Славич Станислав Кононович
Лукьяныч

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 2, последний от 28/02/2017.
  • © Copyright Славич Станислав Кононович (slavich@spct.ru)
  • Размещен: 24/01/2014, изменен: 07/03/2014. 91k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

      Уже несколько дней, как заметил, что спать на левом боку тяжело - сразу напоминало о себе сердце. Раньше ничего такого не было. И чаще стали сниться сны, большей частью тревожные. В полусне-полубодрствовании вдруг рождалась какая-нибудь неожиданная мысль, от которой он потом чаще всего отмахивался. На этот раз пришло внезапное решение: "Все. Никуда не пойду. Не могу. Не хочу. И пропади она, эта работа. Хватит".
      Было это, по-видимому, под утро - трамваев на улице ещё не было слышно. Потом снова заснул, и во сне вспомнилась Тоня.. Не просто приснилась, привиделась, как это бывает, зыбко и неопределённо, а именно вспомнилась - худенькая, маленькая, понимающая больше, чем ему иногда хотелось. И тут же вернулись боль, неудобство, стеснение в груди...
      Он увидел печальные глаза Тони, и от этого стало нехорошо, как становилось, когда он обижал её, знал, что виноват и начинал злиться на неё же. Он уже опять проснулся, мог ощущать себя и всё окружающее: прохладу и пустоту квартиры (все разошлись по делам), визг трамваев на повороте, смятую простыню (видно, ворочался во сне), неудобство сбившейся подушки, но всё ещё помнил Тонин взгляд, в котором были и любовь, и спокойная, незлая усмешка. Тоня смотрела так, будто ему, Павлу, не двадцать два, а какие-нибудь пять лет, будто она не его женщина, а мать этого пятилетнего дитяти, заранее знающая всё, что оно может захотеть и попросить.
      И впервые за последние годы он почувствовал себя на какой-то миг не угрюмоватым и уже старым Павлом Лукьяновичем, который говорит мало и отрывисто, всё делает, как бы заставляя себя, а тем немыслимо заводным Пашкой, который кинулся как подброшенный на богатыря Колю Макарова - без ножа, без пистолета, потому что нельзя было с оружием кидаться на своего, без какой-либо надежды прибить и проучить этого лба Кольку - только из-за того, что Макаров, говоря, как всегда, на досуге о бабах, зацепил и Тоню: ни того, мол, у неё, ни другого ("товара" нет!), и вообще, дескать, непонятно, для чего таких женщин создаёт господь бог.
      Он кинулся на него с безудержной и, казалось бы, безотчетной яростью. Она была неотвратима, как припадок падучей, но в то же время Пашка понимал, что делает. Это было, как прыжок: прыгнул-то сам, а по собственной воле уже не остановишься.
      А с Тоней у него тогда ничего еще и не было. Всего дня за три до этого они вообще впервые перекинулись несколькими словами...
      Павел зашел в комнату, где допрашивали "языка" - гауптмана, которого он же недавно и приволок из Николаевки. Собственно, брали его втроем, но главную роль сыграл он, Павел. Сейчас его вызвали, чтобы уточнить кое-что о расположении береговых батарей - видно, у оперативников появились какие-то сомнения. Тоня была переводчицей.
      Немец, малость опомнившись, почувствовав, что война для него кончилась и ничего страшного больше не будет, осознав, что самое невероятное событие или приключение его жизни уже позади, освоился, к нему даже вернулась некоторая вальяжность. Во всяком случае, в ней, Тоне, он определенно замечал не только переводчика, но и женщину, а это значит: поверил, что будет жив.
      (Она усмехалась, думая об этом. Наблюдать было необыкновенно интересно.)
      Гауптман довольно свободно сидел у покрытого картой стола и вел себя чуть ли не как коллега допрашивавших его оперативников, но, увидев Павла, сразу слинял. Наверное, вот так переменился бы в лице приговорённый к смерти, которому сообщили, что он помилован, а вслед за этим в камеру зачем-то приходит палач. Зачем?!
      Немец даже выронил папиросу (она была ему непривычна после сигарет), засуетился, поднимая её с пола, в выражении у него появился если не испуг, то затравленность, которая в насильственной улыбке, во взгляде мучительно переплавлялась в искательность. Впрочем, Павел всех этих тонкостей, кажется, не заметил. Он был просто зол оттого, что пришлось по жаре идти через весь поселок.
      -Вы что - били его? - тихо спросила Тоня.
      Павел только мельком глянул на нее, ничего не понимая.
      - Почему же он тогда боится вас? - не отставала она.
      - Вот у него и спрашивай, - огрызнулся Павел.
      Это и был их первый разговор. Тоня посмотрела удивленно и словно бы отстранилась, показывая, что не желает иметь ничего общего с таким типом. А Павлу тогда и подавно было на все наплевать. В тот раз Тоня прошла перед ним, как тень облака над дальним лесом, от которой никакого проку. Он почти и не заметил ее. А Тоня, как всегда, замечала многое, но об этом он узнал только потом.
      ...Нет, гауптман не темнил, все рассказывал точно. Павел подтвердил это. А немец чуть ли не извивался, заглядывая ему в лицо, следя за пальцем с грубым желтым ногтем, которым он тыкал в карту. Офицеры не вызывали у него такого подобострастия, хотя сейчас его судьба зависела от них, и он не мог не понимать этого - гауптман был не дурак.
      Гауптман определенно был не дурак. Тоня знала об этом немце многое. Во всяком случае, могла спрашивать его обо всем и требовать ответа - такое не часто случается. Иногда ей казалось, что его мысли плавают, как "копейки" на поверхности куриного бульона, и она видит их все, но порою угадывала в его глазах судорожное биение чего-то потаенного, невысказанного.
      ...Как много эти русские знают о дислокации гарнизона, о системе постов и охранений, о расположении и калибрах орудий!.. Да, да, для него война закончилась (он, наверное, настойчиво повторяет себе это, но как повторяет: с облегчением - что-то не верится! - или с отчаянием и страхом перед фюрером?), ему сейчас должно быть все безразлично, однако не может, не может быть безразлично! Конечно, после его исчезновения (а оно должно выглядеть почти загадочно) кое-что изменят, но изменить можно лишь кое-что, к тому же он теперь понимал, что русские тотчас узнают и об этих переменах, потому что у них здесь глаза повсюду...
      (Ах, если бы они действительно были повсюду! - думала Тоня).
      Только попав в плен, гауптман увидел свой, коменданта сектора береговой обороны, собственный жестокий просчет. Русские высаживались на берег и в тыл там, где он это считал совершенно невозможным, в месте неприступном, негодном для высадки. И вообще особенность русской тактики, как он понял здесь, заключается в том, что командование ставит перед солдатами совершенно невыполнимые задачи, а те все-таки ухитряются как-то выполнять их...
      Последнюю сентенцию (он рискнул ее высказать) Тоня не стала переводить как не относящуюся к делу. Гауптман даже улыбнулся, говоря это, но, боже мой, как он ненавидел весь мир и себя прежде всего: нужно быть идиотом - попасть в плен в собственном тылу! Он никак не решался спросить: было ли его похищение заранее запланировано или все получилось случайно? Неужели он подвернулся им случайно? Господи, ведь ему оставалось до отпуска, до поездки домой всего две недели!..
      Невольно думая об этом, он боялся своих мыслей, потому что если не сами они, то рожденное ими душевное состояние становилось, как он опасался, в чем-то понятным этой стерве, женщине-переводчице.
      О чем она спрашивала матроса? Немец заметил короткий и резкий обмен репликами..
      
