничего более конструктивного, чем "скорее послать президента на... пенсию", Юрий Николаевич на плакатах не прочел. В качестве причины всех бед указывались то перестройка, то капитализм, а то и сионизм, а в качестве виновных, кроме "иудейского царя Ельцина", - телекомпании ОРТ и НТВ - эти "агенты ЦРУ и Моссада", а также прочие "кремлевские фашисты", они же "кремлевские трупоеды", "господа" и "негодяи-оборотни". Единственный на всю колонну неругательный плакат, гласивший "За работу надо платить", мог бы объединить в ее рядах представителей всех двухсот с гаком российских партий, от крайне левых "лимоновцев" и ниноандреевских "большевиков" до правых "кадетов" и "монархистов", но в арсенале последних не было акций, связанных с выносом на улицу революционных знамен.
Вдруг с Юрием Николаевичем поравнялся невзрачный мужичонка со странным многословно-косноязычным текстом на куске картона:
"Вечная память всем героям, исполняющим волю Бога и Космоса. С 1917 Бог и Космос вели нас в новую эпоху - эпоху Бога и коммунизма. Черенок Шура Александрович на земле единственный человек делающий работу с 1995 посланца Космоса, Мессии и Иисуса Христа. Письма в Кремле Минске Думе Бибиси".
Мужичонка ступал твердо и на вид казался вменяемым, поэтому Юрий Николаевич, пройдя несколько метров рядом с ним, рискнул спросить, кто этот таинственный Черенок.
- Я, - скромно ответил "посланец космоса" и шмыгнул носом.
От этого балаганного шествия повеяло вдруг такой непроходимой скукой, что Юрий Николаевич, вспомнив, зачем ехал на улицу Марата, хотел, было, отправиться в расположенный неподалеку магазин электроники, как вдруг его окликнул знакомый женский голос с характерным грассированием:
- Егшов! Вы ли это? Погодите, голубчик.
Обернувшись на голос, Юрий Николаевич увидел среди демонстрантов Клару Борисовну Штерн, с которой трудился несколько лет назад в одной из лабораторий научно-исследовательского института. Сейчас она в паре с другой, незнакомой ему, женщиной несла транспарант с надписью:
"Б.Н. в огороды с лопатой,
а нам - работу и зарплату".
- Юрий Николаевич! - взволнованно обратилась Штерн к приблизившемуся Ершову. - Здравствуйте. Сколько лет, сколько зим! Рада Вас видеть. Как Вы теперь поживаете? Ну надо же, как кстати мы встретились. Помните, как тогда, работая у нас, Вы добивались положенной по закону доплаты за какую-то выполненную работу? И Вам, хоть с большим трудом, но удалось, кажется, добиться своего. Мы об этом теперь часто вспоминаем, потому что сами стали жертвой беззакония. Пришла и наша очередь требовать заработанное. Только нам приходится еще хуже. Какие уж там доплаты - мы по целому кварталу без самой обыкновенной зарплаты сидим, и нам никакие прокуроры не в состоянии помочь. Говорят: "Сами мучаемся без денег". Вот и приходится, как видите, выходить на улицу в компании с коммунистами и антисемитами. А что поделаешь, если Ваши любезные демократы вместо обещанной заботы о народе набивают себе карманы и возводят особняки.
- Клара Борисовна, - с трудом прервал Юрий Николаевич возбужденную собеседницу. - Добрый день! Впрочем, Вы правы, не такой уж он добрый. Мне тоже интересно с Вами повидаться после стольких лет. Как не помнить то время? А Вы, я смотрю, здорово с тех пор изменились.
- Увы, годы не красят, - смутилась Штерн.
- Да нет, я имею в виду не внешность, а образ мыслей. Кажется, раньше Вы придерживались иной точки зрения на способы отстаивания правды и справедливости.
- Разве? Что Вы имеете в виду? Не помню.
Ответить Кларе Юрий Николаевич не успел, так как ее напарница, не желавшая отставать от своих, решительно потянула транспарант, а вместе с ним и обладательницу слабой памяти за собой, и та послушно подчинилась...
Так внезапно закончилась столь неожиданно начавшаяся встреча двух бывших сослуживцев. Трудно сказать, как отреагировала на нее Клара Борисовна, но для Юрия Николаевича это рандеву не прошло бесследно. Память стала услужливо возвращать из забытья одну за другой картины его работы в НИИ в пору горбачевской перестройки. Попробуем-ка, уважаемый читатель, представить, как могли бы выглядеть эти воспоминания, если бы наш герой заразился вдруг недугом графомании, возомнил себя писателем и взялся излагать события тех лет на бумаге. Не будем заострять внимание на простительных для непрофессионала несовершенствах стиля, не в них суть. Главное - в существе проблемы. Итак...
1
Не знаю, какие желания возникают у разных людей после защиты кандидатской диссертации. Наверное, тоже разные. А у меня лично появилось вполне законное желание (желание-то было и раньше, а вот законное - лишь теперь) повыситься в окладе. Законное не в том смысле, что есть такой закон, а просто у нас в лаборатории (да только ли у нас?) в ту пору считалось, что защита диссертации есть необходимый и обычно достаточный шаг к повышению если не в должности, то хотя бы в окладе. Тому было немало свидетельств.
- Хочешь повышения - защищайся, - наставлял меня прежний начлаб, - иначе тебе трудно будет помочь. У кандидатов дорога вверх гораздо положе, чем у неостепененных. Так что мой тебе совет - не тяни с диссертацией.
Я и не тянул. Вышло так, что я делал кандидатскую уже второй раз в жизни. В первый не получилось - не хватило трех лет аспирантуры, потраченных на создание непростой экспериментальной установки, явившееся, вопреки ожиданиям, весьма проблематичным в условиях учебного института. Суровый министерский приказ не позволил остаться после аспирантского срока на работе в том же вузе, и пришлось ехать трудиться в другой город. Минул ряд лет, в течение которых я был оторван от научной работы, и здесь, в стенах ленинградского НИИ, пришлось какое-то время просто восстанавливать растерянную квалификацию, учится заново. Так и получилось, что защитился я лишь в 1985 году от "рождества Христова" и на 50-м - от своего собственного.
По опыту коллег, защитившихся ранее, я знал, что скоро меня призовут пред светлые очи начальства и спросят, кем я предпочитаю в дальнейшем называться, если станет возможным изменить мою должность - ведущим инженером или младшим научным сотрудником. Других должностей старшим инженерам с кандидатским дипломом не предлагали, выбирать можно было только из этих двух. Но было бы ошибкой думать, что речь шла о выборе должности в полном смысле этого слова, т.е. не только названия, но и стоящего за ним объема работы, круга обязанностей. Нет, содержание работы, поручаемой сотрудникам нашей лаборатории, зависело главным образом от наличия или отсутствия у них высшего образования. После получения такового (даже не по нашей специальности) сотрудник (например, копировщица) переводился на должность инженера, а последний после непродолжительной стажировки на экспериментальных стендах мог уже быть исполнителем какого-нибудь исследования. Такими же исполнителями научно-исследовательских работ или, коротко, НИРов были старшие и ведущие инженеры, младшие и старшие научные сотрудники. В подавляющем большинстве НИРы были стандартными как по методике, так и по используемым экспериментальным средствам и соизмеримы по трудоемкости. Поэтому при решении вопроса, кому поручить исполнение очередного заказа, часто не требовалось особенно ломать голову, - поручали тому, кто в данный момент свободнее и, тем паче, безотказнее. Таким образом, характер труда от должности практически не зависел, чего нельзя было сказать об оплате. "Вилки" окладов при повышении в должности росли.
У младшего научного сотрудника (эмэнеса) нижняя граница "вилки" была 175 рэ, именно столько мне предстояло получать, выбери я эту должность. В этом случае мой оклад вырос бы аж на пятерку. Но, покинув инженерный корпус, я утратил бы право на получение в конце года доплаты "за выслугу лет", так как научным сотрудникам она почему-то не полагалась. Поэтому в целом, по итогам года я не только не выигрывал, но даже терял в зарплате. Это был несомненный минус. Плюсом было то, что у меня начал бы накапливаться так называемый научный стаж, за который полагалась доплата, но, опять минус, не раньше, чем через пять лет после утверждения в должности. Если же стать хоть и ведущим, но инженером, то научный стаж, увы, не шел, зато оклад оказывался на добрую десятку выше, чем у эмэнеса, и выслуга сохранялась.
