Смирнов Сергей Анатольевич
101-ая овца

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Смирнов Сергей Анатольевич (sas-media@yandex.ru)
  • Размещен: 29/05/2021, изменен: 29/05/2021. 430k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман, действие которого происходит в конце III - веков IV (гонения на христиан Диоклетиана и провозглашение Константином христианства госрелигией) , посвящен Јтрудным вопросам в становлении христианства. Состоит из 2-х книг-Јповестей с автономными сюжетами, связанными лишь двумя героями - братьями-близнецами, которых развела судьба. Основная тема - смысл мученичества, попытка понять то, о чем говорит апостол Павел: "Без кровавой жертвы нет искупления". В Первой книге использованы мотивы жития святого Андрея Стратилата, командующего легионом. Император, завидующий его славе в войсках и опасающийся ее, подставляет легион, чтобы он весь погиб в битве с огромной армией персов, но Андреас одерживает победу, считая, что произошло чудо благодаря помощи христианского Бога... И он, нарушая приказ императора, уводит остатки легиона ради принятия Крещения. Тогда император посылает вдогонку ЈспецназЋ, чтобы уничтожить отряд... Однако начинают происходит очень странные события... Повествование ведется от лица легионного медика, одного из близнецов. Вторая книга - в полной мере реалистична. Ее главный герой (второй близнец) - образованный христианин, войсковой трибун и приближенный императора Константина. Герою в видении предстает картина: в результате эдикта Церковь сольется с государством и, став госинститутом, потеряет духовный смысл, и этот акт будет осквернением памяти его жены и дочерей, погибших во время гонений... И герой решается на заговор - он планирует убить императора прежде, чем тот, подпишет эдикт, как когда-то Брут&Co покончили с Юлием Цезарем... Но все запланированные покушения странным образом срываются... и герой мучается вопросом, почему Богу может быть нужна "очиновленная" Церковь, отягощенная карьеристами и земным благополучием... Роман опубликован в журнале "Москва" ЉЉ 2-3 2021

  •   Сергей Смирнов
      
      101-ая ОВЦА
      Роман в двух книгах
      Если бы у кого было сто овец, и одна из них заблудилась, то не оставит ли он девяносто девять в горах и не пойдет ли искать заблудившуюся? и если случится найти её, то, истинно говорю вам, он радуется о ней более, нежели о девяноста девяти незаблудившихся. Так, нет воли Отца вашего Небесного, чтобы погиб один из малых сих.
      Евангелие от Матфея, 18:12-14
      ...много вдов было в Израиле во дни Илии, когда заключено было небо три года и шесть месяцев, так что сделался большой голод по всей земле; и ни к одной из них не был послан Илия,а только ко вдове в Сарепту Сидонскую.
      Евангелие от Луки, 4:26
      
      
      Книга первая
      КАСТОР
      
      А знаешь, братец мой, зарезал он ее там же, где и нашел! Ту овцу, отбившуюся от стада в горах. Полагаю, что пастух так и сделал. Если, конечно, он не иудей времен Храма ... А то бы тащить и тащить на плечах с гор до Иерусалима... Принес в жертву богам или твоему Богу как самое дорогое, что у него в тот час теплилось в руках. С любовью к овце и самой сердечной благодарностью твоему Творцу мира. Слыхал, слыхал, брат мой Полидевк , что твой Бог обходится без этого и даже всегда нос воротил, а только терпел, да поди убеди простака-человека благодарить не так, как это делал его отец, дед, прадед и все предки до первого истово благодарного глупца, сотворенного из грязи земной в прекрасную кровь живую... Ты ведь сам говорил мне, что твой Бог даровал нам, глупцам, свободу воли и отменил судьбу... И как тогда пастушку́ благодарить от души, если не отменить судьбу овцы... и если не жалеть до слез ее, любимую, взращенною им овцу, ведь первопредок видел собственными глазами, что у Творца на небе, первая любимая агница не могла быть голодной и потерянной? Значит, и эта уже не будет утрачена - отныне и во веки веков. Что уж говорить про искупление всяких грехов, которые пастух насчитал в себе перед Богом, иначе бы и овцы у него не пропадали... коли они, грехи те, так и светятся жгуче до самого дна в печальных глазах-родниках овцы, пока ее очи живы!
      Все попущенное смертным по их слабости и невежеству крепнет и костенеет в традицию - неодолимую, как рок, неисправимую, как русло реки, расточенное ею в горах за тысячелетия... Особенно, если это стыд, благодарность и любовь, от коих всех трех до ненависти всегда один шаг в сторону, с узкой дороги - на кромешный простор. Разве не то доказал и избыл на кресте твой Бог? Когда показал всем пастухам, деревенским и городским, какова цена усилия Творца - выправить вновь в прямое русло любви их кромешный разлив... разлив глупости... разлив греха, в те поры хлеставший потоками агнчей крови из-под их священных храмовых ножей, сквозь их пальцы в глубокую и бесплодную речную долину под городом Бога... Раз уж Он даровал нам свободу и обещал не отменять ее. Может, и не следовало попускать - из той же любви свыше, если таковая есть?
      Так и вижу того пастуха, укутанного в шкуру. Как, обретя агницу, находит он еще силы, вымаливает силы в себе самом, чтобы наворочать больших камней, воздвигнуть из них горку там, в ущелье, горку повыше - обязательно в рост свой и на пядь сверх того... Благоговейно снимает обувь, осторожно поднимается с овцой к вершине рукотворной горки... главное - вниз не загреметь, не загубить придыхание, не напугать агницу. Потом пастуший нож в руку - всегда теплая роговая ручка, расширенный клиночек с нежным скатом к острию... Ты же знаешь, братец мой аквилифер , у меня рука не воина, а хирурга, и маленькое подобное орудие у меня подобно второму указательному пальцу... как и у пастуха... И быстрые наши движения руки с ножом сходны - чем больнее жертве, тем тяжелее духом кровь. Ее, силу крови, при малейшей боли уже тянет в землю, а не в небо... Это искусство, братец, - как нежно встретить кровь, встретить ее в дверях глубокого надреза или уже готовой боевой раны, как встречаешь собственную дочь, вернувшуюся от колодца с кувшином чистой воды...
      А если капля крови, павшая на камень, смешается еще и с каплей пастушьего пота, сорвавшейся с брови пастуха, тогда - совсем красота! Тогда - истинное вознесение овечки прямо в Элизиум... или как там у ваших? Туда, где исконная родина всякой души, животной и человеческой, освобожденной из сплетения жил... И, правда, уже ни боли, ни страха оказаться потерянной и отлученной от пажити обильной, вечной. И пастух наивно чает, что она дождется его, - и ему самому не станет одиноко в тот час, когда он, изможденный годами, пойдет за ней... Остывшая, наконец, и в его жилах кровь запросится вниз, в землю, и отпустит пастуха за сотой овцою стада его, самой любимой, утраченной и вновь обретенной во веки веков по милости богов или Бога твоего ...
      Ты удивлен, Полидевк? Да, ты удивлен, птичник легионный... Спросишь меня: что это ты, братец мой Кастор, так любящий все земное, ударился в смутные эмпиреи, да еще к евреям не поленился эдакий дальний крюк загнуть, откуда только все это взял?
      Сподвигают меня на то, братец мой, странные и пока необъяснимые события, происходящие ныне, а еще - недавнее Слово нашего легата Андреаса, реченное им перед остатками легиона. Тебе бы послушать! Я бы с радостью поменялся с тобой местами - мало бы кто и заметил, хотя разница в наших чертах уже определилась руслами... Такое странное Слово командира! Кабы тот центурион , что следил за порядком при казни твоего Бога, а потом сам стал Его последователем, рек бы такое Слово воина перед своим легионом в Иудее, глядишь, уже тогда собрались бы под орлом его новой веры все его сослуживцы, а потом - и по иным легионам пронеслось бы поветрие. И чего доброго, наш август Диоклетиан сейчас не Юпитеру бы кланялся, а - твоему Богу. Да и когда-то, гораздо раньше, во дворце покойного августа Септимия Севера статуя твоего Бога стояла бы не в чине скромного опциона среди прочих божественных изваяний, но - магистратом с диктаторскими полномочиями...
      Я уже извел тебя загадками, братец, хотя ты, знаю, терпелив. Ладно. Начну рассказ с начала... И началом стоит избрать, вспомнить еще раз нашу последнюю достопамятную встречу, наш разговор... даже пару часов тому предшествовавших. Ведь с этого все началось, а уже здесь, в этих пустынях у пределов Персии, где мы теперь мыкаемся, продолжилось.
      ...Я еще не погасил свою лампу - мне это позволяется после отбоя как принципалу на особом положении. Только подтянул язычок поглубже, огонек - с бусинку... Вижу, как паучок пытается свить свою сеть на самом верху, под коньком палатки, между скатами. Не знает, где он в этом мире, и не знает того, что уже завтра поутру окажется в плотной гуще свернутой материи... Разве мы не такие же паучки, когда тянемся вверх? Прости, отвлекся.
      В тот вечер я припозднился к тебе и не сказал, где был. Вернее соврал... Уж не пойму зачем. Знаю - ты и не обиделся на меня за то, что я украл два часа братского единения после трех лет разлуки. Я совсем не суеверен, но в тот вечер в моей душе появилось тревожное предчувствие большого сюрприза Судьбы. Даже не того, что открылся потом в твоих речах. Нечто большее. Таинственное. В тот вечер был необычный закат. Обычно к ветру, а он уже начинался, золото Геспера переходит на западе в красу артериальной крови... Но в тот вечер золото оставалось золотым по последнего проблеска зари. Я отметил это про себя, уже спеша на улицу Счастливой Сети, к моей Валерии.
      Знаешь, что больше всего привлекает меня в женской плоти? Никогда тебе этого не говорил... Кожа! Красота лика, груди, бёдер, стопы - для меня второе и третье, возбуждает куда меньше. Даже апофеоз любви не так будоражит меня, мою память, мое воображение... Меня завораживает кожа, если она совершенна. Ее вид. Ее, извини, фактура. Да, я не поэт, не могу передать это изящно. Ее аромат. Я ведь с какой кожей все время имею дело - с пораженной железом, резаной, колотой, рваной, изувеченной... покрытой рубцами... порами-ямами, забитыми грязью, по́том и кровью... обветренной и грубой, похожей на дорожную глину бесплодного поля в засуху... дико, по-кабаньи обволошенной... о! тут, когда я в родной стихии, вот-вот, и вправду, полезут строки грубого пиита... Ухоженная и нежная женская кожа для меня - единственное доказательство того, что в этом злобном мире еще брезжат остатки гармонии и красоты... А особенно прекрасна женская кожа на золотом закате... Этот бархатистый матовый отлив!.. Потому-то любовь во тьме ночной меня не привлекает. Только на закате и при открытых окнах - чтобы лучи солнца падали под углом, придавая коже моей женщины и волоскам на ней оттенки спелого ржаного колоса... О, за это я готов пойти в вечные пленники к Цирцее , если пообещает и исполнит! Впрочем, далеко ходить не надо - у Валерии совершенная кожа, хотя ей уже под тридцать. Кожица плода, созревшего без изъянов!
      Дальше пропущу два часа... И вот я уже иду к тебе в сумерках столицы, поднимаюсь на твой патрицианский холм.
      Ты, конечно, догадался, где я был. Ты так забавно, по-собачьи потянул носом, когда мы обнялись. Валерия любит сандал. Но ты не мог догадаться еще об одной моей задержке... Невзначай сделал крюк я, плутанув. Я не узнавал города, в котором был три года назад. Я слыхал, что наш август озабочен постоянной перестройкой Никомедии , как дотошная кухарка - чисткой и перестановкой утвари. Ладно, что чуть ли не каждый год новые булыжники и плиты на мостовых, но чтобы целые храмовые и торговые улицы меняли направления! И просто рябит в глазах от колоннад!
      В этот раз мы уже могли смотреть друг на друга, не как в зеркало... В этот раз я убедился, что ты стал младше меня... Внешне, пожалуй, на целый год и даже больше, хотя, когда я лез первым из утробы нашей матушки, ты уже толкал меня своей упрямой головёнкой в пятку. Как же, помню-помню, что в действительности ты младше меня всего на неуловимую стигму времени! Что делать... даже шкура варварийского льва, живущего при дворцовых покоях, становится нежной, как у лани. Не обижайся.
      Удивительное дело: мы всегда радовались успехам и подвигам друг друга, но всегда старались держаться подальше друг от друга. Воды Белого озера разлили нас навсегда. Мы видим в глазах друг друга то, что видели в тот день, а видеть это вновь, напоминать об этом друг другу не хочется... страшно... стыдно... вот и отводим взоры.
      Ты вышел на свет вторым, но всегда говорил первым. Тогда первым и заплакал, а обо мне испугались, что и не вздохну. Услышав тебя, и я заголосил, чтобы не отставать. Вот и в этот раз ты начал первым и сразу - начистоту:
      - Не хочу, брат мой, радоваться и пировать с тобою с камнем в сандалии... Надо сначала поговорить.
      Тогда я понял, почему вместе с тобой не вышли встречать меня твоя жена и дочки... И вот мы в глубине сада, у рукотворного родничка. Сумрак такой, что уже и друг друга не видно под лаврами. Когда ты переместил камешки так, чтобы родник журчал громче, я догадался, что дело совсем серьезное.
      - Здесь нас уж точно не услышат, - прошептал ты чуть громче шепота родника. - Ты ведь знаешь, что теперь говорят о твоем командире?
      - Догадываюсь, куда ты клонишь, брат, - кивнул я, поняв, что неожиданностей быть не должно... и ошибся, был даже недолёт. - Слава быка раскалилась так, что может воспламенить весь хлев.
      Да, после того, как наша, первая когорта прикрывала бегство цезаря Галерия и его паническую переправу через Евфрат, после того, как мы выдержали удар катафрактариев Нарсеса да еще и потеснили персов и смогли переправиться сами с небольшими потерями, слава примипила Андреаса взлетела до небес. Заслуженно. Но... Но вскоре все наши стали тяжко вздыхать и корчить кислые мины. Август заставил своего цезаря, провалившего кампанию, позорно бежать милю в полной выкладке рядом со своей колесницей в то время, как по ближним легионам уже катилась песня о том, как "примипил Андреас Лакедемонянин заслужил триумфальную арку". Добром это кончиться не могло.
      - ...Хуже того, тут во дворце злые языки уже запустили шершней... что, мол, августу надо было усыновлять Андреаса, а не этого злобного пса Галерия , - добавил ты полынной настойки в вино славы. - Тем более, что этот пес из глухомани, а Андреас как-никак из рода лакедемонских магистратов... К Пифии ходить не надо, чтобы видеть: эти слухи распускают как раз завистники твоего командира с тем, чтобы они дошли до цезаря. Им его появление во дворце августа и чествование - кардо в глаза! Говорят, что там на берегу твой примипил еще и молился вслух не Юпитеру августа, а Христу!
      - Вот это полная брехня! - не сдержался я, а ты пихнул меня локтем в бок - "потише!" - Там никто ничего не мог слышать, кроме общей команды! Даже если бы кто-то кому-то молился во всю глотку петушиным криком! У нас потом до самой ночи в ушах звенело.
      Однажды на патрицианской вилле, куда меня вызвали, как врача, к лихорадившей теще хозяина, пришлось пережить страшный град. Вилла была крыта медным листом. Грохот был такой, что, казалось, череп расколется... Правда, нет худа без добра: теще с испугу полегчало, и денег мне привалило... Вот такой же грохот стоял на кровле когорты, собранной из наших щитов, под градом персидских стрел у Евфрата, хотя щиты и не из меди. Меня впихнули тогда в глубину когорты, но я таки прополз поближе к командиру, чтобы сразу оказать помощь, если что... Кроме катившейся волнами общей команды "сомкнись!", что даже предваряла падение очередного раненого или убитого, ничего невозможно было услышать.
      - Шершни сделали свое дело, - сказал ты. - Цезарь уже подготовил триумфальную арку твоему командиру. Посмертную.
      Ты сделал паузу, но меня не сразу проняло.
      - Грядет череда метаморфоз, брат, - продолжил ты. - Твоя когорта будет восполнена до тысячной, а потом ей будет придан статус легиона. Твоего командира повысят до легата . За боевые заслуги, так сказать... Происхождение позволяет. Легиону уже придумано название с бряцанием и блеском: Лакедемонский Стремительный. Твоя когорта ведь почти вся из греков была?
      - Есть центурия македонцев и центурия фракийцев, - уточнил я, пытаясь уложить в голове новую поленницу.
      - Для цезаря и августа - считай, те же греки, - усмехнулся ты.
      - Лучше этого не говорить македонцам, - сказал я.
      - Так вот, - ты даже чуть повысил голос, намекая, что не до шуток. - После набора легион сразу отправят на Восток, за Евфрат. Защитить золотые рудники в Анатаре... Брат, я подозреваю сложную интригу, - вздохнул ты в темноте. - Тайные горные золотые рудники, о которых я раньше не слыхивал. Сведения о том, что туда двинется большое персидское войско... Сдается мне, что персам эти сведения о якобы богатых рудниках подброшены нарочно. Цезарь затевает новую кампанию, чтобы поскорее оправдаться за свой позор, - и двинет войско на персов гораздо севернее, через армянские горы . Меня и Константина он берет с собой. А вы будете нужны для отвлекающего маневра. Брат, мы с тобой пойдем в одном направлении, но разными дорогами. Как всегда разными. Странно, да?
      Ты помолчал, а я, кажется, только хмыкнул. Ты не дождался моих рассуждений на тему судьбы, а ведь хотел их, верно? Но что мне разлагольствовать при христианине о судьбе?.. Это же почти что унижаться. Даже перед братом-близнецом.
      И ты продолжил.
       - Малый такой, считай, вспомогательный легион. Твоему командиру будет отдан приказ идти туда ускоренным маршем, и пообещают поддержку Шестого Македонского из Сирии. Полнокровный трехтысячник... Но подмоги не будет, брат. Она замедлит. Очень замедлит. Ты понимаешь?
      Я уже размышлял: тот ли это сюрприз Судьбы, который я предчувствовал на закате... Я кивнул невольно. В темноте. Но ты, конечно, заметил или почувствовал мой кивок.
      - Но в пряжу мойр подмешана шакалья шерсть, брат мой. - Эти слова ты мне уже прямо в ухо вдувал. - По моим сведениям, следом за вами потянется "черная ала". Иллирийские скутарии Геркула . Те самые, что участвовали в уничтожении Фиванского легиона ...
      Я бы догадался, зачем нужна шакалья шерсть, но - мгновением позже. Ты снова опередил меня словом:
      - Вот, думаю, они и повезут следом за вами стелу, на которой уже высечено, что вы там геройски "костьми полегли", как триста спартанцев. Они, думаю, довершат дело персов, если те скиснут и отступят... Вот так, брат!
      Иллирийские всадники с черными щитами... Да, об этой але ходили мрачные слухи.
      Ты не давал мне времени раскинуть мозгами. Ведь нарочно, да? Продолжил тотчас:
      - Кастор, ты ведь не на клятве, а на обычном гражданском договоре, так? Годовом? Трехлетнем?
      - Пятилетнем, - уточнил я. - Продлевал уже.
      Ты бросился в атаку:
      - Значит, не клятва. Твоя когорта будет полностью реформирована. С новым статусом. Твое предписание - твой легион, а не когорта, которая вот-вот чудесным образом превратится в этот легион. При таком положении дел я даже могу выхлопопать тебе право на перезаключение договора... или предоставить тебе свободный выбор. Во дворце всегда найдется место такому отличному врачу, как ты. Ведь сам Пантелеимон говорит, что у тебя "золотая рука". Он тебя знает, а Пантелеимона знает весь дворец. И Георгиос меня поддержит.
      Вот теперь ты позволил себе паузу. Знаешь, о чем я думал в это время? Вовсе не о своей судьбе, хотя самое бы время. Редкий случай, когда мойра берет передышку и с ухмылкой оборачивается в твою сторону... Я думал о тебе и гордился тобой в те мгновения. Честное слово! Ты всегда был умнее, ловчее, стремительней меня. И... да, боеспособнее! Пройти в гору такую карьеру за десять лет! По самому крутому склону! От легионера до аквилифера и - выше! Я знаю, твоя образованность сразу давала тебе права иммуна ... Но все же, все же... Ты, я слыхал, и спатой умел орудовать стремительнее иных "стариков" легиона. И вовремя попасться на глаза августу! И вот ты уже во дворце. Не шутя, личным посыльным у сына западного цезаря... Я понимаю, что Константин тут - заложником сидит. Так тем более: значит, август тебе доверяет следить за ним. Хороший дом на холме, семья всем на зависть. И вот теперь ты в силах изменить мою судьбу!
      Да, я невольно улыбался в эти мгновения. И ты даже во тьме видел, знал об этой улыбке и понял ее по-своему.
      Ты вздохнул с облегчением:
      - Я так и думал, брат! Теперь есть новый повод гордиться тобой! Но я бы гордился и если бы ты стал префектом дворцового госпиталя. Но тогда меня стала бы сушить горечь - ведь тебе наверняка пришлось бы увидеть, как будут сносить мечом мою голову. Я тебя знаю - ты бы не сдержался. Тогда и тебе бы не сносить головы. А так ты еще, может, останешься в живых. Я слышал, что персидский двор издавна выписывал врачей из Афинской школы. Если у мойры есть чувство юмора, ты, может, увидишься в Ктесифоне с кем-нибудь из однокашников.
      У меня от этих слов в голове зашумело. Я переставал понимать вихри твоих мыслей:
      - Что ты имеешь в виду?.. Насчет "не сносить головы".
      Ты усмехнулся так, как если бы был старше меня на десяток лет:
      - А то, что мы после сегодняшнего вечера можем уже никогда не увидеться с тобой. Причем - не увидеться в двойной степени!
      Прости, я не вытерпел:
      - Ты бы не держал меня за дурака, не знающего твои столичные секреты!
      Ты повинился. Странно повинился:
      - Прости, брат. Ты ж в детстве всегда любил меня подковырнуть прежде, чем выложить план новой затеи... Короче говоря, чем бы не кончился новый поход на Персию - новым кровавым римским полем, третьим со времен Красса, или же, наконец, триумфом - итог будет один. Для нас, Христовых. Начнутся новые гонения. Как при Деции. Но вряд ли как при Нероне.
      Вот уж удивил, так удивил, брат! Храм вашего Бога прямо напротив дворца. Туда и супруга, и дочка августа, как я слышал, давно тропу протоптали, золотые сандалики свои поизносили... За ними следом - чуть ли не треть всей дворцовой челяди, а то и больше. Слышал, что - вместе с самим префектом опочивальни... Только сегодня по рынку ходил - тоже чуть ли у трети толпы всех сословий овечки да рыбки болтаются на поясах... И золотые, и серебряные, и подешевле. Последних даже не намного больше. Даже у менял! Мода!.. С чего бы вдруг всю империю на треть подданных проредить? Причем - уже не самых бедных и не самых ленивых, лишь хлеба и зрелищ жаждущих... Август Диоклетиан - не Нерон и не Деций, когда ваших поменьше было и дворец ими еще не кишел. Он бережлив. Тем более в вашем числе - едва ли не самые доверенные лица из тех, что имеют право подойти к августу в отсутствие преторианцев... С чего бы такие дикие опасения и предчувствия?!
      Я только подумал, а ты уже услышал мои мысли.
      - Это не наши опасения. Это - опасения августа, - сказал ты. - Он всерьез опасается, что Юпитер отвернется от него и вновь начнется хаос, как четверть века назад. Новое поражение Галерия, если оно случится, будет доказательством того. Победа - доказательством того, что Галерий прав, а он ненавидит нас, Христовых. И Максимин тоже ненавидит. Теперь они дудят в оба уха августу про то же: про грядущую немилость Юпитера.
      Я признался тебе: вот уж никогда не думал, что август так религиозен! Ведь он оставляет впечатление умного... прости, рационального человека.
      - Может, и не был раньше, - усмехнулся ты во тьме. - Но вообрази: ведь с именем Юпитера, а Юпитер - август повыше всех прочих будет... именно его именем Диокл взял власть за глотку и принялся укрощать безбрежный хаос... и вдруг - ба! получилось! Империя снова на ногах... и прямо-таки на железных, а не на глиняных. Да, у него все получилось! Как тут не сообразить: а вдруг и впрямь сам Юпитер помог. Смилостивился. Увидел, что снова во дворце почитают его, а не это разношерстное стадо мелких духов со всех концов земли и еще вдобавок какого-то странного еврейского Бога, Которого вот так просто взяли да распяли как преступника... Вот и надо теперь, чтобы все, а заодно жена с дочкой, по команде поклонились Юпитеру - в благодарность... да просто ради проявления доброго подданства... А тут какая-то язва - этот Фиванский легион. Прецедент строевого неподчинения. Теперь Максимин с Галерием вторят друг другу: однажды не подчинился целый легион, однажды они не подчинятся все, и что тогда? Тогда конец величию Рима! Или - Никомедии... Нет разницы... Что предпринять? Нужна проверка. Проверка, брат! Всеобщая! Надо повести к Юпитеру весь наш народ Христов. Заставить нас есть глазами истукана и промямлить перед ним: великий громовержец, ты не подумай там чего плохого... мы все тут, внизу, все поголовно тебе кланяемся, помогай нам и дальше!
      Я все же не понял, откуда из этого взяться гонениям и какая от них польза... и просто спросил:
      - Август что, погонит жену и дочь к алтарю Юпитера палкой... или лозой ? В другой руке уже держа меч? Вряд ли Юпитер увидит в этом искреннее поклонение... Он же не Калигула, которого "лишь бы боялись" .
      - Зачем палкой, - как будто согласился ты. - Сначала попросит. Всех нас. Возьмите щепотку ладана и бросьте на алтарь истукана. Что вам стоит? Пускай дымится, а вы свободны. Одна щепотка, один поклон. За то, как поступят женщины августа, я не отвечаю. Не знаю, что у них на уме и на сердце.
      Я все равно не видел и не вижу причин для гонений, брат, что бы ты мне тогда не сказал. Ты прав: я не понимаю вас. Тебя и всех вас. Этот дымок от ладана - он же не вытравит из вас веру в вашего Бога, память о вашем Боге разве затуманит? Кинь, поклонись, плюнь и иди молись в свой храм или домой... Если уж вы все уверены, что Юпитер - просто верховный истукан. Как ты там тогда говорил: "ушами не слышит и глазами не видит" ... Или это какой-то царь еврейский пропел? Не важно! А как там твой Бог вещал? Помнишь, сам не раз мне повторял: вроде как "Юпитеру - Юпитерово" . Разве не сам Бог ваш предложил вам быть умными, как змеи?
      - Кесарю - кесарево... - уточнил ты. - Это не мои слова. Христовы.
      - Ну, и в чем разница? - вгрызался я.
      - Ты не понимаешь, брат, - вздохнул ты.
      "Да, не понимаю!" - сказал я молча.
      - Мы откажемся, - сказал ты.
      - То есть вы упрётесь? - уточнил я уже вслух.
      - Думай хоть так, - снова вздохнул ты. - Многие из наших откажутся. Очень многие! И вот тогда степени угроз станут нарастать. И начнется. Сначала - полные конфискации и поражения в правах, потом - тюрьма, потом паленой кожей запахнет, и кровь потечет... Сам увидишь. Путь в Царство Божие, в жизнь вечную будет мучительным... зато прямым, коротким и высоким.
      Я спросил про твоих малолетних дочек.
      - Надеюсь, и они выдержат. Христос им поможет, - ответил ты.
      Жуткое спокойствие было в твоем голосе, надо признать!
      "А ведь ты, брат, совсем не похож на фанатика!", - первый раз содрогнувшись, подумал я.
      - Тебе не понять нас, христовых, брат, - вслух ответил ты, но ценю - по-доброму ответил, без снисходительности и раздражения. - Ты не понимаешь, какие врата нам откроются... какой любви врата!.. а какие могут закрыться навсегда, если мы вот так юлить начнем - "Юпитеру - Юпитерово"... и тотчас провоняем падалью... Врата для всех могут закрыться. Навсегда. И для тебя - тоже.
      Какие врата видны отсюда, брат? Я постоянно торчу у врат смерти, брат. Я много раз, сотни раз видел, как уходят в те врата. И потому не верю, а знаю, что за ними есть какой-то иной простор. Оттуда, бывает, сильный сквозняк шалит... Бросишь ты эту щепотку на чей-нибудь алтарь или нет - все равно там окажешься. Камень не падает в небо. Мне понравилось, как уходил центурион Демодок. Я дважды уводил его с берегов Леты после тяжелых ранений. Он носил двух малых орлов на груди за те ранения, но не ушел в отставку, а вернулся в строй. Третью его рану я не осилил. Харон уже ждал его и гнал меня прочь. Я Харону глаза намозолил на этой стороне... Я видел этот жест вечного старика в глазах Демодока, старик издалека погрозил мне перстом. Харон давно держит на меня зуб - мне от него когда-нибудь достанется веслом... Так вот, центурион протянул мне руку и сказал: "Я, наверно, забуду тебя на той стороне, как и всех моих друзей, как отца и мать, и сестру... Говорят, так оно в Аиде. Но моя благодарность тебе, Кастор, останется сама по себе - здесь. Она, благодарность, - как вода: то роса, то облачко. Но деться воде некуда, не пропадет". "Почему ты думаешь, что не заслужил Элизиума?" - спросил я. "Какая разница!" - усмехнулся Демодок. И я понял его. А тебя не понимаю, брат. Я видел, как умирали в моей госпитальной палатке и воины, почитавшие твоего Бога. Да, радость светилась в их глазах. Они видели то, чего не видел я. Но чем, скажи, Элизиум, если он есть, отличается от того простора, что обещал вам ваш Бог?.. Разве есть какие-то иные врата? Ради какого простора ты уже готов с жутким спокойствием Горгоны смотреть, как будут сечь скорпионами твоих малолетних дочерей... Твоя жена тоже готова смотреть и терпеть? Не поверю! Они что, не заслужат Элизиума, если проживут простую, благочестивую жизнь, отряхнув или сдув с пальцев этот ладан на алтарь Юпитеру?
      Ты, я вижу, хорошо подготовился к разговору, раз снова озадачил меня, как будто не услышав моего вопроса:
      - Как ты думаешь, брат, отец нас любил?
      Как вспыхнуло детство в наших глазах, как осветило ту ночь нашей редкой встречи!
      - А помнишь, брат Полидевк, - неволей откликнулся я. - как он водил нас тропой Агамемнона?!
      Мы оба тотчас провалились в нашу слепящую детством память! Как мы трепетали на тех прогулках с отцом по дороге, что вела в наших Микенах от Львиных врат к морю и опоясывала нашу любимую гору. Отец всегда шел впереди, всегда размахивал руками, поя на память "Илиаду". Он сам был для нас полубогом - знать поэмы Гомера наизусть, такое нашему уму было непостижимо! В своей очень широкой и долгополой белоснежной тунике он издали напоминал отъевшуюся чайку, вперевалочку шествовавшую по тверди земной и для равновесия балансировавшую на склоне крыльями. Он всегда был немного навеселе, до нас тянулся волнами его выдохов шлейф византе дурманил и нас, малых... Мы воображали себя грозными ахейскими воинами, грядущими от города к своим кораблям - плыть к Трое за похищенной красоткой и надрать задницы злокозненным троянцам. Сам Агамемнон шествовал впереди отца. Тучный отец наш застил нам царя, но мы порой замечали впереди гребень на его шлеме и слышали шелест амуниции. А сколько ссадин мы заработали, ища золото в пустых подземельях Златообильных Микен, за полной ненадобностью их былой мощи уже и духами покинутых! И отец поощрял наши поиски: "Ищите, ищите, божественные мои Диоскуры ! Зевс наградит вас за усердие!" А мать боялась, что мы потеряемся или нас там завалит, - и только вздыхала... Единственной наградой за ссадины стала рукоять древнего меча, и вправду украшенная золотыми спиральками... Помню-помню, мы, Диоскуры, пару раз дрались за обладание ею, ибо нашли ее разом оба.
      Да, отец наш жил преданиями-сказаниями. Настоящее для него не существовало. Согласись, лучший составитель панегириков, эпитафий и матримониальных посланий для провинциальной знати! Его ведь звали в Коринф - открыть поэтическую школу. А как вдохновенно он мечтал написать поэму достойную наследия Гомера, но не находил ничего достойного со времен падения Трои. Даже Саламин , помнится, его не вдохновлял: подумаешь, три десятка греческих и персидских корыт погремели бортами, весла друг другу поломали! Александра Двурогого он за грех его отца при Херонее и вовсе на дух не переносил... То ли дело - те времена, когда боги, раззадоренные яростью и кровью земных героев, сами срывались со зрительских мест, неслись вниз на арену Троянской равнины, чтобы тоже размяться в кулачных боях и певучем лязге боевой бронзы!
      Но ведь согласись, брат, наш отец Агесилай - молодец, что переехал из Фарсалы в, считай, безлюдные Микены и довольствовался гонорарами за поделки на надгробные плиты. Какое там было раздолье, какие просторы! И тени великих ахейцев окружали нас в сумерках оливковых садов. И те две горы, два идеальных конуса, упирающихся в небо. Сколько раз мы видели там, на вершинах наших гор, куда указывал отцов перст... да кого только не видели - от духа Агамемнона до самого Аполлона! Отец хотел, чтобы мы тоже прожили наш век поэзией... на худой конец, стали бы придворными кифаредами, а не бродячими певцами. И спасибо ему: несмотря на мечту, он сразу обрадовался, когда мы запросились в армию. "Ах, ну да! - стукнул он себя по лбу и тотчас отхлебнул. - Совсем запамятовал, что нынче Диоскуры - духи доблести у латинян! Что ж, мы привили варварам хороший вкус!" Он угадал... но только наполовину: "Дойти вам до аквилиферов!" Помнишь?.. Конечно, помнишь, ведь ты исполнил его завет! А я выбрал другой путь. И ты знаешь, почему. Белое озеро, да!
      Для отца мы тоже были героями его поэтических грёз и сказаний, едва ли не живыми воплощениями Диоскур. Потому, сдается мне, он и не чувствовал себя истинным нашим отцом, то есть отцом по плоти и крови. Мы были живыми порождениями его воображения - его любовь к нам была вполне поэтическим чувством!
      Вот наша мать Левкиппа - да! Она была эфирным облачком чистой кровной любви, едва заметным облачком - так тихо и страдальчески старалась она создать хотя бы клочок тени, защищавшей ее сыновей от безжалостного жара этого мира, пролить на нас хотя бы дюжину капель живительной влаги, пока мы росли подле нее... Помнишь? Сама не выносившая жгучего солнца, она выходила из дому только на рассвете и закате - и тогда еще милосердное или уже утомленное походом по небосклону солнце нежно красило ее. Как я радовался тому закатному отсвету на ее такой бледной и болезненной коже! Вот, верно, откуда пошло мое преклонение перед этой единственной нежностью мира. Отец, наверно, и полюбил нашу мать когда-то, узрев в ней неземное создание... Как ей удалось выносить нас, двоих крепышей, и не надорваться?! Как только у нее хватило крови и молока разом для двух жизней, ума не приложу!
      - Думаешь, брат, помнит она нас в своем Элизиуме? - спросил ты.
      И в твоей грусти уже слышен был твой ответ на вопрос. Или я ошибаюсь?
      - Не знаю, - ответил я и... и невольно задержал дыхание, чтобы не сболтнуть какую-то нелепицу.
      А ты почему-то вздохнул с облегчением.
      Я предвидел твой следующий вопрос - о любви Ио. Давай уточним, кого из нас она любила. Мы ни разу не дрались из-за нее. Она меня тогда так рассмешила ночью, когда перепутала с тобой, а я возьми да откликнись на твое имя... Ио распахивалась вся сразу - в нее мы прыгали, как с нашего любимого обрыва - в море... Луна еще стояла низко - вот в чем дело, а Ио даже не стала приглядываться... Хотела она нас обоих, но любила, пожалуй, одного тебя - младшенького, за твою тогдашнюю вздёрнутость чувств и изысканную болтовню... Ах, какой раскидистой была та старая олива у нашей горы! Под ней так густо копился дух дневного зноя, что у меня потела спина даже в зябкую ночь... и я стыдился этого. А у тебя потела?.. Да и гора всю ночь дышала теплом... Мы, брат, не знаем друг про друга многое... А потом, когда я откинулся на наше роскошное ложе из духовитого сена, я признался ей, с кем она была в этот раз, кому отдалась как самому любимому... Ио как-то очень хищно рассмеялась и, повернувшись, врезала мне коленом по чреслам. Вот после этого-то я и отдал ее тебе целиком, а ты так был рад тому... но знаешь, это была дармовая жертва - в ту ночь я увидел лунный отсвет на ее коже, и понял, что нимфы - не в моем вкусе... а при свете утра и заката она наотрез отказывалась. И вот сейчас я думаю - она стыдилась перед Солнцем.
      Я предвидел твой вопрос - и ошибся вновь. Наверно, потому сразу выпалил то, что выпалил в ответ на него.
      - Как ты думаешь, а Юпитер способен нас любить? - вопросил ты вдруг.
      - Ох, если только - по-собачьи, сзади! - отрыгнул я.
      Ты заржал в голос, терзая ночь... Но я не покривил душой. Ты же знаешь: что мне - все боги, что я - богам. Я верю только тому, что вижу собственными глазами. Или знаю наверняка. Да, у моей палатки, конечно же, стоит для ободрения солдат алтарёк такой с фигуркой, и все уверены, что это - Асклепий ... Никому из солдат да и центурионов не придет же в голову спросить "А кто это у тебя? Что-то на бога не похож..." Только примипил, а ныне легат Андреас и знает: ему я должен был признаться, а он слова не сказал, только хмыкнул утвердительно. А то ведь у меня маленькая такая статуя великого врачевателя Галена . Вот он для меня - бог, других не требуется! А еще я верю в судьбу, да! Судьба каждого из нас - как одна из малых кровяных жил народа: как пролегла - так и пролегла в теле. Не сдвинешь - не повернешь. Разрыв - и вот уже потекло из нее, прямиком в гробницу.
      - Соглашусь! У Юпитера - вся недолга! - согласился ты, отсмеявшись. - Теперь я знаю, что ты поймешь слова старшего августа... те, что он доверил своему постельничему из наших третьего дня, к ночи. Сначала Диоклетиан задал ему вопрос... Вдруг, ни с того, ни с сего: "Вы вот чувствуете своего Бога в себе, как я слыхал? Верно?" Постельничий ответил: "Наш Бог сказал, что Он с нами до скончания века". "И как это? Как это чувствовать Бога в себе?" - спросил август. "Такое словами не опишешь, доминус, - отвечал постельничий. - В наших душах стоят тучи грехов, как в пасмурный день на небе. Но когда появляется прогалина после таинства агапы или по чистой молитве, тогда чувствуешь Бога, как поток живительного солнечного света, света любви, бьющего изнутри душевной тьмы. Это блаженство, и оно тоже неописуемо!" Постельничий рассказал нам, что август усмехнулся, подумал немного и рек такое: "Порой я тоже как будто чувствую Юпитера в себе - и тогда ничто и никто не может подступиться ко мне... Но знаешь, что случилось бы, если бы я принял твоего Бога? Многие вот отсюда, - и он сделал такое неторопливое круговое движение перстом, указующим вниз, - наполнились бы желанием, правом и силой распять меня, как твоего Бога. Дабы обладать Богом, как вы. Вместо меня. С Юпитером такое не пройдет! И они это знают!"
      Я очень хорошо, даже не пойму почему, запомнил и этот твой рассказ, братец, и последующие слова твои.
      - Нехристовым снова захотелось разделаться с нами именно по этой причине. Они хотят завладеть нашим Богом так, как это в их обычае. В обычае - принуждать богов исполнять их желания за мзду. Они даже не осознают своей зависти... Зависть толкнула Каина на убийство. Дьявол всех заразил завистью. Так и ныне люди приносят самых чистых своих овец в жертву, чтобы хоть немного угасить зависть соседа к их имуществу. Ты свою лучшую, любимую овцу зарезал не для себя, а я - свою. Это - взаиморасчет по зависти... Все со времен грехопадения страстно желают всего того, что перечисляет Десятая заповедь . И часто даже не слышат в себе этой страсти, так глубока она. Дом ближнего своего, жену его, раба его, рабыню его... все, что есть у ближнего своего. Зависть рождает тягу к богатству и власти... Что уж говорить, когда сосед имеет Бога в себе, а ты Его в себе совсем не чувствуешь... Они возьмутся за нас, брат. Те, которые верят во всех богов подряд, но не имеют их в себе. Их подпёрло. Больше терпежу нет. А у августа дивное чутье. Он знает, как предотвратить и угасить хоть ненадолго всеобщую ненависть всех ко всем. В том числе - и к нему... Ту ненависть, которая всегда царила среди фальшивых богов на Олимпе.
      Я промолчал. Что я мог сказать на твои слова? Все эти ваши сердца и умы не доступны моему пониманию... Пока мы оба безмолствовали, я почему-то пожалел, что ночь слишком прохладна для пения цикад и нет Луны, как в ту нашу ночь с Ио. Наверно, мне хотелось сильнее чувствовать жизнь в те мгновения. Шепота родника мне было мало - напротив, мне хотелось, чтобы он замолк, мне казалось, он лишь бесконечно лепечет, повторяет твои слова на своем языке, понимает тебя и во всем с тобою согласен. Вода всегда болтлива. Только кровь течет молча. Всегда - молча, даже когда ее много и она течет на камни и по камням. Я это видел и слышал... Слышал ту вязкую алую тишину... Я люблю кровь и за ее молчание.
      - Вижу, что нам теперь самое время выпить и, наконец, отпраздновать нашу встречу, - сказал ты и поднялся, и мне показалось, что ты доволен тем впечатлением, которое произвели на меня твои фатальные речи. - Иди за мной и держи меня за плечо. Тут такая темень, а в моем саду много больших красивых камней, которых сейчас не видно. Можно споткнуться и разбиться.
      - Ты очень хочешь, чтобы мы были квиты, - поддел я тебя.
      - Как это? - удалось и мне удивить брата своего.
      - Когда я выбирался из темного лона матери, ты опирался теменем на мою пятку... А то бы ты там заплутал, знаю я твою торопливость.
      Помню, ты не пожалел света на ту нашу трапезу. Помню, поначалу ломило глаза, и я даже щурился... Огненные стрелы разлетались в моих глазах от обилия масляного пламени. Помню, как ты уже таким аристократическим движением скинул накидку из тонкой шерсти, и я увидел на плече твоем, под краем рукава, нижние концы легионерского клейма, твое римское имя, которое почему-то нередко забывал - Поллукс Целер . Да, ты всегда был шустр и ловок, малыш. То ли дело я. Кастор - он и в Риме "бобёр" Я в империи - Кастор Сангвис... Бобёр-в-Кровище. Мои солдаты давно знают, что это у меня не ритуал, не защитный жест от злых духов - во время работы живо вытереть окровавленные руки о волосы. Кислый пот лучше всего смывает щелочь крови, пальцы уже не так липки... И кто же на основании наших имперских имен скажет, что мы - близняшки?!
      Помню, каким-то особенно кровавым, артериальным был цвет вина в ту нашу братскую ночь, и я ловил себя, что часто поднимаю правую руку и провожу ею по волосам... Но лучше всего я запомнил не тебя, не твое лицо, не скромную роскошь твоего триклиния без мозаичных украшений и даже присутствия пенатов (уж какие там пенаты у вас, христовых!), а лица твоих женщин... Твоей жены, Алтеи. Тоненькая тростинка с бледной кожей, с густыми кудряшками-былинками - ты, несомненно, искал себе жену, похожую на нашу мать! И твоих дочерей... Как они подросли с последней нашей встречи! Я осторожно поглядывал на твою жену и думал - неужели?! Неужели она сможет смотреть?! Я таращился на твоих дочек, и у меня холод отнюдь не ночной, не осенний пробегал меж лопаток - неужели? Неужели они смогут?! И если бы я увидел, что смогли... я бы пошел за ними! Я объявил бы себя христовым - просто ради тебя и твоей семьи! Ради нашей общей семьи! Только сначала зарезал бы того, кто издал пыточный эдикт против них. Добрался бы со своим скальпелем до крови его сонной артерии, пустил бы ее, молчаливую, на дворцовый мрамор... Она бы меня не выдала криком к преторианцам. Чем больше я выпивал, тем сильнее злился. Что не сходится, брат? Если идти за твоей женой и твоими дочерьми - туда... то надо простить его? Ладно! По крайней мере у меня был бы выбор... Или будет. Посмотрим. Если выживу.
      Но ты таки заставил меня мучительно мыслить, начиная с тех мгновений, с тех стигм времени, когда в ту ночь я смотрел на твоих нежных тростинок. Я искал им спасение не в твоих словах про чужую странную зависть, которая может не сбыться, и про неведомые мне врата, а - в конечной участи. И вот ничего, кроме участи самых невинных и самых прекрасных жертвенных агниц, не придумал... Тех агниц, за которыми легко идти в Элизиум, зная, что они дождутся тебя там на прекрасных лугах... Ты свернул мне мозги... А потом начались эти необъяснимые события... Вот теперь я и начал этот мысленный разговор с тобой, вспомнив про агниц.
      А тогда мы утром расстались с тобой, брат, как будто расставались до ближайшего вечера, до новой семейной выпивки... Потому-то у нас обоих на душе было легко.
      Я не побежал сразу к Андреасу, в ту ночь - пока еще примипилу. Не хотелось сразу пролиться ложкой уксуса в сосуд с мёдом. Я решил открыться ему на коротком ночном постое после первого марша. А когда новый легион был собран, то поначалу было и не до того. В лагере Геркулеса кипело воодушевление. Как же, вчера - любимый примипил, а сегодня он - легат. Вчера - когорта, а нынче - легион. Чудеса да и только! Хвала Юпитеру или кому-то еще! Свой орел, значки, своя головка августа , к которой я уже невольно примеривался скальпелем... и обзывал себя дураком. Новоиспеченный легат принимал лично весь новый командный состав до деканов , но больше всего нянчился с новобранцами, которыми, а вовсе не запасниками, добрали легион. В том я увидел коварный расчет высшего командования на увеличение потерь. Многие ветераны, не говоря уж о запасниках, спроси их, рванулись бы под жезл Андреаса Лакедемонянина, но их не спрашивали... Вот легат вместе с центурионами и гонял желторотых чуть ли не до третьей стражи... Иногда в сердцах выдергивал у центуриона лозу огреть кого из нерадивых. Гоняли на них коней, а еще Андреас добыл вексилляцию армянских стрелков, и те со смехом осыпали новобранцев холощеными стрелами, умело метя снизу в ступни, а когда те открывались - в пах... Андреас ругал армян - верховые персы так стрелять не могут, но армяне все равно развлекались... Да и мне надо было вправить мозги моим новобранцам - ко мне приписали еще двух капсариев . Впрочем, парни оказались смышленые, даром что из коринфского гимнасия медиков.
      Когда легион был поднят на марш, я таки оценил заботы о нас: сверх нормы два десятка лошаков под поклажу, тройной добор метательного оружия да и всего прочего.
      Но и на первом постое я тоже не сразу вырвался к легату. Забавное обстоятельство задержало меня, стоит рассказать. Наш новый примипил Архелай, Архелай-Гора, про которого в когорте, а ныне в легионе говорят, что солнце восходит и заходит за гребень его шлема, по праву получил дом важного человека в городе, казначея. Архелай выбрал себе третью часть дома, а потом огорошил хозяина: мол, я пришел подобрать жилье самому великому врачу римской армии, ему, мол, недосуг... Архелая я тоже когда-то умыкнул с берега Леты, пока Харон там голову ломал, как такую душу-тушу уместить в своей лодчонке. Вот с тех пор он и придумывает благодарности в виде добрых шуток. В тот вечер он потом нагрянул к другому местному начальнику, благо их всегда - как мух ясным вечерком на теплой западной стенке туалета... Извини, похвалился! Имею право! Не все тебе, братец, своим никомедийским холмом сверкать! Услуга Архелая обернулась мне тем, что пришлось, опять же, чуть ли не до третьей стражи принимать все семейство казначея, выслушивать все охи и ахи, тыкать маслом во все их прыщи. Зато и заплатили щедро, признаюсь! Получил наперед, считай, третье годовое жалование, ведь я и так - на двойном. Если бы персы нас всех положили в Анатаре, я и десятой части не успел бы растратить по дороге туда, кабы был жмотом. Но в ту ночь я возвеселился: с утра можно было успеть сбегать на рынок и скупить всю мандрагору, не торгуясь, анис и маковые настойки. При таком числе новобранцев обезболивающее - самая большая ценность!
      Когда я, наконец, выбрался к Андреасу, в дом местного магистрата, он еще не спал. Как будто ждал меня...
      - Сказать "легату Лакедемонского Стремительного - радоваться!" язык не поворачивается, - так и приветствовал я его с порога без обиняков.
      Андреас ответил - мудрее некуда - словами первого троянца из "Энеиды":
      - "Что видел я страшнее поверженной Трои?" А ты, Кастор?
      - Прободные ранения паха и мошонки, - не колеблясь, ответил я...
      И, наконец, опростался от секретного донесения.
      Буду честен перед тобой, брат, - к донесению я пришил ложь, не будь моим любимым героем преданий Одиссей! Сказал, что дал слово источнику сведений передать их легату не раньше первого постоя.
      Андреас выслушал меня с каменным спартанским лицом. Однако ж говорил он нередко, как афинский вития, ведь его отец тоже закусывал вина поэзией... или, наоборот, запивал поэзию... что и сблизило меня с бывшим примипилом, а ныне легатом.
      - Чем гаже воняет огород, тем тыквы на нем слаще, - сказал он и стремительно улыбнулся мне с хитрецой, улыбки легата остры и стремительны. - Ты принес добрую весть, целитель, и не будешь казнен. Мог бы по сему удобрить тыкву и раньше... За что я всегда уважал нашего августа, так это за его умение удерживать равновесие чаш. - И Андреас изобразил ладонями чаши весов. - Смерть за удобренную дерьмом сладкую славу - хороший торг. Принимаю. И мои примут. Они понятливы.
      - Новобранцев жаль, - признался я в своих будущих хлопотах.
      - И они - жилы судьбы народа, так ведь ты говоришь? - отвечал Андреас. - По крайней мере, их смерть будет замечена, и ты похлопочешь, чтобы все их имена уместились на стеле...
      Умел опешить Андреас Лакедемонянин!
      - Когда наступит последний час, - продолжил он с тем же выражением бездушного изваяния, - я прикажу тебе бежать в Никомедию, как некогда Фидиппид - в Афины... Но беги не слишком быстро, чтобы не надорваться. Путь теперь куда длиннее. И с вестью побежишь не о победе, а - о геройской гибели легиона. Тебе ничего не стоит ускользнуть от черных скутариев. И не делай мне козью морду! Это приказ, Кровавый Бобёр! Действует с этого часа! И вот что еще, целитель. Ты веришь в судьбу, но разве ты не изменил свою судьбу, когда узнал, что нас посылают прямиком к Харону? А он ведь тебя давно невзлюбил, сам говоришь... Разве твоя жила не изменила направление?
      - Я и слова не сказал, - ответил я. - Все само собой образовалось.
      А ведь тут я не соврал, брат! Я сделал свой выбор молча, верно? А ты поспешил поддержать его, брат, чтобы иметь повод гордиться мной! Мы с тобой такие, Полидевк!.. Нет, легат не прав: я просто молча принял судьбу. Судьбу твоего брата-близнеца - хотя бы ради того, чтобы она была совсем другой! Ради того, чтобы она свершалась подальше от тебя! И ты был рад тому же... Хотя мы любим друг друга и гордимся братством. Именно по этой причине я вышел от легата, будто окраденный. Будто это он, а не я, разом изменил мою судьбу, шепнул мойре: "Тяни в сторону!"
      Андреас кивнул мне и - выпроводил. Но перед тем еще и поблагодарил:
      - Я благодарен тебе, Кастор, за то, что ты решил остаться с когортой... но в этот раз я не дам тебе осуществить твою мечту и умереть раньше и лучше твоего брата, выбившегося наверх. Я благодарен за то, что смогу отдать последний мой приказ именно тебе. А особую мою благодарность ты потом передашь твоему брату. За сведения о черных скутариях. Эти сведения открыли мне возможность поквитаться с черными скутариями за моего друга Ореста.
      Оказалось, что в Фиванском легионе был центурионом некий Орест, с которым Андреас начинал службу!
      - А теперь иди поспи! - приказал легат. - До четвертой стражи осталось мало...
      Легион должен был подняться, считай, затемно. Нам предстоял "полнокровный сорокамильник".
      ...И сейчас я засыпаю уже, брат. Продолжу рассказ завтра. На очередном марше.
      
