| |
Повесть о последних днях города Танаиса, находившегося в устье Дона, - самой северной колонии античной Греции. Поэтический реквием по высокой культуре, неизбежно теснимой варварством. Повесть создана в стилистике "магического реализма" и состоит из отдельных новелл, связанных общим сюжетом и героями. Первое крупное произведение автора; оно было выпущено издательством "Современник" в 1989 году. (ПРИМЕЧАНИЕ: текст, "висевший" 04.01.13 - был бракованным, приношу извинения читателям, которые его скачали; в 13.00. 05.01.13 - вывесил исправленный) |
Танаис был важным центром торговли между греками Боспора и кочевниками приазовских и донских степей. Население - до 3 тысяч человек - делилось на две общины: эллинов (40%) и танаимтов, выходцев из варваризированных семей и местных племен. Городом управлял пресбемвт, наместник боспорского царя. Городское самоуправление осуществлялось советом, в который входили представители танайтов (архомнты) и эллинов (эллинамрх), военачальники (лохамги), а также коллегия производителей строительных работ (простамты) и "покровителей" (эпимелемты) из числа уважаемых людей. Граждане Танаиса объединялись также в т.н. фимасы, религиозные союзы.
В 40-х годах III в. н. э. Танаис был полностью разрушен племенами, входившими в союз, руководимый готами. Частично восстановленный во второй половине IV в. Танаис был незначительным населенным пунктом, просуществовавшим до начала V в., когда подвергся окончательному уничтожению гуннами.
События повести относятся к августу 238 года, или к месяцу горпиэю 535 года боспорского летосчисления. Прочие названия, имена и термины даны в СЛОВАРЕ, помещенном в конце текста
Повесть
Тут каждую ночь можно слышать ржание коней и шум сражения. Если кто нарочно явится посмотреть на это зрелище, то это не проходит даром ему, но если это произойдет по незнанию или как-нибудь случайно, то гнев богов его не коснется...
Павсаний. "Описание Эллады"
Алтарь - их могила; и плач да
смолкнет о них, но да будет
Память о славных живою в сердцах! Время
Не изгладит на сей плите письмен святых,
Когда все твердыни падут и мох оденет их следы.
Симонид Кеосский.
"В честь павших при Фермопилах"
...Странное чувство охватывает меня: здесь, в далеком краю, мне чудится, будто я только что вернулся домой из долгого, бесконечно долгого путешествия и вот наконец присел отдохнуть - на пороге родного дома...
Недоброе предчувствие скользнуло по сердцу Гестаса, и он невольно оглянулся на западную сторону небосклона. Белые, слоистые дымы таяли в небесах, высоко над Меотидой: нет, грозы ночью быть не должно.
Но будто бы далеким, тревожным шумом едва уловимо веяло из-за крыш, и Гестаса потянуло встать на носки, а лучше - подняться на что-нибудь и, высунувшись над крышами, осмотреться по сторонам, найти глазами источник необъяснимой тревоги и, главное, - заглянуть в дом Эринны и во двор ее дома; не ее ли печаль донеслась до сердца, прошелестев крылами, не у нее ли случилась беда...
И вновь Гестас спохватился. Он судорожно повернул назад и на перекрестке Алтарной и Ста Милетцев увидел вдруг рыбника, не спеша поправлявшего на плече связки сушеной хамсы. Он бросил на Гестаса косой, опасливый взгляд и тут же скрылся за углом. Гестас кинулся на перекресток и, забыв про осторожность, остановился там, глядя рыбнику вслед.
Тот, сутулясь и приволакивая левую ногу, медленно удалялся к Северному посту...
Появление хромого рыбника было условным знаком пресбевта. Гестас понял, что заставил рыбника ждать, а следовательно, заставил ждать и самого пресбевта. Проклиная свою рассеянность, он поспешил в противоположную сторону, с досады оттолкнул пьяного старика-лоточника, с которым никак не мог разойтись в узком месте, и наконец, проскочив в дверь условленного дома, замер в устье убогого дворика перед Никагором, сыном пресбевта и первым лохагом Танаиса.
Он был одет по-граждански - в серый рукавный хитон - и тем еще больше удивил Гестаса. Невольно оглянувшись, - не ошибся ли дверью, - Гестас только затем подтянулся и пo-римски выбросил вперед руку:
- Слава Юпитеру Величайшему!
По тому, как сразу напряглись губы лохага, Гестас понял, что выдохнул приветствие слишком громко, - и совсем потерялся.
- ОптиомнГестас, сын Мириппа, - тихо и без тени укоризны проговорил лохаг, - великий пресбевт ожидает тебя. Следуй за мной.
Маленькая комната, в которую Гестас вошел вслед за лохагом, казалась нежилой. Здесь не было ни очага, ни мебели. Слева, на треножнике, покоился простой плебейский светильник, и слабый огонек с усилием выдавал глазу голые, грубые стены и тростниковый полог, прикрывающий угол комнаты.
Никагор снял светильник с треноги и свободной рукой отодвинул полог в сторону. За ним, на полу, открылась зияющая пустота, откуда сразу дохнуло терпкой подземной сыростью.
- Будь осторожен, оптион, - предупредил лохаг. - Ступени высокие.
С первого же шага он опустился под пол по колено и, придерживаясь рукой за стену, скрылся внизу.
- Можешь спускаться, - глухо послышался его голос, и огонек осветил Гестасу ступени.
Гестас наконец справился с растерянно стью и ловко спустился вслед за Никагором.
- Полог опустить? - спросил он.
- Об этом позаботятся, - ответил лохаг.
Двигаться пришлось в четверть оборота по очень узкому подземелью. На стенах и потолке мерцали капли влаги. Никагор уверенно шел впереди, подняв огонь под самый потолок, чтобы не загораживать свет от Гестаса.
Спустя примерно сотню коротких шагов ход прервался такой же крутой лестницей. Поднявшись по ней и пройдя за Никагором между тяжелыми парчовыми занавесями, Гестас снова изумился и оробел.
В комнате, украшенной недорогими синдскими коврами, за резным деревянным столом сидел сам Кассий Равенна, пресбемвт Танаиса, посланник боспорского царя, прозванный танаисцами Римским Эллином.
Два ярких оливковых огня горели в комнате, и оба - справа от пресбевта. По правую же руку отца, погасив свой светильник, встал Никагор.
Два первых человека Танаиса смотрели на Гестаса с особым, доверительным вниманием. Гестас же, замерев на месте, прислушивался к гулким и частым ударам сердца - и только догадался тихо произнести обычное воинское приветствие.
- Я рад тебя видеть, оптион, - кивнув, глухим голосом проговорил пресбевт, левая половина его губ почти не шелохнулась.
Он чуть подался назад, скрывая в тени левую половину лица, омертвленную параличом, и указал Гестасу на невысокий стул, стоявший перед столом:
- Садись, оптион.
Гестас присел на край стула, и пресбевт подался вперед, ближе к нему. Черты живой половины лица пресбевта смягчились. Всем своим видом он показывал, что настроен на доверительный лад, что ему действительно необходим разговор на равных, и, значит, простому оптиону нужно перебороть в себе благоговение и робость перед высшим начальством и почувствовать себя сейчас не римским солдатом, но эллинским гражданином.
Взгляд пресбевта смягчился и подобрел, и Гестас, похолодев душой, увидел трагическую метаморфозу: на его глазах Кассий Равенна превратился в глубокого старика. Пресбевту пошел шестьдесят второй год, но он, несмотря на лицевой паралич, выглядел крепким и умел бодриться. Получив от Максимина Фракийцапочетный титул "пожизненного трибуна", он перед строем своих легионариев без усилий нес на плечах тяжелый доспех. Он был широк в кости и высок ростом. Он без натуги взбирался в седло и, подняв в приветствии руку, лихо проносился перед легионом во главе офицерского турма. Солдаты видели в нем силу, хватку и гордость потомственного всадника и любили его.
Суровость взгляда и четкость движений молодили пресбевта. Но стоило ему в этот миг в тайном разговоре с оптионом Четвертой Меотийской когорты Гестасом, сыном Мириппа, смягчить взор, как им сразу овладели старческие черты, и он вдруг показался жалок и немощен. И когда слеза, скопившаяся на нижнем, отвисшем веке левого глаза, блеснув искрой, покатилась по щеке пресбевта, Гестас едва сдержал порывистый печальный вздох.
- Будь внимателен, оптион, и вникай в суть дела, - начал пресбевт, промокнув дорожку слезы платком. - О его важности ты можешь судить по особой тайне, окружающей нашу встречу... Хотя мы тебе доверяем, - иначе наш выбор не пал бы на тебя, - ты должен поклясться Юпитером Величайшим и теми богами, которым ты, быть может, поклоняешься в глубине сердца. Ты должен поклясться, что ни одна фраза из нашего разговора не будет повторена за этими стенами, хотя бы и под пыткой.
Гестас поклялся.
- Тяжелые времена, - сказал, немного помолчав, пресбевт; лицо его посуровело, ион сразу помолодел и от того даже как будто повеселел, хотя мрачным тоном произнес весьма печальную истину. - Очень тяжелые времена. Позапрошлым летом варвары сожгли Ольвию. Зимой разгромлена Горгиппия. Это - лишь начало, Гестас... Нам не привыкать к нашествиям, нападениям и поджогам, однако нынешней кровавой смутой не кончится темное время, а только начнется, неся следом такую гибельную тьму, какую нам не под силу представить. Очень, очень немногие понимают это сейчас. Ни в Риме, ни в Элладе никто до самого смертного часа не осознает, что теперь произошло не очередное завоевание, а с ним - рождение новой пустозвонной империи, но попросту - уничтожение чистой эллинской и латинской речи, гибель ясной мысли и высоких чувств, и наступает воцарение тьмы и Хаоса, откуда, спустя вечность, начнется исход новых богов и героев. Но о нас уже не останется ни крупицы памяти... Однако я не хотел бы пугать тебя, Гестас. Я лишь поделился с тобой своими недобрыми снами... Но я - бывалый воин и сердцем старого солдата предчувствую верно: нашествие грядет, и размах его будет таков, какого на памяти эллинов еще не случалось. С запада, через земли сколомтов и агафимрсов, катится великая варварская волна. Нам нужно продержаться, и сил удержаться у нас больше, чем у метрополий. Самый чудовищный шторм легко разламывает и уничтожает огромный корабль, но крохотная лодка, просмоленная и закрытая кожами, способна продержаться на высоких волнах. Именно мы в своей крохотной лодке должны продержаться, когда начнут раскалываться огромные триеры... Тогда, если боги будут к нам милостивы, Танаис станет зерном, из которого постепенно вырастет новая слава Эллады, новая эллинская держава.
Пресбевт был взволнован, и волнение это передалось Гестасу. У него вдруг перехватило дыхание и сердце забилось чаще. Он вслед за Равенной сам услышал небесный гул приближающегося урагана.
- А пока, - продолжил пресбевт, промокнув на щеке новую слезу, - повсюду, как огонь под пеплом, тлеет варварская смута и уже начинает вспыхивать на ветру пожарами... Но страшнее варваров свои, граждане, те, в ком запах огня и крови во времена смуты рождает жажду власти. За один-единственный день власти, полной тирании, хмельной и кровавой, они готовы отдать все - совесть, могилы предков и славу народа... У нас много врагов в Городе. Теперь, Гестас, мы узнали, что замышляется самое неслыханное, самое грязное предательство, перед которым гнусный поступок Эфиальта - лишь выходка мелкого воришки на торге. Хорошо ли ты знаешь Белую Цитадель?..
Белая Цитадель была небольшим укреплением на побережье, в полутора тысячах стадиев южнее Танаиса. В ней размещался самый дальний пост бенефициариев и символический пограничный гарнизон в пятьдесят пехотинцев-пельтастов. Когда-то Белая Цитадель возникла как укрепленный торговый склад в прибрежных сношениях с варварами и ныне также имела не столько военное, сколько торговое значение, оставаясь хранилищем нефти и зерна.
- Да, хорошо знаю, - ответил Гестас, насторожившись: неспроста пресбевт задает ему этот вопрос внезапно.
- Изменники подготовили варвара Годосава вероломно напасть на Белую Цитадель, посулив Годосаву за этот подлый набег большую плату золотом.
Гестас тут же вспомнил о брате и содрогнулся: его брат Атеней служил в Белой Цитадели префектом бенефициариев... Вот же откуда тянулось пепельной тенью, злым шепотом-наветом тревожное, смутное предчувствие - брат и его товарищи станут жертвой подлой измены!
И первым порывом души стремясь отвести от брата беду, отвести ее, как вражеское копье, в сторону, хотя бы и на другую, менее дорогую сердцу цель, Гестас в растерянности невольно задал вопрос:
- Зачем им нужна именно Белая Цитадель?
- Тому есть несколько причин, - ответил пресбевт. - Все знают, что Белая Цитадель - вовсе не великая крепость, а небольшое укрепление. Однако само сочетание слов "цитадель" и "белая" внушает иллюзию мощи и неприступности: "цитадель" есть цитадель, а "белое" всегда увеличивает размеры. Поэтому при словах "разгромлена Белая Цитадель" невольно содрогнешься. В Пантикапей немедля потянутся слухи, а там и вовсе никто не станет разбираться, что такое скрывается за громким названием. Второе: Цитадель весьма удалена. Это может обеспечить безнаказанность. Третья причина: охранный гарнизон при этом погребе, который до сих пор никого на погром не искушал, по традиции набирается только из эллинов. Как видишь, появляется еще один хороший повод для смуты: "наши правители не способны защитить цвет Города, они, понадеявшись на римских лентяев, набивающих брюхо нашим хлебом, легкомысленно бросают лучших эллинских воинов на произвол судьбы". Следующая причина: действительная на сегодняшний день незащищенность Цитадели. Ты прекрасно заешь, что по моему приказу укрепления Цитадели усиливаются - с учетом на будущие роковые времена. Там идут строительные работы, и часть стены разобрана. Сейчас Цитадель можно взять голыми руками. Наконец последняя причина: большое количество нефти. Варваров подбили уничтожить гарнизон, затем снять настилы зерновых подвалов, залить пшеницу нефтью и под утро зажечь. Когда же на рассвете над Белой Цитаделью поднимется в небо черная туча и ее в безветрие увидят со стен Города и склонов нашего берега Реки - тогда-то зашевелятся тут черные пауки, потекут дурные слухи, заголосят на агоре платные горлодеры. Ничего не стоит всем им, как цыплятам, одним махом свернуть головы, однако смуту мы тем только усугубим. А главное: еще не успеет как следует разгореться нефть, как сорвутся в Пантикапей гонцы-наушники, понесут радостные вести царю царей, - не без злой иронии упомянул пресбевт боспорского владыку, - и донесут ему сладкими устами его любимого постельничего о бессилии и старческом слабоумии Кассия Равенны.
Гестас пал духом: нет, лучшей жертвы для злодейства, чем Белая Цитадель, изменникам не сыскать. Выбор предателей окончателен, и никакой горячей молитвой, никаким колдовством беды от брата уже не отвести.
- Теперь же речь пойдет о самом важном, - пресбевт впервые за время разговора обменялся многозначительным взглядом со своим сыном, и Никагор доверительно кивнул отцу. - Набег должен быть завтра, на заходе солнца. Сегодня ты отправишься в Белую Цитадель и к утру успеешь доставить начальнику ее гарнизона диадомху Феспимду мой приказ приготовиться к обороне и наскоро, но основательно заделать брешь в стене. Необходимо отбить первую атаку Годосава и захватить несколько трупов варваров. Ты, я надеюсь, понимаешь, для какой это надобности.
В то же время к побережью у Белой Цитадели как бы невзначай подойдет торговый корабль. На нем увидят опасность, и судно, отплыв поодаль, заякорится. Этот маневр должен смутить Годосава.
Как ты догадываешься, Гестас, твоя роль не ограничится ролью гонца. Ты многое узнал и с учетом этого тайного знания должен не только оценить обстановку в Цитадели, но и попытаться выявить, кто из гарнизона и бенефициариев может служить изменникам. Заметь, сколь быстро будет приведен гарнизон в боевую готовность и какие разговоры возникнут вокруг спешного восстановления стены. Ты должен обеспечить захват трупов и запомнить время появления корабля. Послезавтра, к полудню, к воротам Белой Цитадели подойдет наша кавалерия. А до этого часа гарнизону придется показать настоящую отвагу и - продержаться... Я вижу в твоих глазах недоверие. Не бойся, Гестас, выскажи, какое сомнение тяготит твою душу.