Молодые остепенившиеся коллеги обычно соглашались на эмэнеса и предпочитали копить стаж, т.е. сначала идти на жертву, чтобы взять свое потом. Новоиспеченные же кандидаты более зрелых лет, подобные мне, обремененные, как правило, либо семьей, либо алиментами, либо и тем, и другим, и получающие за выслугу лет уже по полному окладу, не могли позволить себе даже кратковременное ухудшение материального положения, тем более многолетнее. Почему, размышляли "зрелые", мы должны получать меньше после того, как путем защиты доказали, что наша квалификация возросла? Нелепость! Кроме того, в нашем возрасте уже не солидно именоваться "младшими" (вспоминалась обида великого поэта на производство в "камер-юнкеры"), а "ведущий" звучит вполне достойно. Пусть молодые жертвуют немедленными благами во имя отдаленных, а мы, как говорится, пойдем другим путем. Рассудив подобным образом, я выбрал должность ведущего инженера и приготовился сообщить об этом, когда меня спросят.
2
Ждать пришлось недели две после защиты и ее традиционного "обмыва" в стенах лаборатории. Тогда, во время легкого застолья, а ля фуршет, быстро захмелевшие любители тостов (закусывали в основном рыночной клубникой) не скупились на похвалы в адрес виновника торжества, восторгались "редкой по нынешним временам дотошностью в исследованиях, благодаря которой полученные результаты отличаются высокой достоверностью, а выводы - обоснованностью", говорили, что таких работников надо ценить. В том же духе высказался и новый начлаб Ромин.
Но теперь в своем кабинете, узнав о моем выборе, он сухо произнес:
- Должен предупредить Вас, Юрий Николаевич, что денег на повышение окладов в лаборатории нет. Выделяются они крайне редко и в скудных размерах, поэтому после перевода в ведущие инженеры Ваш оклад будет на уровне нижней границы должностной вилки, т.е. 180 рублей. Настройтесь на то, что таким он останется, по-видимому, довольно долго.
Я надеялся для начала хотя бы на 190 с последующим повышением года через два и переводом в старшие научные сотрудники лет через пять, поэтому вышел от Ромина разочарованным и даже несколько обиженным, потому что знал, как быстро совсем недавно нашлись деньги на повышение аж до 200 рублей оклада Дерягина. Тот всего лишь года три назад с трудом вымучил заочный институт, а до того работал в нашей лаборатории простым рабочим-электриком. Он и по сей день продолжал выполнять только обязанности электрика, но, получив "корочки" инженера, пригрозил уволиться, если ему не дадут сразу должность ведущего инженера и оклад не ниже 180 рублей. И ему немедленно все это дали, а теперь вот подняли оклад еще на 20 рублей.
Аналогичная история произошла ранее со старшим инженером Фроловым из приборного сектора. Никто не знал, чем ему поручено заниматься, но было совершенно очевидно, что его вклад в работу лаборатории близок к нулю. Тем не менее, его сделали ведущим инженером с окладом 210 рублей и регулярно выплачивали ему повышенные квартальные премии. Ну как тут было не обидеться?
О том, как и почему производятся у нас повышения, я услыхал однажды от Самойлова:
- Для этого вовсе не требуется иметь успехи в работе, проявлять творчество, пытливость и трудолюбие, но надо обязательно нравиться кому-нибудь из начальства, а еще лучше быть в дружбе с ним или, как принято говорить, быть для начальства своим человеком. Если же ты ничего не делаешь именно в этом направлении, то не надейся, что на тебя обратят внимание и учтут при дележе пирога. Тем более, что такие дележи проходят у нас в очень узком кругу, за плотно закрытой дверью, негласно.
С Дерягиным и Фроловым так именно и выходило, это были люди начальства. Первый уже несколько лет безропотно служил профоргом лаборатории, никогда и ни в чем не противореча Ромину, беспрекословно соглашаясь с любыми его распоряжениями. А Фролов был в фаворе у роминского зама Алексеева, даже сидел в одном кабинете с ним и служил только ему лично - занимался бумажным оформлением его, Алексеева, технических идей.
Между прочим, про самого Самойлова было известно, что он сделал карьеру благодаря тому, что был человеком бывшего директора института, переведенного потом на весьма солидный пост в Совмин. Новый директор Молчанов счел, было, нецелесообразным существование лаборатории, возглавляемой Самойловым, из-за ее низкой эффективности, но тот воспользовался высоким заступничеством. Потребовалось несколько лет и общесоюзные мероприятия по реорганизации науки, чтобы, наконец, свалить его. Лишившись руководящего кресла, Самойлов стал разыгрывать из себя пострадавшего за правду-матку и критиковать те самые волюнтаристские методы руководства, плоды которых еще недавно пожинал сам. Похоже, что этим и объяснялись его нынешние откровения со мной.
Что я мог ему ответить? Не такой у меня характер, чтобы воспользоваться его наставлением. Ведь для этого требуется способность при необходимости пойти против своей совести, не возражать против несправедливости, закрывать глаза на то, что противно и возмущает, молчать, когда "надо". Я же этой способностью не обладаю. И не потому, что не могу ей обучиться, а потому, что не хочу. Мне не раз говорили, что я не умею жить, проявляю нетерпимость, "ерепенюсь", не дипломат. Иногда я пробовал быть терпимее. Терпел, терпел, но в конце концов не выдерживал и взрывался. И взрыв этот бывал тем разрушительнее (в основном по отношению ко мне же), чем дольше я терпел.
Так случилось и на этот раз. Несмотря на обещание, Ромин не торопился с переводом меня на новую должность. Прошел месяц, другой, минули квартал, полугодие, и я решил в нарушение этикета напомнить о себе. Шеф нахмурился и, не предложив мне сесть, отрезал, что надо ждать конца календарного года, раньше денег не будет. Но и в конце года результат был тот же. Не в том смысле, что денег в лабораторию опять не спустили, а в том, что из выделенной суммы на мою долю опять ничего не досталось. Зато повысили оклад еще одному специалисту без степени - Валере Двинскому. Узнав об этом от самого несказанно обрадованного Валеры, я не стал поднимать шума, так как считал, что и он тоже засиделся на цифре 170 в платежной ведомости. Но из этого вовсе не следовало, что надо без конца откладывать прибавку мне. Я ведь ее тоже горбом заработал.
Прошло еще полгода. Я снова наведался к Ромину, и на этот раз разговор вышел нервный.
- Я не могу после защиты неопределенно долго довольствоваться 170 рублями, - начал я. - Что же это получается? В расчете на обещанную Вами прибавку я отказался от накопления научного стажа, а теперь выходит, что и прибавки нет, и стаж не идет. Неужто мне надо искать другую работу?
Последний вопрос, воспринятый Роминым как намек на мое возможное увольнение по собственному желанию, взбесил начальника, решившего, что я его шантажирую.
- Не в традициях нашей лаборатории, - процедил он сквозь зубы, - оказывать подобный давеж на руководство. (Как будто не он уступил тогда "давежу" Дерягина). Ваше дело работать, а решать, кого, когда и на какую сумму повысить, буду я.
Потом он стал внушать мне, что научная работа - это особый род деятельности, не терпящий меркантильности, и недостойно ведет себя тот, кто идет в науку ради заработка.
- Настоящий ученый должен быть доволен уже тем, что труд доставляет ему высшее духовное наслаждение. Он должен любить считать интегралы, а не рубли в своем кармане, - эффектно закончил начлаб.
- Да, мне приходится считать каждый рубль в своем кармане, - ответил я, - но я делаю это не потому, что предпочитаю деньги интегралам, а потому, что едва дотягиваю до следующей получки.
Хотел съязвить, что если следовать его логике, то сам он, загребающий по 500 рэ в месяц (это без доплат и многочисленных премий), - ненастоящий ученый, но промолчал. Тогда я был еще в состоянии сдерживаться. Сказал только, что буду вынужден обратиться выше. С тем и ушел.