      Доброе утро, брат, радуйся! У меня есть приятное право не идти в строю. Вот иду о бок с когортой Архелая и тихо бормочу себе под нос, говоря с тобой. Пусть думают, что я молюсь Асклепию о здравии солдат и командиров: "Да будут раны - не к медленной смерти в мучениях! Да затянутся без гноя! Да не покинет тело вся кровь! Да не покинут члены тела от удара злого меча! Слава шлему, броне и щиту!" Никогда не позволял себе на марше ехать в повозке или в седле - солдаты должны целиком доверять врачевателю, как своему, из строя. Тогда и их раны, вправду, затягиваются быстрее!
      На пути к Анатаре мы запаслись еще провиантом у лимитанов . Порасспрашивали поточнее о местности. Оказалось, что золотые прииски действительно имелись в тех краях, но давно выработаны. Переправились через Евфрат удачно, в подсказанном нам месте. Когда дошли до расположения, позиция оказалась куда более вдохновляющей, нежели мы могли вообразить, зная о дворцовых кознях. Мы - вдвоем с легатом. На нашей стороне простиралась горная местность с неровным плато. Со стороны Персии к горам подступала, вернее подползала широкая долина, уходившая вдаль мили на три. Иными словами, персам предстояло подступить к горам, видевшимся с их стороны высокой и неприступной, отвесной крепостной стеной с рыхлыми насыпями и шириною в два десятка миль. С нашей стороны и разведку вперед высылать не надо - поставь в смену пару-тройку остроглазых дозорных наверху - и довольно!
      Персы здесь могли пройти только по руслу Анатары, реки, наполнявшейся лишь весною. Она рассекала плато с нашей стороны и уходила в Персию неглубоким рубцом. Проход составлял немногим больше плетра . Заткнуть его было пустячным делом, удержать - нетрудно. Вопрос состоял лишь в том, какую мощь пригонит сюда персидский царь и долго ли продлится персидская буря, долго ли будут накатывать на нас волны тяжелой конницы. Без подмоги "полнокровного трехтысячника" выстоять можно было неделю. Если бы он подошел, можно было развернуть плечи и в долине, а не только между горных стен обгрызать раз за разом персидский авангард, пока наши зубы и челюсти не искрошатся вконец. Если бы...
      У позиции был один недостаток: с гор русло реки уходило в Персию под наклоном. Персы могли прицельно бить и по задним рядам наших сомкнутых статичных фульков , иного построения тут не могло быть, а при таком угле склона убойная сила стрел, конечно, возрастала. Зная усердие персидских верховых лучников, мы понимали, что основные потери при их атаке сразу же грозили именно метателям и стрелкам. Фулькам же оставалось почти не вылезать из "черепахи", чтобы дать себе же и легковооруженным возможность хоть немного прикрываться. Как тут, в "горлышке кувшина", маневрировать и уворачиваться даже самым ловким?! Коннице, вообще, делать было нечего - склоны гор плотно прикрывали фланги, а выпускать верховых вперед - погубить всех в одночасье. Андреас сразу перевел нашу немногочисленную конницу в резерв - для разведки и на случай подхода "черных скутариев".
      Лагерь был устроен повыше. Окопать его было почти невозможно, но при наличии времени - нетрудно обнести приличной стеной из камней. Кстати пришлись и дополнительные доборы палисад для второй линии обороны. Но лопатам лениться не пришлось. Русло было покрыто толстым слоем песка. Было решено сделать на выходе в долину две линии вогнутых неглубоких рвов против конницы. А еще - два таких же нашей стороны. О последних двух без тайны: для вразумления новобранцев при мыслях об отступлении. С тайной: для возможной защиты от черных скутариев, для чего придется повернуться спиной к Персии. Работа пошла в охотку: здесь песок с мелким камнем был легким и достаточно глубоким до каменного ложа реки. Я тоже взялся за грубый инструмент и своих капсариев привлек.
      Правда, швырял песок недолго - за мной пришли, чтобы я одобрил отхожее. Когда меня привели к месту, я возгремел: "Обезумели, что ли?! Отхожее выше лагеря! Да его и персам стрелой достать - только задницу подставляй!" Тогда декан, чьей десятке пришла очередь заниматься "второй нуждою солдата", с загадочной ухмылкой повел меня на другую сторону палатки. Там на ней была намалёвана углем огромная задница, в ней сделан вертикальный прорез до земли, а надпись над задницей гласила: "Вход для тех, кто обосрётся при виде персов".
      - Снизу видно хорошо, - указал декан на проход в долину.
      Работу я принял незамедлительно!
      Пора было сменить лопату на скальпель. Я подобрал место и занялся было устройством госпиталя, как меня вновь отвлекли от дела. Вызвал к себе легат. Перед палаткой легата я не мог не воодушевиться вновь, видя новенького орла легиона. Андреас его заслуживал!
      - Разведка донесла, что здесь неподалеку, не дальше мили, в каком-то распадке есть селение, - сказал Андреас. - Евреи. Полдюжины семей, наверно. Ты ведь знаешь арамейский?
      - Если спросят на нем, пойму, а за точность моего ответа евреям не поручусь, - съязвил я.
      - Возьми с собой пару триариев повнушительнее и сходи к ним, - велел легат Лакедемонского Стремительного. - Скажи, что тут скоро будет бойня. Скажи, что, если персы прорвутся, там тоже рожки да ножки от их овец только и останутся, а от них самих - мокрое место. Мне не нужны на моем загривке чужаки. Если тут есть обходные тропы, они могут сдать нас персам по дешёвке, как Эфиальт - спартанцев.
      - В отличие от Эфиальта, они - именно чужаки, поэтому имеют право, и это не будет изменой, - не смог обойтись я без афинского загиба.
      - Вот и я про то, - только и кивнул легат. - Пусть убираются немедля... Заодно свою малышню уберегут, - зачем-то добавил он с каменным спартанским ликом.
      Вызвался пойти со мной примипил Архелай-Гора: "Меня увидят издали - и сразу поймут, что шутки плохи!" Архелай стоит полдюжины триариев!
      Мы понятия не имели, когда могут подойти персы. Через пару дней? Через неделю? Через месяц? В одном мы сходились: чтобы все так рассчитать, включая время нашего марша к Анатаре, римский шпион должен был сидеть прямо во дворце персидского царя и, по крайней мере, иметь доверие у его ближайших визирей.
      И вот, поскольку нападения, при обзоре просторов с верхотуры, в ближайшие пару дней явно не предполагалось, Архелай решил развлечься и дать небольшой передых своим солдатам.
      То был не просто распадок - маленькая удобная долина с озерцом, явно питавшемся подземными ключами. У меня холодок по спине пробежал - озерцо напомнило мне формой Белое озеро...
      Селеньице у озера представляло собой обычный бет-аб, "дом отца", разросшийся род или его не слишком давно отпочковавшуюся часть, поскольку народа тут было немного. В неровном кольце недостроенной защитной стены один двухъярусный кубический дом был покрыт кровлей, другой только начали возводить. Рядом стояло несколько просторных палаток. Я подумал, что эти евреи еще недавно кочевали, но теперь решили осесть в тихом уголке... Просчитались!
      Селение показалось, однако, вымершим. Только один осёл стоял у поилки. Нас действительно заметили издалека!
      Я предложил Архелаю не подходить ближе, а маячить тут, над селением. Один сине-алый гребень на шлеме центуриона-горы чего стоил! Вся мощь Рима радугой сияла в нем!
      Я ожидал, что выйдет старейшина - и не ошибся. Вскоре от селения к нам стал подниматься внушительный старик, впрочем, трудноопределимого возраста. Серо-голубой халат-халлук скромно, частью, прикрывал его ослепительно белый хитон. Тюрбан его тоже был бел, как заснеженная вершина горы. Пряжка пояса была серебряной. Не исключено, что золотые штучки они тут считают опасной приманкой. Старейшину сопровождали два молодых крепких парня в шафрановых хитонах и полосатых халлуках. Я еще больше встревожился смутным предчувствием, когда увидел, что они - братья-близнецы. Сыновья, внуки, а, может, и правнуки старейшины.
      Я пошоломкался с ними издалека. Старейшина ответил приветливо. Мы сошлись на дистанцию в десяток локтей.
      Старик взглянул на Архелая и что-то очень тихо пробурчал. Один из молодых, делая вид местного уроженца, несказанно впечатленного мощью пришельца, каких отроду не видал, что-то невозмутимо ответил.
      Оба не знали, что у меня очень острый слух!
      - Правда твоя, Азар, - сказал Шимон, так звали старейшину. - На этого потомка Голиафа нужен камень потяжелее.
      - Зато и захочешь - не промахнешься, - отвечал Азар.
      - Что они там бормочут? - уже готовый превратиться в Зевса-громовержца, вопросил меня Архелай.
      - Думают, что ты - потомок великих гигантов, детей богов и земных жен, - по одиссейской своей привычке вывернул я.
      Архелай засопел и приосанился.
      Я мягко изложил требование легата, опустив тему подлого дела за персидские деньги.
      - Удивительная забота военных гоев о детях Авраама! - без видимого сарказма отвечал старейшина Шимон.
      - Владыка Рима Элагабал, вообще, был обрезан и свинину не ел, - расплатился я с Шимоном той же монетой.
      Старейшина посмотрел на меня с прищуром, а близнецы - с растерянным недоумением. Зацепил я их таки!
      - Позволь узнать, откуда такой чистый выговор побережья? - вопросил меня Шимон.
      - Я учился у великого Элише Врачевателя в Ашкелоне, - отвечал я. - Не только у него, но и у него тоже.
      Взгляд Шимона переменился, будто я сказал ему, что и сам обрезан.
      - Немногих гоев брал на учебу мой родственник Элише, даже за большие деньги, за очень большие, - изрек Шимон и уважительно показал мне ладони: - Ты чем-то приглянулся ему.
      Я чуть ли не сказал: "...и тем тоже, что нам обоим дела нет до богов", но поостерегся. И о низкой цене учебы тоже промолчал, поскольку Элише сразу увидел во мне послушного сметливого помощника при пользовании богатых гоев.
      Шимон же быстро опустил руки и переменился вновь:
      - Мы уже собираемся уходить, - сказал он. - Как увидели легион, так сразу поняли: здесь будет геенна огненная и скрежет зубов.
      Еврейская разведка оказалась лучше нашей!
      - Жив Бог! Он снова гонит нас к лучшей доле, не дает заскорузнуть и облениться! - продолжил старейшина с воодушевлением, которое тотчас и погасло, будто облако закрыло солнце: - И вот что еще. Скажи своему начальнику, что, если бы и были тут обходные тропы, мы бы все равно не продали их персам. Торг бы вышел себе дороже! - Он кивнул через плечо в сторону селения: - И мы можем продать вам полдюжины овец. Сделаем большую скидку за полезные сведения... и за то, что не вырезали всех нас сразу на всякий случай, как опасных соглядатаев. И сикера тоже есть. Знаю, что вашим сейчас нельзя , но про запас - отпраздновать победу.
      В темных глазах еврея в тот миг словно блеснула молния зловещего пророчества.
      Что тут было еще сказать, как не поблагодарить старейшину Шимона в свою очередь!
      Ты вот-вот спросишь меня, братец, почему я уделил столько внимания мелкой болтовне с евреем, а о деле с персами - уделю куда меньше! Брат, ты же знаешь, война - это ремесло, кровно знакомое четырем из пяти граждан Рима... А вот болтовня с евреем - это уже событие! К тому же та встреча оказалась, опять же, одним из предвестников странных, очень странных явлений. Поэтому я вспомнил ее так подробно.
      Персы не позволили нам пустить корни. На четвертый день, когда солнце почти взошло на вершину небосвода, наши дозорные на верху гор увидели и донесли раньше разведчиков, что уже мчались к нам из долины. Да я и сам еще до их заполошного прибытия увидел то, что нас ждет: вдали по долине разливалось мерцание. Так в жаркие дни трепещет эфир над землей. Но то был не эфир, а боевая плоть, облеченная в железную чешую. Персы разлились по долине. Сходу они бы не напали - солнце уже было на нашей стороне. Но команда "расчехлиться" была дана - и мы подготовились к приему гостей там, где сами гостевали незваными.
      Ночью мы поднялись наверх вместе с легатом и Архелаем. Не сказать, что звезд на небе было намного больше, чем персидских костров внизу. Вновь невольно вспомнились триста спартанцев... к ним еще ведь какие-то отряды из других городов тогда примкнули - так что, считай, греков там, в Фермопильском проходе, было примерно столько же, сколько нас в этом - Анатарском. А персов внизу - никак не меньше тридцати тысяч. Могло и еще больше подойти.
      - Клещи нам обломают, - сразу сказал Андреас. - Быть нам бочке затычкой... пока не вобьют внутрь.
      И вправду, пришли бы мы "полнокровным трехтысячником", веселым делом было бы пропустить передовую часть персидской конницы в проход, отсечь ее и перемолоть для острастки остальных. Но тут нам оставалось - заткнуть проход, упереться, делать вид, что вся надежда на подкрепление, и героически таять.
      К концу третьей стражи у меня уже краснели угли на всех жаровнях, инструменты обожжены и разложены, и сам я красовался в кольчуге, наплечниках и даже шлем на голову водрузил - подарок Архелая. Это был большой центурионский шлем со спиленным гребнем, так что впервые паннонская шапка под него мне пригодилась, а ее я носить не люблю... Своим капсариям я тоже велел надеть кольчуги, а коней отвести подальше. Ясное дело - нас ждал ливень стрел в том ущелье. Парней я подготовил к быстрой обработке колотых ран - тренировал их в эти дни на тушках подстреленных шакалов и лис.
      Как я уже говорил тебе, брат, коннице тут было совсем не развернуться. Фланги ею прикрывать не требовалось - вокруг нас вздымались крутые скальные склоны. И Андреас отвел алу в глубокий резерв - беречь коней и присматривать за тылом на случай, если черные скутарии явятся раньше срока.
      У солнца нет ни правых, ни неправых - оно всегда сначала на стороне тех, кто идет с востока, а после полудня переходит на сторону тех, кто стоит спиной к западу - и горе последним, если им не хватило стойкости и числа...
      На этот раз я держался в глубоком тылу построения. И парней предупредил не кидаться вперед, а дожидаться, пока первая атака персов выдохнется и солдаты сами начнут выносить нам раненых. Расчет оказался верным: тяжелые, длинные и узкопёрые стрелы персов свистали и до нас через весь строй. Били сильно по нашим задним рядам: персы уже знали крепость "черепахи", а позади нее можно было легко достать легких и верховых.
      Последние команды, что были слышны: "Первый, второй, третий - фульки, стоять! "Черепаха"!" А потом так загремел град стрел, так грохот отдавался склонами гор, что и моим парням орать приходилось с трех шагов - "Отойди! Отойди!"
      Первые два дня персы и впрямь ломились на нас столь отчаянно, что мы решили: им известно, что тут не легион, а легиончик. Но мы выстояли - не впервой! Потеряли всего полтора десятка человек. Раненых было полсотни - и те в основном из легких, не успевших увернуться. Но потом персы вдруг разошлись в долине по сторонам от прохода и стали чего-то ждать. Тогда наши мысли переменились: в том первом напоре мы увидели просто короткую песню показной отваги перед деспотом. Мы даже думали, что персы решили, будто этим "горлышком" изольётся мстить за прошлое поражение Рима основная сила цезаря Галерия. Именно здесь, а не севернее. И вот надо быть готовым взять ее в "клещи"... Если так, то наша роль важна и мы пропали бы не даром... Но что-то и подсказывало иное: персы не могут быть настолько глупы, раз давно с нами воюют. И вот через четыре дня конница снова сомкнулась перед нами.... Но осталась на месте... и стояла целый час. А потом через нее в нас полетели стенобитные снаряды. Тогда-то мы и пожалели, что метательные орудия разместили наверху с наклоном вниз, чтобы поражать вернее. Персы увидели их воочию, смекнули, чем нас надо брать, и умело, скрытно подогнали несколько онагров.
      Кончилось господство колотых ран и родничков крови, сочившихся из них. Мне стали приносить "мешки" с раздробленными костями, и, кроме обезболивающих, накупленных мною тогда на деньги городского казначея, уже ничего не требовалось, чтобы облегчить многим из пораженных боевым спудом путь к лодке Харона... В первый же день обстрела снарядами онагров и стрелами, впивавшимися в тела под расщепленными щитами, мы потеряли безвозвратно три сотни солдат вместе с опционами и одного центуриона. Была команда отойти - и тогда в проход вновь устремилась конница персов. При этом онагры не прекратили метание, и снарядами побило десятка два персидских всадников вместе с конями. Персидские деспоты не жалеют и своих воинов. Мы вновь выдавили конницу в долину - и потеряли еще полсотни. На следующий день повторилась та же лютая "давка винограда" - и нас осталось меньше пяти сотен... Легион уходил под привезенную мною известь в то естественное углубление в скалах, которое я нашел подходящим быть вратами Смерти...
      Еще пара дней - и черным скутариям Геркула не осталось бы грязной работы!
      Пришло время молитв. У всех палаток отчаянно задымились кустарные алтарики. Молились кто кому горазд - Юпитер, наверное, ревниво морщился... И тогда я подумал, что персы возьмут верх уже тем, что слаженно молятся своему богу и своим огням, а у нас начался разброд.
      ...В ту, последнюю ночь легат Андреас не спал, и алтаря у его палатки не стояло. Огонек горел внутри - и я вошел.
      Он посмотрел на меня, не поднимаясь с сиденья, и произнес одно слово:
      - Да!
      В ответ я кивнул и ответил эхом:
      - Да!
      И вдруг я услышал от него то, чего никак не ожидал услышать:
      - Думаю... Сейчас бы поднять легион и приказать молиться одному Христу!
      У меня ёкнуло сердце: неужто и вправду тогда у Евфрата примипил Андреас вслух молился Христу, а я не услышал! Кто же тогда услышал и донёс?
      - Да? - вопросил я.
      - Да. В тот день кому только я не успел помолиться, - признался легат, - но как только стал молиться Христу, так персы дрогнули...
      "Бывают же совпадения!" - мелькнуло у меня в голове.
      - Думаешь, совпадение, и они уже выдохлись? - эхом откликнулся вслух Андреас. - Ты такой, знаю...
      - Я, вообще, не понимаю, как может такой Бог помогать воинам, если этот Бог заповедал "не убий", - развел я руками. - Особенно тогда, когда не свой дом и не свою семью они защищают.
      Андреас развел руками точно так же, как я. Только - сидя.
      - Но первыми, кто в Него искренне поверил... кроме апостолов, были наши центурионы, - вполголоса заметил легат. - Римляне. И Христос их принял. Мы не знаем путей Провидения... И облако. Ты же видишь это облако!
      Это странное облако, что появилось в небесах прошлой ночью, только усилило разброд. Оно было раз в пять больше Луны и оставалось на одном месте без движения. Оно имело округлую форму, а ближе к утру стало отчетливо напоминать колесо с шестью спицами, из которых четыре казались более массивными. Еще на исходе прошлой ночи я услышал странные слова легата: "Похоже на крест!", но почему-то не придал им значения. Наверно, потому, что сам я креста не увидел в этом необычном явлении. Солдаты же стали опасаться, что это благоприятный знак для персов...
      - Вижу. Но крест мне оно не напоминает, - признался я. - Колесо - да... А еще оно напоминает мне гало вокруг Луны или Солнца... К холоду. Зима близко.
      - Только это гало висит вдали от Луны.
      - Да, - признал я. - Необычное явление природы.
      - Я могу объявить солдатам, что это именно крест, - сказал легат.
      Я постоял немного молча. Он же сидел молча и ждал, что скажу на это я.
      - Андреас, - по старой дружбе я имел право обращаться к нему запросто, - ты сейчас поднимешь легион, укажешь в небо на гало и прикажешь молиться Христу, Которого в нем не видать?
      Легат улыбнулся и прищучил меня вопросом на вопрос:
      - И что посоветуешь ты, если волею Провидения ко мне в этот час послан тот, кто не верит ни в каких богов?
      Я подумал, что такой приказ может усилить разброд среди солдат в наше последнее утро. Даже если легат будет убеждать остаток легиона, что некогда его личная молитва Христу принесла маленький успех в большой неудаче на Евфрате: почему же тогда этот Бог не помог всей армии?
      - Можно приказать, но...- начал я.
      Тотчас легат перебил меня резким жестом:
      - Об этом и я думал до того, как ты пришел, - сказал он очень твердым тоном. - Об этом "но". Теперь оставь меня и дай еще подумать.
      Я вышел. Я знал, что спать не лягу. Зачем начинать посмертье за пару-тройку часов до его законного наступления? Лучше насладиться напоследок дыханием жизни, красотою звездных небес, кою из лодки Харона уже не увидишь. И - сиянием уже почти полной Луны, свет которой до Аида тоже не дойдет... хотя зачем там нужен еще и этот мертвый свет, который я всегда недолюбливал? Я так думал, потому что в глубине души надеялся как-то увильнуть от последнего приказа легата по легиону, приказа одному лишь врачу - бежать в Никомедию с горькой, но славной вестью.
      Я провел обход раненых. Прикинул, кого из "легких" можно успеть увести в горы, когда начнется окончательное истребление легиона. Если, конечно, они согласятся - я ж не приказ отдам... Оставил пару наказов моим парням.
      Я поднялся наверх к дозорным. У них тоже едва заметно курился какой-то алтарёк...
      Я не помню, брат, сколько времени пробыл там. Не помню, о чем там думал. Не помню, с чем, с кем и как прощался... Но, наверно, прощался, раз уж звон ноющей струны прощания потом еще долго отдавался в сердце... Но всю мою память о том часе под звездным небом выжгли ослепительные вспышки молний. Их было две, одна - за другой. Молния как будто дважды ударила в одно и то же место где-то внизу, в долине. А спустя пару мгновений пепел воспоминаний завалило, укатало громом, от которого, казалось, даже рёбра внутри меня треснули.
      Придя в себя, обнаружил, что стою, согнувшись в три погибели... Сначала повертел головой и увидел дозорных: двое из них и вовсе оказались на четвереньках.
      Я разогнулся - и посмотрел вверх. Надо мной сияли звезды, и так же светила Луна. Где туча, из которой могла ударить молния? Даже того необычного облака не было. Луна освещала лишь несколько слабых волокон, растекавшихся по небосводу.
      Стоял неясный шум и звон. Я подумал, что он - у меня в ушах, в голове, но оказалось, шум, звон и крики доносились снизу, из долины.
      Я даже поморгал отчаянно, когда обратил взор туда, вниз. Подумал, пелена в глазах... Хотя смешно - только что ясно видел звезды и Луну!
      - Ты видишь то же, что я? - спросил ближайшего дозорного.
      - Там туман какой-то, - ответил тот. - Ничего не вижу.
      И правда! Долина внизу вся разом покрылась зыбкой, сизой пеленою, освещаемой небесным светилом. Пелена напоминала ночной туман над большим озером. Только она еще и мерцала, подобно зимнему инею... Персидское войско утонуло в ней. Но его было слышно. И по тому шуму невозможно было угадать, что с персами там происходит. Как медик, я невольно определил, что внезапный туман - не какое-то очередное зловещее чудо и не ядовит для людей, а то бы крики были совсем иного тона.
      Я поспешил вниз. И знаешь, что первым я увидел, брат? Я увидел истинную силу Рима! Легион уже был в полном боевом построении и готовился дать отпор врагу при свете Луны. Шлемы сверкали...
      Вообрази, брат! Мы так простояли полную стражу, прислушиваясь к шуму из долины и не понимая, чего ждать от персов! Почему не понимая? Да потому что внизу тоже ни зги не было видно в той пелене. И самое удивительное было то, что туман не заползал на нашу сторону! Он стоял стеной там - за проходом, как за запертыми, но невидимыми вратами... Ну, я приврал, конечно! Немного той дымки все же втянулось в ущелье, и она слабо пахла - смесью горящей нефти и какой-то благовонной смолы.
      В следующие две стражи задние ряды сидели, меняясь с передними тремя фульками, которые были готовы принять удар, хотя шум персидского войска постепенно стихал. И, наконец, стих совсем...
      А когда солнце показалось из-за дальних возвышенностей, того тумана не стало в мгновение ока. Как будто лучи солнца разом выпарили всю долину. И знаешь, что мы увидели, брат? Мы увидели чистый, безлюдный простор! Тот самый, что встретил нас в день нашего прибытия. Как будто солнце выпарило вместе с туманом и всех персов! Как будто туман ночью растворил их всех без мучений и боли, подобно чудесной кислоте, и слинял вместе с ними в небеса!
      Мы не верили своим глазам! А потом поверили, потому что увидели невдалеке от прохода брошенные онагры, которые так безжалостно проредили легион... Мы их в тот же день сожгли, выместили тяжкий ущерб на них, раз уж не могли поквитаться с персами!
      Они, конечно, не испарились. Они ушли. Они сбежали! Это было видно по направлению редкого потока брошенных ими вещей... Они чего-то насмерть испугались! За несколько часов до того, как им оставалось только довершить свое дело и прорваться к пустым рудникам... Вот где настигло бы их разочарование! Но их настигло что-то другое! Не иначе как кара небесная! Нашему удивлению и воодушевлению не было предела. Архелай первым крикнул: "Слава Зевсу-громовержцу!" И все кинулись собирать жертвы для Зевса. Кто же еще мог поразить сокрушительной молнией с чистого неба огромное войско! Поверишь тут... Я украдкой поглядывал на Андреаса Лакедемонянина. Он молчаливо улыбался, отдавая команды... Я не спросил его, кому молился он перед ударом грома небесного...
      И да - забыл сказать тебе. Увидев пустую долину, я вновь помчался наверх. Оттуда я и увидел следы бегства - брошенные палатки, возы... Вдали виднелось еще какое-то большое темное пятно округлой формы. Размером примерно в сотню локтей. И мне оно напомнило по виду то странное облако, которого и след простыл на небе. Колесо со спицами. Только тот небесный знак - если то был знак - еще недавно белел на темных небесах. Внизу же земное его позднее отражение чернело как бы копотью... Мне сразу пришло на ум, что чудовищная и невиданная молния била именно в это место. И била именно из того облака. Молния и напугала персов наказанием свыше. В нескольких темных и больших предметах, валявшихся по окружности, я признал трупы лошадей, судя по всему обуглившихся. И я не мог дать этому никаких разумных объяснений... кроме именно наказания, ниспосланного на персов нашими богами, в которых я не только не верил, но и коим никогда не доверял... Славно, видать, помолились солдаты!
      Пока все радовались чуду, Андреас был как никогда задумчив. Я не сомневался, что он размышлял не о чудесах, а том, что делать, если нагрянет "черная ала". Тем более что сниматься с места было нельзя. А что теперь делать - совершенно непонятно.
      Свое дело в тот час я знал. Главное: приободрить раненых. При удивительных вестях и тяжелые быстрее пойдут на поправку! Я прислушивался к радостным вздохам, чтобы вовремя приметить, не разошлись ли у моих подопечных швы, не потекла ли от радости кровь...
      За этим важным делом и застал меня легат Андреас. Я очень удивился его приходу. Хотя и ожидал, что он зайдет позже - приободрить раненых солдат. Еще больше меня встревожило недоумение, сквозившее в его взгляде.
      - Кастор, - сказал он мне, - ты снова нужен для другого дела. Там привели каких-то путников... Они шли к проходу со стороны Персии. Говорят что-то странное. И выглядят так же.
      - Непонятный язык? - осведомился я. - Андреас, я не во всех силен.
      - Нет, говорят на эллинском... - качнул головой легат. - Как будто родились на Пелопонесе. А на латинском - как будто из африканских провинций. Но не эллины. Ты должен посмотреть. Ты ведь многие народы повидал. Может, признаешь.
      - Со стороны Персии? - недоумевал я.
      - Так говорят, - кивнул легат.
      - То есть они шли навстречу бегущей на них в панике армии? - представил я дикую, совершенно неправдоподобную картину.
      - Они говорят, что не видели никого там. - Андреас махнул рукой в сторону долины. - Ты меня не пытай. Ты пойди и спроси у них. У тебя ум... изощренней, знаешь ли. Что-нибудь ты из них выковыряешь...
      Андреас нарочно оставил "путников" под присмотром у своей палатки так, чтобы мы подошли к ним с тыла. Я увидел достаточно молодых мужчину и женщину в одеяниях, похожих на персидские - на обоих были длинные туники с короткими - до локтей - рукавами и широкие варварские штаны. Все одеяния как бы связанные из долгих и разноцветных (заметь, разноцветных!) лоскутов. Впрочем, сандалии на них были вполне эллинские. "Путники" весьма высокие - на голову выше легата, а он-то на полголовы выше почти всех солдат. Только Архелай, стоявший тут же и дивившийся на незнакомцев, был им почти вровень, выше всего на пядь. Зато он был вдвое шире их, вместе взятых... У обоих - очень короткие, как у рабов, и одного рыжевато-золотистого оттенка волосы. Но главное: они были страшно худы - на вид, и вправду, истощены долгой, голодной дорогой... и страшно бледны, просто трехчасовые трупы на зимнем холоде! У меня даже вспыхнуло опасение, что персы испугались начавшейся среди них эпидемии, а этих заслали принести и к нам подарок пострашнее снарядов онагра - какое-то моровое поветрие.
      Когда я их обходил, то на миг и вовсе оцепенел. Женщина (обоим можно было дать лет двадцать пять) была беременна! На восьмом месяце, никак не меньше!
      По лицам... да, их можно было, пожалуй, принять и за персов... допустить, что они - персы, там ведь много разных племен. Или же - за выходцев с далекого севера, из каких-нибудь северных скифов с водянистыми серо-зелеными глазами. Но отсюда было слишком далеко до северных скифов!
      Держались "путники" очень спокойно... и, знаешь, падать от истощения явно не собирались.
      Легат Андреас сел, а я встал по правую руку от него и пожелал "путникам" мира. На эллинском.
      И вот тут началось то - странное! Оба тотчас переглянулись, и мужчина мягким высоким голосом спросил женщину на эллинском:
      - Что мы им ответим?
      Женщина кивнула и улыбнулась.
      Тогда мужчина повернул голову ко мне и сказал:
      - Мир и вам!
      Я решил идти по уже проторенному пути и спросил:
      - Откуда вы идете? С какой стороны?
      ...И снова та же игра у них: он обращает взор в глаза спутницы и вопрошает:
      - Откуда мы идем? С какой стороны?
      Та отвечает улыбкой, но как будто в самой улыбке передает ему искомый ответ, и тогда он обращает взор на меня:
      - Мы идем с той стороны, откуда нас сюда проводили.
      Я спросил, видели ли они войско, и после очередного разбора пряжи получаю ответ, о каком уже слышал от легата.
      - Из какой страны вы родом? - вопрошаю тогда, нарочно пропуская вопрос про Персию, ибо уже чую, что любой их ответ ничего толком не прояснит.
      В ответ слышу странные звуки, в коих мне слышится баснословное "Офир".
      - Офир ? - невольно переспрашиваю я, и они вновь переглядываются.
      - Называйте так. Офир, - странным образом подтверждает мужчина.
      По чести говоря, брат, я больше поверил в Офир в их устах, нежели в Персию, если бы они сказали, что идут из ее пределов... Хотя тот баснословный Офир вроде бы в другой стороне... Может, оно и вправду где-то есть, это сказочное златообильное царство, и они шли оттуда - тощие такие, бледные и не слишком ясно соображающие. Я подумал, что оба не совсем в себе, умалишенные, бредущие по неизвестным дорогам неизвестно куда. Такие на всех путях и тропах порой встречаются. Такие и стотысячное войско проглядят!
      - А куда вы направляетесь? - был мой следующий вопрос.
      И вот с него-то и надо было начинать, брат!
      Оба отозвались без проволочки, тотчас и хором:
      - К епископу Петру!
      Краем глаза я увидел, как встрепенулся легат Андреас. У него даже ленточки на плечах взметнулись... и он, знаешь, вперился уже не в путников, а в меня.
      Я и сам опешил! Ожидал ведь услышать что-то небывалое и баснословное вроде Офира!
      Я невольно отозвался вопросом, как эхом:
      - К епископу Петру?! Кто это?
      Они вновь переглянулись.
      - Мы сбились с пути, - поведал мужчина.
      - Но - не с направления, - вдруг подала голос и женщина, и ее голос напомнил мне дальние крики чаек.
      - Да, - кивнул мужчина и добавил нечто невразумительное: - Отдаленность начала пути.
      Оказалось, что остается узнать совсем немного!
      - Какая нужда вас к нему ведет? К этому епископу? - Тут уже немного ума нужно было, брат, чтобы не сбиться с направления допроса.
      - Нам предстоит принять у него крещение водой, - ответил мужчина.
      Я услышал шумный вздох легата. Тут я и сам вздохнул с облегчением: эти чудики сразу стали мне понятны! Ты, брат, наверно, сразу бы опознал в них своих, а мы вот замешкались...
      - И как же вы теперь его найдете, если сбились с пути в самом начале? - Стало мне вдруг интересно, брат, куда и как их несет судьба.
      По моим меркам - им еще осталось десяток миль пройти прежде, чем угаснуть от голода при дороге... жаль было нерожденное дитя этих безумцев!
      Мужчина ответил очень уверенно:
      - У нас есть путеводный знак!
      И он протянул руку, указывая в западном направлении...
      Сначала, брат, я услышал возгласы удивления Архелая и солдат, которые тут были, - разведчиков, что привели путников и обоих часовых у палатки легата. Сам Андреас вдруг поспешно поднялся на ноги... Но в те мгновения я видел не то, что удивило их. Как врач, я изумился протянутой руке незнакомца. То, что я принимал за темную разветвленную жилу, выступившую на его предплечье от истощения, было скорее какой-то особой выпуклой татуировкой... и в тот миг мне показалось, что по ней пробежал к кисти золотистый блик... да, при косом солнечном освещении татуировка на миг показалась мне позолоченной. Но иллюзия тотчас пропала.
      Мужчина опустил руку. Только тогда я глянул в том направлении, куда она указывала. И не увидел там ничего. Ничего такого, что могло удивить до возгласа!
      - И далеко еще до этого епископа? - продолжил я их допытывать...
      И вдруг увидел между нами мощную руку легата, прямо перед своими глазами - его кисть в командном жесте "остановиться!"
      - Довольно, Кастор! - велел он мне, а путников спросил утверждающе: - Вы ведь голодны?
      Они по старинке переглянулись и как бы обменялись между собой тем же вопросом.
      - Нет, мы не голодны, - был ответ. - У нас все есть, чтобы не быть голодными.
      Вспомнил я тут ваше "не хлебом единым"... Ну что ж, подумал, пусть доживают... но когда упадут в обморок, я займусь беременной и уж ее-то и ее будущее дитя постараюсь спасти мягким сыром и отваром.
      - Как вас называть? - вопросил легат.
      Снова были какие-то нечленораздельные звуки, в коих слышалось "Атэм" или "Асэм"... или "Афэм"...
      - Так нас и называйте, - добавила женщина вслед за мужчиной. - Обоих. Третьего ждем.
      Легат бросил на меня острый, непонятный взгляд и сказал:
      - Проводи гостей в госпитальную палатку. Пусть немного подождут.
      А им:
      - Путники! Вы можете немного подождать?
      - Не больше солнечного дня, - был ответ.
      Легат кивнул и сказал:
      - Благодарю. Управимся быстро.
      Удивив меня той благодарностью, легат тотчас обратился с вопросом и ко мне:
      - Сколько тебе нужно времени, чтобы подготовить раненых к дороге?
      Я ответил по-одиссеевски... притом все больше недоумевая:
      - Не больше обещанного легатом срока...
      - Часа хватит?
      Я кивнул.
      Следующим приказом была армейская команда, и она меня очень удивила: "Через час поднять легион к орлу".
      Андреас жестом велел мне приблизиться вплотную и прошептал слова, которые не только еще больше смутили меня, но и проросли во мне обидой... благо, та обида сама собой увяла к вечеру:
      - Друг, у тебя сердце стоика, а ум киника. Они помогают тебе делать точный надрез, но порой мешают тебе видеть за кровью и плотью истину.
      - Что есть истина? - спросил я легата.
      - Придешь на крик "петуха" - узнаешь... - ответил Андреас, украв у меня одиссееву ухмылку.
      Легат послал вместе со мной и чужеземцами одного из тех солдат, которые привели путников из долины. До этого все трое разведчиков стояли у палатки легата на случай, если будет нужно какое-то подтверждение или опровержение их ответов... И это меня тоже смутило: как будто легат послал соглядатая проследить за моим обращением с незнакомцами, а не за ними самими. По дороге я шепотом спросил солдата, чему они так удивились, когда незнакомец поднял руку.
      - Там будто огненная колонна выросла, - так же тихо ответил тот. - За горами. Такая иногда вечером над солнцем бывает. Но какая-то пустая... А потом сразу пропала. Когда вот он. - солдат указал пальцем на странника, - руку опустил.
      Я отметил про себя лишь то, что ту призрачную "колонну" увидел не один человек. И больше пока решил не размышлять над тем, чего не видел собственными глазами.
      Ходоки к некому епископу Петру отказались пережидать в моей палатке. Сказали, что желают побыть под солнцем. И это мне тоже показалось странным при бледности их кожи. Куда бледнее кожи нашей матери! А уж она-то бежала от солнца!.. Но раз не сгорели в дороге, значит, в стране Офир солнце не способно ожечь кожу ее обитателей.
      Немного легче стало мне, когда я заметил, что солдат очень внимательно присматривает за иноземцами.
      А они сразу направились к вратам Аида, как будто уже знали дорогу. И, знаешь, брат, они так долго и так неподвижно стояли над нашей братской могилой, покрытой известью, но еще не заброшенной песком и хворостом... с таким отрешенным видом, что меня укусила оса ненависти к ним. Не знаю почему, брат... Потом я объяснил себе то чувство тем, что они не оказали погибшим никаких почестей, хотя у них на это время было... а вот у нас, я уже предчувствовал, не уже достанет времени на добрые обряды. Но они не были римлянами. Что им до нас, до наших трупов, до наших сошедших в Аид душ? Я постарался прогнать то чувство - негожее для человека с сердцем стоика и умом киника. А я такой, брат? Да?
      Потом они вернулись... И знаешь, брат, стало час от часу не легче! Я как раз делал перевязку опциону с глубоким колотым ранением локтевого сустава. Стрела порвала связки и повредила головку. Раненый стонал, несмотря на несколько глотков крепкой мандрагоры.
      - Только боль делает этот мир настоящим, - вдруг бесстрастно проговорил из-за моего плеча житель Офира. - Иначе мир не отличим от сна.
      - И любовь... - добавила его спутница, голосом привнеся в мир и само женское чувство.
      "Вот тупые коровы!" - обругал их про себя. Мне хотелось выгнать их взашей!.. Тут мужчина протянул руку к опциону, словно указывая на что-то, но я опять, как завороженный, уперся взглядом в его татуировку. Мне показалось, что по ней вновь пробежал яркий золотистый блик!.. И я не сразу осознал, что опцион не стонет... а тихонько посапывает во сне.
      - Вам ведь тоже всем в дорогу? - вопросил мужчина с неясным чужим именем и не стал дожидаться моего ответа...
      ...да я и стоял растерянный, с раскрытым ртом, чего со мной с детства не случалось.
      - Можно убрать боль у тех, кто ею страдает... - продолжил он. - Здесь было то, что называется войной?
      Хоть я киник и стоик в одном лице, но... ты сможешь вообразить, брат, с каким акиническим видом я торчал там в своих владениях... Уж если все жители Офира такие целители, как этот выходец оттуда, то я просто никто, а Галену место в капсариях! Но я справился с собой посредством стоической части своей сущности. Я ответил ему его же словами, повторил их эхом, лишь - не в вопросительном тоне.
      И мы сделали обход. Я только молча указывал иноземцу на средоточия боли... После обхода в моих владениях воцарилась благоговейная тишина, а некоторые солдаты с ранениями средней тяжести даже поднялись на ноги, на что, признаюсь, без чудесной помощи у них не хватило бы сил еще неделю... Россказням о подобном целительстве я бы не поверил. Но теперь я все видел собственным глазами! И готов был честно признать, что имею дело не с безумцами, а... неизвестно с кем! С людьми из настоящего царства Офир, где забыли про войны и владели даром врачевания без инструментов и лекарств... Что-то еще провидел в этих иноземцах легат Андреас. И мне стало любопытно - что.
      Долго ждать не пришлось.
      Через час, нарочно отведенный легатом для нужд по госпиталю, раздался пронзительный крик "петуха", призывавший легион к "орлу".
      Когда я со своей увечной когортой, числом в половину оставшейся части легиона, подтягивался к месту сбора, в ущелье стояла тишина. Мне было стыдно, что я заставляю ждать усталых солдат на ногах. И вот мы заняли правый фланг. На нас не посмотрели, за что я был благодарен солдатам. Легион вперился в своего легата, стоявшего на возвышении.
      По правую руку от него аквилифер держал орла, а сам легат Андреас Лакедемонянин крепко, точно копье перед командой "к бою!", держал левой рукою простую солдатскую фурку . Да, это было необычно!
      Я предчувствовал, что дело идет к выдвижению легиона. Но куда? Неужели новый приказ цезаря, а я не приметил вестового?
      Тут легат обратил взор в мою сторону и спросил громко:
      - Кастор! Все?
      - Все живые, легат! - ответил я ему.
      Андреас поднял руку - и легион затаил дыхание.
      - Солдаты! - возгласил он. - Город и мир не смотрят на нас !
      Легат сделал паузу. Солдаты стояли оцепеневшие.
      Меня, брат, изжога пробрала от такого обращения... и - от нового предчувствия. И я не ошибся. Я предугадал!
      Легат коротко и ясно, по-спартански, изложил легиону все главные дворцовые тайны о нашем предназначении обреченных. Те тайны, что поведал мне ты!
      - Солдаты! Вы сдержали удар огромного войска персов! - продолжал легат Андреас. - Вы уже повторили подвиг трехсот спартанцев. Но даже если об этом будут трубить в Никомедии, вы не заслужили участи жертвенных баранов Юпитера. Участи, что уготована вам цезарем, а не персидским царем!
      Солдаты! Те, кто был со мной на Евфрате, знают, какому Богу я молился тогда, и этот Бог помог нам. Почему я молился Богу христиан, а не Юпитеру. Я скажу вам! Тогда я думал, что мы обречены. И молился тому Богу, Который только один из богов знает, что такое настоящая человеческая боль. Что такое пробитая железным острием плоть. Что такое пробитые копьем ребра. Что чувствуешь, когда кровь молча истекает из твоей плоти и впитывается в земную пыль, пока сам ты стонешь. Бог христиан стал человеком, чтобы познать нашу настоящую боль на Себе. Поэтому я молился Ему.
      Солдаты! Бог Иисус сказал "Возьми свой крест и иди за Мною!" Слушайте меня. Крест - это не только орудие самой позорной казни. Вот он, наш настоящий крест! - И легат указал правой рукой на фурку, на крестовину ее навершия, а ведь она и впрямь напоминает тот тавровый крест казни. - Разве фурка не похожа на крест? А как тяжела она на марше! Вы знаете, что такое взять крест и нести его! Недаром первыми всем сердцем поверили в Христа наши центурионы, а не иудеи. Они знали истину фурки, ее тяжесть... Они знали истину призыва взять крест и нести его сначала, сколько хватит сил, а потом - сколько будет нужно.
      Солдаты! Вчера ночью мы были обречены. Обречены раньше срока, ибо черным скутариям не осталось бы работы. Они где-то замешкались. И я вновь молился Богу христиан! И что же мы видели? Мы видели в небесах знак, похожий на крест в круге. Мы все видели его! А потом Бог поразил персов молнией. И кто мне теперь скажет, что это была молния Юпитера? Разве я в это поверю, ведь я выжил у Евфрата. Выжил и теперь, в Анатаре. А Юпитеру я не молился ни там, ни здесь!
      И вот персов больше нет! Они бежали. И больше не вернутся сюда. Я знаю! Ибо к нам пришли посланники Бога. Ныне они идут к епископу Петру принять крещение водой. Здесь - на земле, а не на небе!
      Подойдите сюда, путники из Офира!
      ...И вот они встали по левую руку легата. Рядом с фуркой-крестом. Никак не напоминали посланцев небес эти двое... на вид доходяги доходягами... Мужчина смотрел на легион с недоумением, а в глазах женщины мерцало опасливое любопытство. И она так беззащитно приобняла снизу свой непраздный живот! Да уж, божественные посланцы хоть куда!
      - Солдаты! - продолжал свою необыкновенную речь Андреас, легат Лакедемонского Стремительного. - Я убивал персов, но я не стану убивать воинов Рима, если они обнажать мечи против меня. Потому что я не могу молиться об этом Богу Иисусу. Мой и ваш долг выполнен. Теперь я иду за посланцами Бога к епископу Петру, чтобы принять вместе с ними крещение водой!
      Тут меня самого как будто холодной водой окатило, брат! Вот к чему дело шло! Персов больше нет - приказ цезаря выполнен. А если они вернутся, что тогда? Тогда прямое нарушение присяги! Что-то несусветное происходило в тот час в Анатаре...
      - Солдаты! - возгласил легат Андреас. - Кто не пожелает идти со мной к епископу Петру, тем я готов написать годовое увольнение. И тогда вся вина будет на мне. Но таковых я предупреждаю заранее: на вас будут охотиться, как на опасных зверей. Бегите в Египет. А лучше - в Аквитанию. Или - прямо к цезарю Констанцию в Галлию. Можно надеяться, что он спрячет вас.
      Солдаты! Кто готов идти со мною, дайте знак. Прямо сейчас. Медлить нельзя.
      ...Вообрази, брат, я и вправду запомнил речь легата наизусть - такими крепкими гвоздями вбилось мне в память каждое слово! Речь легата и сейчас шумит в моей голове подобно прибою! И этими ночами я слышу ее эхо.
      Вновь воцарилась тишина в ущелье. Но длилась она не дольше полета стрелы или - камня из пращи. Бум - раздался глухой, но мощный удар! По силе его я догадался, что это Архелай первым ударил щитом по наколеннику ... А дальше уже покатилось. Я обернулся к своей увечной когорте, когда услышал за собой словно бы эхо тех ударов по наколенникам: раненые - те, кто мог, - стучали кулаками по своим коленкам. Увольнительную не попросил ни один солдат легиона!
      Фурки-кресты были уже нагружены. Дело оставалось только за командой "направо марш".
      Знаешь, брат, я думаю, Плавт сочинил бы какую-нибудь комедию, увидев наш легион на марше... особенно, если бы он так и не разобрался в сути происходящего. Впереди - двое божественных посланников или просто странников-доходяг, муж с беременной женою. На флангах от них по полдюжины всадников для прикрытия. Следом... следом - сам легат Андреас Лакедемонянин на коне и с ним еще дюжина всадников... Следом за ним - весь мой покалеченный "легион", кто на своих ногах, кто в обозе, за нами - строй, потом обоз, а за ним - вся конница боевым аръергардом! Не то, что цезарь - любой ветеран оторопел бы, увидев невиданный порядок такой армии на марше! Ход всему легиону задавала пестропёрая пара чужеземцев, вернее - женщина на сносях, и я поначалу тосковал мыслью, что мы и за месяц не дойдем до этого баснословного епископа Петра, и уж, ежели сведения о черных скутариях верны, то нагонят они нас в два счета, даже если от изумления задержатся на час-другой в опустевшем ущелье... Однако произошло новое чудо. Пару стадиев те двое шли неторопливо... но легат их не подгонял... а потом они вдруг так припустили... я сам поверить тому не мог, брат, и выскочил вперед, чтобы убедиться воочию... они словно вес потеряли и устремились вперед с быстротою собранной конской рыси! И вот тогда уже Андреас окликнул их и попросил сбавить ход... Да, я все еще удивлялся, брат, хотя пора было бы уже привыкнуть после череды чудесных исцелений и обезболиваний, освеживших мою "когорту калек"!
      Самое время сказать и о путеводной огненной колонне. Пока мы двигались к Евфрату уже не той дорогой, какой пришли в Анатару, та огненная колонна якобы появлялась три или четыре раза и спустя несколько мгновений исчезала, указав нужное направление. Причем - вот судьба, не иначе! - все разы, именно в те самые мгновения, я отвлекался на какие-то нужды или просьбы раненых и не смотрел вперед. Я только слышал изумленные возгласы солдат, а когда поворачивал голову, видел вдали лишь что-то вроде быстро таявшего перистого облачка. И только однажды успел заметить быстро гаснувшее мерцание, как если бы какой-то бог просыпал вниз, на землю, отработанные угли со своей небесной жаровни. Но такое краткое "виде́ние" могло случиться в глазах и просто от резкого поворота головы...
      Когда мы вышли к Евфрату, два человека выпучили глаза от удивления. Это были Архелай и твой брат-близнец. В унылой рощице, а вернее в большой купе чахлых высоких кустов вблизи дороги мы узрели весь род-семейство еврея Шимона в полном составе. Там и палатки их стояли... Правду сказать, и дороги тут никакой не было - просто направление.
      Архелай сам подошел ко мне, и между нами состоялся забавный диалог - как раз для Плавта.
      - И евреи, что ли, туда же, куда и мы? - совершенно искренне, как это бывает со всякими простодушными гигантами, подивился примипил, обращаясь ко мне.
      - А куда мы? - не сдержался сострить твой брат.
      - К епископу Петру. Креститься водой, - так же всерьез сообщил мне Архелай, будто я однажды оглох и не слышал Слово легата, а только шел со всеми, как еще не потерявшаяся, не отбившаяся от стада овца, которой нет дела до направления дороги.
      - Скажешь тоже... Может, они обратно в Египет, - мило издевался я над Архелаем, жалея об этом прямо по ходу беседы, но такой уж я по натуре, брат. - Говорят, там и при их пророке Моисее изобилие было и многие евреи потом жалели, что сбежали из египетского рабства в голодную пустыню.
      Архелай помолчал, прикидывая направление... Но надо отдать ему должное: хоть заковыристых шуток он не понимает, зато дружеское чутьё у него отменное.
      - Я тебе нужен? - вопросил он, видя, что я сгораю от любопытства.
      - Но мы же сегодня не гоним евреев прочь подальше, а это, считай, нас самих судьба нелегкая гонит. Известно куда и к кому, но неизвестно к какому исходу, - ответил я.
      Хотел добавить "Почти как евреев в пустыню", но решил не вводить примипила в еще большее смущение.
      Пока наши разбирались с бродом, я решил навестить детей Авраама.
      На этот раз Шимон вышел мне навстречу один, без своих сыновей. Будь я с Архелаем, старый еврей, наверно, прихватил бы потомство, чтобы уравновесить чаши весов... Мы пошоломкались теперь на более близкой дистанции, и я решил озадачить еврея Шимона вслед за эвбейцем Архелаем:
      - Как видишь, Шимон, и военных гоев судьба вдруг погнала по той же дороге.
      - Вас гонит судьба, а нас ведет Бог, - безо всякого пафоса, буднично отвечал мне Шимон. - Благословен Бог отец наших!
      - Тем не менее, наши пути совпали, - заметил я. - И не просто совпали. Получается, что Бог задержал вас тут, - и я кивнул в сторону палаток, - как будто нарочно, чтобы вы дождались нас... К чему бы это, Шимон?
      - Ни к чему, ученик Элише, - ничуть не смутился старейшина. - Моя младшая дочь затеяла рожать в пути. Прямо здесь, перед Евфратом. Вот мы и встали... Она уже родила мне внука! Вы-то тут при чем?
      - Мой поклон и поздравления, Шимон, с приходом в наш горький мир нового внука, - поклонился я ему, оценив его ответный удар. - И долго вы здесь собираетесь стоять? Место не особенно тучное.
      - Мы ждем, ученик Элише, - сказал Шимон вдруг изменившимся, прямо-таки вдохновенным голосом. - Жив Бог! Он дал нам такой же знак, как отцам нашим на пути из Египта в землю ханаанскую. Как только Бог снова даст нам знак, мы тотчас двинемся вновь!
      Вот тут-то, брат, у меня пробежал холодок между лопаток!
      - Какой знак, старейшина? - прямо-таки шепотом вопросил я Шимона, хотя не знаю почему.
      - Огненный столп! - И с этими словами Шимон указал рукой вдаль, на противоположный берег Евфрата. - Когда столп огня появится там вновь, мы сможем перейти воды без труда.
      Мой разум, брат, в те мгновения лихорадочно искал выход из положения... И вообрази, нашел. Нашел мой разум, чем бы отвлечь киника.
      Я вдруг вспомнил, что эти купы кустов мы видели на пути в Анатару. Проходили мимо чуть выше по течению, когда продвигались некоторое время вдоль русла реки. Значит, удобный брод был расположен тремя милями выше. Про это я и сказал Шимону, невольно давая рациональный совет знатока. Но не тут-то было!
      - Это уже не важно! - только и махнул он рукой.
      Тут мы и распрощались, и я вернулся к легиону в растерянности. Выходило, что все видели огненный столп, указывавший путь чужестранцам. Даже евреи далеко в стороне! Слыхом не слыхивавшие про путников из Офира! Не видел божественного знака, тот огненный столп, или колонну, только я, твой брат-близнец! К чему бы это?
      От бесплодных размышлений и невольного самоуничижения в них меня отвлек ветерок судьбы... Это, брат, вовсе не поэтический образ, а знак жестокой действительности. Я давно заметил, что перед сокрушительными или просто опасными событиями всегда начинает задувать такой тихий ветерок-намёк... или по ногам холодит... словно призывая уносить их скорее... или верховой - по шевелюре, словно предупреждая: "Осмотрись живо!" В те мгновения холодок шевельнул волоски на моих голенях. Я опустил взгляд и заметил катившуюся в сторону реки небольшую колючку. А когда поднял глаза, приметил также, что у движения у всех наших стали чуть порывистей... Самое время насторожиться. И вот уже многие увидели, что наши разведчики догоняют нас во весь опор.
      Не минуло и трех десятков тревожных вздохов, как мы узнали, что черные скутарии - вовсе не дурной слух, а, и вправду, наша судьба. Они двигались на рысях по нашим следам. Ждать оставалось недолго.
      В те мгновения я впервые пережил смешение чувств, не совмещаемых здравым смыслом - страх и облегчение... пожалуй, сначала задуло на душе облегчение. Я обрадовался, что не обманул легата, а ты, еще раньше, не напрасно встревожил меня. Твои дворцовые сведения оказались не пустопорожними!
      Судьба не застала легион врасплох. Оставалось ждать приказа легата. Я был доволен собой, тем, что разболтал ему твои секреты... Но вот и страх притащился: а вдруг легат сейчас вызовет меня и пошлет гонцом в Никомедию, как грозился... Только вот с какой вестью? Исполнить на сцене роль того легендарного марафонца я уже не годился... Впрочем, бегун со славной, трагической, но лживой вестью - чем не герой для Аристофана или Плавта?
      Веришь ли, я даже невольно стал искать глазами подходящую телегу, мысля, под какую лучше спрятаться, чтобы вестовой легата меня нашел не сразу, а потом уж и поздно будет...
      И вдруг прокатился по солдатам уже знакомый мне возглас. Сомнения быть не могло: они вновь узрели путеводный огненный столп! Я как будто увидел его отражение в глазах нескольких ближайших ко мне рядовых... И я нарочно не обернулся в этот раз! И да - был даже горд тем, что я - единственный, кому судьба раз за разом не позволяет увидеть чудо! Раз так - я и глаза могу закрыть! И кто мне докажет, что оно, чудо, случилось вновь?..
      Да и занят я был: пристроил малый скальпель удобно за поясом и соображал, как его применить. Я, легионный врачеватель Кастор, постановил, что имею право лечить хирургическим путем не только раны, возвращая жизнь, но и - совершенное зло, а оно лечится только смертью. Я прикидывал, как мне заговорить, заморочить головы скутариям, чтобы выиграть время, добраться до их командира и полоснуть его лезвием по яремной вене и сонную артерию прихватить. Окатить себя кровью "черного жреца" прежде, чем самому стать жертвенной овцой на злом алтаре... А если он с коня не сойдет, то вогнать ему скальпель поглубже в пах.
      Но все же явилась сила, которая вышибла из моей головы все здравые расчеты, а из сердца - весь гнев, праведный он или нет. То был громовой глас старейшины Шимона, глас, накрывший легион:
      - Жив Бог! Благословен Бог отец наших!
      Я невольно развернулся, как по команде "кругом!" И узрел то, отчего солдаты уже успели остолбенеть.
      То был не огненный столп.
      Я увидел, что все еврейское племя, весь кахал, шустро спускается к реке... да её там уже не было! Только ручьи, тая, убегали вниз по течению, вернее по опустевшему руслу великой реки... и вот уже поспешили евреи по тому опустевшему руслу, утопая по колено в иле и песке и спотыкаясь на камнях... и палатки-то они успели свернуть в преддверии нового чуда... словно знали, что оно должно произойти.
      Я выскочил вперед, чтобы увидеть все получше - и тут уж сам остолбенел. Справа все выше и выше мутной гладкой стеною нарастала ввысь вода! Словно некто одним мановением могущественной руки воздвиг на Евфрате крепкую плотину из голубоватого стекла, поблескивавшего на солнце. И стена все росла! И вода по сторонам от нее уже начинала разливаться по берегам!
      Труба изрыгнула команду "скорый марш!"
      Там, где мы стояли, берег был высоковат, - обозу с ранеными не спуститься. И мы устремились к тому месту, где стали переходить евреи.
      Переход, тот сухой брод, был все равно нелегким из-за ила и песка. Раненых разобрали крепкие легионеры и стали переносить на плечах. Пара повозок завязла так, что пришлось оставить.
      Все мы - и я тоже - с опаской бросали взгляды на вздымавшуюся рядом стену мутной воды... Вдруг невидимая плотина рухнет - и нас унесет, как горсть опилок! Странные мысли, согласись...
      Когда я поднялся на другой берег - а там воды было уже колено - я вдруг подумал: вот опять смех же - не просто легион, а Лакедемонский Стремительный, ведомый еврейским народом, стремглав убегает вместе с ним от войска египетского фараона... и точно так же, как тот Моисеев кахал, - по опустевшему дну... пусть не моря, а реки! Тут и Аристофан рот разинул бы, расскажи ему!
      А что же странники из Офира? Они оставались на левом берегу до тех пор, пока мы все не перешли. И я видел, видел воочию, что мужчина вытянул руку вперед и будто придерживал ею невидимую дверь... не давал ей закрыться... или, наоборот, открыться... Вот уж когда я признался себе честно: "Они точно из Офира..." Если бы женщина не была на сносях вот так, совсем по-человечески, я бы постановил, что они и не люди вовсе... а спустились сюда прямиком с Олимпа. Отец бы поддержал мое подозрение!..
      А потом они тоже спустились в русло и легко пошли по нему... По илу, как по гладкой земле... Просто невесомо! И поистине стремительно!
      Но вот уже и черные скутарии появились на дальнем краю сцены... Любопытно было, что им в голову придет при виде таких чудес. Да и к Евфрату было не подъехать с той стороны - там вода залила сушу куда выше и уже неслась по ней потоком.
      - Залей их! - вдруг снова раздался рядом с легионом громоподобный глас Шимона.
      Евреи откатывались все дальше от берега, от разливавшегося по верху потока, но Шимон задержался. Он явно вознамерился свидетельствовать об апофеозе, а затем и об окончании очередной главы их священной еврейской истории.
      Его призыв был обращен к чужестранцу.
      - Залей их! - вновь возгласил он, сам стоя по колено в прибывавшей воде. - Утопи их всех! Будь посольством лютых ангелов!
      Вот кого увидел в чужестранцах еврейский старейшина! И теперь надеялся собственными глазами узреть, как поток поглотит и унесет все фараонитское воинство, если скутарии осмелятся спуститься вниз... А их маневры говорили о том, что они колеблются, но прикидывают, не ринуться ли галопом через верхние потоки в опустевшее русло.
      Чужестранец - или как его там, Атем, Афем, Асем, неважно - только улыбнулся издалека Шимону и, поднявшись к нам, погрозил ему указательным пальцем левой руки.
      А потом он повернулся к Евфрату, вытянул к руслу правую руку, покрытую невиданными, мерцавшими в те мгновения жилами, и сделал ею такой жест - кисть из вертикальной плоскости резко перевел в горизонтальную...
      И тут уж хлынуло, так хлынуло!
      Будто невидимая плотина-заслонка стала подниматься - и вода под тяжестью своею рванулась из-под нее вперед. Та "заслонка" не поднялась до самого верха. Стена воды стала быстро проседать, а снизу - она вырывалась и бурлила мощным гребнем... Переходить поток теперь было бы самоубийственным делом.
      - Скорее уходить! - тихо сказал выходец из Офира...
      Его как будто услышал весь оцепеневший легион - и разом очнулся!
      Труба вновь изрыгнула в пространство команду "скорый марш!" Ее хрипловатый звук показался мне вдвое более громким. И вот калиги глухо застучали по дороге... Столь привычная, вечная музыка жизни, пока она не отнята судьбой и железом.
      Итак, комедия продолжилась. Впереди со всей посильной прытью торопился к невидимому теперь огненному столпу еврейский кахал, а Лакедемонский Стремительный легион старался поспевать за еврейским кахалом. Со стороны глянуть, не зная, в чем загвоздка, но помня чужую древность: мы с нашими мокрыми по колено ногами и есть на этом этапе пути очередное фараонитское воинство, и мы безуспешно пытаемся нагнать Моисеево стадо, покинувшее без спроса Египет...
      Легион шел молча, хмуро, никто не обсуждал невиданное чудо. Впрочем, евреями когда-то виданное, но - тоже не каждый день. Сдается, что все, как и я, были заняты одной мыслью: сколько времени потребуется черным скутариям, чтобы добраться до подходящего брода и потом нагнать нас... Чудо впрок не работает!
      Полагаю, нам теперь остается пара переходов... или полтора... Если верить этим офирцам, которые прежде, чем ответить легату на вопрос, долог ли путь, морщили лбы и следили полдня за солнцем ...
      Пора бы вздремнуть. Закутаться в палатку и хотя бы подумать о сне. Да, палаток мы не ставили в эту ночь, чтобы не терять времени.
      
