Славич Станислав Кононович
Последний отпуск

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 14/02/2017.
  • © Copyright Славич Станислав Кононович (slavich@spct.ru)
  • Обновлено: 07/03/2014. 64k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

      Сама Дарья Прокофьевна свой нынешний - третий - приезд в Крым воспринимала как последний. Никому об этом не говорила, но думала - спокойно и определенно - именно так. А что ей здесь еще делать? Побывала, где хотела, постояла на памятных местах, даже всплакнула незаметно - и хватит. Простилась. Нечего толкаться в этой толпе людей, разомлевших от солнца и очередей. Не для ее больных ног все это. Да и пенсия - шестьдесят рублей - не настраивала на путешествия. Дарья Прокофьевна все напоминала себе, что с нынешнего месяца уже пенсионерка.
      Этот приезд был нужен. И ей самой, и внуку Витальке, который всю зиму кис, простужался и кашлял. С весны шел разговор, что надо оздоровить ребенка. Тогда и решила: получу последнюю зарплату, отпускные (небось, и премию на прощанье, как обычно, подкинут), возьму внучонка и махну напоследок в Крым.
      Нет-нет, она все правильно решила. Когда еще у нее будут на руках сразу двести двадцать рублей? Не поехать сейчас - значило никогда уже не побывать в Севастополе. (Для всех, даже для домашних, она просто ехала с внуком в Крым и собиралась пожить в Ялте, но сама-то знала, что непременно побывает в Севастополе, и это было главным). Сейчас или никогда. К. своим пятидесяти годам научилась все трезво взвешивать. В двадцать еще надеялась, что когда-нибудь - после войны - будет ходить нарядной. Но потом махнула рукой, поняла, что всю жизнь придется сводить концы с концами. И горечи не было. Да много ли ей нужно? Телевизор есть (рассрочка погашена еще полгода назад), и холодильник, и стиральная машина. Квартира с горячей и холодной водой - седьмой этаж с лифтом...
      Правда, с квартирой придется расстаться. Окончательно это она уже здесь решила. Пусть сын и невестка живут сами. Так будет лучше.
      Подумывала об этом давно, вскоре после женитьбы Кости, но поскольку забота была все-таки о нем, о Косте, то не спешила. Да они тогда друг другу и не мешали. С утра все разбегались по работам, а вечерами молодые чаще всего куда-нибудь уходили. Готовить все равно было что на двоих, что на троих, только и дел - лишних пару картошек в борщ бросить. Когда же (через полгода после женитьбы - это она отметила про себя) родился Виталька, Дарья Прокофьевна стала просто необходимой. Ведь эти нынешние ни выкупать, ни перепеленать, ни поставить горчичник или клизмочку, ни понять, отчего ребенок беспокоен,- ни черта не умеют. Иное дело сейчас.
      Раньше Виталька своими поносами и простудами их объединял, а теперь словно бы началась борьба за Витальку. Дарья Прокофьевна и не хотела в нее втягиваться, а втянулась. И как-то вдруг выяснилось, что не сумела она себя поставить с невесткой, что нет у нее перед ней ни авторитета общественного, что ли, положения (подумаешь - браковщица в литейном цехе!), ни авторитета возраста. Невестка-то - сверстница Костина, а Дарья Прокофьевна родила его в девятнадцать лет. Это только поначалу Ируша казалась девочкой: маленькая собачка - всю жизнь щенок. А девочке-то было, когда Костя ее привел, уже двадцать пять, и, как сперва смутно догадывалась, а потом и уверилась Дарья Прокофьевна, Костик не был ее первым и тем более - горячим увлечением. Просто замуж было пора.
      И уже Дарье Прокофьевне казалось, что Костя - лопух, и хотелось посоветовать ему присмотреться к отношениям Ируши с их общим начальником, веселым и вальяжным Виталием Федоровичем. Слава богу, пока хватало ума не встревать во все это, но хватит ли в дальнейшем - не была уверена. Мало ли что может с языка в злую минуту сорваться!
      Особенно после того случая, когда нечаянно услышала, как независимо и вольно может разговаривать Ируша с Виталием Федоровичем наедине:
      -Не городите чепуху, Виталий, и не морочьте мне голову.
      Пора уже быть серьезней...
      Они сидели во второй комнате и не заметили, что Дарья Прокофьевна вернулась с работы. О чем шел разговор, Дарья Прокофьевна не знала и не хотела знать - поразило такое обращение жены ее сына к пятидесятилетнему человеку, явственно увиделось за этим нечто давнее... "Виталий"? Да он же ее, Дарьи Прокофьевны, ровесник. И, между прочим, на людях невестка называла его всегда только по имени-отчеству. Даже в жар бросило. Подумала: не в честь ли этого Виталия Федоровича назвали Витальку? Стала присматриваться к внуку, но быстро успокоилась: уж очень он был похож на Костю.
      Вообще, если откровенно, не только говорить, а и думать об этом стыдно. Понимала. И все равно ничего не могла с собой поделать. Отношения обрастали каким-то пакостным грузом. Иногда хотелось сбросить его, и чувствовала себя готовой к этому - живут-то Костя с Ирушей, хоть и под каблуком он у нее, тихо, мирно, седьмой год живут, тут уж никуда не денешься,- но вдруг возникало что-нибудь новое, и все добрые намерения шли прахом.
      Ведь и отпускать Витальку с ней невестушка не хотела. Дарья Прокофьевна это чувствовала, видела. Нужда заставила - надо оздоровить ребенка, а поначалу планировала отправить его к своим родителям в Купянск. А что в том Купянске? Хотя бы домик с садом был, а то обитают в таком же общем доме да еще рядом с железной дорогой. Правда, как догадывалась Дарья Прокофьевна, имелся в виду не только летний отдых, но и благотворное воспитательное воздействие на ребенка интеллигентных родителей Ируши. Видела она этих интеллигентов. Сват - отставной военный - был еще ничего, а у свахи одна эта манера оттопыривать мизинец, когда берет чашку, чего стоила!..
      Как она посмотрела на Дарью Прокофьевну, когда та предложила:
      -Ну, сваха, за наших детей...
      "Сваха"! Фи, что за слово!..
      Ладно, сейчас это уже не имеет значения. Важно изменить все так, чтобы не было пострадавших. Для самой Дарьи Прокофьевны вопрос решался просто. В третьем подъезде жила в однокомнатной квартире бабка Заремба. Для своих восьмидесяти лет была она хоть куда, но одной ей оставаться - это понимали все - никак нельзя. То ключ потеряет, то газ забудет выключить, а уж запущена квартира до предела. Хотели поместить бабку в интернат санаторного типа для престарелых. Санаторного типа! - еще попробуй туда устроиться. Комната на двоих, душ на этаже! Но нет: "В богадельню не пойду". Пытались подселить к ней одинокую и еще не старую женщину, чтобы взяла на себя заботы по дому и уход за старухой,- попалась страшная стерва. И вот Дарью Прокофьевну будто осенило: а что если я пойду к ней жить?
      В завкоме, ясное дело, обрадуются, на них это висит, как крест: вдова старого большевика, ветерана производства оказалась на старости лет беспризорной. И сама бабка будет рада - Дашеньку-то она хорошо знает. Но что скажет Костя, что подумают соседи? Надо проделать все это поаккуратнее. А выход - лучше не придумаешь. И рядом со своими, и отдельно от них. И доброе дело для бабки Зарембы.
      Доброе дело - для Дарьи Прокофьевны это было немаловажно. Она даже людей делила по этому признаку. Ну вот, скажем, один и тот же добрый поступок совершили два человека. Один - просто подчиняясь желанию делать добро, а другой - потому что считал: так будет разумней, правильнее, а может, и выгодней. Дарье Прокофьевне был ближе первый человек. Она их, таких, чутьем угадывала, тянулась к ним, хотя сама была не совсем такой: силы и смелости не хватало. Да и откуда у нее, одинокой, с дитем на руках, без специальности и образования, сила и смелость!
      - А ты учись, выходи замуж, рожай еще одного,- сказал как-то старый Заремба (он жив был еще).
      - Эх, Казимирович! Легко говорить. А залезли бы в мою Шкуру... Кому я нужна?
      - А я в ней почти и сижу, в твоей шкуре, - сказал старик. - Тоже никому не нужен, кроме своей бабки.
      Он говорил, что лучше все-таки подчиняться разуму, а не сердцу, чувства-де - ненадежные советчики.