- Я пытаюсь понять, великий пресбевт, что удерживает тебя послать кавалерию к воротам Белой Цитадели завтра же на рассвете и не подвергать смертельной опасности ее эллинский гарнизон. Полторы сотни всадников вполне достаточно для спасения Цитадели.
Изменники заслуживают самой лютой кары. Неужели еще завтра поутру они станут нежиться в своих постелях, предвкушая гнусную поживу, а не будут преданы самой немилосердной казни? Я - эллин, и моя душа взывает к богам о мщении. - Гестас замолчал и облился холодным потом, осознав, на какие дерзкие вопросы решился.
Пресбевт пристально, с изумлением, посмотрел на Гестаса и вновь тяжело улыбнулся: казалось, ему больно улыбаться.
- У тебя, сын Мириппа, острый ум и прямая душа, - сказал он. - Теперь я уверен, что мой сын не ошибся в выборе. Я постараюсь развеять твое недоверие, но вряд ли смогу успокоить твою душу. Изменники сильны, некоторые из них занимают высокие должности и имеют большие связи в Пантикапее и Риме. Пока мы не можем позволить себе скорой и справедливой расправы над ними... Я еще не поймал их за руку. Голословное осуждение и казнь не приведут к воцарению справедливости; напротив, вызовут движение самых темных сил - и Танаис постигнет участь Белой Цитадели, только в роли варвара Годосава выступит тот... за чье благополучие и процветание мы молимся... денно и нощно... Подумай о возможности такой метаморфозы, Гестас.
Что касается кавалерии, то посылка ее к Белой Цитадели до набега обернется для нас опаснейшим просчетом. В лагере изменников есть наш человек. Он занимает среди них высокое положение и хорошо осведомлен об их планах и замыслах... Даже три десятка всадников, посланных в Цитадель, не ускользнут от злого глаза. А тогда нашему соглядатаю не сносить головы до полуночи. Каких жертв его потеря будет стоить нам в дальнейшем, можно лишь догадываться.
Как видишь, Гестас, жизнь стала очень не проста. Времена простодушных героев давно миновали. Ныне, вызывая врага на открытое единоборство, нужно сильно опасаться рассаженных по кустам стрелков, в любой миг готовых всадить тебе между лопаток зазубренный наконечник.
Болела душа Гестаса; хотелось ему, словно в пустом, сумрачном склепе, оглянуться по сторонам и скорее найти выход.
- Среди изменников есть эллины? - неожиданно для самого себя спросил он.
- Есть варвары с эллинской кровью, есть эллины со смешанной кровью, но есть и те, кто кичится чистотой эллинской крови, - уклончиво ответил пресбевт.
- Значит, эллины будут убивать эллинов руками варваров.
Во взгляде пресбевта мелькнул неподдельный испуг, словно узнал он эту страшную истину только что, со слов Гестаса. Живая половина лица Равенны, вдруг побледнев, застыла, по другой, мертвой половине, прокатилось сотрясение, как от удара.
- Да, эллины будут убивать эллинов руками варваров, - медленно проговорил пресбевт, прижав пальцами левую щеку. - Ты очень хорошо понял меня, Гестас... Вокруг нас - враги, и никому нельзя доверять. Для меня радость - доверять тебе. Ты - достойный воин, и в Белой Цитадели служит твой брат, который нам предан. Голос родной крови сократит твой путь и умножит твою отвагу и осторожность. Поэтому мы выбрали тебя, и я вижу, что выбор верен. Как и полагается, в Белую Цитадель будет послан второй гонец, однако его роль будет ограничена лишь ролью письмоводителя. Теперь, Гестас, тебе необходимо внимательно изучить пергамент и увидеть собственными глазами, как я напишу на нем приказ.
Никагор вышел всего на мгновение и вернулся с узким листом пергамента и кожаным ремнем. Пергамент был обыкновенным, с едва заметным надрывом на одном из краев и с ворсинками, прочеркивавшими по чистой поверхности тонкий рисунок метелки. Гестас запомнил эти отметины. Пояс состоял из двух широких полос кожи, сцепленных по краям тесьмой.
- Пергамент прячется внутрь, - показал Никагор. - Тесьму будешь расплетать и заплетать сам.
Угловатыми, порывистыми движениями пресбевт начертал на пергаменте приказ и поставил в углу свою печать. Гестас вложил приказ внутрь пояса и тщательно затянул тесьму.
- Путь далек и опасен, Гестас. Будь внимателен и осторожен. По дороге особо избегай бенефициариев. Под их видом могут сновать переодетые убийцы. - Пресбевт тяжело вздохнул, лицо его потускнело, и над правой бровью собрались складки - он все больше тревожился за судьбу своего гонца... - Помни: сейчас в твоих руках спокойствие и благополучие Города, и ты уже не оптион, а посланник правды и справедливости. Юпитер поможет тебе. Ты достоин командовать кентурией и вернешься уже в новом чине.
В соседней комнате для Гестаса были приготовлены просторная накидка, рубаха, скифские шаровары, сапоги и оружие - меч-акинак в ножнах на боспорской портупее и кинжал. По такому путаному одеянию и вооружению эллина можно было бы принять за опытного дорожного грабителя, и Гестас грустно усмехнулся, представив себе изумление Эринны, увидь она его на улице в этом наряде.
Тревожное предчувствие пепельной тенью должно в этот миг скользнуть по сердцу Эринны: не дождется она сегодня любимого, не погасит, быть может, до самого рассвета беспокойный оливковый огонек. И в тревожной дреме, в смутных грезах с трудом признает она любимого в варварском облачении на взмыленном, уставшем коне, а очнувшись от первых лучей солнца, станет в тоске гадать, не к беде ли привиделось такое...
К беде или к славе, а к чему наверно, не ведает еще душа Гестаса и лишь робко благоговеет перед дарованной ей богами ролью посланницы правды и справедливости, ролью, что вознесет ее над проскениумом и над зрительскими рядами великого театра судеб, вознесет над бедой и над славой, над опасностями и над самой смертью, не вознесет лишь над любовью, ибо сама любовь вознесена и над судьбою, и над смертью, и над богами.
- Надевай скифское поверх своего, - остановил Никагор Гестаса, начавшего было раздеваться. - Пояс - под рубаху.
Гестас за думами об Эринне и о своей участи едва расслышал его. Он вздрогнул, когда рука Никагора легла на его плечо тяжелым теплом.
Они встретились взглядами.
- Не тревожься, - улыбнувшись сказал Никагор. - Еще до наступления ночи твой отец узнает, что ты послан в береговой дозор. Узнает об этом и Эринна.
Гестас растерялся. Никагор словно читал его мысли.
- Благодарю тебя, - робко проговорил Гестас и вдруг почувствовал колкое дуновение прощальной тоски, будто приходилось сейчас расставаться навсегда со своим старым товарищем и настал миг последних обещаний и заветов.
- Отец сокрушается, что в пределах городской стены врагов у Танаиса не меньше, чем снаружи ее, - нахмурившись, сказал Никагор: казалось, он не совсем уверен, нужно ли говорить Гестасу еще и это. - Он часто представляет себя стоящим в затопленной лодке по подбородок в воде... Я говорю тебе это к тому, чтобы ты был особенно осторожен по возвращении. Сегодня и завтра ты - в дозоре Хабрия. Не забывай об этом ни в своем доме, ни в доме Эринны. И не бойся, что слух о твоем появлении в Цитадели донесется следом.
- Я не забуду, - кивнул Гестас.
- И не забудь, подъезжая к Цитадели, сменить одежды. Не то и ксюмбамллону не поверят. - Никагор, усмехнувшись, протянул Гестасу часть неровно разломанного надвое бронзового медальона. - Показывать только Феспиду. Вторая половина у него.
Гестас укрыл знак пресбевта в поясном кошеле.
- Пора поторапливаться. - Никагор подал Гестасу один из светильников. - В Городе тебе появляться уже нельзя - выследят. Подземелье выведет в склеп. Крышка тяжелая. Снимай осторожно и осторожно закрой, чтоб не оставалось щелей. У склепа наш человек даст тебе коня. Езжай на север, в объезд по правую руку кургана Арсоарака, за ним широкой петлей заворачивай на восток. К реке спустишься по Каменному Ручью. Там меоты перевезут тебя и сменят коня. Всю дорогу забирай как можно дальше от побережья. Но рассчитай так, чтобы, не загнав коня, к рассвету добраться до Цитадели. Вот и все указания. Светильник погаси еще под землей и оставь в углу склепа... Зевс да хранит тебя, Зевс Сотер, наш эллинский бог.
Никагор отдернул в сторону один из пологов, которых в этом доме было великое множество, и обнажил нишу с железной крышкой на полу проема. Под крышкой начинался очень крутой спуск, и Гестасу пришлось придерживаться за стены локтями. Спускаться было очень глубоко, столь глубоко, что отверстие наверху превратилось в круг луны, светящей сквозь мутную пелену осенних небес. Наконец Никагор опустил крышку, и луна погасла.
Ход оказался уже первого и был прорыт под самый крепостной ров. Дышать тут удавалось с трудом, было и зябко и душно. По щелям выложенного черепицей свода сочились, поблескивая, тонкие ручейки. На самом же дне подземелья по щиколотку стояла темная, почти не отражавшая света вода; по желобу у стены она медленно уходила в какие-то неведомые пустоты.
Гестас очень обрадовался, когда эта орфеева тропа вывела его не к лодке Харона, а к искусно выложенной из камня винтовой лестнице, поднимавшейся вертикальным колодцем, с высоты которого чуть веяло прохладным, но живым и легким воздухом.
Наверху, в царстве живых, сумерки уже прибило к самой земле глубокой теменью ночных небес, но после тяжкого мрака подземелья Гестасу поначалу показалось, что еще светло. Все кругом: и курганы, и варварская кибитка с привязанным к ней сбоку приземистым гнедым жеребцом, и городские стены, и гладь воды во рву, и даже пламя костра, который поодаль, у козьего загона, жгли двое варваров, - все приняло единый цвет выгоревшей полыни. Распевались, набирая ночную силу, свирели цикад.
Когда Гестас осторожно подошел к кибитке, из нее донесся тихий, но повелительный голос:
- Отвязывай коня и уходи.
Исполняя приказание, Гестас как бы невзначай заглянул внутрь, но различил в темноте лишь неподвижный силуэт. Мелькнула опасливая мысль, что и здесь, в этой грязной сарматской кибитке, сегодня может оказаться кто-нибудь из высших офицерских чинов, и Гестас на всякий случай скрытно отдал воинское приветствие. Услышав в ответ лишь пожелание удачи, он коротко приложил руку к груди и повел коня в сторону.
Положенной широкой петлей Гестас начал свой путь до Каменного Ручья. В устье Ручья его встретили трое молчаливых меотов, без единого слова они показали знак пресбевта и привели Гестаса к лодке. Один из них остался за коновода на берегу, а другие двое взялись за весла.
Тихо и стремительно скользнула лодка к противоположному берегу. Там Гестаса дожидался еще один безмолвный, как тень, человек, державший под уздцы нового коня, который отличался от первого более темным, ночным окрасом. Стоило Гестасу перебраться в новое седло, как все меоты мигом пропали, словно их и не было.
Особенно тревожно стало на душе у Гестаса от всей этой мрачной таинственности. Он тронул коня и, покрыв десяток стадий, последний раз обернулся на Город. Его стены виднелись вдали, над рекой, короткой светлой каемкой, окруженной мерцающими огоньками костров.
Тоска, та же самая прощальная тоска, что разбередила сердце Гестаса еще в покоях пресбевта, вновь догнала его, словно летела следом от самых родных стен, и чем дальше теперь уносился Гестас от них прочь, тем больше набирал силы и боли ее порыв.
За одно мгновение, за один взмах крыла ночной птицы, бледным пятном мелькнувшей поодаль, Гестас успел вспомнить об Эринне, вспомнить ласковые ручейки ее пальцев и поцелуев, успел помолиться за нее: боги! боги! укройте ее от дурного глаза, беды и болезни! Он успел вспомнить и помолиться об отце и вспомнил, а вернее, снова пережил вдруг событие совсем далекое, еще в детстве случившееся с ним потрясение.
Шесть лет ему было, когда он ухитрился улизнуть из дома, а затем - шмыгнуть незамеченным через городские ворота. Затерявшись среди повозок и прохожих, он миновал мост - и вот тут, словно неведомое чудовище, напал на него страх: Гестас силился перейти мост обратно, но не мог - ноги словно увязли в глине.
Стоя на краю рва, он разревелся так, что поплыло в глазах. Он весь помертвел от ужаса, чувствуя, что страшный ров, наполненный мутной, нехорошей водой, навсегда отрезал его от дома, от матери и отца, и он теперь один навсегда. Чужие страшные лица кривлялись вокруг, роились чужие страшные руки, и слышались недобрые голоса. Но никто не трогал - узнали сына одного из эпимелетов Города.
Стражникам велено было найти мальчишку, и они нашли его. Как тут было не найти, когда до самой Меотиды донесся его пронзительный рев. Но он еще зашелся навзрыд, до хрипа, уже на руках у матери - пугаясь теперь самого воспоминания о своей потерянности, похожей на бесконечное мучительное падение в темную воду.
Всего за одно мгновение пронесся в душе Гестаса этот вихрь видений и прощальной тоски, а показалось, будто времени под ночными небесами утекло на целый эон жизни богов.
Испугавшись, что опаздывает, Гестас невольно тронул коня и обратил взор в даль своего пути, в сторону, где из-за края степи всплывал лунный диск с чуть подтаявшим боком.
В теплом ночном эфире он поднимался все выше, наливаясь выпуклой, лучезарно-белой ясностью, - и вот вся великая степь от края и до края забрезжила ответным, зыбким сиянием остуженного молока и всем поднебесным простором поплыла, мерцая и переливаясь, словно покойный сон Верховного Бога.
Покойной была и дорога Гестаса; так половина ночи миновала, как один миг невольного воспоминания. Степь кругом была безмятежна и ясной благостью своей, и ровным воздушным звеном цикад предвещала удачу.
Но нет, следом настал иной, недобрый миг, когда спокойствие оборвалось. Течение времени переменилось вдруг, оно потекло тревожно - то рывками, то невыносимо медленно. Началось это тогда, когда Гестас увидел, что не потерян врагами и за ним идет погоня.
Однажды обернувшись, он поначалу не обратил внимания на скользившие вдали три светлые точки, приняв их за степное мерцание. Но вскоре оказалось, что точки раздается в пятнышки, мельтеша и приплясывая в сильном галопе.
Сердце дрогнуло: кто же это за ним? Кто выследил? Ведь он удачно обогнул стороной два или три варварских становища и от дорог держался вдалеке. Вся степь светилась, и никого не заметил он на своем пути, не чувствовал на себе засадного, стерегущего степь глаза... Или от самых стен Танаиса потянулся за ним предательский гон?
Гестас пустил коня во весь опор, но лишь покрыв полтора десятка стадиев, вновь опасливо оглянулся - и весь похолодел: преследователи легко доставали его! Он уже различал коней и фигуры всадников: и кони, и всадники были одного цвета, но не степной отблеск лунного сияния лежал на них - преследователи отсвечивали мертво, как отдает лунный свет пепел, пепел давно остывшего костра.
Они нагоняли, и Гестас судорожно глотал воздух, еще не веря, что обречен.
Не то их кони были свежее и сильнее скифского жеребца, уносившего Гестаса от бесславной гибели, не то вовсе не люди, а злые духи посланы ему вдогон. Мелькнуло воспоминание о всадниках Ветра, недобрым предчувствием пролетевших над Городом. Перехватило дыхание, и Гестас горячо зашептал, призывая на помощь владыку Олимпа.
Навстречу появилось знакомое Гестасу троехолмие, и он понял, что перед ним последняя надежда на спасение: обмануть преследователей - у ближайшего холма постепенно забрать правее, сделав вид, будто уходишь к дороге, к разъездам бенефициариев или ближайшему сарматскому стану, но, спустившись по долгому пологому склону, сразу вильнуть влево, обогнуть холм петлей и гнать что есть сил назад, в обратную сторону, гнать, пока не появится надежда, что отрыв непреодолим, а преследователи сбиты с толку. Много времени пропадет, но тогда не преступление и рискнуть - держаться поближе к побережью и наверстать дорогу.