      Брат, не хочу тебя пугать, но должен признаться! Я уже не тот, кем был двумя ночами раньше... Я уже не Бобёр! Смешно теперь называться Бобром... хотя Кровавым я и остался. Еще каким кровавым!
      Кто теперь я? Не нахожу у Гомера такого героя, с которым мог себя сравнить. Разве что, опять с Одиссеем... тем Одиссеем, который только что побывал в Царстве Мертвых. В совершенно ином мире. Но там, где я, кажется, успел побывать, отнюдь не Царство Мёртвых. Хотя с какой стороны посмотреть... Я теперь вроде как эдакий троюродный брат Одиссея, волею мойры оказавшийся на Олимпе... и вдруг узнаю там, что боги живут вовсе не в эфирных величественных и белоснежных дворцах, а... в наших собственных снах... бесконечно повторяющихся снах... и от того кажутся бессмертными... а на вершине - одни лишь камни, иней да тысячелистник...
      Слушай, брат, историю про чудо. Лично для меня оно куда более сокрушительно, нежели остановленный поток Евфрата. Да оно, это чудо, и было адресовано лично мне! Теперь я понимаю, что только лично адресованное чудо способно изменить человека, подобно смертному приговору или внезапному, незаслуженному помилованию.
      Началось вот с чего.
      ...Сплю я всегда чутко. Понятное дело - мне в любой час нужно знать состояние моих подопечных, слышать стоны, хрипы или порывистое дыхание. Часто во снах вижу то, что происходит в эти мгновения наяву.
      И вот сплю и вдруг слышу, а потом и замечаю движение некого человеческого тела. Луна помогает видеть. И правда, кто-то из моих слабой походкой направляется куда-то... Я думал - идет отлить подальше от госпиталя... Но отлить не ходят с обнаженным мечом в той руке, которой надо отвести член от тела, чтобы не обмочить стопы. Лунный отблеск выдал оружие... Поднимаюсь на ноги. Иду следом без всяких мыслей и предположений. Только перебираю догадки - кто это... Кажется, Мемнон, декан. Был ранен стрелой в руку, в локтевой сустав. В ту самую руку, которой теперь несет меч. Ее бы, руки уже не было бы до плеча, но офирец исцелил... Тяжелая была рана, весь сустав - как со всей силы ударенный об камни глиняный горшок.
      Между тем, Мемнон двигался в большому, величиной со слона, камню... И я начинаю вспоминать во сне... да, я шел за деканом, но чудилось мне, что еще сплю и вижу эдакое подлунное сновидение... Вспоминаю, значит, что за этим камнем устраивалась на ночевку пара наших офирских странников. Ноги мои ускоряют ход. Я как бы весь превращаюсь в облачко смутного опасения, как это бывает с душою во сне.
      И вот настигаю Мемнона как раз в тот миг, когда он обходит камень. И замечаю, что меч он держит острием уже не к земле, а по-боевому - для прямого укола. И он уже начинает пригибать колени.
      Опасение вспыхивает во мне молнией. Слышу свой голос "Стой, Мемнон!" - и просыпаюсь.
      Мемнон разворачивается ко мне наяву. Луна блещет в его глазах - и тот блеск страшен.
      Вижу, что его меч целит мне прямо в селезёнку, а мускулы-флексоры предплечья напряжены, как тетива лука.
      "Они... убьют всех..." - слышу сдавленный голос Мемнона.
      Слово "убьют" спустило тетиву... Но - не тетиву Мемнона.
      Брат! Я виноват и не виноват... Получилось едва ли не так же, как тогда на Белом озере.
      Левой рукой я отбил в сторону плоскость его гладиуса , а правой... Правая моя рука все сделала сама. Как будто она была отдельно от меня и вела себя, как хотела. Слишком много и в мыслях, и в явных движениях я тренировал ее в эти дни на тот - последний взмах по шее командира "черной алы".
      Сам я хотел просто чиркнуть Мемнона скальпелем, который все время был при мне, чиркнуть по лбу над глазами. Боль, кровь течет ему на глаза - тут-то и легко было бы подавить его замысел... Но Мемнон вдруг чуть наклонился вперед - и рука, моя рука достала его точно до ярёмной вены... да и до сонной артерии - тоже...
      Мемнон хрипло вдохнул, словно поперхнулся кровью, и выдохнул. Звук выдоха его - будто слабо надутый бычий пузырь прорезан был. И Мемнон сразу осел и завалился навзничь. Из шеи у него забил на землю темный родник.
      - Зачем? - услышал я свой шепот. Тихий вскрик отчаяния.
      - Никомедия... Никомедия... - бормотал Мемнон, стремительно упуская жизнь. - Андреас - август... За ним - все... все легионы... Нам в Никомедию...
      ...И в конце уже:
      - Они... они... меняют... дают жизнь... а меняют на смерть...
      И - всё! Парок, пронизанный светом Луны, поднялся над Мемноном. И сгинул. Улетела его душа.
      Я мог лишь догадываться. Складывать его слова, как кусочки смальты, из которых всю мозаику не сложить... Мемнону привиделось то ли во сне, то ли взбрело в голову наяву, что надо идти в Никомедию и поднимать большой мятеж в войсках. За Андреасом пойдет армия - и он станет августом. А эти офирцы бросают приманку - несколько дней жизни и здоровья, а ведут весь легион к ловушке. К смерти.
      Теперь сам Мемнон был мертв. И только тогда я бросил взор в сторону живых... оставшихся живыми в тени за камнем. Офирцы сидели на земле оцепеневшие. Мужчина левой рукой обнимал женщину за плечи, а правую кисть держал у нее на животе, словно защищая ее и плод. Ужас стыл в этой скульптурной паре. Ужас в свете Луны читался на лицах тех, кто способен исцелять смертельные раны и останавливать родники крови и реки вод. Тех, кто, наверно, и поразил все персидское войско, чтобы оно не стало препятствием на их пути...
      Я вытер скальпель о пояс, засунул его в сделанный для него кожаный футлярчик на петле. Потом левой рукой поднял с земли гладиус Мемнона и нарочно отвел руку с ним за спину. Отвел, чтобы спросить:
      - Оживить его можете?
      Офирец погладил жену по голове, поднялся и сделал шаг.
      - Уже поздно, - сказал он. - Рану закрыть легко. Кровь не вернуть. Свертывается, грязная.
      Он указал на растекшееся темное пятно.
      - Мог бы я поделиться своей, - добавил он. - В сосуд. Но мой состав не оживит его. А живого - убил бы.
      Я понял, брат, что вся вина на мне. Сначала поспешил, потом помедлил. Если бы я сразу кликнул офирца...
      Офирец посмотрел через меня куда-то. Спустя мгновение я узнал, что полно зрителей. За мной так же, недвижными скульптурами, стояли северный часовой и оба моих капсария.
      - Помощь не нужна, я все сделаю сам, - сказал им.
      Сказал, как будто протыкал ценный пергамент - такое ощущение было в груди. Наверно, с таким чувством признаются на суде в тяжком преступлении.
      - Доложить? - о-очень участливо, шепотом вопросил часовой.
      Сказал ему, что сам доложу легату после подъема.
      - Свидетельствую, что Мемнон хотел убить кормчих, - еще понизив голос, сказал часовой.
      Меня поразило это слово - "кормчих". Вот уже как этих доходяг называл легион! А я и не знал.
      Мои парни переглянулись, и старший кивнул:
      - Мы тоже свидетельствуем.
      Мне оставалось поблагодарить их и отогнать всех одним жестом правой, безоружной руки. Гладиус Мемнона я тогда отдал часовому, а старшему капсарию велел вернуться с лопатой.
      Кровь уже перестала течь. Я сначала забросал горстями пыли и камешков это темное пятно, в которое канула жизнь солдата, а потом взвалил его на плечо и долго искал подходящее углубление с мягкой почвой. Парню я запретил копать и сразу его прогнал, став из врачевателя могильщиком.
      По счастью, я уже успел покрыть Мемнона прахом земным, когда до меня донесся сдавленный вскрик.
      Я опрометью кинулся назад. У меня в голове жуткая мысль полыхнула молнией - а вдруг еще кто-то из солдат одержим замыслом Мемнона! Твои, брат, сказали бы "В них всесился легион бесов!" Верно?
      Ночь была прохладной - и пот меня холодил, словно иней.
      Она рожала, брат! Схватки у нее начались!
      Видимо, испуг сделал свое дело - и плод, когда испуганная кровь матери дошла до него, решил вырваться из ее утробы, чтобы спастись.
      Я примчался к офирцам быстрее капсариев и часового - они тоже рванулись на этот вскрик.
      Офирец снова был в ужасе.
      Он кинулся ко мне.
      - Она! Она! - захлебывался он. - Она... Из нее... Как это?!
      До меня дошло, что он даже не знает этого слова! Они оба были словно перволюди, все делавшие внове.
      - Она рожает, - просветил я его. - Из нее выйдет ребенок. Вот отсюда... - указал я перстом. - Ее и твой ребенок. Твой ведь, да?
      - Я знаю, что у нас должен быть ребенок. Но не знаю, как это делать... Ты знаешь? - спросил он.
      Так и спросил, брат! С ума можно было сойти!
      Мне приходилось заменять повитуху только один раз. У Ирины, сестры Валерии. Она тоже подвизалась гетерой. Там была целая история. Ирина хотела избавиться от плода. Но Валерия настояла сохранить его - какой-то она сон увидела, будто этот плод нельзя убивать, иначе Ирина после смерти попадет в дальний угол Тартара. Обещала сестре помочь средствами, чтобы поднять дитя. Я тоже пообещал помочь, когда Валерия поделилась со мной их семейной заботой. Мне деньги не на что тратить, а лишний раз порадовать Валерию - праздник для моего сердца и моих чресел. Потом Ирина захотела, чтобы никто не знал о ее беременности, и больше полугода скрывалась в доме Валерии. Потом взбрело ей в голову обойтись без повитухи, чтобы та не разнесла слух по городу... А потом плод оказался слишком большим - и нить мойры окрасилась в темный цвет. Они обе доверяли только мне. И пришлось делать сечение. В общем, Ирина при родах не выжила, а парень у нее славный вышел из крови в наш кровавый мир . Теперь Валерия, ставшая для племянника второй матерью, убеждена, что выбор был правильный и ее сестра в Элизиуме... Впрочем, утешать тоже нередко приходится.
      И в этот раз я больше всего испугался повторения судьбы. Брат, там, где я, всегда полно кровищи! И смерти хоть отбавляй!
      Но обошлось... Обошлось, брат! Мои парни притащили бурдюк с водой, таз, поднос мой. Другой скальпель - не тем же орудием убийства делать сечение, если придется! - да, я решил его не обжигать, не до огня было да и не нужно, если придется выпускать плод, пробивая стену, а не открывая дверь... Муж, если что, залечит, вдруг дошло до меня!
      Обошлось! Скальпель пригодился только разлучить мальца с маминым телом... Мальчишка вышел из ее утробы что ни на есть человеческий... хоть и все жилки на виду, будто мраморный весь. Вздохнуть не успел, как заорал. Вроде тебя, брат! Я испугался, кажется, больше офирцев: он сейчас весь легион поднимет, живее "петуха", что тогда делать?.. И тут же другие тревоги заскребли душу: сможет ли кормить сама? Знает ли, как это?.. Конечно, ничего не знает! Если молока не будет - надо бежать к евреям, у них козы есть...
      Я все объяснил им, что и как теперь делать... а когда встал и повернулся, оцепенел...
      Так и есть!
      Вес легион уже стоял здесь, не подходя ближе двадцати шагов! И все, как часовые, - без щитов, но с копьями!.. И раздался глухой ровный стук. Солдаты загремели древками по своим коленкам и голеням! Радость!
      Рождение ангелёнка от ангелов было понято как самое доброе знамение, какое только можно в нашем положении вообразить!
      С рассветом легион, словно на крыльях, полетел.
      Когда я доложил Андреасу о случившемся, легат положил руку мне на плечо, сжал его крепко и сказал:
      - Теперь ты имеешь право на смерть равного достоинства.
      И отпустил, улыбнувшись так, как умеет только он. Его улыбка похожа на подпись к приказу.
      По-разному можно было понимать такую "награду", но я выцедил из нее только надежду на то, что легат не станет меня посылать в Никомедию гонцом триумфального вранья.
      Офирцев мне удалось уговорить: пусть роженица побудет хоть день в повозке, а не мчится с младенцем на руках плечом к плечу с мужем.
      В начале марша офирец сам подошел ко мне и сказал, что они хотят отблагодарить меня за помощь, но не знают как. Будь я евреем, я бы мог попросить у них дождь из манны небесной или тучу перепелов - как раз бы к привалу. Но вот какие слова вырвались у меня сами:
      - Я был бы счастлив, если бы знал, кто вы такие в действительности.
      Душа у меня сжалась в тот миг... В моих словах можно было бы услышать обидное недоверие.
      Но офирец повернулся назад, чтобы переглянуться с женой, ехавшей на повозке позади нас в пятнадцати шагах, улыбнулся, кивнул, а потом вновь обратил взор на меня. Похоже, они, и вправду, могут говорить друг с другом мысленно.
      Вот что он сказал мне:
      - Врачеватель Кастор. Если я расскажу, то ты или не поймешь, или не поверишь. Мы попробуем показать тебе, а ты попробуешь это себе объяснить. Но лучше сделать это, когда движение остановится. У нас будет достаточно твоего времени. А завтра здешним утром нас уже должен встретить епископ Петр.
      В те мгновения я был готов к любым чудесам. К тому, что офирец низведет молнию с небес, мы оседлаем ее и в мгновение ока пронесемся над его родиной, а потом вернемся на другой молнии, по пути сметя половину столицу Персии... Ну, в том случае, если этот Офир - в той стороне, откуда они пришли... А может, это сказочное царство меняет свое местоположение, чтобы не вело к нему проторенных чужаками путей... кто знает.
      - И сколько на это времени нужно? - горя нетерпением, спросил я.
      Офирцы как обычно переглянулись между собой и обменялись таинственными улыбками. Пора бы мне привыкнуть к этим их противным переглядам.
      - Нисколько, - ответил мужчина, переведя взор на меня.
      Так я и знал, примерно такой неясности их ответ и предположил - и поэтому нового вопроса дурачка уже не задал.
      Зато офирец понял, что люди на нашем краю света обидчивы и отчего они иногда хмурят брови. Он поднял руку и щелкнул пальцами:
      - Вот столько!
      - И что нам мешает сделать это прямо сейчас? - решил я припереть его, но не тут-то было.
      Офирец снова переглянулся с супругой, бережно державшей младенца, укутанного в полотно, которое я выделил ей из моего интендантского скарба. И тут мне показалось, что именно молодая женщина снабжает своего мужа умными мыслями.
      - Вот ты, Кастор, ты идешь по дороге мимо стада свиней или овец, ваших домашних животных - сказал офирец. - Они пасутся в стороне от дороги. Допустим такое событие. Одно дело - глянуть на них мимоходом, но - совсем другое, если тебе надо по пути еще и сосчитать их... и может быть, различить, какая здорова, а какая больна, чтобы доложить хозяину. Или вот: Кастор, если ты очень голоден, как обычный человек, ты можешь проглотить в одно мгновение кусок мяса, почти не разжевав его... но здесь, у вас, переваривать его тебе придется час-другой. Так и в прозрении, которое мы тебе даруем. После того, что ты увидишь, многие будут с удивлением смотреть на тебя: почему врачеватель так странно выглядит, будто выпил... что у вас для этого пьют?
      - Допустим, настойку акации... - подсказал я.
      - Мы не знаем, не пробовали, - вдруг откликнулась женщина, словно оправдываясь.
      Пойми их мысли!
      На том и порешили, хотя я еще пытал их, сколько времени буду казаться не в себе. Врачи любят знать наперед, сколько времени на что может понадобиться, дабы прикинуть, не помрет ли за этот час их подобпечный. Пришлось удовлетвориться их странным ответом - мол, это будет зависеть от того, на чем я своевольно остановлю дело понимания того, что увижу, и насколько близко к сердцу приму это понимание.
      Короче говоря, пришлось терпеть до привала. Последнего, как считали офирцы, привала перед встречей с епископом Петром, что давно казался мне недостижимым героем...
      Теперь, после рождения сына, они оба были полноправно приписаны к моему легионному лазарету. И я уже ловил себя на том, что едва ли не горжусь этим... Мужчина, как обычно, шел впереди, нашим проводником к неизвестной судьбе, а его супруге с младенцем я выделил отдельную повозку, благо стараниями ее мужа почти все раненые были уже на ногах... Я ни разу не заметил, чтобы она кормила свое новорожденное дитя... Однажды я подошел к ней с вопросом, но она подняла руку, стоило мне рот открыть.
      - Не беспокойся, Кастор, мой сын дальше от животных, чем вы, и ему не нужно питаться молоком, - сказала она.
      Вот она правда - недалеко мы ушли от животных, раз каждого из нас можно запросто превратить в свинью или овцу, что и доказала Цирцея Одиссею!
      Замечу также, что офирец шел теперь впереди легиона куда медленней, чем раньше, когда они двигались вдвоем... словно берёг жену от дорожной тряски. Мне же не терпелось вместе с лазаретом помчаться вперед, найти место для ночного привала, все устроить и спокойно дождаться легиона, а с ним и - обещанного чужеземцем открытия тайны...
      Но, когда легион остановился и место для ночного привала было выбрано, я, отдав приказы по лазарету и нагрузив делами моих капсариев, не побежал в нетерпении к офирцу напоминать об этом. Ты меня знаешь. К тому же мне вдруг захотелось потянуть предвкушение.
      Мужчина сам подошел ко мне и сказал, что лучше управиться, пока солнце не село, чтобы я потом в темноте не спотыкался как бы надолго ослепленный увиденными образами.
      Он повел меня к большому камню, похожему на тот, у которого офирцы проводили прошлую ночь и который стал свидетелем крови... а мог бы стать свидетелем куда большей и тяжкой крови... Я не удивился бы, если бы вдруг определил в точности тот же самый камень. Что им стоит перенести и целую скалу на новое место!
      Супруга офирца сошла с повозки и двинулась за нами следом.
      Он попросил меня сесть у камня и привалиться к нему спиной.
      Я повиновался. Он присел на корточки прямо напротив меня. Его супруга осталась стоять рядом, по правую от меня руку. Солнце садилось по левую.
      Надо сказать, присутствие женщины с младенцем навевало спокойствие. И никто не обращал не нас внимания, а то я опасался, что, пока солдаты заняты, кто-то из опционов или центурионов захочет поглазеть, чем это мы тут занимаемся.
      - Готов, врачеватель Кастор? - как всегда отрешенно улыбаясь, вопросил меня офирец.
      Заметь, я уже не употребляю его имя, потому как в памяти моей так и не откладываются звуки того, как его имя нужно произносить... Да имя ли это?
      - Вам виднее, - ответил я.
      Тогда он мне велел:
      - Закрой глаза... постарайся отступить от всех мыслей и воспоминаний... вдохни поглубже.
      Спустя еще несколько мгновений словно оса кольнула меня жалом над переносицей между бровями... В глазах моих полыхнуло белым пламенем, как бывает, когда ударишься лбом... и на миг отдалось болью в яблоках и гулом в ушах... Думаю, офирец коснулся моей головы своим чудотворным перстом.
      А потом я увидел сон... а потом я выдохнул и снова открыл глаза... и снова на миг ощутил боль в глазных яблоках.
      В мире ничего не изменилось. Офирец все так же сидел передо мной на корточках и улыбался, а его супруга стояла в той же позе рядом и так же держала младенца.
      Потом я снова закрыл глаза... очень сильно захотелось сделать это... а когда открыл, в мире произошли изменения. Офирец стоял, а его супруги рядом уже не было. И наши тени - офирца, его жены и моя, слившаяся в камнем, - удлинились примерно на четверть часа.
      - Тебя можно оставить, врачеватель Кастор? - спросил офирец. - У тебя здоровый вид человека, который не пил настоя акации.
      - Это радует, - признал я.
      - Ты хочешь о чем-нибудь спросить прямо сейчас? - задал он еще один вопрос.
      Я перевел дух и попытался собраться с мыслями. И ответил ему так:
      - Мои вопросы посеяны, но еще не взошли... Не знаю пока, как тучно взойдут и не увянут ли на корню.
      - Тогда подождем урожая, - подыграл мне офирец.
      ...Сейчас я попробую тебе все рассказать, брат.
      Да, по всему казалось, что я видел сон. Яркий, чувственный. Но именно обычный сон... это казалось сном, а не каким-нибудь необыкновенным видением, а тем более путешествием в нашем подлунном мире. Оставалось только поверить, что этот сон был отражением некой непостижимой действительности, пребывающей за тридевять земель...
      У моего переживания было несколько признаков обычного сна. Первое: в окружающем мире может пройти одно мгновение, а в сновидении - долгие часы и даже дни. Второе вот что. Порой во сне ты попадаешь в обстановку, которая не имеет ничего общего с действительностью, но которая кажется тебе совершенно знакомой и обыденной... такой вот обстановкой, в которой уже заключен опыт твоей жизни и где все само собой разумеется... особенно это касается каких-либо предметов... скажем, во сне ты несешь кувшин или тащишь за плечом тяжелый мешок и при этом заведомо знаешь, что несешь этот мешок уже давно, знаешь, что в нем находится... правда, во сне скорее всего не знаешь, куда его несешь и где оставишь... я раньше много думал над подобными образами и в конце концов догадался, что такие предметы являют собою образы и символы каких-то забот, трудностей или хлопотных размышлений в яви... и вот разум пытается справиться с ними во сне, превращая их в посильную и понятную ношу... или во что-то другое... с чем справиться в итоге проще... а когда справишься во сне, то и наяву придет верное решение... или просто успокоение с мыслью "да плюнь ты на это, не бери в голову, само утрясётся!", а перед тем идешь-бредешь во сне с мешком - и вдруг нет его уже... и ведь не удивишься внезапной утрате там... Помнишь, ты рассказывал мне о видении вашего апостола Павла - как ваш Бог спускал к нему с неба животных, которых надо было закласть и потребить в пищу, хотя для евреев эти животные были нечистыми... а оказалось, что наяву те животные - это мы, язычники, а закласть - значит, просветить нас верою... и, кажется, вашим крещением... хорошо, что Павлу наяву не пришло в голову и впрямь их всех перерезать - тех, к кому он был послан...
      И еще одно важное свойство... Скорее - не сна, а пробуждения. Во сне нередко видишь какое-то нагромождение образов и событий, нелогичное, обрывочное... порой - прямо полную белиберду! Но если она яркая и остается в памяти, то нередко, когда начинаешь только-только пробуждаться, тотчас же невольно стараешься придать ей смысл, очевидную, понятную логику и последовательность яви... иными словами, невольно домысливаешь до разумного понимания картины.. Кто знает, может, и Софокл страдал яркими снами... сочной белибердой, которую, пробуждаясь, дотошно выстраивал до фабулы понятной в земном мире трагедии... Теперь мне оставалось посредством самопринуждения поверить в то, что выстроенная мною фабула соответствует смыслам моего путешествия и явлений, которые пережил где-то там... Выстроенная, когда я вернулся в явь и еще четверть часа просидел с закрытыми глазами, забыв при этом о течении времени... Поверить хотя бы для того, чтобы не казаться перед офирцем дураком и, в свою очередь, выстроить уже не перед собой, а перед ним логическую фабулу вопросов.
      Сначала ты рассмеешься, брат!
      Мне приснилось, что я - баран, пасущийся в одиночестве на тучных лугах Элизиума. Просто баран! Бе-е-е!.. "Баран в Элизиуме" - прекрасное название для неизвестной комедии Аристофана... Но комедией там не пахло. Поначалу пахло полным блаженством. Сочной травы вокруг полно, я сыт, никаких опасностей нет в помине. В Элизиуме нет волков, нет бурь, огня и землетрясений. Полная гармония. Полное изобилие... Я люблю одиночество. В том Элизиуме я мог распоряжаться им в безграничной мере!.. Потом я почувствовал смену дня и ночи. Света и тьмы... Сна и яви там - еще в моем видении. Казалось, пролетела вечность без всяких опасений и нужд. Только трава, только день, только ночь - и снова все по кругу. Скрупулёзная точность повторения обстановки луга радости при свете через промежутки тьмы - всё, как Пифагор прописал! Один в один! Наслаждайся и не бойся ничего, ибо предметов, способных вызвать страх не существует. Наслаждайся днем... и забывай в ночь, чтобы днем не приелось то, что жуешь вечно... и снова наслаждайся после пробуждения... А потом я увидел вдали гору и на ей - большое стадо, сплотившееся около пастыря. И меня тотчас потянуло к ним. И к нему, в тому таинственному пастырю . Они все там сгрудились, как будто им угрожала какая-то опасность. Тут же было хорошо и безопасно, но меня - барана, рожденного там одиноким вовсе без брата-близнеца и наслаждавшегося одиночеством уже целую вечность, - неудержимо и мучительно потянуло к ним... И я разогнался, готовый по дороге сшибить насмерть Пифагора со всеми его неизбывными кругами судьбы...
      Но не тут-то было! Я бежал, оставаясь на месте. Мои ноги будто скользили по идеально гладкому льду... или стеклу. И мне стало казаться, будто я там, в Элизиуме, заключен в идеально прозрачный сосуд. Сосуд, стенки которого не разбить никаким камнем и не прожечь никаким огнем. В том невидимом сосуде я оставался вечно в полной безопасности, такой безопасности, от осознания которой, можно задохнуться насмерть... но и смерти там не дождаться - в том бесконечном коловращении света и тьмы, беспомощной памяти и беспамятства, которое раз за разом растапливает воск на дощечке с твоим никому не нужным именем, потерявшим в вечности всякий смысл и значение.
      Паника от безуспешного бега к цели, коей жаждала душа, перешла в равнодушие от бессмысленного действия... и тогда я проснулся.
      И это - всё!
      "И всё?!" - удивишься ты...
      Сон весь, но пока я просыпался, он был прочтен разумом и переведен на язык здешней яви.
      Я всё узнал. Почти все, что было обещано.
      В Офире царит бессмертие. Не на небе и не в загробном подземелье, а в том мире, который в Офире считается земным. В том мире, где обитатели живут в обычной человеческой плоти, но рукотворно преображенной. И то бессмертие даровано им не богами. И не украдено у богов неким офирским Прометеем. Они сами добыли его средствами разума, хитростями их баснословной медицины. И это произошло еще в незапамятные для нас времена. Даже Хронос, самый древний наш бог, - просто сопливый правправнук для любого из офирцев... Но оказалось, что земное бессмертие, очищенное к тому же и от всех болезней плоти, таило невиданные болезни разума. Разум, перегруженный памятью, словно торговый корабль тюками, внезапно начинал погружаться в невиданные ранее страхи и хаос. Тогда был найден выход. Были созданы особые устройства и лекарства, очищавшие память от всего, что было утверждено законом по списку. Эдакая обратная децимация воспоминаний... при которой оставляли не девять десятых, а одну десятую... в качестве закваски для нового круга жизни и памяти. Исходное знание языка и законов мира также оставляли в целости. Разрешалось также выбрать несколько любимых воспоминаний, чтобы, стерев их вместе с прочими, потом начать новую жизнь, обретая именно эти впечатления и воспоминания заново. Они там взнуздали судьбу! Они смогли заставить судьбу, как цирковую лошадь, мчаться по кругу. Устройство общества там заключено в механике сил, способных направлять человека по тому же руслу реки заново... да-да, без памяти о пройденном пути! Там Пифагор с его круговращением судеб торжествует въяве, а Гераклит посрамлен: там можно и даже необходимо входить в одну и ту же реку не дважды и не трижды, а бесчисленное множество раз.
      Великими усилиями своих технитов жители Офира сумели обезопасить свой мир от любых стихий - в нем не бывает землетрясений и извержений вулканов, не бывает наводнений и моров. Болезней, как я уже сказал тебе, нет в помине. Они превратили свой мир в нерушимый никакими стихиями сосуд. Это избранный... нет, сам себя избравший и сумевший защитить себя от гнева и козней любых богов народ. Молния, пущенная с какого-нибудь Олимпа, погаснет, ударившись в стенку сосуда. А какой-нибудь Зевс скорее лоб себе разобьет, чем сможет проникнуть в их идиллию. Он будет извне смотреть в тот сосуд и завидовать. И этот народ, следовавший новой логике вещей, освободился от деторождения, ибо их сосуд крепок, но не безграничен в объеме... Они посчитали слишком хлопотным преображение иных земель ради поселения там новых поколений - они опасались, что не будут успевать, не смогут упреждать в своем пахотном деле новые волны, новые урожаи потомков, ибо эти волны с каждым новым поколением будут подниматься все выше и выше и накатывать все быстрее, поглощая весь космос вокруг Офира... Ты понимаешь, брат, о чем я. А когда они все повзрослели и с помощью нужных уловок сначала вернули себе молодость, теперь уже вечную, а потом и произвольно забыли о том, что такое дети, произошло то, что должно было произойти... Ты догадываешься, брат, о чем я?
      Ясное дело, они там, в своем Элизиуме, перестали жениться и выходить замуж. Твой Бог вроде тоже говорил, что в вашем раю не будут жениться и выходить замуж, а будут жить, как ангелы... Побывав в шкуре того одинокого барана, я постиг, что разница, наверное, есть.
      Да-да, брат, это в нашем мире кто-то наделен любовью сполна, а кто-то волею судеб лишен ее, вроде меня... Ведь когда я думаю, что я любил... нашу мать, отца или Ио... или Валерию, я не чувствую боли...Что за любовь я чувствую к тебе, брат, ума не приложу, вероятно, пока ты жив... Умом, как врачеватель, понимаю, что без боли нет истинной любви, как без боли нет и истинной жизни... Там же, в Офире, все равны в отсутствии любви и боли... В земном бессмертии любовь стирается, как крепкая подошва калиги, если она протопчет не тысячу, а бесчисленную тысячу миль... Да и нет такого солдата, который шел бы вечно, не думая о привале.
      И вот, что я тебе скажу, брат. Когда я вернулся в нашу явь, я понял, что на Олимпе у бессмертных богов тоже не может быть любви! Только похоть ради вечного досуга... Правит похоть ради спасения от скуки. Там все браки, по сути, фиктивны по отсутствию истинной любви... Иначе Хронос не стал бы пожирать своих детей, как еще раньше в Офире были "съедены" людьми... да и люди ли они?.. как раньше были "съедены" бессмертными офирцами все их потомки, все дети.
      Теперь пришла очередь сказать про гору и пастыря. Единственного увиденного мною во сне. Пастыря с ножом на поясе.
      Именно о том, что маячило в недосягаемой дали там во сне, и зрели мои вопросы к офирцу. Но прежде, чем получить ответы, я решил прояснить сами вопросы. А для этого полагалось окончательно отделить себя от барана, жевавшего вечную траву в Элизиуме... Короче, для прояснения человеческого разума я решил сначала поужинать. Мои парни как раз успели приготовить мне любимую стряпню - измельченную полбу с чесноком и тмином. Я потребовал принести мне двойную порцию сала, чтобы чувственно побороть в себе того барана... да и непонятно мне, что ждет нас наутро, кроме обещанной офирцами встречи с епископом Петром и обряда крещения... лучше подкрепиться впрок... Мне зверски захотелось еврейской сикеры - опять же, посрамить в себе того барана и забыть его. Но я пересилил себя, хотя до евреев бежать недалеко... Торопясь вперед, они и сегодня умно держатся поблизости - знают, что все прочие хищники дорог будут держаться от легиона еще дальше. Признаюсь, брат, капсарии глядят на меня так, будто хотят задать какие-то вопросы, но не решаются... Может, у меня таки вид человека, который хлебнул настоя акации, а офирец просто хотел меня успокоить?
      И вот когда явь окончательно утвердилась во мне туго набитым желудком, я и подкатил к офирцу. По-моему, они, вообще, не едят... Я не видел их трапез. Нет у них никакой ноши, кроме младенца, ранее путешествовавшего в утробе матери, а ныне - у нее на руках. Наверно, офирцы питаются эфиром... Созвучно выходит.
      Сначала я задал ему вопрос, ответ на который так и не смог домыслить во время метаморфозы - когда выпрастывался из сна в явь, из "кокона"-барана в человека. Я спросил, где же все-таки находится его родина, его Офир. Он ответил так: на какую бы высокую гору я ни взобрался, мне не увидеть пределов его земли, и как бы я ни вглядывался в самое чистое ночное небо в ночь новолуния, я не смогу найти на небосводе его Офира. Даже если он укажет направление... Да и с направлением, заметил он, не все так просто, ибо таких направлений в наших краях нет... Я не обиделся: раз он считает устройство его мира, его эона выше моего понимания, пусть так и будет .
      Потом я спросил, почему здесь только он, почему некое знание, подвигшее в неблизкий путь получил только он и его супруга, и никто иной из Офира. В этом моем вопросе, подобно более глубоким слоям лука, содержались и другие недоумения: почему они оба нарушили привычные и удобные законы своего мира, и как, вообще, им это удалось.
      Спасибо тебе, брат, за то, что когда-то ты рассказывал мне все эти еврейские истории про вашего Бога и про его учеников. Спасибо и учителю моему Элише, который понудил меня читать всякие древние еврейские сказания, хотя и считал их не более, чем сказаниями, красивыми выдумками ради возгонки величия племени. Ибо офирец очень удивил меня...
      Он спросил меня, почему Иисус избрал своим ревностным служителем именно Савла, который ранее был не менее ревностным гонителем Его учеников. И почему Иисус дал ему новое имя.
      ...А чем может быть доказана власть Бога и сила Бога, как не властью над его ревностным врагом? Властью в одночасье изменить его судьбу и - даже имя его? Такими вопросами ответил я на его вопрос.
      Офирец, однако, покачал головой. И вновь ответил вопросом.
      - ...А не тем ли, что именно этот ревностный враг был единственным, кто верил в Бога по-настоящему, но не знал, Кто есть Бог? Что если он среди всех почитателей Бога, которые именовались фарисеями, был единственным истинно верующим? А для остальных эта вера была просто полезным и удобным украшением жизни, вроде теплой и красивой одежды... Так же как и Ной. Который оказался единственным подходящим праведником в свой век.
      - Что и Ной жил на Земле... в действительности? - так и вырвалось у меня.
      Офирец улыбнулся и ответил, как мог бы ответить ушлый еврейский торговец в порту Яффы, подкати к нему с таким вопросом какой-нибудь верзила-гой, чьи намерения неясны:
      - Может быть, его звали немного по-другому, а, может, их было трое таких или десяток на весь развращенный народ... Какая разница?
      Тогда я спросил его: если причина избранности Павла - его глубокая вера, то в чем офирец подозревает свою избранность.
      И он опять схитрил, вернув вопрос на вопрос:
      - А смог бы сам Павел ответить на вопрос, почему избран именно он? Он вроде поостерегся такой вопрос Богу задать. Но, может, твой ум сам даст тебе подсказку...
      Видя мою подкисшую мину, офирец решил больше не издеваться, а выложить кратко всю подоплеку его бегства с "Евой" из их выхолощенного Элизиума.
      Моего скудоумия хватило лишь на постижение того, что он входил там в их "божественный ареопаг", был одним из богов беспамятства... что именно он, после отставки мойр их мира, закручивал кольцом нити судеб... Он был посвященным в какие-то тамошние мистерии, один из немногих имел право создавать мозаику собственной памяти... прочие же обязаны переходить некую реку очищения перед новым витком отшлифованной судьбы.
      - Ты - тамошний Харон? - спросил я его.
      - В нужное время мы чеканим, как монету, своего Харона для каждого человека, - ответил он непонятно и, указав на свой висок, спросил меня: - У тебя есть какая-нибудь монета?
      Ясное дело, у меня есть кое-что в кошельке, чтобы в любой миг сбегать в ближайшее селение за чем-нибудь полезным для лазарета. Я извлёк денарий и протянул офирцу. Тот взял монету, прижал ее в моему виску и отпустил. Денарий остался прилипшим к коже.
      - Вот так, - сказал офирец. - Когда-нибудь ты поймешь. А сейчас не обижайся. Это не имеет значения в том знании, которые ты желаешь получить от меня.
      Хорошо, что он еще не добавил это ваше "имеющий уши да услышит"...
      Вот тут скажу, откуда они знают про нас и про все наши сказания. Они давно были озабочены нуждой оградить свою страну от вторжения любых сил - как стихий, так и иноплеменников. Офирец поведал так:
      - Дабы ты хоть что-то мог вообразить... считай, мы научились выращивать такие раковины, которые позволяют нам слушать не море, а мысли всех народов во всем бескрайнем мире вокруг. Мы знаем, от кого чего можно ждать и кого опасаться. Вас мы могли не опасаться. А те, кого можно опасаться, просто ослепнут у границ нашей страны. Вернее, они увидят такую пустоту, такую черную дыру, что благоразумие понудит их обойти ее стороной, как и жерло вулкана. Мы обманем их зрение.
      - Догадываюсь, что доступ к этим раковинам имеют лишь посвященные, - сказал я, и офирец с улыбкой кивнул.
      И весь народ Офира поделен между посвященными. Каждый посвященный пасет свое стадо... И однажды будущему беглецу по каким-то причинам, которые мне не постичь, временно отдали на стрижку отросшей памяти еще одно стадо, освободив от дела его пастыря.
      ...И офирец, сидевший теперь передо мною, обратил тогда внимание на нее, принадлежавшую чужому стаду... тоже тысячелетнюю... Обратил внимание на ее детство, проведенное еще в ту пору, когда в их стране не было достигнуто бессмертие... обратил внимание на событие, которое она сама некогда внесла в список казусов, подлежащих полному уничтожению... Боги беспамятства покрывали тьмой такие события, но память о них оставалась записанной на особых скрижалях в неких тайных храмах... Там хранятся судьбы всех офирцев, их судьбы до наступления Дня Будущего - так офирцы называют начало эпохи бессмертия. Судьбы должны быть доступны посвященным для предотвращения любых страхов, которые могут внезапно пробиться в сердцах людей, пробиться из глубин их прошлого... Так я понял.
      В раннем, еще смертном своем детстве девочка чуть не утонула в очень красивом озере...
      Когда офирец сказал об озере, у меня мурашки пробежали по спине: неужели в космосе все так взаимосвязано, что даже пришелец из самой далекой страны может появиться лишь за тем, чтобы бросить тебе в лицо свидетельство твоей вины?.. хотя сам он будет искренне считать, что в дорогу его погнала высокая цель познания иных стран или же практическая цель торгашеской наживы. Во всяком случае, механика судеб заставит его завернуть на час в твою деревню, чтобы испортить тебе ужин невольным напоминанием о твоих грехах...
      Она тогда была совсем маленькой. Пока родители замешкались, она вошла в воды озера, а там у самого берега оказалась яма. Тоже маленькая, но достаточная, чтобы поглотить оступившуюся кроху... Ее спас мальчишка чуть старше ее. Он оказался рядом. Он схватил ее, уже нахлебавшуюся воды, за плечо и потянул вверх. Он подумал, что она нырнула, чтобы увидеть рыбок и поймать хоть одну. А он уже был опытным рыбаком и точно знал, что там никаких рыбок нет - и нужно вразумить на этот счет глупую девчонку... Потом подбежали родители. Мать девчонки обнимала и целовала сначала не дочь, а мальчишку. А отец, тем временем, выкачивал из дочки остатки воды, попавшей в глубину ее дыхательного мешка... Потом, подросши, девочка, уже девушка, искала своего спасителя и - удивительно! - тосковала по человеку, которого даже не успела в детстве разглядеть... но не нашла. А потом внесла это событие и всю свою тоску в список запрещенных воспоминаний.
      Ты уже догадался, кем был тот спаситель.
      Офирец удивился, когда помощью особого устройства увидел тот случай в водах озера ... Он помнил событие, но раньше не обращал на него особого внимания. Событие было для него лишено ностальгической ноты. Он решил любопытства ради пережить его заново. Устройство позволяло превратить событие в сон не менее яркий, чем явь. И он пережил то далекое утро вновь. Но почему-то не был удовлетворен впечатлением. Устройство также позволяло пережить событие, как бы воплотившись в чужую душу - душу того, с кем оно произошло. И вот посвященный пастырь памяти своего народа на несколько мгновений стал сам той маленькой девочкой... а потом перескочил годы и прислушался к событию и к себе, тому маленькому, душою девочки.
      И вот тут с ним произошло то, что произошло с апостолом Павлом по дороге в Дамаск. Не так по переживаниям, но так по смыслу.
      Офирец честно признался, что и сам не способен понять, как это произошло, и толком рассказать тоже не может, в отличие от Павла... Когда он вернулся в явь, он уже оказался камнем в праще твоего Бога... Камнем, который должен быть брошен за тридевять земель. Это сравнение придумал я, а не он... Но офирец признал, что оно годится.
      А потом он предложил еще одно сравнение с камнем. Он сказал, что их ученые не остановились на достигнутом. Бессмертие требовало еще более основательной защиты. Техниты создали особые вечные камни, в которые ныне предполагается переместить души офирцев вместе с их памятью. Память должна стать сном, который ярче яви, и душа каждого вместе с памятью должна быть перенесена в отдельный камень, не уничтожимый никакой силой. Даже если солнце погаснет, а их луна упадет на землю, эта "галька"-душа останется бы такой же круглой и целой.
      - Сердце их было окаменено, - сказал офирец. - То, что написано в вашей священной книге, в точности сказано о нас.
      Он поведал, что ему открылось само собой, будто ослепшему Павлу: души нельзя извести из тел в камни. Попытка исхода народа в великую Пустыню Камней закончится исходом в вечное ничто. И остановить народ уже невозможно. Никто не послушает его.
      - Я был бы гласом вопиющего в пустыне, как сказано в вашей книге, - сказал офирец. - Но не дольше мгновения. Мне бы заткнули рот куда быстрее, чем вашему пророку Иоанну. Все уже единодушно сделали свой общий выбор.
      И тут офирец добавил удивительное: он сказал, что совершенная свобода выбора - это всегда путь в небытие. В его разумении совершенная свобода выбора должна быть ограничена извне... И знаешь чем? Нет, не судьбой, не пальцами мойр, а... принуждением к вере! И - принуждением к любви. А это может сделать только Бог! Ибо только Бог создает любовь.
      У меня в голове зашумело, брат! У меня точно был вид человека, хлебнувшего настоя акации!
      ...Я почему-то спросил про его родителей и родителей той девочки. Где они ныне? Офирец ответил, что все они умерли до наступления Дня Будущего. Все предыдущее поколение. Тому поколению уже невозможно было привить силу бессмертия - только поколению, едва достигшему совершеннолетия и младшим...
      Вот как значит! Бессмертные плясали на костях своих предков!
      Офирец продолжал. Одного желания верить или любить недостаточно, хотя оно открывает окно в душе, если она еще не превратилась в камень. В откровении офирец постиг, что настоящая вера и настоящая любовь - это всегда дар извне, а дар - это всегда принуждение нести то, отчего уже не откажешься... А если откажешься, если устанешь или вдруг возненавидишь самого себя за свое ничтожество перед ценой этого дара, порой даже сам того не подозревая, то небытие настигнет тебя куда быстрее, сокрушительнее и безобразнее.
      - Здесь, у вас, за примером далеко ходить не надо... - намекнул офирец.
      - Иуда из Искариота? - догадался я.
      - ...Он и есть здесь самый свободный человек среди вас, - отвечал мне офирец, - ибо делал он свой свободный выбор уже после принуждения к вере. Само слово "свобода" приобрело в мире искаженный смысл. У вас считают, что исходная вина не на людях, а на каких-то фальшивых темных богах... демонах. Мы не знаем таковых. Тут я - невежда более, чем ты.
      В тот миг я ощутил одновременно робость, радость и сожаление: я невольно порадовался тому, что пока живу без принуждения, порадовался достаточной свободе, заключенной в том, что нет во мне жажды даров свыше, но оробел того, как бы не оказаться слишком свободным... и тотчас пожалел обо всем вкупе... скользкое существо - человек!
      Я вдруг вспомнил первых учеников твоего Бога. Их так шибануло полными сетями там, на водах большого озера, где они рыбу ловили и не могли ничего поймать, пока не подошел Иисус, что все бросили и тотчас пошли за твоим Богом! Как тут не подозревать тайное принуждение к вере?.. Но значит, они были готовы к принуждению?.. Значит, уже не были свободны? А свободны стали только после принуждения? Как Иуда... но его путем не пошли... Что было изначально центром притяжения веры - душа каждого из них или же сам дар? У меня вопросы мешались в голове... и я бы с удовольствием хлебнул настоя акации или выдул хотя бы пару гемин еврейской сикеры.
      Офирец как будто услышал мои недоумения по поводу источников притяжения... Он подобрал камешек и подбросил его.
      - Вот образ, который поможет тебе понять... - предложил офирец, но тут же, по своему обыкновению, оговорился: - Может быть... а может, и нет. Здесь мир плотского притяжения. Вся земля - она как очень большой камень, слипшийся из малых камней. И она притягивает к себе предметы помельче. Такими силами притяжения пронизан этот мир. Но есть другой. С ним соприкасается сердце... пока оно не окаменело. И мы идем в тот мир. Ты догадаешься, силою какого притяжения держится тот мир и почему вечен именно тот, а не этот. Этот плотской мир идет по пути Иуды, ибо небытие камня куда больше бытия камня, поэтому оно и притягивает камень к себе.
      Тебе, брат мой, такие образы совсем не в новинку, верно? Сдается мне, что после слов офирца, я начал лучше понимать тебя... Впрочем, впереди ночь... не чистое небытие, но - его отголосок... думаю, восприняв вибрацию этого отголоска, мои мысли к утру прояснятся.
      Из оставшегося рассказа офирца я понял, что он подобен Ною. Может, не столь праведен, но иного в его мире не нашлось, чтобы спасти тамошнее человечество и дать начаток новому роду. Офирец долго готовил побег. Что такое "долго" в его понимании, не постигаю. Но в итоге он добрался до некого баснословного источника сил и энергий в их мире. И сбежал с той самой девушкой. Каким-то образом они запутывали следы, перемещались по мирам, и за это время плод их любви, дарованной свыше, как откровение Павлу, почти созрел в ее утробе, чтобы появиться на свет именно здесь, куда твой Бог и призвал избранного офирца. Из-за этих блужданий они немного ошиблись с местом свой молниеподобной высадки на берег, чем и спасли наш легион от полного истребления персами. А заодно, как видишь, силой своего явления потащили и нас в водоворот своего призвания ко крещению. Любопытно, расценил бы легат Андреас Лакедемонянин происшедшее как знамение, как принуждение к вере его самого и нашего легиона, если бы узнал историю офирцев?.. Полагаю, что - да. У солдата, отлитого из чистой ослепительно блещущей воли, а вовсе не философа, который весь состоит из мутного сплава стоика и киника, сомнений бы не возникло.
      Как я понял, они тут и собираются остаться навсегда... Здесь пойдет от них новый род, как он пошел когда-то от Ноя. Я не стал спрашивать, пожертвовали они или нет своим бессмертием. На это похоже. Но я рискнул заметить, что офирец здесь не пропадет с его способностями чудесного целителя.
      Между тем отголосок небытия уже опустился на землю. Мы решили продолжить разговор завтра, после встречи с епископом Петром... Пожалуй, и разговор с тобою, брат, я остановлю до завтра. Надо постараться заснуть. Времени до рассвета остается уже немного.
      