      - А сами-то вы, сами, Казимирович?..
      - Опять ты об этом? Да не нужны мне были две комнаты - можешь это понять? Даже поставить в них нечего. А на тебя я еще надеялся, думал, замуж выйдешь. Опять же старуха эта жила с тобой...
      - Баба Гапка? Чужая она мне.
      Тут же спохватилась, правда: чужая? Кто же тогда ей свой? Но разговор шел о другом, и Казимирович не обратил внимания на эти слова.
      -Все равно - трое вас было.
      Когда делили жилье в заводском доме, Заремба сказал, что Дарье Старовойтовой надо бы двухкомнатную квартиру, а когда двухкомнатной для нее не нашлось, сказал, что пусть тогда их в списке поменяют местами. Дарья пусть идет в намеченную для него двухкомнатную, а им с женой и однокомнатной хватит.
      - Как бы ты с этими настроениями к попам под старость не перекинулась,- говорил ей еще Заремба.
      - И придумаете вы, Казимирович...
      - А что придумывать? Посмотри, кто в церквях. Твои, считай, сверстницы.
      ...Смелости и силы в прежние времена не хватало. А сейчас? Да откуда же им теперь взяться! Вот и остался расчет: и рядом с Костей, и отдельно от Ируши, и доброе дело для бабки - хоть на том свете сквитаемся с Казимировичем. Только не подумали бы чего дурного соседи...
      Но все это - по возвращении домой. А сейчас она наслаждалась Крымом. Даже купальник себе купила, не пожалела десяти рублей, хотя и знала, что никогда больше он ей не понадобится, так и будет валяться до конца дней в нижнем ящике шифоньера среди ненужных вещей, попадаясь время от времени на глаза при генеральных уборках. Пришлось купить его после того, как первый раз пошла с Виталькой на пляж, сама вдруг решила искупаться в море и увидела, до чего нелепо выглядит среди курортной публики в своем нижнем белье. А потом, выставив Витальку из комнаты, примеряла купальник, вертелась, будто молодая, перед зеркалом и впервые за долгие годы не без смущения ("Вот старая-то дура!") глянула на себя голую как бы со стороны и снова испытала почти забытую уже тоску от безмужней жизни.
      Как это соседка Клава (сама себя она называла Клавдея) говорила, похлопывая ладонями по могучим ляжкам: "В сорок пять - баба ягодка опять..." Ягодка - не ягодка, а в свои пятьдесят на досрочной, благодаря литейному цеху, пенсии можем утереть нос и иным похожим на квашню сорокалетним. А что - рожать пришлось всего один раз (хотя хвастать тут и нечем), увлекаться сдобными булочками жизнь не позволила, подъем каждый день в половине седьмого и заботы, заботы, заботы - вот и весь секрет того, что не поплыла, не расползлась. Седины, правда, много. Так Ируша парик недавно напялила за сто двадцать рублей - весь седой. Говорят - модно...
      От всех этих мыслей Дарья Прокофьевна даже развеселилась - впервые после того, как съездила из Ялты на быстроходном катере в Севастополь.
      Первый катер уходил в шесть утра, а очередь за билетами выстраивалась с пяти часов. Витальку оставить было не с кем, да и не оставила бы ни с кем в чужом городе. (Вот ведь как получается: сына Костю одного совсем крохотным бросала в нетопленной хате и мчалась раздобыть, выпросить, да хоть украсть где-нибудь горсть кукурузы. Тут же парню шесть лет, а все трясутся над ним, и она трясется). Пришлось поднять его чуть свет. Не выспался. Весь день хныкал, а она подлащивалась к нему, старалась задобрить, словно была в чем-то виновата.
      Сама поездка, верно, прошла просто сказочно. Внутри катера было как в самолете, а им еще место досталось хорошее - впереди с правой стороны и возле самого окошка. Полтора часа пролетели, как минута. Так бы смотрела и смотрела на эти зеленые, ухоженные берега с белыми красивыми домами, в которых живут беззаботные (не чета нам), счастливые (так хотелось в это верить!) и добрые люди. Жаль, что Виталька еще маленький и не мог оценить этой красоты.
      А Севастополь она не узнала. То есть не то чтобы так уж и не узнать. Видела, понимала - вот он. Как не узнать Константиновскую батарею, когда она тут всегда была у входа в бухты, или сами бухты с большими, серыми, похожими на прежние чугунные утюги кораблями, или колоннаду Графской пристани, или Приморский бульвар с Памятником затопленным кораблям, непривычно поставленным не на суше, а в море возле берега... Но город был незнаком. Разве что здания музея да панорамы узнала.
      Она не могла сказать, лучше он стал или хуже - это был другой город, как на старом пне, на прежних корнях, вырастает вместо сломанного бурей другой тополь.
      В теперешний приезд перед нею уже не вставал для сравнения довоенный Севастополь. Она дважды видела его разрушенным - в сорок втором, когда это разрушение шло полным ходом, и сразу после войны, когда примчалась сюда, все еще надеясь поправить свою жизнь, обрести для нее опору и устойчивость. Нынешний город она сравнивала с тем, что лежал в развалинах, но собственные, касавшиеся только ее мысли и чувства были в том, давно не существующем довоенном Севастополе, который знал танцы под духовой оркестр на Приморском бульваре, дребезжанье трамвая и такой, скажем, праздник, как возвращение эскадры после учений. Сейчас все здесь было не так. Красивее? Может быть. Лучше? Кто знает...
      Долгие годы для себя и для всех других (кроме военкомата и собеса - им требовалась бумажка, которой, увы, не было)
       Дарья Прокофьевна была вдовой. Крохотная, еще довоенная карточка Семена - все, что, не считая сына, осталось от него,- была увеличена, взята в рамку и висела над кроватью одновременно и как упрек этому безжалостному миру и как собственное оправдание перед ним. Увеличивая, фотограф резче навел полосы тельняшки и матросского воротника, очертил губы, брови, глаза, волосы. Это он правильно сделал, карточке немало досталось, она пожелтела и стала тусклой. Увеличенный снимок стал четче, резче, но и обезличился в то же время.
      Впрочем, Дарья Прокофьевна поняла это совсем недавно - вытирая пыль и собирая паутину, сняла портрет со стены и засмотрелась на него нечаянно. Смотрела спокойно, мудро, озабоченная единственно тем, что и этот, увеличенный, портрет начал желтеть - то ли схалтурил, обманул ее фотограф, то ли просто не было у него хорошей бумаги и нужных проявителей-закрепителей, но вот желтеет, теряет все больше, а надо ведь оставить Косте и Витальке память об отце и деде... Она рассматривала портрет без горечи и боли, без прежней жалости к себе и к этому матросику. И горечь, и боль, и жалость выветрились, тоже выцвели, "выдохлись", как говаривала баба Гапка, Костина нянька.
      Когда зимой сорок пятого приехала в Севастополь на поиски, большого портрета еще не было, да не было и нужды в нем - она помнила живого Семена, берегла себя и ребенка для него, все еще на что-то надеялась. Собственно, после той поездки она впервые по-настоящему увидела свое положение, отбросила всякие надежды и поняла, что рассчитывать должна только на себя.
      - Письма хоть какие-нибудь у тебя от него есть? - спрашивал командир части, предупредив, однако, что часть эта - совсем другая, что той части, где служил последнее время Семен, теперь уже и нет.
      - Да мы же виделись чуть не каждую неделю - зачем письма писать?
      - "Зачем, зачем"... Чтоб свидетельство было, что ты его невеста, а фактически - жена, что он знает, что ты ребенка от него ждешь...
      - Про ребенка - так мы только опасались тогда. А точно я поняла, что в положении, перед самым Новым годом. Прибежала сюда...
      - Обрадовать спешила.- Командир сказал это спокойно, будто просто отмечая факт, но она почуяла иронию, почувствовала себя вдруг такой одинокой, беззащитной и несчастной, что только и осталось крепче прижать к себе Костю (ему было три с половиной года тогда) и постараться не заплакать.
      - А что вы думаете, и обрадовался бы. Только не было их уже.
      - А кого ты помнишь еще из его товарищей?
      - Командир у них был капитан-лейтенант. Высокий такой, худой. Боцмана помню из сверхсрочников - Федоров. Он жил с семьей на Корабельной, только нет там никого, а дом разрушен...