Гестас пустил коня по склону, вильнул влево и, немного переждав, чтоб не столкнуться с врагами лоб в лоб, поскакал в обратную сторону.
Он долго скакал. Уже казалось ему: чересчур долго - и вот-вот выскочит он прямо под стены Города и наткнется на тех безмолвных, как тени, меотов.
Наконец он сумел успокоить себя и остановил коня.
Пели цикады, и молочная белизна степи все плыла и переливалась вокруг. Повернувшись назад, Гестас долго, до рези в глазах, вглядывался в даль своего обманного пути, но пепельные блики врагов больше не появились.
Легко выдохнув остатки тревоги, Гестас тронул коня и помчался по короткой дороге.
Теперь вновь он скакал в спасительном одиночестве, и быстро текли часы покоя и удачи...
Но беда была хитра и подстерегала опять. Три часа удачного пути погибли разом, в одном роковом миге.
Враги вынырнули впереди из-за холма столь внезапно, что Гестас с испугу лишь осадил коня, и тот замер на месте. Пепельные жеребцы уже не мчались, а падали навстречу, словно камни. Пепельные всадники с бледными гладкими овалами вместо лиц померещились Гестасу, они невозмутимо правили своими холодными, стремительными жеребцами.
Гестаса охватил ужас.
Они знали! Знали, что путь его ведет к Белой Цитадели, и верно разгадали его уловку!
Предательство! Предательство! - застучало в висках.
Конь, почуяв беду, сам рванулся в сторону. Боги! Боги! - стучала в висках кровь - Что же это! Ведь он - посланник правды и справедливости! Он - спасение брата и его товарищей-эллинов. Его судьба - честь Города! Брат ждет его! и Эринна ждет! и отец! и сам великий пресбевт!
Нет! Нет! Слишком много добрых и сильных душ молятся в этот миг за удачу и его жизнь. Не может он погибнуть на полпути. Но вот она, гибель! Настигает, поправ законы судеб!
Гестас не услышал - он ощутил спиной короткий выдох тетивы и настигающий сзади тонкий и злобный свист.
- Эрин-на! - только этот зов последним судорожным вскриком проколотился в горле.
Все замерло вокруг, словно необъятная волна разом накрыла степь.
Гестас моргнул раз, потом - другой, но ничего не изменилось.
Целая ли вечность минула стороной или только блеснул неуловимый душою миг - не мог он понять. Но так же спокойно плыла и мерцала степь, и луна переваливалась под уклон к западу, как миг или вечность тому назад, перед засадой.
Конь под ним остывал и, утомленно перебирая ногами на месте, подергивал жесткую траву.
Гестас оторопело огляделся - бесследно сгинули пепельные мертвецы, будто их и не было.
Колдовство! Колдовство! - заплясало в ушах. Кто-то навел на его путь дурной морок, явив в лунном свете тройку призраков, но молитва успела - донеслась до небес, колыхнула гнев Громовержца, и развеял он безликих убийц.
Гестас повел лопатками, отрывая от спины впитавшую пот рубаху. Нехороший холодок потянулся вверх по спине. Гестас поежился и робко тронул коня.
Покойный ток степной белизны уже не утешал душу Гестаса. Она успевала дрогнуть и похолодеть едва ли не при каждом скачке коня - вот-вот взметнутся навстречу из полыни пепельные всадники.
Меж тем луна, облекаясь в оранжевое, закатывалась все ниже. Степь меркла, а небосвод, напротив, светлел, словно впитывая в себя сияние степи: и когда течение белизны иссякло, а по правую руку широкой лентой потянулась слюдяная гладь Меотиды, тревожный трепет души стал понемногу униматься. Прошло еще немного времени, и Гестас различил вдали короткий контур стен Белой Цитадели.
Варварский наряд он убрал в седельную сумку столь поспешно и с облегчением, словно боялся, что имено этот обман тянул к себе ночных призраков.
К воротам Цитадели Гестас подъехал уже с легким сердцем.
Младший часовой, выйдя навстречу из привратной дверцы, узнал его:
- Привет тебе, Гестас, сын славного Мириппа.
- Привет тебе, - обрадовался Гестас, заговаривая с живым человеком. - Но имени твоего не помню.
- Амфиарай, сын Пелла.
- Привет раннему ездоку! - донеслось сверху: старший, Гермипп, подняв руку, здоровался с Гестасом со стены. - С какими вестями? Что в Городе?
- Привет хранителю покоя, - не переходя на фамильярный тон, по-воински строго ответил Гестас. - С приказом великого пресбевта диадоху.
Гермипп переменился в лице и сразу подтянулся.
- Будет доложено немедля, - поспешно отчеканил он. - Амфиарай, проводи. Не мешкай.
Правая створка ворот подалась внутрь, и младший часовой, взяв коня под уздцы, ввел его в Цитадель.
Гестас надеялся увидеть брата, и ему сразу повезло: Атеней уже поднялся и на площадке перед конюшней готовил очередной развод дорожных стражей.
Брат на радостях кинулся было к Гестасу, но он, приветствуя Атенея издали, глазами дал понять, что оказался здесь по важному делу, а потому встречу и объятия придется отложить. Брат понимающе кивнул и вернулся к бенефициариям.
Гестас вошел в опочивальню диадоха. Феспид, сын Эрзия, сидел посредине своего ложа на измятом покрывале и, шевеля бровями, с трудом просыпался.
Он, вероятно, был ровесником пресбевта. Густая седина и отечность лица сильно старили его. Уже никто толком не помнил, за какие прегрешения его когда-то тихо лишили звания лохага и направили в Цитадель, в "почетную ссылку". Много времени утекло и с тех пор, как его оправдали, но из стыда или по иной причине в Город он уже не вернулся. Он был хмур и недобр, а к тому же не терпел все римские нововведения в войске. Зная об этом, Гестас обошелся без римского приветствия и лишь пожелал доброго дня.
Отложив ксюмбаллон на стол, Феспид словно через силу зевнул и качнул головой:
- Ранние новости? Какие же?
- Срочный секретный приказ великого пресбевта, - не громко, но отрывисто - с целью всерьез растревожить диадоха - сказал Гестас, снимая пояс.
Феспид поднял руку, как бы останавливая все дальнейшие объяснения и действия Гестаса:
- Об этом я уже наслышан, - не меняя медлительного, сонного тона, произнес он. - Однако дай мне прийти в себя. Я трудно просыпаюсь, особенно на исходе лунных ночей. Несколько мгновений не погубят самой великой срочности великого пресбевта. Ведь так?
Гестас едва не вспылил - всю ночь гнать коня, моля богов о легком и удачном пути, едва уйти от погони, а теперь терять драгоценное время, слушая нелепую, сонную болтовню, - он чуть не ответил резкостью, но сдержал себя, вспомнив о своих тайных обязанностях.
- Твой конь мог в пути оступиться и помедлить немного. В том нет ни моей, ни твоей вины. - Феспид тяжело поднялся и, размяв шею, видно, затекшую во сне, двинулся к окну. - За это вымышленное, но вполне законное время ты успеешь перевести дух, а я успею приготовить свою голову для ясного понимания приказов.
По пути к окну он прихватил со стола чашку и шумно хлебнул остатки вчерашнего вина. Стряхнув последние капли на пол, он оставил чашку на окне и повел взгляд куда-то в рассветную высоту небес.
- Рано, - вздохнув, заключил он. - Много же развелось всяких новостей и приказов. С каким ты ко мне?
Он повернулся к Гестасу и сделал шаг навстречу.
Гестас распустил концы тесьмы и протянул пояс Феспиду.
Диадох вновь отступил к свету, неспешным жестом вытянул из пояса пергамент, поднес его к глазам - и, дрогнув, застыл весь, как окаменел.
Гестас затаил дыхание. Он ожидал и удивление, и растерянность, и гнев, но такое потрясение у видавшего виды, хитроумного диадоха тяжело изумило и его самого. И странно: потрясение случилось, едва лишь взор Феспида соприкоснулся с пергаментом - приказ не был прочитан, глаза Феспида не успели побежать по строкам, как уже застыли и округлились. Вот что особенно насторожило Гестаса.
Диадох, между тем, смотрел на приказ, как может смотреть в зеркало человек, проснувшийся поутру и увидевший на его глади отражение не своего, но совершенно чужого лица.
Смутные подозрения и предчувствия завитали в полумраке опочивальни, и Гестас невольно напрягся, ожидая новую засаду.
Долго длилась тягостная неподвижность. Наконец Феспид поднял взор над пергаментом, устремив его в сторону гонца пресбевта, и Гестасу показалось, будто диадох смотрит сквозь него, далеко в пустую бездну. Но вот, как бы найдя потерянную опору, взор Феспида остановился на Гестасе и долго, рассеянно трогал его, словно диадох еще не слишком верил в присутствие гонца.
Потом изменилось лицо Феспида: недобрая, бесстрастная улыбка родилась на его губах, и лишь затем весь Феспид ожил и вновь обрел дар речи:
- Я приму надлежащие меры, - сказал он, странно присматриваясь к Гестасу, словно готовясь поймать его на слове.
Пепельная тень скользнула по лицу диадоха, и Гестас невольно тряхнул головой, развеивая пугающее наваждение.
- Однако тебе не стоит показываться у нас кому-либо на глаза, - продолжил Феспид в той же задумчивой нерешительности - Здесь тоже могут сыскаться чужие соглядатаи. Отдохни пока. - Он замолк, как бы ища подходящее завершение мысли.
- Меня видели и узнали часовые, - сообщил Гестас. - И всадники утреннего разъезда меня тоже заметили, их отправлял мой брат.
- Я позабочусь обо всем, - покивав, сказал Феспид и не громко, но отчетливо позвал: - Хиомн!
Позади щелкнули по полу подковки каллиг, и Гестас, обернувшись, встретился взглядом с невысоким и щуплым эллином, почти подростком. Он смотрел на Гестаса неясными и тревожными глазами человека, не спавшего ночь и теперь вынужденного против своей воли приготовиться к тяжелому, полному трудов дню.
- Хион. Проводи посланника великого пресбевта в чистую комнату, где он сможет отдохнуть с дороги. Принеси ему вина и еды. Будь с ним учтив, как со мной.
Гестас коротко поклонился диадоху и вышел вслед за Хионом.
Диадох повел себя странно, но то, что он может быть заодно с изменниками, в голове Гестаса не укладывалось.
- Не давай мне больше двух часов, - предупредил он Хиона, наскоро поев. - Буди, не жалея.
Хион молча кивнул.
Гестас уложил седельную сумку в изголовье, и едва захрустел под спиной мягкий, сухой тростник, как душа Гестаса стремглав порхнула под крыло Морфея.
Времени в земных пределах ушло, однако же, гораздо больше, немыслимо больше двух часов. Будто целый эон вместился в одно мгновение тьмы. Эта магия времени встревожила Гестаса с самым первым вздохом пробуждения, и он сразу поднялся с тростниковой постели, настороженно заостряя память и слух. Тишина, стоявшая вокруг, еще сильнее обеспокоила его, тишина эта показалась ему предательской, а свет в окне, выходившем на юг, показался блеклым и предвечерним. С недобрым предчувствием Гестас поспешил наружу.
Едва он распахнул дверь, как из темной стороны узкого коридора выступил Хион и с заметной робостью преградил дорогу.
- Я просил разбудить, - зло и громко сказал Гестас, наступая на него, - Сколько времени прошло?
- Господин велел не тревожить твой покой, - глядя перед собой в пол, невнятно произнес Хион. - Господин просил тебя не выходить.
- Какой господин? Ты - раб Феспида?
Губы Хиона дрогнули, и на лице его мелькнула тень мстительной обиды.
- Ты загораживаешь мне выход и не учтив, как велел тебе господин.
Гестас плечом отодвинул Хиона в сторону и, выйдя на свет, замер в смятении.
В Цитадели царила обстановка самого беспечного привала, а западная стена все так же зияла строительной брешью, в которой поблескивали далекие блики Меотиды.
Небо начало золотиться, и вечер был недалек.
Гестас не знал, что и подумать. Он испуганно оглядывался вокруг, и губы его вздрагивали в такт со словом, стучавшим в висках: предательство! Предательство!
Он кинулся к Феспиду.
Опочивальня диадоха пропиталась духом перестоявшего на солнце вина. Сам Феспид, давно прикорнув в кресле, пребывал теперь в каких-то ленивых и бесчувственных размышлениях. Он встретил Гестаса взглядом, не выражавшим, казалось, ничего.
Едва сдерживая волнение, Гестас заговорил холодным и сильным голосом:
- Я - посланник великого пресбевта и по его личному повелению обязан проследить за выполнением доставленного мной приказа. Приказ не выполнен. Я вынужден требовать объяснений.
Брови Феспида задвигались, и он, оглядев Гестаса с головы до ног, сделал медленный глубокий вздох.
- Следовательно, тебе, посланнику самого пресбевта, - тихо и безучастно проговорил он едва не по складам, - должен быть известен текст этого приказа, не так ли? - Вытянув вперед руку, он указал перстом на кожаный пояс Гестаса, лежавший на углу стола.
Гестас оробел, почувствовав подвох, и ответил не сразу, отчего взгляд Феспида вдруг ожил и загорелся недобрым, лисьим вниманием.
- Да, мне известен текст приказа, - взвешивая каждое слово и не отводя глаз в сторону, сказал Гестас.
- Каков он? - тут же спросил Феспид.
У Гестаса дрогнуло сердце. Он испугался, не нарушил ли клятвы, данной пресбевту, и не подбивает ли его Феспид вновь нарушить ее: к чему эти странные вопросы? что за хитрости на уме у диадоха?
Нет, решил Гестас, клятва пока не нарушена и повторение вслух текста приказа не нарушит ее.
Он слово в слово пересказал приказ и снова перешел в нападение:
- Цитадель до сих пор не защищена. И теперь она под угрозой уничтожения.
Взгляд диадоха снова потускнел, а лицо застыло в неподвижности. Он долго молчал, отвернувшись к столу.
- Когда здесь ожидается Годосав? - вдруг переспросил он.
- На закате.
- Вот как, - будто бы удивился Феспид. - Выходит, недолго осталось ждать.
Гестас вдруг понял, что Феспид умело скрывает сильное замешательство.
- Что же ты медлишь, диадох? - резко спросил он.
Начальник гарнизона, поправив на плечах гиматий, поднялся из кресла и взял со стола кожаный пояс.
- Да, я вижу, что больше медлить нельзя, - заговорил он в полный голос. - Настало время развязки. Прочти мне приказ еще раз.
Решительным жестом он вынул пергамент и поднес его прямо к глазам Гестаса:
- Читай, посланник пресбевта!
Гестас отшатнулся, как от огня.
Приказ пресбевта бесследно исчез. Пергамент был чист...
Колдовство! - ударил в голову отчаянный вскрик.
- Ты изумился искренне и столь же искренне побледнел, - донесся следом, из-за пергамента, голос Феспида; слова эти Гестас расслышал едва ли - лишь вспомнил позднее. - Твоя искренность способна тебя оправдать. Вероятно, мы оба оказались мелкими рыбешками в сетях интриги.
Пергамент отлетел прочь и упал на стол.
Перед самыми глазами Гестаса прозрачным бледным пятном расплылась улыбка Феспида - и тут же, как тень, ускользнула в сторону.
Не в силах отвести взгляд от пергамента, Гестас сделал шаг и другой к столу.
- Я своими глазами видел, как он писал, - как бы издалека услышал Гестас свой голос, жалкий, словно молящий о пощаде.
- Кто писал? - послышались два слова голосом Феспида.
- Пресбевт.
- Я готов тебе поверить, посланник пресбевта. Объяснений не слишком много, чтобы в них можно было запутаться. Забота лишь в том, чтобы определить верное. Первое: пресбевт писал приказ, но ты, оказавшись его тайным врагом, подменил в пути пергамент. Это объяснение вряд ли тебя устроит и пока мало напоминает правду. Противное первому объяснение в том, что пергамент подменил я. Это объяснение не устраивает уже меня, поскольку вовсе не правдиво, хотя мне это и нелегко доказать... Впрочем, тебе, конечно, известны отличительные знаки пергамента, содержащего на себе приказ?