      Брат! Что мне делать? Скажи!
      Я сейчас стою по колено в озере... И оно не Белое, а красное. Но чувствую за собой вину не меньшую, чем тогда, на берегу Белого озера. И такую же запоздалую. А врата передо мной уже затворились!
      Я стою по колено в крови. И это - не лапидарный поэтический образ. Так и есть на самом деле. По колено в крови и по макушку в самой жгучей яви, в какую я еще ни разу не попадал по пробуждении.
      Что мне теперь делать?.. Есть желание утопиться в этой чужой крови, смешанной с водой чистого священного озера... Хотя она вовсе не чужая. Но ты, конечно, назовешь столь изощренное самоубийство неискупаемым грехом. И пошлешь меня в Аид, а не в Элизиум, раз я остался тем, кем и был. Я знаю тебя.
      Я тебе расскажу, а ты дай мне совет. Первый раз в жизни прошу у тебя совет. И даже приказ. Теперь только ты можешь дать мне новое предписание... после тех, от коих я отказался в ночь нашего последнего разговора от уст к устам. Больше я не откажусь.
      Я расскажу.
      ...Я был обделен видением огненного столпа, который якобы указывал путь к епископу Петру, зато вышло так, что оказался первым, кто увидел самого епископа Петра, шедшего нам навстречу. Я сразу догадался, что это он - непростой путник с посохом, но без сумы. В длинном ионийском хитоне из небеленой ткани. Позже я заметил, что хитон его еще и бесшовный.
      Что-то меня торопило вперед с самого утра, и я позволил себе идти в авангарде вместе с офирцем. Мы просто шли и молчали.
      - Вот он! - так и вырвалось у меня само, когда я различил впереди на тропе, загибавшейся за гору, невысокую фигуру.
      Что это было? Откровение, брат? Нужно было сразу смекнуть, а я не смекнул?
      - По нашей мере, он дальше, - как всегда не совсем понятно ответил офирец.
      Он поднял свою чудотворную руку. Белая с синевой искра пробежала по его татуировке или накладке от кисти до локтя, и он кивнул со словами:
      - Ты определил вернее. Это он.
      Епископ Петр был... да, уже был, а не есть!.. он был отнюдь не пророческого вида и возраста. Лет тридцати. Возможно, с небольшим. Худощавый, но широкоплечий. Рыжеватая шевелюра и бородка, обе достаточно коротко стриженые. Не эллин, конечно. Полагаю, армяно-персидский полукровка... подумалось, что - именно по этой причине не принятый ни одним из племен за своего, потому-то он здесь и один... Паства у него, конечно, есть в этих местах и, думаю, что она состоит из таких же, как он. К описанию добавлю еще крупный, прямой нос, сглаженные скулы, короткий рот с тонкими сухими губами... а главное - глаза!.. глубоко и близко посаженные, острые, но не воинственные. Оттенка халцедона!
      Он приблизился, сказал "Мир вам!" сначала на эллинском, с глубоким грудным акцентом, потом - на латыни. И они заговорили на эллинском с офирцем, будто давным-давно друг друга знали, да только год-другой не виделись. Для начала прямо и обнялись, а потом епископ с удивлением, но и с восхищением, как бы немного отстранившись, посмотрел через плечо офирца на все стадо, которое тот привел за собой.
      А я в тот миг - поверишь ли? - даже забыл, что за нами - целый легион... хоть и маленький уже совсем... такая тишина подпирала мне спину!
      Легион остановился, кажется, без всякой команды. Я ее не слышал...
      Немногим позже я узнал, что ночью епископу было видение... Некий тонкий сон. Будто ему явился ангел... чуть ли не сам Гавриил. И ангел велел ему выйти на дорогу и встретить двух инокровных пастырей со стадом здешних овец. Именно в таких словах: "двух инокровных пастырей, идущих к Истине со стадом здешних овец". Правда, в отличие от апостола Петра, не было указания овец закласть и съесть... Но это предстояло сделать не епископу Петру.
      Короче говоря, и часа не прошло, как епископ Петр привел легион к заветному озеру крещения.
      Когда я увидел его внизу, похолодел... Чего ждал, опасаясь, того и дождался! Озеро, как две капли воды (о, тут это сравнение - даже не сравнение!), похоже на наше - Белое. И я уже знал наверняка, что я в него не войду. Не решусь замочить в нем даже ступни! Тогда я знал так.
      Расписывать обряд крещения легиона я тебе не стану. Ты же сам его прошел когда-то и - тоже на естественном водоёме. Правда, кое-какие отличия здесь налицо: начал епископ с младенца-офирца, потом крестил его родителей, потом настала очередь моих подопечных раненых, потом - остальных... Мои капсарии смотрели на меня прямо-таки овечьими взорами, и я просто молча развел руками: мол, я теперь тут, вообще, не при чем, делайте, что хотите, про выбор я уже наслушался от чудесного иноземца, но, если теперь судьбу можно выбрать, не подчиняясь ей, то я рад за вас!
      Легат Андреас Лакедемонянин посмотрел на меня еще издали, все понял, кивнул и отвернулся...
      Но разве я не прав, брат? Креститься за компанию со всеми, не имея веры, - разве это не вершина лицемерия перед твоим же Богом?
      ...Оставалось всего несколько мгновений, стигм времени перед... Перед чем? Я не знаю, какое слово здесь подойдет. Беда? Но случившееся нельзя назвать бедой... Может быть, откровение? Как там сказал твой Бог, когда за Ним пришли той ночью? "Кончено: пришел час"... Так, кажется...
      Сдается, мне, что это нечто я узрел первым, но смолчал, пребывая в полной обездвиженности души. А кто-то вскрикнул, посмотрев из озера в небеса.
      Да, еще не весь легион был крещен епископом, не все погружены им в воду, когда на небесах сначала мутным облачком, а затем отчетливой фигурой появилось такое же колесо о шести спицах, какое появилось тогда перед нашей странной и нечаянной победой над персами. В этом феномене все увидели божественное знамение, потянули руки к небесам, стали воздавать хвалу твоему Богу... Но вдруг офирец закричал! Никто здесь еще не слышал его голоса столь паническим! Даже в тот час, когда его жена собралась рожать... Он подбежал к супруге, которая тотчас передала ему младенца, а потом ринулся с ним ко мне.
      Я стоял столбом... И невольно принял на руки малыша.
      Вот что выдохнул офирец прежде, чем рвануться к легату:
      - Убереги его! И беги! Нас нашли! У нас монеты здесь, они притягивают! - Он ткнул себя перстом в висок. - А у него нет. Его не найдут. Его имя теперь - Иоанн. Он - среди вас и ваш.
      Офирец тотчас кинулся к легату. Андреас принял решение креститься последним, и он еще был не берегу... и он быстрым шагом двинулся к нам. Он и офирец сошлись в десяти шагах от меня, и я услышал слова офирца. Да он и сейчас кричал громко, чтобы слышали все, а прежде всего - епископ Петр, стоявший по грудь в воде, в дюжине шагах от берега...
      И только теперь до меня дошло.
      Ему с женой не удалось скрыться. У них какие-то огоньки-маяки поставлены в головах, по которым можно определить местонахождение любого офирца. Даже если тот удерёт за тридевять земель! Теперь их догонят и схватят, пока они живы. Их ждет беспамятство, а потом "темное бессмертие". И то, и другое - по принуждению. Так офирец и сказал - "темное бессмертие".
      Теперь офирец заполошно умолял легата скорее отправить их в Царство твоего Бога. Он сказал, что, если они с женой умрут раньше, чем молния ударит в них с неба, то их не заберут в их страну - эти огоньки в их головах погаснут, знаменуя смерть...
      И да, брат! Надо срочно отрубить им с женой головы, любое иное ранение будет излечено там, врачами их вечной изобильной тюрьмы... Я вспомнил о тех твоих соратниках, христовых, которых мучили при августе Деции и раньше... о том, как у них заживали сами собой страшные, смертельные раны, нанесенные пытками, - и только усечение головы означало как бы законное прекращение жизни. Вот при каких воспоминаниях я, врач, всякое повидавший, почувствовал прилив ужаса...
      Легат Андреас метнул три молнии. Три взгляда-приказа. Мне в глаза: стой на месте и жди! Второй - в епископа, и, как тот застыл в воде изваянием, то легат тотчас перевел свой взор на примипила Архелая, вышедшего из воды крещеным и теперь сверкавшим священной влагою на солнце. Архелай-гора и так уже не сводил глаз с командира.
      - Спату! - приказал легат громко, чтобы слышали все.
      Архелай ринулся к повозке, в которой под охраной оставляли свою оружие воины, входившие в воды озера... шедшие безоружными к твоему Богу, а как же иначе!
      А легат Андреас вдруг по-отечески обхватил обеими руками за плечи офирца и его жену и быстро повел их к кромке воды, прижимая с двух сторон к себе. В эти мгновения он был похож на орла, прикрывшего двух птенцов своими крыльями и уводившего их от опасности. Он не отдал бы их тем, кто на них охотился.
      Все произошло молча и очень быстро. У воды легат своим весом дал знать офирцам, что делать. Вместе с ними он опустился на колени, лицом к воде... а потом сам подался назад, сведя их впереди себя плечами. Дал понять, что они также должны обнять друг друга за плечи... Офирцы обнялись... прижались друг другу висками... наверное, они видели свое отражение у берега... Легат не стал подниматься на ноги... только поднял правую руку... Архелай-гора зашел со стороны женщины и высоко поднял спату.
      Тут Андреас бросил взгляд через плечо на меня... и словно сильными своими руками развернул меня прочь - чтобы между малышом и его уходящими в иной мир родителями стеной встало мое тело.
      Я услышал только мгновенный звук - словно серпом по связке тростника... Архелай срубил разом обе головы... и тотчас вокруг меня и младенца воцарилась небывалая пустота. "Даже в Аиде такого нет!" - мелькнула мысль... Потом послышались всплески... Поверишь ли, брат, я подумал, что это плещется кровь офирцев! Я так устал от того, что наша кровь всегда течет молча... как с ней ни говори... всегда молча...
      Я поднял глаза в небо... Там посреди небывалого облака-колеса появился черный кружок - будто отверстие для оси... И эта чернота стала расширяться, а "спицы" колеса начали изгибаться волнами... и вот все колесо стало терять форму и спустя несколько мгновений и превратилось в облачко, ничем не отличимое от обычных волокнистых облаков ясного дня...
      Они спаслись! Вот какая мысль настигла меня. И была та мысль не моя! Я не мог такое подумать! То была мысль епископа, легата, центуриона Архелая, всех солдат - но только не моя. Но эта чужая мысль в те мгновения овладела мною, я утонул в ней, как в озере... в озере моей неизбывной вины.
      Но и смутная собственная мысль подспудно сопротивлялась во мне. Зачем? Зачем обязательно умирать. Ребенка мы укроем. Вот он - первый офирец нового эона. Но зачем вам обязательно умирать? Пусть отнимут у вас там память, но ведь не отнимут преображения вашего духа в водах нашего земного крещения. Может, и там, у вас, вы невзначай, невольно станете семенами нового эона, словно ведомые Богом праведные слепцы. Зачем так скоро умирать, если так и так ваш путь лежит в христианский Элизиум, пусть и через темную чащу. Зачем?
      - Кастор! - позвал меня легат.
      И пустота тотчас наполнилась миром... тем космосом, в который я был некогда рожден нашей матерью ...
      Я повернулся к нему. Я держал младенца на левой руке и невольно прикрыл ему лицо правой кистью, чтобы он не видел страшной картины.
      Вся шерстяная туника легата была в крови. Два потока крови - на обеих сторонах груди. Он куда-то только что относил головы офирцев, прижав их к себе. Оказалось - к повозке. Они теперь оба лежали на той повозке, на которой раньше ехала сюда офирка с младенцем.
      А плеск... плеск, брат, - то солдаты у берега умывались водой, смешавшейся с кровью офирцев. Вот что это было - священное омовение! В добавок ко крещению в твоего Бога!
      И странная то была кровь - вроде красная... но с переливом в синий оттенок... как, под каким углом смотреть. Если впрямую, то - красная, а под углом - уходила в синеву.
      На тунике легата кровь офирцев тоже смешалась с водой. Андреас успел побывать в озере, чтобы получить наставления от епископа.
      - Жди здесь, Кастор! Епископ отведет тебя к общине. Ангелы успели сказать мне, что их сын Иоанн сможет насыщаться нашей пищей... Но может и не есть совсем... Но лучше к этому его здесь не приучать.
      И вообрази, он улыбнулся! Радостно улыбнулся!
      - И ты радуйся, Кастор. Тебе не нужно бежать в Никомедию, - сказал Андреас. - Приказа не будет. Попекись о младенце.
      А я сам похолодел... Вдруг дошло до меня, что младенец у меня на руке холоден, как крупная рыбина или, скорее, как мягкий осьминог... Но оказалось, он жив и сладко дышит во сне. Они были хладнокровными, офирцы! Но когда женщина рожала, клянусь, от нее шел жар, как от печки!
      Трагедия только начиналась, Полидевк!
      Не успел легат сменить мне приказ, как с горы спустились наши разведчики. Двух шустрых солдат крестили первыми из наших, и легат отправил их наверх - последить за окрестностями.
      Они доложили, что с востока движется конница. Не меньше алы. И всадники не ошибутся дорогой!
      Да, иной алы, кроме алы черных скутариев, быть в этих краях не могло! Они знали свое дело!
      Легат снова ринулся в озеро, жестом позвав за собой и Архелая. Архелай такую волну поднял, что епископ даже упал навзничь и нахлебался...
      Они коротко поговорили, а назад, ко мне, выскочил из воды один Архелай.
      - Кастор, легат велит тебе бежать наверх, в горы. Епископ сказал, что вон там, смотри, - и он указал мне направление - найдешь грот. Там спрячешься, а потом пойдешь оттуда поверху на северо-запад. К вечеру найдешь общину... А лучше отсидись в гроте до утра. Христовы епископа сами сюда придут, наверно...
      И вообрази, брат, он тоже улыбнулся! Как легат! Я видал Архелая ухмыляющимся, видал ржущим, как жеребец. Но никогда не видел у него такой улыбки... Я не могу тебе ее описать... Но, наверно, так отцы смотрят на только что родившегося сына... с такой вот улыбкой. Но смотрел он прямо на меня, а не на младенца
      - И не урони ангелёнка, - от себя приказал мне центурион Архелай-гора. - На вид он прямо стеклянный весь! Тонкая ракушечка!
      Да уж... бледная кожа, сеть синих жилок... Но я уже предвидел, что он будет очень живуч.
      Я спросил:
      - Как назвали здесь его родителей? Мне надо будет ему потом рассказать про них.
      У Архелая брови взметнулись от недоумения. Но, оказывается, я говорил очень громко, и меня услышал епископ.
      - Они просили, чтобы у всех троих было одно и то же имя! - крикнул он мне из воды.
      - Прощай, врачеватель Кастор! - с той же блаженной улыбкой сказал мне Архелай и добавил: - Я тут, пока жив, помолюсь и за тебя, и за него. А потом ты, когда крестишься, помолись за меня.
      Что я мог ответить?
      И Архелай ухмыльнулся так, как ухмылялся тот Архелай, которого я знал раньше.
      - Обнимать на прощание не буду, - сказал он еще. - А то хрустните тут оба, как ящерки под калигой.
      Что ящерки! Под огромной ступнёй Архелая здоровенный баран хрустнет!
      Я невольно, по привычке, предполагал тут жестокую битву и хотел забрать с собой своих парней-капсариев. А потом отправить их вниз - оценить размах в разделке тел человеческих... Но они опять так посмотрели на меня, что я без слов сдался... признал, что я им больше не начальник... Начальник и командир им теперь - не я.
      Бежать в горы я, конечно, не побежал. Тропа была неиспытанной - мало ли где споткнешься или оступишься с "тонкой ракушечкой" на руках... Пошел, глядя себе под ноги, старательным быстрым шагом. Каменные горбы вскоре загородили за мной озеро... да я и не желал оглядываться - знал, что на мою судьбу с легионом оглядываться уже нельзя... Подъем занял около получаса, и тропа вела прямо к гроту - небольшой, но удобной для укрытия от непогоды пещерке... Там пахло золой и даже, кажется, козьим сыром... Прибережены там были и сухие ветки кустарника. Даже был оставлен небольшой кувшинчик со сладким вином, накрытый куском вощеной кожи! Добрый пастушеский постоялый двор!
      Устроившись с ангелёнком, я решил еще порыскать вокруг, в пределах пары десятка шагов... Оставив мальчишку, я начал обход, не выпуская из поля зрения вход в пещерку. И вдруг обнаружил место, откуда сверху открывался вид на озеро...
      Брат! Увидев всё... я бросился на живот... выглянул из-за камней... брат, я превратился в холодную ящерицу... весь похолодел.
      Я увидел!
      Брат! Они и не собирались биться с черными скутариями... Они все стояли пешими... и декурионы - тоже... и без брони, в одних туниках... И безоружные! Брат, я сразу все понял - все гладиусы были воткнуты у кромки воды - в землю. Цепочкой вдоль линии берега... Я видел сверху лишь цепочку точек, но тотчас догадался... Мой легион сейчас стоял плотным строем двадцать на двадцать, и черные скутарии окружили их. Епископ остался с ними, со своей новой паствой.
      Я видел, как легат Андреас Лакедемонянин выступил вперед... как командир черной алы спешился и подошел к нему. Они обменялись всего двумя-тремя фразами... Потом командир алы отступил на полшага в сторону и посмотрел на наших солдат. Мне показалось, что вид у него был озадаченный... А потом, брат... потом он коротко поклонился легату Андреасу. Клянусь, он так и сделал! И очень быстро, прямо бегом вернулся в седло... словно боялся, что Андреас передумает и бросит ему пилум в спину... да и пилумов у них ни у кого не было. Пилумы были сложены на повозки... а потом вот что случилось... Первым подошел к берегу и смиренно... да-да, смиренно встал на колени лицом к воде легат Андреас Лакедемонянин. И склонил голову... Командир алы как будто еще не верил происходящему... А потом тронул коня, подъехал ближе к легату и спешился. Несколько мгновений он озирался, потом что-то сказал... Один из его декурионов тоже спешился, кинулся к повозкам и бегом поднес своему командиру спату... И командир алы отсек голову легату Андреасу Лакедемонянину! И никто из наших не шелохнулся, когда кровь командира густо потекла в воды озера!
      Предугадать, что произойдет дальше, ничего не стоило... Командир алы, видно было, как весь осклабился... распрямился... вздохнул с облегчением и стал жестикулировать... И его всадники стали спешиваться... они побежали к повозкам за нашими мечами... и все превратились в палачей... Наши подходили к берегу, заняли цепочкой почти половину окружности озера в стороне от своих гладиусов и также смиренно вставали на колени... Остатка нашего легиона даже не хватило на всех черных скутариев! Их же было пять сотен! Архелаю смогли отсечь голову только с третьего удара, брат... Вот так было!
      С моих парней головы слетели легко, как бутоны одуванчиков от ударов палкой.
      А теперь признаюсь, брат! В те мгновения меня мучительно тянуло броситься к ним. Про смертоносный скальпель, про сонную артерию командира алы я и не помнил... Меня истязало желание стать одним из них... одним из наших, брат... но я там окаменел, где лежал... если бы не младенец, если бы не ангелёнок... А может, дело вовсе не в нем... Может, это лишь оправдание... Я слышал зов, брат! Я слышал такой зов, брат! Такой зов! Его словами не опишешь! Чувство уже ушло, и подходящих слов уже нет... Помнишь, брат, как мы заплутали в микенском подземелье, когда полезли туда одни в первый раз? Там и плутать-то было нечего - всего два поворота... но мы испугались чего-то во тьме... нам стало страшно... и мы сидели до сумерек, не зная, как выбраться... не в силах... мать хватилась нас... почувствовала, наверно, наш страх... помнишь, она пришла... она даже не заходила во тьму... внутрь... просто стала звать нас снаружи... помнишь, то чувство, когда мы услышали ее голос?.. голос нашей матери ... и рванулись к ней из тьмы... поверишь ли, брат, то же самое чувство я пережил, когда таился там, над озером, под ослепительными лучами солнца... но мне казалось, что это я - во тьме, а они там, внизу - в чистом свете... и я слышу зов... и я теперь знаю, брат, что твоя жена и твои дочки не дрогнут, если их начнут пытать, чтобы они отступились... они не оступятся!.. я теперь знаю, почему они не дрогнут... Про тебя ничего не могу сказать, брат, а вот они не дрогнут... они такие... я знаю, что за притяжение, о котором говорил офирец, я знаю, почему он не дал ему истинное название... он пожалел меня... теперь я знаю, на какой зов они откликнутся, твои девочки... какой зов потянет их в ваши небеса, как солнце - утреннюю росу с травы, листвы и земных камней... со мной такое не пройдет... я не роса, а тяжелая кровь, брат... я молча потеку в землю, чтобы охолодеть, свернуться и засохнуть на камнях, ведь кровь и камни не тянутся в небо... я знаю, что не умею любить так, как они... как наша мать... может, виной всему то, что я тогда промолчал, на Белом озере?.. и вот оно, наказание, лишение... про тебя ничего не могу сказать, брат... знаю лишь, почему ты первым решил принять крещение, и почему я помедлил и отказался...
      Епископ Петр не встал в одном ряду с нашими. Он подошел к командиру алы и что-то ему сказал. И тот тотчас проткнул его в живот спатой... Наверно, епископ сказал, что у него нет гражданства ... И знаешь, брат, я стал надеяться на то, что он полежит, полежит так и восстанет, исцеленный твоим Богом. Его рана затянется, как случалось с твоими, - теми, кого вы называете святыми. Но он не восстал. Твой Бог не поднял его с земли. Как теперь обойдется без него паства?
      А потом, когда все было кончено, скутарии сначала побросали в озеро, подальше от берега, все гладиусы Лакедемонского Стремительного, потом подкатили наши повозки к озеру и стали топить в озере все остальное вооружение, наши брони и наши пожитки... А потом они разобрали наших коней в повод, устало поднялись в седла и тронулись на запад неспешным шагом. Погоня закончилась.
      А потом, брат... потом что-то случилось со мной - и я вдруг обнаружил, что стою почти по пояс в воде, смешанной с кровью нашего легиона... Я не помню, как спускался. Стою с волшебным крещеным младенцем на руках... и у меня текут слезы, будто потерялся в чужой стране не он, а я...
      Я держал младенца, будто священную тессеру на право прохода на место мистерий... но поздно, брат... врата уже закрылись... закрылась дверь, из микенского подземелья уже не выйти, хотя выход рядом... и теперь я видел перед собою только воды Белого озера, видел прошлое, а не будущее...
      Такая же легкая белесая дымка парила в небесах в тот день. Мы плескались в озере... Ты же помнишь, мы были смелые, доплыли до середины, куда нам было запрещено плавать... говорили нам, что ключи холодны и опасны - руки и ноги онемеют, если схватит их та вода, бьющая из-подо дна... А он в тот день не отставал от нас, соседский мальчишка... Я часто забываю его имя, мучаюсь вспомнить, но сегодня сразу всплыло - Варнава. Да, родители , хоть и греки, назвали его Варнавой в честь какого-то ученика еврейского Бога. Нам обоим не нравилось его имя... буркающее какое-то, бурлящее... хотя сам он был тоненьким, с высоким голоском... Он говорил гордо: "Я - Бар Нава", мы его "Барбаросом" кликали... но он смеялся он над нашими издевками так звонко, так обезоруживающе, что мы сдавались... и принимали его в свои игры... а в тот день он увязался за нами, подглядел, куда мы тихо смылись... и нам очень не понравилось, что он такой же смелый, как мы... мы нырнули... кто его первый снизу дернул за ногу?.. я или ты?... а потом - еще раз и еще... а потом мы под водой рванули в сторону, что бы всплыть и напугать его - заорать "кракен! кракен!"... глядь, а он уже нахлебался совсем... захлебывался... шлепал руками... мы переусердствовали... он закричал "помогите!" а мы крикнули ему "зови своего Бога! скорее! пускай тебя твой Бог вынет!"... кто из нас это первым крикнул?.. "рыбка тебя вытащит!".. ты ведь помнишь ту медную рыбку на конской власяной нитке?.. у него на шее... а потом он перестал шумно плескаться и звать... и погрузился вниз лицом... и нам стало страшно и холодно... я дернулся было к нему, но ты меня остановил... или это я тебя остановил? "скорее отсюда!"... мы потом еще сидели на берегу, дрожали от холода... молчали... потом ты сказал: "Он просто утонул... он там замерз и просто утонул..." Или это я сказал? Или я смолчал?.. кажется, смолчал я, а не ты... какая разница? Я всегда знал, что ты первым что-то предлагаешь... поэтому в памяти так и отложилось... так что, прости, брат, если я ошибся... может быть, все произошло совсем не так, как я сейчас вспоминаю... память моя путается... точно помню только, что он утонул, этот Варнава... мы вместе пришли в селение... и домой... а потом мы разошлись... ты ушел в воины, а я во врачи... ты ушел в христовы, а я подумал о жизни по-другому...
      Не знаю, куда бы я пошел теперь, если бы голос не повелел мне:
      - Отдай дитя ангелов - и будешь свободен. Будешь тогда волен распорядиться своей судьбой, врачеватель Кастор.
      Я знал, кого увижу, когда повернусь на голос.
      Шимон стоял на берегу, вплотную к воде и крови, и тянул ко мне руки... тянул к нам руки... точно так же тянул руки к нам с тобой, Полидевк, наш отец, когда мы неслись ему навстречу плечом к плечу. Ты же помнишь...
      Он повторил:
      - Выйди из воды и крови, врачеватель Кастор, и положи мне на руки сына ангелов.
      У меня стало звенеть в голове. Я оставался на месте. Знаю, что удерживало меня. Приказ легата Андреаса Лакедемонянина попечься о младенце.
      Причину моих колебаний старый Шимон понял по-своему.
      - Хоть ты и врачеватель и даже ученик великого Элише, но тебе толком не выходить мальчишку, - сказал он и рук не опускал, а поднял их чуть выше. - У тебя ведь своих детей нет, сразу видно. Что ты можешь? А у меня дочь только что родила. Молока у нее хватило бы и на двойню, и на тройню. У нас сын ангелов не пропадет.
      Чуть было не проговорился, что ангелёнок, вообще, может обойтись без молока...
      Шимон тут же спросил:
      - Как его имя? Какое имя дал ему тот, к кому шли ангелы?
      Я ответил.
      - Тем лучше, - довольный, улыбнулся Шимон. - Хорошее еврейское имя. У нас он не пропадет. В день совершеннолетия Иоанна мы скажем ему, кто его родители и кто он в действительности. И тогда он выберет, к кому идти. А сейчас выйди и отдай его мне.
      И вдруг подумал я: а, может, и вправду, попечься мне о младенце - значит, передать его в более надежные руки.
      Я двинулся к Шимону, и он отступил на пару шагов. Я передал ему все так же безмятежно спавшего младенца уже на берегу.
      Шимон принял дар со словами "Благословен Бог отец наших!"
      И тут же:
      - Ох, какой он холодный! Ты что, окунал его в кровь и воду?
      Я ответил и добавил:
      - Они все такие.
      - Молоко моей дочери наполнит теплом сына ангелов, - с пророческой уверенностью сказал Шимон.
      Тут только я заметил, что происходит вокруг. Одни соплеменники Шимона относили куда-то в сторону тела и головы казненных, а другие собирали следом камни. Собирали тела гоев, брат. Собирали камни...
      Мои недоумения старый пророк угадал быстрее, чем они сложились у меня в голове.
      - Не беспокойся, врачеватель Кастор. Здесь отныне и вовек священное место Крови Ангелов, - торжественно изрек Шимон. - Так оно и будет именоваться отныне. Отсюда они вернулись в небеса. Здесь никто ничем не может оскверниться.
      И тут у меня вырвалось:
      - Куда мне теперь идти, равви Шимон?
      Вот что тотчас сказал мне старик:
      - Сначала выбери, кто ты есть сам, врачеватель Кастор. А когда выберешь себя, Всевышний выберет тебе судьбу и путь.
      Вот что он мне сказал, брат!
      И теперь я вновь стою по колено в воде и крови. Я совершил омовение, брат. Впервые кровь ангелов и кровь людей не молчала. Она звонко и живо, как родник, плескалась у меня в руках! Скажи мне, брат, кто я и куда мне идти?
      
      Конец Первой книги
      
      Приложение.
      Из письма святителя Феофана Затворника
      В 1863 году святитель написал в одном из писем: "С удовольствием готов сказать Вам слово-другое в устранение Ваших недоразумений. Вы уверены, что все небесные тела населены разумными существами, что эти разумные существа подобно нам, по склонности ко злу (уж почему бы не сказать, как падшие), имеют нужду в средствах ко спасению, что средство это и для них одно: изумительное строительство смерти и воскресения Христа Бога. Из этих мыслей вытекает у Вас неразрешимое недоумение: как мог Господь Иисус Христос быть для них Спасителем? Неужели мог Он в каждом из этих миров воплощаться, страдать и умирать? Неумение решить этот вопрос беспокоит и колеблет веру Вашу В Божественность домостроительства нашего спасения.
      Можно ли позволять, чтоб эту твердыню колебали мечтательные предположения?
      Хоть Вы издавна содержите мысль о бытии разумных существ на других мирах и хотя она имеет много за себя, - но все же она не выходит из области вероятных предположений. Очень вероятно, что там есть жители, - но все только вероятно. Сказать "есть" не имеете права, пока не удостоверитесь делом, что есть. Правильнее выражаясь об этом, я говорю так: вероятно, есть; а может быть, и нету. Мореплаватель подъезжает к острову: все признаки показывают, что там есть жители,- но всходит на него, и ничего не видит. Да что о мореплавателях! Перенеситесь мыслию к первому времени, когда люди, еще не размножились: на каждом почти шагу Вы встретили бы местность с признаками несомненной обитаемости, а между тем, жителей не было нигде. Так и относительно тел небесных. Много имеется намеков, будто они обитаемы. Что удивительного, если они еще ждут своих обитателей, или их совсем там не будет: кто знает, чего хочет Господь относительно их! Надо бы побывать там, посмотреть и удостовериться делом, - тогда, пожалуй, смело можно говорить, что "есть", а без того нельзя больше сказать, как - "может быть".
      
      Защищать истину против придумываемых вероятностей есть то же, что бороться с призраками. Вот почему Вы ни в одной богословской солидной книге не найдете опровержения своему возражению. Богословы не считали разумным делом опровергать мечты. Вот теперь у нас польское восстание. Вы командуете отрядом, подходите к лесу, слышите шум, видите дым кое-где и людей с топорами. По всему видно, что тут мятежники. Однако ж, если бы ни с того ни с сего Вы начали правильную атаку, - Вас не похвалили бы. Вы могли атаковать мирных жителей, рубящих лес. Вам надо наперед удостовериться, что там мятежники, разведать их число и положение, - и тогда уже действовать против них. Зачем вступать в борьбу, когда нет нападений действительных, а только кажущиеся?
      Так и здесь: доведите до очевидности, что есть жители на телах небесных, тогда и начнем опровергать все возникающие из того возражения против святой веры нашей.
      Так как существование жителей на планетах есть только вероятность, а область вероятности неизмерима, то относительно их открывается охотникам мечтать широкий простор. Вот и Вы сам, может быть, не замечая того, пустились в мечты, лишь только дали силу предположению. Предположив, что есть разумные твари на других мирах, Вы начинаете рисовать их быт, не имея к тому никаких данных. Вам следовало остановиться на предположении о существовании, на которое есть намеки, и сказать, что далее идти нельзя по недостатку данных; а Вы пошли далее. Дух пытливый покою Вам не давал и увлек Вас. Но пусть и так - беды еще нет большой - помечтать, но поддаваться влиянию мечты - опасно. Следовало бы, по крайней мере, правильно вести свои мечты. Сказали бы себе, примером, так: существование разумных тварей на планетах очень вероятно, но что бы такое они были и каково им там?.. Решая это, Вам следовало придумывать разные предположения, не останавливаясь ни на одном, а считая вероятным и то, и другое, и третье, потому что нет никакого основания останавливаться на одном каком-либо. А Вы взяли одно предположение, заимствовав его от нас, да и стали на нем. У нас было падение - ну и там, мы склонны ко греху - ну и те; у нас нужно домостроительство спасения - нужно и там; у нас Единородный Сын Божий благоволил воплотиться - и там уместен только этот способ спасения.
      А Вам следовало бы идти в своих предположениях так: положим, что есть разумные жители на других мирах; что ж, они соблюли ли заповеди, пребыли ли покорными воле Божией или преступили заповеди и оказались непокорными? Вы не можете сказать ни того, ни другого; а я думаю, что или согрешили, или не согрешили, ибо и у наших прародителей грех не был необходимостью, а зависел от их свободы. Они пали, но могли и не пасть. Так и жители других планет: могли сохранить заповедь, могли и не сохранить. Если они сохранили, то все дальнейшие мечты о способах их спасения прекращаются сами собою: они пребывают в первобытном общении с Богом и святыми ангелами и блаженствуют, находясь в том состоянии, какого чаем и мы по воскресении. Но Вы признали их падение несомненным, и пошли далее по этой дороге. Хорошо, положим, что и там было падение; но, не зная меры их греха, можем ли мы сказать что-нибудь и о способах восстановления их и спасения? Может быть, их грех так мал, что обошелся легкою мерою исправления; а может быть, так велик, что исключает всякую возможность поправить дело. Пример мы видим на нечистых духах. Все такие случаи надлежало иметь Вам в виду и все-таки не останавливаться ни на одном, так как они все лишь вероятны.
      Наконец, способ восстановления у Вас один: воплощение Бога, Его крестная смерть и воскресение. Мы веруем, что и у нас домостроительство спасения было свободным делом Божественной благости, а не делом какой-либо вынужденной необходимости. Чрезвычайный образ восстановления у нас приспособлен к обстоятельствам нашим: но все же мы не можем сказать, чтоб он был актом необходимым. У Бога бездна премудрости. Церковь поет: Пришел еси от Девы ни ходатай, ни ангел, но Сам, Господи, воплощься. Стало быть возможно было и ходатаю, и ангелу быть спасителем. У нас угодно было Самому Господу прийти воплотиться; а там, может быть, совершил дело спасения ходатай, или ангел, или еще кто. Если Вы потрудитесь пройти всю эту цепь мечтаний, то, конечно, не придете к вопросу: как же и там возможно спасение чрез Господа Иисуса Христа? Ужели и там Он воплощался? Если трудно решить этот вопрос, то признайте там уместность другого способа восстановления падших; ведь нет никакой необходимости стоять на одном. В нашей воле остановиться мысленно на том или другом предположении. Но и при этом держитесь той мысли, что все эти предположения, мечты, в которых нет ничего несомненно верного. Следовательно, и возражение, идущее от таких мыслей против святой веры, основанной на действительных фактах, состояться никак не может.
      Вы приняли и остановились на одном течении мыслей; а их возможно множество. Допустив населенность разумными существами других миров, Вы полагаете, что они там тоже сотворены; а может быть, не сотворены, но переводятся туда именно с Земли? Земля определена быть рассадником жизни для всех планет. Как на Земле первоначально из одного места расселились люди по всем обитаемым странам Земли, так с Земли наполняются жителями все тела небесные. В дому Отца Моего, сказал Господь, обители многи суть (Ин. 14, 2). Почему не признать этими обителями небесные тела? Почему не допустить, что люди, по смерти, живут на той или другой планете, на том или на другом солнце, и, по Страшном суде, водворятся там вечно со своими телами? Скажете: отчего же такая честь маленькой Земле? Для Бога в тварях нет ничего ни большого, ни маленького. Он всех тварей Своих любит и о всех их равно печется. Если Он положил, чтобы на одной какой-либо планете был рассадник жителей, то для Него все равно какую бы ни избрать для этого. И какое тело Вы ни возьмите, все останется вопрос: почему оно избрано? Ибо всякое из них, в сравнении с целым мирозданием, будет ничто. Против такого предположения, как предположения, сказать нечего.
      Далее, предположив бытие жителей на других мирах, ничто не мешает предположить, что они пребыли в воле Божией, сохранили себя в святости и чистоте, не нарушали заповеди Божией и не взбунтовались против Бога, как это случилось на нашей планете. Взбунтовалась одна Земля, а прочие миры остались совершенно спокойны. Но Бог, Которому дорога всякая тварь, не бросил нас, а устроил способ нашего восстановления, который приемля благоговейною верою, мы спасаемся. В притче пастырь оставляет 99 овец и идет искать одну... Но нельзя допускать и ту мысль, что когда о Земле такое попечение, то другие миры забыты, и что, после сделанного у нас, там и делать ничего для них не остается. Цель творения есть слава Божия, или явление беспредельных совершенств Божества. У нас они явлены наипаче в домостроительстве спасения, а на других мирах они являются другими способами. Если предположить другой образ бытия разумных тварей и облаженствование их, то уж прямее предположить устояние их в своем чине, светлое состояние блаженных.
      Но пусть и пали. Нет основания думать, чтобы им неизбежно нужно было воплощение, чтоб оно совершилось на каждой планете. Сила воплощения и искупительная жертва спасают нас чрез усвоение их верою. Почему не предположить, что искупительная жертва, совершенная на Земле, подействовала благотворно и на другие миры? Почему не предположить, что и тамошние разумные твари приняли ее верою, и таким образом спасаются? В способах Сообщения и произведения веры у Господа не может быть недостатка: есть даже ангелы, в служение посылаемые да хотящих наследовать спасение. Все планеты состоят между собою в связи и взаимовлиянии, для нас неведомом. Чтобы какая-нибудь из них была исключена из этого союза, этого предположить нельзя. Если физически существует такой союз - то почему же не предположить нравственного? Если в физическом отношении одно тело влияет на все прочие, с какими оно состоит в связи, то отчего же не допустить того же и в отношении нравственном?
      Вот все, что пришло мне в голову сказать Вам в успокоение Ваше; и однако ж, не забывайте, что все это лишь предположительные мысли, без которых не только можно, но и должно обходиться. Видим убо ныне якоже зерцалом в гадании; а узрим лицем к лицу тогда! (ср.: 1 Кор. 13, 12). Высших себе не ищи, говорит Премудрый; а яже ти поведанная, сия разумевай: несть бо ти потреба тайных. Многи бо прельсти мнение их, и мнение лукавно погуби мысль их (Сир. 3, 21, 22, 24)" (Свт. Феофан Затворник. Собрание писем. Из неопубликованного. М., 2001. С. 452-457).
      