      Повертев фотокарточку Семена, командир положил ее на стол, и тогда ее взял другой сидевший здесь офицер, посмотрел на лицо, повернул обратной стороной, и тут, как-то по-новому вспомнив, что написано на той обратной стороне, Даша поднялась. Там написано было: "Дорогой Даше от Семена. На память о днях нашей молодости в Севастополе. 15. VI - 1941 г." И с этим она пришла к ним!
      Она стояла и ждала, когда ей вернут фотокарточку, а этот второй офицер, видимо сочувствуя ей и желая, чтобы она услышала хоть что-то, вопросительно смотрел на командира. И тот, наконец, сказал, обращаясь все-таки не к ней, а к товарищу:
      - Если по времени судить - сразу после Нового года,- то Евпаторийский, скорее всего, десант. Помнится, никто почти назад не вернулся... Ты бы в штаб пошла,- тут же повернулся он к ней,- может, там что-нибудь придумают.
      - А родных его вы не пытались отыскать? - спросил второй офицер.
      Господи! Что они все лезут с вопросами и советами, будто она глупее их! Лучше бы догадался кто спросить, кормила ли она сегодня ребенка или где собирается ночевать. Однако сказать что-нибудь подобное Даша не смела. Только протянула руку за фотокарточкой, чтобы закончить этот пустой разговор, и тихо ответила:
      -Детдомовец он. Как и я. Не осталось у него никого, только вот мы с сыном.
      Но сейчас все это позади. Жизнь, что бы там ни говорила, похлопывая себя по жирным ляжкам, Клавдея, прожита. И даже сожаления о том, как она прожита, почти не осталось.
      -Дура ты! - кричала, бывало, Клавдея.- Молодая еще, квартира есть. Да я бы на твоем месте!.. Вон Федька, смотри,- чем не жених?
      Такие разговоры затевались обычно во время праздников, которые чаще всего отмечали все соседи вместе: кто-то варил холодец, кто-то пек пироги, а Клава обеспечивала самогоночкой. Федя приходил из общежития. Было это лет пятнадцать назад. Федя стал частенько тогда захаживать, и скоро стало ясно, кто его особенно интересует. Дарья Прокофьевна и сама исподволь присматривалась к нему, настраиваясь все более положительно: чем черт не шутит, может, и у нее будет своя жизнь? Костик уже учился в техникуме, сам стал на девочек поглядывать. Баба Гапка год как померла. А ей, Дарье, только под тридцать шесть подбиралось. Или это чуть позже было? Феде было сорок пять.
      Когда из этого ничего не вышло, и Федя перестал приходить, Клавдея сказала:
      -А может, ты не дура, а просто хитрая? А? Может, в тихом болоте черти водятся? Да ты признайся - ничего не будет...
      Ни в чем признаваться Дарья не стала, сказала, что ей неловко, даже стыдно при взрослом сыне приводить в дом мужика. Но отсоветовал ей это начальник цеха Иван Иванович - Марафет, как его называли.
      Утром Дарья заметила возле цеха его "Москвич" (обычно он, как и все, добирался на работу троллейбусом) и была готова, что Иван Иванович подойдет к ней. Он и в самом деле появился ближе к перерыву. Недаром спрашивал вчера:
      - Ты как - в порядке эти дни?
      - А что?
      - На дачу надо бы поехать марафет навести.
      Если она бывала "не в порядке", Иван Иванович бурчал: "Вечно у вас, баб, что-нибудь не так..." Дарьино грубоватое "А что?" означало, что на этот раз поездка состоится. Теперь, подойдя к ней, он только уточнил:
      - На старом месте, возле книжного магазина. Помнишь?
      - Приспичило? - со все той же грубоватостью спросила она, но Иван Иванович не обратил на это внимания.
      - К семи часам успеешь?
      Ей еще нужно было после работы забежать домой.
      -Да ладно уж. Куда от вас денешься...
      Этот грубовато-снисходительный тон она взяла с самого начала их отношений от беспомощности и стыда, потом он стал ей не нужен, но Дарья просто не могла уже вести себя по-другому. Да и не умела.
      А начались их отношения, дай бог памяти, году в пятидесятом, когда в меднолитейку, как называли по старой привычке цех цветного литья, прислали нового начальника.
      -Будем наводить марафет,- сказал он и в конце концов навел-таки порядок.
      Начальником оказался строгим, прижимистым, но спокойным, неглупым и работящим. Он с ней особенно не распатякивал на производственные темы, однако все же иногда объяснял кое-что, чтобы выставить себя в хорошем свете (тут все мужики одинаковы - каждый хочет показаться лучше, чем есть). И Дарья Прокофьевна поняла, как же много зависит от того, кто стоит во главе дела,- дурак, сукин сын, бездельник или человек серьезный, деятельный и разумный. Не все, конечно, и он может - давят-то со всех сторон,- но хоть не наколбасит, не наломает дров.
      ...Никогда не расспрашивая об этом, просто кое-что сопоставляя, Дарья Прокофьевна поняла, что впервые Иван Иванович обратил на нее внимание, когда 8 Марта вручали женщинам поздравления, грамоты и подарки. Ей достались шелковые чулки, которые в магазине было не достать, а на толчке они стоили половину ее зарплаты. Она была свободна от смены и пришла чистенькой, даже нарядной.
      -Видите, какие красавицы у нас! - сказал Иван Иванович в зал, пожимая ей руку, и добавил: - Носите, Дарья батьковна, на здоровье.
      Сам он показался ей похожим на старую жабу. Да и немудрено: ей тогда не было и двадцати семи, а ему порядком перевалило за сорок. Пузо уже выросло.
      Насчет красавицы он, ясное дело, загнул - есть такая манера у начальства: бросить в зал словечко для оживления, чтоб не спали. Да и вообще в литейном, чтоб казаться красавицей, достаточно лицо помыть с мылом. Но чулочки обрадовали, сама бы никогда таких не купила.
      Через неделю передали, чтоб зашла после смены к начальнику цеха. Дожидаясь в маленькой приемной, слышала, как распекал кого-то, и прониклась уважением: распекал за дело и толково. А ее встретил с улыбкой, вышел из-за стола и пожал руку.
      - Ну, как обнова?
      - Не надевала еще.
      - Помочь примерить, видно, некому? - подмигнул простецки.
      Только потом она сообразила, что к чему, и даже покраснела: вот бугай, и он туда же - помогать чулочки мерить... Но вообще разговор был серьезный, начальник предложил ей пойти на курсы контролеров ОТК. Два месяца с отрывом от производства - средний заработок сохранялся.
      -А будешь стараться, покажешь себя,- с нажимом сказал он,- через год пошлем на курсы мастеров. Все лучше, чем бегать с носилками...- Помолчал немного и добавил: - Никто тебя не заставляет, силком не тащит, но рекомендую для твоей же пользы. Если согласна, завтра после смены неси заявление - отдам приказ. Укажи, что имеешь неполное среднее образование. Не будет меня - оставишь заявление здесь,- он энергично прихлопнул пресс-папье, под которым лежали какие-то бумаги.- Все. А теперь беги, Дарья батьковна, кормить сына.
      Она верно поняла этот разговор, как важный, и немало в тот вечер о нем думала. Опасалась, что дело не так уж и просто. На поверхности все чин по чину: надо растить кадры, выдвигать людей. Но, с другой стороны, эти шуточки и намеки. Даже то, что сын есть, а мужа нет, знает. Опять-таки ничего удивительного: на каждого заведена анкета и заглянуть в нее начальнику проще простого. Однако и тут: народу в цехе душ триста пятьдесят, из них полторы сотни баб - есть и побойчее и пограмотнее, а разговор почему-то именно с нею, Дарьей...
      В конце концов решила плюнуть на все и поступать, как в данный момент выгодней. Не съест же ее Марафет! Да может статься, что выдумывает она все это. На следующий день после смены принесла заявление. Он был в кабинете.
      - Значит, состоялся семейный совет? - подмигнул Иван Иванович.
      - Прямо-таки,- ответила она грубовато, уверенная почему-то, что именно так и нужно с ним говорить.- Какой у меня еще совет? Сама и решила.
      - Правильно,- одобрил он.- Самостоятельность - великое дело. Но и к старшим товарищам надо иногда прислушиваться...