3
Вышестоящих по отношению к Ромину инстанций было две: начальник отделения и директор. Если бы я раньше обращался к ним с какими-нибудь просьбами, то сейчас твердо знал, насколько бесполезное это занятие, но такого опыта у меня не было, и я подумал: "А почему бы не попробовать?". Начал, естественно, с начальника отделения, в которое входила наша лаборатория. Выслушав меня, Румянцев развел руками, изображая беспомощность, и разъяснил, что он, де, человек маленький, его дело - только делить деньги, спускаемые сверху, между лабораториями, а дальше все решают сами лаборатории. На мой вопрос, стоит ли мне идти на прием к директору, Андрей Александрович ответил:
- Ну что же, если Молчанов выделит деньги персонально для Вас, я возражать не буду. Но, насколько я его знаю, вряд ли он это сделает.
Снова решив, что попытка - не пытка, я зашел на следующий день в административный корпус и записался на прием к Динозавру, как прозвали нашего директора за крутой нрав. Секретарша подробно расспросила, по какому вопросу я желаю говорить с руководителем института, и пообещала о дне приема сообщить позже. Но хотя на входной двери в молчановские апартаменты было написано, что он принимает по личным вопросам еженедельно, ни в первую, ни в последующие две недели звонка от секретарши не последовало. Наконец, рискуя вызвать неудовольствие своей досадной нетерпеливостью, я набрал номер приемной и поинтересовался причиной затянувшегося молчания.
- Товарищ, раз я сказала Вам, что позвоню, значит, позвоню, - раздалось в трубке. - Из-за большой занятости директора приемы по личным вопросам временно прекращены. Ждите!
Молчанов принял меня неделю спустя. У него я был впервые. Несколько лет назад, будучи еще аспирантом, я имел короткий научный контакт с его предшественником и побывал в этом кабинете. Как и положено, он был весьма просторным, рассчитанным на совещания с большим числом участников, но по отделке не отличался от других помещений корпуса. От небольшого приемного помещения, где сидела секретарша, его отделяли массивные двойные, обитые кожей, дубовые двери, основное назначение которых (кроме внушения легкого трепета у посетителей) было не допускать малейшее проникновение наружу того, что произносилось внутри этого сердца нашего оборонно-режимного учреждения. После перехода предшественника на высокий московский пост Молчанов, устыдившись скромности своего нового кабинета, распорядился о его реконструкции и обновлении. Новую отделку я видел впервые и поначалу был слегка ошеломлен переменой интерьера, настолько она была разительной: простую светлую окраску стен сменило богатое покрытие из темного дубового шпона.
Директор сидел за большим столом из дерева той же породы, и его седая шевелюра эффектно выделялась на фоне стен и мебели. Так близко я видел его впервые, а издали - только в президиумах общеинститутских собраний. В подразделениях он почти не бывал, встретить его там можно было лишь в особых ситуациях. К таковым относились, например, "показухи", устраиваемые при посещениях института высокопоставленными гостями, от которых зависело финансирование наших работ. Механизм их оболванивания, т.е. приведения в восторг по поводу того, как велики наши исследовательские возможности и как здорово мы ими пользуемся, был отработан годами. Как только становилось известно (из обкома партии или министерства) о предстоящем визите, все лаборатории, включенные в "золотое кольцо" маршрута гостей, поднимались по тревоге, текущие научные эксперименты в них прерывались и заменялись заранее подготовленными и отрежиссированными зрелищами. Вот тогда и появлялся в лабораториях наш директор в роли гида важных визитеров. При обходе нашей лаборатории его сопровождали Румянцев и Ромин, а всем прочим полагалось в это время отсиживаться в камеральных помещениях и не высовывать носа. По обширной территории институтского городка Молчанов не ходил, а ездил на черной "Волге", питался в спецстоловой для руководства (так называемой "кают-компании"), так что встреча с ним рядового сотрудника лицом к лицу была почти невероятным событием. Был, правда, случай, но это уже из разряда экстраординарных, когда Динозавру пришлось спуститься к широким институтским массам и, около месяца ежеутренне общаясь с трудящимися, демонстрировать им не только свою внешность, но и весьма волевой характер. Это произошло тогда, когда ему пригрозили из Москвы крупными неприятностями, если не будет обеспечена сдача в срок новой большой лаборатории. Собственно говоря, плановый срок окончания строительства, которое длилось уже около двух десятков лет (задумывалось и начиналось при прежних директорах), давно истек и с милостивого разрешения министерства многократно переносился, но вот то же министерство под нажимом финансовых органов неожиданно приказало сдать объект в эксплуатацию через месяц, т.е. практически немедленно. Всерьез об этом говорить было нельзя, так как в здании еще даже стационарных междуэтажных лестничных маршей не было. Поэтому не без договоренности с тем же министерством директор приказал привести в сдаточный вид помещение центрального пульта, расположенное на верхнем этаже, расставив там кое-какое оборудование и аппаратуру, и смонтировать пассажирский лифт для доставки только на этот этаж министерской комиссии. На штурм объекта каждое утро пригоняли рабочих, инженеров и научных сотрудников со всего института, вооружали их лопатами и метлами, тряпками и ведрами. Молчанов лично прикатывал каждое утро на церемонию развода тружеников по местам приложения рук и, не стесняясь женщин, в непарламентских выражениях разносил тех, кто не обеспечивал надлежащий фронт работ. В назначенный срок лаборатория была сдана комиссии с оценкой "хорошо", институт получил большую премию, львиная доля которой, естественно, досталась тем, кто ее распределял, т.е. руководству. После этого дальнейшие строительные работы были вообще свернуты, так как выяснилось, что объект давно морально устарел.
Но это к слову. А сейчас я сидел в преобразившемся директорском кабинете и сосредоточенно наблюдал за тем, как его хозяин изучает мое заявление. Впрочем, долго ждать не пришлось. Похоже, что решение по таким делам не требовало продолжительных директорских раздумий; это был один из тех случаев, когда он поступал стандартно. Оторвав взгляд от бумаги, Молчанов выразил согласие с проведенной мной мыслью, что оставаться после защиты диссертации столь длительное время безо всякого повышения зарплаты ненормально, но заметил, что у него при всем желании нет возможности помогать кому-либо персонально, так как решения по таким вопросам подготавливают начальники отделений, между которыми он лишь распределяет суммы, спускаемые из министерства.
- Лично у меня, - осклабился Динозавр, - есть только моя зарплата, но я, как Вы, надеюсь, понимаете, не могу использовать ее для повышения Вашего оклада. Так что отсылаю Вас к начальнику Вашего отделения, пусть он решает.
Начертав на заявлении пару строк, он протянул его мне. За дверью, вооружившись очками, я прочел резолюцию: "Тов. Румянцеву А.А. Просьбу т. Ершова Ю.Н. считаю обоснованной, но распределять суммы, выделяемые Вашему отделению на повышение окладов, является Вашей пререгативой. Молчанов". Несмотря на волнительность переживаемого момента, "пререгатива" не ускользнула от моего внимания, но так как я далеко не в первый раз сталкивался с высокорангированными лицами, находящимися не в ладах с родным языком (грамматическими ошибками пестрели многие документы с высокими визами и подписями), то мысль об этом заняла меня лишь на миг.
В коридоре меня окликнула и поинтересовалась содержанием резолюции секретарша. Меня приятно удивила прозвучавшая в ее голосе нота сочувствия:
- О-о, поздравляю! Лучшего, по-моему, и ожидать было нельзя. Считайте, что прибавка уже у Вас в кармане.
Ее бы устами да мед пить, ибо ни Румянцев, которому я передал бумагу, ни Ромин не разделили ее оптимизма и остались на прежней позиции. Более того, мой поход к директору они расценили, как попытку обжаловать их действия и ожесточились против меня. В марте, когда Румянцев выделил нашей лаборатории 15 рублей, Ромин довел с их помощью до 200 рублей оклад все того же Валеры Двинского, а мне опять не досталось ничего. Шеф буквально демонстрировал свой принцип преимущественного поощрения тех, кто "считает интегралы", ибо Валера заведовал у нас вычислительной техникой.