Едва заметный надрыв края и тонкая метелка волокон были на месте.
- Это тот самый пергамент, - признал Гестас. - Его невозможно подделать.
- Подделать возможно все что угодно, - насмешливым, учительским тоном проговорил диадох. - Однако твое признание меня отчасти успокоило.
Пергамент вдруг исчез со стола, и Гестас вздрогнул. Он словно очнулся от неподвижного, застывшего в глазах сновидения.
Пергамент оказался в пальцах Феспида. Диадох, подойдя к свету, внимательно разглядывал сбоку его поверхность.
- Я не вижу следов нажима, - сказал он. - Следовательно, секрет фокуса - не в чернилах... Однако ты все еще не можешь прийти в себя. Хион!
Позади послышалось короткое движение.
- Принеси вина. Нашего - и посвежее.
Хион вернулся мгновенно, поскольку Феспид почти без паузы приказал ему поставить кувшин и чашку для Гестаса на стол.
- Выпей, - предложил диадох, - Достаточно пары глотков по-скифски. Это - не Хиос и не Фасос, а терн нашей родной Скифии.
Гестас невольно повиновался. Крепкое и терпкое вино стремительно разбежалось по телу. На глаза навернулись слезы, и облик Феспида расплылся и затрепетал, словно отражение на воде. Гестас зажмурился.
- Хвала Дионису, сразу пропала твоя покойницкая бледность, - усмехнулся Феспид. - Сколь же приятно поговорить теперь с живым человеком... Итак, остается одно разумное объяснение, однако как бы раздвоенное по степени твоей причастности к обману. Равенна все же не послал, а подослал тебя, и либо ты умело утаиваешь от меня свою искушенность в замыслах пресбевта... либо он действительно писал на твоих глазах, а затем подменил пергамент точно таким же, но пустым. На своем веку я перевидал множество политических хитростей, но смысл этой совершенно ускользает от меня. Видимо, я слишком отстал от жизни здесь, в степной норе.
- Великий пресбевт не мог подменить пергамент, - решил Гестас, немного успокоенный теплым хмелем. - Я брал приказ прямо из его рук.
- Но в чьи-либо руки приказ еще попадал перед твоим отъездом? - спросил Феспид.
- Да, но только на один миг... и уже внутри пояса. В руки Никагора, сына пресбевта. Но он никуда не отходил и все время стоял рядом со мной.
Феспид удовлетворенно качнул головой:
- Ловкость рук Никагора, первого лохага Танаиса...
- Никагор не мог этого сделать, - едва не вспылив, возразил Гестас: ему вспомнился ясный, дружеский взгляд лохага.
- Почему же? - удивился Феспид.
- Он благороден, - сказал Гестас, помедлив: его смутило предчувствие, что такой довод вряд ли убедит уже утомленного политическими хитростями диадоха.
- Как я рад нашей встрече! - Феспид развел руками в ироническом изумлении. - Я впервые вижу перед собой образованного юношу с душой наивной и чистой, как у героев троянской старины. Хвала богам, не перевелись еще такие на земле...
- Если лгут пресбевт и лохаг, кому тогда остается верить? - переводя дыхание от жгучего прилива обиды, зло спросил Гестас.
Феспид пристально взглянул на него и болезненно улыбнулся:
- Верь своему отцу. Твой отец Мирипп - вот кто благородный человек, клянусь Зевсом. Лови мгновения этой веры и наслаждайся ими. Жизнь коротка. Когда твоего отца увезет Харон, ты останешься один в бескрайнем море лжи... Я слишком устал от лживых слов и лживой чести, и потому я здесь, а не там. - Феспид резким, недобрым жестом указал в сторону Танаиса. - Но теперь мне и здесь, на старости лет, не дадут покоя.
Темные, отчаянные мысли терзали душу Гестаса.
- Если все эллины так погрязли во лжи, значит, их час настал, - приуныв, решил он. - Варвары поднимаются на нас неспроста. Это - наказание богов.
Феспид не принял слова Гестаса близко к сердцу и усмехнулся, как престарелый киник.
- Ты молод, а в молодости не стоит отчаиваться. Если хорошо подумать, то не раз и не два придет сомнение: а были ли они, светлые и славные, лучшие времена... Впрочем, раз уж простодушное, рыночное плутовство Одиссея некогда принесло ему славу великого хитреца, то можно подозревать, что бывали времена и более честных людей.
- Есть еще одно объяснение: злое колдовство, - вспомнил Гестас свою первую, горячечную мысль.
- Это не объяснение. - Феспид глубоко вздохнул, вновь выражая свое менторское снисхождение к юной и наивной душе. - Это - признание своего бессилия перед самым злостным и разбойным обманом.
- Ночью за мной была погоня, - признался Гестас. - Я чудом уцелел. Это были всадники, похожие на мертвецов. Я не мог различить их лиц. - Гестас весь похолодел, переживая заново страшные мгновения, и Феспид, заметив страх в его глазах, насторожился. - Они выследили меня дважды. И уже нагнали было, как вдруг все разом исчезли, словно тени от облаков... Это ли не колдовство?
- Колдовство ли это? - переиначил вопрос Феспид, но лицо его напряглось. - Скорее всего - малая часть какой-то большой политической игры.
Казалось, уже ничто не может поколебать Феспида в его выводе: в том, что пресбевт затягивает его в искусно сотканную, гибельную паутину своих зловещих планов.
- Между тем, диадох, тебе известно главное, - решился Гестас на новое наступление. - Тебе известно, что вот-вот случится нападение. Время идет, и медлить нельзя. Прикажи скорее заделать брешь.
Феспид молчал, отвернувшись в сторону.
- Ведь я знаю приказ наизусть, - продолжил Гестас. - могу поклясться Зевсом, что именно в таких словах он был начертан на пергаменте. Не пора ли защитить Цитадель от варваров?
Феспид повернулся к Гестасу: взгляд его впервые показался открытым - в нем виделась не насмешливость и настороженность, но даже робкое доверие.
- Боюсь, исполнение приказа и заключает в себе некую ловушку, - упавшим голосом произнес он. - Хотя ума не приложу, в чем ее смысл.
- Что же, по-твоему, честнее: принести в жертву варварам Цитадель и несколько десятков эллинских жизней... к тому же и свою собственную, - медленным тоном судебного исполнителя проговорил Гестас, - или же рискнуть своим чином и почетом - и заделать эту проклятую дыру в стене?
- Ты меня не понимаешь, - с искренней горечью ответил Феспид. - Я боюсь, что начало восстановительных работ и послужит сигналом к нападению. Вопрос: к чьему нападению? Кто и по чьей воле явится к нашим стенам на варварских конях и переодетым в варварское облачение?
Гестас растерялся, и диадох снова вздохнул, еще больше уверившись в своих подозрениях.
- Сейчас разве найдешь правду? Во всяком случае, не от Годосава ждать мне вероломства, - заключил он.
- Почему же? - нерешительно спросил Гестас.
- С какой стати ему нападать, посуди сам. Им, варварам, благополучие Цитадели гораздо полезнее, чем нам, эллинам. Торговое дело прочнее обветшалого эллинского самолюбия. Варвары терпят нас тут за дары аттического Диониса и за безделушки для своих красоток. Теперь они даже посты и разъезды бенефициариев допустили на свои земли. Поистине христианское терпение в сарматских сердцах! На их месте я бы всех наших дорожных забияк давно бы передавил, как тараканов... Нет, Белая Цитадель стоит крепче самого Танаиса, вот мое слово.
Феспид замолчал и долго смотрел на Гестаса. За время молчания лицо диадоха переменилось: зарница какого-то жестокого решения озарила его.
Гестас не ошибся: диадох заговорил с ним снова, и, хотя старательно выдерживал участливый тон и даже приподнял для искренности брови, взгляд его остался холоден и бесстрастен.
- Время идет, Гестас, ты прав. Положение остается неясным и чревато опасными неожиданностями. Признаюсь, что я послал искушенного человека в Танаис. Но до его возвращения я вынужден содержать тебя под стражей, а твое оружие оставить у себя.
Гестас больше не удивился - все его душевные силы иссякли в первой же схватке с роковой превратностью судьбы. Он ничего не ответил и только презрительно отвернулся.
- Я очень уважаю твоего отца, поверь, - вздохнул Феспид и даже решился положить руку Гестасу на плечо. - Но у меня нет права поступить иначе. Я надеюсь, что ты найдешь в себе силы души и доводы ума, чтобы простить меня. Я же, если дело завершится счастливой развязкой, сумею возместить нанесенную тебе обиду. Клянусь Зевсом... Хион!
Хион возник в дверях, как по волшебству, а за ним - двое крепких солдат из числа охранников.
- Проводи посланника великого пресбевта в его комнату и будь с ним столь же учтив, как и поутру. Все, что потребует от тебя посланник, - еду, вино - приноси немедля.
Уже выходя, Гестас спохватился:
- Второй гонец! Ведь должен быть второй гонец с приказом!
- Это пообещал тебе великий пресбевт? - поинтересовался Феспид, в его голосе слышалось сочувствие к совершенно обманутому юноше.
- Да, - кивнул Гестас.
- Могу лишь сожалеть вместе с тобой о нерасторопности твоего напарника. - Феспид усмехнулся и сделал какой-то неясный жест Хиону.
Гестас решительно шагнул прочь, в темноту коридора. Через несколько шагов он толкнул знакомую дверь; потом, позади него, она плотно закрылась, и натужно лязгнул засов.
Комната, где посланник великого пресбевта отдыхал с дороги, обернулась его тюрьмой.
Гестас остался в тишине и одиночестве, но ни одного живого чувства не родилось теперь в его душе - ни отчаяния, ни гнева, ни страха. Что отчаяние, гнев и страх, когда вся жизнь целиком - со всем, что в ней произошло и что, быть может, еще настанет, - вся смялась вдруг, свернулась до размеров этой убогой комнатенки, за стенами которой до скончания веков и пространств простиралась пустая и безмолвная степь, покойная, как равнодушный сон Зевса. Все, чем жила душа, утратило вдруг живой смысл и свой живой источник. Осталась лишь ясная, как сырая мозаика, память.
Кем мнил он себя? И кем оказался? Пресбевт нарек его посланником правды и справедливости. Чьей же правды, если прибыл он со лживой вестью, посланником лжи? Неужели лгал доверительный взгляд пресбевта и лгал его язык, расточая величественные и долгие рассуждения о судьбах эллинского духа? Неужели в роскошных ножнах тех речей скрывался предательски неприметный, как кинжал наемного убийцы, корыстный умысел? Неужели лгал теплый, дружеский взгляд Никагора? О боги, есть ли тогда в мире то, что именуется правдой и не превращается в конце судьбы в капкан для простаков?
Невольно повлекло Гестаса представить себя как бы со стороны. Он присел на тростниковую постель и, откинувшись плечами на шершавую стену, прикрыл глаза.
Душа его представилась себе самой жеребенком, ошалевшим от ясности морозного утра: с разбегу вылетел он на речной лед и вот испугался и силится остановиться, упираясь ножками, вертясь и падая на бок, но все безудержно скользит к роковой полынье - так душа Гестаса скользила сейчас по всем миновавшим событиям от самого мига, когда взвилась она в ясном свете обещанной ей славы и высокой чести; скользила и ни за что не могла уцепиться и ничему не могла поверить, приближаясь к мигу последнего своего бесчестья и заточения.
Время потянулось невыносимо медленно. Исподволь, но неудержимо росла надежда на сарматский налет. Гестас гнал ее прочь, даже взывал к богам покарать его и отнять память, но это не помогало. Сердце, измучившись от лжи и путаницы, уже взывало к вероломству Годосава: не медли, варвар, только твое появление восстановит честь пресбевта и его посланника. Честь и правда стоят самой высокой цены... Смертью брата и своей собственной смертью, гибелью эллинов, слезами Эррины и отца - вот чем хочешь ты искупить свою пустую честь, сын Мириппа...
Гестас не вытерпел, ударил со всей силы кулаком по стене - так, что брызнула в лицо глиняная крупа. Боль немного успокоила душу, ненадолго рассеяла вихрь неотступного, злого чувства.
Сумерки наступили в тишине. Всадники Годосава под стенами Белой Цитадели не появились...
Теперь перед глазами неотвязной, прозрачной тенью висела насмешливая улыбка Феспида. Против той улыбки в самых далеких глубинах души мерцала далекой болью последняя молитва: о боги, боги, пощадите Эррину - еще одна ночь тоски и одиночества ожидает ее, задрожит в ее пальцах нить, и замрет веретено. О, боги, успокойте ее душу!
Гестас прилег на спину, подложив под голову руки. Сон не шел, но и двигаться больше не хотелось - бескровная, похмельная вялость заволокла все тело.
По полу, от дальнего угла к середине комнаты, медленно поползло лунное пятно. Добравшись краем до треножника, оно вдруг исчезло, и до Гестаса донесся тихий стук по краю маленького окошка.
Гестас вскочил на ноги.
- Тихо! - услышал он шепот брата: тот, распластавшись на крыше, опустил к окошку голову. - Что произошло? О тебе пошли странные толки.
Гестас вспомнил о клятве, но поколебался лишь мгновение и рассказал брату о случившемся.
- Неясная история. Но мы попробуем отыскать правду. - В голосе брата Гестас не различил ни тени растерянности и от того сразу взбодрился.
- Не падай духом. Будь спокоен. - Перевернутое лицо брата исчезло, и в глаза ярко ударила луна.
По крыше метнулся осторожный шорох.
Хвала Зевсу Сотеру! Какая радость, что рядом брат!
Снова под лопатками захрустел тростник, и Гестас сразу уснул.
...Медлительно, вязко текла перед глазами темная вода. На ее глади Гестас увидел свое отражение: то было настороженное лицо шестилетнего мальчугана, заглянувшего в холодную глубину, - и дыхание этой глубины затеняло лицо, очертив на нем иной, чужой еще, взрослый облик.
Мальчуган поднял взгляд: по ту сторону рва поднимались стены Города. Вода текла перед ними вкруговую - и возвращалась к ногам по правую руку. В другое мгновение Гестас увидел, что стрит уже перед самым мостом; ему показалось, что стоит он здесь уже очень давно и силится перейти через мост, вернуться домой, но не может сдвинуться с места - ноги онемели и стали как чужие. Страх гонит прочь от моста, но и отойти нет сил - и уже захватывает дыхание... сейчас мальчуган разревется. Рядом вдруг появляются мать с отцом. Гестас слышит их ласковые голоса, они берут его за руки и тянут за собой через мост - и тогда страх накатывает на душу невыносимой волной: там, за мостом, у ворот Города стоит к нему спиной его ровесник, такой же малыш, и почему-то очень страшно, что стоит он так неподвижно, словно втайне дожидается Гестаса... вот сейчас он обернется, и тогда... страх отдается в теле короткой судорогой.
Гестас широко раскрыл глаза.
В комнате было светло.
Он долго лежал, не решаясь пошевелиться. Все тело холодело от мелкого, неприятного пота. Наконец Гестас осторожно вздохнул, словно боясь упустить какую-то очень важную мысль.
...Этот сон - вестник страшной правды. Она уже рядом, она уже захватила дыхание, и душа затаилась, как перед ударом грома... И невыносимое натяжение тишины вокруг - это эфир уже напитан страшным откровением.
С трудом унимая дрожь, Гестас поднялся и, тихо подойдя к двери, постучал в нее ладонью.
- Эй, Хион! - позвал он, и уверенность голоса придала тепла и твердости духу.
Засов чиркнул по скобе, и дверь распахнулась от несильного удара ногой. Сутулясь от робости и от затаенного презрения, не поднимая глаз от пола, вошел Хион. В руках он держал чашку с гороховой кашей и небольшой кувшин. Не проронив ни слова, он оставил съестное на столе и с тою же сосредоточенной быстротой подался к выходу - но теперь уже Гестас преградил ему путь. Краем взора он заметил, что в дверь, на помощь Хиону, просунулся один из верзил с акинаком. Гестас успокоил его сдержанным жестом и без слов приветствия обратился к Хиону:
- Был ли второй гонец?
- Мне это не известно, - равнодушно ответил Хион.
Гестас задержал вздох, оттягивая миг громового удара, - сердце стукнуло вдруг больно, во всю грудь - и он, судорожно вздохнув, решился.
- Скажи, Хион, какой сегодня день, - выправляя между словами дыхание, властно, вспомнившимся тоном диадоха спросил Гестас.