      Матрос же еще с той первой ночи вызывал у него страх своей спокойной и деловитой безжалостностью. Было ясно, что с того мгновенья, когда он убил у крыльца часового, этот часовой попросту перестал его интересовать, словно камень, отброшенный ударом ноги с тропинки, чтобы не мешал идущему следом...
      Зато следующий разговор с Тоней Павлу хорошо запомнился. Она сама подошла к нему, когда Павел стоял на посту в тени под шелковицей. Разговаривать с часовым вообще-то не положено, но в разведке уставным тонкостям не придавали особого значения, и отшить ее Павел собирался совсем по другой причине: Тоня вызывала у него непонятное раздражение. Не успел отшить. Она подошла и спросила:
      - Вы на меня не сердитесь?
      - За что? - удивился он искренне.
      Можно подумать, что она заранее знала, чем обезоружить его: незащищенностью.
      -Я вела себя тогда не наилучшим образом.
      Прошло уже несколько дней, и Павел ничего особенного не смог припомнить. Он смотрел на нее по-прежнему вопросительно, и Тоня подумала, что все получается невероятно глупо.
      -Знаете что, - решилась она, - сегодня у нас будут показывать очаровательный фильм - "Петер". Приходите, не пожалеете.
      Вот это Пашка понял. Это что-то обещало, хотя и не ахти как радовало. Ему больше нравились не такие женщины. Он любил дебелых, или, как говаривал тот же Колька Макаров, "чтоб кругом было шестнадцать". Но на худой конец и эта сойдет...
      Они стояли в тени шелковицы на виду у всех. На них смотрели окнами штаб, офицерская столовая, и Тоня вдруг почувствовала себя ужасно. Ведь она, по существу, навязывается. Зачем? Он даже это приглашение в кино воспринял по-своему, хотя она действительно просто хотела, чтоб он посмотрел прелестный и милый фильм, как хотела бы, чтобы его увидел всякий...
      Но подошла она к нему потому все-таки, что прослышала о стычке с Макаровым. Разговор об этом зашел во время обеда:
      -Вы. Тонечка, стали угрозой нашему боевому братству. Из-за
      вас сцепились два лучших разведчика...
      Она не поверила. Из-за нее подрались мужики? Такого никогда не было и не могло быть. Это же вульгарно и отвратительно!.. Причем здесь она? Ее-то как это могло коснуться?
      Должно быть, все это достаточно отчетливо отразилось у нее на лице, потому что лейтенант Гриша Белькович, обедавший с ней, расхохотался:
      -Павлик-"Малыш", говорят, так напал на Макарова, что тот
      убежал. Представляете?
      Представить Макарова убегающим было и на самом деле трудно. Пожалуй, только он один здесь и мог без ущерба для репутации позволить себе это - удрать, чтобы не ввязываться в драку.
      К тому времени, когда Павел чинно и благородно, следуя параллельным курсом, провожал ее после кино домой, Тоня уже кое-что знала и все же спросила:
      - А что у вас с Макаровым произошло?
      - Давайте не будем об этом, - хмуро сказал Пашка.
      И в те юные годы на него находила иногда прочно утвердившаяся потом в характере хмурость. Тоня восприняла это как проявление тонкости и такта, а ему и вправду нечего было говорить. Что, собственно, он мог сказать?
      Да если разобраться, то совсем и не из-за нее полез он в драку. Разговор о бабах был только последней каплей. А злил и раздражал его Макаров давно.
      Вот есть люди, рядом с которыми всегда тесно. Когда такой садится, места ему нужно как на двоих. А рядом, глядишь, еще положит чемодан или "сидор". Остальная публика устраивайся как можешь, а этот - будто пуп земли.
      Такой и не подумает, к примеру, спросить, а можно ли закурить. Ему хочется - разве этого не достаточно? И так во всем. И всегда почти - шумливость, беспардонность. Наверное, из-за этого в драку лезть не стоило, но добавилось еще что-то и не сдержался...
      Объяснять все это Павел не хотел, да, может, и не сумел бы объяснить, потому и сказал: "Давайте не будем об этом".
      Как трудно им было в тот, первый вечер! В остальные - тоже не намного легче, но в тот особенно. Наверное, поэтому она и тормошила, дергала его вопросами:
      -А почему вы не подошли ко мне в кино? Я место специально
      держала... Вам не нравится Франческа Гааль? (Он и слова не
      сказал об этом.) Оттого, видно, что похожа на мальчишку... - Тоня
      усмехнулась. - Не наш идеал... А вы помните Полетт Годдар,
      партнершу Чаплина по "Новым временам"?..
      Он шел рядом, угрюмо молчал, злился на себя за то, что позволил втянуть себя в непонятную, похожую на игру историю, и на нее - за это сорочье стрекотанье.
      Должна бы понимать, что ему и не следовало подходить к ней там. Не следовало!
      А на месте рядом с ней тут же расположился, между прочим, лейтенант Гриша Белькович...
      Павел не нашел ничего особенного в этой девчонке из "Петера", а кто такая Полетт Годдар, понятия не имел.
      Он твердо решил проводить эту сороку домой и навсегда от нее отшиться.
      - Хотите выпить водки? - спросила Тоня возле дома.
      - Хочу, - ответил он и внутренне встрепенулся: это было уже кое-что.
      Они на цыпочках прокрались в комнату, занавесили окна и зажгли коптилку. Смешно, но, ей-же-богу, крался Павел с не меньшей осторожностью, чем даже у немцев в тылу. Он сказал об этом, как бы приглашая посмеяться, а Тоня вдруг спросила:
      -Почему все-таки этот гауптман так боится вас, именно вас?
       Павел пожал плечами - он и в самом деле не знал, - а она посмотрела на него пристально:
      -Что-то в вас есть такое...
      Что именно, Тоня не стала уточнять. Она сразу присмирела, оказавшись в доме.
      - А второй? - спросил Павел.
      - Я не люблю водку.
      - А я не пью один.
      Она поставила второй стакан.
      -Только совсем немного, пожалуйста.
      Он налил ей почти столько же, сколько себе, и смотрел, как страдальчески она морщится, заставляя себя пить водку.
      Ему так хотелось ощутить себя легким и веселым! Не получалось. Кольку бы Макарова сюда или того же Гришу Бельковича. Те бы не растерялись. А он молчал. И Тоня замолкла. Это становилось не тягостным даже, а просто невозможным. И тут он накрыл своей ладонью ее беспомощно лежавшую на столе руку. Рука вздрогнула, как попавшая в западню пичуга, и испуганно замерла, будто съежилась.
      -Господи, как глупо все... - еле слышно прошептала Тоня.
      Павел стиснул челюсти, а она тут же торопливо добавила:
      - Вы не обижайтесь - это я о себе, о себе... Он осторожно, как берут птицу, сжал ее руку.
      -Какая большая рука у вас и, должно быть, сильная, - сказала
      Тоня. - А прозвище - "Малыш". И имя - "Павел". Вы знаете, что
      "Павел" - значит "маленький"?..
      Не отпуская руки, он поднялся и подошел к Тоне сзади. Волосы на затылке у нее разметались, открывая тонкую, слабую шею. Павел провел по ней другой рукой, и Тоня оглянулась.
      -Вы думаете, я за этим вас позвала?
      Неожиданно для себя Павел улыбнулся. Да она же сейчас совсем как цыпленок. Как взъерошенный, отбившийся цыпленок. Кажется, прав был Колька: и зачем только господь бог таких женщин создает?
      Никогда раньше Павел так не делал, а сейчас наклонился и поцеловал се в затылок.
      -А черт с ним, - как-то мучительно сказала Тоня. - Оставайтесь.
      И сама задула коптилку.
      И тогда и сейчас он понимал, что никакая его Тоня не раскрасавица. На этот счет заблуждений не было. Он всегда смутно подозревал и то, что его самого она в чем-то для себя выдумала. Чем-то он, видно, поразил ее. Но чем? В чем-то она тут же разочаровалась. В чем?
      - С ума сойти, - сказала после того, первого, вечера. - Зачем мне это нужно было?..
      Он разозлился, а она заплакала. Разозлился, когда глянул на себя как бы со стороны. Кто он? То игрушка, предмет бабьей прихоти, а то чуть ли не самозванец...
      Поутру казалось, что все это - случайность, что этим все и закончится. Назавтра ушел в задание, и слава богу - с глаз долой, из сердца вон. Вернулся через неделю. Но вот тут-то и началось...
      Предвидеть, чем обернется задание, никогда невозможно. По виду в тот раз оно было простым - без захватов, нападений и диверсий. Высадившись в районе Пастушьей башни, нужно было подняться в горы, дождаться в условленном месте нужных людей и с одним из них вернуться на берег, куда трое суток спустя подойдет катер.
      Павлу не нравились такие, на первый взгляд, простые задания. Ведь неожиданности все равно будут, а ты связан не только действиями противника, но и тем, как поведут себя предполагаемые партнеры. Появляется еще один не зависящий от тебя фактор. И потом эта работа с агентурой всегда вносила в дело новые тонкости, свои хитрости, посвящать в которые простого войскового разведчика считалось необязательным. Задумано так: приди, возьми, принеси. Рассуждать вроде бы не о чем. А в действительности всегда получалось иначе.
      Сложности пошли с того, что люди, с которыми ожидалась встреча, на сутки опоздали, а когда пришли, притащили за собой хвост. Иначе они, видимо не могли, винить их не приходилось, но от этого было не легче. Продукты у этих людей кончились, боеприпасы кончались, и один из них был ранен - пуля пробила плечо.
      И хотя в группе Павла с ним самим было всего трое, он решил захватить с собой, кроме того человека, еще и раненого. Позже ему с жестокой откровенностью дали понять: не за чем было связывать себе руки, надо было строго выполнять задачу; но Павел не мог иначе - раненый нуждался в срочной операции.
      Нужно отдать должное новым знакомым (их и знакомыми-то назвать нельзя - только и успели обменяться паролями) - они все поняли и оценили.
      
      Павел оставил им консервов, сухарей и несколько гранат. Они же обещали придержать немцев и по возможности оттащить их на себе. Они брали на себя столь многое, что Павлу в какой-то момент даже захотелось обнять на прощанье каждого. А парни вели себя чуть ли не виновато: вот-де притащили за собой хвост, вот перекладываем на ваши плечи раненого товарища... Но что, мол, поделаешь, братцы!.. Они чувствовали себя будто рядовые, необученные перед лицом высокого начальства. И то - разведчики в сравнении с ними, конечно, выигрывали...
      Но раненый был плох, одному из разведчиков все время приходилось помогать ему. Местность скверная - поросшие можжевельником и туей скалы. Каждый почти шаг - преодоление препятствий.
      Ближе к морю пошли шиферные склоны, покрытые колючками грабинника и держидерева. Мощно светила полная луна. Идти стало легче. Однако Павел держался настороженно. Это в него въелось, наверное, навечно. Кровью, потом, а то и слезами выстраданный опыт говорил, что расслабляться нельзя ни на секунду - себе обойдется дороже.
      Успел присмотреться к человеку, ради которого затевалась операция. Расспрашивать не положено, но приглядеться даже не мешает. Фигура. Привык командовать. Скорее всего срочно возвращается из вражеского тыла, а другого способа вырвать оттуда не нашли, положились на Пашкину везучесть.
      В немалой степени ради него, чтобы обеспечить его безопасность, остались там, среди корявых, покрученных можжевельников и серых скал, ребята. И он понимал это. Павел видел: понимал и принимал как должное. А это не каждому дано. И не сразу дается. Не у каждого получается достойно.
      Уходя к морю, на первых порах прислушивались: не вспыхнет ли сзади перестрелка. Нет, все оставалось тихо. Авось, и тем ребятам повезет...
      Но нужно было думать о себе. Везение, оно никому нелишне. Тем более, что предстояло пересечь дорогу, на которой виден каждый булыжник под этой не ко времени расщедрившейся светом луной. Перемахнули дорогу благополучно.
      ...Хуже всего - выбиться из колеи. Тогда все начинает идти наперекосяк. А Павел выбился из нее опозданием на сутки.
      Пытаясь обмануть чертовку-судьбу, которая исподтишка подглядывает за всем происходящим на Земле, а может, обманывая и самого себя, Павел держался спокойно, будто ничего пока не случилось. Однако, опаздывая на сутки, он понимал, что катер уже приходил - впустую - прошлой ночью и вполне мог быть замечен, а в такую ясную ночь, как сегодняшняя, он будет обнаружен почти наверняка...
      Короче, уйти на катере нужно непременно сегодня. Конечно, сегодня, а кто говорит, что нет?.. Никто ничего не говорит. А все-таки уйти нужно обязательно сегодня. Завтра это может стать невозможным.
      Не говоря и даже стараясь не думать об этом, Павел боялся опоздать. Опоздание уже возникло как фактор, и его следовало опасаться. Но они пришли вовремя. Услышали шум мотора, а потом увидели черный силуэт, который пересек лунную дорожку. Кто-то даже воскликнул радостно: "Катер!"
      Павел, как всегда, сам подал, а потом и повторил фонариком сигнал: точка, два тире, точка. Приказал вести к урезу воды раненого - до этого они прятались в скалах обрывистого мыса, на вершине которого были древние развалины - их называли Пастушьей башней. Раненый был плох, и Павел опасался, что спуск его к шлюпке отнимет время. В том, что шлюпка уже отвалила от катера, он не сомневался. Он даже знал, кто в ней на веслах.
      На всякий случай помигал фонариком в сторону катера еще раз - точка, два тире, точка - и после короткой паузы опять: точка, два тире, точка...
      Кроме него самого, к берегу спустились все. Сам Павел остался наверху, чтобы раньше других увидеть шлюпку. А ее все не было. Странно. Чего они медлят на виду берега да при такой луне?..
      Он смутно различал молчаливый, лежащий в дрейфе катер. Но где же шлюпка? Помигал фонариком еще и еще. И вдруг заметил, что катер уходит. В первый момент ничего не понял, не поверил себе, готов был кричать и стрелять. Что за шутка? Они зачем пришли сюда - дурака валять?
      Засигналил фонариком беспрерывно - никакого результата. Катер так и ушел. Неторопливо, спокойно, будто нехотя, он еще раз прошел вдоль берега, плавно изменил курс и, наконец, потянул за собой пенистый бурун на юго-восток, к своим берегам.
      Корабль уже окончательно скрылся, а Павел не мог придти в себя от потрясения.
      Позже, пораскинув умом, пришли к выводу, что катерники не заметили световых сигналов из-за ярких лунных бликов. Тогда же, в первый момент, были просто близки к отчаянию. Надо все переигрывать, круто все ломать, а готовы к этому не были, настроились совсем на другое...
      С берега опять начали подниматься в скалы. Раненый все время просит пить...
      Сразу встало множество проблем: еда, питье, боеприпасы, медикаменты, укрытие. Предстояло отсиживаться целый день в голых прибрежных скалах. Надо замереть там и не шелохнуться...
      В своих ребятах Павел был уверен, на агента (так он называл человека, за которым они пришли) тоже, кажется, можно положиться, но раненый... - Попить бы...
      