4
Разумеется, недостаточность оклада для нормального существования не способствовала подъему моего духа, но угнетала не только и не столько она сама по себе. Ведь больше своих нынешних 170 рублей я не получал ни разу в жизни и поэтому не приобрел еще вредной привычки к полновесным заработкам. После окончания института я начинал с 98 рублей на заводе в северном Устьевске, потом была аспирантская стипендия в том же размере, 105-рублевое жалование вузовского преподавателя и, наконец, ступени оклада старшего инженера НИИ - 140, 150, 170. Я привык жить скромно, без излишеств. Не имея финансовоемких пристрастий к куреву и спиртному, я аккуратно отдавал всю зарплату и небольшие квартальные премии в семью, а потом получал от жены Тамары по рублю в день на столовку и транспорт. Из-за этого попал однажды в весьма неловкое положение. Засиделся на работе часа на полтора дольше положенного, а когда вышел за проходную и подошел к станции метро, обнаружил, что в кармане от обеда осталось лишь три копейки. Такое случалось и раньше, но не было проблемы занять мелочь у кого-нибудь из сослуживцев. А тут все коллеги и знакомые уже давно прошли, и попросить двушку было не у кого. Идти пешком на противоположную окраину города было немыслимо. После мучительных колебаний пришлось обратиться к чужим мужикам. Первый, хмуро взглянув на меня, сказал, что с такой будкой стыдно побираться. Я хотел обидеться, но вовремя осознал, что со стороны, видимо, мало отличаюсь от алкашей, выпрашивающих у прохожих монеты "на электричку". Сам, бывало, отказывал таким.
Обувь и одежда мне приобретались редко, да я и не претендовал на обновки, тем более модные. Тамара, естественно, старалась следить за своей внешностью и обновляла гардероб чаще, требовал расходов и подрастающий Илюшка, так что от наших двух зарплат после расходов на питание, коммунальные платежи и разные житейские мелочи почти ничего не оставалось, и потребность в увеличении доходной части семейного бюджета ощущалась давно и остро. Тамара все чаще жаловалась на нехватку денег и требовала, чтобы я что-нибудь "предпринимал". Но моя предприимчивость не пошла дальше защиты диссертации.
Снова повторюсь, что меня угнетало не столько само отсутствие в семейном кармане денежных знаков, сколько чувство... стыда за себя. Мне было стыдно сознавать себя бедным. В мои годы полагалось уже иметь определенный достаток и авторитет, который тоже в немалой степени определялся достигнутым уровнем достатка. У меня же ни то, ни другое возрасту не соответствовало. Мои бывшие однокашники, которым больше повезло в жизни, давно ходили в начальниках, иные даже в больших, и с некоторых пор при встречах с ними я стал испытывать все возраставшую неловкость, возникавшую после традиционных вопросов: "Ну, как дела? Как успехи?" "Да у меня все по-старому", - только и оставалось отвечать мне, после чего я спешил перевести разговор на успехи собеседника. Это удавалось обычно без труда, так как преуспевающему человеку всегда так же хочется поведать о своих достижениях и победах, как неудачнику - промолчать о своих безуспешных мытарствах. Из-за таких переживаний у меня развилось что-то вроде комплекса неполноценности. Постепенно я стал избегать тесного общения с процветающими друзьями, перестал звонить им первым, навещал только после настойчивых приглашений, становившихся все более редкими, а к себе не зазывал, так как привычные в их кругу обильные застолья были нам с Тамарой не по карману. Мне казалось, что в глазах приятелей я выгляжу человеком второго сорта, вызываю у них смесь сожаления и досады. Я был противен сам себе.
Тамара либо не догадывалась, либо, что более вероятно, не хотела догадываться о моих душевных муках. Время показало, что в том, что она в свое время уступила моим настойчивым уговорам выйти за меня замуж, была немалая доля расчета. Однажды в минуту откровенности она проговорилась, что, почувствовав мой повышенный интерес к себе, тут же воспользовалась правом доступа к личным делам аспирантов (работала секретарем проректора по науке) и внимательно изучила мое "досье". К сожалению, скупые казенные бумаги ничего не сказали ей о том, в какой мере мне присуще "умение жить", т.е. способность делать карьеру и деньги. Все-таки она понадеялась, что, став женой аспиранта, обеспечит себе в недалеком будущем безбедную судьбу доцентши или даже профессорши. В своей ошибке она убедилась уже в первый год супружеской жизни.
За время учебы в аспирантуре я увидел немало серьезных упущений в работе нашего вуза с аспирантами. Видели их и другие аспиранты, но помалкивали, а я, вооружившись фактами, выступил на институтском собрании, а потом еще и послал письмо в столичную газету. После проверки фактов собкором письмо опубликовали. Вот этого выноса сора из избы, да еще и на всесоюзное обозрение мне уж никак не могли простить, и на моей карьере в родном вузе был поставлен жирный крест. Хотя я был беспартийным, тотчас созвали расширенное заседание партбюро, давшее суровую отповедь моему поступку. К этой оценке присоединился и министерский чиновник по учебным заведениям, распорядившийся по истечении срока пребывания в аспирантуре услать меня на работу в Закавказский вечерний филиал. По этому поводу институтские острословы шутили, что "Ершова за вольнодумство сослали на Кавказ". Шутки шутками, но в итоге я оказался начисто оторванным от своей экспериментальной установки и лишен возможности завершить диссертационные исследования. Моя научная работа прервалась и возобновилась лишь после того, как я с большими трудностями и препятствиями, о которых можно рассказывать отдельно, осуществил мечту о поступлении на работу в ленинградский НИИ. Соскучившись по столь желанным исследованиям, подгоняемый большим интересом к тематике, которую мне поручили вести, а также, как сказано выше, нуждой, женой и ущемленным самолюбием, я корпел над диссертацией, полагая, что ее защита откроет передо мной перспективу служебного роста и возможность реализации научных задумок и жизненных планов.
И вот защита была уже давно позади, а мое материальное положение оставалось без изменений. Это было несправедливо и потому обидно. Обидно не только за себя, но, не побоюсь громких слов, за науку, за оценку проделанного ученым нелегкого труда. Ведь моя защита прошла без единого "черного шара", т.е. члены ученого совета не по принуждению, а по своей воле единогласно признали, что сделанный мной научный вклад, как говорится, имеет место и является достаточно существенным. Вслед за советом согласилась с этим и Высшая аттестационная комиссия страны. По логике вещей вклад в отечественную науку должен цениться и поощряться Отечеством. Но в каждом конкретном случае эту функцию Отечества исполняют не абстрактные, а вполне конкретные представители нашей административной машины, имеющие собственные воззрения на то, как эту функцию надлежит реализовывать. В моем случае администраторы не придали факту защиты диссертации никакого значения, поставив его с точки зрения заслуженного поощрения даже не в один ряд, а на более низкую ступень, чем, скажем, согласие сотрудника нести рутинную общественную нагрузку (тянуть лямку парторга, профорга и т.п.) или сговорчивость при направлении на работы в подшефный совхоз, на овощную базу или "на панель", как называли у нас работы по благоустройству территорий института и района. При прочих равных условиях наибольшие шансы имели те сотрудники, которые безропотно соглашались работать на совхозных полях не только во время однодневных выездов, но и длительное время, освобождая тем администрацию от хлопот по организации разовых коллективных поездок (зачет участия подразделений в таких мероприятиях велся в человеко-днях). Правда, я тоже не отлынивал от общественной работы, но моя активность проявлялась в основном в рамках научно-технического общества, а это в глазах администрации не имело уж совсем никакой цены.
Сильно не любило и поэтому не жаловало начальство тех, кто, ничем его не ублажая, напротив того, позволял себе задираться и "выступать", т.е. высказывать мнение, не стыкующееся с его, начальства, мнением, а тем более противоречащее ему. Весьма доброжелательное отношение было к подчиненным, по собственной инициативе приглашавшим начальников в соавторы своих научных публикаций и изобретений, и значительно меньше ценились те, кто делал это лишь после прозрачного намека о необходимости быть благодарным тем, кто их "кормит". В этом смысле я был для начальства совсем бесполезным человеком, так как все свои статьи и технические идеи оформлял только от своего имени. В такой обстановке мне трудно было рассчитывать на влиятельное покровительство и вытекающий из него служебный рост. Но, будучи неисправимым идеалистом, я продолжал ждать, что мое усердие в научных исследованиях будет вознаграждено. Не хотелось мириться с тем, что это качество само по себе мало чего стоит даже в стенах научного учреждения.