      Как понимала теперь Дарья Прокофьевна, он взял ее добром, вниманием и тем, что не торопил, давал подумать, освоиться, привыкнуть... Уже после второго разговора как-то перестала обращать внимание на его брюхо (оно и в самом деле не было таким уж безобразным), зато увидела глаза - веселые, хоть и с нездоровой желтизной, густой не по возрасту чуб с кудрявинкой, оценила уверенность в его голосе. А потом стало даже льстить, что ее домогается такой крепкий, знающий себе цену, солидный человек. Она гордилась им: как же, Ивану Ивановичу в числе первых на заводе сам министр выделил новенький, синего цвета "Москвич"...
      Был ли какой расчет у нее? Положа руку на сердце, Дарья Прокофьевна могла сказать: нет, ни на что определенно не рассчитывала и нисколько не боялась своей строптивостью вызвать его немилось. Но вместе с тем знала, что может найти сильного покровителя. А какой женщине - тем более одинокой - не нужен такой человек, способный помочь, поддержать, дать умный совет!..
      Чего там жеманиться! Когда первый раз ехала "наводить марафет" на дачу, знала, на что идет. Но он и тут не торопил. Работа на даче действительно нашлась, и они дружно провозились несколько часов. Не дожидаясь вопросов, Иван Иванович сам объяснил, что жена ему не помощник - вечно болеет и здесь почти не бывает, разве что изредка в конце лета. А потом сели перекусить, и даже нашлась бутылочка.
      И ничего страшного. Только пусто и муторно стало на душе: не то чтобы продалась, но зачем ей это было нужно? И опять Иван Иванович показался похожим на старую, с обвисшим белым брюхом жабу. И вспомнилось, как это было у нее с Семеном. Разве ж так, разве так!.. Подумала, что вот она и крест поставила на Семене, окончательно поставила крест. Заплакала.
      И опять он понял ее.
      - На вот выпей рюмочку. От всего помогает, и голова не болит. Коньяк. А теперь слушай сюда. Жалеть ни о чем не будешь - это я обещаю. Больше ничего сейчас об этом говорить не буду - сама увидишь и поймешь. Должна знать, что никакой я не развратник, не бабник - просто мне женщина бывает нужна, как всякому нормальному человеку. Почему выбрал тебя? Отвечаю: понравилась, показалась порядочной и серьезной. Ты одинокая, и я, считай, почти одинокий. Ничего больше о своей семейной жизни говорить не буду. На то, что старше тебя,- плюнь. Сегодняшнее не в счет. Мы еще покажем, что были рысаками. Если со временем захочешь за кого замуж выйти и будет это серьезно, во всем пойму и помогу. Так что связана не будешь. Но посоветуйся со мной, а то среди нашего брата разные типы попадаются. Условие одно: не болтать. Мне это совсем не нужно, а тебе еще больше. Только худая слава пойдет. Усекла?
      Каких-то больших и решающих перемен в жизни не произошло. Все, что было потом, могло быть и без чьего-либо вмешательства. Но сама Дарья Прокофьевна в те годы чувствовала твердую руку, которая вела ее. С носилками бегать больше не пришлось, на курсы мастеров послали, квартиру дали... Что еще? Однажды выдвинули даже в народные заседатели, а после этого - в цехком. О путевках и премиях говорить не приходится.
      Верно, немало зависело от нее самой, однако ж и сама она стала уверенней, бойчее. Тут сказалось общение с Иваном Ивановичем.
      Ей, так сказать, лично подарки делал редко, особенно на первых порах, но достал как-то импортный костюмчик для Кости. Этим подарком сыну он очень расположил Дарью к себе. Да, еще очень важное: Костика помог в хороший техникум устроить. Это было непросто.
      Вот Иван Иванович и отсоветовал Дарье интересоваться Федей. Откуда узнал об этом, так и не поняла, но говорил в тот раз даже сердито:
      -Мы как условились? Если будет что, скажешь мне. А ты потихоньку шуры-муры. Ему не ты нужна - квартира твоя. Жена с ним развелась, когда он в тюрьме сидел. Об этом хоть знаешь? А сел по пьяному делу. Тебе что - еще этого не хватало?..
      И тут она вспомнила кое-какие Федины замашки... Нет, чем дальше, тем больше Дарья Прокофьевна понимала, как ей повезло с Иваном Ивановичем. И какой там он ни есть, Дарья Прокофьевна уже скучала, когда случалось подолгу не видеться наедине.
      ...Однако что это она сегодня о Феде, об Иване Ивановиче?.. А что еще остается пенсионерке? Одни воспоминания.
      Не ожидала Дарья, что ее так зацепит уход Ивана Ивановича. И не то, что ушел, говорила себе, а то, что узнать об этом пришлось со стороны. Не ожидала. И встретиться на прежний манер им уже не довелось. Глупая баба: ведь даже возревновала. Кого? К кому? Сейчас смешно и подумать. А если человек просто больше не может? Бывает такое? Да сколько угодно. Расспроси ту же Клавдею - уж она знает. Но это потом поняла, а на первых порах вроде бы пришибло. Будто обокрал ее кто нагло или обмишулил среди бела дня на виду у всех.
      Чего же стоят десять ее самых зрелых бабьих лет? Все время прячься, прячься. То на этой дачке, то в гостинице, то в чьей-то пустой квартире... И с кем? Судьба такая, что ли?
      Правда, чуть позже она и узнала кое-что, и поостыла, и опять вспомнила хорошее. Все-таки этот пузатый старый человек желал ей добра - о многих ли можно с уверенностью сказать такое? Даже в последнюю их встречу (он-то уже знал, наверное, что она последняя) строил планы для Дарьи.
      -...Общественный багаж у тебя есть, надо только поактивней напоминать о себе. На работе выросла - тут, с уверенностью говорю, претензий нет. В оккупации ты не замаралась. В плане морально-бытовом... Нет, вряд ли кто-нибудь что скажет...
      Насчет последнего он ошибался. Скоро Дарья поняла, что их связь не была такой уж большой тайной в цехе. Но об этом узнала позже, а тогда удивилась:
      -К чему вы все это?
      Он ответил не сразу, словно еще раздумывал:
      -Может, и ни к чему, а предвидеть все надо. Мало ли какая может быть трудная минута?.. Хотя какая еще у тебя может быть трудная минута? - тут же засомневался он. - Самое трудное у тебя, пожалуй, позади...
      До чего же тонкими казались у него ноги сравнительно с брюхом! И дряблая, по-старушечьи обвислая грудь... А в одежде такой солидный мужчина...
      Удивительно все-таки устроен человек. Вот Иван Иванович уже лет пять как помер (тяжело, говорят, помирал, последнее время лежал парализованный; из больницы норовили спихнуть домой - у них же норма по койко-дням, да и зачем портить отчетность еще одним покойничком,- а дома не хотели брать: лечите, дескать, это ваша обязанность, хотя причина была совсем в другом, в его беспомощности, в том, что нужно таскать из-под него судна), но так или иначе - помер Иван Иванович. И Федя давно на глаза не попадается - ему уже шестьдесят, никакой он не пьяница и не был им, а с женой разошелся, потому что легкого поведения попалась жена - тут то ли сам сбрехал Иван Иванович, то ли ввели его в заблуждение; намерения у Феди были тогда самые добрые, хорошие. И хотелось забыть обо всем этом, будто его и не было, хотелось остаться на склоне дней только с тем, что по-настоящему дорого: с грустью и светлой печалью, со сладостными и горькими воспоминаниями о молодости, с гордостью, что в самое лютое время сберегла младенца, вырастила, выучила, поставила на ноги, и вот теперь новая веточка выбросилась - Виталька рядом бежит. Семеном просила назвать, да не согласилась Ируша, слишком по-деревенски ей показалось. Хотелось... хотелось... Хотелось отмыться от прожитой жизни, но это вдруг оказалось так же невозможно, как убежать от собственной тени. Забыть скверное оказалось труднее, чем помнить святое и доброе. Так несправедливо! И почему? За что?
      А вроде совсем просто: плюнуть и забыть, собрать в узелок и выбросить... Еще недавно ни о чем таком не думалось, а вот надо же - под старость каждому хочется быть добропорядочным и благообразным.
      
      Но что это она, будто виновата перед кем?! Еще неизвестно, кто кому должен - она миру или мир ей. Ей что же - волосы рвать на себе всю жизнь, оттого что Семена тридцать с лишним лет назад не стало? Так они, сивые, сами посеклись и поредели. Жизнь до срока выбелила и выскубла.