      Ему на глазах становилось хуже.
      Агент ни во что не вмешивался, ничего почти не говорил. Он знал свое положение, знал, что разведчики, если понадобится, костьми лягут, чтобы сберечь его, переправить на ту сторону, и это словно проводило между ними некую грань. Их готовность, как это ни странно, требовала от него не подчинения даже, а полного повиновения. Морской закон: пассажир может быть сколь угодно высокой персоной, и все же на судне, особенно в минуту опасности, всем распоряжается капитан. Но сейчас Павел ловил время от времени на себе взгляд этого человека и понимал, в чем дело.
      - Водички бы... - тоскливо, виновато и несмело говорил раненый.
      Павел видел, что, будь они на равных, агент давно сказал бы: "Давай я схожу...". Слушать раненого было невыносимо. Но что делать и куда идти, решал Павел. А самому Павлу оставлять группу никак не следовало.
      Ручей был в метрах трехстах от этих скал. Не ручей даже - живая серебристая жилочка, блеснувшая на миг под луной. Торопясь к берегу, они почти не обратили на него внимания. У Павла еще оставался эНЗе - налитая под самую пробку (чтоб не булькала) и засунутая в вещмешок фляга. С легким сердцем он отдал флягу, когда увидел катер. Теперь и это обернулось просчетом. Одно к одному...
      С Лукой они понимали друг друга с первого взгляда. Двенадцать совместных высадок, двенадцать операций...
      Лука - его фамилия, но сходила за имя. Стоило Павлу оглянуться в нужную минуту, и он встречал глаза уже знающего, что надо делать, молчаливого, всегда обросшего черной щетиной (ему бы бриться дважды на день) молдаванина. Так было и теперь. Лука собрал все фляги.
      Он вроде бы не торопился, хотя надо было спешить - до рассвета оставалось совсем немного. Павел не стал его подгонять, потому что успел привыкнуть к этой неторопливости и оценить ее.
      ...В отряде переживали, что катер вернулся ни с чем. И потом, когда еще некоторое время вспоминали эту историю, говорили о том же. Сигнала с берега катерники, кстати, не заметили и в следующую ночь. Это был казус, который следовало иметь в виду на будущее, потому о нем и говорили. Для Павла же это как-то скоро отошло на второй план. Думая о той операции, он вспоминал Луку.
      Лука скользнул между скал и будто сгинул. Теперь оставалось только одно - ждать.
      Он должен был вернуться примерно через час. Это если брать с запасом. Может, чуть раньше. Но не позже. Впритык к рассвету.
      Минут через двадцать послышался одиночный выстрел. Павел подумал: "Хоть бы он был случайным!" Бывают же случайные выстрелы! Ничего ему так не хотелось, как этого. Казалось, никогда в жизни он не испытывал более острого желания. Он готов был отказаться от всех будущих радостей и благ, готов был молиться, если бы это помогло и выстрел оказался действительно случайным. Но уже в тот, первый, момент Павел понял: фортуна опять повернулась к ним задом.
      Так всегда в этих - будь они прокляты! - простеньких с виду операциях. "Приди, возьми, принеси..." Черта с два!
      Лука в румынской форме ходил по тылам, разведывал аэродромы, взрывал мосты, брал языков. Что может быть опаснее и труднее?! Уцелел. А тут просто пошел по воду...
      Хотя бы этот выстрел был случайным! Но послышались еще два винтовочных выстрела. Промежуток между ними был так мал, что каждый бы понял: стреляли двое. В ответ скупыми очередями ударил автомат. Павел узнал ППШ. Как говорится, места для сомнений не оставалось. Луку обнаружили, и он отстреливался.
      Притих, услышав выстрелы, раненый, агент придвинул ближе и без того лежавший рядом автомат. Но, тревожась происходящим, каждый из них все-таки думал прежде всего о себе. Понимая это, Павел никого не осуждал. Какой спрос с раненого! Он даже идти сейчас не сможет. О ком же еще ему тревожиться! А беспокойство агента за себя - это беспокойство о деле. Ведь он, этот человек, уже который день или которую неделю не принадлежит, по существу, себе. Он живет заданием. Для него уцелеть - значило сохранить и доставить сведения. Он, видно, и ощущал себя временами неким вместилищем фактов, данных, чьих-то просьб и предложений, которым нельзя было дать уйти в песок вместе с живой человеческой кровью.
      И потом они не знали Луку. А Павел его знал. И любил в этот момент, и терзался за него, как ни за кого раньше, страдая оттого, что не может быть с ним рядом.
      В какой-то миг Павел вздрогнул: ему почудилась "морзянка" в коротких автоматных очередях. Невозможно, никак невозможно! Луке наверняка было не до этого, но вот почудились точки-тире флотского сигнала, который можно было понять и так: "Прощайте!" Оба они - Лука и Павел - служили сигнальщиками на кораблях, может, потому и мелькнула мысль о "морзянке"?..
      А выстрелы отдалялись, звучали глуше. Стало ясно: Лука уводит немцев от места, где прятались товарищи. Уводит, чтобы, в конце концов, вскрикнув и скорчившись от последней боли, найти смерть на этой зачерствевшей под беспощадным солнцем серой земле. При мысли об одиночестве Луки, о безмерной тоске, которая придет, если уже не пришла, к нему, Павлу тоже стало и одиноко и тоскливо.
      
      Когда это было? Летом 43-го. Сколько прошло с тех пор? Тридцать лет. Но и сейчас Павла хватали за сердце тоска и одиночество.
      Стоило вспомнить о Луке и даже мысли о Тоне отодвигались куда-то в сторону. Не хотелось (да и нужно ли?) сравнивать, кем был для него Лука, кем была Тоня. Каждому свое. Тоня - эти умоляюще сжатые у груди кулачки: "Береги себя!", а Лука - тот нечего не говорил, просто пошел и спас.
      В те ставшие такими долгими дни Павел отрешился от всего, что не было связано с делом. О Тоне не вспомнил ни разу. И когда потом она говорила о своих страхах и терзаниях, это оставляло его равнодушным. Только сейчас, тридцать лет спустя, он вдруг почувствовал и понял, что ее страдания были, видимо, ничуть не легче того, что испытал он сам, думая о погибающем Луке.
      Ожидая катер первый раз, Тоня еще пускалась на хитрости, чтобы выведать время его возвращения. (Гриша Белькович ухмыльнулся и подмигнул: любовь, мол, не картошка. Ее передернуло от этой ухмылки, но промолчала: Гриша в сущности неплохой человек.) Тогда она не решилась идти на причал, жалась неподалеку, возле рыбацких балаганов. Однако в обед впервые постаралась подгадать так, чтобы сесть за один стол с Гришей и расспросить обо всем.
      Она дождалась, когда в следующую ночь опять ушел без огней и скрылся в темноте катер. Она говорила себе: "Что с тобой происходит? Иди и ложись спать!" Но знала, что не сможет лечь и не будет спать. Искать объяснение этому было бесполезно, да это и не нуждалось в объяснениях. Не помогала даже обычно спасительная самоирония. "Сентиментальная дура, - говорила она себе, - что ты в нем нашла?" Но неистребимый бабий инстинкт заставлял метаться, будто в то время, пока она начеку, смерть не посмеет подступиться.
      Тоня уходила от причала и опять возвращалась, боясь прозевать возвращение катера, хотя знала, что он вернется только под утро. Всякий раз она прикидывала, где катер находится в этот момент. А ведь в радиоцентре давно уже все знали! Но нельзя было придти и спросить, оставалось одно - ждать.
      Это была странная ночь. Может быть, впервые в жизни Тоня не боялась темноты, пустынности дороги и берега, не пугалась случайного шороха в кустах. Дома, в комнате, было страшнее.
      На ее глазах сломался ветер - дневной бриз сменился ночным, пала роса на пыльную дорогу, занялся рассвет. Рассвет показался долгим, мучительным и зловещим.
      Она вдруг заторопилась к причалу, решив, что уже пора, пора, и стучали в голове, отдаваясь в висках, строки из тех, что она всю ночь перебирала, словно четки:
      И утро длилось, длилось, длилось...
      И праздный тяготил вопрос;
      
      И ничего не разрешилось
      Весенним ливнем бурных слез...
      А до этого были другие строчки:
      С тобою смотрел я на эту зарю -
      С тобой в эту черную бездну смотрю.
      И двойственно нам приказанье судьбы:
      Мы вольные души! Мы злые рабы!
      Покорствуй! Дерзай! Не покинь! Отойди!
      Огонь или тьма - впереди?
      Эти строчки хорошо укладывалась в ритм шагов.
      А еще раньше были совсем другие, которые показались ей вдруг отвратительными. Сперва она не могла их вспомнить, а потом не могла от них отвязаться:
      Шли на приступ. Прямо в грудь
      Штык наточенный направлен.
      Кто-то крикнул: "Будь прославлен!"
      Кто-то шепчет: "Не забудь!"
      Дальше в этих стихах было ещё несколько строф, а кончались они:
      Что же! громче будет скрежет,
      Слаще боль и ярче смерть!
      И потом - земля разнежит
      Перепуганную твердь.
      Само это сочетание "сладкая боль", "яркая смерть" казалось ей фальшивым и мерзким.
      Катер возник черной точкой, которая тащила за собой светлый пенистый шлейф.
      Тоня побежала к берегу, и вопрос, что тяготил ее, был совсем не праздный. Ответ пришел неожиданно и сразу, будто озарение: на причале никого не было, катер не встречали. Значит, незачем и ей спешить...
      Их сняли в следующую ночь. Последние сутки были особенно тяжелы вынужденным бездействием. Надо было просто ждать. Это понимали все, даже раненый в те минуты, когда приходил в себя. Но ни на что не жаловавшийся, тихо постанывавшей раненый и делал ожидание невыносимым. Невозможно было спокойно смотреть, как расползается гангрена, невозможно было сознавать, что единственное, чем ты мог бы помочь товарищу, это дать ему напиться, но нет воды и нужно оставаться на месте. Новая попытка пробраться к ручью исключалась: уже рассвело и немцы после случившегося наверняка настороже.
      Павла грызла мысль о Луке и вместе с тем он думал о флягах: успел ли их выбросить или спрятать Лука? Найди немцы пустые фляги, это заставит их искать всю группу. Однако пока тихо. Эх, Лука, Лука!..
      День, как и положено летнему дню, тянулся нескончаемо. Еще хуже стало вечером - терпение иссякло, и ведь неизвестно было, не впустую ли они ждут.
      Агент достал из вещмешка котелок. Это был не намек даже, а откровенный призыв: ну, давай, мол, матрос, - ты здесь начальник, решайся... А на что решаться? Разве что самому пойти. Положиться Павел мог только на себя. Уйти же не мог, как не может отлучиться с поста солдат, что бы там ни происходило. Не говорить же, не объяснять этому агенту или как там его, что он скорее застрелит его, чем отдаст живым в руки немцев.
      Он готов был пойти на дно вместе с ним, готов был сам погибнуть, спасая его. Но, спасая, Павел должен быть уверен, что агент не попадет к врагам. Это помнил твердо. Война заставила запомнить. Был уже такой случай.
      Прошлой зимой сопровождали совсем еще мальчишечку. Бойкий был парень, пока не подстрелили. Быстрый, смелый и понимал свое значение. И хотя держал это понимание при себе, оно иногда прорывалось: мы, дескать, и не в таких переплетах бывали. А потом пришлось километров шесть тащить его. раненного в живот, на себе. Двое ребят погибли, отстреливаясь от наседавших немцев, и остальных ждало то же, потому что далеко ли уйдешь, когда нужно нести беспомощного человека. Но настал момент, когда парнишка взмолился:
      - Оставьте меня... - кое-что он знал и понимал, потому и добавил, глядя в глаза Павлу: - Живым я не дамся.
      Будто выторговывал что-то.
      Страдал он невыносимо, умирал на глазах, и Павел решился - оставил, завалив хворостом. Оставил, чтобы не мучить, чтобы развязать себе руки для маневра и обязательно вернуться. Ночью вернулся. Но в метели, которая поднялась, не нашел ни поляны, ни приметной скалы, напоролся на немецкое боевое охранение и сам едва ушел.
      Это был тот случай, когда следовало радоваться, что в конце концов тоже ранен. Однако и после госпиталя Павлу напомнили: потерял. Умри этот мальчишка (но только так, чтобы достоверно знать: умер), никто бы не напомнил, не стал пенять, а тут попрекнули. В разведке ничего не забывают.
      Нет, обстоятельства складывалась достаточно коряво, чтобы не усложнять их еще больше. Слишком велик риск поставить группу под удар - тогда вода никому не понадобится. Как ни тяжко, придется подождать - через несколько часов должен прибыть катер.
      А раненый постанывал уже почти неслышно, его губы запеклись и потрескались, глаза ввалились и закисли в уголках, нос заострился...
      