      
      Сергей Смирнов
      
      101-ая ОВЦА
      Книга вторая
      Полидевк-Поллукс
      
      Мой дорогой мертвый друг Марк Юний Брут !
      Да, я теперь имею полное право назваться твоим другом, ведь мы - истинно друзья по редкому несчастью. Мы с тобой даже, считай, побратимы. Ты хотел, как лучше, точа кинжал. И я - тоже. И мне предложено кончить так же, как кончил ты, чтобы не доводить дело до суда и огласки... Мой Бог не позволяет мне прервать жизнь на земле самовольно, поэтому я дождусь суда, исход коего тоже на лезвии меча... Ты меня поймешь. И оттуда, где ты пребываешь ныне, наверно, виднее, кто надоумил меня затеять "заговор аквилифера". Какой дух...
      Я бы и своего брата-близнеца пригласил к моему рассказу, но он - киник ... если он еще жив, а о нем ходили разные слухи... но даже если он уже мертв, как и ты, он меня не поймет. Поднимет на смех. У нас с ним давняя молчаливая война. С тех самых пор, как мы выплыли ни живыми, ни мертвыми из Белого озера... а может, наша война, наша олимпиада началась с тех мгновений, когда мы выплывали в жизнь из материнской утробы.
      Признаюсь, когда мне вдруг пришло в голову рассказать тебе свою историю, я тотчас огорчился: поначалу был уверен, что и тебе меня не понять. Я - христианин. Таких в твой век еще не водилось. И Бог Иисус Христос, Которому я поклоняюсь, в твои дни еще не приходил с небес на грешную землю, не рождался от Девы (вот что тебя удивило бы донельзя!), не был распят и погребен, не воскрес, не являлся своим последователям и не возносился на небеса. Такого Бога вы, квириты, еще не знали... А потом вдруг меня осенило! Ведь первые ученики Иисуса Христа рассказывали, что, пострадав тяжко, а умерев ненадолго и непрочно, Он первым делом сошел к вам в Царство мертвых, озарил вечную тьму божественным светом, благовествовал вам всем, а потом еще и вывел праведников с Собой из хладных, сумрачных подземелий в ослепительные небеса! Из смерти, как из прокаженной утробы, в жизнь вечную... Уж не знаю, повезло ли тебе оказаться среди тех счастливчиков... В праведники ты бы не сгодился никак, но если покаялся в содеянном, как ныне и я в не содеянном, но помышлявшемся, то почему бы и нет. Разбойника же покаявшегося Христос ввел в Свой рай-элизиум первым - всем на зависть и удивление. Как бы там ни было, ясно одно: ты куда просвещенней меня, не видевшего своего Бога и имеющего такую слабую веру... Тебе же незачем верить. Ты и так знаешь - по той простой причине, что видел Его лично и слышал Его подземное благовествование из первых уст. Ведь, как я догадываюсь, Христос явился вам всем без исключения, мертвым, как молния, озарившая Аид от края и до края, отверз ваши глаза, полные тьмы, и показал, что ваша там пещерка - вовсе не безграничное и не победоносное царство. Значит, ты меня поймешь лучше, чем кто либо из живых.
      Я расскажу. Времени, думаю, достаточно. Апостол Павел года два ожидал в Риме суда цезаря и жил как бы в заключении, но и как бы не в заключении. И проповедовал вдоволь. Я могу сидеть в застенке, а могу и выйти из него недалеко. Я сам жду суда уже три года... Время само по себе течет молча, как и кровь... это любимое присловье моего брата - "Кровь течет молча"... Так вот, время своим молчаливым течением намекает мне, что от меня таки ждут суда над самим собой. Сильное искушение пожить вдоволь. Да и куда мне до апостола Павла! Мне нечего проповедовать... А мои видения уже не вызовут ни ненависти у единоверцев, ни воодушевления у язычников. Только мерой пресечения наши с ним, апостолом Павлом, судьбы сходны. Вот сейчас я смотрю на зарешеченное окошко, сквозь которое в мой не слишком строгий застенок льются солнечные лучи. Наверно, куда меньше времени у паучка, вьющего сейчас паутину в ячее решетки. Знал бы он смысл окружающего его бытия! Да и мы не знаем. Мы - скорее мухи, которым либо повезет пролететь в соседнюю, свободную ячею тюремного окошка, либо не повезет, и тогда угодим в тенета. Мы даже не знаем, в какую сторону летим - в застенок или наружу, в простор куда более опасный, чем застенок... Постой, я уже начал рассуждать как стоик-язычник. Негоже! Промысл Божий понуждает меня крепче взяться за ум.
      Тогда, в нашем беззаботном детстве, мы жили в Микенах. Вообрази: какая красота, простор и гора Агамемнона над нами! Поутру вместе с шумом прибоя доносился звон бронзовых ахейских доспехов, а в ветрах, что стекали по ночам с суши, звенела кифара Гомера... Наш отец Агесилай был известным ритором, но переехал с семьей на остывшее пепелище древних преданий. Неисправимый мечтатель, он грезил, что там, в Микенах, бриз принесет ему вдохновение, он напишет великую поэму, и ее свиток положат рядом с бычьими свитками "Илиады" и "Одиссеи". Его мечта погрузилась в вино, как Платонова Атлантида в пучину. Но он был добрым человеком, и оставил по себе память, стоящую великой поэмы, пусть ей, той памяти, жить куда короче, чем памяти Гомеровой. И наше детство проходило в мечтах отца: мы не играли в осаду Трои, мы прямо-таки жили под ее стенами... хоть и вдали от них.
      Нам принадлежало бескрайнее синее море со всеми ахейскими кораблями. Но не оно манило нас, не оно искушало своими тайнами, чудесными островами Цирцеи или же Сциллой и Харибдой, маячившими за окоёмом. Нас тянуло к себе своей опасностью озеро - небольшое такое, не шире провинциального амфитеатра. С водой белёсой, мутноватой. От нашего дома до него не дальше дюжины стадиев . Оно лежало выше городка, и о нем ходила легенда, будто на его дне есть ход прямо в Аид. Там со дна били ключи, и в самые жаркие летние дни озеро, ближе к его середине, оставалось до судорог холодным. И там, над его гладью, по вечерам крутились вихри пара. Говорили: "Мертвецы пляшут!" Смельчаки, пытавшиеся заглянуть в Аид, бывало, тонули. Попадали в него и уже не возвращались... хотя заранее хвалились, что вернутся живыми и расскажут, как там, насколько невесело. Ясное дело, нам запрещали не только купаться в нем, но и близко подходить. Любой запрет в детстве - это жгучая тайна, это орех, который хочется расколоть, несмотря на наказание... А отец однажды узнал, что мы все-таки мокнулись, и высек нас до крови лозою. И тем наказанием вовек научил нас хранить наши тайны.
      Не помню, кто из нас первым предложил дунуть на следующее утро к Белому озеру. Мы решились за несколько мгновений до того, как заснули... могли и не проснуться в срок - тогда бы не случилось беды... Наверно, это все же был я, а не мой брат, кто предложил затею первым. Я всегда торопился обогнать его - во всех затеях. Повторюсь, наша маленькая олимпиада началась еще в утробе матери. Мой брат - тихий, спокойный, неторопливый, слова лишнего не обронит. Но притом всегда он успевал во всем и везде раньше меня, хотя ничуть не старался. Просто дар у него такой. Вот и тогда, когда мы собрались выпростаться на свет из материнского живота, я рванулся первым... глядь - а он уже заткнул собой проход. И не торопится. Думаю, оглядываться начал, стоит ли мир интереса... Я уже задыхаюсь, толкаю его в пятки! А когда выбрался, так заорал на него, а он и не обиделся. Брат у меня такой - ни своих, ни чужих обид не помнит. Так он говорит... Хотя и любит приврать себе на пользу. А я вот, честное слово, весь тот первый наш забег запомнил на всю жизнь. До сих пор дух перехватывает, как вспомню!
      Отец еще с вечера перебрал, получив доброе вознаграждение за очередную эпитафию, и храпел так, что хоть всю посуду перебей - даже мыши не услышали бы. Наверно, именно по этой причине мы и решились.
      И вот едва забрезжила заря, как мы с братом высыпались из дома через окно и дунули к Белому озеру. Мы мчались изо всех сил не только потому, что хотели побыстрее обернуться, пока родители не проснулись, но и чтобы разогреться достаточно перед заплывом к вратам Аида.
      Прибежали и остолбенели - в озере уже барахтался соседский мальчишка! Мы с ним не дружили - он был из семьи христиан, они с презрением отзывались об "Илиаде"... Мы потом годами головы ломали, как он узнал, что мы стремились на озеро, как успел туда раньше нас. Первому объяснение нашли только одно, не слишком твердое, но сносное: он жил рядом, и храп нашего отца мог не давать спать и ему... Да, он мог нечаянно увидеть наш побег. Второе на том основании объяснить было легче: этот Варнава, эллин, которому родители дали в Крещении еврейское имя в честь одного из учеников Бога, тогда еще не моего, - он был старше нас на год и отличался прыткостью. Длинноногий был... Он, конечно, сразу сообразил, куда это мы пустились в такую рань, и рванул за нами в обход оливкового сада. И так без труда упредил нас...
      Когда мы увидели, как он разгоняет волны и пар над озером да еще так далеко от берега, то сразу отпала всякая охота нарушить обещание данное отцу. Тем более, что наше преступление не блистало новизною.
      Кастор крикнул ему:
      - Скрючит тебя там - спасать не будем!
      И тут Варнава пронзительным таким голоском ответил издали, из воды, что, мол, его спасать не надо, его всегда Бог спасет... и стал измываться над нашими богами. Мол, это наши боги - все пьянчуги и развратники, и им нет дела до людей... и вообще, они там все на Олимпе давно спились... на нашего отца намекал... остались от них только дурацкие немые истуканы. Ну, как тут не проучить наглеца!
      Я, помнится, первым скинул свой хитончик и кинулся в воду, уже на плаву прикидывая, как бы нашего врага уязвить. Идея пришла, я нырнул - а там мутно, ничего не видно дальше собственного носа... Плыву - и вдруг бац! - получаю пяткой по лбу! Хотел напугать - сам напугался. Хотел притопить негодника - сам едва не нахлебался! Хорошо, что хоть не лишился чувств, как бывает в драке от удара кулаком в челюсть. И пары мгновений хватило бы, чтобы самому мыркнуть прямиком в Аид.
      Невольно еще в глубине я отмахнулся рукой - чтобы в сторону отплыть и уберечься от нового удара, пусть, и нечаянного. Но тут ступня этого голенастого кузнечика-саранчёнка мне сама попала в руку. И уж я дернул его вниз изо всей силы. И сразу же погрёб под водой в сторону - в мути не увернешься, если длинноногий лягаться начнет. Выплыл и тут же заорал нашу подготовленную пугалку - "Кракен! Кракен!"
      Сначала меня нехорошо смутило то, что брата моего нигде нет, а вовсе не то, что Варнава уже захлебывался. Тут брат рядом, по левую руку от меня, всплыл и тоже "Кракен!" завопил... Но только раз и крикнул. Глядим - мальчишка и впрямь перхает и тонет не в шутку. Мы было подались к нему - спасать. Только получилось все так, как будто темный дух какой из Аида всплыл и за дело взялся. Не крикни Варнава нам, может, и обошлось. Но он крикнул: "Помогите!" Мы и замерли, сделав всего пару гребков в его сторону. И крикнули ему в ответ хором. Почти хором:
      - Пусть тебе твой Бог поможет!
      И глядим...
      И вдруг парнишка не то, чтобы стал совсем тонуть или слабеть... он как будто разом окоченел, застыл и лицом вниз погрузился... и только спина его раз покато всплыла и слабую волну пустила кругом. И всё! Может, вправду его сердчишко холода ключей не выдержало - он худосочный такой рос.
      Нам самим любопытно было, поможет ли ему его Бог, спасет ли... Но Бог Варнавы ему не помог...
      Мы как увидели над ним завиток пара, так от страха вскричали - и дунули к берегу. Чудилось, что мертвец за нами летит и сейчас утопит.
      На берегу нас так трясло, что скулы сводило и зубами мы стучали, будто камни сыпались. Подхватили наши одежонки - и голыми до дома стремглав.
      Дух перевели. Друг на друга смотреть боимся. Что делать теперь? Сказать взрослым? Брат-умник быстрее рассудил:
      - Живым и так уже не достанут... - говорит он. - И нам там нельзя быть. Отец же убьет.
      Отец бы, конечно, не убил... но оправдание тотчас успокоило нас.
      Прикинулись спящими. Отвернулись друг от друга. Так весь день и отворачивались, пока взрослые не нашли утопленника. Всем городком-селением искали... Нас спрашивали. А мы что? "Не знаем, мы с ним не водимся". Только кузнец наш догадался, где искать, когда узнал, что с утра мальчишка из дома пропал: получилось, что наша с братом вина перед отцом вся на утопленника перешла.
      Но такое нам бы в голову не пришло, если бы вечером мы не увидели нашу мать в обнимку с матерью Варнавы. Они обе ревели. И наша мать убивалась так, будто не соседский, а собственный сын утонул. Будто у нас, близнецов, еще старший брат был, а мы его утопили и теперь преступно молчим... Вот тогда мы, кажется, впервые за день переглянулись.
      Кастор вдруг спросил меня:
      - Ты что, тоже его за ногу дёрнул?
      А я вспылил в ответ:
      - Это не я - "тоже", это ты - тоже!
      Причина того, что мальчишка стал захлебываться, была налицо....
      Брат отвернулся, помолчал немного и вдруг говорит со злостью:
      - Нет их, никаких богов! Нигде!.. Потому и отец пьет. Ничего у него не выходит... И Ахилла твоего придумали, не было такого никогда! Не было внуков и правнуков у Зевса, потому что нет никакого Зевса!
      У меня сердце сжалось от гнева и боли. Мне так хотелось стать новым Ахиллом.
      Мы с братом-близнецом разные. Начиная с имён. Он по характеру впрямь похож на бобра , оправдывая свое имя. А я, говорят, голосом вышел. "Сладкоголосый" . Так что со сладостью тоже сошлось. Отцу так нравилось, как я декламирую Гомера, он видел во мне "будущего первого эллинского кифареда".
      В тот вечер и пробежал между нами скорпиончик... Хотя удивительно - с тех пор мы не то, что не ссорились, но и больше не спорили друг с другом, что раньше частенько случалось, хоть мы и близнецы... и то очень радовало нашу мать.
      Я сказал брату, пообещал:
      - Докажу тебе, что боги есть! И Ахилл был!.. ... будет беречь меня во всех битвах, как Ахилла! Меня никто не сможет убить.
      Дурацкий обет, что и говорить! Повод брату пережить меня и грустно усмехнуться над моим надгробием.
      И Кастор меня тотчас уязвил:
      - А я докажу тебе, что их нет. Знаешь как? Когда тебе продырявят пятку стрелой, тут я объявлюсь и вылечу тебя. Потому что ты - мой брат!
      Я только рот раскрыл - и ничего... ничего не смог ответить. Брат у меня такой - он и в судьбу с детства верить не хотел почему-то. Какой-то дух нашептал ему... А то как еще самому дойти до такого, если вокруг все взрослые говорят об обратном? Он, пожалуй, мог стать знаменитым философом. Но с годами хоть это мнение изменил: признавался, что перед битвой всегда знает, кого из воинов точно убьют и его помощь уже не потребуется... а значит, судьба с Божьего позволения все-таки правит жизнью и смертью.
      Так мы и разошлись. Я стал готовиться к тому, чтобы повторить подвиги Ахилла, а мой брат - достичь высот Галена и выкрасть меня у Харона ... а заодно - хотя бы еще когорту тяжело раненых воинов.
      Когда я подрос для армии, войны шли, куда ни глянь. И близко, и далеко. Как говаривал примипил нашего легиона: "В моей жизни было столько войн, сколько шлюх в Александрии. Всех плясок мира и всех цветов кожи. Я тратился на самых дорогих".
      Спустя недолгое время после того, как пошел в армию, я стал догадываться, чем же так хорош был Ахилл и чем на него, волею судеб, похож я... Ни в отца медлительного, ни в мать с ее плавной походкой. Мой дар - стремительность во всем. Уже в учебной манипуле я удивлялся, чего это все такие медлительные. Что замахи такие у противников - будто совы крыльями лениво машут! На один удар или укол я успевал сделать два или три. Пока другой бросал копье, я бы дважды успел бросить. И увернуться что от копья, что от стрелы мне ничего не стоило. Командиры заметили это... Я даже стал учиться медлительности, чтобы не вызывать у них раздражение, когда они сами брали деревянный гладий , а у своих сослуживцев - не вызывать зависть... Потому и пропускал удары порой нарочно... Недолго догадаться, что и деле я вскоре начал воображать себя неуязвимым Ахиллом. Не раз спасал опционов . Дважды - центурионов. И восхождение мое по званиям и легионам было стремительным.
      Правителей у нас тогда тоже было хоть отбавляй. Со стороны посмотреть - вроде как четыре могущественных землевладельца поделили все просторы Рима между собой и собрались в маленький, но грозный сенат. Два августа и два цезаря. Кое в чем ты, друг мой Брут, верно, увидел бы благо: никто не метил в непререкаемые диктаторы и тем более в фараоны ... Прости за то, что на больную мозоль наступаю... Да есть ли они, мозоли, у теней?
      Первым среди равных у нас был август Диоклетиан. Он-то и придумал, как превратить Великий Рим в правильную игровую доску. Собрал друзей, всех переженил внутри компании на дочерях того или другого, всех повязал круговой порукой и живыми залогами... Да что я тебе рассказываю! Ты ж наверняка все уже знаешь от вновь прибывавших в Аид в те поры. И самого Диоклетиана мог уже лицезреть в вашем царстве, где царем отнюдь не человек. Он же там недавно у вас, и новость, наверно, еще не остыла...
      Так вот. Однажды в лагерь легиона за мной пришли и вызвали прямо к нему, к главному августу. Честно признаюсь, немного струхнул - не донос ли какой тайного завистника.
      Оказалось, августу донесли, что по вечерам и на привалах я читаю сослуживцам "Илиаду"... Я ведь даже от брата скрыл, что смог выучить ее наизусть, как отец... но он - ради красоты гекзаметра и величия похода ахейцев, а я - исключительно ради славы Ахилла. Август решил проверить правдивость слуха и развлечься.
      Он слушал меня целых две стражи подряд. Потом поднял руку со словами:
      - На сегодня довольно! Буду не в духе - позову снова развеять печаль. Ты хоть и шустрый, как говорят, но даже Ахилл не успел пятку от стрелы отдернуть. Ты нужен теперь живым.
      И назначил меня аквилифером.
      Это честь, конечно, но для меня - скучная честь. Да и спина все время потела от медвежьей шкуры , шею пекло.
      У меня еще и голос громкий, звонкий с рождения. И глаз зоркий. Так я в деле сдержаться не мог - орал , когда видел, что кто-то подставляется и не видит маневра противника перед собой.
      Август снова меня призвал, но "Илиаду" слушать не стал:
      - Вижу, тебе драться надо. Еще и голос сорвешь.
      И велел мне собрать отряд-манипулу из самых шустрых и ловких солдат для особого подразделения разведки под личным командованием августа. Помимо обычных задач спекулаторов , мы также готовились наносить молниеносный пугающий урон и тотчас бесследно исчезать. При этом и в чине аквилифера август меня оставил. Странная прихоть, согласись!
      То был промысл Бога: назначение в итоге сделало меня христианином... Когда Павел был послан в Дамаск давить тамошних христиан, он не знал, что на самом деле послал его не Синедрион , а Бог приказом Синедриона - с тем, чтобы встретить будущего апостола на пустынной дороге лицом к лицу.
      Однажды мы столкнулись с такими же как мы, только помоложе и без орлов и званий...
      В тот год август наводил порядок в Сирии. Мы усмиряли бедуинов, разбойничавших на хлебных египетских дорогах, что вели в нашу новую столицу - Никомедию... Как-то на рассвете к лагерю стал подходить небольшой караван. Трое ослов с повозками, при них - четверо долговязых подростков. Вид и они, и ослы имели совершенно безобидный, потому и дальние посты не предупредили об их приближении. К тому же мы и вправду ждали из ближайшего городка, отстоявшего от нас на милю, подвоз шкур и выделанных кож. Они и виднелись в тех повозках. Надо отметить одну деталь: караванчик двигался в сторону лагеря не прямиком к воротам, а со стороны, то есть перед самим лагерем шел неторопливо вдоль ограждения.
      Вдруг караван остановился. Послышался голос старшего, он слишком громко - все же рядом! - крикнул на арамейском:
      - Колесо коси́т, клин подгони.
      Они схитрили: причина остановки слышна и понятна, настороженности не вызывает.
      Но через несколько мгновений через ограждения в лагерь полетели пузатые глиняные сосуды и маленькие корзинки, до того скрытые под одним слоем шкур.
      Полыхнуло!
      Но не только полыхнуло. В сосудах был греческий огонь, а в корзинках - ядовитые гады и тарантулы. Ущерб, однако, оказался не слишком велик, да и потерь в живой силе это нападение не принесло. Хотя у двух десятков легионеров пришлось потом лечить сильные ожоги. Больше всего хлопот доставили тарантулы, которых ловили весь день.
      Моему отряду зов буцины не нужен. Едва полыхнуло - мы были уже у ворот.
      Бедуины-юнцы подобрались для наскока самые шустрые, и дунули они прочь вприпрыжку по самой каменистой части долины, так что конную погоню за пешими не устроить - только ноги коням поломать. Но от нас-то не уйти.
      Вскоре они поняли, что утекать наверх в горы без толку - нагоним. И они побежали прямо к городку, хотя внешность выдавала в них отнюдь не городских жителей, а кочевников. Их план был нам ясен - скрыться в улочках и выскочить потом из городка с другой стороны через какими-нибудь тайные проходы или через подвалы по подземным ходам. В Сирии что ни городок, то муравейник с ходами, ведущими за стены к горам и большим каменным россыпям.
      Расстояние между нами сокращалось. Мы видели, как они подскочили к стене в стороне от городских врат, один вспрыгнул на плечи другому, третий забрался по ним и достал до верха - и они умело, как это нередко делают крысы, перемахнули друг по другу через препятствие.
      В городе, конечно, обитало немало сочувствовавших бедуинам. У горожан с ними свои дела и своя торговля, и юнцы без сомнения были осведомлены о путях спасения.
      Мы достигли врат, когда за стеной исчез последний.
      С обнаженным гладием я заорал на стражу:
      - Придет легион - все выжжем!
      Выпучив глаза, стража отворила нам городок.
      Легко было догадаться, что юнцы будут перебегать город по кровлям, а не по узким улочкам. Мы взлетели на кровли и увидели, что так и есть. Причем бежали они не кучно, а хитро рассредоточились - значит, знали разные ходы, распределили их между собой, чтоб не застревать всей компанией в одной "кишке" и не тормозить друг друга.
      Я выбрал самого младшего на вид и пустился за ним. Из младшего легче выбить все сведения - кто и где затеял наскок на лагерь.
      Прыг-скок - кровли там, как и везде разноуровневые. Чтобы в каждом дворе хоть в каком-то уголке всегда таился тенёк. Увидел, что беглец стал огибать один из домов по нижней кровле, я вспрыгнул на соседнюю верхнюю, чтобы, если не получится срезать, то хотя бы не потерять его из виду... И опешил!
      На той высокой кровле юное создание, тростинка лет семнадцати, чистила рыбу. Вообрази картину, Брут! При утренней заре на кровле дома девушка чистит рыбу, и вокруг нее копошатся чайки! Море было недалеко...
      Я в жизни никогда не видел, чтобы рыбу чистили на кровле так спозаранку, да еще приманивая чаек, которые чуть что орут на весь город! Здесь было особое исключение: скажу наперёд - этой девушке в городке многое позволялось.
      Увидев меня, она ахнула, вскочила и тотчас выставила нож в мою сторону. Стая птиц встрепенулась вместе с ней и стала истошно орать.
      А у меня сердце воскликнуло! Я на ходу невольно попытался успокоить девушку. Мол, я не за ней, не она мне нужна:
      - Где он?! Куда побежал?!
      Чуть голос не сорвал, тщась переголдить птичий гвалт.
      И в слове "побежал" она услышала спасительное веление себе самой. И в тот же миг пропала с кровли - легко, как горная козочка, спрыгнула вниз.
      Туда же, только в обход и низом, юркнула мгновениями и моя искомая добыча - опасный, вредный для Рима козлёнок. Невольно я кинулся следом и спрыгнул на нижнюю кровлю. В тот миг девушка уже достигла ее края, чтобы спрыгнуть во двор. А злостный бедуинский мальчишка и вовсе пропал из виду...
      Ту картину я схватил взором во время прыжка...
      Под моими ступнями хрустнуло - и я рухнул во тьму сарая. Это она, девушка, была невесома, а я, хоть и быстроног, но куда более плотян.
      Гвалт чаек надо мной смешался с безумным кудахтаньем кур. Хлипкая кровля посыпалась мне на голову - и все б ничего, да только две саманные стены сараюшки, давно же треснувшие и ждавшие починки, так и не дождались ее и завалились на меня, когда я только вставал с корточек. Так и накрыло меня тяжкой тьмою. Родные стены решили спасти девушку от страшного, чем только ни вооруженного пришельца.
      Хорош бы был Ахилл, не стрелою в пяту пораженный, а заваленный старым курятником. Кабы моею судьбой управляли ахейские боги, они, пожалуй, со смехом бы довершили дело. Но в тот час моей судьбой управлял новый Бог мира!
      Когда я очнулся, то почувствовал телесное облегчение. Дышать было нетрудно. Я лежал навзничь. Однако мои руки и ноги оставались под спудом. Прохладная влага прокатилась по лицу. Я раскрыл глаза. Мир был смутен вокруг, но светел вверху. Выморгав туман, я увидел над собой ее. Это она, та девушка стояла рядом на коленях и протирала мне лицо. Над нами кружились ее чайки.
      Первая улыбка ее, признаюсь, показалась мне лукавой! Она протирала мне лицо мокрой тряпицей. зажатой в левой руке, а правой так и продолжала крепко сжимать рыбный нож. Только теперь его острие указывало в небеса и находилось вблизи не моей, а ее шеи... Я догадался, что она не только разгребла над разрушителем развалины сарая, но еще и за тряпицей сбегать успела...
      Положение дел и расстановка сил сложились в моей еще гудевшей голове. Девушка разобрала с меня осколки стены, но при этом навалила их на мои руки и ноги. Осмотрительно и благоразумно! Если бы она была связана с нашими врагами и, вообще, ненавидела римлян, что мешало ей перерезать мне горло и вместе с мальчишкой прикопать мой труп на время здесь же, под курятником? Кто бы меня нашел? Выводы. Моя охота на мелкого хищника не удалась, жизнь самого охотника оказалась в опасности, но надежда продолжить ее не так уж и мала.
      Что-то нужно было делать мне с ее лукавой и могущественной улыбкой, в те мгновения имевшей надо мною полную власть.
      И я решил рискнуть еще раз - и ринулся в бой.
      Первое слово не удалось - рванулось из горла кашлем. Дико заныли зашибленные ребра.
      Она убрала руку с влажной тряпкой и нахмурилась.
      Я перевел дух и выговорил:
      - Кого же ты намерена зарезать? Меня или себя?
      Она ответила немедля, весело и решительно:
      - И то, и то - смертный грех. Но второй мне Бог простит, если ты попытаешься обесчестить меня. Первый мне искупить будет труднее. Придется выдержать трудную епитимью .
      И тут я прозрел! Да! Она не только умопомрачительно красива, но и ослепительно умна! С моей стороны будет смертным грехом упустить такую! А уж обидеть - и подавно! Тогда путь мне - на самое дно Тартара.
      У меня плоть восстала! Раздвинула камни! От напряжения похоти боль прокатилась по телу.
      - Дано третье! Выходи за меня замуж! - выпалил я.
      Ее улыбка оцепенела. Веки дрогнули. Но рука с ножом не дрогнула.
      Несколько мгновений она приглядывалась ко мне - не ловушка ли...
      Я понадеялся на ее проницательность - и был вознагражден.
      Я ведь тоже недурен собой, мой мёртвый друг Брут! И никогда ни с кем не лукавил.
      И она задала вопрос. Спокойным таким... можно сказать, даже деловитым тоном.
      - А ты христианин?
      - Нет, - сразу ответил я, и даже дальней мысли соврать ей не мелькнуло.
      - Я обещала моим покойным родителям выйти замуж только за христианина, - твёрдо и безоговорочно сообщила она.
      А я уже влюблен был в нее всем сердцем, всем разумением и всем телом своим! Раз сказал "альфу", нужно и "бету" признести. Или сразу "омегу"...
      - А если крещусь, выйдешь за меня замуж?
      Она всматривалась в меня так, как всматриваются в щель пола, в которую могла провалиться монета.
      - И ты поверишь в нашего Господа Иисуса Христа? - недоверчиво, но с надеждой спросила она.
      - Я уже немного верю в Него, раз встретил тебя. Раз ты здесь, передо мной, значит, уже стоит верить, - таков был мой ответ.
      Вот как я был принужден к вере! С недолгим ослеплением, почти как и Павел, но уж точно без грома небесного и гласа Божьего... Но на рожон-то я точно лез!.. Однако апостол Павел, наверно, все же поморщился бы, расскажи я ему историю от том, как решил уверовать.
      И когда она тихо сказала "Мне надо спросить брата", я понял, что поймал то, за чем и стоило гнаться не только через чужой городок, но и через самые высокие горы. А ведь мы еще даже не знали имен друг друга!
      Забегая вперед скажу, что решающим доводом для ее брата было узнать, что мой брат-близнец - врач. Они с сестрой были детьми местного врача, который вместе с женой умер во время смертоносного поветрия, поразившего городок двумя годами ранее. Жена была верной помощницей мужа. Почуяв дыхание мора, они поспешили услать своих детей в горную деревню... Ухаживали за больными и погибли оба. Поэтому детей врача Алвиона и его жены Агриппины в городе почитали... Мне еще повезло и в том, что ее сердце было свободно, хотя к ней, конечно, уже сватались лучшие женихи городка. Но она мечтала об образованном красавце-христианине... Что же! Она получила красавца, осталось только выправить его в христианина!
      Ее имя - Алтея. А брата звали Агенором. Родители назвали своих детей на ту же, первую букву, которой начинались и их имена.
      Алтея!
      Ты ведь удивился, да?.. Я тоже удивился сплошным римским именам в сирийском городке. Оказалось, что здесь живут потомки римской семейной общины христиан, спасавшейся от Нероновых гонений. Агенор уверял меня, что их предки слышали проповедь апостола Павла и даже носили ему еду в застенок.
      ...Кое-как почистившись, я вернулся в лагерь. Пошел прямиком к августу и сказал, как было: мол, меня спасла юная горожанка, и я за это обещал взять ее в жены.
      Август откинулся... и как будто что-то вспомнил про себя. И усмехнулся довольно. Я угадывал его, Брут.
      И он сказал:
      - Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку.
      Я как будто ожидал в глубине разума эти его слова и тут же выпалил:
      - Но и Юпитер превратился в быка, чтобы умыкнуть Европу.
      И знаешь, август всмотрелся в меня так же, как Алтея - в "щель", проглотившую драхму.
      И говорит:
      - Довольно такому умнику подпирать орла и бегать охотничьим псом. Ты пригодишься мне для других дел. Забирай девчонку, и отправлю тебя в Никомедию. Новый свой чин потом узнаешь.
      Мне еще повезло в том, что мои верные спекулаторы переловили таки всех бедуинов. Их распяли у ворот лагеря. Я постарался все устроить так, чтобы Алтея не увидела казненных. Намек был бы совсем неуместен. Повезло и в том, что в ту пору беды и гонения отступили от христиан, а в войсках они ценились за храбрость.
      О христианах я в ту пор знал ровно столько, сколько было прилично знать представителю моего сословия свободных и в меру образованных квиритов . В плебейские слухи о том, что они якобы поедают младенцев под видом плоти своего Бога я, конечно, не верил. Да в то почти уже никто не верил, включая темных селян. Хлеб и вино в память о распятом Боге - ничего преступного и ужасного. Христиан я видел немало - обычные люди, на вид немного смиреннее, вернее тише голосом, чем прочие, хотя насколько эта смиренность искренняя, а не часть житейского ритуала, судить не мог. Еще я, как и все, знал, что к их общинам часто прибиваются всякие отбросы, не имеющие жилья и семьи, и всякие полоумные - голодными христиане не оставят тех, кто к ним придет обездоленным и презирающим этот мир, но не власти... и с пустыми руками. Но такое обычно в больших городах, а не в столь маленьком, как сирийская Бахата.
      Многим этот Бог не нравится - не грозный и не героический, несильный Бог. И зачем нужна Его жертва, именно такая жертва, какою он сделал Самого Себя, я понять не мог очень долго. Он - точно не Бог воина Ахилла, на которого я равнялся. И, тем не менее, принять такого Бога я был готов по трем причинам. Во-первых, крещением, которое Он установил, я мог смыть с себя вину за убийство Варнавы. Это то, чего мне в жизни больше всего не хватало! Во-вторых, Иисус был единственным Богом, Который в точности знал, что такое человеческая боль и унижение болью. Он знал, хотя я и не понимал, зачем Ему это знать, зачем опускаться до немощи нашей плоти, если не принимать в себя и наши плотские радости...
      Наконец, радовало то, что своих последователей Он обещал вывести в Свой элизиум, полный света, а не оставлять во тьме Аида, одно упоминание о котором бросало меня в мышечную дрожь и в холод мутного озера, этой запруды Леты около остывших Микен.
      И я подошел к делу практически: вот судьба послала мне в жены прекрасную девушку, предложила смыть с души запекшуюся рану Белого озера и к ней, невесте, в придачу поклонение Богу, Которому поклоняются и многие храбрые воины, которых я знаю. Значит, это дар и веление судьбы...
      Моя манипула приняла мое решение с удивлением и весельем. И одного свататься не отпустила: мне пришлось начистить бронь и шлем - и мы двинулись в городок эдаким маршевым гарнизоном. То-то опять страху нагнали! Зато невеста увидала меня во всей Ахилловой красе. А когда я пожертвовал общине, их местной церкви, половину своего годового дохода, тут уж удостоился скромных почестей и объятий без поцелуев - оглашенному последние еще не предназначались.
      Я предупредил их епископа, что в оглашенных ходить могу не больше суток: сам август отсылает меня в столицу, милостиво позволив жениться и живо забрать с собой жену. А лучше, вообще, дело не отлагать - как бы август не передумал... Не оставлять же мне теперь Алтею в слезах и горе и не забирать же мне пожертвование! Сказал такое шутя, но епископ все понял правильно и - всерьёз. Он прочитал мне наставление в вере, порадовался тому, что я вовсе не невежда и многое про его веру знаю загодя, и повел меня креститься. За нами потянулась и вся община, а за христианами - и половина язычников городка. Событие как-никак! Посмотришь со стороны - так будто все тут сплошь христиане, радуются и те, и другие, болтают между собой. Я подозревал, что в моей женитьбе все жители Бахаты увидели добрый знак: городок оказывался как бы под особой защитой римского войска во главе с самим августом.
      Я увидел озеро, в котором мне полагалось принять таинство, и тут-то меня как будто ледяным зимним ветром обдуло. Даже скулы свело на несколько мгновений. Оно мне напомнило то Белое озеро. Епископ тотчас заметил, что я с лица спал, и тихо спросил на ходу, не видение ли какое настигло меня, не узрел ли я демона, вставшего у меня на пути.
      - Передо мной - нет. - ответил я ему. - Внутри меня... Тяжкие грехи вспомнились.
      - Затрясло твоих бесов, оглашенный Поллукс. Сейчас они из тебя выскочат все, как ошпаренные, - сказал он. - А грехи ты сейчас все свои утопишь. Прошлые. Берегись будущих. Бесы могут вернуться, отойдя от ожогов. Покайся и расскажи. Расскажи и покайся.
      Да, Брут, еще до того, как я погрузился в воды под сильной рукой епископа, которого звали Петром, на меня снизошло чудесное облегчение, стоило мне начать словами "В детстве я утопил сверстника точно в таком же озере, а он был христианин". Весь мой покаянный рассказ занял полдощечки для записи приказов командира. Зато получился честным - коротким, острым и начищенным, как меч.
      А вода в том озере оказалась очень теплой. Была еще ранняя весна, а я будто вошел в лето. А когда вышел... мне вспомнилось, как я выходил из теплой материнской утробы в такую же холодную, но ясную, солнечную весну... и в моих ноздрях теперь стоял аромат ладана, хотя никто его на берегу не жег... Честно признаюсь, во мне не прибавилось веры в нового Бога, но, странное дело, прибавилось доверия к будущему. И что-то мне расхотелось повторять судьбу Ахилла. Я вышел из вод с готовностью обменять вселенскую славу на домашний очаг. Вечером того дня мне даже пришла в голову веселая мысль, с которой я сам в себе обратился к брату: "Зря ты, Кастор, выучился на лекаря... Похоже, не придется тебе тащить стрелу из моей пяты и доказывать, что нет ни богов, ни судьбы".
      Пока епископ Бахаты вел меня по пути исповеди и покаяния в грехах к очистительным водам, мне не хотелось попадаться на глаза своей невесте... Пусть бы она держалась подальше от пляски тех мертвецких сизых паров, что исходили от меня, как из аидовой дыры на Белом озере! Но она чуткая, моя Алтея... Более чуткая, чем птахи небесные. В тот час она появлялась лишь пару раз на краю моего взора светлым лучиком и неуловимо исчезала... Так ангелы порой дают о себе знать - на самом краю взора, на неуловимую стигму бытия. И тотчас тают в эфире. И чем ближе они, тем невесомее и неприметнее их обережное присутствие. Меньше всего думаешь, что ангел может помочь и что он, вообще, существует, когда ты уже накрыт его крылом... Конечно, Алтея боялась смутить меня: я не изжил в себе Ахилла, любимца судьбы, еще не переменившей настроение, еще не вынувшей стрелы из колчана, а на той дороге я был сам себе не хозяин - меня вели, как жертвенную овцу.
      Живую плотность и тепло Алтеи я ощутил лишь, когда нас венчали по христианскому обряду... поженили, казалось мне, скорее ради Царства Небесного, нежели для земной жизни, - так все слова епископа о верности и даже о долге деторождения парили и шелестели весенней листвою в стенах маленькой, но дубравно гулкой базилики... И тогда-то я поразился вновь - узрел вдруг до боли в глазах, будто проснулся не поутру, а в самый полдень, увидел, сколь напоминает моя невеста нашу мать Левкиппу в годы нашего с братом раннего детства. Те же стремительные, но при том плавные и осторожные жесты и движения, словно из боязни ненароком задеть какую-то грубую материю мира - камень, глину, железо, сухое дерево. Та же эфирность телесная, но эфирность не хладная, а теплая, как первый выдох солнца на рассвете. Та же бледность кожи мраморного совершенства, но не бескровная - горячая жизнь крови чувствуется под ней, как подземная тайна полноводного родника. И ее удлиненное лицо, близко посаженные большие глаза, странным знамением подчеркивающие ее красоту, прямой нос и крупный рот с тонкими, но ласковыми губами, сокровищницей тысяч добрых улыбок на любой лад и случай жизни...
      Алтея!.. Разве только она была посветлее локонами, чем наша мать, в жилах которой текла толика арабской крови. Казалось, я ближе своей кровью сирийским землям, нежели моя... теперь уже моя Алтея!
      А потом была трапеза-агапа... преломление хлеба и глоток вина... причащение плоти и крови моего нового Бога, Чьё присутствие я мог только предположить, но не почувствовать... Единственную новизну, что нашел в себе в час трапезы, я мог бы назвать еще ни разу не пережитым чувством пьянящего доверия к миру, в котором окружавшие меня люди беседовали и поздравляли меня нарочито тихими голосами, а тон им задавал епископ. Они все до единого, кроме Алтеи, казались мне слегка слащавыми, но уж точно не державшими в себе лицемерия и скрытой угрозы.
      ...Мне полагалось и надлежало стать "августом ночи". Мои воины приобрели грозный и напыщенный вид преторианцев и разместились стражами плебейского дома в Бахате. Я был смущен, но мой опцион сказал:
      - Прежде, чем ты уйдешь и покинешь нас, Поллукс, мы хотим превратить тебя в нашу легенду.
      А ночью со мной случилось нечто странное, если среди молодых жеребчиков не назвать позорным. Вдруг Алтея стала плотской, а я утратил плоть и обратился в эфирного, невесомого духа, наказанного тем, что никак не может оторваться от земли... вернее, от супружеского ложа. Я не мог ничего! Может быть, потому что я в тот день был крещен и на час превратился в готового жильца Царства Небесного?
      Пропасть мне, если бы не чуткость Алтеи.
      Она сказала, прикасаясь к моему плечу своим плечом:
      - Наверно, я так напоминаю тебе твою мать, что тебя устрашила судьба царя Эдипа !
      И она засмеялась!
      Представь себе смех молодой жены ночью рядом с бессильным мужем! Если бы то был обычный женский смех... если бы в такой час засмеялась Ио, которую мы когда-то делили с братом под старой оливой у горы Агамемнона, дорога была бы мне в скопцы.
      Но смех Алтеи воскрешал плоть.
      И еще она сказала:
      - Может, нам снова нужно начать в курятнике? Там твоя беспомощность окупалась силой, которую я благоразумно завалила камнями.
      Вообрази, Брут, такое говорит молодая жена своему мужу Ахиллу в брачную ночь! О, да! То легкое прикосновение ее плеча к моему плечу, моих волосков на моем плече - к ее коже... ее коже, напоминавшей мне колеблющуюся под солнцем гладь утреннего моря... Я родился в тот день заново, и я родился в ту ночь еще раз. Трижды рожденный, я обогнал, наконец, своего брата!
      Вот теперь пора, мой мёртвый друг Брут, выйти на сцену новому персонажу. Он - главный герой драмы. Назвать ее трагедией стесняюсь: он то жив, а я отнюдь не Эдип, и моя грядущая гибель не вызовет горестных всхлипов зрителей... Они не заметят моей крови в уголке сцены... Да, он - главный персонаж, но вошел он на сцену скромно, без вступления хора и магической механики.
      По велению августа я основался в Никомедии, занял во дворце место военного преторианского секретаря и не особо скучал, поскольку наслаждался семейной жизнью. Сам изумлялся внезапным и сокрушительным изменениям в своей душе и в намерениях. Преторианцы слыхали о моей странной карьере и тоже удивлялись: смотрели на меня и не верили, что я был хорош и смел в деле. Но когда мы порубились пару раз деревяшками на легионном плацу, они успокоились на веселом вердикте: "Все понятно: Ахилла сразили глазки смазливой девчонки, а не стрела судьбы". Я не обижался, потому как так оно и было.
      Прошел год, и однажды меня вызвал к себе префект опочивальни августа. Христианин по имени Дорофей. Я был удивлен, что новое, отчасти секретное назначение, август передал мне через него.
      Дорофей сказал мне, что в город приезжает Флавий Валерий Константин, юный сын цезаря Флавия Валерия Констанция, правителя западных провинций. Ему надлежит обучаться здесь военному делу, но при этом август будет держать его при себе.
      - Говорят, он крепкий и способный щенок. - сказал Дорофей. - Надеюсь, Поллукс, что, как единоверцу, я не нанесу ущерба твоему самолюбию, ведь и Христос заповедал нам упражняться в смирении...
      И замолк с улыбкой.
      Я вытерпел паузу, пока он приглядывался ко мне.
      И он продолжил:
      - ...поэтому, чтобы долго не объяснять тебе твое предназначение, скажу ясно и просто: август повелевает тебе стать поводком между его рукой и шеей сынка цезаря.
      Куда как понятно! Осталось лишь живо понять: зачем.
      Первая простая мысль: так берется в заложники сын далекого цезаря, правящего почти бескрайними землями Запада. Откуда шли легионы человека с именем Цезарь на Рим - оттуда же могли пойти и легионы Констанция, будь он более тщеславен и горделив. Главным-то поводком стреноживались все опасные помыслы Констанция, которого армия любила. Своего соправителя, августа и близкого дружка, Максимиана, а заодно и цезаря Галерия наш август-Юпитер Диоклетиан держал на расстоянии вытянутой руки... Максимиан - человек-бык, стенобитный таран с головой тарана. А Галерий - цепной пес. Обоих я видел: они и похожи оба - один на быка, другой на пса. У обоих мыслей - не больше, чем затертых монет в тарелке у храмовой нищенки, и все - на виду. Констанций же слыл умным, образованным, сдержанным. Август доверял ему больше, чем остальным, но, можно подумать, что все же решил подстраховаться: время шло, уважение к цезарю Констанцию в войсках росло, байки о его великодушии и скромности густели в туман у стен Никомедии... Гораздо позже я понял, что истинный замысел августа Диоклетиана был иным. Кто видел отца и сына, в один голос говорили, что сын - внешностью копия отца, и разница только в возрасте и окончаниях их имен. Сын, несмотря на юные годы, тоже молчалив и сдержан, а значит, и умен. Диоклетиан провидел в нем своего преемника... не просто преемника - он провидел в нем того, кто сможет остановить гражданскую войну после обещанного отречения обоих нынешних августов... Он провидел в нем преемника, который возрастет на пепле и золе гражданской распри. И он умело подготовил Константина к тому, что в итоге и произошло. Вот в чем я теперь уверен!
      ...А тогда я сказал опочивальнику:
      - Если юный Константин столь же скромен, как и его отец, то ему ничего не стоит сыграть со мной злую шутку. Как я узнаю его среди свиты и охраны, которая дана ему в дорогу?
      Опочивальник даже не улыбнулся.
      - Что за вопрос? Разве ты не слышал его прозвище среди недругов?
      Я, конечно же, знал.
      - Старая Неясыть.
      - Увидишь молодую - с ней и здоровайся, - закончил разговор опочивальник.
      По традиции, мы встречали Константина в седлах у первого милевого камня. Мы - это я, преторианский префект и с ним два опциона.
      Константина сопровождали тоже всего трое крепких воинов, один в чине декуриона. Все на почтовых конях второго состава - вот уж, действительно, скромность.
      Я сразу опознал Константина, и знаешь, Брут, у меня холодок пробежал между лопатками... Нет, уж неясыти я бы не испугался! Но только он ничуть не напомнил мне неясыть. Напомнил иное существо.
      Однажды, еще в отроческую пору, мы с братом пошли на море. По дороге он умудрился ободрать об колючий куст голень и решил сначала обласкать царапины - чтобы в море не щипало. Разжевал листья подорожника, прилепил к ноге и уселся на берегу ожидая, когда кровь замрёт. Мой брат терпелив... А я решил пока поплавать. Полстадия туда - полстадия обратно. И вот как раз на полстадии от берега меня встретил осьминог. Большой такой. Величиной с меня, мальца. Надо сказать, я поначалу обмер: что ему стоило облепить меня щупальцами и утянуть в глубину! И знаешь, Брут, я потом гордился тем, что смог сдержать в себе страх, не дать страху охватить меня раньше осьминога... Думаю, в глубине души я стремился сдержать не страх, а позор. Позор перед братом! Хуже смерти случилось бы, если бы он увидал, как я в море заорал от ужаса. Стал бы плескаться и рванул бы к берегу... Ладно бы, вправду, осьминог устремился за мной, оплёл бы и утопил - тогда бы мне самому уже не пришлось бы вкушать горечь позора. Но если бы сначала надо мной посмеялся осьминог, а потом - и брат, чем бы я оправдался? Рядом с осьминогом я как будто увидел ухмыляющееся лицо брата: "Кого-кого испугался?.. А может, там Кракен был? А может, просто медуза? Нет, ну тогда Ахиллу лучше в Трою не плыть... Столько предстоит осьминогов по пути увидать, глядя за борт... Обделаешься - свои же за борт к нему, Кракену, и выбросят". Так вот и слышал в душе его голос.
      Я постарался не плескаться, не раздражать эту тварь. Я даже с ней поздоровался тихо, послал поклон Посейдону и так же тихо повернул к берегу... И он поплыл рядом со мной, бок о бок... И глядел на меня своим большим круглым, волглым глазом. А потом отстал.
      И я даже не рассказал брату о своей встрече. А он спросил меня, не холодна ли вода. Мол, что-то я бледен больно... Я приходил в себя и дожидался, пока брат посчитает, что и ему можно в море. Да, в глубине души я ждал, что нас в море снова встретит тот большой осьминог... Ну, меня-то он уже не тронет - мы с ним уже почти друзья... Мне очень хотелось лицезреть, что станется с братом, когда он встретится взглядом с теми круглыми волглыми глазами. Но осьминог не появился, не дал разгореться моей гордыне!
      С тех пор я никогда не ел осьминогов. Мне казалось, что, если я хоть раз учиню такое, то нарушу священный договор. Посейдон накажет меня - пошлет здоровенную тварь, которая уж точно схватит и задушит меня, стоит мне хоть раз зайти в море по колено... И еще я на всю жизнь запомнил тот взгляд морской твари - умный и властный. С того дня я стал думать, что осьминоги так же умны, как люди - и как же бессовестно жрать мудрых существ!
      Ты, Брут, уже несомненно догадался, к чему этот мой долгий рассказ... Да, Константин в первые мгновения нашей встречи напомнил мне того осьминога: большая голова c округлыми, сглаженными чертами и большие глаза... такие же волглые, круглые, умные. Неподвижный, пристальный взгляд.
      Я не перестану удивляться странной несовместимости его тяжелой головы, его всегда неподвижного лица и пристального, бесчувственного, умного взгляда со стройным и стремительным, как у оленя, телом... Кентавр с головой осьминога...
      Не буду распространяться о том, как мы сходились и как сошлись. Он прекрасно понимал, каким приказом свыше и для какой цели я послан ему в проводники по столичной и дворцовой жизни. А я не был навязчив. Но сошлись... сошлись на том, что ему не было со мною скучно и было о чем поговорить. Он был умнее и образованнее, он был утонченнее своих контуберников по военной школе... умом старше их. Я был с ним на равных, и это привлекало его ко мне. К тому же я был женат - и это интересовало его. Он испытывал огромное влияние не столько отца, сколько своей матери, которая волею августа была разведена с любимым и любившем ее мужем, дабы тот вошел в обязательное кровно-государственное родство с другим правителем, а именно - Максимианом, которому новая жена Констанция, приходилась падцерицей... Да, так вот у нас все спутано-запутано было.
      Более близко мы сошлись, когда Галерий почуял будущую угрозу и стал строить Константину козни... То приспешники Галерия завлекли юношу в зверинец и якобы приоткрыли клетку со львом, а сами удрали, заперев дверь зверинца. Ничего себе, розыгрыш! У Константина был пугио , и он, извернувшись, рассек зверю шею. Меня при том случае не было, и я не могу подтвердить, так ли все было, но ловкостью и быстротою движений Константин вровень со мною - значит, хищнику и вправду могло несдобровать, если бы он вышел из клетки познакомиться с сыном цезаря поближе. В другой раз подговорили родовитого глупца из школы, сынка одного из подвластных царьков с Востока, чтобы тот во время праздничных поединков постарался нанести Константину смертельное или хотя бы тяжкое, на всю жизнь увечье. Мне донесли о заговоре, я передал сведения моему подопечному. Поединок едва не кончился гибелью самого царского отпрыска, и после той истории Константин стал доверять мне еще больше.
      Мы виделись, когда юношу вызывали во дворец к августу, и ожидание растягивалось на часы, а еще виделись ранними часами. Мне и ему вменялись в особую обязанность пробежки по горам в рассветные часы. В этой полезной забаве мы тоже были на равных и носились, как олени. Однажды Константин рассказал мне, что его научили плавать в три года и он не прочь как-нибудь махнуть до самой Сицилии вплавь, навестить свою мать Елену ... Я сказал ему, что могу составить компанию, и добавил всерьез, что до Сицилии нас не отпустят, а вот залив в нашем распоряжении. "Значит, ты мне послан не только Юпитером, но и Митрой "... Так впервые Константин признался, что разделяет веру своего отца, а в лице Юпитера он, конечно, имел в виду августа Диоклетиана. Который и назначил себя богом на срок правления.
      Будь я наездником получше, наверно, смог бы проводить с ним время и в седле. Но, увы, на коне я, как медуза на берегу - на камне удержусь, но без всякой радости. Он же - прирожденный всадник, истинно кентавр!
      А еще он, как и я, любил и любит "Илиаду"! Он никогда не просил меня читать ее, но как-то я начал на бегу, и он - плечом к плечу со мною - чуть склонил голову в мою сторону и кивнул, показывая, что слушает с радостью. Я могу читать на ходу, не сбиваясь с дыхания... Точнее, мог. Теперь возраст уже не тот. Да и надобности уже давно нет... И как только он в иные рассветные часы так же склонял голову в мою сторону, я сразу схватывал намек. И он ни разу не признался мне, в обличье какого героя видит себя... Да и я так и не смог найти такого героя, которого мог бы посоветовать Константину в пример. Наверно, он - тот, кто создаст новую "Илиаду" своей собственной жизнью.
      После тех двух опасных случаев август решил приблизить Константина к себе, чтобы отбить у Галерия охоту испытывать чужую судьбу. А после того, как юноша завершил учебу, взял его с собой в Египет на осаду мятежной Александрии. Немногим позже, когда тот получил боевой опыт, август сыграл злую утку с Галерием. Узнав, что тот терпит позорные неудачи в войне с персами, август назначил Константина командующим алой и направил на помощь цезарю, словно уже знал, что сын цезаря Констанция подоспеет вовремя к окончательному разгрому Галерия и помощь его уже не понадобится. Так и случилось. В следующий, оправдательный и уже успешный поход Галерия на Персию август Константина не пустил, а, когда Галерий вернулся, то узнал в Константине недавно назначенного командующего преторианской стражей дворца и трибуна первого порядка . Затевать новый заговор против столь успешного выдвиженца Галерий больше не решился... До времени.
      Все эти события не имеют особого значения в моем рассказе. Но пропустить их означало бы оставить большой пробел в мозаике. Куда большее значение для смысла того, о чем я стремлюсь поведать тебе, Брут, имело совсем незначительное событие, не известное никому теперь, кроме меня и самого Константина. То событие - ужин в тихой семейной обстановке. Сам Константин предложил мне отметить свое назначение трибуном в самом узком дружеском кругу - то есть на пару. Я не ожидал такой чести и даже растерялся! А он сказал мне, что только такое празднование будет настоящим и душевным, ибо с прочими заинтересованными лицами придется держать себя гордым петухом. И тогда я возьми да и предложи ему прийти ко мне в гости ради праздничного ужина... И вновь он удивил меня. Удивил искренней радостью. Впервые я увидел в его лице живое чувство. И тогда я догадался, как он страдает от того, что вся его семья разобщена волею судьбы и государства: он - в Никомедии, отец - в Британии, мать - на Сицилии, в Дрепануме. Семья разбросанная по краям ойкумены!
      Однако же та вечерняя трапеза осталась в моей душе неловкостью и смутным стыдом... хотя прошла прекрасно! Дело в том, что бо́льшую часть ее времени занял прямо-таки богословский диспут между Константином и... моей супругой! Я же в том разговоре оказался лишним, неуместным да и негодным хоть как-то поддержать его с любой из сторон по причине тумана в голове и языка, уже завязанного в узел Дионисом, что правил за столом, невзирая на иноверцев-хозяев. Да, я как-то сразу подналег на византе , разбавив его всего на треть, и только хлопал глазами, удивляясь тому, с какой быстротой и смекалкой моя жена отвечает на каверзные вопросы высокородного и умного гостя... отвечает, ничуть не смущаясь его пугающего осьминожьего взгляда. Одна польза: встав наутро с тяжелой головой, я осознал, что уже мчусь по дорожке отцовского цирка опустошения амфор с земной амвросией... Коней пора было сдержать... да и колесницу запрягать пореже.
      Я хорошо запомнил сам диалог между Константином и моей женой, как порой пьяный ясно и в деталях запоминает фрагменты бытия вне связи с самим бытием. И я не помню, как они подошли к той теме, помню слова Константина, его вопрос о том, чем поклонение Иисусу Христу лучше и вернее поклонению Митре, Непобедимому Солнцу. Вот ведь в армии на одного христианина приходится десять поклонников Митры. И понятно почему. "Я вижу великое Солнце над своей головой каждый день, - говорил Константин. - Я вижу его победоносную и ни чем не одолимую, ослепительную силу, кою никакая иная сила не может остановить. Но я не вижу каждый день вашего Бога. Совсем не вижу. Как можно надеяться на него?"
      Правда, помню смутно, будто перед этим моя супруга весьма дерзко заметила на некую реплику сына цезаря: "...У вас Солнце непобедимое, а у нас Солнце Правды... Без правды Солнце разве непобедимо?" Такой вопрос, несомненно, задел Константина, ведь, по слухам, он посвящен в мистерии Митры и уже носил высокий ранг Гонца Солнца, а его отец Констанций, говорили, - и вовсе глава всей Церкви Митры на Западе в ранге Отца отцов.
      Моя супруга отвечала по-женски, не в лад, но и по-женски обезоруживающе: мол, вот Константин не каждый день видит своего отца и даже давно не видел его, но разве он перестал надеяться на него и любить его? И тут же задала вопрос: а любит ли Константин Солнце, как своего отца, может ли он полюбить Митру.
      "Разве Бога нужно любить?" - с улыбкой ответил вопросом на вопрос Константин.
      "Мы любим нашего Бога, а это и есть наше поклонение", - тотчас и очень живо ответила моя Алтея.
      Константин улыбнулся снисходительно, как и подобает улыбаться женщине, и немного подумал прежде, чем продолжить разговор.
      Он сказал, что все, что он знает о Митре, очень похоже на то, что он знает об Иисусе Христе... как будто это одно и то же лицо, только в разных воплощениях. И это странно, наводит на мысли о путанице человеческой, а не божественной.
      Но и тут моя супруга нашлась.
      "А что больше похоже на правду? - искренне вопросила она Константина. - То, что наш Бог родился как Человек от Пречистой Марии? Или то, что Митра родился из скалы? Кто видел, чтобы живое существо рождалось из скалы? Пастухи видели нашего Бога на руках у Его земной Матери, Кормящей Его грудью... А что за пастухи, которые видели живородящую скалу? Да и кто может сочувствовать людям и понимать человеческую боль - тот ли, кто рожден холодной скалой, или Тот, Кто рожден земной Матерью, пережившей боль родов? Ведь наш Бог пришел к нам, чтобы принять на Себя всю нашу боль в полную ее нестерпимую и ослепительную силу, пережить ее вместе с нами и превратить ее во врата вечной жизни. Поэтому мы Его и любим. Мои предки видели, как наш Бог взошел на Крест. А кто из живых видел Митру, познавшего нашу боль?"
      Константин снова улыбнулся - и не по возрасту вдумчиво... И вопросил: "Так, значит, вы поклоняетесь не столько Богу, сколько боли? Не потому ли вы так легко идете на мучения ради веры?"
      О, это был удивительный поединок вопросов! Интересно, как бы его оценили опытные риторы, каждое слово которых стоит звонкой монеты.
      "А кто из поклонников Митры готов умереть за веру в своего бога? - тихим голосом спросила моя супруга. - Я о таких пока не слыхала. Да и с какой стати? Ведь ныне Митра уже привлек на свой корабль всех богов, кроме Господа Иисуса Христа... всех богов, которых никто не видел в лицо... За кого из таких умирать?"
      Константин пожал плечами и поставил очередной знак вопроса: "А разве это не благоразумно - привлечь всех богов?"
      И тогда моя Алтея впервые ответила не вопросом, а утверждением:
      "Благоразумно для всех богов, в которых нет ничего человеческого, хотя порой они приобретают вид людей, чтобы напроситься на жертвы и поклоны".
      ...но и без вопроса не обошлась:
      "Без нас, без наших утлых жертв у них ведь нет истинной силы, не так ли? А вот сила нашего Господа Иисуса Христа как раз в немощи совершается... Так Он Сам сказал".
      "О силе в немощи не понять ни солдату, ни августу..." - с деланной грустью вздохнул Константин.
      Он не отводил взгляд от моей жены, ни разу во время разговора не переглянулся со мною, будто меня и не было на соседнем ложе, не было в моем собственном доме и в помине.
      И моя умная жена ответила ему:
      "И однако же первым из римлян это понял солдат. Центурион Лонгин. Он стоял у Креста, на котором распяли нашего Господа Иисуса Христа. Он сам, Лонгин, потом принял немощь и боль и умер за Христа".
      В тот миг Константин впервые увильнул от прямого удара.
      "Что касается женщин, - сказал он, склонив голову к плечу, - то они и вправду своей немощью способны перебороть любую силу. Но я не могу уразуметь, почему она так желанна... эта боль. - И тут же попытался ответить на свой лад. - Вы, христиане, все подобны женщинам, которые готовятся родить, а, значит, и готовятся пережить боль как приступ нестерпимой любви. Боль - глашатай рождения человека в мир. Ведь она вам, христианам, желанна, не так ли? Боль."
      Моя супруга отвечала тотчас. Что-то странное происходило с ее голосом. Она отвечала легко, как бы даже беззаботно, но что-то было в ее голосе подобное горячему металлу, к которому нельзя прикасаться... или можно, но страшно, и ответом на прикосновение будет отнюдь не услада... Думаю, лишь некий апостол мог бы провидеть, не Духом ли вещает молодая мать двоих дочерей. Я же был просто пьян. Но был бы трезв - не ровен час, испугался бы в те мгновения своей жены.
      И странно, что я так хорошо запомнил ее слова. Каждое слово.
      "Кто-кто, а центурион Лонгин знал различие между плотской человеческой болью, что с нами с рождения... каждый день и на каждом шагу... и болью свидетельства нашего Бога. - Вот что сказала моя Алтея. - Боль раны, боль от укуса скорпиона или боль болезни поглощает человеческую плоть внутрь себя, а за плотью - душу... Тянет душу вниз, в царство мертвых, где нет окончательной смерти, но нет и жизни. Человеческая боль нашего Бога, та боль, что Он принял на Кресте, есть врата в жизнь вечную. Вверх, а не вниз. Те, кто умирал во свидетельство нашего Бога при Нероне и Деции, они и вправду переживали боль родов... боль своего второго, истинного рождения. Ты прав, трибун Константин. Мы просто берем себе крупицу боли нашего Бога, рождающего нас в небеса. Он делится с нами болью, собранной им со всего рода людского, которого Он накормил пятью хлебами. Так делятся хлебом и вином в дороге. Поэтому наша боль может быть желанной. С такой болью из нас выходит прочь все плохое. Трибун Константин, ты видишь истину - значит, ты можешь стать добрым христианином".
      Да, Брут, я повторю: моя супруга изрекала столь сокрушительные истины легко и даже весело... а из перистиля доносились звонкие голоса моих дочерей, их смех - они там рыбок кормили в рукотворном водоёме... плескались... Они заглушали во мне предчувствие... Мне было невдомёк, на что способна моя жена...
      После таких слов моей жены Константин с соседнего своего ложа вдруг повернул ко мне голову. Ему пришлось немного запрокинуть ее, отчего его взгляд еще сильнее напомнил зрак большого осьминога... того, что когда-то провожал меня почти до берега.
      - Теперь я готов поверить, что вода может превратиться в вино, а вино - в кровь, - с той же снисходительной, но дружеской улыбкой проговорил он и приподнял полупустой бокал персидского стекла.
       Раб-виночерпий кинулся было наполнить, но Константин жестом остановил его.
      Когда я провожал новоиспеченного трибуна после трапезы, он сказал:
      - Ты убедил меня, что стоит выбирать жену, которая не только похожа на мать, но и которая умнее тебя...
      Мать Константина, Елена, славилась умом до краев ойкумены. А ныне славится и за ее пределами.
      Может показаться, что Константин по-дружески делился со мной сокровенным и открывал мне свою душу. Ничего подобного! Он всегда и со всеми был, остается и, не сомневаюсь, будет оставаться очень скрытным. Никогда нельзя было провидеть, что кроется за его спокойствием и снисходительной, на вид миролюбивой улыбкой... Вообрази, Брут, я даже ничего толком не знаю о его первой женитьбе, хотя в ту пору почти все время был рядом с ним... Но он вдруг исчезал куда-то ненадолго - и что-то происходило, о чем мало кто знал.
      Да и была ли она, эта женитьба? Чего только ни говорят, но никто из тех, кого я знаю, не видел их свадебного обряда с Минервиной... а если и кто-то видел, то почему-то молчит, будто присутствовал при неких тайных мистериях. Недоброжелатели иначе как конкубиной ее не кличут... Придворные христиане и льстецы ныне хором поют о ней, как о доброй христианке, которую сосватала сыну мудрая Елена... но я не знаю никого, кто слышал бы что-то о Минервине от самой Елены. Моя жена не слышала. Что это был за брак? Одно не вызывает сомнений: Минервина родила Константину сына Криспа и тотчас умерла... как будто - намеренно и жертвенно: чтобы не ставить будущего августа в унизительное положение по образцу его отца Констанция, который по приказу Диоклетиана и против своей воли был вынужден развестись с любимой супругой ради брака политического... Ведь именно это, повторение семейной судьбы Констанция, ждало его сына... Что-то здесь не то. Не знаю что, но что-то не то. Я же знаю, что придет день и час - и август Константин казнит, убьет своего сына Криспа от Минервины... И свою вторую, "политическую" жену, Фаусту, убьет следом... притом изощренно - жаром воды... Может, так он попытается побороть судьбу, вспоминая приказную разлуку своей матери со своим отцом. Если Константину суждено идти путем еврейского царя Саула - и таковой путь я провижу ясно, - то в расправе над семьей - женой, сыном, племянником - он превзойдет безумие Саула. Где тут любовь? Где была любовь? "Зачем любить бога?" Я все чаще задумываюсь над этими его словами... хотя иногда кажется, что они, те слова, мне в тот нетрезвый час просто послышались. Иногда я даже со страхом думаю - не был ли тот его разговор с моею женой сном моим?.. Приснившимся мне уже после того, как моя супруга стала свидетелем Бога. Был тешительным сном...
      Насчет снов... В последнее время Константин любит вспоминать о чудесном сне перед решающей битвой за Рим. В том сонном видении Христос будто явился ему и повелел начертать на всех щитах знак Креста... тот самый, который он часом раньше разглядел вместе с воинами в удивительном гало вокруг закатного Солнца... Солнца, которому Константин всегда покланялся в ранге посвященного "гонца"... И будто бы Сам Господь наш Иисус Христос рёк ему в сновидении, что с этим знаком он победит врага и в качестве трофея получит Рим... Я подтверждаю, Брут: мы вместе с Константином смотрели на то гало и гадали, к чему оно - к победе или беде... или просто к похолоданию, что случалось всегда... И он тогда сказал: "Само Солнце подает знак, значит - к победе"... И он видел, как искренне едиными устами и единым сердцем молились солдаты-христиане в тот вечер... те самые солдаты, которые служили в легионах, подчиненных отцу Константина, цезарю Констанцию, а потому и оставшиеся в живых вдали от бури гонений... Предзнаменования и молитвы сошлись вскоре в сновидениях Константина...
      Но скажи мне, Брут, почему на триумфальной арке в честь победы над врагом, язычником и колдуном, возведенной по велению Константина в Риме, нет ни одного знака, памятующего о том вещем видении?... ни одного... Арка возведена совсем недавно. Можно сказать, на днях. И мне было позволено на нее посмотреть...
      Да, мое узилище находится в Риме, а не в Никомедии или Виза́нтии , который вдруг приглянулся Константину до такой степени, что он хочет побаловать себя новой столицей... Никомедия напоминает ему о пережитых страхах. А Рим для него староват. Но вот такова его прихоть - отправить меня в Рим, поближе к месту, где ждал суда и апостол Павел... Что ж, для меня это честь, оказанная августом, - в награду за его спасение от убийцы-сарацина.
      Но вернемся к роскошной арке триумфа над Максенцием... Там, на ней, много разных медальонов - и ни один не повторяет победное крестоносное гало вокруг Солнца... Там, на арке, изображено множество щитов у солдат - и ни на одном не видно того знака, который Константин повелел солдатам начертать краской на их скутумах. Вот принесение благодарственной жертвы Аполлону, Солнцу всех язычников, там изображено. Принесение жертвы богине охотничьей удачи, Диане, - пожалуйста! И Геркулес тут как тут! Как же без него? И крылатая Виктория, раздвоившаяся сама в себе, будто обернувшаяся близнецами Диоскурами, конечно же, осеняет въезд августа во врата победы. Где же Христос? Где Тот, Чьею волею и указанием одержана победа? Где хотя бы крохотное упоминание о Нем и чуде о Небесном Кресте?
      Хуже того, так и начертано было: "Победа по мановению Юпитера"! Четко и ясно! Правда, мне сообщили, что это посвящение уже затёрли и поверх начертали скромно и пугливо, не упоминая имени высшего творца победы: "Победа божественным вдохновением". Где имя Иисуса Христа на месте Юпитера?..
      Где хотя бы изображение лабарума ? Нашего знамени с крестовым навершием, которое мы мастерили перед битвой и которое вдохновило даже воинов-язычников своим необычным видом: им лабарум показался каким-то волшебным, колдовским жезлом, который остановит врагов, прикажет им замереть, как повелевать палочка с кольцом в детской игре "замри-отомри"...
      И почему, наконец, Константин до сих пор не принял Крещение.. И как мне было явлено в видении, не примет его до дня, когда ему дохнет в лицо ветер Смерти. Чего он испугается в тот день?.. Почему лишь тогда он вспомнит тот утешительный сон перед битвой?
      Ты, наверное, удивляешься, Брут, тому, что такие вопросы задает тебе тот, кто провел рядом с Константином столько времени... Я тоже тому удивляюсь... Но когда я плыл к спасительному берегу и рядом со мной плыл большой осьминог... плыл молча... плыл, не отводя от меня волглую бездну своего глаза... когда мне уже казалось, что мгновения слились в вечность, я тоже не ведал, что на уме у осьминога и каковы его намерения.
      Между тем, Брут, тучи над нами, христовыми, начинали сгущаться...
      Спросишь, отчего же нас так долго не трогали и не только терпели, но и на высшие должности брали, вплоть до префекта опочивальни августа?.. Пока государство качалось и трещало, как хижина в бурю, нас терпели за то и брали на службу за то, что сами апостолы Христа велели нам не только не перечить властям, но и служить им смиренно и честно. Но когда бури стихли, а хижину вновь перестроили в величественное каменное здание, всем стало видно, что у нас, христовых, есть своя хижина и она покрепче любого каменного здания, любого дворца, любой крепости, и мы чаем все в нее перебраться. Всем стало видно, что у нас есть свое государство - оно не от мира сего. И - то, что у нас есть свой "август"...
      Это - во-первых. А во-вторых... ведь даже диктаторам в твое время, Брут, не приходило в голову требовать себе божественных почестей, а то и вовсе назначать себя богами. В наше время такое в порядке вещей. И уже не первый век. А дурной пример заразителен. У нас, в Риме, дурная традиция выживает в веках, а, значит, превращается в непререкаемую государственную традицию, почитаемую уже законом.
      Поначалу наш август Диоклетиан уповал на помощь Юпитера в деле восстановления государства, а когда оно снова обрело твердые столпы, стены и кровлю, стал, пожалуй, задумываться, а не родственник ли он Юпитеру, раз помощь бога столь действенна... да и не Юпитер ли он сам, пусть и временный - до обещанного сложения полномочий. Шутки шутками, Брут, но эти выдуманные мною метаморфозы похожи на правду, раз уж полный титул августа - "Dominus et deus noster" .
      Вдруг у язычников открылись глаза: вот все жрецы, понтифики, фламины - они же государственные чиновники и назначаются государством, а эти, христовы, сами по себе. Их начальники-епископы назначены отнюдь не Римом... да и вообще, как бы не назначены... и все их обряды и службы как бы сами по себе - вне государства и закона. Не дело!.. Тебе, Брут, это понятно, ведь Сенека, которого ты наверняка знал лично, не раз выражался в том смысле, что всякий здравого ума человек обязан соблюдать обряды не потому, чтобы они были угодны богам, а потому что это приписывает закон. Получалось, будто мы, христовы, чеканим собственную монету, не утвержденную государством и имеющую опасно широкое хождение...
      Когда осела пыль нестроений и гражданских междоусобиц, вдруг обнажилась еще одна пугающая истина. Римляне перед завоеванием какого-либо города или целого народа всегда старались задобрить, как-то подкупить и даже переманить в свой лагерь богов этого города, как бы предлагали им сенаторскую должность в своем пантеоне... Чем можно было задобрить, какой земной должностью привлечь покровительство Бога, Который уже раз отдал себя на распятие самим римлянам? Чем, скажи? Да было бы и странно, если бы наш сенат задумал задобрить Того, Кто как преступник был некогда казнен римским законным прокуратором, имевшим все полномочия высшей государственной власти? Ведь надо тогда поначалу провести сложную процедуру оправдания, но по исполнении смертного приговора для лица, не имеющего гражданства, закон обратной силы иметь не может. В общем, теперь восстановленный и пришедший в себя Рим оказывался по отношению к христовым как бы в пугливом и недоуменном положении... А тут еще неповиновение Фиванского легиона...
      Dominus et dues noster с двумя женщинами-христианками в собственном доме и префектом опочивальни из христовых прозрел в этом собственное двусмысленное положение... Тем более - при двух назначенных им августе и цезаре, ненавидевших христиан. А особенно - матерью Галерия, жрицей и колдуньей из дакийских чащоб. Ну, её-то можно понять: ее невестка - тоже христианка, да еще с характером. В общем, такую двусмысленность пора было прекратить... Это даже как-то забавно: у обоих верховных гонителей жены - христианки, подобные голосу совести, который нелегко заглушить, если только не убить... Но своих жен оба поджарить так и не решились... У Галерия этот голос даже возобладал перед мучительной кончиной. А вот Константин свою супругу - поджарит... вернее, сварит.
      Надо отдать августу Диоклетиану должное: он долго взвешивал все "за" и "против", с сенаторами-язычниками совещался, префектов вызывал, пытался понять, почему подались в христиане, то есть в поклонники "слабого и распятого Бога", выходцы из древних родов Клавдиев, Корнелиев, Антонинов и многих других, кои слабостью положения не отличались даже во времена проскрипций , ведь даже казнь не умаляет высшей значимости древнего рода...
      Насчет "слабого Бога" я не выдумал. Однажды август вдруг вызвал меня посреди дня и велел декламировать "Илиаду", как бывало раньше, но уже давно не случалось. Он слушал в задумчивости, приглядывался ко мне и жестом оборвал на строке, в которой Ахилл повергает Гектора... И вопросил меня: "Почему ты, возможный потомок Ахилла... ведь я не видал столь резвых в битве... почему ты поклоняешься слабому Богу, позволившему убить Себя?" Я растерялся... И тогда август добавил: "Не потому ли, что возлюбил слабость и красоту своей жены, больше, чем силу Ахилла?"
      А ведь Приска, супруга августа и христианка, так миловидна!
      Знаешь, что я ответил? Хотя ответ вырвался у меня так быстро, что сдается мне - не я отвечал моими устами... "Доминус, тот центурион, у которого Иисус исцелил слугу, и тот ентурион, который видел Его казнь, познали в Его слабости силу воскресения и высшей жизни... и обратились к Нему. А где теперь Ахилл?"
      "Нет высшей жизни, кроме высшей жизни для Рима, сената и народа", - подняв голос, сказал август и отослал меня прочь.
      Сдается мне, Брут, что мой ответ послужил августу одним из доводов в пользу начала гонений.
      Август даже обратился к милетскому оракулу Аполлона по поводу того, не покосится ли здание государства, если сразу вынуть из него столько камней, то есть христианских подданных из чиновников и воинов. Вообрази, спросил у Аполлона! То же, что спросить волка, стоит ли оставлять в живых овцу до самой ее старости и кончины...
      Однако полагаю, что окончательное решение он принял, когда разобрался в деле Фиванского легиона. Казнь целого легиона - ведь не шутка! Август внимательно рассматривал дело, дознавался до мелочей. И его разъярили слова легата Мавриция, который командовал легионом, отказавшимся истребить селения мятежных христиан. Слова, обращенные к августу Максимиану, что прежде и взбесили того. "Мы - твои солдаты. Но также и солдаты истинного Бога. Мы дали присягу Богу прежде, нежели - тебе".
      В те дни август еще и приболел. Я впервые увидел в нем старика. Да, старческая немощь уже начинала подступать к нему, и он начинал поддаваться силе Галерия, в те дни засевшего во дворце и настаивавшего на принятии решения.
      Нам, дворцовым, уже задолго до дня огня и крови, стало ясно, что этого дня не избежать. Многие стали вывозить свои семьи в провинции. По большей части в те, где префекты вместе с судебными исполнителями и раньше не отличались рвением выслужиться или хотя бы расторопностью... Я намекнул о таком путешествии супруге, предлагая ей навестить родину... Разговор вышел именно таким, каким я его и предвидел. Тут пророком быть не нужно.
      - Кто из нас двоих больше трусит? - вопросила меня жена, ничуть не сердясь, и погладила по щеке. - У меня нельзя отнять больше того, чем я когда-то обладала дома вместе с братом... А жизнь? Жизнь для меня - только с тобой. И смерть - вместе с тобой. Я не хочу повторять ошибку моих предков, бежавших из Рима в пустыню вместо того, чтобы променять земную пустыню на обильные небеса. Сколько же можно откладывать спасение?
      Что я мог ответить? Я промолчал и только вздохнул. Вот такой получился у нас разговор.