Хион вяло, небрежно усмехнулся:
- Ты, видно, хорошо спал. Ты проспал эон, посланник великого пресбевта.
- Берегись, слуга диадоха, - не повышая голоса, уверенно предупредил Гестас. - У меня мало времени на вопросы и нет его для шуток. Какой день?
- Два часа назад наступил четвертый, - нарочито медлительно ответил Хион. - Четвертый день горпиэя... пятьсот тридцать пятого года. Этого будет тебе достаточно?
От самых ступней покатилась вверх ледяная волна. Поднявшись до головы, она иглами и звоном ударила в виски и откатилась вниз, к сердцу. Леденея, сердце отчаянно забилось.
Подавляя дрожь, Гестас стиснул зубы.
Четвертый день горпиэя! Вчерашний был третьим! Третьим, третьим днем горпиэя подписывал пресбевт свой приказ. В углу пергамента стояла дата: "в третий день..."
- Геракл разразит тебя... А завтра вырежут тебе язык, если ты лжешь мне сейчас, - не разжимая зубов, страшным, давящимся голосом проговорил Гестас.
Хион вздрогнул и растерялся. Он даже попятился, ужаснувшись взгляду Гестаса.
- Не лгу, не лгу, - пролепетал он. - Клянусь, чем прикажешь. Четвертый день. Спроси хотя бы у Пелагия. Эй, Пелагий!
Хион засуетился, пряча глаза. Обежав стороной Гестаса, чтобы скользнуть к двери, он еще раз кликнул верзилу, но тот уже спешил навстречу, оттесняя Хиона в угол, - и наконец они оба, поместившись по бокам от Гестаса, бестолково заговорили об одном и том же.
- Довольно тебя одного! - отмахнулся Гестас от Хиона и закрыл глаза.
Четвертый день горпиэя! В третий день он бесстыдно, едва ли не до сумерек, спал здесь, в Цитадели; в третий дань увидел он в руках диадоха пустой пергамент; на закате третьего же дня был написан рукою пресбевта приказ. Ошибся ли числом пресбевт? Ошибся ли он сам, Гестас, в "третий день горпиэя" идя на встречу с рыбником на перекресток Алтарной и Ста Милетцев? Ошибся ли и рыбник вместе с ним и вместе с самим пресбевтом?
Гестас тяжело вздохнул. О боги! О великий Зевс Спаситель! Ты не был глух и свершил чудо. Я спешил, Спаситель, я очень спешил, и ты не оставил меня. Ты внял последней, предсмертной молитве, ты внял молитве Эринны и молитве пресбевта. Ты спас жизнь - ради Эринны, ради чести пресбевта и Танаиса, ради спасения братьев-эллинов в Цитадели. Ты сократил мой путь на целые сутки. Ты справедлив! Хвала тебе во веки веков! Но неужели ты остался столь же простодушен, как твои ахейские герои дней Трои, - ты, Вседержитель? Как не предусмотрел ты вихря недоверия и мнительности в эллинском сердце темного времени? Этот вихрь должен был случиться, и разве не приходило к тебе сомнение, что своим спасительным даром нашлешь ты одним днем позже навет и бесчестье более жестокие, нежели смерть в степи от предательской стрелы?
Мудрость ли это, о Спаситель? Разве шутишь ты наподобие Хиона? Разве не проглядел ты в своем даре малого изъяна? Не знал ли ты, что днем раньше приказа жил и Гестас, сын Мириппа, жил и конь его, сшитыми были варварские одежды, выковано было оружие - был и лист пергамента с надрывом и метелкой ворсин? Было все это, кроме одного - надписи на пергаменте, начертанной рукой пресбевта. Она должна была появиться лишь на закате третьего дня, но на рассвете третьего же горпиэя пергамент уже был доставлен в Цитадель. Разве не провидел ты это? Разве трудно тебе было, Вседержитель, довершить свое чудо до конца и перенести одну крохотную надпись на день раньше ее появления? В чем твоя правда, Вседержитель?
Гестас открыл глаза: комната была пуста, а дверь заперта. Стражи затихли.
Гестас присел на постель и, зажав в кулаках пучки тростника, со злостью разломил их... Сейчас - утро четвертого дня. Надпись, верно, уже появилась, а времени до заката остается еще немало. Но как уверить хитроумного диадоха в чуде Зевса Сотера? Вряд ли воспрянет он духом и в радости протянет руки к небесам. Скорее же всего усмехнется столь простодушной лжи, а увидев надпись, решит, что затеяли его одурачить вконец. Только рассвирепеет он, не в силах сообразить, кому и как удалось ночью подменить пустой пергамент другим, исписанным. Разольются мысли диадоха по руслу и притокам интриги, и хоть разрази его тут на месте за безверие Громовержец, какая польза выйдет теперь от этой кары? Кого искушаешь ты, Вседержитель?
Гестас решительно поднялся и ударил кулаком в дверь:
- Эй, Хион! Или Пелагий! Кто угодно.
- Тебя хорошо слышно, - раздался из-за двери и, верно, из-за плеча Пелагия голос Хиона, - В чем нуждаешься еще?
- Зови немедля диадоха. Мне есть что ему сказать.
Несколько мгновений за дверью было тихо, а затем раздались шаги, удалившиеся по коридору. Прошло еще какое-то время, и шаги вернулись в большем числе.
В комнату вошел Феспид, а позади него, в дверях, остался Пелагий. Оглянувшись, диадох захлопнул дверь, едва не ударив его по лицу.
Гестас произнес воинское приветствие. Феспид, коротко кивнув, бросил взгляд на нетронутое съестное и, присев на постель, изобразил на лице чуткое внимание.
- Достиг ли тебя второй гонец? - спросил Гестас, встав у стола, напротив диадоха.
Феспид как бы удивился вопросу и чуть заметно вздохнул:
- Ты все еще веришь в его существование?
Немедля Гестас задал новый вопрос:
- Дождался ли ты своего гонца, диадох?
Феспид пристально посмотрел на Гестаса и предпочел признаться откровенно.
- Нет, он не вернулся, - сказал он тоном, подчеркивавшим призыв к доверию Гестаса.
- Тоже задерживается? - поддел его Гестас.
Диадох беззлобно усмехнулся.
- Я думаю, они оба задержались в степи навсегда, - вызывающе резко заключил Гестас. - Им не уйти от пепельнолицых. Эти духи вездесущи, и у них слишком быстрые кони. Верь мне, диадох. Я знаю.
Феспид неопределенно кивнул, показывая, что он не прочь поверить.
- В степи опасно, - прибавил он к своему кивку.
- Они напали и на меня. Мне не унести бы ног, если бы не милость Громовержца. - Последние слова Гестас произнес с особой расстановкой и чересчур громко для маленькой комнаты. - Он внял моей молитве. Знай, диадох, Зевс Сотер спас меня. Хвала Вседержителю! Он позволил мне обогнать время. Я прибыл к тебе на день раньше того часа, когда приказ был написан на пергаменте. Сегодня ведь четвертый день горпиэя, не так ли?.. Надпись уже должна появиться... Еще есть время, диадох. Прикажи готовиться к осаде.
Феспид был растерян: его морщины растянулись по лицу, а щеки вдавились вглубь. Он больше не глядел на Гестаса; взгляд его беспорядочно двигался вокруг, как бы суетливо отыскивая новую опору. На миг Гестасу удалось поймать его глаза, и, заглянув в душу диадоха, он разъярился.
- Ты снова ищешь хитрость и подлость простых смертных, диадох, потому твой взгляд и бегает по грязным углам, - презрительно произнес он. - Ты слишком отвык от правды. Раз в жизни стоит взглянуть и на небо. Но это - несколько позже. Поначалу останови взгляд на пергаменте.
Диадох резко поднялся.
- Не тебе приказывать, - тихо процедил он и стремглав вышел.
Стена и дверь перед Гестасом стали единым целом, но он вздохнул с облегчением: теперь он был уверен, что поступил правильно.
Снова наступила за стенами тишина без времени, и Гестас понял, что вчерашнее ожидание повторится в точности, что диадох скоро не появится, а когда появится, искусно скроет, брал ли он пергамент в руки.
Однако любой шаг диадоха, любой его двусмысленный взгляд будут лишь подтверждать это: Гестас был слишком уверен, что надпись на пергаменте появилась...
Ожидание больше не пугало. День проходил, но, длясь в тишине и бездействии, уже не тянулся мучительно долго - и Гестас удивлялся этой новой, странной метаморфозе времени.
Свет в окошке постепенно облекался в закатные тона, но Гестас, удивляясь и самому себе, дожидался рокового часа безо всякой тревоги, и когда покатился издалека навстречу глухой земляной гул, он поймал в себе сначала лишь подспудную, нежеланную радость.
- Покарай меня молнией, Вседержитель! - прошептал он, поднимаясь с тростника. - Я хочу не этого, но - только правды.
Гул нарастал, рассыпаясь конским топотом. Вокруг стен то там, то здесь всплескивались испуганные вскрики, кто-то пробежал мимо дверей.
- Ворота! Держи ворота! - узнал Гестас звонкий, срывающийся голос Амфиарая.
Они напали! - только сейчас осознал Гестас, и сердце его заколотилось отчаянно.
- Хион! Открой же! - крикнул он, ударив кулаком в дверь.
Хион не ответил - наверно, убежал. Сквозь возгласы и шум беготни уже доносился лязг мечей.
- Хион! Будь ты проклят! - не сдержался Гестас и, отступив, навалился на дверь плечом.
Она не поддалась.
Но уже миг спустя за ней раздался короткий вскрик, грохот, засов с визгом рванулся в сторону - и едва Гестас успел отскочить, как в комнату, словно падая всей тяжестью тела, ворвался с мечом наголо его брат, Атаней.
- Они напали! - хрипло выдохнул он и, переводя дух, судорожно облизнул губы.
Гестас невольно шагнул к двери, но наткнулся на выставленную братом руку.
- Стой! Ты слишком поспешил с приказом, - сказал вдруг Атеней.
Гестас оторопел.
- Я не слишком спешил, - пробормотал он. - Эти исчадия Стикса едва не сели мне на плечи...
- Но ты обогнал время, - спокойно перебил его Атеней.
- Я знаю, - не удивился Гестас проницательности брата. - Я опоздал понять это. Только сегодня утром я сказал диадоху...
- Я тоже опоздал. Ты называл число, но я пропустил мимо ушей... У тебя этот фокус получался в детстве: когда ты удирал от стражников из Города, ты исчезал у них из-под носа, а потом они клялись, будто видели тебя одновременно в двух разных местах.
- Это сейчас не имеет значения, - Гестас невольно повысил голос. - Зачем мы медлим, Атеней?
- Мы уже не медлим. - Атеней приблизил свое лицо и смотрел брату прямо в глаза. - Сейчас твоя смерть Феспиду нужнее, чем варварам. Вот что ты должен очень хорошо понять. Твоя смерть ему очень нужна, если он при виде этой бойни еще не потерял надежды уберечь свою жизнь. Он не выполнил приказ, и в Городе никто не поверит в его россказни о чудесах на пергаменте. Он поплатится головой. А уж если ты останешься в живых, то ему и вовсе не оправдаться... Ты должен бежать, Гестас. Верно, никто из нас не уйдет отсюда живым. Бежать способен ты один.
- Как бежать? - изумился Гестас.
- Назад. В прошлое. На два или три дня назад, на сколько получится. Ты уже знаешь, чем сегодня все кончилось, и только ты один способен заново распутать этот клубок лжи и неразберихи. Даже если это не удастся сделать, только ты один сможешь донести в Город правду о том, что здесь произошло... Только ты. Беги.
- Но как? - развел руками Гестас. - Я не знаю, как это делается, получалось само собой.
- Взмолись богам, призови своего гения. В степи получилось, значит, должно получиться и здесь. Условия те же: гибель при дверях.
Пока Атеней говорил, Гестас успел обдумать положение - и покачал головой:
- Нет, я не могу, брат. Пресбевт приказал мне при нападении оставаться в Цитадели. Я обязан захватить несколько трупов варваров и проследить, когда здесь, у берегов, появится корабль.
- Теперь же мы медлим. - В глазах Атенея вспыхнул гнев. - Какие трупы, кроме наших, останутся здесь? Какой корабль? Разве будет нам помощь?
- Завтра должна подойти кавалерия.
- Завтра! - с отчаянием простонал Атеней. - На что рассчитывал пресбевт? На то, что мы успеем заделать дыру в стене? Брешь осталась. Только успели завалить бревнами, пока они приближались.
- Сколько их?
- Полторы сотни. Беги, брат, не будь глуп.
- Каким же я буду братом, - вспылил и Гестас, - если оставлю тебя здесь одного, на смерть?
- Добрым и умным братом, - в тон ему ответил Атеней. - Твоя отвага лишит отца сразу обоих сыновей, а Город правды о том, что "мы остались верны нашим законам". Пожалей отца и прояви хоть каплю мудрости.
Прислушиваясь к себе, Гестас ответил не сразу.
- Хорошо, будь по-твоему, - кивнул он, решившись. - Только сначала я должен увидеть все своими глазами. И удостоверить появление корабля.
- Хвала Зевсу, понял наконец. Торопись. - Атеней резко подтолкнул брата к выходу.
В коридоре, около двери, обхватив голову руками, скорчился на коленях Хион.
- Слаб в ногах, - усмехнулся Атеней. - Эй, сосунок, привыкай. Сейчас тебе достанется крепче.
Он забежал во дворик для упражнений и вернулся со щитом:
- Возьми и береги себя.
Вспыхивали в темнеющем небе и, фыркая у земли чадящими огнями, ложились вокруг сарматские стрелы. Кое-где крыши и заградительные щиты на стенах уже занимались широкими языками пламени...
Брешь успели загромоздить двумя десятками бревен, и варварам пробиться сквозь нее пока не удалось. Их отпихивали пиками и окатывали из ковшей горящей нефтью. Крику по ту сторону станы слышалось много, но казалось, что варвары растеряны и на отчаянный штурм пока не решаются.
Гестас невольно поискал глазами диадоха, но не нашел.
- Где Феспид? - спросил он брата.
- Сам не вижу его, - ответил брат, внимательно оглядываясь. - Эй, Биант! Возьми кожу, сбей огонь на крышах! Живее! Спеши и ты, брат.
Они поднялись на стену и укрылись за одним из щитов.
На безопасном расстоянии от берега производила какие-то странные маневры торговая галера. Именно ее появление привело Годосава в замешательство. Несколько десятков всадников, среди которых был и Годосав, рассеянно водили коней из стороны в сторону. Они не отрывали глаз от галеры и, верно, боялись опасного подвоха. Воины, штурмовавшие брешь, отступили, выжидая, пока Годосав решит предпринять что-то определенное. Зато лучники, прикрываясь обитыми кожей, широкими щитами на колесах, старались изо всех сил.
- Проклятие! - послышался сзади голос Атенея. - Разрази их Геракл! Они сожгут нас до ночи безо всякого штурма... Какой умник догадался прислать вместо сотни всадников эту посудину, которая теперь танцует у всех на виду, как стеснительная девушка? Что скажешь, брат?.. Это - не война, а комедия Аристофана... Тебе пора, Гестас. Ты уже все видел.
От Меотиды донесся короткий плеск. С галеры бросили якорь. Годосав крикнул что-то, и несколько лучников побежали к берегу. В небо взметнулись огоньки и канули в воду, не долетев трети пути до корабля.
В затылок словно дохнуло жаром. В тот же миг от удара по плечу Гестас испуганно присел, разбив краем щита колено.
Атеней будто падал с большой высоты и у самой земли успел уцепиться за плечо брата.
- Пес Хион! Я не убил его! - ужаснул Гестаса его сдавленный, трудно выталкивающий слова голос.
Гестас, затая дыхание, повернулся к брату, и Атеней другой, тяжелой, как свинец, рукой вцепился в его левое плечо. Лицо брата дрогнуло и поплыло в глазах Гестаса: страшной, болотной бледностью застлалось оно, и мучительной болью накалился взгляд брата.
- Я предупреждал тебя! - натужно хрипя, выдохнул Атеней.
- Брат... кто... - пролепетал Гестас: краем взора уловил он, как за плечом Атенея пляшет оперение сарматской стрелы.