      Агент уронил котелок, и он загремел на камнях. За такое бить надо, и Павел охотно врезал бы этому мужику по скуле, не глядя на то, что где-то, среди своих, он, может быть, и большой начальник. Но сейчас было не до этого. Павел даже не посмотрел на него, виновато съежившегося. Не посмотрел и слава богу, потому что то был бы недобрый взгляд. Павел, словно косой-литовкой по загонке, прошелся взглядом по еще светлеющему береговому обрыву - к счастью, ничего подозрительного не нашел. Наверное, шум от котелка просто показался ему слишком громким. Бывает. Но это сразу погасило все, вернуло каждого к действительности, заставило вспомнить хотя бы о Луке, который тоже всего лишь пошел по воду и не вернулся.
      В моменте этом было что-то от назревающего на корабле бунта, подавленного не тем, что капитан стал мягче и кормежка лучше, иногда бунт подавляет нечто вторгнувшееся со стороны - гроза или, скажем, шторм.
      ...Да, с катера их не заметили и в третью ночь, хотя Павел отчаянно сигналил. Однако на этот раз к берегу пошла шлюпка. В короткий миг, когда шлюпка пересекала лунную дорожку (не такую, правда, яркую, как вчера, - луна пошла на убыль), Павел увидел: двое на веслах, один на румпеле и один на носу за ручным пулеметом. И тут он понял, что случайности кончились. За пулеметом прилег сам командир отряда - каплей Володя - этот, если нужно, поднимет на ноги весь флот. Правда, странной в тот момент показалась настороженность, с какой приближалась шлюпка. Против кого это они выставили пулемет? Но в том, что за пулеметом сам капитан-лейтенант, Павел не сомневался, хотя разглядеть ничего было нельзя. Володя. Конечно, он. Двинулся выручать ребят.
      С капитан-лейтенантом у Павла отношения были сложные. Знал, что на Володю можно положиться во всем - в большом и малом, - и не любил его. Видимых причин для этого не было - Павел понимал. Дай бог каждому такого командира. И все же не любил. Капитан-лейтенант это чувствовал, временами поглядывал то удивленно, то вопрошающе. Спокойный мужик, рассудительный. Да что - мужик! Такой же парень. На год старше всего. Но выучился, женился. В войну это редкость была: в двадцать три года женат, и сын есть. Не мечется, не дергается. Почти не пьет. А умеет, может пить. Раз полстакана спирта при Павле выпил, когда опрокинуло их зимой в шлюпке. Выпил и хоть бы что. И в компании, случалось, пропускал рюмку-другую, но чтобы в свободную минуту просто так "сообразить" и выпить - не любил.
      Зануда? Тоже вроде бы нет.
      Такое впечатление было, будто он всегда и наперед знает, чего хочет. А Павел не знал. То есть, конечно, всегда хотел вернуться с задания и ребят привести. Но дальше этого не заглядывал и по-настоящему хотел только, чтобы эта война поскорей кончилась. Но этого хотели все. А что потом? У Володи же, небось, были планы и на то, как жить дальше.
      И сейчас, наверное, неспроста прилег за пулеметом. Чего это он? Потом выяснилось: действительно не было видно сигналов, не знали, кого встретят на берегу. А тогда Павел спрашивал себя: чего это он?
      Пароль услышали, когда шлюпка только еще подходила к берегу:
      - Одесса! Одесса! - звал Володя негромко.
      - Севастополь! - уже не скрываясь, ответил Павел.
      И тут от Пастушьей башни ударила немецкая пушка. Теперь следовало ждать залпа: на мысу стояла батарея.
      Катер взревел моторами и ринулся под прикрытие берега. В тот момент было не до этого, но позже Павел сполна оценил мгновенное и безошибочное, оказавшееся спасительным, решение командира катера. И даже сказал (уже на переходе, когда вырвались из-под огня и ушли в море):
      - Спасибо, товарищ старший лейтенант.
      - Чего это ты? - не понял (честно - не понял) катерник.
      А Павел, удивляясь самому себе, непривычно расчувствовался, раскис, готов был расцеловать и катерника и Володю. Куда-то ушли невзгоды последних дней, забылась злость ("Вот лопухи - свет от фонарика не могли разглядеть!..), прошло раздражение на агента (он показал себя молодцом при отходе), было такое состояние, будто бесконечно долго тащил на горбу пятипудовый чувал - бросить никак нельзя, а сил нет; скулы свело, во рту кисло, ноги дрожат, руки онемели - и наконец свалил его, куда нужно. Выдержал!
      Стало необычно легко, и уже одно это воспринималось как счастье.
      Странную его умиленность заметил капитан-лейтенант и, будто отрезвляя, спросил:
      -Что с Лукой получилось?
      Как палкой по голове.
      Меньше всего Павлу хотелось сейчас вспоминать об этом.
      Чувства вины не было, но вот получилось: и Лука погиб и раненый помирал... Но какой смысл, какая целесообразность вообще может быть в войне? Не хотелось вспоминать, говорить, потому что и в этом сейчас смысла не было. Видно, Володя все понял и вслед за тем сказал:
      -Ладно. Вернемся - доложишь.
      А может, и не понял ничего, а просто пожалел парня, просто подумал, что надо бы дать ему отдохнуть: это же немыслимо - из одной операции в другую. Да, но какой может быть отдых, когда, судя по всему, на носу наступление - и разведчиков со всех сторон теребят: нужны все новые и новые данные.
      Ведь и о Луке пожалел не без корысти, не без запоздалого сожаления: его в этот раз можно было не посылать, заменить кем-нибудь, а для глубокой разведки в румынской форме (такая операция уже запланирована) подобрать человека теперь будет не так-то просто. Имели в виду именно Луку...
      Агент спал - как выяснилось, он не смыкал глаз уже несколько суток.
      Командир катера недоверчиво повертел, включая-выключая, Пашкин фонарик (для него самым неприятным было то, что дважды не заметили световых сигналов - хорошо, что в последнем случае был свидетель, сам командир разведотряда) и пошел в радиорубку предупредить берег о возвращении и уведомить о раненом - пусть пришлют на причал медиков с носилками.
      Катер ровно гудел моторами и время от времени подрагивал, принимая на вздыбленную грудь волну.
      О Тоне Павел в те дни не вспомнил ни разу - будто и не знал такой. И уж, конечно, не ожидал встречи на причале. Да такого у них и не случалось никогда. Обычно все было просто, строго, тихо. Первыми сводили на берег раненых, если они могли ходить, а если не могли, то, пока швартовался катер, принимали с пирса носилки, вслед за которыми прыгал на палубу доктор...
      На Тоню вначале никто не обратил внимания. Она держалась чуть поодаль, возле санитарной машины, которая заехала прямо на причал. Стояла у дверцы, прижав кулачки к груди, помертвевшая, уверенная, что ранен именно Павел.
      Как она бросилась к нему, когда увидела живым и невредимым! Но и в этом, вспоминал теперь Павел, было что-то свое. Видно было: хотела бы удержаться, да в первый момент не смогла. Не повисла на шее, не стала говорить что-нибудь или плакать, а сделала несколько быстрых шагов и будто споткнулась. Однако в самой неожиданности ее появления, в этом мгновенном рывке, после которого она застыла, было что-то от взрыва, от ослепительной вспышки, оставляющей после себя лишь щепотку пепла.
      Тоня смотрела на него потрясенно и неотрывно, словно только что на ее глазах свершилось величайшее из чудес: воскресение. Печать опустошенности, смерти еще лежала на человеке, он еще пах землей и тленом, был еще там, но уже сделал первые неуверенные шаги, переступил какую-то черту, поймал взглядом какую-то примету жизни, безмерно удивился и наконец все понял. Этой приметой возвращающейся жизни стала она сама, Тоня.
      А плакала она потом, когда Павел, сцепив зубы (от этого его лицо казалось ожесточенным и, как ей верилось, страстным), уснул рядом с ней на узкой железной койке. Она неслышно плакала, бережно прикасалась кончиками пальцев к его волосам, к царапинам от бритвы на лице, и ей казалось, что эти легкие прикосновения снимают маску ожесточенности, смягчают милое, простое, чуть хмуроватое лицо. Она будто лепила, воссоздавала его на свой манер и ничуть не удивилась, когда на рассвете Павел, открыв глаза и увидев ее, улыбнулся.
      И в тот раз и на следующий вечер он пришел к ней, уже не таясь. Сказал Володе.
      - Я пошел.
      - Куда? Павел промолчал.
      - Ладно. Иди.
      Но остался недоволен. И, как понял Павел, не тем, что он ушел на всю ночь из казармы (уходили и раньше), а тем, куда пошел. Тоня, узнав об этом, рассмеялась:
      - Домостроевец он у вас.
      - Кто-кто?
      Тоня смеющимися глазами посмотрела на Павла, но в этом взгляде было и нечто новое, она словно открыла что-то в нем для себя.
      - Книга есть старинная - "Домострой". Это не о том, как строить дома, а как жить: о взаимоотношениях мужчины и женщины. Володя ваш мною недоволен. Девица не должна себя ронять и тем более не должна бросать вызов обществу. Смешно? Если бы мы прятались, все было бы в порядке.
      - Так, может, я зря так открыто?..
      - Дурачок. Я люблю тебя.
      Она сказала это совсем просто, словно между прочим. Нет-нет... Она сказала это так, как говорят что-то решенное, само собой разумеющееся, о чем и говорить-то, собственно, незачем - все и без того ясно. Это было тридцать лет назад.
      Она сказала буднично, негромко, будто показывая, что не ждет ничего в ответ. Но он понимал, что должен был чем-то ответить.
      Она проговорила это легко и быстро, как несмышленому дитяте, с которым мать говорит, но разговаривает, по существу, сама с собой. Она не утверждала, не доказывала, просто дыхание стало слышным и сложилось в слова:
      - Дурачок. Я люблю тебя, - и тут же совсем другим тоном: - Молока хочешь?
      - Холодное? Налей грамм двести.
      Вот что он ей ответил. А ведь мог бы, даже ничего не говоря, обнять, взять за руку, погладить по голове... Нет, соблазнился возможностью вильнуть в сторону, пропустить мимо ушей, уклониться, благо сама же Тоня и дала эту возможность...
      Дурак, а не дурачок - вот кем он был. Кто еще и когда говорил ему такие слова? И есть ли что-нибудь дороже этих слов? Конечно, можно и без них. Может, они вообще роскошь. Но, вспомнив об этом сейчас, Павел Лукьянович замотал головой, страдальчески замычал и повернулся на правый бок, лицом к стенке.
      - Отец, ты что - рехнулся? - услышал он голос жены. -
      Времени-то уже девятый час.
      Обычно он был в это время давно уже в гараже, а то и на линии, если рейс предстоял дальний.
      - Все. Больше не пойду, - сказал Павел Лукьянович. - А там пусть хоть комиссуют, хоть переводят в подметальщики или мойщики...
      - Чего это ты? - удивилась жена.
      - Не пойду на работу.
      - Вчера был, как стеклышко... - продолжала удивляться жена. - В рот вроде ничего не брал...
      Она пошла на кухню разгружать принесенные с рынка сумки. Павел Лукьянович крикнул вслед:
      -Боржом в холодильнике есть?
      Его что-то мутило.
      С женой Павлу Лукьяновичу повезло, это он давно понял. Работящая, хозяйка, не сварлива и собой ничего даже сейчас, когда уже недалеко до пенсии. Могла бы не работать, стажа пенсионного больше, чем нужно, но крутится и крутится до сих пор.
      Хотя разговора об этом никогда не было, сначала она, как понимал Павел Лукьянович, не бросала службу не то из чувства долга, не то ради самоутверждения и независимости, не то потому, что все-таки сомневалась в Павле: дело в том, что старший сын был не его, не Павла. Но вот выросли все трое детей, и младший на втором курсе, можно бы и отдохнуть. Нет, теперь, видно, тянет ее инерция, да и деньги никогда не бывают лишними.
      Что говорить - хороший человек жена, другие мужики жаловались, приходилось слышать, на благоверных: доходит до того, что по карманам шарят, вытряхивая последнюю трешку. У Павла Лукъяновича ничего подобного не бывало. Отдав ей однажды получку (полностью, за исключением одной "красненькой", ныне уже забытой старой тридцатки, которую при ней же отложил себе на папиросы и пиво), он никогда не менял этого порядка. Но и она ни в чем не жалась для него - ни в одежде, ни в мелочах. "Чего это ты перешел на "Прибой"? На "Беломор", что ли, не хватает?"
      В доме было и выпить и закусить: закатанные в банки помидоры, перец, компоты, маринады, варенья, нашпигованное чесноком сало, буженина, вишневая наливка и в каком-то хитром загашнике пара бутылок первача, настоянного - одна на зверобое, а другая на лимонных корочках. Все это - заботами жены.
      Раньше и бутылки стояли открыто, но был такой период, когда Павел Лукьянович что-то часто стал в них заглядывать. Задурил.
      