5
В середине марта начальник нашего сектора Ванюшин ушел в отпуск, и так как Вера Полякова, обычно его замещавшая, была больна, передал дела мне. Это был первый случай, когда мне поручалось заместительство, и я, не привыкший к подобным акциям, не скрою, испытал чувство удовлетворения. Я расценил это как долгожданную оценку моих трудов и опыта, и это льстило моему обиженному самолюбию. Я понял, что обязан, как говорится, не ударить в грязь лицом, оправдать оказанное доверие. Работа в качестве заместителя начальника, даже и временная, могла повысить мой авторитет в глазах коллег. Кроме того, я знал, что по закону временное заместительство должно быть оплачено в размере разницы между Ванюшина и моим должностными окладами.
Прошел месяц. Вернувшись из отпуска, Ванюшин нашел дела сектора в полном порядке и принял их у меня без замечаний. Я стал со спокойной душой ждать положенной доплаты, но ни в апреле, ни в мае ее не последовало, и я ощутил некоторое смущение. Возникло ощущение, что машина институтской бюрократии дала сбой, и документ, оформляющий факт моей работы по заместительству, не дошел до бухгалтерии. И действительно, главбух, которому я позвонил, подтвердил, что приказ директора об оплате к нему не поступал. Я пошел к Алексееву (Ромин был в командировке), тот проконсультировался по телефону у Румянцева, после чего сделал сокрушенный жест и произнес:
- Очень сожалею, но помочь ничем не могу. Андрей Александрович сказал, что существует приказ по институту, согласно которому временное заместительство начальников оплачивается только в секторах, входящих в особый список. Ваш сектор в него, увы, не входит, и оплата не положена.
- Примите, сеньор, мои соболезнования, - игриво закончил Алексеев.
Умудренный превратностями быстротекущей жизни человек после такого разъяснения успокоился бы и отступил, решив взять свое каким-нибудь другим путем, например, полюбовно договориться с начальством о "компенсации". Я узнал, что в некоторых случаях в качестве такой компенсации служит объявление временного зама победителем социалистического соревнования с выплатой денежной премии. Ведь то, что у нас громко именовалось "соцсоревнованием", отличалось от истинного состязания тем, что никто ни с кем в действительности не соревновался, но время от времени (у нас ежеквартально) подводились итоги и выявлялись победители. Объективных критериев для этого не было и, если бы все делалось гласно, то, как выражался Ромин, в коллективе могли возникнуть "ненужные разговоры". Кому именно ненужные, он не уточнял. Поэтому подведение итогов проводилось обычно келейно, в узком кругу "доверенных" лиц, тесно сгрудившихся вокруг начлаба. В этот круг входили начальники секторов (один из них, Ванюшин, был к тому же парторгом), профорг и иногда приглашали комсорга. Результаты их совещания, как правило, не обнародовались, и "победители" могли узнать о павшем на них выборе, только проявив повышенную бдительность при изучении своих расчетных листков: занявшись скрупулезной проверкой размера своей квартальной премии, они могли обнаружить тщательно замаскированные в ней дополнительные рубли (максимум 10-15). Разумеется, понять из расчетного листка, за что именно пролилась на голову избранника такая "божья благодать", никто не мог. При остром желании можно было спросить об этом у Дерягина, но он ответил бы, как обычно, что ничего не знает, ибо "так решило начальство". Но желание узнать истину обычно ни у кого не возникало. Все знали, что объективности в этом деле все равно нет и никогда не будет. Премировали...
Впрочем, дальше будет не совсем понятно, если не разъяснить смысл, который вкладывался у нас в слово "премия". По истечении каждого квартала при выплате зарплаты мы расписывались не в одной, а в двух ведомостях. Первая была обычной, по которой выдавали собственно зарплату, а по второй мы получали небольшую доплату, которую и было принято называть премией. Условность этого наименования несомненна, ибо размер доплаты определялся всего лишь как определенный (бухгалтерией) и одинаковый для всех процент от зарплаты и ни в коей мере не зависел от трудовых успехов (или неуспехов) "премируемого". Урезать "премию" (только урезать, но не лишить ее вовсе) могли лишь в одном случае, - если человеку случалось переночевать в истекшем квартале в медвытрезвителе (такие шалости в условиях всесоюзной антиалкогольной кампании поощрять не решались). Кроме этой чисто автоматической доплаты (ее сомнительный источник раскроется ниже), сотрудник мог быть осчастливлен еще одной, той самой, для определения размера которой и фамилий счастливцев как раз и собиралось вышеупомянутое лабораторное "жюри" по соцсоревнованию. Вот где позволяли порезвиться своему субъективизму наши начальники, в первую очередь, разумеется, сам Ромин. Качество работы подчиненных во внимание никогда не принималось, хотя не могло не быть разным. Трудовые успехи, если о них заходила речь, определялись чисто формально. Просто смотрели, кто из исполнителей работ по договорам или темам сумел в течение квартала подписать у заказчика или директора акт о завершении этапа. Тому и могли набросить лишние рубли независимо, повторяю, от качества и глубины выполненного исследования. А могли и не набросить, потому что в первую очередь принимались во внимание особые заслуги человека перед начальством, умение пребывать с ним в теплых, услужливых отношениях. Было, например, известно, что Фролова, любимца Алексеева, не обходили повышением премии практически никогда, хотя даже Ромин однажды, не выдержав, проговорился на собрании, что затрудняется сказать, чем конкретно занимается в лаборатории Фролов. Но Алексеев всегда стоял за Фролова горой. Объясняя постоянное выдвижение своего фаворита на премирование, он считал достаточным ограничиваться лишь одним доводом:
- Мне как непосредственному начальнику виднее, кто из моих подчиненных достоин поощрения.
Возражать ему никто не хотел или не решался.
Итак, будь я "помудрее", мог бы втереться в фавор к Ванюшину и, став у него аналогом Фролова, получить заработанную разницу в окладах в виде премии. Но подозреваю, что читатель уже не ждет от меня такого шага, так как понял, с каким фруктом имеет дело. И правильно понял, ибо на путь "компенсации" я не стал. Приученный научным поиском докапываться до самой сути проблем, я решил для начала проконсультироваться хотя бы у институтского юрисконсульта Улитовой.
Нездоровая на вид женщина с одутловатым неславянским лицом не сразу поняла, о чем ее спрашивает нежданный (явившийся без предварительного телефонного звонка) посетитель. Было видно, что не часто и в последний раз - слишком давно обращались к ней по этому вопросу, который считался в институте окончательно решенным и не позволяющим никаких произвольных толкований. Только новичок в деле заместительства, да еще такой настырный, как я, мог заинтересоваться этой неинтересной, по ее мнению, проблемой.
- Мил человек, - запела она. - Вам ведь уже объяснили, что Ваш сектор не входит в директорский список, значит, доплата не положена. Даже в секторах из этого списка мы договорились выплачивать не полную разницу в окладах, а только 20 рублей. Если платить всем временным замам, да еще и полной мерой, то знаете, что произойдет?
- Нет, не знаю, - честно признался я.
- Вот и видно, что Вы не знаете, откуда берутся наши ежеквартальные премии. А берутся они из того, что мы сумеем сэкономить. Если станем платить всем врио начальников, да еще сполна, то экономия фонда зарплаты будет слишком мала, а в летние месяцы, когда все начальники норовят уйти в отпуск, вообще сведется к нулю.
- Неужели наша премия берется только из этого источника?
- Не только. Мы экономим еще и на временной нетрудоспособности. Тем, кто заболел, и женщинам, находящимся в "декретном" отпуске, начисление зарплаты приостанавливается, их больничные листки оплачиваются из средств профсоюза, а сэкономленная зарплата идет на премирование тех, кто продолжает ходить на работу.
- Вы правильно выразились - продолжает ходить на работу. Ведь выходит, что для получения премии достаточно только этого. Один человек работает за двоих и не получает доплату, а другого автоматически премируют даже за безделье?
- Выходит, так. Согласна, что наше положение о премировании не идеально. Действительно получается, что институт остро заинтересован не столько в том, чтобы сотрудники лучше работали, сколько в том, чтобы они почаще и подольше болели. Тут есть определенный элемент нелепости. Но у Вас-то другой случай.