- Гестас! Уходи! - На губах Атенея лопнули алые пузырьки, брызнув в лицо брата горячими каплями. - Прикройся щитом и мной. Уходи! - Атеней с надрывом кашлянул, до боли сжав плечи Гестаса. - Ради Эринны. Ради отца. Уходи.
Атеней умер, еще стоя на ногах. Его последний выдох был совсем легким и бескровным. В лицо Гестаса дохнуло теплым эфиром, и тогда в теле брата словно надломился у корня стебель жизни. Руки ослабли, тело же разом обмякло и опустилось к ногам Гестаса.
Гестас продолжал стоять недвижно, не опуская взгляда. Из-за ограды дворика, с тридцати шагов, целился в него Хион. Он дожидался, пока Атеней упадет. Жало стрелы замерло, как капля росы на конце травинки.
Как капля росы! - удивился Гестас и услышал короткий, тугой выдох тетивы.
Сорвалась! - удивился Гестас.
Оперение дрожало и тихо, злобно посвистывало.
- Нет, Хион! - презрительно покачал головой Гестас. - Ты лжешь. Тебя нет, как не было пепельных мертвецов в степи, как нет этих горластых варваров и твоего хитрого господина. Всех вас нет и никогда не было.
Увязнув в невидимой паутине, повисла перед Гестасом сарматская стрела. Можно было протянуть руку и коснуться ее наконечника. Замерло трепетание пламени на крышах, замер ток дыма над пламенем, зловещими хвостатыми звездами повисли в небесах горящие стрелы. Остановилось время.
- Прости, Атеней. Я помолюсь за твою душу, - Гестас бережно прикрыл тело брата щитом и повернулся спиной к предателю Хиону и его стреле, замершей в одном, последнем шаге от жертвы.
Отвернувшись от них, Гестас затаил дыхание и широко раскрыл глаза. Он не увидел перед собой ни закатного неба над тихой Меотидой, ни варварского войска под стенами Белой Цитадели.
Он стоял на пороге ухоженного дворика, а из дверей дома, радостно улыбаясь и протягивая навстречу руки, шла к нему красивая женщина, одетая в небесно-голубой пеплос.
- Клеариста... - прошептал Гестас, узнав мать Эринны.
- Милый мой! - услышал Гестас любимый голос, но более глубокий голос, не девушки - матери, греющей сердцем своих детей и свой дом. - Как же долго ты возвращался! Я молила Диоскуров сократить твой путь. Мы так тебя заждались.
- Эринна! - прошептал Гестас, в страхе и радости узнавая во взрослой хозяйке дома свою любимую.
- Ты устал, любимый, я вижу, - тихо и ласково сказала Эринна, касаясь теплыми пальцами висков и щек Гестаса. - Путь был труден... Мы еще не садились за стол, ждали тебя. Проходи скорее в дом, я омою твои ноги.
Из дома со звонкими, радостными криками выскочили двое малышей/ Раскатив на бегу кувшины у колодца, они кинулись к Гестасу, и оба мигом повисли на его коленях.
- Какие... дети? - растерянно прошептал Гестас.
Ясный, ласковый смех Эринны был ему ответом:
- Дети, дети, взгляните на своего отца, - смеялась она. - Он так утомился в дороге, что не признает теперь собственных сыновей... Милый мой, идем. Тебя ждет ужин.
Сыновья соскочили на землю и потащили Гестаса за руки к дому.
Гестас шагнул вперед.
- Заслужил ли я? - смущало душу холодное сомнение. - И когда же эта жизнь...
Короткий, злой посвист послышался вдогон, и наконечник сарматской стрелы коснулся спины. Боль брызнула по всему телу струйками горячего железа.
Гестас замер на миг, вздохнул через силу и шагнул еще раз.
- Да, она будет... - узнал он. - Только эта жизнь и есть правда. Я заслужил... потом... через век... или эон... не важно... Я не солгал...
Пепельной тенью скользнула пустая мысль: чья же стрела догнала его - Хиона или тех, ночных призраков?.. Если это - ночная стрела, то добрался ли он до Цитадели, не оказались ли два дня в Цитадели только странным предсмертным видением.
- Нет! - молча крикнул врагам Гестас, опершись на руку Эринны. - Нет, проклятые духи тьмы! Теперь вам никакой болью и никакими засовами не убедить меня, что вся правда - только в ваших стрелах, пущенных в спину. Я успел узнать, что есть правда. Вот она здесь, передо мной - в моем доме и в моих детях.
Жидкое, кипящее железо вновь пролилось в тело, и Гестас едва устоял на ногах.
Это - вторая стрела... Следом за первой, эта - Хионова.
Собрав последние силы, он шагнул в дверь дома, в сияние теплых оливковых огней.
- Вот я вернулся... - легко вздохнул Гестас, умирая на грани времен. - А вам, исчадия Стикса... достанется... лишь ничтожный прах... ибо всегда только жизнь...
- Я хочу, чтобы ты был Эвмаром. Будь Эвмаром, сынок. Пусть Геракл встанет за твоими плечами. Пусть Диоскуры-хранители озарят своей милостью твои пути... Пусть в твоем плавании волны никогда не поднимутся выше твоих колен.
Прозвище - злобная тень, наколдованная моему имени жрецом Аннахарсисом, бронзовым стариком с аспидными глазами. Пять зим тому назад, поздней ночью в канун мистерий Кибелы, он стоял у алтаря и с холодной улыбкой следил за танцем саламандр в тонких язычках оливкового пламени. Потом он повернулся ко мне и сказал чеканным распевом, словно играя словами злого заговора:
- Город будет звать тебя Прорицателем. Ты - Прорицатель волею неизвестного мне сильного духа. Люди будут смотреть тебе вслед и говорить друг другу шепотом: вот идет Эвмар-Прорицатель.
- Почему ж не пророк? - задал я ему вопрос, а душа моя звенела, как перетянутая тетива.
- Ты не пророк, - тонко улыбнулся бронзовый старичок Аннахарсис, подарив мне прозвище, уже готовое ударить в спину ножом дурной молвы. - Пророки босы и вещают на торгах невежественной черни, ты же ходишь среди сильных в кожаных варварских сапогах, ты носишь кожаный пояс и скифский акинак. Пророки не носят мечи и не убивают, ты же убивал... или убил - разницы нет. Ты - прорицатель, ибо прорицатели не любят тех, кому они прорицают. Пророки же любят. Пророк - это судьба. Прорицатель - это род занятий. Тебя будут звать Прорицателем, ибо это так, а не иначе.
Как он хотел, жрец Сераписа, Аннахарсис, чтобы я ослеп от ярости и не сдержал себя. Тогда бы он поймал меня голыми руками без всякого силка и приманки.
Он ударил меня в самое сердце. Ведь я люблю Танаис, он дорог мне, как первая молитва отца над моей колыбелью, как память о матери, как улыбка моей дочери Азелек и поцелуй Невии. Я знаю, что скоро, умирая перед его стенами, я взмолюсь к богам о его покое.
Я родом из Фанагорими: там, на самом берегу залива, стоит высокий дом из песчаника, в котором я появился на свет. Я помню сладкую тьму и нарастающий гул, подобный потокам водопада. Он исходил отовсюду. Меня мягко подпихивало под зад, выталкивало из чрева - и я вдруг вывалился в ослепительную, ледяную магму, на руки повивальницы. Страшная тяжесть сразу потянула меня вниз, а царство живых вихрем завертелось надо мной. Я знал одно спасение - Голос, он вырвался из моей души и остановил вращение.
Когда надо мной склонился отец, меня заволокло удушливой дымкой, и я завопил еще громче. Мой отец был торговцем нефтью. В тот самый миг я возненавидел на всю жизнь аромат нефти, и в тот же самый миг я беззаветно полюбил своего отца. Так же случилось с моей судьбой. Я люблю свою судьбу, но ненавижу запах черной, горючей жидкости, который исходит от нее.
Я любил, когда отец стоит немного поодаль, откуда не доносится нефтяной дух, и молча смотрит ко мне в колыбель. Я затихал и долго смотрел на него. Так мы радовались жизни, радовались друг другу и были счастливы тем, что живем в этом мире вдвоем.
С той ночи, когда мой отец погиб, я полюбил его еще сильнее. Он больше не покидает меня на своей галере, он всегда рядом со мной, он всегда позади меня, справа, его рука лежит на моем плече, и от нее больше не исходит мучительный нефтяной аромат.
Это случилось в мою вторую весну. Так рано боги напомнили мне, что есть смерть. В ночь, когда погиб мой отец, Рок нашей семьи вывернулся чешуйчатыми кольцами и злобно стегнул хвостом - и на конце хвоста в тот миг оказалась галера отца. По морю пронесся вихрь и опрокинул ее. В ту ночь меня терзали страшные грезы. Я захлебывался в черной воде вместе с отцом, а луна клубилась в окнах тяжелым туманом. Я плакал, меня бил озноб. Мать прижимала меня к себе и тоже плакала - от дурного предчувствия.
На рассвете рыбаки-меоты в волнах прибоя подобрали тело отца. За ним по воде до самого горизонта тянулось огромное радужное пятно.
Нам с матерью помог старый товарищ отца, тоже судовладелец, Набайот, сын Цадока, иудей из Гермонассы. На свои средства он устроил погребение и заказал мраморную плиту с добрыми словами об отце. На погребении он стоял рядом с матерью и плакал.
Выгодно продав оставшиеся от отца амфоры с нефтью и нескольких рабов, он погасил отцовские долги. С нами остались только верные отцу стряпуха и два нубийца. Они не приняли вольную, которую мать предлагала им. Позднее в нашем доме появился еще один человек, учитель Елеазар. Его привел ко мне Набайот. Елеазар стал обучать меня грамоте, языкам и геометрии. Я оказался способным учеником.
Набайот регулярно снабжал нас деньгами и хлебом, и на жизнь нам вполне хватало. Отправляясь в далекий путь, он оставлял попечительствовать над нами своего племянника Иеремию.
Нам было плохо без отца - мы очень тосковали. И все же это было доброе время. Мы с матерью жили одним - любовью друг к другу. Мы часто ходили на берега собирать разноцветные камешки... Потом я взбирался на песчаный откос, а мать оставалась внизу и протягивала ко мне руки. Замирая душой, я разбегался вниз, и отрывался от песка, и летел вперед - в ласковые любимые руки. Такой я свою мать и запомнил: внизу, у моря, под пологим откосом, со счастливым лицом, с протянутыми ко мне руками.
Когда я оставался один во дворе нашего дома, я отгонял злые облака, которые, как мне чудилось, тихо подкрадывались по небу, чтобы отнять у меня мать.
Однажды по дороге к торгу на нас напали голодные и грязные псы. Они выскочили вдруг из-за угла и, зайдясь хриплым лаем, стали кидаться на нас. Они широко и злобно оскаливали зубы. Я очень испугался и уткнулся матери в ноги. Она подхватила меня и подняла над собой, прижавшись спиной к стене ближайшего дома. Я всем телом чувствовал, как дрожат ее руки, как дрожит она вся от ужаса, пытаясь уберечь меня, - и вдруг осознал, что никто в мире не спасет мою мать, кроме меня, ее единственного сына. Мой страх вдруг сразу угас, и впервые во мне проснулась сила. Мгновенно высохли слезы, я вдруг замер в странном, совсем не детском, холодном спокойствии и ощутил, как внутри меня, снизу, стремительно поднимается к горлу плотный комок. Я едва успел повернуться в руках матери и посмотреть на псов, как комок скользнул в горле и вырвался из моих глаз струями свистящих бичей. От их невидимых ударов псы покатились клубками по пыли. Они визжали и корчились - и подыхали один за другим, как мокрицы, брошенные на раскаленную жаровню.
Мать невольно опустила меня на землю и даже отстранилась прочь. Двое торговцев кинулись было с палками к нам на помощь, но остановились, выпучив глаза. Незнакомый старик пристально посмотрел на меня и, подойдя ближе, обратился к матери:
- Добрая женщина, береги своего сына, но и берегись его сама, - вот какие слова сказал он ей.
Когда мы вернулись домой, в глазах моих потемнело, и тяжелая судорога повалила меня на пол. Это случился первый в моей жизни приступ падучей.
Тем стариком у торга был Закария, христианский проповедник. Три года спустя он несколько раз появился в нашем доме и однажды целый вечер рассказывал матери о жизни и страданиях Спасителя. Доброе сердце матери не выдержало, и в конце рассказа; она тихо заплакала. Я играл в углу в костяных всадников и почти не слышал их беседы. Но когда донеслось до моих ушей чужое слово "Голгофа", страшная картина вдруг представилась мне, и я замер, уставившись в пустую стену.
Я и сейчас удивляюсь, почему увидел тогда не казнь Христа, а совсем иное, далекое: смерть Пилата.
Передо мной в болотном сумраке роскошной опочивальни на широком ложе в муках умирал Пилат. Обхватив руками огромную килу, Пилат тяжело и часто дышал. Казалось, он отчаянно раздувает гаснущие угли. На простынях вокруг него темнели пятна пота.
Предчувствуя близкую агонию, Пилат выгнал всех вон из дома и только велел ввести в опочивальню свою любимую арабскую кобылицу, белую, с золотистой челкой. Пустая тишина стояла в доме прокуратора, ом умирал один. Только кобылица, опасливо прислушиваясь к его дыханию, косила на него темным глазом и, пытаясь отойти в сторону, подергивала за поводья, обвязанные вокруг крыльев одного из бронзовых орлов изголовья.
Боль снова пронизала все тело от паха до затылка, и Пилат со стоном повернулся на бок, тяжело подбирая ноги к животу. Потом боль немного отпустила. Шевеля землистыми губами, Пилат бессмысленно смотрел на глаз кобылицы...
- Это ты, ты платишь мне?.. - бредил он. - Зачем ты так глядишь на меня? Разве я виновен?.. Ты же, ты же видел, как они все, все орали "распни его!". Но теперь ты платишь мне... ты, который звал любить их всех, врагов своих... Или лгал ты?.. Чтобы платить сполна?.. А если это не ты, то откуда берется эта проклятая боль?
Пилат опрокинулся на спину и широко раскрыл глаза. Зрачки Пилата сузились вдруг, как от яркого света. В узорах мраморного потолка он увидел всю свою жизнь и дорогу в бездну, которую заслужил одним омовением рук в дорогой александрийской чаше.
Кобылица наклонилась над Пилатом и теплым, волглым языком облизала ему лицо. Через несколько мгновений глаза Пилата остекленели.
Я помню, как снова занялся костяными лошадками и, когда Закария кончил свой рассказ, невольно повернулся к нему и задал вопрос, которого еще миг назад не было у меня на уме. Я обратился к Закарии по-арамейски, поскольку принял его за выходца из Сирии.
- Скажи, учитель, почему тысячи людей встречали Спасителя "осанной" и пальмовыми ветвями, а в скором времени те же тысячи кричали "распни его!" и желали ему смерти. Или при казни присутствовали другие люди? А если это были другие, то куда же девались первые?
Закария обратил на меня удивленный взор и ответил по-эллински:
- Снова ты изумляешь меня. Сколько же тебе лет, маленький искатель мудрости?
- Исполнилось шесть, учитель, - гордо сказал я.
- Не успеют твои года удвоиться, как на свой вопрос ты сможешь ответить сам и лучше, чем это способен сделать я, - ласково улыбнувшись, проговорил Закария. - А пока я скажу тебе вот что. Вполне вероятно, что это были те же тысячи. Первые превратились во вторые. И произошло это потому, что им внушили, будто белое это черное, а черное - это белое. И тысячи людей перестали верить своим глазам. А такое наваждение стало возможным от того, что день обязательно сменяется ночью, но только истинно любящее сердце всегда источает яркий свет и, озаряя себе путь, никогда не собьется с него. А что такое истинная любовь, ты знаешь сам и не слушай никого, кто вызовется объяснять тебе это умными словами. Ты знаешь это сам, и здесь, на земле, будет испытываться сила твоей памяти. Ты не должен забыть, что есть любовь, ибо жизнь человеческая нелегка и часто ожесточает сердце.
Нашему благодетелю Набайоту не нравился иноверец Закария, однако он ни разу не упрекнул мать в том, что она принимает его в своем доме.
Когда Набайот не был в отъезде, он часто навещал нас. Они подолгу оставались с матерью вдвоем в доме, а я играл во дворе. Иногда Набайот уходил от нас в радостном настроении, иногда - в сокрушенном расположении духа, но он не забывал немного поиграть со мной и подарить на прощание новую игрушку.