      Тогда у него и деваха появилась на стороне - заправщица с бензоколонки. Жена и тут вела себя точно: ушами не хлопала, но и палку не перегнула. Беду пронесло, выводы были сделаны, бутылки с глаз исчезли, ничем не ограниченная демократия, как говаривал Павел Лукьянович, кончилась, однако, когда неожиданно объявлялись гости (как-то нагрянул вдруг Гриша Белькович, был здесь в командировке), суетиться, хватать сумку и бежать в продмаг не было нужды.
      Кстати, о приезде Гриши. Глядя на него, Павел Лукьянович впервые подумал о собственной близкой старости. Гриша был с плешью, брюшком, с мешками под глазами. На пиджаке, как главный орден висел значок "Разведчику-ветерану", Павел Лукьянович такого еще не видел. Спросил:
      -Сами награждать себя стали?
      Жена почуяла в голосе недоброе:
      - И выдумаешь ты, отец!.. Вы лучше закусывайте, закусывайте - я сейчас жаркое подам.
      - Сами, - сказал Гриша. - Заказали на фабрике сувениров. Я и эскиз рисовал. Ничего получилось, да? А тебе разве не прислали?
      - У меня и без этого хватит, - пробурчал Павел.
      - Ну! У тебя три "Знамени"?
      - Два.
      - Все равно. Дважды краснознаменец! Он у нас лучший разведчик был, - сказал, обращаясь к жене. - Ас. Где труднее всего, его или Кольку Макарова шлют. Колька тот, правда, еще и подать умел себя. У него кличка была - "Грозный". Сам придумал. А у Лукьяныча - "Малыш". Это ему полковник прилепил, Сказал как-то: "Передайте, - говорит, - этому малышу, что вся надежда не него". Помнишь?..
      Павел Лукьянович не знал этого случая, но такое вполне могло быть.
      - Так и пошло - "Малыш" и "Малыш"... И радиограммы оттуда, с тыла, у Лукьяныча всего по нескольку слов. Без всяких там эмоций, как трудно или тяжело. А Макаров и тут умел драматизм создать. Я знаю, сам расшифровывал, а то и принимал. Я на этом сидел, связь поддерживал... - объяснил он жене.
      - Чего прибедняешься? - перебил Павел. - И в тыл ходил.
      - А ты помнишь? - обрадовался Гриша. - Ходил. Не столько, как ты, конечно...
      - Столько, как я, - сказал Павел Лукьянович, - у нас никто через фронт не ходил. Это мне сам полковник написал к пятидесятилетию.
      - Поздравил?
      - У меня день рождения на восьмое марта. Всегда подначивали. Макаров раз цветочки подарил. Всем женщинам и мне. Полковник и запомнил.
      
      - А Колька он и сейчас такой. Золотой человек, но показуху
      любит. Приезжаю я как-то в Киев. Звоню. "Привет!" "Привет!"
      Вечером встретились, посидели. Увидел этот значок. "Дай", - говорит. "Бери", - говорю. "Нет, - говорит, - мы это соответственно
      обставим. Завтра у нас торжественное заседание, переходящее знамя
      вручать тресту будут. Ты приходи, - говорит, - я познакомлю тебя
      с секретарем парткома. Когда вручат знамя и скажут все, что нужно,
      выступишь ты и вручишь мне этот почетный знак - ты
      понял? - по поручению секции флотских разведчиков-ветеранов".
      Представляешь? Жох-парень.
      -Он что там - управляющим? - усмехнулся Павел Лукьянович.
      - Заместитель по кадрам. Но зато вечером на банкете он, знаешь, за кого тост предложил?
      - За тебя, что ли? - опять усмехнулся Павел Лукьянович, и это определенно встревожило жену, она даже глянула: сколько зелья в бутылке осталось.
      - Нет, Паша, это ты зря, - сказал Белькович. - Тут товарищ Макаров был на высоте. Встал во весь свой богатырский рост, поднял рюмку и сказал: "Прошу выпить за человека, благодаря которому я остался жив и теперь нахожусь среди вас, который утащил меня с перебитой ногой от противника, - за Павла Лукьяновича Штанько". Понял?
      Павел улыбнулся с неожиданной мягкостью:
      - Помнит, значит, заместитель управляющего?
      - Ах, Паша, разве такое можно забыть, - как бы укоризненно сказала жена, поднимаясь. - Вы курите пока, а я кофейку приготовлю..
      На этот раз Павел Лукьянович хмыкнул. Весь вечер в нем бродил какой-то бес противоречия и недовольства собой. Приход Гришки Бельковича, человека в прежние времена для него неинтересного, стал чуть ли не праздником! Чего это? Друзей-приятелей нет, что ли? Есть. Или так дорога стала память о прошлом, которую Гриша вдруг расшевелил?
      Гостеприимство жены Павел Лукьянович одобрял. Но что это она раскисла и засуетилась? Будто осчастливил их Гриша своим приходом и тем, что похвалил хозяйку и квартиру (между прочим, у черта на куличках квартира, на окраине города - могли бы и получше дать). Раздражало Павла Лукьяновича, что жена словно бы не понимала, кто из них есть кто, принимала Гришку чуть ли не как благодетеля. Конечно, приятно услышать хорошие слова, но что еще он мог сказать? Ведь, если разобраться, положение старшины 1-й статьи Штанько было в разведслужбе куда выше положения лейтенанта Бельковича. Факт. Старшина (почти простой матрос) "делал" погоду, а лейтенант ее только "записывал". И с высоким начальством старшина позволял себе куда больше самостоятельности, да и встречался с ним чаще.
      Эта мысль о начальстве напомнила и другое. Павел как-то определенно заметил, что полковник на него косо поглядывает. К службе это не могло иметь отношения, тут бы дуться, фыркать и отмалчиваться не стали. Но тогда что же?
      Тоня, когда сказал ей об этом, рассмеялась.
      - Он и на меня фыркает.
      - Из-за этого?
      - Они помешались на своих погонах и офицерских званиях. Не могут привыкнуть к новой цацке. Почувствовали себя вдруг аристократами. Даже стали интересоваться, в какой руке держать нож, а в какой вилку. К вашему Володе это, кстати, не относится. Он славянофил и предпочитает всему деревянную ложку. А месье колонель, сын сапожника из Нахичевани, уязвлен в своем аристократизме, не может примириться с тем, что матрос, то есть ты, спит не просто с женщиной (так ему кажется), а с офицером, то есть со мной. Теперь понял?
      Павел рот разинул. А ведь, ей-богу, так оно и есть. Это было в том же сорок третьем, после введения погон и офицерских званий.
      - Как ты его назвала?
      - Месье колонель? "Господин полковник" по-французски.
      Сложная бухгалтерия, которую ведет жизнь, Павла всегда раздражала. А может, не сама бухгалтерия, а то, что другие в этой жизни скачут, как чертик на веревочке, вверх-вниз (тот же Колька или вот Гриша), тогда как сам он, Павел, врос в землю, словно пень. Не то чтобы завидовал или страдал от тщеславия. Нет. А раздражался.
      Кое-что просто не нравилось. К примеру, это слово - ветеран. Прежнее "фронтовик" было лучше и определеннее. А то глянешь - все теперь ветераны.
      Или вот говорят о рабочем классе. Лучше, мол, и важнее рабочего класса никого нет. Но Павла это, как говорится, не колышет. Он сам рабочий класс - был и есть. И на войне и теперь. А тот же Колька говорит и похваливает, но собственной персоной остаться в рабочем классе не очень стремится. Сейчас речи, небось, произносит о рабочей чести и гордости. Ему это и по должности положено - зам по кадрам. Однако не кузнец и не шофер, а зам управляющего трестом.
      После второго ранения Павла тоже хотели послать на курсы младших лейтенантов. Отвертелся, не захотел. Не хотелось опять чувствовать себя маленьким, маршировать "ать-два", изучать - в который раз! - из скольких частей состоит затвор и ползать по-пластунски на учениях. Но у Кольки с тех курсов началась карьера. Пересилил себя, заставил учиться и пошел, пошел...
      
      Ну, да шут с ним, Павел Лукьянович и сейчас ни о чем не жалел, да и не думал почти ни о чем таком, только иногда раздражался, натыкаясь на фанфарона, который пробился наверх, потому что вовремя смекнул, что для этого нужно. Ладно, пусть бы и пробился, да молчал...
      И вместе с тем, что ни говори, приятно было услышать о себе хорошее. Хотя и тут невольно думалось, как удивительно все получается: один говорит, другой слушает и оба умиляются; жена пошла на кухню, смахнув слезу: вот-де какой человек ее Паша; а речь-то идет о самой тяжелой операции, когда потеряли половину группы, когда погиб Володя. Но сегодня вспоминается приятное, остальное будто зарубцевалось и лишь щемит, покалывает. Подумать только - Володиному пацану, который родился в сорок третьем, уже тридцать лет! Интересно, похож он на отца?
      А этого Кольку Макарова Павел тогда вытащил. Сейчас даже не представить, как пер на себе тушу в девяносто килограммов.
      Ползли рядом, замирая при каждой вспышке ракеты. От пулеметного огня ушли, спустились в балочку, куда пули не залетали. Но тут немцы начали садить из минометов. Били, считай, наугад, а одна мина легла рядом. Разрыв - и Колькин крик: "Паша!" Все-таки Пашу позвал, хотя были там и другие.
      Павел служил в отряде и до прихода Володи, знал других командиров. Гибель каждого из них оказывалась жестоким потрясением, в памяти они остались людьми почти легендарными. Володя в сравнении с ними был проще, обыденней. От него не ждали чего-нибудь невероятного. И действительно все стало больше похоже на работу, хотя и смертельно опасную. Дела шли, в общем, нормально, сведения поступали регулярно, потери уменьшились. Наверное, дело тут было не только в Володе, однако и от него немало зависело. И все-таки, сравнивая тогда своего командира с прежними, Павел (и не он один) думал: куда ему!..
      Черт его знает, как это получается, но люди, они такие. Им скучно, что ли, делается, когда все идет ровно и спокойно.
      Володя и погиб как-то нечаянно - подорвался на мине. Не в бою, не в прорыве и не при высадке. Просто шел впереди, выбирая место для дневного укрытия группы. А дело было под утро, уже начали пробовать голоса ранние птицы. Спешили. И вдруг негромкий взрыв. Противопехотная мина. Кто поставил здесь минное поле? Может, и наши в сорок первом году...
      Когда Павел подбежал к нему, Володя еще жил, но только и успел сказать:
      - В обход, в обход - лесом...
      И тут не забыл о деле.
      В лесу его и похоронили, завалив камнями в яме от корней вывернутого ураганом старого бука.
      