      Главное, что сына Семенова вырастила, не дала оборваться ниточке - одно это делает ее во всем правой. Конечно хорошо, когда бабья жизнь, как трамвай, по рельсам катится и все, что будет впереди, заранее известно. Но и тут - кто знает, хорошо это или только спокойней и легче... А ей, Дарье, выпало, значит, другое.
      Сейчас иногда вспомнит, оглянется назад и страшно делается. Сама себе с младенцем на руках кажется подобной той свечке, которую в страстную ночь несут домой из церкви. А ночь темна, ветрена, сверху дождик, ноги в скользкой грязи разъезжаются... Тут не так от стараний человека, сколько от простой случайности зависит: донесешь свечу горящей или нет, сбережешь ли огонек?
      А тогда не боялась. Такое, видно, свойство молодости - не бояться. Хотя, если говорить точнее, может, и не то это слово - не боялась. Какая смелость у слепого котенка, которого бросили в воду на погибель?! Однако же не идет сразу на дно с перепугу, барахтается до последнего, и, глядишь, находится иной раз рука, которую можно лизнуть, не помня зла, на которой можно свернуться потом дрожащим клубочком...
      Старуха, у которой Дарья рожала (это в Новоалексеевке, уже за Сивашами, на Украине, было), бормотала по вечерам, стоя перед иконами:
      - Матерь божью жалеют... И я жалею. Только разве ж той Марии было, как сейчас? У нее и волхвы, и звезда путеводная, и ехала с младенцем на белом осле, и глас божий ей все подсказывал... А сын у нее погиб - в тридцать три года! Пожил! Не цеплял бы никого, не трогал, и его б не тронули. А то все ему нужно, все поперек другим...
      Дарья хотела и не решалась спросить: с кем она спорит, если на главной иконе сама богородица с младенцем и нарисована? Только потом поняла, что баба Гапка не спорит вовсе, а правду в глаза говорит. И выложить правду всевышнему ей так же просто, как и соседке Арефьевне. А может, еще проще. Не спросила же тогда ни о чем, потому что уже знала: ей, в ее положении, с брюхом выше носа (торчит так, что подол, как ни одергивай, задирается), не спрашивать, не просить, не требовать надо, а молчать или смиренно благодарить за всякую малость, и тогда любой человек, если он человек,- немцы тут не в счет,- хоть чем-нибудь поможет, почувствовав себя виноватым перед этой беззащитностью.
      Немцы, те были, конечно, не в счет. Зверье. Особенно молодые. При виде ее они чаще всего гоготали. А один как-то остановил и, показывая пальцем на вздувшийся живот, спросил:
      - Комиссар?
      Она стояла молча, опустив глаза. Все боялась, как бы какой из них не ударил сапогом в живот. Так страшно было, так живо представляла себе, как упадет на разбитую танками, грузовиками и колесами пушек щебенистую дорогу и, держась за живот, поползет в выгоревшую под июльским солнцем, пыльную, колючую траву обочины... А мимо будут идти девчата и женщины из их колонны - фельдшерицы, связистки, санитарки из госпиталей и воинских частей, командирские жены и дети, которых тоже объявили пленными в Севастополе и теперь гнали под конвоем куда-то - должно быть, в лагерь.
      Зверье. Тот немец, что привязался тогда, не был даже из их конвойных. Просто колонну гнали мимо придорожного фонтанчика, а немцы как раз остановились несколькими машинами, вылезли, кто умыться, кто попить, иные тут же, не стесняясь, мочились, а этот, значит, нашел себе развлечение. Хотя вообще-то дело было не столько в развлечении, а в том скорее, что страшной крови им стоил Севастополь. Оттого и злобствовали. Матросам пленным, Дарья сама видела, колючей проволокой руки вязали. А уж над бабой беременной как не поиздеваться!..
      Конвойными были румыны. Среди них тоже попадались мерзавцы. На первой ночевке скопом изнасиловали девчонку - медсестрой была в морской пехоте. Они это, видно, заранее наметили, еще днем перевели ее в хвост колонны, где Дарья плелась. За то вроде бы перевели, что много разговаривала. А она подруг подбадривала. И Дарью поддерживала, за руку вела: "Держись,- говорила,- сестренка. Жизнь не кончилась, еще не вечер. Наши мальчики еще покажут этим гадам..." Была она в тельняшке и матросской форменке, только без этого голубого воротника. Бедовая девушка.
      Другая Дарьина соседка, пожилая женщина-военврач в армейской гимнастерке, но без пояса (широкий командирский ремень отнял кто-то из румын), просила несколько раз: "Помолчали бы вы, Галя... Мальчики-то наши далеко..." Но та не унималась: "Вернутся еще, вернутся, покажут им кузькину мать. А от вас, Марья Васильевна, странно даже слышать..." Была она из тех уверенных в себе, неугомонных да отчаянных, кого легче прибить, чем заставить притихнуть. Девчонки среди таких реже встречаются и бывают обычно гордячки и верховоды, а парни - первые задиры и храбрецы, для которых беда - не беда и море по колено. Дарья их побаивалась и сторонилась.
      "Не дрейфь, сестренка, еще не вечер..." Поговорка у нее была такая. Знала бы она, каким будет для нее этот вечер...
      Ну, что сказать о бабьей судьбе?! Какая она: подлая, несчастная или злая?
      Убить, избить, замучить можно любое существо. Тут уж никуда не денешься. Но так надругаться, как над бабой, невозможно, наверное, ни над кем.
      ... Они отделили ее как-то незаметно для всех. Только Дарья и эта Марья Васильевна видели, но ничего сперва не поняли и в мыслях ничего такого не держали. Да и сама Галя-морячка, когда прикладом ее отодвинули в сторону, хоть и переменилась в лице, тряхнула все же волосами: не дрейфьте, мол, бывало и пострашнее... Наверное, думала: ну, поорут, ударят раз-другой - злее буду. А оно вот так обернулось.
      Приволокли ее за полночь с кляпом во рту, связанную и измордованную. Открыли ворота конюшни, кинули на пол, опять задвинули засов и пошли, покуривая, переговариваясь между собой. Когда женщины вынули кляп и развязали ее, она поначалу только поскуливала, а потом подползла к воротам и, биясь о них головой, закричала:
      -Убейте! Убейте меня, гады! Жить не хочу! Не хочу-у-у!..
       Она билась головой и выла, изрыгала страшные ругательства и угрозы, потом стала просить:
      -Дайте мне что-нибудь - нож или веревку. Жить не хочу-у-у!..
      Раздавили, по земле размазали человека. Успокоить ее было невозможно. Но, ощупью пробираясь в темноте, подошла Марья Васильевна:
      -Галя, здесь же дети... Вы не ведаете, что говорите...
      И она притихла, позволила себя увести, а потом всхлипывала до утра, лежа на пропахших навозом и конской мочой досках.
      ...Совсем недавно - сколько лет прошло!- Дарья Прокофьевна нечаянно в телепередаче услышала, что путь этих севастопольских женских колонн кончался в концлагере Равенсбрюк и только немногие уцелели. Рассказывала пожилая женщина. Дарья Прокофьевна вплотную придвинулась к телевизору, надеясь узнать ее, но не узнала.
      Передачу смотрели всей семьей; Ируша попросила:
      - Костик, переключи на вторую программу - там, кажется, балет.
      Когда же Дарья Прокофьевна остановила его, невестка сказала:
      -Ах, прошу прощения. Я совсем забыла, что наша бабушка - ветеран Великой Отечественной войны...- и пошла на кухню.
      Не сказать, чтобы в этом была злая насмешка. Злая - нет. В конце концов свекровь ей не враг. Но что-то эдакое было. Извечное, хотя и не высказанное прямо превосходство благополучной замужней женщины (широкая постель, и в ней у каждого свое постоянное место - она под стеночкой, он с краю, две пары шлепанцев - размер 42 и 35, хитрый календарик, в котором красным зачеркнуты "опасные" дни, семейная фотография на ковре...) перед той, которая нагуляла ребенка ("Давайте позволим себе наконец откровенно, если не говорить, то хотя бы думать об этом!"), которая нагуляла ребенка под кустами сирени на Братском кладбище в городе Севастополе. Будь это в чужой семье - можно бы при случае и поговорить, а так - не надо. Ни с кем. Даже с собственными родителями, хотя они люди без предрассудков. Пусть остается трогательное предание для сына и внука. Но не нужно же переигрывать!..