- Гм, но Вы же не можете не знать, что говорит о моем случае закон? Ведь Вас, как я понимаю, держат в институте для того, чтобы помогать руководству избегать нарушений закона. Директор не юрист, не может знать всех тонкостей, да и некогда ему рыться в юридических талмудах.
- Да, Вы правы, именно поэтому в учреждениях введены должности юрисконсультов. Без моей визы в институте мало что делается. Но мою работу контролирует прокуратура, и если бы неоплата временного заместительства противоречила закону, то прокуратура давно сделала бы нам замечание. А за многие годы, что я здесь работаю, таких замечаний не было ни разу. Вы можете, если хотите, обжаловать действия администрации в суде, но начинать надо с обращения в комиссию по трудовым спорам, и я далеко не уверена, что эта комиссия поддержит Вас, а не администрацию. Так что хорошенько подумайте, прежде чем затевать конфликт.
Ответ Улитовой поверг меня в дальнейшие размышления. Не то, что я стал сомневаться в нарушении КЗОТа. Не стал, потому что юристка не показала мне ни одного печатного подтверждения законности утвердившегося в институте, видимо, не без ее непосредственного участия, "порядка", а сослалась лишь на отсутствие замечаний со стороны контролеров прокуратуры. Ничего себе довод в устах юриста! Выходит, раз никто не заметил, что я унес чужой чемодан, значит, я не вор. Но ведь контролеры могли просто не обратить внимание на нарушения, если никто из сотрудников института не решался сигнализировать им об этом.
Снова и снова вчитывался я в строки законов о труде и комментариев к ним, разных юридических справочников, но нигде не находил повода для сомнений в своей правоте. Тем не менее, идти сразу по пути, предложенному Улитовой, т.е. обращаться в суд, мне не хотелось. Ведь никаких письменных подтверждений факта моей работы по заместительству не существовало. Не издавался не только приказ по институту, но даже и указание начлаба. Было только устное распоряжение Ванюшина, от которого он, начнись разбирательство, мог легко отказаться. За ним водился грешок сваливать свою вину на подчиненных, делать вид, что те неправильно истолковали его слова. Однажды, например, он, желая увернуться от обязательного для него присутствия на институтском партхозактиве, попросил моего коллегу Чудова пойти на это собрание и, назвавшись Ванюшиным, зарегистрироваться в списке присутствующих. Не придав этому большого значения, Чудов кивнул в знак согласия и снова углубился в работу, но потом заработался и забыл об активе. На следующий день, вспомнив о данном обещании, он извинился перед начальником за свою забывчивость, но Ванюшин извинений не принял, а потребовал написать официальное объяснение, представив дело так, что дисциплину нарушил не он, а его подчиненный. Я посоветовал Чудову честно написать в объяснении, как было дело, но он струсил и взял всю вину на себя. Как ни странно, в партбюро, куда бедняга по требованию начальника снес повинную бумагу, приняли это, как должное, хотя Чудов, как и я, беспартийный и отчитываться перед партийным органом не обязан.
Предвидя подобный исход, я вписал работу по заместительству в документ под названием "Личный творческий план сотрудника", который каждому из нас надлежало заполнять на рубеже смежных кварталов, и, как полагалось, сдал его на подпись Ванюшину. Я не знал еще, где и как будет суждено воспользоваться этой записью, но необходимость иметь ее под рукой ощутил довольно явственно. Если бы Ванюшин догадался, с какой целью она появилась в моем плане, он сумел бы придумать повод, чтобы ее исключить, например, сказал бы, что замещать начальника - работа не творческая (тогда я возразил бы, что, выходит, и быть начальником - тоже работа не творческая). Но он не догадался и подписал документ без замечаний, поставив в графе "Оценка качества выполненной работы" цифру 5. Я спрятал план в дальний угол стола и стал ждать дальнейшего развития событий.
6
В мае выплачивали премию за первый квартал, и, расписываясь в ведомости, я окинул ее взглядом. В ней были перечислены все сотрудники лаборатории от Ромина до уборщиц. Самые весомые суммы значились против фамилий начальников и старших научных сотрудников, т.е. полновеснее премировали тех, чей труд и без того выше оплачивался. Причиной этого, как я уже пояснял, было единое для всех соотношение между премией и зарплатой. Таково было придуманное администрацией формальное правило, избавлявшее от необходимости оценивать реальную трудовую отдачу каждого отдельного сотрудника, в том числе и ее, администрации. Но это еще полбеды. В премиальной ведомости значились не только скрытые, но и самые откровенные бездельники, которым я, будь моя воля, не стал бы платить не только премию, но и зарплату. А эти люди совершенно беззастенчиво первыми занимали очередь у стола кассирши и сосредоточенно "проверяли сумму, не отходя от кассы", как рекомендовал настенный плакат.
Было очевидно, что организация труда и его оплаты хромают у нас на обе ноги. Чтобы получать сполна зарплату и премию, достаточно было вовремя проскакивать по утрам институтскую проходную и не слишком рано спешить к ней перед концом рабочего дня. Последнее было чревато встречей с полными глубочайшего упрека глазами Андрея Александровича Румянцева, любившего именно в это время двигаться не к проходной, а ровно наоборот. Потом на отделенческих собраниях он грозился, что потребует снижать премии тем, кто не может досидеть на работе до звонка, ибо это, по его мнению, самый непростительный вид нарушения трудовой дисциплины. То же, чем занимается подчиненный сотрудник в промежутке между началом и концом трудового дня, мало волновало как Румянцева, так и начальников рангом пониже. В эту пору можно было безмятежно заниматься трепом на всякие житейские темы, флиртом, бесконечными перекурами, чтением художественной литературы, вязанием и прочими, не подлежащими оплате, делами. Более или менее контролировалось только выполнение краткосрочных заданий и "горящих" работ, а если сроки были еще отдаленными, то проверять, чем занят подчиненный, считалось бестактным и "проявлением неинтеллигентности". Начальников, пытавшихся установить нормальный повседневный контроль над трудовой деятельностью подчиненных, не любили, и таких почти не было. Такой стиль руководства и высокое начальство не одобряло: зачем травмировать людей излишней опекой, если их безделье не приносит вреда ни делу, ни, тем более, лично руководителю. Другое дело, если кто-нибудь из "низов" начинал брыкаться, выражать недовольство, критиковать. Тут уж было несдобровать и самому завзятому трудяге, сразу отыскивался повод придраться и наказать "горлопана".
Сознавая это, я предвидел, на какой опасный путь намереваюсь стать, как дорого может обойтись мне дотошность и принципиальность. Я рисковал восстановить против себя не только начальство, но и рядовых сотрудников, благосостояние которых могло понизиться, если делать все по закону. Воспользовавшись этим, администрация могла свести счеты со мной руками моих рассерженных коллег. По крайней мере, на их защиту рассчитывать уж никак не приходилось.
Так неужели надо сдаться и смолчать? - смятенно спрашивал я сам себя. - До меня молчали, я промолчу, и после меня будут помалкивать. Эдак никогда ничего не изменится. Нынешний порядок оплаты, вернее неоплаты, заместительства, придуман администрацией в обход закона, чтобы облегчить себе жизнь и особенно не напрягаться в борьбе за повышение производительности труда и лучшую его организацию. Этот "порядок" абсурден, и не может быть, чтобы не нашлись в институте люди, способные сказать: давайте-ка вместо того, чтобы мстить Ершову за снижение нашей липовой премии, вместе подумаем, как вести дело в согласии и с законом, и со здравым смыслом (если это не одно и то же). Даже если допустить, что таких людей не окажется, все равно правда на моей стороне, и мстить мне будет не так-то просто. Даже в одиночку я не буду перед этой местью совсем беззащитным, ибо есть еще великое множество людей за нашей проходной, к помощи которых можно обратиться. Например, через газету.