      Володей он приказал называть себя сам. На задании, в тылу противника так было удобней. А может, не одно лишь удобство имел в виду этот простоватый на вид парень, который всегда все планировал наперед и четко разделял, что хорошо, что плохо...
      - Он идеалист, ваш Володя, - сказала как-то Тоня.
      Павел насторожился: накануне у него был неслужебный разговор с капитан-лейтенантом. Уж не вел ли тот душеспасительные беседы и с Тоней? Тоня эту настороженность уловила, как замечала всегда малейшее изменение в его состоянии, и Павел понял, что она ее уловила, уверился, что душеспасительная беседа действительно была, хотя Тоня и говорила сейчас о другом.
      -Взрослый мальчик. Мне кажется, он и отряд ваш представляет эдаким рыцарским братством, где он первый среди равных...
      Это, конечно, было не так. Сама Тоня понимала, что это не совсем так, - война не оставляла времени и сил для игр, но, вспоминая потом ее слова, Павел соглашался: какое-то зерно в них было, хотя это и ломало его устоявшиеся представления о Володе.
      Макаров своим фанфаронством однажды подвел капитан-лейтенанта. Шли в увольнение и встретили полковника. Старик (подумать только: ему было тогда под сорок, а им казался стариком!), который любил своих разведчиков, был им в общем неплохим командиром, а любил показать себя еще и командиром-отцом, спросил:
      - Куда, ребятки? Колька ответил:
      - Володя отпустил.
      Они никогда не называли его в глаза Володей. То, что он сам велел однажды в самом начале, было молчаливо отвергнуто - слишком сильной была закваска кадровой флотской службы. Осталась только кличка: "А где Володя?", "Володя приказал", "Полундра, идет Володя..."
      Как узнали потом, каплея "вызывали на ковер": "Распустил матросов так, что они его Володей называют!.."
      "Идеалист", "взрослый мальчик"... Как знать. О чем он, однако, говорил с Тоней? Не совал бы свой нос - хоть и из самых лучших побуждений - в чужие дела...
      А больше ему и не пришлось совать. Вот так. И сознавать это даже сейчас, через тридцать лет, было грустно.
      В то время Павел больше всего хотел, чтобы никто его ни о чем не расспрашивал и оставил в покое. Объяснять, отвечать было нечего, потому что он и сам не понимал, что с ним происходит. И потом это было не в его характере. А теперь ловил себя на том, что ждет, когда Гриша Белькович заговорит о Тоне. И провожать его пошел отчасти потому, что подумал: может, тот молчит, не решаясь вспомнить о ней при жене?
      
      Вообще-то при жене и в самом деле говорить не стоило, хотя она эту давнюю историю знала. Встретившись в госпитале со своей будущей женой, а потом, начав захаживать к ней в окраинный, похожий на деревенский, домишко, он столкнулся с неожиданным вопросом:
      -Где это ты так научился?
      Удивление? Ревность? Любопытство? А ему на все покамест было наплевать,
      -Да была одна, - ответил. - Переводчицей у нас в штабе
      служила.
      С такой удивительной легкостью он перешагнул тогда через это. А о чем еще говорить? О том, как трудно было все те короткие (или только теперь ставшие казаться короткими) недели? Об этом он не любил вспоминать. А трудно было, как, случалось, в одинокой шлюпке под слепящим лучом прожектора. И не вспоминать же под этой крышей из давно потемневшей щепы, осыпанной по утрам черемуховым цветом, ночные разговоры, которые шли под другой крышей, в саманной мазанке. Да и не мог он их вспомнить, потому что в большинстве пропускал мимо ушей. Иногда ему казалось, что Тоня и не нуждалась в собеседнике, а разговаривала как бы сама с собой.
      -...Это удивительно - что высекает любовь из человеческого
      сердца. Мужчина полюбил женщину, может быть, самую обычную,
      но любовь сделала ее в глазах поэта необыкновенной. И написались
      стихи. Давно уже нет мужчины, нет женщины, а стихи живут. Вот
      послушай:
      И я опять затих у ног -
      У ног давно и тайно милой,
      Заносит вьюга на порог
      Пожар метели белокрылой...
      Но имя тонкое твое
      Твердить мне дивно, больно, сладко...
      Сегодня кажется, что это и о нас тоже, что это о любви вообще. Да так оно и есть. Но сначала были он и она, мы ведь знаем их имена... Эта любовь - как зернышко, из которого выросло дерево, дающее тень для всех. По-моему, поэзия и есть такое дерево... Необыкновенность этого Павлу нравилась и льстила.
      -Как ты говоришь? "Тонкое имя твое..."
      Он уловил близость звучания, и Тоню это умилило.
      -"Имя тонкое твое, - повторила она с ласковой насмешливостью, - твердить мне дивно, больно, сладко..."
      Но чаще ему становилось скучно, хотелось спать, и, не решаясь сказать об этом, Павел злился.
      Об этом жена не знала. Ей и не нужно было знать. Думая так, Павел Лукьянович и в мыслях не держал ничего обидного: просто считал, что все свое она и так получила сполна. Да и Тоня получила, наверное, то, что ей нужно было тогда. Нет, упаси бог, он и здесь не думал ничего дурного.
      Но что получил он сам?
      В последние годы ему нередко казалось, что судьба обделила его, и жизнь пошла под уклон (а она, конечно же, шла уже под уклон) вроде бы юзом. А может, не в судьбе, а в нем самом причина? А может, все так и должно было быть? А может, на что-то не хватило смелости?
      Нет, не в смелости дело. Если Павел Лукьянович что-либо точно знал о себе, так это то, что он смелый человек. Но что, если тут нужна была другая смелость? Это ведь только в молодости кажется, что смелость, она одна - когда идешь под пули или с голыми руками на того, кто с ножом...
      Откуда же пришли эти тоска, тупая боль и сожаления?..
      "Дурачок. Я люблю тебя", - все-таки однажды он это услышал.
      С женой было проще.
      -Раз так - давай сойдемся, - сам сказал, когда узнал, что
      беременна.
      Жениться он вовсе не рвался и, когда начал ходить сюда, не думал об этом, но долги надо платить.
      Он знал о ней к тому времени все, тут действительно секретов не было.
      -А как же... - начала было она, и Павел знал, что ее гложет:
      как же с первым ее ребенком? Не станет ли потом каяться и злобиться,
      что вот-де загубили его молодую жизнь?
      Сомнения у Павла были. Проще всего усыновить - и пусть живет на белом свете Александром Павловичем. В двухлетнем возрасте такое для пацанов проходит бесследно. Но тут Павел мысленно ставил себя не место погибшего под Ростовом сержанта-минометчика, отца этого пацана. Хотел ли бы он для своего сына, чтобы память о нем, об отце, так вот сошла на нет?
      Жена (тогда еще будущая жена) расплакалась, услышав об этих простодушных сомнениях. Они решили для нее все на долгие годы вперед. Отныне лучше Паши для нее никого не только не было - не могло быть.
      Их семья была главным образом ее семьей. И любимцами в ней стали двое: самый старший - Павел Лукьянович и самый младший - последыш Юрка. Хотя не сказать, чтобы она обделяла заботами остальных мужиков. Но к первому своему сыну Сашке проявляла внимание строгое и требовательное, будто подстегивала все время. Не мирилась с тройками в школе, мечтала, чтобы выучился на врача. Так и получилось. В то же время легко и просто приняла то, что второй сын - Ленчик стал после армии экспедитором в хлеботорге. Павла Лукьяновича это уязвляло, она же на Ленчика не давила,
      была снисходительна, мягка и, зная, видимо, что ему нужно, уже не раз говаривала: "Жениться тебе пора", хотя старший сын еще не был женат. Того она и не торопила.
      Младший - Юрка - пропадал на стадионе, вымахал здоровее всех и оказался на физкультурном факультете. Это она тоже приняла легко, хотя Павел Лукьянович и тут удивлялся: черт знает что с сыновьями - один торговец, другой - метатель молота... Он для них хотел не такого. Особенно для Юрки. Молотом надо работать, а не швыряться. А потом оказалось, что это и не молот, а какая-то хреновина на тросике.
      -Перестань, отец, - говорила жена. - Так можно что угодно переиначить. А чем плохая специальность учить детишек физкультуре? Или тренером быть? Или по лечебной гимнастике?
      Привыкнув во всем полагаться на нее, Павел Лукьянович и на этот раз спорить не стал, однако горечь осталась. Чего уж там переиначивать, когда выходит, что ни он, ни его сыновья не способны на что-либо стоящее. Только теперь вдруг подумал, что все эти годы жена, может быть, даже бессознательно, но оценивала и его и детей, прикидывала, кто из них что может.
      Обидно? А чего обижаться, если делалось это человеком любящим, снисходительным, понимающим, если, говоря откровенно, все вышло по справедливости. И все же обидно.
      Ведь она и его никогда не подталкивала, не подзуживала, что вот-де сидишь за баранкой, как и четверть века назад, а другие давно в механиках, в завгарах ходят. Когда-то это нравилось, хвастал перед товарищами: "Моя не в свои дела не суется", а выходит, она просто давным-давно решила: каждому свое.
      Ладно, пусть с ним это так и есть, но верно ли за ребят решила? Может, их еще не поздно как-то расшевелить? Должна же быть пружина в каждом человеке. Была ли эта пружина в нем самом? В капитан-лейтенанте Володе, как теперь понимал, была. И Тоня это сразу угадала. Интересно, каким вырос Володин сын? Хотелось сравнить его со своими сыновьями...
      В последнее время Павел Лукьянович много думал о жизни. Не что-нибудь конкретное, а вообще. В конкретной, повседневной жизни все было нормально: сыты, одеты, обуты, на здоровье никто в семье не жаловался, квартира, хоть и на окраине, хорошая, удобная, третий этаж с окнами и балконом на парк; машину получил недавно новую, легкую в управлении, послушную. Но жизнь вообще не внушала спокойствия, и Павел Лукьянович с сочувствием думал о сыновьях, которым предстояло еще так много разного и, может быть, такого, что ему даже не снилось. Думал с сочувствием и виной: чего-то они от него не получили, чего-то им не досталось. Вроде бы он в их годы был и потверже и рисковее. А может, не в этом суть? Хорошими солдатами и они будут, если понадобится, а вот могла ли бы полюбить кого-нибудь из них такая женщина, как Тоня? Дело, конечно, прошлое, все давно перегорело, и все же: нашла бы она в ком-нибудь из них то, что находила в нем?..
      Однажды возвращались с женой после встречи Нового года. Пока дети не повзрослели, все праздники проводили дома, а теперь каждый из сыновей бежит в свою компанию, не сидеть же родителям вдвоем... Так вот, возвращалась домой умиротворенные, сытые, добрые. Жена возьми и спроси:
      -А ты хотел бы, отец, чтобы вернулась молодость?
      Павел Лукьянович, как всегда, с ответом не спешил, а жена сказала:
      -Я бы не хотела.
      Ее можно было понять. Что для нее молодость? Гибель первого мужа (небось, вспоминает о нем иногда, хотя разговора никогда не было), рождение Сашки, неустроенность, вечные нехватки. Потом стало полегче, но тоже было нелегко. Уверенность, достаток, хоть какой-то душевный покой пришли совсем недавно. Так на кой же бес ей та несчастная молодость, когда и сейчас не поймешь, откуда взялись силы, чтобы пережить пережитое!
      Это Павел Лукьянович хорошо понимал, но, что касается себя самого, думал по-другому. Что бы там ни было, а военная молодость оставалась для него самой прекрасной порой жизни. Понимал, что многое видит и вспоминает сейчас не таким, как оно было в действительности, но что из этого? Он был тогда молодым, легким на подъем, полным надежд и ожиданий (так, во всяком случае, казалось теперь), готовым положить свою судьбу, как монету, на ладонь, посмотреть на нее прищурясь, а потом, сжав в кулаке, швырнуть на каменистую дорогу, и будь что будет - орел или решка. Почти никогда потом он ничего подобного не испытывал, вечно был всем должен и обязан. Прежняя раскованность приходила ненадолго только во хмелю.
      Хотел ли бы он, чтобы вернулась т а молодость? Да! Хотел ли быть молодым сейчас? Ей-богу, нет. Наверное, это правильно: каждому свое.
      Тоня, та наверняка попыталась бы тащить его куда-то, но еще неизвестно, чем бы это кончилось...
      Гриша и в самом деле заговорил о ней, когда вышли. Из-за этого простояли еще полчаса на трамвайной остановке.
      Гриша был у нее в Ленинграде ("Все время по командировкам мотаюсь, вот и навещаю друзей..."). Живет в новом районе возле моря ("Там намыли берег и поставили шестнадцатиэтажки..."). Две девчонки; но видел младшую - копия мамы. Даже манера эта: когда волнуется - кулачки к груди ("Помнишь?.."). Дома с дочкой разговаривает только по-французски ("Обрадовалась девчонка, когда я пришел: хоть отдохну, говорит, от французского...").
      -Зачем это ей? - спросил Павел Лукьянович.
      