      Дарья Прокофьевна не знала в точности хода мыслей Ируши, однако канву угадывала, видела в невестке пронзительную бабью проницательность (иногда ею обладают и мужчины), обостренное любопытствующее чутье на то, что у кого болит. Понимала она и то, что не будь у нее, Дарьи, этого больного места, невестка рано или поздно нащупала бы другое. Тут был соблазн самой покривить губы: чем напряженней текла дозамужняя жизнь такой благополучной дамы, тем непримиримее она потом делается. И все же Дарья Прокофьевна удерживалась от соблазна: случается по-разному. Только ли потому все это происходит, что Ируша зла? Нет. Видит нелюбовь и платит тем же. Платит, правда, с лихвой, щедро.
      Не о таком, конечно, мечталось. Но разве забиралась она когда-нибудь в своих надеждах далеко вперед? Так, мелькало иногда что-то похожее на сновидения: вырастет, выучится, женится, будет веселым и добрым, и хозяйку себе приведет веселую и добрую; дети пойдут - много не надо, сперва внук - назовем Семеном,- здоровый такой будет, розовый, с "перевязочками" на руках и ногах, а потом можно и внучку... "Внучки,- сказала Ируша,- не будет. Это уж, извините, нам решать..."
      ...Если бы не Марья Васильевна, пропала бы тогда Дашка. И к телевизору ведь прилипла, потому что мелькнула мысль: а не Марья ли это Васильевна?
      Чем-то они были похожи с Казимировичем. Знал бы ее старик Заремба, мог бы сказать: "Вот и пример. Сама говоришь: суховата была и неразговорчива, без ахов и охов. Почему помогла прежде всего тебе? Потому что как врач видела: женщина на восьмом месяце нуждается в этом больше всех".
      Так, наверное, и было. Слов сочувствия и жалости Дарья от нее не слышала. Сказала только:
      -Постарайся сегодня отстать от колонны. Сделай вид, что тебе плохо. Я попробую заговорить конвойного. Если начнет угрожать, отдай ему это колечко. Скажи: "Платина".
      Он поймет, что это такое. А потом пробирайся на Украину, куда-нибудь в сторону Мелитополя. Все поняла? Запомни это слово: "Платина". Он сразу поймет. Сегодня последняя возможность - в лагере пропадешь вместе с ребенком...
      Колечко, про которое говорила, было завернуто у нее под резинкой в чулок. И Дарья его спрятала так же.
      А с очкариком-румыном Марья Васильевна говорила по-французски. Галя-морячка спросила было неодобрительно и даже осуждающе:
      - Вы что - по-ихнему понимаете?
      - Нет. Этот молодой человек учился в Париже и знает французский.
      - А вы откуда французский знаете?
      Марья Васильевна и первый-то раз ответила, лишь бы отвязались, а теперь только посмотрела удивленно и отстраняюще: это, мол, что - очень существенно, откуда я знаю французский?
      Жестковатым была человеком и нерасполагающим. Тем более удивил тот ночной разговор.
      Утром, когда раскрылись ворота. Галя не захотела вставать: "Не пойду. Пусть добивают". Однако Марья Васильевна подняла ее. Дарья слышала, как она говорила:
      -Есть такая месть - повеситься на воротах врага, чтобы его потом замучила совесть. Здесь это не подходит. Совести у них нет, и мучиться они не будут. Живей вставайте.
      Очкастый румын с двумя другими солдатами по-прежнему шел в хвосте колонны. Когда тронулись в путь, он сказал что-то Марье Васильевне, видно, поздоровался. Она не ответила. Через некоторое время заговорил снова. Она ответила очень коротко.
      
      К дороге с обеих сторон подступил лес. Марья Васильевна тронула рукой Дарью: пора.
      Господи! Откуда силы взялись, откуда взялась смелость?! Внутри все дрожало, когда сделала шаг в сторону. Запоздало подумала: может, не надо?
      -Эй! Эй! - закричал один из солдат.
      Колонна продолжала двигаться. Дарья вытянула шею, растерянно глядя вслед и не зная, что делать дальше. И тут ей по-настоящему стало плохо. Рвота была тем мучительнее, что нечем было рвать. Эти страдания заставили забыть обо всем, даже сердитые крики на чужом языке доносились будто издалека. И однако не обо всем она, видимо, забыла, потому что, шатаясь, пятясь, зашла в кусты, отвернула чулок и достала потными пальцами из-под резинки колечко. Сил не оставалось (а может, ей просто надо было в ту минуту почувствовать, что сил нет), и Дарья опустилась на землю. Вытирая рукавом рот, подняла голову. Неподалеку стоял, нетерпеливо покрикивая, очкастый румын. Лицо его выражало величайшую брезгливость. Все так же сидя и страдальчески вертя головой, Дарья протянула ему колечко. А страдала она еще и потому, что не могла вспомнить слово, которое велела сказать Марья Васильевна. Ей казалось, что это испортит все. Между тем солдат, увидев кольцо, шагнул ближе. Брезгливость не исчезла с его лица, а как-то перемешалась с живой заинтересованностью. Взяв двумя пальцами кольцо, он повертел его, потер о рукав и удивился:
      - О!
      - Да-да-да,- замахала рукой Дарья, желая сказать, что он не ошибся, что это то самое, о чем он подумал.
      На сей раз солдат посмотрел уже без брезгливости, решив наверное, что особа, которая расплачивается таким образом, имеет право на свои слабости. Приподняв полу мундира, он аккуратно и деловито спрятал кольцо в часовой кармашек брюк.
      "Взял!"- вздохнула Дарья с облегчением. В ее представлении это было равносильно спасению. Взял! Согласился отпустить! Понял! А он вдруг снял с плеча карабин и щелкнул затвором.
      "Как?!" - с ужасом подумала Дарья, закрывая лицо рукой. Грохнул выстрел. Еще некоторое время она сидела съежившись, а когда оторвала руку от лица, солдата рядом не было - он выбрался на дорогу и теперь торопливо шагал, догоняя колонну.
      Она не сразу даже поняла, что случилось, а поняв, не испытала радости возвращения к жизни - слишком быстро менялись события. Первая мысль была о Марье Васильевне: как же она теперь? Небось, мучается, думает: под пулю подвела. Ведь солдат не решится сказать, что выстрел был ложным...
      Вот и все. А могло быть (как и бывало не раз - в других случаях, с другими людьми) иначе. Очкастый румын оказался честным торговцем: тебе жизнь, мне колечко. А мог бы, спрятав кольцо, выстрелить не вверх для отвода глаз, а по-настоящему - в голову, и не было бы ни воспоминаний, ни нынешних сложностей и обид, ни Кости, ни Витальки, ни этой поездки, ни пенсии, ни вопросов Ируши: "Так как же все-таки отчество Костиного отца? Прошлый раз говорили Алексеевич, а сейчас - Александрович..."- не было бы ничего и только весь остальной мир был бы прежним, как дерево, с которого случайный прохожий мимоходом сорвал и бросил молоденький, липкий листок.
      С некоторых пор Дарья Прокофьевна стала чувствовать, что пошаливает сердце. Временами и всегда неожиданно, будто судорога его сводит. Что-то похожее она испытала и сейчас, с поразительной ясностью вспомнив тот жаркий летний день, разбитую колесами и гусеницами дорогу, хвост их колонны и в последней шеренге навсегда удаляющиеся от нее две фигуры: одну - в матросской форменке - ссутулившуюся, несчастную, а другую - в защитной гимнастерке, несмотря ни на что прямую и строгую, непреклонную и куда более сильную, чем могло показаться на первый взгляд.
      Все, что произошло тогда, Дарья приняла как подарок, не задумываясь о его цене и тем более не думая, что когда-нибудь этот вопрос встанет перед нею. Марья Васильевна одно время представлялась ей какой-то блаженной, которая решила помочь спастись ей, Дарье, вместо того, чтобы спасти себя (могла же сама договориться с этим румыном!), потому-де, что собственная жизнь для нее не много значила. Чепуха. Кольцо-то было обручальным. И у этой женщины где-то был муж, были дети, была тоска и тревога... Между прочим, она тогда была моложе, чем Дарья Прокофьевна сейчас, а сегодня Дарье Прокофьевне жить хотелось не меньше, нежели тридцать лет назад.
      А что было бы, окажись Дарья сейчас на месте этой Марьи Васильевны? В такой же, к примеру, колонне, и рядом ковыляла бы такая же неизвестного роду-племени дура-девчонка, уткнувшись носом в свой вздувшийся живот... Как бы поступила она? Спросила себя и сразу ответила: так же. Ей-богу, так же. Сама, может, и не додумалась бы, но теперь поступила бы точно так же. Не в этой ли готовности и есть ее плата за добро?..