      Печать августа на эдикте, провозглашавшего нас, христовых, вне закона, была поставлена. Ярким солнечным утром - будто сам Аполлон или Митра Непобедимое Солнце, поддерживали тот эдикт, пока они сильны в этом мире, лежащем во зле, - копию эдикта вывесили на Судном столпе перед дворцом... Глашатай громко прочитал его вслух. Народа собралось не так уж и много, хотя глашатаи низшего ранга созывали горожан накануне. Даже многие язычники предпочли узнавать новости, находясь в отдалении, хотя знали, что предсказанная беда, о коей уже расползлось столько слухов, их не коснется. Но мало ли. Вместе с христианами под горячую руку могут похватать и невиновных, а отпустят уже с кровавыми рубцами на спинах...
      Чтобы суть эдикта сразу была видна со всех концов столицы, преторианцы оцепили и зажгли наш храм, стоявший подле дворца... Дым в безветрии живо поднялся до небес. Никого не подпускали спасать священные книги и архивы общины. Следили только за тем, чтобы огонь не перекинулся на ближайшие строения. Но, повторю, стояло безветрие.
      Когда огонь погас, из дворца вышел сам август в сопровождении Галерия. Преторианцы первой центурии расступились, чтобы он видел потемневшие стены храма. Тогда август поднял руку - и в дело тотчас вступили две стенобитных машины. Дым уступил место облакам пыли - и вскоре на месте храма возвышалась лишь гора камней и щебня.
      Никаких звуков в те часы не было слышно на площади, кроме, поначалу, голоса глашатая, потом - гула огня и грохота таранов.
      Завершив первый акт расправы, август вернулся под кров и собрал всех дворцовых в зале посольских приемов. Всем христовым приказали выйти вперед. Почти четыре сотни во главе с префектом опочивальни... Высоких чинов было в достатке, Брут! И тогда эдикт был оглашен еще раз, теперь - самим августом Диоклетианом... Будто август опасался, что мы глазам и ушам своим не поверили на площади.
      Во-первых, все христовы объявлялись врагами государства, а наше учение признавалось вредным и развратным для умов и душ граждан великого и вечного Рима.
      Во-вторых, наша Церковь объявлялась под полным запретом. Полезное имущество, кое без духовного ущерба могло быть использовано язычниками, конфисковывалось, а здания, реликвии и священные книги подлежали немедленному уничтожению.
      В-третьих, всем хрпистианам более не дозволялось находиться на государственной и на военной службе и впредь поступать на нее. Запрещался также труд христиан-учителей и врачевателей.
      Нам запретили хоронить родных и близких по христианскому обряду. Возбранялось ношение каких-либо знаков веры и хранение написанной Благой Вести дома. За нарушение - хозяину смерть, а всем его чадам и домочадцам - дорога в цепях на невольничий рынок или в положении государственных рабов - на чистку клоак и скотобоен. Без права выкупа.
      Наконец, все христовы, происходившие из нобилей должны были быть извергнуты из знати...
      Зачитав эдикт, август с трудом водрузился на седалище, едва согнул колени... Галерий поддержал его под локоть... Ты будешь удивлен, Брут: в тот час и для него и для цезаря Галерия в зал внесли походные, раскладные сиденья легатов, словно Диоклетиан решил намекнуть нам, что обращается не к чиновникам дворца, а к солдатам своих легионов, требуя от них повиновения... Следом за ним, опустился по правую руку от него на свое подобное седалище и цезарь Востока Галерий.
      Заметь, Брут, в том, первом эдикте, еще не содержалось приказа хватать всех христовых и тотчас страшно пытать, а потом усекать граждан, а неграждан казнить изощренно. Нам всем оставили маленькую лазейку... Да ее тут же и внесли в зал. И поставили у возвышения, на котором восседали август и цезарь.
      Так в зале появился третий повелитель. Молчаливый. С невидящими белёсыми, без зрачков, глазами и замурованными мрамором ушами. Слитый воедино с мраморным троном. И между его мертвенно бледными ступнями располагалась золотое блюдо с раскаленными углями, а перед блюдом - стояла серебряная чаша, наполненная ладаном. Ладана было много. По щепотке хватило бы, пожалуй, на половину населения Никомедии. Август был щедр и надеялся на лучшее...
      Всего-то ничего требовалось от нас: подойти, отречься, взять щепотку, бросить на угли, поклониться истукану, после чего - спокойно выйти в правые двери и вернуться на место службы, на свои по́том добытые должности и к своим честным накоплениям... ведь во дворце служило немало христиан, происходивших из самых низов и достигших того положения, при котором перед ними заискивали и даже городские префекты из Клавдиев и Антонинов... надеялись на их протекцию ... Такие у нас времена и правители: сам верховный август - сын вольноотпущенника и внук раба, август Максимиан - из лавочников, цезарь Галерий - из крестьян, и только "самый дальний" цезарь Констанций - теперь якобы из Клавдиев, но раньше говорили, что - из удачных торговцев...
      Можно было потом выйти, плюнуть назад через плечо и втихую продолжать молиться Христу и уповать на Него... как советовал мне один из тех, кто у всех на виду отрекся... он добавил к своему совету: "умные люди всегда видят различия между формальностями и убеждениями в истине".
      Воцарилась тишина. Такая тишина, думаю, стоит по ночам в каменоломнях, прямой путь в которые теперь открывался многим упорствующим. Пока - только в каменоломни и клоаки.
      Потом в сановной толпе произошло некое слабое колыхание, как на тихой воде озера, когда к поверхности всплывает стайка мелких рыбёшек... Два десятка должностных не самого высокого ранга выстроились гуськом к холодному камню, коему искусной рукою мастера был придан образ олимпийской власти. Сначала в толпе решился один - и за ним тотчас качнулись остальные, будто ждали того, на кого можно свалить вину зачинщика... Выстроились и не отводили глаз от лопаток впереди стоявших. Пополз дымок... Потом все они исчезли в правых, темных дверях... Дымок, темное жерло дверей - мне тогда вспомнились дымки-пары над Белым озером и россказни про тайный ход в Аид на его дне.
      Брут! Всего два десятка против почти полной когорты! И когорта стояла теперь стеной!
      И молчание когорты противостояло молчанию августа и цезаря довольно долго. Наконец, Галерий не выдержал.
      - Чего ждете?! - рявкнул он. - Другие двери не откроются!
      Мне показалось, что лицо августа начинает сереть.
      И тогда, вдохновленный тишиною позади себя - тишиною, громко оглашавшую решение большинства дворцовых христиан, - негромкую и спокойную речь произнес префект опочивальни, стоявший впереди всех, лицом к лицу с августом. Тот, кто имеет право подойти к августу, к самому Юпитеру в живом обличии, вплотную в отсутствие всякой стражи.
      Опочивальнику и положено говорить всегда в треть голоса. Его слова не отличались от слов легата Мавриция, который командовал Фиванским легионом. Казалось, Дорофей злонамеренно выучил те слова ради того, чтобы еще раз напомнить, Чьей воле подчиняются христовы. "Мы дали присягу нашему Богу прежде, нежели - тебе, доминус!"
      Такого признания "дворцовой когорты", бравшей пример с Фиванского легиона, первым не выдержал Галерий. Он заревел по-бычьему, вскочил и вырвал из ножен свой гладий... Префект опочивальни тотчас унизил его своим ответом... Мне его молчаливый ответ не был виден, но преторианцы, стоявшие по флангам возвышения и у дверей, рассказывали, что префект только усмехнулся и чуть приподнял левую бровь. Тут август хлопнул ладонью по колену и стал растирать его, морщась от боли. Галерий, хоть и туп, как бык, но жесты повелителя читать умел, выучил... Он искоса, сверху вниз посмотрел на колено августа, убрал меч в ножны и снова сел.
      Своим ликом, его мраморной бледностью, август в те мгновения, пожалуй, стал действительно походить на Юпитера... И тогда он поднял взор и словно принялся выискивать кого-то в толпе молчащих и неподвижных мятежников.
      - Проб! - вдруг позвал он. - Покажись! Не прячься!
      Христовы расступились, освобождая путь Дециусу Пробу. Низкорослый референдарий по заслугам получил свой когномен от самого августа уже много лет назад.
      - Повинуюсь, доминус! - выйдя вперед, сказал тот.
      - Кому? - мрачно вопросил август.
      - Твоему велению, доминус, - с достоинством ответил тот. - Показаться пред тобою.
      - Это было не повеление, а только добрая просьба, Проб, - вдруг смягчил Диоклетиан свой голос. - Ведь мы знаем друг друга двадцать лет... Ты никогда не подводил меня... И Рим не подводил... Тебя нелегко заменить. Повеление же самое простое из всех, кои я тебе давал. Щепотка ладана и законный поклон спасителю и покровителю Рима. По закону. Тебе ли не знать законы. Проб? Да ты лучше меня их знаешь! Каждую букву!
      Референдарий отвечал, не колеблясь и не выбирая слов помягче:
      - Доминус! Я чту законы Рима, - повысил он голос. - И знаю их все наизусть. И я всегда усердно отдавал Риму Римово... А вот теперь настал час отдать моему Богу Богово. Я не могу путать или мешать одно с другим.
      При этих словах референдария нижняя челюсть августа выдвинулась вперед. Взор его воспламенился и уже был готов извергнуть молнии. Может, он и вправду был не кем иным, как самим Юпитером, наш август?.. Но голос он свой сдержал. Он вновь обратился к Пробу с деланной приветливостью, будто к старому соратнику по манипуле:
      - Проб, не поддался ли ты безумию толпы, окружающей тебя? Позволяю тебе взойти сюда, встать рядом со мною и посмотреть вниз. Посмотри отсюда на них - на тех, кто отравлен дыханием гидры этого зловредного учения. Посмотри и вспомни, кем ты был! Я скажу тебе, Проб... Напомню... Никем! Вольноотпущенник Проб начинал никем, но обладал острым умом, который был по достоинству оценен Римом. Римом, а не твоим Богом! И разве не помнишь ты, как перед тобой заискивали потомственные городские префекты, прося дать скорый ход их прошениям. Я даже могу назвать одного консула... Что скажешь, Проб? Ради чего ты честно, неустанно и великим трудом зарабатывал свои таланты?
      Август замолк, испытывая реферандария.
      А у того ответ опять был наготове!
      - Доминус! Я готов вернуть тебе с прибытком все таланты и динарии с твоим изображением и твоими клеймами. Пусть они пойдут на благо великого Рима. Настал час отдать и моему Богу тот прибыток, который я получил на талант, который мой Бог дал мне на подержание.
      Ответ референдария, наверное, показался августу неудобовразумительной издевкой... Его лицо до этих мгновений было бледным, но вот начало багроветь... и мне подумалось тогда, что августа сейчас хватит удар или он, как Галерий, сейчас вскочит на ноги и вырвет из ножен гладий.
      Август заговорил еще тише, но уже едва сдерживаясь... Ярость проступала пока только сквозь хрипотцу.
      Вот что он сказал референдарию:
      - Если ты не исполнишь сейчас закон, Проб, то отсюда тебе будет выход прямо в каменоломни... Прямо в каменоломни и только туда, вольноотпущенник Проб. Родных ты больше не увидишь. И тебя больше никто не увидит!
      И в ответ августу голос референдария не дрогнул:
      - Доминус! Мой Бог всегда видит и будет видеть меня. И этого мне достаточно. А из каменоломен мне будет легче увидеть моего Бога! Земная пыль и пот туманят взор земной, но раскрывают взор небесный.
      Август только шевельнул перстом указующим. Со словами:
      - Убрать его отсюда немедля! В каменоломни.
      Тотчас один из преторианцев крепко взял референдария за плечо и повлек прочь.
      И последний возглас Проба донесся до нас:
      - Благодарю Тебя, Господи, за то, что отверз мне двери!
      Мне вдруг почудилось, будто одежды христовых, стоявших перед августом стали на несколько мгновений белее снега... и что август и цезарь даже прищурились... но и не заметили того чуда... просто совсем не заметили, не поняли, что произошло в те мгновения... мало ли... может, просто солнечные лучи ударили в окна ярче обычного... так они могли подумать... так невольно подумал и я... но потом изменил свое мнение.
      Изменил, потому что не сразу осознал, что происходило под кровлей дворца и небесами над нею... А происходило то, что четыре сотни самых успешных граждан и слуг Рима, обласканных Судьбой, мойрами, богатством и властью, сейчас без колебаний и как будто даже без видимого сожаления бросали все свои чины, звания, привилегии и богатства - в клоаку, а в придачу - и свои тела на пытку и мучительную смерть, что и должно было воспоследовать после такого неподчинения августу и закону Рима. И воспоследовало в следующем эдикте, которого долго ждать не пришлось. Они смеялись над Судьбой! И молнии Юпитера, посылаемые в них, на лету превращались в гаснущие искры... если не в дохлых мух. И все это было совершенно необъяснимо, невероятно и при том - очевидно, как солнечный свет!
      Август раньше меня осознал происходящее. Наверно, еще и потому, что видел лица мятежников прямо перед собой. Они ему резали глаза! Он осознал, что Фиванский легион - это еще цветочки! А ягодки выросли прямо у него во дворце, вокруг его трона.
      Снова наступила тишина. У августа уже был такой вид, будто он думал, не начать ли децимацию прямо здесь и сейчас. И не смести ли им головы всем сразу - и дело с концом.
      И тут дело усугубил внезапно раздавшийся - веселый и весь какой-то развинченный - голос высокого и седовласого префекта палатия Марка Аделфуса Ювентина, получившего свой когномен за неизбывную юношескую живость, несмотря на солидный рост и стать. Он начал служить во дворце еще при Нумериане .
      - Доминус, не тяни уж! - громыхнуло под сводами. - Выпускай львов! Зрители заждались!
      Вообрази, Брут: многие из христовых тут прыснули. Шепотком прокатилось "Bravium!"... Даже некоторые преторианцы осклабились на миг и с улыбками переглянулись.
      Ювентин, заранее зная, чего ждать и что он может ослабнуть и струсить, крепко, по-скифски , принял для храбрости. Попросту был пьян в тот час. Чувствуя, что хмель начинает отступать и страх переходит в наступление, он и бросился на свой страх, очертя голову. И, как мне передавали, даже перед казнью не жалел о содеянном и вкупе с молитвами Христу воспевал фалерно !
      И тут август сделал то, что в иной обстановке никогда бы себе не позволил. Он шумно плюнул перед собой и так махнул в сторону рукой, будто запоздало пытался отмахнуть свой плевок в сторону, прямо на Галерия. И прохрипел:
      - Всех в застенок! Живо!
      Преторианцы стали спешно строить конвойный порядок, а Диоклетиан бросил вполоборота Галерию:
      - Да они все пьяны! Пусть проветрятся до утра и посмотрят на новый эдикт. Через час будет готов. Пусть еще подумают... Я уже проголодался.
      Его голос доносился сквозь шум движения, но все же нетрудно было услышать в голосе августа неоспоримый итог приведения христовых к новой присяге: август был потрясён, он не понимал, как и почему христовы его дворца способны на такое... мало ли, что было в прошлом при Траяне или Деции... он знал тех, кто был перед ним... и от них он такого явно не ожидал...
      Полагаю, Брут, ты давно уже недоумеваешь, ожидая от меня ответа на твой молчаливый вопрос:
      "А где же в это время был ты, Поллукс Целер, если теперь описываешь происходившее во дворце так, словно Гермес или простой мотылек, летал тогда по всему залу, как хотел?"
      Я подошел, Брут, к тому, в чем мне стыдно признаться.
      А в тот час я думал только о том, как мне будет стыдно признаться в ответ на подобный вопрос моей жены, которая в тревоге за мужа ожидала меня дома. В тревоге именно за то, не дам ли я слабину... Когда спустя немного времени я вернулся ненадолго домой, она вышла ко мне с дочерьми и двумя мешочками, уже наполненными лепешками и луковицами. Ты понимаешь... Но об этом позже.
      Да, Брут, можно сказать, что в тот час я летал над всеми в высоте. Меня не было в "Фиванской когорте дворца", ее ряды сомкнулись в том месте, где я чаял стоять. Я пребывал в этом мире выше ее, но ощущал себя униженным, брошенным в ров.
      Я стоял на верхней галерее, и на моем левом плече крепко и тяжело лежала длань Константина, словно он боялся, что я так же ослушаюсь его приказа и прямо с галереи сигану вниз, к своим.
      По сторонам от нас стояли преторианцы и три десятка лучших армянских стрелков, готовых вмиг остановить любого, кто кинется на августа с кинжалом... Но не таковы христовы, чтобы кидаться на правителей с кинжалом. Не о себе говорю.
      Еще до начала разрушения нашего храма на площади меня нашел во дворце один из опционов Константина и сказал, что трибун велит мне прийти. Я повиновался без всяких подозрений о том, что может произойти... Константин пребывал в дворцовой казарме, которая была уже поднята по тревоге, но без гласа трубы. Он сказал, что я с этого часа поступаю под его непосредственное подчинение. Он сказал, что приказ по его просьбе утвержден самим августом еще третьего дня, что меня очень удивило.
      Константин велел мне не отходить от него ни на шаг. И так вскоре мы оказались на верхней галерее зала посольских приемов. И молча, не проронив ни единого слова, наблюдали то представление, о коем я тебе уже поведал. Брут. Молча и не обращая друг к другу взоры. А когда в зал вносили мраморного истукана, Константин положил мне руку на плечо и крепко сжал его... Иногда его хватка становилась чуть слабее, иногда усиливалась. Словно так он передавал мне свои впечатления о происходящем.
      Хватка Константина окрепла едва не до боли, когда префект опочивальни окончил свое выступление перед августом. И в то мгновение Константин вдруг проговорил тихо, но с необычайным воодушевлением:
      - Легион! Легион! Крепкий какой! Такой же крепкий, как Десятый Гемина !
      Тогда я не сомневался, что он на самом деле имеет в виду Фиванский легион, тени которого словно ожили в посольском зале дворца. Но я ошибался!
      Как только преторианцы стали выводить христовых вон, Константин сильным движением развернул меня к себе, положил вторую руку мне на другое плечо и вперился в меня, глаза в глаза.
      Такой огонь, такие искры я еще ни разу не видел в его всегда холодных круглых осьминожьих очах.
      - Аквилифер ... Поллукс Целий, слушай меня внимательно! - произнес он также тихо, почти шепотом, но так же тихо может гудеть раздуваемый мехами огонь в кузнечном горне. - Ты нужен мне и Риму живым и невредимым. Что бы ты сейчас ни намеревался делать или как поступить, ты должен помнить это и исполнять мои приказы ради будущего спасения Рима... Твоего Рима!
      Он так и сказал - "твоего Рима", понимай, как хочешь, его намек в той смертоносной обстановке.
      И он повторил еще раз прежде, чем совершить следующее движение правой рукой:
      - Ты будешь нужен мне и Риму живым и невредимым!
      Он отпустил мое плечо, не отпуская, однако, второе, и вынул из-за пояса маленький свиток. Он стал держать этот свиток трубочкой вверх прямо перед моими глазами и проговорил:
      - Моя мать изъявила желание иметь у себя помощницу, компаньонку и собеседницу из ваших христиан, отсюда, из Никомедии. Условия: она должна быть родившейся в небогатой, незнатной семье городского служащего или, еще лучше, врачевателя, римского гражданина, замужней, средних лет, с детьми, умной, рассудительной, смиренной, кроткой, веселой, добронравной и предупредительной. Никто не соответствует всем пунктам этого списка, кроме одной благочестивой матроны, которая мне хорошо известна и которая тебе известна куда лучше. Распоряжения уже сделаны, и все необходимые документы составлены. Здесь - последний.
      И он качнул свитком, о котором я было подумал, что он-то и содержит список достоинств, которые собраны в моей жене Алтее. Но, опять-таки, ошибся. Только эта ошибка открылась мне тотчас, а не со временем!
      - Это твое новое предписание, аквилифер Поллукс Целий! - продолжил Константин. - Сейчас я тебя выведу отсюда. Ты пойдешь домой с двумя моими опционами охраны. Вы с женой быстро соберетесь. Не мешкая! И ты сопроводишь ее в Дрепанум к моей матери. Корабль "Тритон Восьмой" уже ждет тебя у пристани. А оттуда, из Дрепанума, как только передашь свою супругу в руки моей матери, тотчас вернешься назад ко мне. И на каждом шагу помни, что я тебе сказал о твоей жизни, Поллукс. Ты мне в скором времени очень понадобишься. И я не смогу положиться более ни на кого, как только на тебя. Вот так, как полагаюсь сейчас. Опираясь на твое плечо. Вот тебе еще один знак неприкосновенности и безопасности дороги.
      Константин, наконец, отпустил мое другое плечо и снял со среднего пальца правой руки перстень.
      - Дай руку! - повелел он и попытался надеть перстень на тот же палец у меня.
      Его рука мощнее моей, и перстень не держался, но на большой палец пришелся впору.
      - Исполняй приказ, аквилифер Поллукс Целий! - повелел Константин, устроив свой знак высшей силы на новое место.
      В эти мгновения я стоял, пожалуй, такой же безмолвный и бесчувственный, каким был уже покинутый всеми внизу мраморный истукан, так и не дождавшийся даже малой жертвы и хотя бы лицемерного поклонения.
      Мне пришлось приложить немало сил души и разумения, чтобы принять очередной поворот в моей судьбе как должное и неизбежное. Моя супруга выказала куда большую сообразительность и смирение, что меня отчасти и на время успокоило.
      Я уже сказал, что она встретила меня с узелками в дорогу, предвидя и ожидая совсем другой путь. Я появился в сопровождении крепкой охраны, в коей она увидела конвой. Моя встречная улыбка не смутила ее - разве не должен христианин улыбаться постигшим его страданиям за Спасителя.
      Я обнял Алтею, глядя через ее плечо на моих бледных, но уже взявших в себя руки дочерей, и шепнул ей в ухо:
      - Это хорошо, что ты уже собралась в путь. Промыслительно!
      Мы, христиане, любим это слово - "промыслительно".
      Так похвалив жену за расторопность, я нежно отстранил ее и подал ей мое предписание, в котором ясным языком была прописана и ее судьба.
      Подал так же, как мне подал его совсем недавно Константин - трубочкой вверх.
      Алтея не выказала удивления или недоумения. Она неторопливо, будто обычное письмо, развернула маленький свиток. В те мгновения я внимательно всматривался в ее лицо. Она поджала губи и немного нахмурила брови. И снова я не приметил ни удивления, ни ожидаемой мною радости... Теперь я догадываюсь, что моя супруга умело сдержала огорчение. Она была уже готова. Она была уже готова искупить грех своих предков, некогда бежавших из Рима. Она уже стремилась искупить его.
      Потом она подняла глаза и улыбнулась мне. Теперь я догадываюсь, что она позволила себе улыбнуться моей судьбе: возможно, она подумала, что неготовым могу оказаться я. И меня надо простить за это и пока ни в чем не убеждать.
      - На все воля Божья, - твердым, но при том тихим и кротким голосом приняла она судьбу и только через паузу добавила: - ...мой дорогой Полидевк. Значит, ты еще нужен Богу не в узах...
      И вновь поджала губы и нахмурилась... Я понял, что какой-то вопрос тревожит, мучает ее, но задать его она страшится. И слава Богу, сам догадался, каков этот вопрос. Господь вразумил меня.
      - Нет, дорогая моя Алтея, меня не подводили к истукану. - ответил я на тот немой вопрос, что стоял в ее глазах. - Трибун предупредил меня заранее и не пустил. Сказал, что я нужен ему и Риму живым и невредимым. До зарезу нужен.
      Я понимал, что это не может служить оправданием.
      Но спустя несколько мгновений я облегченно вздохнул: жена кивнула мне и сказала:
      - Значит, ты пока нужен нашему Господу здесь, на земле...
      И еще задала такие вопросы:
      - Что во дворце? Христовы не поддались?
      - Почти никто не поддался, - с радостью доложил я. - Только несколько человек. И то не из высших должностей. Даже префект опочивальни был стоек, а ему терять больше всех. Их увели в тюрьму.
      Видел бы ты, Брут, отблеск какого неземного счастья озарил лик моей супруги. Она вздохнула полной грудью:
      - Слава Богу! Что сказал трибун о христианах? Он же видел все, да?
      - Он сказал, что они - "крепкий легион".
      И вот только тогда я уверился, что Алтея, наконец, приняла смиренно новое предписание судьбы.
      Она взяла меня за руку и проговорила... Брут, тогда я не проникся ее словами, не поверил им, думал, что Алтее просто нужно найти оправдание бегству из Никомедии, бегству от заключению в узы и страданий за Христа... Но она изрекла пророчество... Не иначе, как Дух говорил в ней.
      - Значит, трибун Константин на стороне своего отца. Он намерен защитить христиан. Ты ему и вправду нужен живым и невредимым. Ты способен защитить его...
      Она тотчас обернулась и позвала дочерей.
      - Не робейте. Мы уезжаем сейчас, - успокоила она их.
      Я сам успокоился, наконец, и сказал ей:
      - У нас есть еще немного времени. Ты можешь взять еще что-то из дома.
      - Не надо возвращаться в дом, - тверд ответила Алтея. - Так предписывает нам Сам Господь. Не нужно лишних искушений. Не надо оборачиваться на минувшее благополучие... Гиматии на холода. Лепешки. Довольно того, что взято.
      И засмеялась вдруг:
      - Ты ведь не обманываешь меня? Ты ведь не в пастуший грот в горах везешь нас? Не прячешь?
      - А ведь хорошую идею подаешь, свет мой! - с радостью поддержал я ее изменившееся настроение. - Надо будет не забывать о ней в будущем, в трудные минуты... - Тут я решил отвлечь ее внимание, потому что она вновь нахмурилась, и я указал на тот узелок, который моя жена продолжала держать за петлю: - И в самом деле госпожа Елена очень удивится, если увидит, что ты приехала в ее богатый дом с горой пожиток. Это будет явно противоречить характеру, который она требует от своей будущей помощницы-христианки.
      Так мы и двинулись к порту со всех сторон плотно окруженные охраной. Прохожие шарахались и скрывались в переулки. Я надеялся на то, что картина будет понята неправильно и по городу поползет слух о нашем аресте, а не о том, что мы покидаем город, а значит, малодушно бежим от гонений.
      Мы с женой удивились, когда взошли на корабль "Тритон Восьмой". На нем была только команда - и больше никаких путников. И совсем немного груза - полсотни каких-то тюков, содержимое которых осталось для нас тайной. Еще больше мы удивились, когда поняли, что наша охрана поплывет вместе с нами - нас берегли, как особо важных персон.
      Если бы я оставался язычником и почитателем древних богов, то я бы сказал вполне искренне, что и Посейдон нас тоже берег в плавании и что, видимо, его кто-то умаслил за нас на берегу. Одним словом, Бог хранил нас в пути, и только за пару сотню стадиев до порта Дрепанума вдруг налетел ветер, и началось приличное волнение, так что пришлось сутки пережидать в море, пока немного стихнет. В этом скоротечном шторме можно было увидеть некое дурное предзнаменование... намек на то, что расслабляться не стоит.
      Мы с Алтеей в пути почти не общались. Она по большей части пребывала в задумчивости, так же в задумчивости и ела, глядя куда-то... в некие потусторонние духовные сферы... И только иногда просила меня обнять ее за плечи, накрытые гиматием: "Холодновато. Обними меня". В эти часы мы молча смотрели в одном направлении - на далекий окоём вод.
      Я боялся начать какой-нибудь разговор, поднять какую-нибудь тему невпопад, особенно - громоздить радужные мечты о будущем: мол, в тихой гавани по Божьей милости она с дочками спокойно переживет гонения, которые рано или поздно завершатся, как и случалось раньше... рассказывать ей о добродетелях и сердечном нраве матери трибуна Константина... представлять, что в ее доме Алтея, конечно же, не встретит никакого высокомерия и не испытает никаких обид... Все эти ласкающие душу мечты могли всколыхнуть в моей супруге шторм того чувства долга перед Господом, который сейчас отдавали наши единоверцы в Никомедии, откуда волны гонений и бед уже раскатывались по всем землям, подвластным Риму. Мои дочки смотрели на мать и тоже хранили тревожное молчание.
      Я выдержал ветер и качку последнего дня плавания терпимо, а вот моя супруга и дочери пережили страдания. Их сильно тошнило. Я пытался отвлечь их. Крепко сжимал им руки, требовал держать взгляд на линии горизонта, как учили меня раньше опытные мореплаватели. Это немного помогало.
      Но когда я сказал Алтее, что страдания морской болезни скоро закончатся, она резко ответила мне:
      - Это не страдания. Страдания сейчас там. - И она махнула рукой в восточную сторону. - И от них мы благополучно скрылись, помилуй нас Господь!
      На берег я высаживал своих женщин едва живыми и позеленевшими. В порту нас уже терпеливо ожидали две вполне роскошные повозки с тюфяками и подушками. И охрана. Я передал жену и дочь на руки каким-то внушительным матронам из челяди госпожи Елены...
      Только в последний миг Алтея как будто очнулась - и, тотчас собрав силы, кинулась мне на шею.
      - Прости меня! - прошептала она. - Господь да хранит тебя!
      У меня ком подкатился к горлу...
      Потом на мне повисли и дочки.
      Я обещал моим любимым женщинам навещать их. Кроме них, у меня никого и нет в этой жизни... Брат? Брат был некой невидимой тенью...
      - Как будет угодно Богу, - твердо сказала моя Алтея. - Лучше обещай мне быть стойким. Пришло время Господне.
      Я пообещал, невольно вспоминая свое стояние на галерее посольского зала во дворце и горькое чувство того, что я в те мгновения был себе не хозяин... был просто аквилифером, ожидавшим приказа нового командира... или просто малодушествовавшим... но я помню, что и вправду горел желанием вырваться из-под руки трибуна и кинуться вниз, к своим. Я слышал от кого-то из старых епископов, что "Господь целует намерения".
      Возможно, вспыхнувшую в моей памяти искру того намерения и увидела Алтея... потому и улыбнулась... улыбнулась со всей любовью и доверием, коими было полно ее сердце.
      Такой я ее и запомнил, мою Алтею.
      Я остался окруженным своей охраной. Она разместилась вокруг меня так, будто ей были заранее даны приказы на случай, если я вздумаю удрать... А повозки, как только на них устроились моя жена, дочери и матроны, окружила не менее многочисленная охрана, которую наверняка обеспечил своей бывшей, но любимой жене сам Констанций.
      Вся процессия стала неторопливо подниматься на возвышенность. Алтея и дочери повернулись ко мне. И мы махнули друг другу руками за миг до того, как улица поглотила повозки.
      О, Брут, как же защемило мне сердце!
      Я стоял столбом. Не знаю сколько времени. Пока не услышал голос центуриона:
      - Трибун Константин ждет нас.
      Он сказал так, будто трибун Константин дожидался нас на корабле, а не далеко за морским окоёмом.
      Скажу также, Брут, что по странному стечению обстоятельств, вполне ведомых лишь Богу, но во многом и августу Диоклетиану, мне было велено сопровождать в дороге и других женщин, коим грозили опасности. И они тоже были христианками. Может быть, и не столь стойкими, как мои девочки... Прости, Брут! Я дух переведу... Снова так защемило сердце, и слезы навернулись на глаза.
      Это были женщины самого августа - его супруга Приска и дочь Валерия. Первой уже пошел шестой десяток, а второй - четвертый. Круглолицые миловидные матроны с большими томными глазами, полными больше печали по некой горькой потери, нежели страха. За неделю до того дня, когда август снял с себя пурпурную тогу, мне через трибуна Константина был передан приказ августа тайно вывезти их в дворец. Туда, где бывший август, переставший быть Юпитером по своей доброй воле и превратившийся из Диоклетиана вновь во Диокла-человека, будет отдыхать от власти. Видно было, что август уже опасается своих преемников, но данного Риму и народу слова не нарушит, ибо тогда сам эфир накалится и гражданская распря может вспыхнуть тотчас. И август Максимиан, и цезарь Галерий начинали его верными друзьями и командирами армии, но ты сам знаешь, Брут, как власть развращает и губит душу успешнее, чем страсть винопития.
      Короче говоря, к моему великому недоумению и удивлению, август доверил своих женщин именно мне, о ком он знал, что я из числа гонимых им христиан... Не знаю, может, сам Константин солгал ему, что я таки склонился и принес жертвы, а Диоклетиан на всякий случай не стал удостоверяться в этом лично. Одно было понятно: то, что христианину его женщины будут доверять больше, а сам я из тех, кому и август мог по старой памяти доверять хоть немного.
      И в дороге я пришел к окончательному выводу: Диоклетиан втайне надеется на то, что именно Константин в итоге усмирит распоясавшихся "диадохов ", которые без сомнения рано или поздно начнут губительную распрю.
      Говорят, что женщины августа склонились и принесли жертвы Юпитеру, дабы не вводить главу семьи совсем уж в тягостное и затруднительное положение, чреватое катастрофой для всего дома... да что дома! Говорят даже, что они отступили, желая снизить накал гонений и думая о женщинах и их детях. Не знаю, Брут, так ли это или нет. Но печаль в их лицах свидетельствовала скорее в пользу отступничества, в котором они, вероятно, каялись, душевно страдая.
      Путь не близок из Никомедии до иллирийской Салоны , где август повелел воздвигнуть себе грандиозный дворец-убежище. И смутное тревожное предчувствие не оставляло меня. Сухопутная дорога сильно напоминала мне мою морскую дорогу с женой и дочерьми. Я вновь сопровождал женщин. Они были христианками. И они тоже пребывали в тревоге и в молчаливой задумчивости, лишь пару раз едва обмолвившись со мной. И один раз по существу: дочь августа, приглядываясь ко мне, спросила прямо, принес ли я жертвы Юпитеру. И я ответил, не соврав:
      - Госпожа, меня никто не подводил к нему и пока не ставил лицом к лицу... По Божьей милости, которую сам нахожу пока необъяснимой и даже странной, мне все это время доводилось, согласно приказам, быть в достаточном отдалении от идолов.
      - А что бы ты делал, если бы подвели? - вопросила Валерия, остро прищурившись... и добавила через паузу: - И если бы начали пытать?
      И я вновь ответил, как есть:
      - Не знаю, госпожа... Я не ведаю пределы моих сил. Но надеюсь, что Господь укрепил бы меня в стойкости. - И тоже через паузу добавил с успокоительным намеком: - Тем более, что от степени моей стойкости не зависят судьбы всего государства.
      Валерия, помнится, передернула плечами, вздохнула и отвернулась.
      Скажу еще, что в пути нас сопровождали те же отборные легионеры трибуна Константина, кои охраняли и нас с Алтеей и дочерьми на пути в Дрепанум.
      Дворец в Салоне, конечно, поразил меня своим величием. Внутри врат он был роскошен, но снаружи смотрелся до возможных пределов укрепленным лагерем легиона на границе с землями воинственных народов. А то была мирная Иллирия. И стражей дворец был начинен на пол-легиона. Глядя на него, не нужно иметь дар провидца, чтобы предвидеть начало новой великой трагедии после ухода со сцены амфитеатра августа Диоклетиана.
      Увы. После кончины самого августа эти мощные стены не уберегли его женщин. Валерии домогались алчные цезари, но она отказывала, хоть теперь проявив стойкость. Приска и Валерия пытались скрыться от всех, но их настигли в Македонии гончии Лициния и жалеть не стали. Поспешная казнь случилась совсем недавно, когда я уже был в узах. При иных обстоятельствах и будь я на свободе, я, пожалуй, приложил бы силы, чтобы их спасти... По старой памяти... Я бы предложил Константину, который в те дни еще не обрел высшую власть, вывезти их в Британию...
      Но я не сомневаюсь, что Приску и Валерию ждет славная посмертная судьба. Среди христовых найдутся летописцы, которые обратят их в истинных мучеников, перепишут их земные судьбы и даже, на всякий случай, имена , и они встанут в одном ряду с великими примерами, с Софией и ее тремя дочерьми , о которых ныне уже знают все... и Алтеей... о которой, наверно, уже не узнает никто... Я не ропщу. Женщины августа заслуживают доброй памяти . В истории Рима они станут теми, кем хотели стать, но сил не нашли... "Господь целует намерения", - как сказал тот епископ, имени коего я не запомнил. Я видел их лица. Наверно, они искренне каялись в своем отступничестве, а кончили жизнь усекновением глав, как и многие мученики христовы.
      Константин как будто чувствовал, что удавки, завязанные для христовых, будут затягиваться все туже...
      Пока я был в дороге со своей семьей, во дворце полыхнул пожар. Выгорела даже опочивальня августа, которой как раз заведовал не покорившийся и посаженный в застенок препозит. Casus belli против христовых был налицо: дворцовые негодяи, чудом оставшиеся на свободе или их родственники, и устроили подлый поджог в отместку за гонения. Самое легкое и дурацкое обвинение! Уж те, кто устоял и смог расстаться со всем земным благополучием ради свидетельства Бога, уж они-то заповеди "люби врагов своих" и молитвы "...как и мы оставляем должникам нашим" не забывали...
      Меня больше всего устраивает версия о том, что постарался Галерий, чтобы дожать августа и размахнуться плетками... К тому же август начинал хворать, а тут такое потрясение! Легко было предвидеть, что он сляжет. И он слег. Что тоже было на руку Галерию, который не мог дождаться дня отречения своего хозяина и подгонял события. А больного августа можно было уговорить подписать любой эдикт.
      Однако я слыхал - даже от самого Константина, - что пожар начался во время сильной грозы и будто бы во дворец ударила молния. И не одна. Небесное пламя породило пламя земное. Тут я в полном смущении, Брут! Будь я язычником, то злорадствовал бы: ага, сам Юпитер наказал августа за то, что тот распустил этих осквернителей древней, великой веры и не передавил их сразу, а позволил им еще и языки распускать. Но, как христианина, меня оторопь охватывает! Если Бог попустил бедствие, которое подтолкнуло августа к новым эдиктам, уже в полной мере кровавым, то, выходит, Богу нужны были наши жертвы по слову апостола Павла: "Без кровавой жертвы невозможно искупление". Эти слова бьют меня по голове, как лоза самого жестокого центуриона. Я их не понимаю! Я теряюсь, Брут! Хотя и понимаю то, что Господь все время внушает нам, что земная жизнь - обуза... Препозита опочивальни Дорофея жгли огнем а потом даже не усекли мечом, как положено поступать с римским гражданином, а задушили...
      Меня встретили, вернее остановили на обратном пути за сотню миль до Никомедии два опциона Константина. Они передали мне письмо трибуна его отцу Констанцию, с ним - предписание доставить его в Британию и - наказ на обратном пути остановиться на третьем посту, там ожидать новых приказов, а в Никомедию не заглядывать ни в коем случае. Эти же опционы вели с собой заводных коней, один из которых предназначался мне. Был также приказ - не менять коней вплоть до галльских почтовых станций... то есть беречь своих и до Галлии не гнать. Так Константин берег меня для некого особого дела... и я начинал подозревать, что - на какой-то черный день!
      Отец Константина, цезарь Констанций, в те, последние годы своей жизни окончательно покинул Галлию и осел на самом краю света, в Эбораке , едва ли не у самого вала Адриана. Наверно, это было мудро: держаться как можно дальше от столиц, заодно возгревая дух верных солдат на дальних рубежах государства. Но здоровья те места цезарю уж точно не прибавили. Разве что тисовые рощи источали приятный аромат, облегчавший дыхание и работу сердца. Выбери он себе место где-нибудь на юге Галлии, глядишь, и прожил бы еще несколько лет. А может, он к этому и не стремился, раз после отречения августа Диоклетиана тотчас отказался от полученных им во властное наследство самых лакомых кусков - Италии и Африки. Он тоже был уверен, что распря начнется и в первую очередь - за Италию. И не желал в новой распре участвовать, надеясь на силу духа своего сына. Разве только капусту он не стал разводить для отдохновения души, подобно августу, удалившемуся на покой, который погубил и его, и его семью.
      Долгая дорога в Эборак побудила меня, аквилифера, осознать истинное величие и размах крыльев римского орла. Впервые я, эллин, наполнился гордостью быть гражданином Рима...
      Резиденция цезаря в Эбораке - грубая цитадель-скала. Цезарь принял меня прямо во внутреннем дворе, сразу после солдатского смотра.
      Сколько я видал на подобных смотрах центурионов, от блеска коих глаз резало... Цезарь же в тот сырой холодный день больше напоминал некого варварского вождя в просторном, до щиколоток плаще с густым меховым подбоем. Только золотая фибула указывала на его ранг.
      Они очень схожи - сын и отец. Такие же крупные тяжелые головы, большие носы... и глаза... Я увидел старого осьминога. Полное отсутствие волос на голове и прямо-таки гробовая бледность лица усиливали сходство цезаря с умным, опасным, непонятным в движениях и непредсказуемым... да, и еще каким-то особо молчаливым существом, хотя все водные твари, кроме дельфинов, и так молчаливы.
      Он принял послание сына и пригласил меня перекусить... Каменные стены, грубый дубовый стол, жесткие кресла с резной вязью. Ни дать, ни взять варварский король! На столе вяленая и немного подкопченая оленина, лепешки, густое и темное, крепкое местное пиво, слегка подогретое на углях.
      Цезарь был несловоохотлив и не жаждал услышать столичные новости и байки. Но этим он меня не удивил - все эти черты были мне хорошо знакомы в его сыне.
      Всего три вопроса он задал мне.
      Поначалу осведомился, как ни странно, надолго ли Константин отпустил меня в Британию.
      Как и в случае с отправкой моих женщин в Дрепанум, трибун велел мне не задерживаться.
      Спустя некоторое время он посмотрел на меня внимательно через стол и задал новый вопрос, если только можно назвать его реплику вопросом:
      - Значит, август теряет христиан?
      Признаюсь, я опешил и заволновался... Как правильнее ответить?
      - Отвечай, как есть. - прозорливо поддержал меня цезарь. - Я здесь своих христиан не трогаю, у меня люди наперечет. И они верны. Я их предупредил, что для отчета кое-какие храмы разрушим... те, что можно без особого труда восстановить. Книги они могут попрятать... Пусть соглядатаи донесут, что дым пошел, а там видно будет. Август мудр и не всегда держится одного и того же выбора.
      Он говорил, явно зная, что я - из христиан. И я удивился такому количеству слов, но понял, что они предназначены для его сына.
      Тогда я ответил, что вопрос цезаря в точности соответствует беде: август теряет множество верных подданных, и это может ослабить государство.
      Цезарь кивнул и вновь склонился к блюду.
      Прошло время достаточное на то, чтобы пройти пару стадиев, прежде чем цезарь снова обратился ко мне.
      И вновь удивил и заставил смутиться.
      - Мой сын пишет, что ты знаешь наизусть "Илиаду". Верно?
      Я скромно ответил: надеюсь, что еще не забыл за всеми перипетиями судеб.
      - Один вечер не задержит тебя. Отправишься назад завтра, - уже приказом проговорил Констанций. - Сегодня погреешься у нашего огня, почитаешь мне Гомера. А то я начинаю забывать, откуда сам пришел. От моей Дардании до родины Гомера куда ближе, чем от Рима и Никомедии. И сохрани голос до утра. Поутру я послушаю еще одну песнь.
      То были два вопроса. А третий цезарь задал мне, когда я закончил очередную песнь из "Илиады" и уже произнес прощальные слова, спрятав письмо отца сыну в свой пояс гонца.
      - Сын написал мне, что твоя жена прислуживает госпоже в Дрепануме. Верно?
      Он даже не назвал имени своей бывшей, но поныне любимой жены. Он умел хранить большую тайну в сердце!
      Я ответил. Цезарь только кивнул... и сказал:
      - Мой сын не ошибается в людях. И я пока ни в ком не ошибся.
      Мне довелось еще дважды быть гонцом между отцом и сыном прежде, чем начались великие дела.
      Во второй раз меня таки выследили ищейки Галерия. На обратном пути из Британии.
      По дороге туда, я остановился на границе с Галлией. Выбрал постоялый двор на отшибе, где ночевал и в прошлый раз, полгода назад. Это было моей ошибкой. Ошибка - останавливаться там же и на пути обратно. Хозяин сначала донес в Никомедию о появлении некого стремительного путника и описал его. Приметы показались знакомыми: похож на дружка, некогда назначенного августом для трибуна Константина.. Из Никомедии выслали засаду, которая терпеливо дожидалась меня.
      Я всегда занимаю комнату на верхнем ярусе, откуда легко выйти на крышу, а не во двор, ведь со двора легче обложить добычу, нижний ярус и вовсе доступен, как лепешка на столе, достать же с крыши - еще надо постараться. А прыгать, не ломая голеней и не выбивая суставы, я научился и с пятого яруса инсулы . В свое время много упражнялся в этом, а к тому дню, вернее ночи, когда меня попытались прихватить охотники Галерия, мои члены еще не успели безнадежно состариться.
      У меня еще и слух отменный. Вскоре после того, как я завершил трапезу и поднялся к себе, я услышал, что внизу, в таверну, ввалились новые путники. Легко их сосчитал на слух - четверо. Они нарочито шумели - мол, обычные охотники, долго гнали раненого оленя, наконец, догнали-добили, а тут - ночь уже настигла всех сразу. Благо, волею богов, олень чуть ли не сам вышел к дороге и едва не к дверям постоялого двора. Хозяин тоже шумно, громко показывал, что охотники - его старые друзья, радовался вместе с ним, отмечал удачу... Слышались пьяные голоса. Но мое чутье не обманешь. Я прикинул: еще двое наверняка могут поджидать наружи, в темноте. Поэтому сразу выбрался из комнаты на плоскую деревянную кровлю. Но ошибся. И они тоже совершили ошибку - ввалились внутрь, в постоялый двор, все, не оставив засады наружи, на случай моей попытки сбежать... и совершили еще одну ошибку - выпили взаправду. Потом они громогласно заявили, что отправляются спать на сеновал... после чего - вообрази, Брут! - тотчас рванулись на лестницу.
      Конечно, первоначальная их тактика понятна: если четверо здоровых лбов заходят на постоялый двор тихо, как тати, то одинокий гонец все равно услышит и сразу насторожится... Ясно же, что он глаз не сомкнет, если при нем важная депеша, а лишь даст передышку уставшим членам. Но все остальные действия были сплошным провалом - в театре публика их освистала бы. Не найдя меня, они послали младшего в конюшню. Тот полетел - и крикнул оттуда, что мой конь на месте. Чтобы им в головы не успели прийти слишком умные мысли, я сразу потопал, выдавая свое местоположение. И они полезли на кровлю. Ну, хоть не из моего окна, а из окон других комнат, в ту ночь пустовавших. Согласовать быстроту движений они не смогли или не захотели, так что я спокойно приколол по очереди обоих, еще не дав им выбраться наверх. Охота на меня, а не на мифического оленя, была ознаменована двумя ударами тяжелых тел об землю.
      Третий был умнее и не появлялся. Тогда я двинулся путем одного из "охотников". Обратным путем. Через одну из комнат, которая показалась мне более безопасной. Да, третий дожидался меня в моей комнате. Схватка оказалась короткой, в полной темноте. Только дыхание, движения эфира, легкий скрип половиц. Я оказался удачливей... то есть удачно пригнулся и сделал обманное движение. Острие его кинжала только чиркнуло меня по плечу. А вот мой галльский нож легко и точнёхонько достал его печень. Пугио и не потребовался.
      Он захрипел и распластался.
      Я решил, что успею поговорить с ним, пока он жив... дать ему попить... облегчить агонию... и заодно, глядишь, выведать хоть что-то. Зажег лампу... И обомлел! Я увидел умирающего Дисмаса... Он служил в моем отряде в Сирии. Мы вместе с ним участвовали тогда в погоне за бедуинами, метавшими в лагерь легиона греческий огонь и всякую ядовитую нечисть!
      Прости, Брут! В те мгновения я едва не воскликнул так же, как, говорят, воскликнул Цезарь, увидев тебя среди тех, кто пришел покарать его за вышедшее из берегов тщеславие... кажется, так и прошептал:
      - И ты с ними, Дисмас?!
      Не скажу, что он тоже был удивлен. Может, боль подавила его изумление. Мне так не хотелось верить, что он знал, на кого охотится. Но допустить такое приходилось в любом случае.
      - Ты знал? - вопросил я его. - Почему?
      Он хрипел и ворочал глазами.
      Я смочил его губы вином.
      И только тогда обратил внимание на волосяную петлю у него на шее. Потянул за нее - и совсем оторопел. То была бронзовая рыбка!
      - Ты тоже христов?! - выдавил я из себя, не веря.
      Мир рушился вокруг меня, как стены храма, еще недавно красовавшегося в Никомедии едва не перед самими вратами императорского дворца.
      И тогда Дисмас нашел в себе силы растянуть губы в улыбке. Получился судорожный оскал. Зубы его сверкали в свете лампы, которую я продолжал держать прямо у его лица.
      - С тебя пример брал, - проговорил он, сокрушая во мне силы.
      И добавил:
      - Думал поможет... Помогало. Но сегодня Бог помог не мне, а тебе. Тебя Он любит больше, чем меня. И Он, наш Бог, справедлив. Признаю. Сегодня Он выбрал по справедливости.
      Во что я пролепетал в ответ:
      - Бог не может помогать убивать братьев... Что ты несешь! Только дьявол может наслать такое искушение.
      Дисмас закрыл глаза и открыл спустя несколько мгновений . И процедил сквозь зубы:
      - Раз ты жив и даже не в застенке, то принес жертвы Юпитеру... Как и я.
      Как я мог убедить старого друга и соратника, что обошлось без них, не довелось... попросту пронесло.
      - Меня уберег от этой мерзости трибун Константин, - сказал я, прекрасно сознавая, что трибуна уже не подставлю. - От мерзости колебаний и выбора. Он все время держал меня в стороне от мраморного болвана. Меня никто не проверял. И я надеюсь...
      - Да уж молчи! - вдруг громко перебил меня Дисмас, прямо выплеснул возглас. - Не зарекайся... здесь...
      Мы немного помолчали.
      - У меня мать больная, - уже шепотом сообщил мне Дисмас. - Ее не с кем оставить. Она бы не пережила. Она не крещеная.
      Я невольно кивнул. И мы помолчали еще немного.
      И тут он проговорил... будто пророчество... такое, отчего у меня волосы зашевелились:
      - Вот увидишь, Полидевк. Вот увидишь: скоро мы, христовы, начнем резать друг друга... зная друг друга в лицо... средь бела дня.
      Я не знал, что сказать в ответ. Если так, то неужели Бог отдаст всех нас во власть дьявола?! Зачем?
      Дисмас как будто услышал мои судорожные мысли! Или не он их услышал, а тот дух, что заговорил его устами:
      - Ты тут дьявола помянул. Он упросит нашего Бога сеять нас, как пшеницу в уже выросшие тернии. Всех. Надо же как-то разделить нас всех... сначала на христовых и нехристей... потом на тех, кто просто рыбки носит и уже кресты стал носить золотые, и тех, кто... кто... наверно, это не мы... те, кто...
      У Дисмаса началась агония. Его столбняком выгнуло. Из горла вместе слов вырвалось утробное гудение... будто пещерный сквозняк из Аида...
      Я опомнился.
      - Прощаю тебя, мой старый друг Дисмас, - почти выкрикнул я, но так, чтобы не разнеслось по всему двору. - И ты меня прости.
      Он стал искать мою руку.
      Я схватил его руку и сжал ее.
      - Я позабочусь о твоей матери, - пообещал я. - У меня есть деньги.
      - Не за что тебя прощать, - выдавил Дисмас. - Терниям незачем прощать того, что вырывает их. Помолись за меня.
      И он обмяк. Пальцы его, крепко стиснувшие мою руку, ослабли...
      Я так и не знаю толком, простил меня Дисмас или нет... Не знаю, Брут! Может, ты его спросишь? Буду признателен. Шепни мне потом во сне. Дисмас ко мне не придет.
      Матери Дисмаса я потом послал деньги с письмом, якобы от его начальства: мол, это годовое жалование, а сын не может приехать сам, поскольку направлен на дальнюю границу... Но она, наверное, чувствовала, что сына уже нет. Мой табелярий пришел в ее дом, когда ее саму из него уже вынесли на кладбище.
      Надо признать, тот из моих поимщиков, ловкости коего свои не слишком доверяли, отчего и послали на конюшню, оказался-то самым прытким и хитрым. Пока хозяин от страха нос не показывал, несмотря на шум, тот гаденыш все уразумел и тихо умыкнул моего коня, чтобы загнать его где-нибудь и начать новую жизнь. Знал, что Галерий не погладит его по головке, если он вернется в одиночку со смехотворными вестями о засаде. Вступать со мной в схватку он, конечно, не дерзал... Даже целиться в меня из лука, если он был им вооружен. Темнота была на моей стороне. Он отвязывал коня уже в полной уверенности, что остальных живыми не дождется...
      Мне очень хотелось стать свидетелем торжественного отречения старшего августа. Ожидалось грандиозное и невиданное зрелище, коего не знала история Великого Рима. Но увы... Да я и сам понимал, что показываться в Никомедии нельзя. Особенно после случая на постоялом дворе.
      И после этого случая моя гордыня стала тихонько подсказывать мне, для каких целей Констанин так бережет меня от выбора, что встал перед нами христовыми. Я уже слышал о тех наших, кои сами пошли в столицу или в суды, исповедовали себя христианами и отдавались на пытки и в узилища. У меня было веское оправдание не делать этого: "Ты нужен Риму"... И я уже догадывался, что буду нужен Константину и тому Риму, который он видел не в бесплодных мечтах, а в явных намерениях. Риму, в котором не будет гонений. Но каждое утро и каждый вечер я просил у Бога прощение за то, что скрываюсь... И только Богу ведомо, насколько я был искренен.
      Я мечтал хоть одним глазом увидеть назначение Константина одним из цезарей... И догадывался, что цезарем Запада при августе Западе, его отце, ему не быть. Отца и сына полагалось развести в разные стороны по закону "разделять и властвовать". Значит, цезарем Востока.
      Указания и сведения от трибуна я получал в условных местах - дуплах, расщелинках, гротах, располагавшихся от полусотни до сотни миль к западу и северо-западу от Никомедии... Расстояния между местами закладок были внушительные, а обходить их надо было все и часто... так что скучать и развлекать себя разными догадками и опасениями не приходилось.
      Мне также требовалось менять обличия. Кое-где я проносился в крылатой шапке кесарского табелярия, а кое-где возникал в образе бродячего кифареда... однажды целый месяц пас коз... Вообрази, Брут, у меня было три разных парика, и я недурно умел изображать старика с посохом, только посох был странным - со спиленным острием от пилума .
      В ноны майуса одна тысяча пятьдесят восьмого года до меня дошла тревожная весть, причем не от самого трибуна, а в качестве слуха-сквозняка, задувшего в соседнюю деревню: август Диоклетиан честно и благополучно отрекся, а Константин бессовестно обделен властью. Вместо него Галерий нагло продавил свою хлипкую креатуру. Имя даже не буду называть, оно уже не имеет никакого значения. Август... вернее уже не август а римский гражданин Диокл, хотя и не снял со своей головы диадему власти, намекая на отнюдь не отреченную волю властителя, ничуть не воспротивился... принял выходку молча, но забрал Константина с торжества в качестве командира своего дорожного охранения... и отправился в Салоны.
      Все лето никаких указаний от Константина в условленных местах не появлялось, что стало для меня поводом для серьезных тревог. Но я продолжал терпеливо ждать. Из всех мыслей и догадок о будущем я оставил одну: если скоро не начнется большая война с Персией или не восстанет вдруг вся варварская Галлия, жди новой большой гражданской войны, сложной по раскладу и противостоянию сил. Подобной той, что началась в Риме почти тотчас после твоего ухода, Брут, из царства живых.
      Наконец, кто-то из доверенных, полагаю, солдат трибуна Константина оставил мне записку в дупле старого и кривого дуба, похожего на "дзету".
      С помощью особого шифра Константин указал место, где я должен ждать его по ночам. Он появится, когда сможет. Немного удивило то, что указанное место находилось у оливковой рощи всего в паре миль к юго-западу от Никомедии - за эти годы я не приближался к столице столь опасно. А еще - то, что трибун велел мне иметь при себе хотя бы один идеально заточенный рыбный нож.
      В условленное место Константин прибыл через пять суток, в начале второй стражи и - налегке, только с небольшой солдатской сумкой на плече. Прибыл пешком. Вернее бегом.
      Он очень коротко поздоровался со мною... по-простому, тоже по-солдатски... и по привычке крепко сжал мое плечо.
       - Тут мансио неподалеку, - сказал он. - Ты знаешь где?
      Конечно, я знал расположение всех почтовых точек.
      Трибун сообщил пока только главное, не вдаваясь в подробности. Он сбежал из дворца и направляется к отцу в Британию. Я едва не выдохнул с облегчением: "Давно было пора!" Я действительно боялся за его жизнь, особенно после того, как хозяином Дворца и всего Востока стал Галерий.
      Уловка заключалась в том, чтобы сбить преследователей со следа. Мы делаем вид, что бежим на юго-восток, якобы в Абидос, чтобы оттуда столь же якобы переправиться во Фракию, либо сесть на корабль, отправляющийся в Италию.
      В ближайшем мансио мы берем двух коней, доезжаем до следующей, промежуточной, где оставляем коней. А там... там еще до рассвета подрезаем у своих и всех почтовых коней жилы, а потом уж, подобно гонцу Марафона, припускаем совсем в другую сторону - на северо-запад, чтобы переправиться через Боспор в Византий.
      Досужие придворные летописцы уже раздули эту историю. Будто бы мы попортили три десятка коней на первой мансио. Как бы нам удалось это сделать, не подняв большого переполоха едва не под стенами столицы? Да там еще и стражей, и дежурных конюхов немало. Пришлось бы порезать не только жилы коням, но и шеи дюжине служителей. Побег бы точно не удался. Зато на маленькой промежуточной точке, где людей всего-ничего, а фалера трибуна первого порядка и его перстень производят оглушительное впечатление, ущерб было устроить куда легче. Туда мы добрались перед рассветом. Константин намеренно устроил переполох, подняв всех и завладев общим вниманием. За это время мне пришлось сделать дело крайне неприятное. Коней было жалко. Они вскрикивали, прямо как чайки... И я очень жалел, что с нами нет моего брата с его хирургическим инструментом. Он бы смог повредить бедных животных не столь болезненно... И еще я жалел, что не могу прихватить хоть одного коня с собой... с великой грустью вспоминал о собственной потере - отличном, выносливом персидском скакуне, которого умыкнул у меня вместо моей жизни один из охотников на мою жизнь. Конская кровь высохла на моих пальцах позже... от утреннего ветерка, что подул нам в лицо, когда мы помчались дороге.
      Да, не зря мы с Константином много лет назад устраивали долгие, изнурительные пробежки по добрым дорогам и извилистым горным тропам. Конечно, легкости в нас с тех пор убавилось, зато в выносливости мы могли поспорить с самими собой молодыми.
      Мы немного перевели дух только в Виза́нтии... а до того на коротких привалах где-нибудь под кустами или в расщелинах лишь перекусывали лепешками, запивали их родниковой водой и валились спать по очереди на час-другой.
      На фелуке, перевозившей нас через Боспор за полуторную плату мы молчали. Молчал и хозяин фелуки, только подозрительно поглядывал на нас. На берегу у Византия Константин снова надел свой перстень, но фалеру трибуна из мешка не достал. Мы прошли насквозь весь городок и выбрали небольшой постоялый двор уже снаружи, недалеко от Западных ворот.
      День мы объявили ночью, чтобы выспаться, а на закате смыться и отсюда. Уже верхом. Мы приобрели очень приличных, сильных фракийских меринов.
      Повалились спать задолго до полдня, снова перекинувшись всего несколькими словами... а мне так не терпелось узнать о том, что... вернее как все происходило в эти месяцы, начиная с отречения августа... и как Константин, наконец, собрался с духом и силами, чтобы удрать к отцу... и как ему удалось покинуть Дворец и город.
      Мы думали поспать по очереди часа по три. Но и Константин больше двух часов храпеть не выдержал... и меня потом выбросило из сна всего через полтора часа. Как-то стало невмоготу. Уже привыкли к дорожному распорядку... И я жаждал все узнать поскорее из первых уст, а то в дороге, глядишь, опять будет недосуг.
      Солнце стояло еще высоко. Отправляться в путь было рано. Лучи били в окно, освещая слегка осунувшегося от "легкой пробежки" трибуна. Он щурился и молчал. Расспрашивать я не решался, да и считал это ниже своего достоинства... потому-то в моей душе начинало подниматься раздражение.
      Вдруг он задал вопрос:
      - Ты ведь знал Георгиоса ?
      Конечно, знал! Только этот его вопрос еще больше смутил меня и всколыхнул на дне души ил старой гордыни... Как же не помнить этого успешного во всем красавца! Любимца судьбы. Папа - сенатор провинциальный из военных, мама - владелица таких земельных просторов, что хоть за августа замуж! Кошелек всегда туг, придворных дружков хоть отбавляй! Да и ловок во всем, не только от папиных пинков до небес взлетает. Что и говорить - я ему завидовал, хотя не знаю почему... Я мечтал о подвигах Ахилла, а он в своих ослепительно белых одеяниях из лучшего египетского хлопка или в прямо-таки выжигающих глаз начищенных бронях тогда казался мне просто молодым чинодралом при августе. Я слышал, что он где-то даже повоевал успешно, но не так же героически, чтобы дорасти до трибуна в несколько лет! Во Дворце мы с ним любезно здоровались, два провинциала, но не более... Так что, если говорить честно, я его знал в лицо, но с ним не знавался... И вдруг... Когда стали выходить эдикты против нас, христовых, он находился где-то в провинции... И он появился в столице внезапно... Тогда я уже пребывал под "запретом", и узнал о судьбе трибуна Георгиоса от третьих лиц. Так вот, он заявился во дворец прямо к августу, сказал, как отрезал, что он христов, и чуть ли не плюнул на фигурку Юпитера. Ну, тут августа сорвало... Кстати, попутно выяснилось, что перед этим Георгиос целый день раздавал свои деньги городским нищим... Пытали его перед взором самого августа страшно. И страшно долго, и страшно изощренно, но он не сломался... Похоже, август первым устал от этого зрелища и запаха паленого мяса и приказал отсечь ему голову. Я был совершенно растерян тогда. Получалось, что Георгиос обскакал меня во всем, о чем я только мог мечтать перед милостивым взором моего Бога! Одному юноше богатство помешало последовать за Христом, когда Спаситель позвал его. А вот богатенькому дворцовому "чинодралу" не помешало ни богатство, ни достигнутое положение! Он пошел за Христом... да не странствовать, а сразу - на крест! Он взял бич и выгнал мойр из своей судьбы, порвал нити! Перед ним я оказался полным ничтожеством! Ох! Помилуй меня, Боже! Я ошибся в человеке... и похоже, сильно ошибся в самом себе. Каюсь!
       - Что молчишь? - толкнул меня в плечо Константин.
      Я очнулся и сказал то, что пришло в голову раньше: "знавал, но не знавался".
      Константин кивнул и ошеломил новостью:
      - Я видел, как его пытали... Но тогда не стал говорить тебе, не хотел задеть... ведь это я был виноват в твоем... в твоем благополучии. И я теперь покинул дворец, когда Галерий пытал Пантелеимона ... Дутый август вообразил себя на месте истинного августа. Очень хотелось крови вашей попить... Ясно было, что и врачеватель не сломается. Думаю, его уже казнили. Ты ведь и его знал, верно?
      Я сидел как ударенный по голове деревянным мечом.
      Пантелеимон! Лучший врачеватель Никомедии! Истинно чудотворец! Какого-то ребенка воскресил... Лечил даром. Несколько раз его приглашали к дворцовой челяди... матрон исцелял, они молились на него. Я мечтал брата ему в помощники сосватать. Но у моего странного отражения в зеркале судеб самолюбия не меньше...
      У меня само вырвалось:
      - На кого теперь надеяться немощной челяди, когда дворцовые целители опозорятся?!
      Константин не поддержал мою неискреннюю печаль. Он помолчал немного и проговорил, глядя в окно... и даже не на городские стены, а просто на свет солнца:
      - Я поначалу думал, что Иисус освобождает от боли в награду за сделанный выбор... За свидетельство. Но лицо Георгиоса... Я помню его... Бледное, будто уже труп... Капли пота как оливки. Глаза большие, зрачки тоже как спелые оливки. И ни стона... Но он-то воином был. А Пантелеимон. Нежные руки у него... И тоже - ни стона... Что за сила? Что это за сила, которую дает вашим Иисус?
      И как, какими словами я мог ответить, Брут?
      Я честно признался:
      - Не знаю, Константин... не испытывал... не призывал...
      Я осекся, подумав, что мои слова прозвучат упреком. Но как будто обошлось. Трибун только кивнул.
      И сказал вот что:
      - Зевс дал своему сыну Гераклу нечеловеческую силу и мощь, а своему правнуку Ахиллу - нечеловеческую ловкость и стремительность. Значит, ваш Бог дал своему дал Тому, Кого называл Своим Сыном, нечеловеческую твердость плоти и духа... еврею Иисусу... Жаль, что этого не понимает август... настоящий август, а не эти безмозглые кабаны. Вот кто новые камни нового Рима.
      Я даже сначала не понял, что новыми камнями он назвал нас, христовых... Я опешил... и поспешил поправить трибуна:
      - Геракл был просто земным человеком, хоть и сыном Зевса, и Ахилл - тоже. Иисус не просто Человек, Он - Сам Бог. Он един со Своим Отцом.
      Только теперь Константин обратил ко мне взор:
      - Я этого не понимаю, Поллукс. Как это - и человек, и Бог?.. Либо то, либо другое. Это какая-то ваша эллинская заумь... У меня есть... были два центуриона, они раньше служили в Александрии. Христиане. Они уже казнены. Они тоже были стойкими. Так вот, их крестил в Александрии тамошний ваш начальник...
      Константин сделал паузу, и я подсказал:
      - Епископ...
      - Да, вот он, - кивнул трибун. - Его имя - Арий . Александрия ведь славится мудростью. И он моим центурионом очень просто и понятно растолковал про Иисуса.
      И Константин поведал мне, что этот епископ Арий учит, что Христос - тоже просто человек, но человек, сотворенный Богом, так сказать, для особых нужд на земле.
      Что я мог ответить? Какую волшебную кость бросить на доску, дабы любая выпавшая сторона побила кость трибуна Константина. Епископ, наставлявший меня в вере, учил иному... на вид куда более высокому знанию, нежели то, коим просвещал этот епископ Арий... И жена моя нередко напоминала мне о том, что Христос - истинно Сын Божий, единосущный со Своим Отцом... хотя постичь такое человеческим разумом невозможно... Но в непостижимом ведь и заключена истинная высота, как недоступна человеку высота небесная, хотя он каждый день зрит ее воочию... Что я мог сказать в ответ? Сослаться на слова епископа из захолустной провинции? Кто он перед александрийским авторитетом? Что весят слова моей жены? Как бы там ни было, моему сердцу не нравились утверждения Ария... не нравилось, что кто-то будет опровергать веру, которую я получил в чистой душе моей Алтеи. И я высказался именно в том смысле, что учен иному. И тоже от епископа. И тот же врачеватель Пантелеимон разделял со мной мою веру, у нас с ним состоялась пара бесед на эту тему.
      Трибун не понимал, зачем Богу становиться человеком. Я - не богослов, Брут. Мне достаточно того, что мой Бог знает, что суть человеческая боль и наши страдания... и то, что именно Своей болью Он открыл мне врата в небо.
      Константин пожал плечами. Сказал, что не понимает, зачем Богу испытывать боль, если Он всемогущ и может всех людей, созданных Им, разом освободить от всякой боли. Или Он не всемогущ? Тогда разве Он - Бог?
      И вдруг во мне, в моем сердце словно прорвало плотину сомнений и растерянности. Я тотчас излил на трибуна слова, которые сами рвались из уст. Слова о том, что мы понимаем всемогущество так же, как понимает его тот же кабан Галерий! Я сильнее всех - что хочу, то и ворочу! А это не всемогущество, а какое-то рабство тупой нечеловеческой силе, в которой не может быть любви... Человеку, которого несет к берегу огромная волна, разбившая его корабль, тоже может показаться, что он на мгновения стал обладать силой этой волны... если у него помрачится сознание... ему может показаться, что это он сейчас смоет все препятствия на берегу, о которые может разбиться его хрупкое тело... смоет - и встанет невредимым на чистом и ровном месте... А настоящее всемогущество - это могущество создать любовь... Именно создать! Ведь мы, смертные люди, создать любовь не способны. Она может прийти к нам, а может и не прейти. Она сама всемогуща и свободна - ходит, где хочет! А Господь ее создал в нас и тем самым создал нашу свободу... Но истинная любовь не создается способной совершать грехи! Это демоны пытаются подменить в нас любовь похотью и властью над любимыми... подменить силой и верой в ее, силы, всемогущество... Истинная любовь не грешит. И если ты истинно любишь, ты уважаешь свободу любимой! Ее свободу выбора во всем. Мы же часто выбираем грех. Мы вываливаем любовь в грязи земной... И вот так получается, что очистить ее можно только кровью. И так сделал Бог! Он очистил то, что создал. Очистил Собой! У нас теперь есть только один способ очищать любовь - кровью и болью нашего Бога, потому что только с невыносимой болью из человека само собой выходит все плохое. Тогда мы можем сохранить любовь до конца жизни, и она, как благодатная роса, поднимет нас в небеса.
      Других слов убеждения я не находил, Брут. Я даже устал, когда иссяк! Почувствовал, что опустошен, а все равно не сказал и десятой части того, что приблизило бы нас обоих к истине... Не сказал, потому что не знал. Не дорос! Да и то, что сказал, - ведь об этом я так никогда не думал. Само вырвалось! И близко оно, сказанное, к истине, или нет, я о том тоже понятия не имею. Только чувствовал, что моя Алтея поддержала бы меня!
      Константин слушал меня внимательно. Почти не моргал своими осьминожьими, мудрыми глазами. И когда я замолк, он сначала помолчал, словно подождал, не наберусь ли я сил вещать дальше. Но я действительно иссяк. И тогда он улыбнулся со словами:
      - Да, теперь могу вообразить, каким славным пиитом был твой отец! Да и ты не зря выучил "Илиаду"... И я рад, что догадался пораньше отправить твою семью к моей матери на Сицилию. Иначе, думаю, ты бы не сидел здесь, передо мною.
      Он признался вот еще в чем:
      - Думаю, что и я бы здесь сейчас не сидел, если бы не выдержка Пантелеимона... Наверно, мою жизнь спас этот врачеватель, твой единоверец. Галерий выдохся... Мне показалось, он чем-то болен. И когда он начал уламывать Пантелеимона принести жертвы и отречься, его самого стала сверлить какая-то боль... И он взял перерыв, чтобы решить, покончить ли ему с врачевателем или попросить его об исцелении в обмен на свободу... Пока он закрылся у себя и колебался, я улучил удобное время.
      Потом он помолчал, по своему обыкновению как бы оцепенев в мыслях, а, вновь придя в движение, подошел к окну и, уже по привычке остерегаясь опасности, посмотрел в него сбоку... так, чтобы его самого не было видно со двора.
      - Хороший город. Тихий, - сказал он... и, как громом, поразил меня словами: - Я сделаю его третьим Римом .
      Я только и мог, что рот разинуть.
      Трибун определил по тишине, что я и слов подходящих не найду для вопроса. Поэтому выручил меня сам.
      - Ты же мечтаешь о том, о чем без всякой мечты думаю я. Карфаген должен быть разрушен. А потом... Потом пригодится вот этот городок, где я на один час почувствовал себя в безопасности... и дух смог перевести. Это - знак! Первый Рим - великий Рим Октавиана Августа. Второй - августа Диоклетиана. Он чужой мне. Здесь будет мой Рим. Третий. Новый Рим я так и назову этот город. И другого уже не будет...
      Да, я понимал, что наше бегство в Британию на самом деле сродни движению армады ахейских кораблей к Трое... И да - я мечтал о том, чтобы Карфаген Галерия и его присных был разрушен.
      О том, как после торжественного отречения августа Галерий, увенчанный диадемой на своей кабаньей голове, унизил Константина, оттолкнув его в сторону и выдвинув в цезари своего любимца, имя коего снова побрезгую назвать, сам трибун так и не стал рассказывать. Он коротко поведал только о том, как Галерий все пытался спровадить его на Восток, поближе к Персии и подальше от отца и от Никомедии. Даже соблазнял принять-таки давнее предложение армянского царя возглавить его армию... Роскошь, богатство, власти побольше и римские гарантии безопасности: мол, царь Трдат побоится голову снести Константину, даже если заподозрит в заговоре, что случается со всеми царями Востока... Речи про гарантии из уст Галерия было слушать смешно. Помогала еще не потерявшая силу просьба бывшего августа держать Константина в столице, потому что он может понадобиться в Салоне в случае какой-либо угрозы...
      Но, наконец, из Британии, от отца Константина, пришло послание с просьбой отпустить к нему сына по причине опасного недуга повелителя Запада. Констанций хотел повидаться с сыном перед возможной кончиной.
      Галерий заволновался... Отказ пах угрозой прямого противостояния, и на чью сторону встанут бывшие августы, а особенно - почти не утративший силы Максимин, еще не известно... Просто так взять и отпустить? Первым делом Констанций услышит от сына историю про унижение на холме Юпитера... а, значит, услышат легионы... Уставший от кровавого допроса Галерий пообещал Константину, что отпустит его на следующее утро, когда напишет послание новому августу Запада. Понятное дело, ждать утра было нельзя... В стенах и под стенами Никомедии отпущенного в дальнюю дорогу трибуна никто бы не тронул, но послать уже ночью в Галлию, на тамошние дороги, своих людей Галерий наверняка собирался...
      Мы могли бы столкнуться с этими людьми уже на первой мансио, и тогда я бы постарался повторить те свои подвиги Ахилла на постоялом дворе... Но почему-то не столкнулись... а было бы как раз удобно... там мы могли бы нанести упреждающий удар... У Промысла Божьего свои пути... Хотя уже в Галлии, на одной из дорог, случилось происшествие, на успешный исход которого мог бы надеяться Галерий, если бы в этом происшествии использовались его люди, а не вольный разбойный сброд. Подобного происшествия можно было ожидать и, пожалуй, даже удивительно, что оно не повторилось еще где-то... Именно после его удачного завершения, Константин поведал мне свою "тайну", которую я и так уже знал:
      - Вот для такого дня я и берег тебя!
      Когда я почувствовал, что надо ждать засаду или погоню, я и вправду думал, что нас таки настигли гончие Галерия. Я и сейчас не списываю со счетов это предположение. Но уж очень неумело они себя вели для наемных убийц!
      За время пути мое внимание и чутьё обострились несказанно. Мы подъезжали к очередному почтовому двору с таверной, и я издали заметил какого-то юнца, который, как только увидел нас, чересчур шустро нырнул в помещение.
      - Меняем лошадей и уходим тотчас! - предупредил я трибуна.
      Надо признаться, что в дороге я не переставал удивляться своему положению... и невольно наслаждался им. Я был командиром. Я был вроде как центурионом, а трибун Константин - не выше опциона. Я разве только лозой не махал. Трибун подчинялся мне беспрекословно, видя, что я чую за милю любую опасность и заранее знаю, как с ней справиться. Мало этого, я лишь осторожно посоветовал, а Константин тут же, без лишних слов отдал мне свою фалеру и богатый пояс. Внимание опасных чужаков должен был привлекать именно я, а не он.
      И вот мы сменили коней и, несмотря на сумерки, умчались в дорогу. Спустя полторы мили я придержал коня, соскочил сам и велел трибуну спуститься. Быстро темнело, и я торопился выбрать подходящее дерево около дороги, но уже в чаще. И вот он - развесистый старый дуб. Я велел трибуну живо залезть на него и как можно лучше и удобнее укрыться в ветвях. И ждать моего возвращения.
      Проследив, что Константин укрылся быстро и правильно, я вновь поехал верхом, взяв его коня в повод. Ехал не слишком медленно и не слишком быстро. Умеренной рысью. И еще через полмили вновь спустился и пошел по дороге, ведя коней с двух сторон от себя в качестве удобного прикрытия. Еще во Фракии мы озаботились приобрести кольчуги, поскольку изображать из себя олимпийских бегунов уже не требовалось, но в любом случае стрел я хотел избежать...
      Дальше все произошло именно так, как я и рассчитывал. Они догнали меня... Наши кони помешали им взять меня сразу в оборот, и я стремительно переколол всех пятерых, выныривая то там, то здесь из-под и из-за конских тел... Потом я вернулся за трибуном. Разбойничьи кони потянулись за мной табуном. Мы и не отгоняли их до следующей остановки.
      Когда мы проезжали место резни, мимо трупов, которых я только чуть оттащил от дороги в сторону, трибун и бросил спокойным, хотя и благодарным тоном ту фразу... и еще протянул руку и сцапал меня за плечо... И я подумал, что сильно радоваться не стоит: вот доставлю его к отцу целым и невредимым, и он, глядишь, потеряет ко мне интерес. Я был неправ, конечно. Отчасти неправ. Константин все же не так холоден, как осьминог.
      ...Пожалуй, Брут, стоит мне отдохнуть от повествования. Уже поздно. Паучок в ячее решетки уже давно спрятался в какой-то укромный уголок. Мне предстоит вспомнить самые тяжелые события. Нужно собраться с силами. Пожелай мне спокойной ночи, Брут! Тебе желать того же воздержусь. Выйдет, наверное, злая шутка...
      