Мысль о письме в газету пришла мне в голову не случайно и, как я уже упоминал, не впервые. Хотя в прошлый раз, во время учебы в аспирантуре, этот шаг не принес пользы лично мне (польза была другим аспирантам, так как после обращения в газету им стали уделять больше внимания), я все-таки не пришел к выводу, что делать его бесполезно. Я всегда ощущал себя человеком из народа, его частицей и считал, что, борясь за справедливость и законность, в которых народ не может быть не заинтересован, вполне естественно и логично поделиться с ним своими размышлениями, изложить аргументы, обратиться за моральной поддержкой и советом. "Да, пусть это будет именно просьба о совете, а не простая жалоба подчиненного на своих начальников", - подытожил я свои размышления и решил не ждать, когда начнутся предполагаемые преследования, а упредить события, построив обращение в газету, как приглашение к обсуждению проблемы, к дискуссии. Пусть выскажут свое мнение юристы, хозяйственники, писатели, экономисты, рядовые инженеры и служащие, все, кого это так или иначе касается и кто может внести толковые предложения. Тогда с самого начала речь будет идти не столько обо мне лично, сколько о нарушении (я подозревал, что не только в нашем институте) некой юридической нормы, разговор будет вестись на виду у всех, гласно, а не только в тиши начальственных кабинетов. Пусть-ка попробуют после этого расправиться со мной.
Успокоив и подбодрив себя такими рассуждениями, я уединился вечером на кухне и принялся за сочинение письма в одну уважаемую столичную газету, читателем которой был не один год. Она выделялась среди других большей раскованностью и свободой мысли, стремлением ставить на обсуждение больные проблемы общества и вместе с читателями искать пути их решения. Уже не один месяц на ее страницах велась дискуссия под рубрикой "Человек и обстоятельства", где разные умные люди размышляли, как следует вести себя активной личности, попавшей в непростую ситуацию. Моя ситуация казалась мне явно не простой, и я надеялся, что мне что-нибудь посоветуют.
"Кто они, - спрашивал я в письме, - те сотрудники нашего НИИ, которые раньше меня попадали в такое же положение, но не следовали совету юриста обратиться в суд, - мудрецы или трусы? И кем буду я, если решусь судиться? Борцом за справедливость или рвачом, поставившим под удар ради личного благополучия (получения законно заработанных денег) целый коллектив? Мое положение кажется мне парадоксальным: получается, что и добиваться справедливости и не добиваться ее равно аморально. На что же решиться?"
Хотя я не рассчитывал на поддержку Тамары, более того, предчувствовал, что ее реакция на мою затею будет негативной, все же прочел ей написанное. Предчувствие не обмануло меня. Она давно поняла, что я неисправим и ее планам на безоблачную жизнь со мной не суждено сбыться. Возможно, она уже подумывала о разрыве, но ее удерживала полная неясность того, как сложится ее жизнь потом. Кроме того, нельзя, видимо, сказать, что ее не устраивало во мне уж абсолютно все. Ведь в некотором смысле я был даже образцом супруга: не был пьяницей, не курил, был трудолюбив и имел, как она сама говорила, "золотые руки". Не так-то просто было найти свободного мужика, который, не уступая мне в этих полезных для нее достоинствах, был бы еще и добычлив. Такие на улице не валяются ни в переносном, ни тем более в прямом смысле. А ведь свободного мужика надо не только найти, но еще и самой приглянуться ему настолько, чтобы женить на себе. Где гарантия, что такое удастся? Да и хватит ли сил искать такого принца в жизненной текучке, ежедневных трудах и заботах, поглощающих почти все время? Нет, уж лучше синица (в данном случае воробей) в руках, чем журавль в небе. Пусть Юрка не идеал мужа, но бывают и хуже. Придя после некоторых раздумий к такому выводу, Тамара умерила пыл в моем перевоспитании и направила всю свою педагогическую энергию на сына, стремясь хоть из него сделать такого мужчину, какого не послала ей судьба в мужья. С тех пор, как Илюшка пошел в школу, она стала всеми силами ограждать его не только от моего влияния, но и от моего общества. Для этого она категорически запретила сыну делать домашние уроки до нашего с ней возвращения с работы, уверив малыша, что без ее помощи он все сделает неправильно. После ужина она усаживалась с ним за стол и принималась заново объяснять то, что он уже слышал днем от учительницы. Илья нервничал, быстро уставал, делал описки и пускался в слезы, так как Тамара заставляла его вырывать листы из тетради и переписывать все заново. Все мои попытки вмешаться в этот процесс, уговорить Томку укротить в себе неожиданно пробудившегося деспотичного педагога (сама-то училась на "троечки"), дать ребенку возможность работать своей головой (не беда, что ошибется, на ошибках учатся) встречали решительный отпор. Отступиться от ребенка означало в ее представлении пустить его воспитание и учебу на самотек и, что страшнее всего, позволить и мне оказывать на него какое-то воспитательное влияние. А тогда из него может получиться со временем совсем не то, что ей хотелось бы видеть.
И вот теперь, узнав о моей затее с письмом и ознакомившись с текстом, Тамара, хоть и не стала на мою сторону, но, вопреки ожиданию, и не разразилась бранью. Она лишь сокрушенно махнула рукой и изрекла:
- Я знаю, что бы я ни сказала, ты все равно поступишь по-своему. Могу повторить тебе снова и снова, что в нашей жизни добивается успеха кто угодно, только не тот, кто жалуется на начальство, да еще в газету. Ничего, кроме неприятностей, ты не добьешься.
- Пойми, Томик, - ответил я, усадив ее рядом, - я просто не могу поступить иначе. Я чувствую, что, если ничего не предприму, сдамся, то перестану сам себя уважать. Какое у меня будет право ожидать честности и мужества от других, если я сам трусливо проглочу язык. Конечно, я не слепой и вижу, что в реальной жизни все реже побеждает справедливость. Но не потому ли это происходит, что мы все чаще поднимаем руки, придумывая себе оправдание вроде того, что правды все равно не найдешь?
Говоря так, я не рассчитывал переубедить супругу, а скорее убеждал и подбадривал самого себя. Ведь я понимал, что после того, как в институтских верхах станет известно о письме, у меня, мягко выражаясь, начнется очень неспокойная жизнь.
7
Прошел месяц, другой, а ответа не было. Я уже подумывал, что надо бы напомнить о нем редакции, корил себя, что послал письмо без уведомления о вручении. Каждый день я с надеждой открывал почтовый ящик, но казенного конверта со штемпелем газеты не обнаруживал. Тем временем на ее страницах продолжали периодически публиковаться материалы под рубрикой "Человек и обстоятельства", которые, естественно, привлекали мое пристальное внимание. Однажды в этом разделе поместили письмо некоего Пономарева, который попытался было бороться с какими-то бюрократами, но потерпел фиаско, после чего впал в депрессию и запальчиво вопрошал в письме: "Где гарантия, что человека в подобных обстоятельствах ждет победа?" А без гарантии, дескать, не стоит и ввязываться в борьбу.
Через несколько номеров газеты в той же рубрике я увидел статью, автор которой, известный писатель Александр Г-н, делясь с читателями своими раздумьями, как бы отвечал на вопрос Пономарева. Статья так и называлась - "А есть ли гарантия?".
Согласившись, что да, случаи, когда честные люди, вступив в одиночку в борьбу за правое дело, терпят поражение, достаточно многочисленны, он обратил внимание, на то, как по-разному ведут себя эти люди после поражения. Один подавлен, уходит в тень, перестает во что-либо вмешиваться. Другой делает поворот на сто восемьдесят градусов и начинает яростно поддерживать тех, против кого боролся. А третий находит силы обратить поражение в опыт, в бойцовскую мудрость, чтобы стать еще более последовательным и несгибаемым противником лжи и несправедливости. Одно лишь присутствие такого человека в коллективе держит в постоянном напряжении любителей различных махинаций. Это с их подачи для маскировки их тревожного состояния вошла в бюрократический обиход фраза "коллектив лихорадит".
Но махинаторы и бюрократы, продолжал Г-н, не слабаки какие-то, готовые сразу раскаяться и смиренно пересесть из руководящего кресла на скамью подсудимых. Они обороняются с неслыханной энергией, а так как лучшая оборона - это наступление, то "любой ваш грешочек будет немедленно взят на учет, раздут, разукрашен и превращен в глобальное контробвинение. А общественное мнение коллектива, на поддержку которого вы, возможно, рассчитывали, в лучшем случае проявит к вашей борьбе равнодушие, а в худшем - по вас же и ударит!"
Читая эти строки, я еще не знал, что они как будто списаны с моего будущего. Но я встретил у Г-на и описание того, что уже стало моим настоящим. Писатель зорко подметил, что часто человеку, столкнувшемуся со злом и решившему с ним бороться, и посоветоваться-то не с кем. "Вы можете только с женой поговорить, да и та, возможно, скажет: не лезь, не твое это дело, лучше бы посуду помыл". Ну прямо как фото снял с моей Тамары!