      Думая так, Дарья вовсе не ставила себя на одну доску с Марьей Васильевной. Та в ее представлении относилась к непонятной породе людей, которым до всего есть дело, которые, хоть и не говорят, хоть, может, и не думают так, но вроде бы чувствуют себя обязанными отвечать за все несчастья мира. Есть, есть такие... И пострадать не боятся. Чаще всего никто их и не просит о помощи, случается, она даже раздражает. А им словно и дела до этого нет, будто самое главное - поступить так, как нужно.
      Об этом не раз было говорено дома в прежние времена, но разговор всегда получался путаный, бестолковый. Дарье, считай, повезло, такой человек спас ей жизнь, она знала, о ком говорила. А остальные разбегались в разговоре, кто куда.
      -Они хорошие, пока силы у них нет, - злобилась баба Гапка. - Исус Христос тоже такой был. А потом весь мир перебаламутил. А зачем?
      Казимирович улыбнулся:
      - Любопытная точка зрения.
      - Заговариваться стала бабуся,- сердилась Дарья.- Чуть что - во всем Христос виноват. И в том, что молоко прокисло и что погода испортилась...
      - А кто ж еще? Весь мир перебаламутил. А бог, как был, так и есть, что у нас, что у татар, что у этих евреев. Думаешь, я сама придумала? Мне это умный человек говорил. После Христа еще один такой нашелся - Махмед. И пошла смута. Да что говорить...- шаркая шлепанцами, бабка уходила ставить чайник.
      - Я ж совсем о другом...- говорила Дарья.
      - А это всегда так,- усмехался непонятно чему Казимирович.- Соберутся люди, говорят будто об одном, а получается совсем о разном... Марья Васильевна твоя была, наверное, из старых интеллигентов. Встречал таких. Хотя и среди них тоже разные попадались...
      - Знаю я этих интеллигентов,- влезала в разговор лузгавшая семечки Клавдея. - Был у меня один. "Безумно люблю,- говорит,- но не могу жениться..." Паразит! Ходил, пока я буфетчицей была.
      Заремба этих слов вроде и не заметил.
      -...Были люди долга, порядочности, чести. Девочки шли в глушь народными учительницами, фельдшерицами, блестящие юноши служили земскими врачами. Когда получали диплом, клятву давали...
      - Вот и мой тоже: "Клянусь,- говорит,- до гроба..."
      - Погоди ты,- останавливала подругу Дарья. Казимирович улыбался:
      - Темперамент у тебя...
      - Не обижались,- простодушно сказала Клавдея.
      - Какую клятву? - спросила Дарья.
      - Дело даже не в том - какую. Хорошую. Служить людям. Дело в том, что они ее выполняли. Хотя опять-таки - разные попадались, разные...
      - Как и сейчас.
      - Да, как и сейчас,- неожиданно легко согласился старик, но потом все же поправился: - Почти как и сейчас.
      Давно, однако, кончились эти разговоры. Пользы от них, может, и не было, а все-таки жаль.
      ...Встретиться бы теперь с Марьей Васильевной... Но так ли уж хочется? Разве только чтобы сказать: вот она я - живая. Не пропали ваши старания. А что еще скажешь?
      Жизнь в молодости кажется ковром-самолетом. Кажется, все можешь. Правда, Дарья и тогда мечтами далеко не заносилась. Но не думала же стелить свою жизнь половичком под чьи-то ноги. А получилось, как ни крути, именно так. Самой и перед собой уже не обидно - привыкла. А рассказывать об этом кому-то... Зачем?
      Если подумать здраво, жаться в смущении ей не от чего, однако какая-то прибедненность шла по пятам всю жизнь. Взять хотя бы эти "посылки из Севастополя".
      Когда Иван Иванович подарил костюмчик Косте, она спросила: "А дома я что скажу - откуда он?" Промолчал. А месяц спустя Дарья получила извещение на посылку. Удивилась: откуда бы? Пошла, получила. Обратный адрес на ящике: город Севастополь, воинская часть номер такой-то.
      В самой посылке были детские вещицы, немного сладостей и письмо. Коротенькое письмецо это поразило, даже потрясло в первый момент Дарью. Там говорилось: "Военнослужащие части, в которой служил в годы Великой Отечественной войны Ваш муж Семен Гришанов, поздравляют Вас с праздником - Днем Военно-Морского Флота и шлют сыну нашего погибшего товарища свои подарки. По поручению командования". Подпись была неразборчива.
      Господи! Да неужели ее признали через столько лет?. Может, документы какие новые открылись? Она места себе не находила, давала читать письмо кому только могла, в который раз заставляла сына примерять присланные в подарок штанишки, тут же собралась писать ответ... Спасибо-де, родные, что вспомнили! Прослезилась даже. И мыслишка уже далась минутному настроению. Она почувствовала себя вдруг незваной на чужом празднике. Шум, гам, толкотня, а ты думаешь: не потерять бы мальчишку да не наступил бы кто-нибудь еще раз на ногу.
      А вокруг и в самом деле было празднично. Даже дежурившие у трапа матросы будто развлекались, а не работали - успевали и билеты проверить, и даму под локоток поддержать, и поболтать между собою.
      Город... Настоящим городом был этот теплоход. Улицы, площади, перекрестки, магазины, ларьки, киоски, рестораны, кино, почта, разноцветные огни. И даже милиционер скучает на углу. А многолюдство, как на базаре в воскресный день.
      Виталька опять начал хныкать. Его ладошка вспотела в ее руке; Дарья Прокофьевна отпустила ее на минутку, полезла за платком... Когда повернула голову, внука рядом не было.
      Господи! Этого не хватало!.. Едва не вскрикнула дурным голосом, хлопнула себя руками по бедрам, как квочка крыльями. Куда бежать? Что делать?
      Милиционер! Кинулась к милиционеру.
      Он отнесся к случаю спокойно, пообещал:
      -Найдут. Некуда ему тут деться - кругом люди. - Помолчал и добавил:- Лишь бы за борт не свалился.
      Вот будь ты неладен! Успокоил называется. Да ведь этого она и боится. Мальчонка шустрый, маленький... Бросилась в какую-то дверь (их тут множество), глянула в окно - теплоход уже отошел от причала. Когда он успел? Не услышала, не почувствовала... Будто человеком быть перестала, в болванку какую-то превратилась, которую куда хотят, туда и двигают по конвейеру. И толпа вокруг, толпа... Галдят, переговариваются по-пустому, машут руками. На край света едут, что ли?
      -Куда же вы, гражданочка? Пройдемте.
      Полезли вверх по лестнице. Милиционер был старый, отвыкший спешить. Поднимался кряхтя. Зад туго обтягивали серые форменные штаны.
      Потом шли куда-то пустым коридором. Опять множество дверей, и на каждой табличка: "Старший механик", "2-й штурман", "Старший электрик"... Остановились у крайней с табличкой - "Пассажирский помощник капитана". Милиционер толкнул дверь, зашли.
      В каюте было трое. Бабенка лет тридцати пяти (а может, и постарше - сейчас все они, пока не приглядишься, выглядят девочками) в нарядной форме с золотыми нашивками на погончиках; восточный человек, говоривший с сильным акцентом, и хозяин - он сидел за письменным столом. Чуть курносое и уже изрядно помятое лицо хозяина было из тех, что кажутся знакомыми. Есть такие лица.
      Говорили о ерунде, и Дарья Прокофьевна с трудом удержалась, чтобы не перебить. Восточный человек доказывал, что ему положена и нужна отдельная двухместная каюта, что он согласен и на одноместную, но непременно отдельную... "Кобель плешивый,- подумала Дарья Прокофьевна раздраженно.- Тут несчастье, а они о своем... Гостиниц с отдельными номерами им, кобелям, мало - уже и на море черт-те что устраивают..."
      - Ребенок у гражданочки потерялся...- сказал наконец милиционер.
      - Ладно,- решил хозяин каюты.- Через час разберусь с местами, Анна Петровна,- он глянул на бабенку с погончиками,- доложит мне обстановку, тогда и подумаем. А пока извините...- Видно, этот восточный человек был все-таки не какой-нибудь первый попавшийся - поднялся не спеша, вышел гордо, кивнул только хозяину, на остальных и не, глянул. Бабенка вышла следом.