      Приветствую тебя, мой дорогой мёртвый друг Брут! Доброго дня, сам знаешь, не могу тебе пожелать, ибо не ведаю, есть ли у вас дни. Скорее всего нет. А пожелать тебе здоровья было бы издевательством. Как и в моем случае. Ты тоже ничего мне не желай... кроме разве что помощи Божьей и крепости духа.
      Я просто продолжу...
      Август Констанций изо всех сил крепился на ложе болезни, чтобы дождаться сына живым, и Промысл Божий тому явно способствовал. Мы благополучно прибыли в Эборак. И только там сам я впервые перевел дух. Я доставил ценнейший груз на место назначения. О награде не мечтал. Был рад, что и сам жив остался... И во мне укрепилась уверенность в том, что Господь этим делом оправдывает мою жизнь, ускользнувшую с дороги свидетелей Христовых - трибуна Георгиоса и врачевателя Пантелеимона. Теперь я могу не стыдиться тем, что остался в живых там, в Никомедии, находясь под Дамокловым мечом эдиктов.
      Констанций был теперь уже бледнее мертвеца. Недаром уже после его кончины к нему в устах людей, видевших его в последние дни, приклеилось новое имя - Хлор...
      Все произошло стремительно. Август Запада велел трубить сбор легиона. Его вынесли на солдатских носилках на помост. Он отказался от помощи, поднялся сам. И только потом оперся на плечо сына.
      Его речь была коротка:
      - Солдаты! Мой час настал. Вот вам новый командир.
      Сейчас я видел, как поразительно схожи они между собою - отец и сын. У отца был более тяжелый подбородок. Он словно тянул его к земле.
      Внизу перед легионом стоял великан-примипил. Этот примипил со львиной глоткой уже набрал в грудь достаточно эфира!
      - Император! - громом раздался его рык. - Император Константин!
      И тут же прокатились раскаты:
      - Император! Император!
      Эфир и вправду колыхнулся, как бывает перед грозовым шквалом. И стали ворон заметались по небесам...
      У меня перехватило дух. Всё! Буря началась. Сейчас великий корабль Рима начнет раскачиваться и трещать, как в твой век, Брут!
      Даже лучше сравнить тот час с началом горного обвала. Первый мощный камень сорвался вниз... и как сказал наш Господь Иисус Христос о новом Царстве "...тот, кто упадет на этот камень, разобьется, а на кого он упадет, того раздавит", так можно было сказать об этом дне, об этом часе, который стал часом отмщения за кровь всех убиенных христиан.
      И я предчувствовал, что междоусобная война будет долгой...
      У Констанция как будто прибавилось сил. Даже мертвенная бледность на лице сменилась оттенком слоновой кости. Он поднял руку и проговорил:
      - Не спешите! Я еще жив!
      Он увидел то, что хотел увидеть еще живым - и у него вправду прибавилось сил. Бог дал ему, августу Запада, отказавшемуся от гонений христиан, завершить свой план. Вместе с сыном он совершил еще один поход в Галлию, где мятежи покрывали поля так же, как грибы после дождя. Он увидел сына в деле рядом с собой и возрадовался. Легионы увидели Константина в деле и поняли, что не прогадают. Теперь августу Констанцию можно было уходить. Он вернулся в Эборак, отдал свой пурпурный плащ сыну, зная, что тот самовольно не наденет его, а будет возить с собой, дожидаясь легального провозглашения, и мирно скончался.
      Константин еще не страдал честолюбием властителя и плащ не надел. Он вышел к солдатам, как и в тот день. Только со знаками легата.
      Обряд повторился с еще большим воодушевлением.
      - Император! - вновь возгласил примипил.
      Ему ответило тысячегласое эхо, срывавшее с ветвей деревьев листву и птиц.
      Тут произошла очень трогательная сцена. Примипил стал подниматься к Константину на помост, сооруженный у стен Эборака, и со стороны могло показаться, что он, страшась грубости своих мощных рук, несет на ладонях нежное и хрупкое, золотистое птичье гнездышко... Это был травяной венок, сплетенный ночью солдатами из цветущих веточек бессмертника. Возгласы "император!" загремели еще громче, когда легионы увидели Константина увенчанным самой заслуженной и дорогой диадемой властителей и полководцев со времен Ромула и Рема... Именно с этого часа начался Рим Флавия Валерия Аврелия Константина.
      В Никомедию и Рим понеслись гонцы. А в Галлии от гарнизона к гарнизону понеслось все усиливавшейся эхо: "Император! Император!"
      Тотчас в Никомедии началась такая чехарда с назначениями и самопровоглашениями августов и цезарей, что нетрудно и запутаться, однако для понимания всех последующих событий ее стоит представить, тем более что акты у вас там на стенах Аида не вывешивали, диурнарии по улицам не бегают и "Ежедневные дела римского народа" до подземного царства не доходят.
      Дела в империи стали напоминать долго тлевший семейный скандал и вот, наконец, разгоревшийся в полную силу из-за дележа наследства.
      Бывший август и соправитель "старшего" августа Максимиан Геркулий имел сына Максенция. Последний приходился Галерию ни много ни мало зятем и, конечно, рассчитывал на то, что после отречения августов и обращения бывших цезарей в августов он получит статус цезаря Запада. Но Галерий своего зятька недолюбливал и опасался, посему при поддержке Диоклетиана раздал половинки государства тем, кому доверял больше: Италию вместе с Максенцием и его отцом отдал своему дружку Северу, а Восток - своему племяннику, имя которого я так долго не хотел называть да и сейчас не желаю.
      Ясное дело, Максенций затаил обиду, и, когда увидел слабину в вынужденном решении Галерия назначить Константина цезарем вместо его отца, покойного Констанция, а Севера возвести до августа, понял, что пора действовать и раскачать корабль так, чтобы оказаться вместе у одного борта с другим обиженным, но неожиданно вошедшим в силу - Константином. Он заручился поддержкой римских преторианцев, распустил слухи о том, что Север вот-вот поднимет налоги и вскоре взял Вечный Город в свои руки. Отец, глядя на сынка, тоже решил тряхнуть стариной и снова прибрать большую власть к рукам. Север в это время прохлаждался в Никомедии, под крылом Галерия, и Галерий дал ему войска, чтобы усмирить мятеж на Западе. Гражданская война началась.
      Галерий неспроста выбрал вместо Максенция того, кого он знал еще большим, чем он сам, слабаком в сложных заговорах и посредственным полководцем. Но теперь его решение вышло ему же боком. Север с треском провалил кампанию: для Рима он был чужаком, и осажденная твердыня мира оказалась ему не по зубам. Он был чужаком и для собственной армии, ветераны которой раньше служили отцу Максенция. Кроме того, в Риме были деньги, там всегда были деньги... Ослабев духом, Север отошел в Равенну, где его и запер сам отец Максенция - хоть и старый, но великий воин Максимиан Геркулий - он успел подсобрать кое-какие войска, признавшие его отдохнувшим и вернувшимся к делам августом. Иными словами, осада Рима была удачно перекуплена на осаду Равенны.
      И великий бык Максимиан, и его сынок, бычок Максенций, были людьми, в общем-то, недалекого ума, хоть и звериной хитрости... Вообрази, Брут, каким же тогда простаком и трусом должен был быть Север, если он вскоре поверил лазутчикам Максимиана, будто против него в Равенне зреет заговор горожан и самое лучшее - ради сохранения жизни сдаться на милость Максимиана! Его вывезли в Рим, и вскоре одним лишним правителем стало меньше, а часть его легионов благополучно перешла на сторону Максенция.
      Галерий сгоряча сам собрал войско и подступил к Риму. И сообразил уже на месте, что Вечный Город наскоком ему не взять, а, если он тут уложит хотя бы половину своей армии и пойдет после этого обратно на Восток, то в спину ему опасно задышат легионы, боготворящие Константина. Да и ветераны Максимиана не дадут августу грозно смотреть на стены Рима без оглядки на них. И он ушел обратно в Никомедию. Это решение тоже было его ошибкой. Впервые он дал слабину, последовав примеру бездарного Севера, и это обнадежило всех, кому он уже был поперек горла и поперек дороги к возвышению. Ненадолго его спасло то, что он наиздавал эдиктов о назначении всех своих негласных врагов августами... мол, теперь разберитесь между собой сами... Кроме того, Галерий будто решил, что теперь августов мало не будет, и себе в поддержку назначил августом своего давнего дружка, вояку Лициния. Так наших правителей сделалось больше, нежели окружавших римские пределы государств.
      Итак, кости были брошены на игровую доску, замерли - и теперь можно было посмотреть, кто что временно выигрывает. Получалось, что временно выигрывали Константин и Максенций. Оба точили зуб на Галерия, и их союз теперь складывался сам собою. И, пожалуй, мог продержаться подольше и даже в больший вред другой паре костей, Галерию и Лицинию, если бы... если бы не зудело в заднице у вновь и внезапно оказавшегося не у дел "старого августа" Максимина Геркулия, отца нового хозяина Рима.
      Поначалу все складывалось по плану отца и сына. Еще в начале мятежа своего сына Максимиан отправился в Галлию, в Августу Треверов , городок куда более приличный, чем далекий Эборак... с театром и прочими радостями жизни. Туда, поближе к будущим делам и большему числу легионов, перенес свою ставку наследник Констанция, его сын Константин. Заранее было понятно, что переговоры о поддержке Максенция пройдут удачно. Удачно для Максимиана было и то, что Константин в то время оставался завидным женихом, а у Максимиана на выданье томилась дочка Фауста. В плане дальнейших перспектив устроенный Максимианом брак мог показаться наиболее успешным итогом переговоров о заключении союза, в придачу к союзу военному.
      Максимиан был так окрылен этим успехом, что, вернувшись в Рим, решил вновь заправски заняться делами правления под прикрытием сынка. Но у сынка после первых побед вскружило голову, он возомнил себя любимцем всех богов и пустился в дикие кутежи и распутство. Максимиан прекрасно понимал, что отпрыску так долго не продержаться и попытался его приструнить. Не тут-то было. Неопохмелившиеся преторианцы, которых Максенций озолотил и которые кутили вместе с ним, выкинули заслуженного и еще крепкого старика из дворца. Он подумал-подумал, да и уехал к зятю и дочке, подальше от позора.
      При Максенции Рим наполнился таким венценосным развратом, какого, пожалуй, не бывало со времен Элагабала или Каллигулы. Демоны праздновали. И похоже, один из них нарочно увязался за стариком Максимианом, чтобы окончательно погубить его. Жить бы ему спокойно при дворе Константина, давать тому добрые советы старого воина да внука нянчить. Но нет же! Стоило Константину уйти в поход на распоясавшихся франков, как старик, по глупости, распустил слух о его кончине и возьми да объяви себя августом. Что за дурость! Воистину кого Бог хочет погубить, того лишает разума! Сначала убей, потом объявляй. Деньгами такую дешевую ложь не окупишь. Солдаты, в том числе и те, кои когда-то служили Максимиану и на которых он больше всего рассчитывал, не поверили, проверили - и старику пришлось бежать... Да только ноги старые не шустро несли. Константин, узнав о гнусной проделке, отложил наказание франков, догнал тестя, устыдил, в одночасье лишил титула, но на первый раз пощадил... видно, по просьбе жены.
      Однако злорадный демон не оставил старика в покое. Принялся горячо нашептывать ему, зудеть в одном месте. Прощенный Константином он начинает втихую обрабатывать свою дочку Фаусту. Мол, зять ее и не особенно-то любит, а взял в жены для выгоды, и теперь пора обрести выгоду им самим - Максимиану и дочке. Как? А так: тихо разделаться с Константином. Взять власть в свои руки, урезонить Максенция новым выгодным семейным союзом и двинуться на Галерия, теряющего уважение в войсках. Так и прибрать к рукам и Восток, и Запад.
      Замысел этого дурацкого заговора подогревался еще и слухами о хворях и немощах бывшего главного августа, Диокла-Диоклетиана. Сам Максимиан чувствовал себя еще крепким огурцом и размечтался стать новым Октавианом Августом, единственным и неделимым августом всех просторов государства от Британии до Персии. То, что легионы в Италии уже не только отвернулись от него, но и насмеялись над ним в Риме как-то не смутило его... А может, уже и память стало отшибать старику, хотя члены были еще по-бычьи крепки...
      Фауста все-таки любила своего мужа. Да, любила. И любит. Я сам видел, как она нам него смотрела в те галльские дни...
      Фауста, которую Константин когда-то убьет, заподозрив в измене... Я верю своему видению, Брут. Оно было ярче самой действительности, окружающей меня. Не так долго ждать того дня, когда Бог для каких-то своих высших нужд лишит разума и Константина. Оставит его без того разума, которым наделял с молодости для великих дел, оставит его просто холодным осьминогом. Почему? Не знаю...
      Максимиан нагородил от большого бычьего ума, в сущности, комичный по замыслу заговор, который и кончился не иначе как комедией, пусть и кровавой. Старик предложил дочери устроить мужу ночь огненной любви, а потом, после того, как он вспотеет и опростается, покинуть его... вроде как по малой нужде... пусть там Константин поваляется в блаженном утомлении... а в первую стражу он, Максимиан, сам оставит у опочивальни ту смену охраны, которая больше всего доверяет ему. Он придет спешно, скажет охране, что видел вещий сон, коим нужно срочно поделиться с зятем... Он уговорит охрану пустить его к Константину, а за остальным дело не встанет.
      Перед Фаустой встал выбор - либо кровь мужа и отца своего сына и в придачу неясное будущее, либо кровь отца, который стал выживать из ума. Наверно, она любила обоих, раз раньше уговорила Константина пощадить старика. И Фауста поняла, что на самом деле никакого выбора нет, а просто мойры завершают работу и не удастся упростить их хоть не надолго отложить... тот конец, который судьбе венец. И она рассказала мужу о безумии отца.
      Все произошло именно так, как Максимиан и задумывал, за исключением последних мгновений комедии. Он несколько раз проколол по самую рукоять кинжала простыни и того, кто был укрыт ими, вышел, торжествуя, из опочивальни и тотчас столкнулся с живым и невредимым Константином и верной ему стражей.
      Тому и было пожертвовать всего ничем - одной ночью бурной любви и одним провинившимся евнухом, которого, связав и заткнув рот кляпом, уложили на место Максимианова зятя.
      С тестем Константин вновь поступил вполне благородно: публично не унижал и предложил ему самому выбрать себе смерть по вкусу. Максимиан повесился... Я бы, наверное, предпочел утопиться в каком-нибудь озере... сначала поплавав в волю...
      Но, как говорится, природа пустоты не терпит: если в одном месте убавляется, так в другом прибавляется. В нашем случае речь идет о жажде власти. Максенций уже искал повод к тому, чтобы поругаться с Константином и начать распрю с ним, пока Галерий в своей Никомедии не успел вновь собраться с духом. А тут такой повод! Правда, сам Константин пытался выиграть время и распустил слух о том, что старик по оплошности утонул в бассейне. Как будто мои мысли прочел. Но Максенцию такие мелкие детали уже не были интересны. Факт был налицо: смерть отца в доме Константина. И другой факт - заключавшийся в том, что в последние годы удача так и пёрла в руки Максенция. И он только что победоносно погасил очередной пожар в Африке , и сам теперь пылал боевым духом и не желал его остужать... Первым делом, он послал в Рим приказ разрушить памятники, поставленные в честь его союзника и зятя, Константина, чтобы они ему глаз не мозолили, когда он вернется с триумфом в Вечный Город.
      Начинался новый акт драмы.
      В лицо подул ветер. Ветер вдохновения и боя. Я предчувствовал грозное и прекрасное будущее... Будущее, в котором мы, христовы, сможет снова жить спокойно... и наш с Алтеей дом в Никомедии снова будет согрет теплом ее сердца.
      Помню, Константин сказал:
      - Надо бить, пока он не протрезвел.
      ...имея в виду, что Максенций еще не протрезвел после празднования африканского триумфика... и не протрезвел от своей безнаказанности и удачи...
      В те дни я, как и Константин, верил, что его все знают как законного августа, а Максенция - не иначе как узурпатора... и только ждут удобного часа, чтобы покинуть его, как это случилось ранее с его отцом, Максимианом Геркулием.
      Мы первыми двинулись на него. Константин не мог увести из Галлии все легионы и собрал в поход на Рим только четвертую часть. Он был уверен, что этой силы вполне хватит.
      Войск у нас было куда меньше, зато в нем были непоколебимые христиане Констанция... зато наши легионы ранее противостояли куда более грозным варварам, помнившим еще Тевтобургский лес , а не африканским племенам... зато Константин не гадал на кишках младенцев, чем уже успел напугать Италию Максенций и не пьянствовал сутки напролет с преторианцами, потерявшими, как нам доносили, всякое понятие о субординации. В наших войсках не водились сомнения и тревоги.
      В те дни я дышал глубоко - наверно, так дышал Ахилл, увидев вдали, в легком утреннем тумане, троянский берег...
      Но мое дыхание, Брут, оборвалось в самом начале нашего победоносного похода на Рим. Накануне первой битвы... даже не битвы, а стычки-разминки с альпийскими вексилляциями Максенция.
      Сокрушительная стрела-молния поразила меня не в пяту, как Ахилла, а прямо в сердце.
      Вообрази, Брут, другого героя Илиады - Одиссея. Вот он тоже стоит на палубе корабля и вглядывается в троянский окоём. Светит Солнце, чайки бодро орут, впереди великие битвы, память о коих будет душисто тлеть до скончания веков... И вдруг какой-то дух, тот же Гермес, к примеру, спускается с ясных небес на палубу и сообщает Одиссею, что его жену Пенелопу захватили на Итаке омерзительные варвары и принесли в жертву какому-то своему рогатому божку. "Со страшными мучениями, славный царь Итаки! Со страшными мучениями!" - шепчет киник Гермес... Дорогу подвигов и славы как отрежет! Какая Троя?! Какие битвы?! Будь оно все проклято! Как повернуть назад и помчаться домой!.. Хотя чего уж мчаться и спешить... Куда теперь спешить?
      Так случилось со мной в ту ночь.
      Константин оставил меня при себе особым порученцем. Как раз эдаким Гермесом. Мне полагались определенные привилегии в войске и отдельная палатка.
      В ту ночь, перед битвой, я устроился в ней и был спокоен. Судьбы грядущего дня казались ясны, как месячное жалование, за которым оставалось только в назначенный час зайти к казначею, получить и засыпать в кошель...
      Я всегда хорошо сплю перед делом. Спал...
      Помню даже, как мои лопатки вдавились в подстилку - и тотчас я провалился.
      Был миг тьмы? Или эон тьмы? Неведомо.
      Очнулся я или нет? Неведомо.
      Только внезапно почувствовал я себя утопленником, не способным ни вдохнуть, хотя и толщи воды не ощущал над собой, ни двинуться - оттолкнуться от толщи воды и устремиться вверх... изо всех сил устремиться вверх, к живительному эфиру, как в детстве, когда мы первый раз осмелились нырнуть в Белое озеро.
      Я погружался все глубже... и подо мной, позади меня... под моими лопатками раскрывались врата Аида... Точно так же, как в Белом озере перед моими глазами! Так мне тогда, мальчишке, показалось в белесой озерной мути.
      И вдруг меня пронзила боль! Острая, но длившаяся всего миг. И та боль вышвырнула меня из бездны... из разверзшегося подо мной небытия - в жизнь.
      Я был охвачен новым откровением - то я вновь рождаюсь на свет! И стремлюсь к нему вовсе не усилием младенческих мышц, еще слабых и прозрачных, как мышцы медузы, которой ни за что не взлететь над морем подобно дельфину... нет, Брут... нужно было просто толкнуться вверх душою... И удивительно: в тот миг я рождался вновь с надеждой, что теперь успею вперед своего брата, окажусь свободен от ужаса удушья, кое я испытал однажды, упершись теменем в его ленивую пяту... И я вырвался, вздохнул... мне всю грудь до самого желудка продрало от того судорожного вздоха! Но еще пришлось бороться с какими-то пеленами... шершавыми и жесткими... эти пелены никак не могли быть теми нежными утробными пеленами моей матери... и я рождался не из ее утробы, а из утробы грешного мира... и я порвал их... и вывалился в холод и свет... и да, то было похоже на рождение из материнской утробы... похоже, но не то... меня принимали не руки матери... их не было... зато теперь я вышел из утробы первым! Заново! Совершенно чистым... чистым от всех бед и грехов... легким, легче гусиной пушинки... и если за что-то не ухватиться скорее, то улетишь выше Элизиума... такова и была моя первая ясная мысль в те мгновения... когда я, еще ничего не видя вокруг, с необъяснимой пеленою на глазах, как слепой, но раньше срока получивший силы котенок, вырвался в рассветный час... вырвался из своей палатки, которую и в самом деле чуть не порвал...
      И вслед за тем откровением - выше Элизиума! - меня поразила в сердце откровение земное...
      Алтея мертва!
      Алтея мертва здесь, в этом грешном мире...
      Алтея - это она выше Элизиума, это она очистила всю мою жизнь до самого корня... вплоть до семени моего отца, оплодотворившего утробу моей матери Левкиппы.
      Алтея придала мне эту легкость гусиной пушинки, коей не страшны бездны Белого озера и Аида под ним, ведь нет никакой силы, коя может заставить взлетающую пушинку тонуть камнем... тонуть хладным трупом... кем я себя и чувствовал всю жизнь после того бега с братом на Белое озеро... бега, что завершился гибелью соседского мальчишки... а могло бы завершиться и нашей с братом гибелью... ведь я тогда твердо решил, что нырну до самых врат Аида и загляну в них, чтобы потом похваляться перед братом... а если бы я окоченел по пути, то брат без колебаний дунул бы туда же, чтобы спасти меня. Он такой... хоть и киник. Мы погибли бы оба! Тот мальчишка, Варнава, христианин, был жертвой вместо нас. А мы бежали прочь...
      Но теперь я был жив. И чист как никогда... хотя уже был крещен и должен был знать, что чист от прошлых грехов... Умом я то знал, но сердцем не чувствовал. А теперь я стоял посреди лагеря, как новорожденный слепец... новорожденный разом в этом крепком взрослом теле и был чист... и легок, как гусиная пушинка... хотя на моих руках было столько смертей...
      Алтея очистила меня всего. Она постаралась. Но сама она... моя Алтея была мертва!
      Теперь она была жертвой вместо меня! Что хочет мне сказать Бог?
      Я прозрел, когда впервые ощутил твердую опору. Но не под ногами. Вновь в моей жизни я получил опору по принуждению... Как - и веру некогда. Меня привела в чувство твердая рука. Знакомая рука. Мое плечо хорошо знало ту руку!
      - Ты будто сам не свой, Поллукс, - услышал я у правого уха голос Константина. - У тебя что, дурное предчувствие? Ты не спал?
      Константин не любил спать перед делом...
      Я прозрел и огляделся.
      Лагерь же еще спал, омываемый рассветом.
      Я обрел зрение и слух... но еще несколько мгновений не мог обрести голос... будто сам я вынырнул с большой глубины, а мой голос отстал от меня, как когда-то я отстал от Кастора... мой голос ткнулся в гортань, как я - в пяту брата своего.
      Когда силы пришли... и когда пришли силы, чтобы сдержать в себе клёкот подстреленного орла... я просто сказал Константину, глядя не в глаза ему, а в его золотую фалеру:
      - Алтея мертва. Я знаю...
      Константин помолчал несколько мгновений... хватка его ослабла.
      - Откуда тебе знать? Ты же не Гермес...
      Я что-то пробормотал еще, вроде вот:
      - Ее убили... Замучили. Она не отступилась, и ее замучили. Я должен был быть вместо нее...
      Константин помолчал еще немного... И вдруг крепко обнял меня.
      Я помню его шепот:
      - Если так, то мы отомстим. Мы убьем их всех...
      Так щупальца того осьминога могли сжать меня в море. Но этот осьминог был теплым, и я мог довериться ему.
      - Я не христианин, - шепотом добавил Константин, - и я имею право мстить за тебя.
      Может показаться удивительным, что он сразу поверил мне... поверил моему предчувствию или видению. Не стал расспрашивать дальше или убеждать, что мой страх напрасен. Но все дело в том, что на днях он получил письмо от своей матери Елены. В частности, она сообщала сыну, что Алтея, ее лучшая служанка, упросила дать ей "увольнительную", съездить на родину, навестить якобы больного брата и других родственников и тотчас вернуться назад... Елена отпустила ее, придав в сопровождающие одного своему крепкого раба, тоже христианина.
      Как Алтея смогла упросить свою госпожу? Одному Богу ведомо! Хорошо что она не взяла с собой наших дочерей.
      Наверное, письмо Елены к сыну было в дороге примерно столько же времени, сколько продлилось путешествие моей сестры в Сирию.
      И Елена просила сына пока не сообщать мне обо всем, чтобы я не беспокоился, а продолжал спокойно и верно служить новому августу...
      О том, что и как происходило, можно только догадываться. Я знаю только одно: Алтея переживала о неясном грехе своих предков, некогда бежавших из Рима от гонений... Неужели она решила искупить их гнев, узнав, что гонения в Сирии достигли, наконец, и ее маленькой общины. Может, она решила поддержать своего брата, опасаясь, что он отречется от Бога и окончательно опозорит род? Уж она-то, моя Алтея, могла показать ему пример стойкости. Я в том не сомневаюсь! Позже я слышал, что тамошних христиан страшно пытали. Моя любимая Алтея была среди них. Она перенесла страшную боль и выстояла. В этом я тоже не сомневаюсь! Своей болью... именно своей страшной болью она очистила не только свой род, но и меня... Ее боль дошла до меня тем небывалым переживанием - новым рождением... "...и будут одна плоть", - так сказал мой Господь Иисус Христос о нас, о наших узах семейной любви... И я прощаю моей Алтее любовь к Богу, бо́льшую, нежели любовь ко мне, своему мужу... ведь это тоже заповедал мне мой Господь Иисус Христос. Это едва выносимо, но не принять - грех малодушия, Брут! Я знаю, она, моя Алтея давно ждет меня... я, конечно, огорчил ее три года назад... каюсь... но я еще на земле... и я легче поддаюсь искушениям, чем она... она им совсем не поддавалась... мое испытание - жить дальше, пока Господь не решит отпустить меня, наконец, к моей Алтее. Жить в удобных узах, в тишине, вот так мирно... и со злорадной горечью киника смеяться над тем, что вот теперь нет для меня битв, нет кровавого дела, в которое можно кинуться, как Ахилл... и биться, как Ахилл, надеясь только на стрелу... ибо стоит опустить меч и пропустить удар - как грех самоубийства будет налицо.
      После той ночи Галерий стал моим личным врагом. Ведь мою жену, ее брата и всю общину замучили на землях подвластных ему и его племяннику, коего он сделал цезарем, унизив Константина. Характером тот не отличался от Максенция, и я вновь опущу его имя, как недостойное и малейшего упоминания.
      На всех вечерних встречах с Константином я твердил, что "Карфаген должен быть разрушен"... Убеждал, что война с Галерием неизбежна и нужно особо готовиться к ней.. и даже - вообрази, Брут! - предлагал Константину подослать меня тайным убийцей к Галерию. Уж я-то знаю все ходы и закоулки во дворце... уж кто-то, а я до него доберусь... и вообще, меня во дворце никто сразу не опознает и не разоблачит - так я внешне изменился с тех пор, как покинул Никомедию. Надо знать Константина! Он слушал мои призывы молча, поглядывал на меня искоса, улыбался, отпивал глоток вина... и я невольно замолкал. Однажды он даже дал свой короткий комментарий, заставив меня надолго заткнуться:
      - Интересно слушать уста христианина, твердящие о столь неукротимых мстительных замыслах...
      Прошла, пожалуй, неделя прежде, чем меня снова понесло.
      На этот раз Константин посмотрел на меня уже не искоса, а прямо, то есть за трапезой основательно потрудился повернуть ко мне голову. Дальше больше того: потянулся рукой и, по своему особому обыкновению, крепко сцапал мое плечо.
      И сказал:
      - Друг мой Поллукс. Этот грубый невежа уже не требует твоих хлопот. Он взял да скончался. И при том гораздо мучительней, чем ты мог себе вообразить, вонзая ему кинжал в печень.
      Я оцепенел... А Константин продолжил:
      - Месть твоего Бога оказалась куда более изощренной, чем твоя. У него член загнил... до самой утробы! Хуже, чем такая смерть, некуда! - Константин, помнится, поморщился и пошевелил бедрами, сведя их вместе, как бывает, когда приходится изо всех сил терпеть малую нужду. - Ох, какая гадость! И ни Юпитер, ни Аполлон не откликнулись на его мольбы и жертвы... И, знаешь, наконец, он прислушался к увещеваниям своей жены. Бедная Валерия! Видеть собственными глазами червей на члене, который некогда тешил твою вагину... Бр-р! И эта вонь! Чем не наказание за то, что принесла жертвы богам, когда ее приперли... Короче говоря, друг мой Поллукс, Галерий покаялся перед вашими и открыл для них путь в закон. Но твой Бог ему не помог! Помер Галерий в муках. Помер! Разве что ваш Христос облегчит ему муки в загробном мире за то, что он перестал гнать ваших и даже стал ваш храм напротив дворца снова воздвигать. Можем возрадоваться, Поллукс. Кабан Галерий больше не стоит на нашей дороге, опустив свой лобастый чан нам навстречу... Осталось разобраться с этим выскочкой...
      Замечу, что и Константин старался не поминать имя того, кем, как дубинкой, оттолкнули его с помоста августа...
      Константин закончил свою речь такими словами:
      - ...а потом разберемся, каков из себя Лициний и с какими специями его варят.
      ...будто Максенций с его огромной армией уже не стоял у нас на пути, а был рассеян внезапной бурей!
      Я сидел, как окраденный! Я был просто обездолен этим известием! И оказалось, что Константин получил его еще пару дней назад, но наслаждался моим неведением, ждал подходящего момента и предвкушал.
      Замолкнув, Константин довольно долго приглядывался ко мне. Наблюдал за метаморфозами на моем лице... Потом он произнес такие слова, как будто осознал, что переборщил и у меня может всерьез помутиться разум:
      - Знаешь, Поллукс... Уверяю тебя, Максенций - тоже порядочная мразь! Скотина хуже Галерия. Дай ему полную волю, так он всех ваших в железном быке зажарит. Ты и сам знаешь, на чьих внутренностях он гадает... Чем раньше он захлебнется своей кровью, тем больше в Риме младенцев останется в живых. И похоже, заботу о нем твой Бог отдает в наши руки. И - в твои.
      Я - плохой христианин, что и говорить. Во мне накопилось к тому дню столько боли и ярости, что я уже был готов голыми руками удавить Галерия... но он ускользнул... Константин хитро направил своего пса на другую добычу. Еще и зарезанных Максенцием римских младенцев помянул, хотя о вифлеемских и знать не знал. Как будто свыше ему подсказано было, о ком мне напомнить, чтобы я так и ринулся на новую добычу... Но, по правде говоря, не только я повернулся к Максенцию, горя отмщением. Всех христовых в легионах Константина воодушевила зловонная кончина Галерия. Враг, кровавый гонитель, оставался теперь один, и можно было вложить все силы в его низвержение в геенну огненную, не сберегая их для будущей, более тяжкой битвы. Тот, чье имя я не произношу, тот фальшивый цезарь, племянник Галерия и узурпатор места Константина, не представлялся столь опасным, сколь при жизни его кабаноглавый дядька.
      Я попросился в легион.
      - Кем хочешь? - вопросил Константин, глядя на меня в тот час безо всякого любопытства, будто уже знал, что теперь мне место - в строю манипулы.
      - Хоть центурионом, хоть опционом, хоть рядовым.
      Вот такой широкий выбор уже заинтересовал обретавшего все новые силы августа. Вновь, как бывало, он несколько мгновений взирал на меня молча и внешне бесстрастно. И всякий раз в такие мгновения я вспоминал молчание осьминога, когда-то плывшего рядом со мною в сторону берега...
      - Друг мой Поллукс, - проговорил он с тонкой улыбкой на губах, - отправить тебя на убой простым центурионом - то мне ронять свое собственное достоинство. Я предпочту назначить тебя potius pelagus executorem fuisse in testamento Dei ... Правда, отправить тебя прямиком в лагерь Максенция, чтобы перерезать ему глотку, как ты это умеешь, я не стану по той же причине... Да и молодость наша прошла. Мы оба уже не такие шустрые, как во времена марафонской пробежки из Никомедии... Мало ли. Можно и пропасть ни за унцию ...Так что оставайся в звании центуриона, а истинное твое назначение останется между нами.
      Думаю, Брут, пока он молчал, он делал выбор и мысленно прощался со мной. В самом деле, к тому дню свое главное предназначение я уже выполнил - уберег его в ту пору, когда он был один и не обладал силой громовержца. Теперь я был живым напоминанием о тех не самых гордых днях сына августа и ныне уже августа... Конечно, в благодарность Константин и готов был и дальше делить со мной общие трапезы, но... но, Брут, ты понимаешь... Теперь в глубине его души главенствовало это "но", а тут я сам подсказал ему лучший выход... К тому же после мученичества Алтеи я оставался сам не свой, с какой стороны на меня ни посмотри. Дерганый весь... натянутый, как старая тетива, что от напряжения уже посеклась местами...
      Нынче то дело у Мульвийского моста возносят до гомеровых высот. Приравнивают к сокрушению Карфагена или победе эллинов над персами при Платеях . При всей моей ненависти к Галерию... да, Брут, повторюсь - я негодный христианин и не проращиваю в моем сердце семени любви к врагу, как то заповедал мне мой Бог... не в силах... так вот при всем моем презрении к нему, скажу, сокрушение им персов при Сатале - вот последняя истинная и великая победа Рима, а не позорная междуусобица, ничуть не достойная этой новенькой триумфальной арки... да, Константин уже сильно изменился в последние годы, и я нахожу все больше подтверждений своему сумрачному сну-видению... Да и моста того не было, когда мы сошлись - Максенций обрушил его, боясь стремительного прорыва наших легионов, но прорыва не дождался и повел себя совершенно легкомысленно... думал повалить нас красиво... мощью и числом. Но его боги не помогли ему. Может быть, в отместку за то, что по этому мосту некогда въезжали в Рим действительно великие триумфаторы... Гай Юлий Цезарь... И ты, Брут, сам видел его на Мульвийском мосту, в том я не сомневаюсь. А Бог, на Которого впервые понадеялся Константин, похоже. и вправду помог нам.
      Если бы Максенций благоразумно принял осадное положение с полными житницами Рима, его бы хватило надолго. Уже в начале похода на Рим Константин собирался заключить союз с Лицинием и устроить совместную осаду. Но Максенций погубил сам себя, выйдя за стены и не став восстанавливать тот мост, остатки которого напоминали в те дни два гнилых зуба на опустелой челюсти старика. Он навел хлипкие деревянные переправы на лодках в стороне... С другой стороны, он успел уже так наследить в Риме, так запугать и унизить квиритов самой чистой пробы, что имел все основания опасаться и прямого предательства - распахнутых врат по всему периметру стен в одну прекрасную ночь.
      Ныне также распускается гомерический слух о том, что далеко не все воины Константина верили в ту победу, а численность разношерстных войск Максенция нас пугала. Как-никак более чем двойной, если не тройной перевес. Мол, только божественное знамение и божественный знак, начертанный на щитах, и наш необычайного вида лабарум, которого издалека и не разглядеть, помогли - воодушевили наших солдат, а врага сбили с толку. Но Константин воевал вместе с Галерием против персов, и видеть воочию такой перевес со стороны гнилого полководца и его гнилых вояк ему был совсем не впервой. Он так и сказал тогда:
      - Чем больше у него будет в строю этой италийской гарнизонной дряни, тем лучше. Она будет путаться у него в ногах и побежит первой... Чем больше, тем лучше... Легион крыс, бегущих в панике, сомнут и льва, оказавшегося у них на пути.
      Так и случилось.
      Ныне Константин стал признаваться, что в ночь перед делом, ему во сне явился Господь Иисус Христос, показал победоносный знак, ранее явленный на закатных небесах, и рек на чистом эллинском: "ἐν τούτῳ νίκα" . Не знаю, почему август не рассказывал мне этот сон в дни после победы, но готов честно поверить. О том гало в виде колеса о шести спицах и четырех из них более массивных, что возникло вокруг Солнца на склоне дня не накануне, а за два дня до битвы, я тебе уже рассказывал. Константина оно воодушевило особенно, ведь он с детства верил в Непобедимое Солнце. А тут столько сошлось - и Солнце знак подает, и христиане в войске видят в том знаке крест. Да я и сам признаю, что мой Бог был на нашей стороне, когда у Него кончилось терпение держать на земле развратного мужлана, погрязшего в кровавом колдовстве. Было бы странно, если бы я, христианин, сомневался, действительно ли Иисус Христос приходил к тому, кого он назначил Своим бичем... Внутренним взором вижу, что ты, друг мой Брут, в недоумении поднимаешь бровь... Скажу тебе те слова, которыми, полагаю, истолковал бы сон августа мой брат-близнец, этот не верящий ни в к каких богов киник: "Почему бы не увидеть во сне вновь то яркое необычное гало и не увидеть Бога, Который его объясняет в твою пользу, особенно если сам в это пытаешься поверить и подбодрить самого себя в виду столь внушительных сил врага?"
      Но я все же склоняюсь к тому, что Господь на самом деле посетил во сне Константина... Являлся же Бог во сне царю Соломону в начале его царствования, хотя знал заранее, что придут дни, когда уже престарелый Соломон изрядно набедокурит гнусным идолослужением, желая потрафить молоденьким красоткам-наложницам.
      О самом деле неподалеку от разрушенного Мульвийского моста подробный и долгий рассказ излишен. Мы и управились живо - считай, всего за час.
      Силу для нас представляли только преторианцы Максенция и его конница. Ты, наверно, будешь удивлен, Брут, но управой на преторианцев Константин направил... галлов! Тех самых галлов, которые когда-то стойко противостояли Цезарю... Да, ныне самые надежные, стойкие и неустрашимые когорты Константина - это корнуты. Галлы, принятые на службу. Они уже не раз сокрушали для Рима германцев в лесах не светлее Тевтобургского. Почему "рогатые"? В том-то вся ирония, Брут! На галльском шлеме - парочка соколиных перьев буквой V. Рожки и есть. Такими, рогатыми, корнуты в благодарность за победу и выстроены на триумфальной арке. Мало этих рогов - древний жреческий жезл с рогами украшает и их щиты. Алый жезл верховного жреца их галльского божества Езоса. Такой у них бог - с огромными развесистыми рогами, как у оленьего вожака. В том-то вся ирония, Брут, что у нас, христовых, рогатый божок - не кто иной как главный демон ада и враг нашего Бога! Они, корнуты, конечно, намазали углем небесный знак на своих щитах, как им было велено... поверх рогатого жезла... узор получился странный... читался так: "На нашей стороне все силы - и светлые, и темные". Но как ни гадай, как ни объясняй по-авгурски , а дело свое корнуты сделали. Попотели, но сделали. Преторианцы не отступили и не сдались, хотя, если бы сдались, может быть, и остались бы в живых, пусть на высокую службу уже не попали бы. Но они не сдались. И, окруженные, пали честно... как триста спартанцев... хотя и воспеты не будут, поскольку не за то, что воспевается в веках, пали...
      Константин, сам прирожденный кентавр, точно оценил силу и значение конницы, которую Максенций развел по флангам. И он рискнул - сам сел в седло, чтобы не столько воодушевить, сколько точно направить удар наших ал... Мне бы и выступать с лабарумом, ведь меня ставил аквилифером сам август Диоклетиан, спасший государство. К тому же я сам и мастерил с двумя помощниками тот новый знак побед, так похожий на Солнце любимое Константином. Но по привычке личного телохранителя Константина, хоть уже и в почетном звании, я тоже взлетел в седло. Константин молча окинул меня взглядом, подумал миг и кивнул со словами:
      - Раз ты уже в седле, то достань мне Максенция. Живым! Только ты это сможешь!
      Я как будто скинул лет пятнадцать! Так кровь возгорелась в жилах! Этот задор едва не погубил меня.
      Мы атаковали конницу левого фланга, который был лучше виден пехоте - и нашей, и вражеской. Удар Константина был точным. И он, оставаясь на острие нашего тарана, вовремя дал команду охватить врага и зажать. Мы их сдавили, лишили маневра. К тому же уклон к реке спускался с нашей стороны. Они попятились. А спустя несколько мгновений стали откатываться к переправе. Увидев отступление конницы, когорты Максенция дрогнули.
      Дело оставалось за малым - достать самого Максенция. Он тоже попытался поддержать конницу личным примером и обратить ее в атаку. Но тщетно. Его уже сдавили со всех сторон на переправе. Я видел, что на коне мне к нему не пробиться... Я намеренно отказался от амуниции и знаков Константина и, при желании, мог бы смешаться с нашими врагами, панически бегущими к переправе... Что и сделал. Я выскочил в сторону, спрыгнул на землю и понесся к реке. Там уже началось столпотворение и давка. Я раньше умел стремительно пробираться между ног коней. Немало отдал времени, чтобы этому научиться, когда еще был разведчиком у Диоклетиана. Такая тренировка лучше прочих развивает ловкость. Я прикинул направление до Максенция и... нырнул... Не в реку, а в чащу конских ног... Но лета мои были уже не те... юность-то минула... быстрота не та... глаз не тот...один удар конским копытом по голове я таки получил... по остальным частям тела - не в счет... Наверное, я потерял сознание... но только на миг... то был именно миг, иначе бы меня затоптали.
      До ног заветного серого коня оставалось всего ничего... но вдруг конь ухнул вниз, в реку... я лисицей рванулся изо всех сил вперед...
      Конь Максенция поднимал тучи брызг, пытался выплыть, взметывал головой поводья, будто звал хозяина... но всадник пропал!
      Я кинулся в бурлившую телами реку. Сколько времени я его искал, не могу сказать... заметил тело по блеску фалер в мутной воде... из последних сил потянул тело к берегу... все равно что железный сундук тащить на берег - так тяжел был он в своей броне. Ноги его оставались еще в воде, когда я потерял сознание. Я нескоро узнал, что вытащил труп.
      Удар по голове не прошел даром... Мой левый глаз еще полгода видел перед собой сплошную речную муть. И страшные мигрени разрывали мою голову. Приказ Константина я выполнил только наполовину: Максенция "достал"... но - уже не живым. Он успел захлебнуться. Константин же от своего намерения не отступил: не получилось отрубить врагу голову живому и прилюдно - пускай... голову он все равно отрубил. Насадил на пилум и выставил на Форуме.
      Всей этой потехи - а она меня нехорошо удивила, ведь я знал о сдержанности Константина и его понятиях о делах достойных - я не видел. Мне о ней рассказали, когда я отлеживался с опухшей и посиневшей на левую половину головой. Зато еще там, на берегу, лежа в беспамятстве, я пережил тягостное видение, кое сном назвать трудно. Сон, он и есть сон, а там я пребывал совсем в другом состоянии - будто спустился к вратам Аида, открывавшимся снизу в водную муть реки или озера, заглянул туда, но увидел не царство мертвых, а странный и тревожный спектакль из мира живых... в котором вдруг сам оказался участником.
      Мне привиделась дорога. Мне привиделось, будто я увожу супругу Константина и его сына от каких-то опасных гонителей... Словно повторялась дорога, по которой я увозил из Никомедии семью августа Диоклетиана... Только теперь - с другими персонажами. В том видении меня тревожил вопрос - в чем причина бегства... Может, супруга и сын Константина приняли крещение, и теперь на них ополчились язычники Галерия... А потом мы втроем вдруг оказываемся в большом зале, очень напоминающем зал посольских приемов во дворце. Я вижу Константина, восседающем на троне. И испытываю одновременно облегчение - наконец-то, я передам женщину и подростка в надежные руки главы семьи, - и тревогу... Откуда тревога? И я начинаю понимать, что меня тревожит сама поза Константина. Она в точности повторяет позу Юпитера, которому требовал от нас, христовых, поклониться август Диоклетиан... Я останавливаюсь в смущении. Фауста и Крисп выходят вперед. Дальше все происходит с фатальной стремительностью. Константин поднимается с трона. Берется рукой за свой золотой пояс, которого я никогда у него не видел... Спустя мгновение расстегнутый пояс начинает покачиваться в его руке, как пойманная змея... А спустя еще мгновение тот пояс оказывается обернутым вокруг шеи Криспа. Константин с такой силой дергает в стороны концы пояса, что не придушивает сына, а попросту разрывает ему шею снизкой острых золотых кружков, и голова Криспа падает на пол... А в следующий миг Константин толкает в грудь свою жену, и она падает... валится прямо в бассейн, коего я мгновением раньше еще не видел... а в бассейне, как в котле бурлит кипяток... И я чуть было не кидаюсь в тот бассейн спасти Фаусту, и клубы горячего пара ударяют мне в лицо... и я с испугом отшатываюсь, понимая, что и сам сейчас сварюсь вместе с ней, если прыгну в клокочущую воду...
      И я открыл глаза. Оказалось, что один из наших центурионов перевернул меня лицом к солнцу да еще и, разгоряченный битвой, жарко дохнул мне в лицо, пытаясь определить, жив ли я...
      Вот такое видение было у меня, Брут... И все бы ничего, и, может быть, я бы смог отмахнуться от него, да только через два дня я увидел тот драгоценный золотой пояс на Константине. Его поднесли в числе прочих даров благодарные римляне... А еще мне рассказали об унизительной расправе над мертвым Максенцием и над всеми его живыми родственниками. И тогда я уверовал, что так все и будет. Что мое видение не было пустым бредом. Константин начал меняться. Взгляд его осьминожьих глаз стал меняться. В его взоре прибавилось тяжелого холода, будто осьминог покинул теплую поверхность моря и стал опускаться в темную глубь... все ближе и ближе к царству Аида. Тогда мне и пришло на ум имя древнего еврейского царя Саула, о котором мне, как и других еврейских царях и пророках, так занимательно рассказывала моя незабвенная Алтея.
      Ведь этот Саул был первым царем у евреев, а до этого руководили какие-то судьи, вроде ареопага наших многочисленных августов. И вот, как полагается, гармония среди них иссякла, начался разброд и беспорядок. И тогда Бог избрал с целью усмирить их и навести порядок в народе такого высоченного, мускулистого и яростного красавца. Так начался у евреев век царей и крепости их государства. Саул выполнил задачу, порядок навел железной рукой, а потом Бог словно бы отпустил его... оставил его на попечение собственной воли... тебе, Брут, можно не рассказывать, что делает власть с человеком, которому вдруг предоставляется свободный выбор... Тут кроется какая-то высшая тайна. В том, что Бог отпускает избранного и наблюдает, как тот становится опасным ничтожеством... или просто теряет силы... или Бог так сеет властителей в ожидании, а вдруг кто-то из них, даже отпущенный на волю, возьмет себя в руки и покажет образец... Вижу пока лишь одного такого - Октавиана Августа... Он все собрал и ничего не утратил... Он не сеял вокруг себя ужас и смерть на старости лет и на вершине владычества. Может быть, поэтому Бог открыл врата на землю для Своего Сына именно в пору его власти над Римом?.. Кто знает. Но Константин не такой. Он, пожалуй, поумнее Саула... но его ум, кажется, широк, как цезарские закрома в Риме, в которых крыс все больше и больше...
      Однако я отвлекся...
      Не прошло и месяца, как меня сразило новое видение. Оно случилось, когда Константин, прихватив меня с собою, отправился в Медиолан на встречу и союз с еще одним августом против еще одного августа - того самого, имя которого я не упоминаю... Верно, Брут, с ума можно было сойти с нашими августами! Помои из окна вылить некуда - какому-нибудь августу на голову попадешь... Правда, этот, третий, племянник Галерия, провозгласил таковым сам себя... Но силы у него в то время еще были, и пока август Лициний ехал в Италию, он едва не наступал тому на хвост.
      Лициний меня удивляет и даже чем-то восхищает. Хитрый такой, верткий, круглолиций старичок шестидесяти лет. И живчик на зависть тридцатилетним. Говорят даже, что и поныне любимец женщин. Начинав центурионом у Галерия, он достиг столь многого, что убей его сейчас - и нельзя будет сказать, что его карьера оборвалась на полдороге. В его-то возрасте, который сам по себе - подарок выше! Скорее можно будет сказать: пожил на славу и ушел подобающе... В шестьдесят лет август, пышущий здоровьем... Сдается мне, он и Константина сможет пережить, если тот, будущий Константин оставит его в живых, когда они столкнутся. Но сначала надо убрать с дороги этого путающегося в ногах у обоих выскочку... а потом еще немного пожить врозь в свое удовольствие, не искушая судьбу... Вот мое предсказание, Брут: останутся два августа, Константин и Лициний... и лет пять, а то и десять они будут собирать силы, примерятся друг другу и наслаждаться жизнью... а потом, сдается мне, именно Лициний решит тряхнуть стариной... и полезет в драку. Он проиграет, но зато распростится со старостью не так тоскливо, как август Диоклетиан... Вот увидишь. Брут, возрастом Лициний препобедит всех прочих августов и цезарей Рима, если только не будет спешить... Чем не главная победа, всем на зависть!
      Понятное дело, Лициний приехал в Медиолан просить помощи у Константина. И мог легко на нее рассчитывать, ведь именно тот выскочка-август, племянник Галерия, перебежал дорогу Константину в свое время да еще унизил его на холме отречения Диоклетиана и возвышения Галерия. Так что в Медиолане нам предстояли веселые деньки и панегирики...
      Особенно меня воодушевили слова Константина:
      - Вот приходит время, когда твои вздохнут свободно. И ты - вместе с ними. - Он уже научился говорить патетически даже в приватных беседах. - Я освобожу христиан от страхов за себя и за свои семьи. Считай, что твоя Алтея уже отомщена. Лициний тоже подпишется. А тому ублюдку мы сумеем пригрозить так, что он подожмет хвост.
      Константин, повторю, тоже ни разу не называл выскочку по имени... а тот в гонениях на христовых, ничем не уступал Максенцию... да и своему почившему дядьке, несмотря на то, что Галерий, познав немощь, смирился таки перед Христом.
      Все изменилось, все перевернулось в моей радости двумя днями позже.
      Поутру Константин принимал местного епископа нашей Церкви и вместе с ним какого-то патриция из бывших тайных, а ныне открывшихся и всем слепящих взоры христиан. Меня август взял на ту аудиенцию, словно желая убедить вновь, что он своих слов на ветер не бросает. Я разместился позади него вместе с писцом. Писец - ближе к окну, к свету, а я - в тени... Константин обещал епископу и общине поддержку. Патриций же просил разрешение на постройку нового храма, взамен разрушенного по приказу Максенция. В порыве верноподданства он клятвенно пообещал воздвигнуть статую августа Константина перед вратами храма. Константин на это приношение ничего не ответил, а епископ тоже не был против... В благодарность патриций обещал также выплатить месячное жалование тому легиону, на который укажет август.
      Он был очень богат, этот седовласый патриций. Он весь источал аромат богатства. У него на шее висела золотая цепь весом в мину , а к ее очень крупным звеньям были прикреплены кресты и рыбки по квадранту ... Такую роскошную цепь, как бы связывающую христианина с Богом, я видел впервые.
      - Все мы - рабы Божьи... - донеслась до меня фраза патриция.
      Вот какая на нем была рабская цепь!
      И в то мгновение в моих глазах все помутилось и поплыло...
      Золотая цепь с крестами стала передо мною плавиться... она потекла вниз, на пол... И больше я не видел ничего во тьме, кроме этого золотого ручья... но и пола уже не было, Брут... внизу, у моих ног вместо мрамора расстилалась кровавая гладь... Золотой ручей достиг той глади - и все закипело... все закипело, Брут!.. перед моими глазами... расплавленное золото выжигало кровь... и я прозревал, чья это кровь, Брут... то кровь моей Алтеи... кровь моей Алтеи, слившаяся, сомкнутая с кровью всех наших мучеников...
      И тогда я прозрел, Брут!
      Или, напротив, ослеп...
      Но я прозревал, что это золото оскверняет... выжигает из бытия кровь моей Алтеи.
      И вот тогда я провидел, что должно произойти.
      У меня началась мигрень. Она била мою голову тяжелыми ударами. И в ударах отдавалось эхо слово "легион". То слово, что я не раз слышал от Константина, когда он что-то вещал о христовых, но не раскрывал смысла задуманного.
      Теперь я прозрел, почему он называл нас, христовых, "самым крепким легионом". Он видел в наших общинах, разбросанных по всей ойкумене, организованные легионы-вексилляции. И если их объединить под единым орлом и единым имаго ... если эту сеть вексилляций, сеть общин наложить на само государство, то можно скрепить его как никогда. Это будет новое, молодое, а, значит, и сильное государство!
      И когда то открылось мне, мое видение сменилось новым сном наяву... В том сне я воспринял себя гонцом, посланным в осажденную сильным врагом крепость. Гонцом, несущим весть о том. что скоро подойдет подмога... Передо мной возвышался перевал, с которого, мне откроется вид на крепость, и путь вниз, к той крепости, станет куда более легким. И когда я поднялся на перевал, я обомлел. Я увидел крепостные стены, со всех сторон облепленные осаждающими, как оставленное блюдо - полчищами муравьев и прочих мерзких насекомых... будто брошенный кусок мяса - мухами... Даже близко подойти к стенам было невозможно, не то, что проникнуть за них... И совершенно непонятно, то ли осада продолжается, то ли уже вся крепость поглощена врагами, которым, по их бесчисленности, уже не хватает места в ее стенах... Что-то еще кишело беспокойно на стенах, что-то как будто сопротивлялось... Но на щитах всех, кого я там видел, были начертаны кресты... как будто не только у осаждавших, но и у - осажденных... и над стенами качалось множество лабарумов... и я вспомнил слова того подосланного убийцы на постоялом дворе: "Скоро христиане будут резать христиан и при свете дня!" Его последние слова. И мне открылось, что эти мириады воинов, бьющихся на стенах с обеих сторон - вовсе не христиане, хотя и верят искренне, что таковы... так будет... а где же тогда христовы?.. остались ли они вне легионов?
      И я стал падать... нет, погружаться вдаль, как в глубину воды... было мутно, точно в Белом озере... а потом стало темно... и я прозрел - мне отверзлись подземелья той осажденной крепости... я увидел в тех подземельях огоньки... я догадался, что там вовсе не царство мертвых, не глубины Аида... те огоньки во тьме хаоса... и тьма не объяла их... там, вкруг тех огоньков, происходила тихая агапа ... там, в тех подземельях, под бурей сражения, оставались истинные христовы...
      Но то были вовсе не римские катакомбы... и повторю, - на самом деле вовсе не подземелья, ведь то темное пространство казалось куда громаднее пространства внешнего и в любой миг могло поглотить его... то была тьма плодоносного хаоса, из коего суждено возрасти новому космосу...
      И когда мне стало спокойно и тепло, меня выбросило назад из тьмы и тревоги... и на мгновение перед моим взором предстала невиданная золотая сеть... И золотая сеть вдруг стянулась в то очень дорогое ожерелье из крестов и рыбок, что из-за своей тяжести столь недвижно висело на шее патриция. Если нашу Церковь превратить в золотую сеть Рима, в золотую сеть в руке августа, то улов будет поистине велик...
      И вспомнил я о том, что мой Бог однажды позволил новому властителю Аида, коего христовы именуют диаволом, перенести себя на высокую кровлю древнего храма, откуда демон властно и самодовольно окинул крылом все царства мира и открыл тайну - не Богу, а нам - все царства этого мира, пока он, мир, тверд, принадлежат ему, а не Христу... будто Иисус того не знал!.. И что же произойдет, если железная сеть Рима, покрывшая мир, сольется в единый сплав с золотой сетью Церкви?..
      Вопрос этот я себе не задавал... в те мгновения я лишь узрел образы, подчинившие мою волю...
      И я решил убить Константина, когда провидел, что же хочет совершить он вот-вот... а не просто прекратить гонения и вернуть христовым ту жизнь, которая длилась, когда наш храм сиял напротив дворца, а препозитом опочивальни язычника августа был христианин... и тогда не было золотой сети...
      Только ты меня можешь понять, мой дорогой мертвый друг Брут!
      В те мгновения, сидя за спиной Константина, я осознал свою последнюю цель... И, полагаю, она мало чем отличалась от твоей.
      ...Или же "вошел в него сатана", как писано в Благой Вести об одержимых... В кого? В меня или в Константина? Ныне я могу предположить, что так оно и случилось именно со мной... ведь я и вправду был сам не свой в те дни... еще не отошел от удара по голове конским копытом... однако есть то, что есть - я увидел в замысле Константина поругание великой жертвы, которую принесла за христовых и за меня моя Алтея... подлую насмешку... как будто тот благополучный патриций, любитель христианства и его новых знаков, - любопытно, где он был во время гонений, если остался таким же холеным и упитанным? - откупился той жертвой, понеся вполне терпимый убыток для своего имения и безопасности своей души в земной жизни...
      Все грозные гонители уже мертвы... Пример Галерия, отпустившего христиан и сгнившего на своем ложе, начиная с детородного органа, сиял на виду у всех грозным пламенем. Оставался только выскочка... но и его дни были сочтены, в чем я не сомневался...Мне казалось, что главное теперь - не допустить Константина к созданию золотой сети... Впрочем, остатки здравомыслия внутри безумия, если то было действительно безумие, во мне еще оставались: все же стоило дождаться сокрушения августа-выскочки...
      Я боялся, что еще до его сокрушения Константин издаст такой эдикт, который не только оградит христовых от гонений, но и станет приказом о создании самой золотой сети... да, эдикт был уже написан, но в том тексте, которым я ознакомился одним из первых, я еще не видел особо опасных признаков будущего... и его окончательное обнародование совпало с сокрушительным поражением, которое выскочка потерпел от Лициния... Оно и развязало мне руки... хотя я сам не давал им волю: я оставался одним из самых приближенных людей Константина и был способен прервать его жизнь в любой час, в любую стражу...
      Но я учредил себе церемонию...
      Только лицом к лицу.
      Только наедине... Вовсе не потому, что я опасался, что меня кто-то успеет остановить. Я еще не видел такого шустрого ахилла, который способен меня остановить даже в мои года... Мне нужно было время на то, чтобы высказать Константину в глаза основания моего приговора.
      Только молниеносный удар в сердце. У меня имелся, очень тонкий кинжал в кожаном чехле, который удобно крепился на внутренней стороне плеча... Этот кинжал не раз пригождался мне - именно им я положил некогда всю дорожную засаду, шныряя между конями, прочие орудия в те мгновения оказались бы слишком громоздкими и тяжелыми... А ходил я теперь по велению самого августа в тоге и тунике со щегольскими долгими рукавами. Эдакий богатый городской модник, хотя богатством я отнюдь не мог похвалиться... Так что сам Константин предлагал мне искушение...
      Я знал расписание его выходов. А он очень пунктуален... Я знал все узкие коридоры, по которым он в определенные часы ходил почти в одиночку, требуя от стражи не наступать ему на пятки и не дышать в затылок.
      И вот, вообрази, Брут, трижды я дожидался его там, где он обязательно должен был пройти в определенное время... и всякий раз он внезапно выбирал другой путь в зал, шел по иному коридору. То ли, он предчувствовал опасность, то ли некий дух шептал ему на ухо "Иди не здесь, а там!"
      Эти странные неудачи не приводили меня к сомнениям: своих решений я никогда не менял... но невольно заставляли задуматься: кто же все-таки оберегает августа... Дьявол? Или Господь Бог?.. Я знал о тех случаях невероятного везения, когда Галерий должен был погибнуть, но избегал смерти...
      Все разрешилось через десять дней... и я потом долго ломал голову, кто же направил меня, как стрелу или копье... Бог или дьявол... мучился ненужной загадкой.
      В тот день с третьего часа Константин принимал просителей. И как раз третьим или четвертым был заявлен некий епископ маленькой общины из провинции.
      В зале, по сторонам от Константина всегда находились два стража. Писец - чуть дальше, у окна. Я тоже был приглашен, поскольку речь шла об аудиенции моему единоверцу и могли возникнуть вопросы, в которых Константин не разбирался.
      Вошел, хромая и подволакивая правую ногу, человек в бедных одеждах, опиравшийся на посох из кипариса. На вид старик стариком - седая борода, криво стриженые седины... С трудом поклонился, стал хрипло шепелявить с сильным арабским акцентом... да и сам он был арабской крови... из Сирии, как мне показалось. Константин потребовал говорить громче, но тот что-то прохрипел и провел пальцем по кадыку, указывая как будто на некую болезнь, поразившую его голос.
      Константин жестом пригласил его подойти на пару шагов ближе.
      Что-то встревожило меня, Брут... Он двигался необычно... хромал - да, сильно хромал... но он шел так, как ходит кот с подшибленной ногой... я вгляделся... кисти его, а особенно ступни показались чересчур молодыми по сравнению с ликом и всей статью... Я невольно напрягся весь. И неспроста!
      Внезапно верхняя часть посоха развалилась - и в руке того мнимого епископа появился цельнометаллический дротик... и убийца успел подогнуть колени, чтобы прыгнуть хищником на Константина.
      Никто из стражей не поспел бы остановить его. Они шелохнулись, когда я уж был в прыжке, от коего потом несколько дней болели мои мускулы - года уже не те для лихих скачков... Да, он только успел подогнуть колени, когда я уже успел отвести левой рукой дротик, а правой всадить ему мой кинжал прямо в кадык... так, что острие вышло у него сзади под затылком. Кроме короткого хрипа, прозвучавшего чуть громче предыдущих, деланных, мы больше от убийцы ничего не услышали.
      Подскочившие стражи принялись едва не шинковать своими мечами убийцу, и так уже затихавшего в агонии на полу. Виновато усердствовали. Мне стало смешно.
      Константин поддержал меня насмешливой фразой:
      - Довольно трудиться - поберегите силы, впереди еще два десятка просителей. Уберите прочь.
      Неудачливым убийцей оказался не кто иной, как младший брат Максенция, решившего отомстить за семью. Он умело изменил внешность. И не был он, разумеется, никаким епископом... Раньше он редко появлялся в Риме, его почти не знали... потом говорили, что Максенций чуть ли не силой держал его в провинции, на родине матери, в Сирии, потому что брат всегда был немного не в себе. Родился, едва не задушенный пуповиной. Так что мы с ним в чем-то были схожи. Может быть, именно поэтому я и почувствовал неладное.
      Константин поднялся с места только, когда стражи потащили труп за ноги прочь из зала, оставляя меня наедине с августом. Писец не в счет.
      Странное дело, он проводил взором эту процессию... и так и остался стоять - спиною ко мне... в то время, как на острие моего кинжала сохла капля крови его неудачливого убийцы. Так и остался неподвижным. Я почувствовал неладное и снова весь напрягся.
      Вдруг он завел правую кисть за правое плечо и тихо проговорил:
      - Поллукс, дай мне этот кинжал.
      Я похолодел. Я все понял. Константин поразительно прозорлив! Он раскрыл мой единоличный заговор... и он знал, что я не ударю в спину. Его полная беззащитность была мнимой - в те мгновения его берег самый надежный, хоть и невидимый щит.
      У меня было одно мгновение для выбора.
      Я мог обойти его и встать лицом к лицу... Но нет, уже не мог! Не в силах, не в собственных силах, ибо мною уже владела иная сила!.. Я только что спас его и нужен был его судьбе ровно до этого часа. По чьей воле? Божьей?.. Уж об этом я в те мгновения не размышлял.
      Я подошел к августу с тыла и вложил рукоятку кинжала в его руку. Он взял ее легко, некрепко, словно убеждая меня лишний раз, что страха не испытывает никакого... И тогда он повернулся ко мне.
      Вот теперь глаза его блестели точь-в-точь как у того осьминога, что провожал меня к берегу, тоже, возможно, выбирая решение.
      Он держал мой кинжал перед собою, трогая острие указательным пальцем левой руки, будто проверяя смертоносность жала... И тих произнес:
      - Ведь ты приберег его для другого дела, Поллукс? Я не ошибаюсь?
      Я ответил:
      - Не ошибаешься, доминус!
      Я впервые назвал его так. До сих пор он запрещал всем обращаться к нему, так возвышая.
      Он повел бровью и улыбнулся. В последний раз улыбнулся мне как будто вполне по-дружески.
      И сказал:
      - Я не молился твоему Богу, Поллукс. Тем не менее, он уберег меня твоей рукою. Разве тебе этого не достаточно, чтобы осознать ошибку.
      Мне оставалось согласиться с ним, но я все же высказал шепотом все основания моего честного приговора. Я считал, что предваряю ошибку августа, сокрушительную не только для нашей Церкви, но и для великого Рима.
      - Ты хорошо видишь все камни под ногами, Поллукс, - ответил мне Константин. - Я же вижу всю дорогу до самого окоёма... и даже дальше. Твои единоверцы восстановят молодость великого Рима, разогреют кровь Рима... и она побежит по жилам Рима куда быстрее. Ты честен и не честолюбив, Поллукс. Ахилла из тебя не выйдет. Ты настоящий христианин. Ты ошибся изначально. Но у тебя был конечный выбор. И в нем ты не ошибся. Поэтому я оставлю тебе и третий выбор...
      Он помолчал немного, продолжая играться с кинжалом, и добавил:
      - Я слышал, что твой Бог почитает милость выше справедливости... Милость мог себе позволить Октавиан, когда поставил Рим на твердые столпы. А до этого он руководствовался справедливостью. Так и я. И я не христианин. И Рим еще не твердо стоит на ногах. Поэтому ныне час справедливости.
      И тогда август повернулся и вышел, прекратив в тот день аудиенции.
      Я посмотрел ему вслед и понял, что осьминог покинул меня, сделав свой выбор, и теперь удаляется на глубину.
      Остальное ты и так знаешь, друг мой Брут!
      Теперь о "заговоре аквилифера" осведомлены четверо: сам зачинщик, его жертва, старый надзиратель и ты, мой друг. Полагаю, не далек час, когда на земле останется только один из посвященных - сам уцелевший и хранимый Богом август.
      Мой старый тюремщик Феофил отчасти успокоил мое сердце и умирил сомнения. Он знает о моих видениях и считает, что Бог делает властителей своими орудиями на малое время, а потом отпускает их на волю... на собственную волю, чтобы все увидели, как человек, получивший власть над кусочком мира, по собственной воле превращается в ничтожество. И он привел в пример баснословных властителей земли, на которой родился Иисус. Саула Господь избрал на талант воли и силы, Давида - за талант милости и любви, а Соломона - за данный ему талант мудрости. Оставленные на собственный выбор и попечение, один превратился в яростного безумца, второй - в игрушку собственной плоти, а третий, растеряв разум, - в игрушку и посмешище для египетских и вавилонских красоток. Феофил считает, что я поторопился по глупости - не я должен буду решать судьбу Константина... да и сами видения какие-то искусительные... скорее от лукавого они...
      Феофил разрешил лишь половину моих тревог, поскольку он...
      ...прости, Брут, я должен прерваться. Феофил лёгок на помине. Пришел и сообщил, что ко мне явился некий посетитель... Вот загадка! Я сказал ему, пусть приведет. Кто же это?
      