Но как же все-таки обстоит дело с гарантией победы над бюрократами? Ее, отвечал Г-н, никто дать не может. Для победы нужен мощный боевой характер, нужны единомышленники, а в борьбу порой вступают люди слабые, способные только на первый эмоциональный порыв. Но и у слабого человека совесть не может молчать, сталкиваясь с безобразием, беззаконием. И никто не в праве упрекнуть слабого, но честного человека: не лезь, мол, если не умеешь. "Нет гарантии, что вас ждет победа, но ведь и поражение честного человека - это не пшик, не пустячок. Поражение может остаться в памяти коллектива как свидетельство того, что бороться рискованно, незачем, но оно же может остаться и как пронзительный призыв к совести людей: вдумайтесь, ведь поражения могло не быть, если бы не ваше равнодушие". Какие золотые слова!
Очень по душе пришлись мне и возражения Г-на по поводу раздающихся иногда голосов тех, кто, пытаясь оправдать свою трусость и пассивность, твердит: борьба с отдельными недостатками - ерунда и наивность, напрасная трата сил, нужны перемены более масштабные. Кто спорит, отвечал Г-н, конечно лучше участвовать в борьбе за крупные перемены, чем за маленькие. Но лучше за маленькие, чем за никакие. И это тоже применимо ко мне, подумал я. Проблема у меня хоть и не глобальная, но если ее правильно решить, одной попыткой действовать в обход закона станет меньше. Разве этого так уж мало?
Чем больше я вчитывался в текст статьи, тем больше ощущал, что она как будто обращена ко мне, что это как бы ответ на мое письмо в газету. И вдруг, не мираж ли это, в конце статьи действительно промелькнуло мое имя. Привожу этот кусок дословно:
"Выгода, которую извлекает иной бюрократ, не обязательно экономическая, материальная. Есть еще такая форма выгоды, как покой, бестревожное существование. Вам покой только снится, а он им обладает наяву, зримо и осязаемо. Скажем, руководство НИИ, где трудится Юрий Николаевич Ершов, чье письмо публикуется в этом номере газеты, вот уже много лет обладает таким покоем - не выплачивает, как положено по закону, разницу в окладах за заместительство во время отпусков, и с премиальным фондом порядок, никаких забот! Можно не думать о сокращении штатов, о более эффективной организации труда. И если Юрий Николаевич в суд не подаст, это может продолжаться еще долго, - зачем же расставаться с привычным покоем? Никто добровольно с таким капиталом не расстается. Нужна борьба. Написав в газету, Юрий Николаевич начал эту борьбу - однако, чем она закончится, я не знаю. Гарантий победы для каждого случая нет - есть борьба. Но если у вас хватит духу рассматривать свое участие в этой борьбе как шаг, как усилие от горизонта одного человека к горизонту всех людей, тогда, судя по прошлому, по истории, гарантия есть - будь иначе, люди до сих пор добывали бы огонь трением ветки о ветку".
Так вот, значит, какой ответ так долго готовила мне газета - она ответила словами писателя, для творчества которого был характерен тот же бунтарский дух, призыв не мириться с гнусностями нашей жизни, какой прозвучал в статье. Этим Г-н выгодно отличался от многих современных писателей, уходивших от острых социальных проблем, и читатели, в том числе я, высоко ценили его за это. Его произведения успешно экранизировались и вызывали бурные дискуссии. Однажды, взволнованный очередной его гражданственной вещью, я даже послал ему благодарное письмо. Не чаял, что наши дороги когда-нибудь сойдутся, и вот такой приятный сюрприз, такая мощная моральная поддержка. Это было гораздо больше того, на что я мог рассчитывать. С такой поддержкой и таким напутствием грешно мне было не пройти свой путь до конца, чего бы это ни стоило. Я и сам не собирался отступать, а теперь это было бы просто невозможно. Ведь я обратил на себя взоры самое меньшее нескольких десятков сослуживцев, которые могли думать теперь: "Ну что ж, чего добивались до Ершова те, кого он обозвал трусами, мы более или менее знаем. А вот чего добьется он сам своей храбростью, еще надо посмотреть. После этого и решим, стоит ли следовать его примеру". Теперь я превратился, выражаясь технически, в наблюдаемый объект, и от результатов этого наблюдения зависело, станет ли кто-то хоть чуточку смелее и свободнее в обнародовании своего мнения или еще больше втянет голову в плечи, еще крепче прикусит язык.
С трудом дождался я прихода с работы моей "царицы Тамары" (сам бюллетенил, насыщая тем премиальный фонд института) и сунул ей газету: "Смотри, меня поддерживает сам Г-н". Но нет, она не разделила моего восторга:
- Бедняжка, теперь тебе уж точно придется, как Остапу Бендеру, переквалифицироваться в управдомы.
- Не боись, Томик, - бодрился я, - не посмеют расправиться со мной таким примитивным способом, как увольнение. Это для них опасно, уж слишком я теперь на виду. Объясняться придется со всей страной.
Я думал, что раз мое письмо поместили во всесоюзной газете, то оно представляет действительно широкий интерес и получит такой же отклик. Тем более что под письмом (оно оказалось внизу той же страницы), был помещен краткий комментарий редакции, где отмечалось, что, "судя по почте, ситуация, рассказанная нашим читателем, не единична и потому требует обсуждения. Какой бы сложной ни была ситуация, должен же быть разумный выход... Какой?" Уж если сама редакция приглашает читателей высказаться, рассудил я, то, значит, она намерена дать позднее подборку откликов и советов мне и другим, попавшим в мою ситуацию.
Но главный, самый авторитетный для меня совет, от писателя Г-на, я уже получил.
8
Вскоре после публикации Тамара взяла отпуск и укатила с Илюшей на базу отдыха куда-то под кубанский Темрюк. Оставшись дома один, я торопливо долечивался, чтобы поскорее выйти на работу. Не терпелось узнать, как отреагировали на мой поступок сослуживцы, но спрашивать их об этом самому, да еще по телефону показалось нескромным.
Но вот болезнь позади, и я шагаю к институту, испытывая состояние легкой взволнованности. Перед самой проходной меня настигает запыхавшийся Тропинин и, не тратя время на традиционные после выписки с больничного вопросы о перенесенной хвори, с места в карьер переходит к интересующей меня теме:
- Ну, Юрий Николаевич, и наделали же Вы шороху. Весь институт только и говорит о Вашем письме в газету. Почему-то все сразу поняли, что речь идет о нашем институте, только не знают, из какой Вы лаборатории. Сам я узнал о письме от Алексеева. Захожу к нему утром, чтобы завизировать документ, а он вдруг спрашивает: "Знаете, что наш Ершов в литераторы записался?" И показывает газету. Я бегу с вестью в сектор, а тут уже идет громкая читка, кто-то тоже принес газету. Вечером рассказываю жене, а она говорит, что у них на работе тоже читали и гадали, в Ленинграде ли Вы живете и в каком НИИ работаете. А я говорю: "Да это же один из наших, мы с ним соседи столами". Так что, Юрий Николаевич, Вы теперь стали известной личностью. И героической - на такое не всякий решится. Я бы, например, не набрался духу. Но Вас одобряю, Вас многие одобряют, хотя и не все. Догадываетесь, кого я имею в виду? Боюсь, что не избежать Вам скорого вызова "на ковер".
Я и сам ожидал, что у меня сразу потребуют объяснение. Но прошло несколько дней, а ни Ванюшин, ни Ромин, не говоря уже о более высоком начальстве, никак на письмо не реагировали. Через месяц - полтора Ванюшина направили в командировку, но хотя болезненная Полякова опять бюллетенила, он не обратился ко мне вновь с предложением замещать его, дав, наконец, понять, что о письме в газету он знает. После отъезда Ванюшина сослуживцы стали спрашивать, не знаю ли я, кто оставлен в секторе за начальника. Я отвечал, что не знаю. Позвонили секретарше Жене, и она ответила, что на время отсутствия Ванюшина его обязанности взял на себя сам Ромин. Такого в практике института еще не бывало: вышестоящий начальник взялся временно работать за нижестоящего. Ромин явно гневался на меня.