      -Не говори, - возразил Гриша. - Без языков теперь шагу не
      ступишь.
      -Мы-то ходим - и ничего.
      Однако Гриша спорить не стал.
      - ...Выглядит неплохо - все-таки тоже полсотни лет... Перекрасилась, стала блондинкой, я ее сперва даже не узнал.
      - А это зачем?
      -Смеется. Блондинки, говорит, всегда кажутся моложе...
      Павел Лукьянович вставлял свои фразы сдержанно, стараясь не показать, как интересна и волнующа для него каждая такая подробность. А сам невольно думал: кого бы они родили с Тоней? Какой бы она была с ним?
      Хотелось спросить о ее муже. Интересно, кого она себе выбрала или нашла? Не спросил. Не позволил себе поинтересоваться и тем, спрашивала ли она о нем. Как спрашивала? Не может быть, чтобы не спросила... Но Гриша ничего не сказал. То ли из деликатности (что вряд ли), то ли потому, что хотел раззадорить Лукьяныча и вызвать на расспросы. Шут его знает, чужая душа - темный лес. А может, и впрямь ничего не спрашивала. Такое тоже можно понять, если вспомнить, что лет тридцать назад (или около того), попав в госпиталь, он ни словом не дал знать о себе.
      Виноват ли? Найти себе оправдание нетрудно. Тогда он ничего ни о ком не хотел знать и слышать, думал об одном: хоть бы сдохнуть. Мир перестал существовать, были боль, неподвижность и удушье. Жить - значило мучиться. Не было сил даже выругаться. Его потрошили несколько раз. Удаляли куски раздробленных ребер, ушивали легкое и плевру. Лежал в отдельной палате, вонял лекарствами и гноем...
      Что говорить, под орех отделал Павла душа-пулеметчик, свой же брат-славянин. И ведь предупреждали: возвращаться будем здесь же. Договорились о паролях, сверили карты... Но торопливым дятлом ударил на рассвете пулемет, и Павел, который шел первым, сломался в поясе, залился кровью. Последнее, что помнил, это страшный вопль кого-то из своих:
      -Что делаете, гады?!
      Крик доносился будто издалека.
      Не чаял выпутаться, да и не хотел уже выпутываться. А потом - словно выплыл из-подо льда. Еще усилие, еще и - берег.
      Жаждал одного - покоя. Никчемным и мелким казалось все, что было в жизни до сих пор.
      Письма догнали не сразу. А когда догнали, то оказалась не нужны. Вот так просто: не нужны. Почувствовал, что нет ни сил, ни желания отвечать. Думал: "Опять?" Это было словно ожидание непосильной тяжести. А все же виноват: не написал об этом. Как ни крути, выходит - смелости не хватило. Отмолчался. Хотя себе самому говорил: а что, дескать, писать? Как писать?
      конечно, прошлое, все давно перегорело, и все же: нашла бы она в ком-нибудь из них то, что находила в нем?..
      Однажды возвращались с женой после встречи Нового года. Пока дети не повзрослели, все праздники проводили дома, а теперь каждый из сыновей бежит в свою компанию, не сидеть же родителям вдвоем... Так вот, возвращалась домой умиротворенные, сытые, добрые. Жена возьми и спроси:
      -А ты хотел бы, отец, чтобы вернулась молодость?
      Павел Лукьянович, как всегда, с ответом не спешил, а жена сказала:
      -Я бы не хотела.
      Ее можно было понять. Что для нее молодость? Гибель первого мужа (небось, вспоминает о нем иногда, хотя разговора никогда не было), рождение Сашки, неустроенность, вечные нехватки. Потом стало полегче, но тоже было нелегко. Уверенность, достаток, хоть какой-то душевный покой пришли совсем недавно. Так на кой же бес ей та несчастная молодость, когда и сейчас не поймешь, откуда взялись силы, чтобы пережить пережитое!
      Это Павел Лукьянович хорошо понимал, но, что касается себя самого, думал по-другому. Что бы там ни было, а военная молодость оставалась для него самой прекрасной порой жизни. Понимал, что многое видит и вспоминает сейчас не таким, как оно было в действительности, но что из этого? Он был тогда молодым, легким на подъем, полным надежд и ожиданий (так, во всяком случае, казалось теперь), готовым положить свою судьбу, как монету, на ладонь, посмотреть на нее прищурясь, а потом, сжав в кулаке, швырнуть на каменистую дорогу, и будь что будет - орел или решка. Почти никогда потом он ничего подобного не испытывал, вечно был всем должен и обязан. Прежняя раскованность приходила ненадолго только во хмелю.
      Хотел ли бы он, чтобы вернулась т а молодость? Да! Хотел ли быть молодым сейчас? Ей-богу, нет. Наверное, это правильно: каждому свое.
      Тоня, та наверняка попыталась бы тащить его куда-то, но еще неизвестно, чем бы это кончилось...
      Гриша и в самом деле заговорил о ней, когда вышли. Из-за этого простояли еще полчаса на трамвайной остановке.
      Гриша был у нее в Ленинграде ("Все время по командировкам мотаюсь, вот и навещаю друзей..."). Живет в новом районе возле моря ("Там намыли берег и поставили шестнадцатиэтажки..."). Две девчонки; но видел младшую - копия мамы. Даже манера эта: когда волнуется - кулачки к груди ("Помнишь?.."). Дома с дочкой разговаривает только по-французски ("Обрадовалась девчонка, когда я пришел: хоть отдохну, говорит, от французского...").
      -Зачем это ей? - спросил Павел Лукьянович.
      
      И еще одно: боялся, что письмо выйдет корявым - и у Тони вызовет усмешку, а быть смешным всегда казалось ему хуже всего,
      Тоня допытывалась о нем и, видно, узнала все, что хотела знать...
      Всему можно найти оправдание, да нужно ли? Что вообще ему сегодня нужно? Уж не эти ли беспокойство, тревожность и поздние сожаления?
      Жена принесла бутылку и стакан, но Павел Лукьянович напился прямо из горлышка. Газа в воде почти не осталось и от этого она была неприятной.
      Жена смотрела сочувственно и по-прежнему недоумевающе.
      -Завтракать будешь?
      Павел Лукьянович неопределенно махнул рукой. Надо было вставать.
      В прихожей послышался звонок. Кого это нелегкая несет? Жена пошла открывать.
      Павел Лукьянович сидел, свесив ноги, и бездумно разглядывал старый шрам на правом бедре, когда в комнату зашел Меченый, личный шофер начальника парка, щеголеватый парень с родимым пятном на подбородке. Увидев его, Павел Лукьянович поморщился: первый раз за всю жизнь не вышел на работу, решил плюнуть на все - не дают!
      - Привет! Хозяин приказал доставить живым или мертвым.
      - Что там еще? - спросил Павел Лукьянович с досадой. Ему вдруг представилось, как все это выглядит со стороны. И неприятной была развязность этого сосунка.
      - Михеич сказал, что у тебя отгул, а хозяин говорит: "Тем лучше, тащи его сюда".
      С мимолетной благодарностью Павел Лукьянович подумал о механике гаража, который, даже не зная, что случилось, на всякий случай подстраховал, сказал об отгуле. Так чего же вызывают?
      -Может, позавтракаете вместе? - предложила жена.
      -За рулем!.. - с сожалением развел руками Меченый.
       "Привык, сукин сын, на дурыку похмеляться и думает, что так положено", - подумал Павел Лукьянович, а вслух сказал отчужденно:
      - Наливать никто не собирается.
      - Тогда тем более! - хохотнул Меченый.
      Спускаясь вниз, Павел Лукьянович почувствовал было себя совсем худо и переждал в подъезде, пока отпустит непонятная тупая боль в груди. К машине пошел не спеша, осторожно, будто прислушиваясь к чему-то внутри себя. Меченый уже ждал за рулем черной "Волги". Правая передняя дверца была приглашающе открыта, но Павел Лукьянович захлопнул ее и сел сзади.
      Так зачем он понадобился начальству? Это не то чтобы тревожило, но занимало. Однако еще раз спрашивать не стал: слишком много чести.
      