Мою мать унесла холера, когда мне было немногим более семи.
Недоброй, очень недоброй памяти лето пятьсот пятого года. Оно началось широкими степными пожарами. Тяжелый войлок дымов затягивал небеса, и днем стоял полумрак, а ночами в смоляной мгле выскальзывали не то с небес, не то из глубин Аида долгие багровые сполохи. До рассвета хрипло взвывали собаки, и кони бились в стойлах, раздувая ноздри и брызгая пеной. Я видел, как тянутся над ручьями и колодцами волокна коричневой дымки, и боялся подходить к воде.
Первым из нашего дома вдохнул этой дымки старик Елеазар. Почувствовав, что обречен, он написал на куске пергамента письмо и вручил его мне.
- Береги пергамент как зеницу ока, - сказал он мне торжественно, сам же сутулясь и на глазах бледнея лицом. - Когда станешь совершеннолетним, плыви в Александрию египетскую. Там отыщешь врата с этим знаком, - он указал мне на третью букву священного алфавита, заглавную в тексте пергамента. - В те врата входи смело. Там примут тебя, как своего, и ты достигнешь истинного могущества духа, заключенного в твоем имени. Прощай, Эвмар.
В тот же вечер, чтобы не передать гибельную хворь кому-нибудь из нас, здоровых, а самому не умирать мучительной смертью, старик Елеазар, слабея, добрался до берега и утопился в прибое.
Следом за моим учителем, словно по одному мановению черного крыла Эвмениды, умерли нубийцы и стряпуха.
Спустя сутки вернулась из плавания галера Набайота. Она встала не в порту, а заякорилась прямо напротив нашего дома. Из приставшей к берегу лодки выскочил на песок Набайот. Он пришел к нашему дому бледный и перепуганный. Не произнеся ни слова приветствия, он судорожно схватил нас с матерью за руки и, уведя в лодку, переправил на корабль. Мы отплыли из моей родной Фанагории. Навсегда.
Набайот опоздал. До самого вечера моя мать в горьком молчании смотрела назад, за корму. Ветер усиливался, берег истончался вдали, и его вскоре заволокло грязной степной гарью. К ночи мать слегла. Она тоже вдохнула коричневой дымки. Когда я заметил это, душа моя похолодела. Я очень испугался, почувствовав, что вот-вот останусь сиротой. Я ничем не мог помочь моей матери, бессилие забилось в груди жгучей болью, и я едва не потерял сознание. Я стиснул зубы и не дал глазам проронить ни одной слезы.
Миновал еще один вечер, и моя мать умерла. На ближайшем берегу ее кремировали. Я остался один в холодном море, лишенный тепла любимых рук. Но странно: я не тосковал в те горькие дни, а только забивался подальше от всех и подолгу оставался в молчании. Во мне молчало мое сердце, молчала душа, я только слышал плеск волн о днище галеры - и ничего, кроме этого шелестящего плеска, не было ни во мне, ни вокруг меня. Я прозрел, что ненадолго задержусь в царстве живых, и нет причины печалиться: скоро, очень скоро мы все соберемся по одну сторону Великой Реки - мой отец Бисальт, моя мать Тимо и я, их сын Эвмар.
Все остальное время плавания Набайот словно боялся замечать меня. Он еще сильнее осунулся, побледнел - и часто молился.
Мы сошли на берег у Танаиса, который стал моей второй родиной. Здесь Набайот имел еще один дом, где он обосновался уже до конца жизни, а в Гермонассу и Фанагорию он потом плавал лишь за тем, чтобы справить какое-нибудь торговое дело.
Когда мы вошли в его дом, он сразу приказал меня накормить, но сам есть не стал - сел напротив и долго тяжелым, пристальным взглядом смотрел на меня, так что ел я лишь из боязни, что есть должен, раз хозяин, оставив хлопоты, угощает меня, сироту. Свое место и судьбу в этом доме я уже предвидел верно. Потом Набайот выслал всех из дома и, оставив меня за пустым столом, пошел во внутренние покои. Глянув ему в спину, я вдруг заметил, что он горбится, будто под тяжестью.
Вскоре из комнаты донеслись странные звуки. Я, немного поколебавшись, осмелился заглянуть в дверь и в испуге застыл на пороге. Набайот стоял на коленях, неловко и беспомощно вытянувшись вперед и упираясь локтем в низкую скамейку. Другой рукой он зачерпывал из стоявшего перед ним на скамейке мелкого кимлика горсти пепла и судорожно опрокидывал их на голову. Хриплые рыдания вырывались из его груди, и от них содрогался он всем телом. Зола падала с волос и рассыпамлась с ладони, клубясь у пола серым дымком. Слезы текли по щекам грязными ручейками, он размазывал их тыльной стороной руки и жмурился так страдальчески, что я и сам едва не заплакал. Дорогой, темного шелка, кафтан висел на нем клочьями.
Не скоро он обратил на меня внимание, а когда наконец остановил на мне помутневший взор, рыдания его стихли, и он замер в неподвижности, словно окаменел.
Потом он рукой подозвал меня к себе, я робко подошел, и Набайот, продолжая стоять на коленях, вдруг обнял меня и уткнулся лбом мне в грудь. За эту свою короткую слабость он потом будет всегда сторониться меня и говорить со мной, хмуря брови.
- Похож, похож, - пробормотал он, едва не повиснув на мне. - Как ты похож на нее... Я... я так хотел, чтобы у тебя был брат... Тогда... давно... У тебя был бы брат. А отныне уже никогда...
Он замолчал и отстранил меня. Немного побыв в растерянности, он поднялся на ноги, затем, пошатываясь, добрался до кресла и послал меня за водой и полотенцем.
Я знаю, что моя мать никогда не любила его, и я не верю словам Иеремии, будто она отказала Набайоту только по собственной душевной доброте, то есть из боязни, что ребенок, родившийся от эллинки и иудея, не найдет в жизни счастья ни среди эллинов, ни среди иудеев.
Мне было семь лет, и в доме Набайота мои года удвоились. Трудное, но полезное это было время: в доме и в плаваниях с торговцем я многое повидал и многому научился. Я честно зарабатывал свой хлеб: я бегал посыльным, умело распускал на торгах нужные Набайоту слухи, шпионил по торговым делам, прислуживал за столом и наконец стал главным весовщиком.
Рука отца правила мной в те годы, а память о матери грела мое сердце.
Набайот собирал философские рукописи. Относясь пренебрежительно к ним и к их авторам, он своим показным увлечением покупал уважение к себе у жрецов и иных образованных людей Города. Я же получил возможность много читать. Я не любил Аристотеля: мне казалось, его мир был создан стариком-лекарем, крепко помешавшимся на своих весах, гирьках и бесконечном смешивании составов и порошков. Сердце подростка победил Флавий Филострат. Рассказанная им бурная жизнь мага и мудреца Аполлония Тианца ошеломила меня. В нем, в Аполлонии, нашел я тогда родственную душу. Я знал, что истина может войти в ум только через глаза сердца.
Однажды на рассвете я начал было готовиться к торговым делам хозяина, но вдруг ноги сами погнали меня из дома во двор, а со двора на улицу. Там, где улица поднималась тремя ступеньками к агоре, стоял, опершись на посох, Закария. Он был совсем иссохшим стариком. Казалось, даже редкие его длинные волосы и жидкая борода тянут его к земле. Он поманил меня рукой и ясно улыбнулся.
- Ты услышал меня, юный искатель мудрости, - слабым голосом проговорил он, погладив меня по голове твердыми пальцами. - Ты знал, что старый Закария не забудет проститься с сыном доброй и кроткой Тимо. Душа ее пред самим Господом пребывает ныне в радости и благодати. Помни, Эвмар, и не печалься. И меня уже призывает Господь наш. Настает мой срок. Я пришел в этот Город к тебе. Прости мне мой грех, Эвмар. Когда-то я советовал твоей матери опасаться твоего дара, боясь, что от врага людского он. Но ты оказался добрым сыном. Простит мне Бог. Прости и ты, Эвмар. - В ответ я лишь растерянно кивнул. - Твой дар - твое великое искушение и пытка. Люби людей и в добре, и во зле их. Бойся ошибиться во гневе. Злом и силой борется со злом только зло и в том подчиняется оно воле Господней. Помни об этом и сам избери свой путь. Ты - язычник, и чувствует мое сердце, на всю жизнь останешься им. Но Господь говорил: приидите ко мне все. Потому я благословляю тебя по-христиански. - С этими словами Закария осанил меня крестом. - Многие склонят перед тобой головы, и многие будут в твоей власти. Неси им мир. Прощай, Эвмар.
Закария неловко повернулся на ступеньках и, не оглядываясь, пошел от меня прочь.
Я, запоздав, тоже проговорил слова прощания - уже ему вслед, и он, обернувшись, издали последний раз улыбнулся мне.
Я был слишком самолюбив, чтобы не уйти от Набайота, но я был слишком горд, чтобы уйти от него, не расплатившись с ним щедро за стол, кров и учение. Как-то я решил, что время стать себе хозяином пришло. Набайот поразился моей дерзости и, приставив ко мне двух своих помощников, позволил заняться своим собственным расчетом. Вскоре мне удалось перепродать двум римлянам большое количество осетрины, взятой за малую цену у племен, живущих выше по течению, у самого Симргиса. Прибыль была необычайно велика. Набайот развел руками, и в тот же вечер я ушел от него к аорсам Газарна, с младшим сыном которого я успел сойтись на торге скотом, где втайне от хозяина увлекался меной всякими безделушками.
Четыре года я жил по их законам и молился их идолам. Я научился спать, положив под голову седло. Я научился переваривать сырое мясо и пить горячее сало. Я привык к злым сарматским вшам, к вони кибиток, привык к шумным, звериным пиршествам с безудержной, хмельной поножовщиной под утро. Я привык к хриплому гомону степного воронья и к запаху сарматских женщин - терпкой смеси конского пота и лавандового масла.
Я тщился увидеть в них наследников эллинской красоты. Мое сердце уже начала терзать новая скорбь: я почувствовал, что память и слава Эллады стали увядать. Грустно и страшно смотреть на чернеющий виноградник, когда не обделен он ни солнцем, ни водой и не точат его земные черви, - но он все хиреет и вянет, словно под дыханием Гидры. Почему же коробятся листья и сохнет плод?.. Я не находил ответа. Мы, эллины, поделились своим благородством со многими племенами. От Геркулесовых столбов и до самых пределов Индии на всех хватило нашего духа и нашего языка. Даже римское железное варварство мы сумели облагородить. И хотя не поддался переплавке солдатский - прямой и короткий - ум римлян, нам по крайней мере удалось упрятать его в изящные эллинские ножны. Не гиганты - римские легионарии перенесли Олимп, Оссу и Пелион на Палатинский холм и, взгромоздив их друг на друга, уперли в самые небеса врата императорских триумфов. Но, не выдержав тяжести, затрещал внизу Олимп, а наверху увенчанная золотым орлом Осса стала стремительно опрокидываться на столицу Империи. Тень падающей скалы уже прикрыла ее - скоро, скоро содрогнется земля, поднимутся волны, и донесется до самого Танаиса грохот удара. Что ж из того? И на обломках империй славно взрастало эллинское слово. Но ныне жизненная сила покидает его, и кровь его бледнеет. Кто ныне согреет кровь наших богов? Сколоты? Аланы? Сарматы?
Я возомнил себя посланником Аполлона, великим Учителем варварских племен. Я решил начать с аорсов, воображая себя в будущем седобородым мудрецом, строителем первого сарматского храма Аполлона.
Я тщился посеять в их сердцах семя эллинской красоты. Но всему свое время: сначала нужно было стать среди них равным.
Меня приняли с настороженным, а вернее сказать, с любопытствующим презрением, как чужого диковинного зверька. Спустя несколько дней меня подпустили ближе к котлам. Во мне признали силу: без заговора, трав и молитв я свел чирьи у старой жрицы Даллы, а когда старший сын богарамта Фарземс, двумя годами обогнавший меня, предложил мне единоборство до первой крови, я изловчился и тяжелым сарматским мечом отхватил ему левую мочку.
Газарн присмотрелся ко мне и приказал Фарзесу подвести ко мне коня. Я надел сарматскую шапку, сел в сарматское седло и стал воином багарата.
Не я их учил - они меня учили. Они учили меня видеть паука, крадущегося по ветке терновника на другой стороне реки, учили пробегать сбоку сквозь летящий табун, хватать на лету стрелы и отражать ладонью разящее острие меча.
Заметив в моих глазах блеск силы, старуха Далла взялась учить меня степному колдовству, и вскоре табун девственных кобылиц стал подчиняться моему дыханию. Я разгонял табун перед собой кругами. Воздух начинал дрожать, и травы клонило к зловещему кругу - и над табуном, медленно завиваясь, вытягивался в небо жгут губительного смерча. Я отбрасывал табун в сторону и низким гортанным криком толкал смерч вперед. Он уносился к вражескому стану, подхватывая с собой клубы пыли, траву и комья земли.
Эти фокусы получались у меня лучше, чем у самой мудрой Даллы, и однажды она, ткнув в меня пальцем, сказала багарату те же слова, что говорил когда-то моей матери христианин Закария:
- Берегите этого жеребенка, но берегитесь его сами.
В пятнадцать лет я стал мужчиной. Газарн обдумал предупреждение Даллы и принял решение: он взял меня в свою свиту и напустил на меня свою дочь Сафрайю. Ей было двадцать, она уже зарубила с десяток врагов и давно получила право завести семью, однако багарат берег ее, имея на уме какие-то виды.
О боги, вспоминая молодую Сафрайю, я молюсь за нее, и кровь моя вскипает пламенем. Она - моя первая любовь. Она была красива. Волнистые волосы, тонкий профиль - почти эллинка. Недобрые, с мутной кровинкой глаза и глубокий шрам через лоб и переносицу не портили ее. Ее чары затягивали душу, как водоворот. Ее ласки опутывали сладким мраком, как голоса сирен. Но я поверг Сафрайю, хотя уже сам не стыдился быть поверженным. Моя юная горячая кровь обожгла ее силу, и я еще долго робел, когда она, уведя меня в свою кибитку, кидалась неистово, до кровавых укусов, целовать мои ноги.
Когда я проговорился ей, что собираюсь уйти, она в рыданиях умоляла забрать ее с собой. Я стойко противился, и тогда она схватилась за нож. Под левым соском у меня осталась на добрую память отметина любимой. Большого усилия и ловкости стоило мне заломить ей руки и выскочить вон из кибитки.
- Я вспорю тебе брюхо, козий выродок! - крикнула она мне вдогон, - Только сядь на коня.
Четыре года я жил по их законам и почитал их богов. На исходе четвертого года одна холодная летняя ночь образумила меня. Я не спал, я смотрел на плывущую луну и под утро расплакался. Я понял, что никогда в их сердцах не взойдут ростки эллинской красоты, никогда не расцветет на их устах чистая эллинская речь. Кочующие варвары пришли из чужого царства духа. Учить их своему - пустая затея, все равно что сеять пшеницу на черепичной крыше.
Я пришел к Газарну, преклонил передним голову и сказал, что мой эллинский бог позвал меня и вот я ухожу.
Багарат Газарн пристально взглянул на меня и подарил сапоги великолепной, царской выделки.
- Бери и уходи. Когда сносишь, возвращайся за новыми, - повелительным, но не злобным тоном заговорил он со мной. - Ты уже наполовину наш. Твои корни теперь здесь, - Он торжественным жестом указал в пол шатра. - У Сафрайи от тебя будет дочь. Три года не было зачатья, но ты собрался уйти - и оно случилось. Это - знак Атара. Его волею ты должен уйти, как решил. Я не держу тебя. Сегодня на алтаре поднимется огонь, и Далла очистит твою дорогу. Под утро ты уйдешь. Не бойся мести Сафрайи. Сегодня мы успокоим ее зельем, а завтра она начнет помнить о тебе и молить Атара защитить тебя.
В тот день я мнил себя едва ли не Платоном, познавшим весь мир от корней трав до небесных сфер, но на самом деле я был еще цыпленком - я даже не понимал, что значит стать отцом.
По чистой дороге, на легком коне, в роскошных царских сапогах я вернулся в Танаис. Меня провожал Фарзес. У самых ворот мы простились как братья, и он, забрав коня, канул в степь.