      Друг мой Брут! Я пришел в чувство и теперь понимаю, что не иначе как чудо произошло!
      Неужели мой Бог меня простил?.. Но уж точно облегчил мои дни на земле... Как иначе? Ведь меня посетил мой брат Кастор! Словно с неба упал. Вроде Гермеса с посланием. И послание было, слава Богу, не с какого-нибудь Олимпа, а от моих дочерей! Их письмо! И брат сообщил, что скоро они посетят меня - мне только нужно терпеливо подождать. Он так и сказал - "терпеливо подождать". И хитро прищурился. Потом брат сказал мне, что сам Константин распорядился отправить моих дочерей из Дрепанума - навестить меня... Что за тайна такая кроется во все этом. И откуда мой брат знает об этом распоряжении? Откуда он узнал, что я в Риме и на положении вольнозаключенного? Мне в голову, правда, даже такая шальная мысль залетела - а брат ли это, или же в его обличье послан какой-то добрый дух, ангел... или злой, если обещания окажутся ложными. Но, похоже, что - не демон, если тщательно обдумать все, что он сказал.
      Брат, и правда, сильно изменился. Я даже не сразу признал его. Только когда он обнял меня, я узнал родной запах и удостоверился... И осознал впервые, как же мы оба постарели... Он пришел как никогда поджар, матёро жилист, словно дуб в обожженной ветрами и солнцем коре... сутул и сед. Совсем сед! И глаза его как будто выгорели на солнце - были светло-карими, а теперь - мутновато-серые с багряными прожилками... О нем ни слуху, ни духу не было столько лет! И он все время щурился и улыбался, а раньше у него улыбку только крючьями можно было на лице растянуть?
      И он говорил загадками, в коих я тоже прозреваю некий знак свыше.
      На вопрос, как он все узнал обо мне, брат ответил:
      - Я живу при одной общине. В ней - ваши, христовы. Епископ ее прозорлив. Еще очень молод, но поверь - чудесно прозорлив.
      Я невольно полюбопытствовал о его имени.
      - Иоанн, - ответил мой брат. - Ты его знать не можешь. Община - далеко и на отшибе. Считай. Это такое маленькое царство. Царство пресвитера Иоанна.
      И брат почему-то тихо рассмеялся.
      И тотчас добавил:
      - Ты хочешь спросить, но стесняешься... Нет, я не принял крещение. Пока не принял и не знаю, приму ли. Пока так и живу, как раньше жил. Может, поэтому и послан к тебе с важным вопросом.
      И тотчас в его руке оказался скальпель хирурга, молниеносно вынутый из какого-то чехольчика под одеждой.
      В моей голове успела молнией пролететь мысль, а не предложит ли мне брат легкое самоубийство... если уж он все про меня знает. Не в этом ли вопрос? И я решил его поддеть... По привычке.
      - Вот от кого я бы принял смерть всем сердцем, так то от брата моего. Тем более, что он еще не принял крещения... и сможет достойно смыть свой грех. Во времена Авеля и Каина такого быть не могло.
      Брата моя злая шутка не удивила, зато он удивил меня хитрым ответом:
      - Я же не сторож тебе ...
      Он помолчал потом и сказал, глядя мне в глаза:
      - Я могу завершить то дело, что не удалось тебе. Вот удобное орудие. Как скажешь...
      На меня словно обрушился водопад ледяной воды!
      Вообрази, Брут! Он знал и об этом! Этот таинственный епископ... или пресвитер... воистину пророк!
      И, знаешь, я поспешил остановить и убедить его. Я даже схватил брата за руку, словно испугался того, что он сейчас исчезнет так же, как появился, а потом я узнаю о гибели августа.
      - Нет, брат! - прямо выкрикнул я ему в лицо, и он моргнул от того, что ему в глаза попала моя слюна. - Нет! Я уже понял, что этого делать нельзя... и раскаялся... не в совершенном деле, а в замысле... Богу зачем-то нужно то, что должно свершиться с нашей Церковью. Не мое дело знать, почему так. Сам Бог сказал, что наши мысли бесконечно далеки от Его замыслов. Бесконечно далеки! А значит, и непостижимы.
      И брат снова улыбнулся так, словно ожидал от меня именно эти слова.
      - Иоанн просил меня передать тебе кое-что в том случае, если ты ответишь именно так, как ответил, - проговорил брат.
      Его улыбка, Брут, была знаком невольного превосходства надо мною. Но, знаешь, я не ощутил смертельного укола в ахиллесову пяту моего честолюбия!
      Вот какие слова загадочного Иоанна... епископа или пресвитера... передал мне мой брат:
      - Иоанн сказал, что притча Иисуса о доброй пшенице и плевелах - она не о всех народах, а только о вас - христовых. Иоанн сказал, что некогда злой дух просил Иисуса испытать до конца и посрамить всех Его учеников, его апостолов. Но Иисус тогда воспретил злому духу. Но теперь наступает время, когда вашему дьяволу будет позволено просеять вас всех как пшеницу. Для этого и нужен тот, кого ты хотел убить... Он создаст искушение во всей его полноте: освободит твое духовенство от повинностей римского гражданина, утвердит право Церкви принимать наследство и земельные участки... вот оно будет, земное царство само по себе, а ты знаешь, кому принадлежат земные царства...
      Я не знаю, от какого духа, доброго или злого, эти слова. Но они, Брут, облегчили мою душу... И эти слова подтвердили то, что говорил мой старый и мудрый тюремщик...
      Когда брат ушел, мне стало чудиться, что я лёгок, как перышко. Мой брат выполнил свое обещание. Когда стрела пронзила мою пяту, он пришел, вынул ее и залечил мою ногу. Теперь я знаю, что вновь могу идти, не хромая. Я знаю, что делать кающимся плевелам. Теперь я знаю, куда мне идти...
      
      Конец

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Смирнов Сергей Анатольевич (sas-media@yandex.ru)
  • Обновлено: 29/05/2021. 430k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.