       -Ребенок у гражданки потерялся. Объявить бы надо.
       Наверное, это было здесь не в диковинку, потому что хозяин взял ручку, спросил:
      -Фамилия? Имя? Возраст?
      -Старовойтов. Старовойтов Виталик. Шесть лет.
      Хозяин снял трубку, набрал номер.
      - Данилыч? Это опять я. Передай объявление: "Потерялся мальчик Виталий Старовойтов, шести лет. Просьба привести его к левому трапу на прогулочной палубе. Здесь его будет ждать..." - Он закрыл трубку ладонью: - Кто вы ему?
      - Бабушка. Старовойтова я, Дарья Прокофьевна. - И повторила:- Даша я Старовойтова.
      ...Это было невозможно, немыслимо, но перед нею, ей-богу, сидел ее Семен.
      Узнавая и боясь ошибиться, она не отводила от него глаз. Подалась вперед и сама чувствовала: побледнела. В его взгляде нашла сперва лишь недоумение, но потом в нем забрезжило что-то.
      -Семен...- сказала она все еще несмело. - Даша я, Даша...
      Она говорила негромко, настойчиво, как беспамятному больному, которого хотят пробудить, вернуть к сознанию. И сама не знала, чего больше хочет - обознаться или все-таки найти. Страшило и то и другое. С давней, почти забытой, уже остротой ее захлестнула жалость к нему и себе.
      -Даша? - наконец отозвался он.
      Да, это был он.
      Вдруг ожил динамик на стене: "Внимание, товарищи. Потерялся мальчик Виталий Старовойтов, шести лет... Просьба проводить его на прогулочную палубу к левому трапу. Повторяю..."
      - Чего только не бывает в жизни.. - философски заметил милиционер.- Это сколько же вы не виделись? С войны, небось?
      - С войны. Будь другом, передай вахтенному: когда найдут мальчика, пусть сюда приведут.
      - Сделаю, Семен Алексеич, сделаю.
      А Дарья Прокофьевна лихорадочно думала: "Как же так? Как же так?" - и не могла додумать до конца - что "как же так"?
      -Как же так? - сказала она растерянно и потрясенно и, будто в поисках ответа, обвела глазами каюту. Рядом с динамиком висели часы, чуть дальше - какой-то круглый прибор со стрелкой, под ним - градусник. Место в другом простенке занимала фотография в деревянной рамке. На ней были: сам Семен (лет на десять моложе нынешнего - там она его сразу узнала), еще не старая и довольно симпатичная блондинка с высоким начесом, а между ними девочки-погодки в одинаковых платьицах в горошек. Старшей было лет двенадцать.
      "Ну, конечно,- подумала она.- А как же иначе?.." Однако на самом деле все еще не могла осознать реальность происходящего, будто видела во сне фильм, назидательно и зло показывающий ей, двадцатилетней, далекое, грядущее окончание ее жизни. Но кто в двадцать лет верит в недобрые пророчества и предсказания! От них отмахиваются. И Дарье хотелось проснуться, открыть глаза, отмахнуться. Да что толку? Глаза были широко открыты. Перед нею сидел и, все еще не переставая удивляться, добродушно, дружески улыбался Семен.
      - Бабуля, значит... Ну и ну... Дашуня - бабушка! А я еще не успел. Мои девки не торопятся. А пора, пора... У тебя неженатого сына нет? А то породнились бы, а?
      Она понимала необязательность этих слов для него, но не замечала, что сама странным образом улыбается. Она хотела бы не придавать этим словам никакого значения и не могла - ужасалась их смыслу, пустоте и равнодушию.
      Пожалуй, лучше бы им было не встречаться, а уж коли встретились, то просто помолчать. Семен же не мог остановиться:
      - ...Конечно, девчонки неплохие, но эгоистки. То им то давай, то это. Мамуля их наша разбаловала. А я все время в плавании. Раньше в загранку ходил, теперь на этой линии...
      - Как же так?
      - Вот так, Дашуня. Это сколько же не виделись? И не сосчитать. Вся жизнь прошла. А было дело... Помнишь? - Он не без лукавства улыбнулся.
      Дарья Прокофьевна кивнула машинально.
      -Я долго тебя потом вспоминал. И домой вернулся - жениться не спешил. Отец с матерью из-за этого всю плешь проели...
      Она должна была, по-видимому, оценить это - не оценила. Она и не поняла толком, о чем речь, услышала одно: "Отец с матерью". Как же так? Ведь говорил, что сирота, детдомовец... Врал, выходит? Зачем? На жалость бил, чтобы дуру-девку обломать?
      А может, она сама это придумала о детдоме? Нет. Говорил. Точно. И будто отмерло что-то.
      ...Без стука открылась дверь, в комнату зашли морячок (из тех молоденьких, что болтали у трапа) и Виталька. Не то слово - вошли. Влетели с грохотом. Виталька бросился к бабушке, и она схватила его, стала ощупывать, разглаживать воротник, заправлять рубаху, выбившуюся из штанишек... Это худенькое тельце с тонкими косточками и петушиными ногами стало сейчас ее опорой и защитой.
      Где же он успел так перемазаться? Ну да ладно, ладно. Главное - жив, здоров и опять рядом...
      - Орел, орел,- слышала она.- Только зачем бабулю пугать? Мы бы свой пароход тебе и так показали, у нас секретов нет...
      - А это теплоход, а не пароход,- сказал, осмелев, Виталька.
      - Верно,- рассмеялся Семен, но и слова его и смех тоже показались Дарье Прокофьевне необязательными, пустыми, ненужными. Теперь он спросит: "А как зовут тебя, мальчик?" (Слава богу, Ируша не дала назвать Семеном - вот бы глупо-то было...) И правда, Семен сказал:- Ну, тогда давай знакомиться. Меня зовут Семен Алексеич. А тебя как?
      - Виталька.
      - А по батюшке?
      - Кон-стан-тинович, - выпалил мальчик. Он, шельмец, сообразил, что гроза миновала, ругаться бабушка не будет, и теперь дурачился. Пускай бы себе, но для Дарьи и это было сейчас невыносимо.
      - А деда как зовут?
      - Пойдем мы,- сказала Дарья Прокофьевна, вставая.
      - Куда спешить? - возразил Семен.- Посидели бы, чайку попили...- Потом глянул на нее и неожиданно согласился:- Ну, ладно, дело хозяйское. Как найти меня, теперь вы знаете. Пароход наш на Черном море известный...
      - Теплоход это, а не пароход...
      - Верно,- опять улыбнулся Семен Алексеич.- А ты кем собираешься быть - моряком?
      - Сначала летчиком, а потом немножко моряком.
      - Так, может, лучше сразу - морским летчиком? Витальку это озадачило, а Семен Алексеич протянул руку:
      - Давай лапу, орел.
      Он проводил их до двери.
      ...Как ни хотелось Дарье Прокофьевне побыть одной, Виталькину руку она не отпускала. Все оставшееся время они провели на прогулочной палубе, которая была почти пустынной: пассажиры толпились у противоположного борта, любуясь проплывавшей мимо панорамой гористого берега. А здесь, где перед глазами расстилалось только море, движение совершенно не ощущалось. О нем напоминал лишь доносившийся порой из нутра судна далекий гул машин. Так внезапно участившееся сердцебиение напоминает вдруг совсем некстати о конечности нашей жизни...
      Было тяжко. Дарья Прокофьевна испытала на миг бессильную ярость. Будь под руками сейчас та пожелтевшая карточка, - изодрала бы в мелкие клочки и бросила бы за борт. Окажись она сейчас той, прежней,- вытравила бы этот распиравший ее тогда изнутри плод... Но тут же подумала: "Господи! Чего это я..." И пришло неожиданное успокоение. Она даже почувствовала гордость за то, как вела себя. Кто знает, может, и настанет минута, когда пожалеет, что промолчала сегодня, но гордиться этим будет, пожалуй, всегда. И пусть висит карточка - чем-то она все-таки нужна и Косте и Витальке.
      Когда сошли на берег, внук спросил:
      -Бабуня, ты знаешь этого дядю? Почему он теплоход называет пароходом?
      Бабуней он ее называл, когда бывал виноват и хотел подлизаться.
      Вместо ответа она предложила:
      -Хочешь мороженого?

  • Комментарии: 1, последний от 14/02/2017.
  • © Copyright Славич Станислав Кононович (slavich@spct.ru)
  • Обновлено: 07/03/2014. 64k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.