      А начальника на месте не оказалось.
      -Велел подождать, - сказала секретарша Машенька. - Пошел с каким-то военным по хозяйству, - и тут же затарахтела: -
      Дядя Паша, миленький, побудьте здесь, у телефонов, а я мигом слетаю за угол, там цыплят дешевых выбросили. Ладно?
      Павел Лукьянович пожал плечами. Все равно ждать. Беги. Усмехнулся. Попроси ее мать постоять в очереди за этими цыплятами - нашлось бы десять отговорок. А теперь сама бежит. И на колечко нет-нет, а глянет: блестит, как начищенное... Как-то дальше жизнь сложится?
      Окна приемной выходили в сад, разбитый между глухой задней стеной гаража и бетонным забором. В траве сосредоточенно, серьезно и безмолвно играли два щенка. Припадали на передние лапы, шатались из стороны в сторону, сшибались. Так же сосредоточенно и безмолвно "обносили" сливы, удобно устроившись меж ветвей, двое пацанов. Сейчас, в начале лета, сливы должны быть невыносимо кислыми. Первым движением Павла Лукьяновича было пугнуть чертенят - это, конечно же, было бы правильно. Но удержался. Представил, какое это приключение для пацанов, и не стал трогать. Просто стоял у окна, смотрел на щенков, на мальчишек, на траву, на пыльную и шумную окраинную улицу по ту сторону забора, на подкопченное заводским дымом небо и думал, сколь немногому научился за свою жизнь. Чему, собственно? Да почти ничему. Разве тому, что, пожалуй, надо быть хоть немного мягче и добрее. Но и это пришло как первое смутное осознание чего-то.
      Он стоял не шевелясь, и все-таки его заметили. Замер, глянув на окно, один из мальчишек, что-то крикнул (должно быть, все то же извечное: "Атас!") другому, и они мгновенно оказались внизу, бросились к забору. Не так уж они и боялись, но улепетывали быстро, отчаянно, отрывистыми криками подгоняя друг друга - это тоже входило в приключение. Будто спохватившись и вспомнив о своем долге, затявкали щенки... Потеха!
      Уже сидя верхом на заборе, один из мальчишек задержался на миг, чтобы помахать на прощанье рукой: вот, мол, я какой! Павел Лукьянович рассмеялся.
      Зазвонил телефон.
      - Да, - отозвался Павел Лукьянович. Спросили начальника.
      - Нет его, - ответил, все еще продолжая улыбаться. На том конце спросили, где он и когда будет.
      - Ей-богу, не знаю. Скоро, должно быть.
      -Ну и ну, - сказал человек на том конце. - Порядочки у
      вас... А вы кто же такой - секретарь?
      -Нет, - ответил Павел Лукьянович, - секретарша.
      И положил трубку.
      
      -А-а-а, вот и наш герой! - воскликнул, заходя в приемную,
      начальник. Следом за ним зашел подполковник.
      Начальник был молодой и шустрый. А может, правильнее сказать - стремительный. Обычно, очутившись за своим столом в кабинете, тут же хватался за телефон или селектор, словно боялся, что без его руководства что-нибудь сделают обязательно не так. Однако на этот раз он и не глянул на телефоны: объект его руководства был рядом.
      -Значит, так. Коллектив соберем на летней площадке в пере
      смену, в шестнадцать часов. Вам, Пал Лукьяныч, за это время побывать в парикмахерской, переодеться и в пятнадцать тридцать быть
      при полном параде, со всеми регалиями здесь, - начальник хлопнул ладонью по столу. - Речь для вас парторг уже составляет.
      Корреспондентов беру на себя. За начальством вашим машину посылать или своя есть? - спросил подполковника.
      Павел Лукьянович ничего не понимал и начал злиться. Зачем он здесь? Чего от него хотят? При чем тут подполковник? Это было замечено. Начальник вдруг засмеялся, постучал себя пальцем по лбу и воскликнул (он вообще не умел говорить тихо):
      -Ба! Да он же ничего не знает! С вас причитается!..
      За что? Павла Лукьяновича снова стало мутить (и ведь не ел же ничего такого!), он почувствовал, как неловкость, тяжесть в груди перерастает в пока еще не сильную, но острую, будто примеряющуюся, прицеливающуюся боль.
      -... Подполковник, скажите ему!
      Павел Лукьянович поморщился - то ли от боли, то ли от фамильярности этого обращения. Какой подполковник ни есть, но подполковник - кадровый, служака, а ты-то, начальничек, в лучшем случае всего лишь старший лейтенант и то не служивший, а сделанный про запас. Сашка, старший сын, тоже лейтенантом медслужбы из института выскочил. Знаем мы это. К старшему по званию тебе следовало бы обращаться - "товарищ подполковник"... Сам подполковник, однако, ничего такого не заметил, ни на что не обиделся.
      - Штанько Павел Лукьянович? - сказал он и, не дожидаясь ответа, потому что тут и ждать было нечего, продолжал: - Год рождения тысяча девятьсот двадцатый. Рабочий. Старшина первой статьи. Член ВЛКСМ...
      - Что? - переспросил, смеясь, начальник. - Комсомолец, значит, двадцатого года?.. Ну, ты дашь, Пал Лукьяныч!..
      - Член ВЛКСМ, - продолжал, переждав его, подполковник. - Холост... - и здесь его голос зазвучал торжественно: - Двадцать девятого марта тысяча девятьсот сорок четвертого года вы награждены орденом Отечественной войны первой степени. По данным наградного отдела, орден не был вручен вследствие убытия из части в госпиталь после ранения...
      
      "Промолчать? - подумал Павел Лукьянович. - Или сказать?" Видел, что они от души радуются своему сюрпризу - ради одного этого стоило промолчать. В другое время, может, и промолчал бы, но сейчас не было сил поддерживать чью-то игру.
      - Я знаю, - сказал он, - у меня справка об этом ордене есть.
      - Какая справка? - удивился подполковник.
      - Из части.
      - Почему же не получили орден?
      - А у меня такой уже есть, из самых первых.
      - Ну и что? - не понял подполковник.
      - Ничего, - ответил Павел Лукьянович.
      Подполковник был моложе его - года двадцать седьмого. Но кусочек войны захватил: среди ленточек на его кителе была черно-желтая от медали "За победу над Германией".
      Объясняться Павел Лукьянович не хотел, хотя эти двое вполне могли счесть его, если не туповатым упрямцем, то чудаком. Поменять справку на орден было проще простого. Почему он не сделал этого? Да так просто. Лежала бумажка как память о части, о своем полковнике, о том времени...
      -Раз награждены и знаете; надо было получить. Это все же
      правительственная награда, - внушительно сказал подполковник.
      Павел Лукьянович поморщился. Он по-прежнему прислушивался к себе, но боль, словно бы слегка пощупав его, отпустила. А поморщился оттого, что не любил, когда ему что-либо слишком уж навязывали. Орден-то его, заслужил его он. Заплатил сполна - здесь претензий не может быть. Ну и отстаньте. До всего остального - кому какое дело? Сейчас вот - обязательно получи, а в сорок восьмом (или в сорок девятом?) вызывали и требовали: обязательно сдай. Правда, сдавать требовали югославские ордена. Маршал Тито тогда оказался кровавой фашистской собакой и предателем. Павел не очень в это верил. Сказать по правде, совсем не верил. Считал, что просто Тито задрался со Сталиным, а там уже начали оплёвывать дерьмом друг друга. Черт их разберет, кто прав, кто виноват, однако не пришлось бы снова освобождать Югославию... Воевать не хотелось. Как ни тяжело на гражданке, а воевать хуже.
      Свой югославский орден Павел тогда не сдал. Не пошел больше в военкомат и, как говорится, с приветом...
      - Так вот, - подвел итог начальник, - справка тут ни при чем - нас она не касается. А мероприятие провести надо. Пусть молодежь видит: Родина-мать помнит всех своих скромных героев. Сейчас идите, Пал Лукьяныч, а в пятнадцать тридцать жду вас здесь.
      - Чего вареный такой? - спросил Михеич. - Хоть предупредил бы. А то я как дурак: придет, не придет?..
      Михеич был свой мужик: когда-то шоферили вместе и по рублику скидывались не раз - на него, старого, не следовало обижаться, и все же Павел Лукьянович хотел было досадливо отмахнуться, но рука замерла в движении, тело покрылось холодным потом, а в груди возникла настоящая, никогда прежде не испытанная боль. С удивлением и страхом чувствуя, что сейчас потеряет сознание, Павел Лукьянович нашел все-таки силы сделать шаг к скамье за железным столом, на котором слесаря в обеденный перерыв забивали "козла". Не сел, а рухнул. И на пол упал бы, не подхвати его старый - откуда и прыть у того взялась!
      -Что с тобой? - забормотал Михеич сердито и взволнованно,
      одновременно и принюхиваясь и поглядывая на дверь: не зашел бы
      кто.
      Однако же не пахло. А в лице Павла Лукьяновича проступила поистине смертельная серость. Тут только Михеич испугался и стал кричать:
      -Эй! Кто-нибудь! Сюда!..
      В цехе его никто не слышал - за дверью гудел сварочный агрегат.
      Приводя приятеля в чувство, Михеич похлопал его по щекам, потряс за плечи, потом прислонил, обмякшего, к столу и выбежал из бытовки.
      - Эй! Кто там? - он растерялся до того, что не сразу вспомнил имя сварщика, и только когда тот поднял щиток, узнал его: - Борис! Бегом к телефону! "Скорую помощь"!
      - Что? - не понял сварщик.
      - Бегом! "Скорую помощь"! Сюда!
      - Да что случилось? - рассердился сварщик.
      - Бегом, мать-перемать! - неожиданно трубно рявкнул Михеич, и этот внезапный переход с обыкновенного голоса на яростный командирский рык объяснил, видимо, сварщику всё - он бросился из цеха.
      Вопреки опасениям, белая "Волга" неотложки появилась быстро.
      -Где больной? - спросила женщина-врач.
      Павла Лукьяновича уложили к тому времени на лавке, побрызгали в лицо водой и теперь совали под нос смоченную нашатырным спиртом ватку.
      -Всем выйти, - приказала врач.
      Ее помощница открывала чемоданчик, в котором блестели стеклом и сталью ампулы, пузырьки и шприцы.
      Михеичу врачиха показалась молодой, и это вызывало сомнения, он и у себя на работе не очень доверял молодым слесарям: вместо того, чтобы сразу определить неисправность (а для этого нужны чутье и опыт), те начинали все по очереди вертеть и ковырять. Однако пришлось подчиниться, когда она повторила со строгостью:
      -Немедленно выйти всем.
      
      В цехе к тому времени стихло и оттого стало как бы пустынно. Из-за неплотно прикрытой двери бытовки доносилось позвякивание да слышались отрывистые, большей частью непонятные слова.
      Что она делает там, эта молодая и такая решительная? Будет ли из этого толк? Хотелось закурить. Михеич потянулся было за своей "Примой", но вдруг решил: не ко времени.
      Выглянула сестра:
      -Носилки!
      Носилки с Павлом Лукьяновичем несли бережно, задвигали в машину с осторожностью, а дверца хлопнула неожиданно громко.
      -Ну что? - спросил Михеич.
      Врач пожала плечами.
      У ворот, как всегда, толпились машины, и шофер неотложки, чтобы расчистить себе путь, с места включил сирену.
      Встревоженные незнакомым звуком, замерли на миг щенки в траве между деревьями, но тут же успокоились, продолжили свою безмолвную сосредоточенную игру.
      Секретарше Машеньке тоже пришлось посторониться, пропуская белую "Волгу" с крестами. Машенька спешила (очередь за цыплятами оказалась длинной), но все же спросила вахтершу:
      -Что это у нас?
      Ответа, однако, не стала ждать. Увидев начальника, который стоял впереди толпы посреди двора, Машенька сунула авоську с цыплятами вахтёрше: "Спрячь", взяла на проходной лежавшую с утра почту и независимо зацокала каблучками по асфальту, направляясь к себе в приемную. Неприятный осадок всё же остался: начальник уже как-то пилил ее за то, что занимается в рабочее время посторонними делами.
      А Михеич закурил наконец, постоял немного отрешенно и молча, затем глянул по сторонам. Ближе всех был обруганный по нечаянности сварщик Борис. К нему и обратился:
      -Много еще остаюсь?
      Тот не сразу сообразил, в чем дело, а потом сказал, что до конца смены всё сделает - кронштейны наварит. Остальные тоже поняли, что к чему, и стали медленно расходиться по работам.
      Через минуту в цехе опять гудел сварочный агрегат и летели искры.
      
      

  • Комментарии: 2, последний от 28/02/2017.
  • © Copyright Славич Станислав Кононович (slavich@spct.ru)
  • Обновлено: 07/03/2014. 91k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.