Старая жрица наколдовала мне удачу. Уже к полудню я сумел наняться матросом-охранником на торговый корабль, отплывавший в Александрию египетскую.
Через полмесяца попутного ветра и ясной погоды я сошел на пристань - и там, спустя лишь несколько мгновений, от суматохи и невообразимой пестроты Города Базилевса у меня закружилась голова.
Такое великое столпотворение племен, языков и одежд я видел впервые. Но не это поразило меня. Куда бы ни глянул я - во всем было эллинское, в любой мелочи была примешана хотя бы капля эллинского. И во всем, однако, сквозило бесстыдное поругание и презрение всего эллинского, как если бы свинью нарядили в тунику, а на козла напялили ахейский шлем. Какой хитроумный бог так зло издевался над нашей красотой?
Я бродил по улицам Александрии и в горькой тоске видел странную, комическую противоположность моей жизни среди варваров, я видел подлую насмешку над моими мыслями о новых всходах эллинского духа в городах и землях юных племен.
Мой эллинский язык потомственного боспорца далек от аттического совершенства, но шепелявое александрийское наречие поначалу вызывало у меня тошноту. В торговых кварталах и жреческих особняках я встретил множество целителей, прорицателей, факиров и чародеев. В этом городе бесконечных торговых перепалок и пустопорожней философской болтовни на любом перекрестке легко узнать свою судьбу, и если не понравится обещанная жизнь, пройдись за час по десятку гадателей и выбери себе будущее по вкусу.
Добрых три четверти этих волхвов и фокусников - воры и обманщики. Но я впервые встретил многих избранных - так назвал бы их мой старый учитель Елеазар, - людей, наделенных даром силы, но разменивающих свою душу у богатого сброда на яркие кафтаны, дорогих шлюх и нероновские трапезы.
- Разве ослепли вы? - спрашивал я их.
- Живи лучше других, - говорили они мне. - Что твои мечты и прозрения - они потонут в темных душонках черни. Не трогай сильных властью. Их нельзя образумить чудом, их только можно купить чудом. Не ты первый. Ты знаешь, что были умнее и могущественней тебя. Где они все? Один кончил на кресте, другой - на варварских пиках, третий - в тюрьме. Вот где правда.
- Отметина смерти и в твоих глазах, - предупреждали они меня. - Живи, как мы. Это - последний твой выбор.
О великий Аполлон Врач! В нечистый город привела меня судьба!
Побродяжничав досыта, я пришел к вратам с третьей буквой священного алфавита. Врата были высокими и железными. Когда они впустили меня и затворились следом, я вздохнул с облегчением - через них не доносился гомон толпы. Я сберег письмо старого учителя, и приняли меня хорошо. Елеазара здесь помнили и почитали едва ли не за пророка.
Мудрецы "третьей буквы" подивились моим познаниям и стали лелеять мой ум. Но я не оправдал их надежд. Я оказался нетерпелив. Всего три года дожидался я, пока они откроют мне смысл бытия и путь к новой эллинской славе. Я ждал, что они научат меня сеять чистое эллинское слово в александрийскую толпу, ведь их эллинский выговор был чище моего, а с уст слетали панегирики эллинской красоте. Но вскоре я понял, что они хотят своего: чтобы я облек в одежды эллинского слова словам Иова и Елисея.
Их мысли бродили на аристотелевской закваске, но царем и богом был Филон. Он-то и отгородил своих учеников железными вратами от суеты александрийского торга, от всех радостей и страданий людских, от вод и небес. Он, великий и мудрый Филон, вовлекши своих избранных в волшебную игру холодного рассудка, вознес их над толпой царей и черни. Здесь, за железными вратами, избранные читали Септуагинту, Библию на эллинском, играя в ее слова, как подвыпившие римляне - в морру, когда и сам водящий уже не может пересчитать собственные пальцы. Толкователи Священного писания были сыты и не обременены слухами о варварской волне по другую сторону Средиземного моря.
Но я вспоминаю их с уважением. Я благодарен им за их сытные обеды, за их невозмутимость по отношению к моему дурному характеру и за прекрасную библиотеку.
Как-то я просидел две ночи кряду, рассчитывая геометрическое толкование Песни Песней. Я подарил его авторство верховному жрецу "третьей буквы". Он пришел в восторг. Так я расплатился со своими новыми учителями, и железные врата выпустили меня прочь.
Я уже начал принюхиваться к понтийским ветрам, ветрам с моей родины, однако течение судьбы увлекало меня теперь в глубину Египта, в дряхлеющее сердце жреческой державы - в Мемфис.
Мой Гений подсказывал мне, что там я найду себе скорее врагов, чем единомышленников, но он же упорно вел меня в новый водоворот: там, в Мемфисе, меня ждала встреча с людьми, равными мне по силе прозрения, там мне суждено было узнать, как жить дальше.
В Мемфисе я встретил сильных. Даже среди служителей Сераписа, алебастрового бога, зачатого царским скипетром, я нашел людей, прозревавших тени в глубинах времен, огненный вихрь в глубинах земли и пыльные дороги в небесных сферах. И они жили за железными вратами, высокими вратами, но я устал от одиночества и потянулся к ним душой. Мне уже почудилось, что среди них я наконец пойму, кто я и зачем я зрячее других.
Мою силу сразу признали. Меня обхаживали и боялись, как боятся алтарного огня на корабле. Я прошел посвящение. Когда я испытал могильную тьму и тишину, миновал подземные лабиринты, завесы огня и воды, видения демонов и чудовищ, искушение плоти поцелуями обнаженных красавиц и вышел на свет, высоко держа над головой факел, - солнце ударило мне в глаза. Я на миг ослеп. Когда же я вновь поднял веки, я увидел, что передо мной разостлано белое одеяние "посвященного", а мои новые братья стоят вокруг меня в слезах умиления. Я пригляделся к их слезам, и мое сердце похолодело от ненависти. Я понял, к чему им сила и зачем они выводят на стенах знаки бытия, укрывая их железными вратами. Не от глупости и невежества толпы укрывают они тайну. Не совершенство сердца нужно им, но совершенство власти, власти безупречной, как оскал леопарда, живучей и неистребимой мечом, как легион крыс, снующих по городским подвалам, - власти над душами людей, духами, царями и стихиями.
Я едва сдержался, чтобы не бросить факел на лучезарно-белую ткань.
- Ты мнишь из себя пустынного льва и хочешь свободы, которой никогда не достигнешь, ибо ты человек, а не бог, - по-учительски ласково сказал мне верховный жрец, легко разгадав мою душу, - Ты не прошел последнего испытания. Ты не полюбил своих братьев. Хочешь уйти - иди.
Он указал мне на железные врата, открыть которые было бы не под силу и фаланге Александра. "Белые братья" как один презрительно усмехнулись. Я оценил врага, но почувствовал, что сейчас смогу сделать то, что никогда не мог и больше никогда не сумею. В моем сердце ненависть вступила в союз с гордостью - в тот миг я был непобедим любым оружием, побеждающим живую плоть. Я прошел воду и огонь - теперь мне предстояло пройти железо.
Не ответив ни слова, я разделся донага. Я пошел вперед широким шагом и у самых врат задержал дыхание. Я прошел сквозь врата, как сквозь куст терновника - вся моя кожа осталась на заговоренных узорах внутреннего слоя ворот.
От боли я не устоял на ногах и упал на мостовую. Теряя сознание, я еще успел испугаться, что прилипну к камням всем телом.
Меня подобрала шлюха из Римского квартала. Она обмазала меня сметаной, завернула в простыни и отпоила козьим молоком. Я прожил у нее полгода.
"Посвященные", оправившись от изумления и трезво поразмыслив, решили мою судьбу за меня: для них я был слишком сильным и чересчур осведомленным. Они меня выследили. Но их наемным убийцам я заморочил головы, и ночью, в сумраке нашей лачуги, они перерезали друг друга.
Надо было уходить, забрав с собой Синтию - так звали мою спасительницу. "Братья" не простили бы ей моего исцеления.
Сил на уговоры тратить не пришлось. Италийка-полукровка, всю жизнь прожившая в Мемфисе, Синтия только о том молила богов, чтобы перенесли ее в Рим и сделали любовницей магната или преторианца. Все ее разговоры сводились к одному: скопить бы денег, завести бы удачное знакомство - и в Рим, без оглядки.
Наутро после суматошной поножовщины, в окружении холодных трупов, я кое-как успокоил насмерть перепуганную хозяйку, пообещав, что уже через месяц она будет жить в Риме и на хорошем месте. Синтия, не раздумывая, прихватила с собой пару тряпок и дешевый браслет и первой выскочила из дома.
В Александрии удача уже не сопутствовала мне. Я не сумел наняться на корабль в Италию: мы попали в пору, когда эллинов брали неохотно - было принято им платить больше, чем африканцам и арабам, а отступать от этого правила считалось дурным знаком для плавания.
Праздная морская прогулка с любовницей обходилась недешево, и десять дней мне пришлось зарабатывать на торгах безвредным обманом: я пускал из ушей огонь и выплевывал мелких птах. Наконец подвернулся богатый римский торговец, у которого я свел бельмо, и он радушно пригласил нас на свою галеру, отказавшись от платы. На вырученные деньги я купил Синтии благовоний и красивых нарядов. В пути я обучил ее кое-каким фокусам для забавы тучного и добродушного купца и уговорил его устроить Синтию в Риме.
Мне удалось сдержать свое слово: через месяц Синтия уже роскошествовала в столице - об этом я узнал от нее самой спустя почти десятилетие.
Корабль причалил в порту Мизена. Здесь купец задерживался, и я, слезно простившись с Синтией, поспешил в Рим. Недоброе предчувствие гнало меня прочь с Остийской дороги, ведущей к одним из южных врат Города, но любопытство пересиливало: мне не терпелось взглянуть на славу и мощь императоров, и я лелеял надежду чинно побеседовать с умными людьми.
Рим встретил меня проливным дождем. Улицы были пусты и скользки. Навстречу, вскипая и пузырясь, катились грязные ручьи. С крыш Авентинского холма тянулась вниз кисловатая гарь, а вдали, на Палатине, великие врата Септиммия Севемра стояли цвета гнилой древесины и открывались в серые неподвижные тучи. Слава Империи предстала передо мной в своей последней правде. Помню, что безрадостно усмехнулся: мне стало жаль потерянного времени.
В недобрый час попал я в Великий Город. Дождь сорвал гладиаторские бои, и горячечная жажда легкой крови копилась теперь в стенах Города зловещей досадой. Даже промокшие до костей псы, прибившись вплотную к стенам, под козырьки крыш, не затихли, а судорожно взвывали вслед.
Моя судьба - попадать в дурные истории, когда справедливость остается утверждать не силой молитвы и грозного пророческого жеста, а силой и точностью удара.
На площади в Велии я протиснулся через толпу возбужденных зевак, которым небесная вода была нипочем. Я увидел, как несколько плебеев из вольноотпущенных избивают рабов - носильщиков паланкина. Сам паланкин был опрокинут. Его хозяин - пожилой, благородный человек в сенаторской тоге с алым кантом, видно, только что поднялся на ноги, - вся его тога была в грязи. Он, тяжело опершись на борт паланкина и прижав другую руку к животу, слабым голосом звал на помощь. Толпа отвечала ему хмельным хохотом и свистом.
Позднее я узнал, что надругались над Гнеем Аврелием Масветом, одним из сенаторов, неугодных Александру Северу, вернее, не ему - он был настолько мягок, что и муха едва ли могла стать ему неугодной, - а его свирепой матушке Мамее.
Центурионы, обязанные прекратить это позорное действо, будто нарочно попрятались, и я без труда нашел глазами истинных вдохновителей избиения: трое преторианцев с дурными ухмылками на лицах стояли поодаль, в колоннаде храма.
Я обернул кулак кожаным ремнем и уложил по очереди всех подкупленных драчунов. Одного из них, вытянувшего из-за спины нож, пришлось искупать в сточной канаве.
Толпа, подавшись назад, затихла и начала редеть.
Я помог сенатору добраться до дома, назвал ему свое имя, а от приглашения и денег отказался.
За мной следили, не скрываясь.
Едва я спустился с порога сенаторского дома и повернул за угол, как трое зачинщиков преградили мне путь. Первому же преторианскому ублюдку, показавшему мне железо, я выбил зубы. Остальные поостереглись и исчезли.
Дальнейшее знакомство с Римом не предвещало ничего хорошего, и я, запутывая следы, к концу дня выбрался на свободу.
Соляная дорога повела меня на север.
Еще утром, входя в южные врата Рима, я мечтал скорее вдохнуть тепло родных очагов. Своего очага у меня не было - я вспоминал очаги моих танаисских друзей и даже костры Газарна.
Но у истока Соляной дороги мое настроение переменилось. Теперь меня вновь ожидало долгое странствие.
Почти не сворачивая в сторону, я прошел Рецию, Верхнюю Германию, Бельгику и остановился лишь в Британии, на валу Адриана. Я обозревал страны и народы, кормясь лекарским делом. Обратный мой путь лежал через Норик, Далмацию, Эпир. Я посетил утихшие Афины, переправился в Азию, побывал в Эфесе, прошел Галатию и Каппадокию и наконец омыл ноги понтийской водой в порту Синопы.
Я заглянул через Эвксинский Понт в мою родную Фанагорию, и сердце мое сжалось. Ремесло матроса-охранника увело меня в далекие пути - это же ремесло возвращало меня на родину.
Я задержался на день в Фанагории. Я прошел мимо высокого дома из песчаника, где мать баюкала меня и отец заглядывал издали, от окна, в мою колыбель.
Я поднялся на откос и посмотрел на море и небо. Перехватило горло, и я не сдержал слез. И когда в глазах поплыло, море перемешалось с небом и солнце растеклось лучистыми стрелами, я различил внизу белый хитон моей матери. Я качнулся вперед - и побежал. Я бежал, задыхаясь, я отрывался от песка и летел, летел вперед - в ласковые, любимые руки...
Лишь холодные волны прибоя привели меня в чувство.
Через час я уже стоял на корабле, отплывавшем в Меотиду.
Я шагнул на берег, у Танаиса, в то самое место, откуда девять лет назад ступил на корабельную лесенку. Изношенные в отрепье сапоги Газарна хранились в моей дорожной суме.
Перед городскими воротами я помолился Аполлону и бросил с моста в ров несколько денариев.
Никто меня не узнал, и никто со мной не поздоровался.
В доме Набайота жил теперь Иеремия, его племянник. Как чужой человек, спросил я рабов о бывшем хозяине и узнал, что он уже два года как отплыл в царство мертвых. Наследство досталось племяннику, а двести денариев дожидались некоего Эвмара, сына Бисальта.
Я усмехнулся и пошел прочь. Вскоре я встретил начальника городской стражи, и он вспомнил меня. Мы за час стали друзьями, выпили в ближайшей таверне, и он разрешил мне переночевать на одной из западных башен.
До вечера я бродил по Городу и окрест него. Что же увидел я? Малое, но точное подобие александрийской суматохи. Прорицатели, целители, ясновидящие, фокусники, гадалки, толкователи снов - обманщики и мелкие, бесталанные ремесленники великого искусства. Откуда слетелось их столько на Город - как воронья на обильную помойку? Как хватало на всех них пропитания и уважения у наивных горожан?
Тяжесть легла на сердце. Что-то случилось на небесах. Казалось мне, что великий дух великого народа, озарявший с небес, подобно горячему солнцу, храмы и души, ныне пал на землю и остыл - и вот разрывают его теперь и растаскивают жадные до власти и денег людишки. Небесную силу солнца, одного для всех, растаскивают ныне на крохотные чадящие светильники для себя одного и, чуть посветив брату своему и ближнему, требуют с них платы и поклонения - вот кто они, нынешние прорицатели и целители на торге. Когда у народа один великий оракул, один великий пророк и один великий философ - тогда силен народ и чиста его кровь. Когда же в любом провинциальном селении появляются два десятка прорицателей, говорящих на латыни и эллинском, - это знак самого последнего и самого отчаянного упадка народа.
С такими горькими мыслями поднимался я на сторожевую башню у западных ворот. Город распростерся передо мной. Крыши золотились в лучах закатного Феба, и прочь, на восток, уносились всадники Ветра.
В это мгновение я замер, затаив дыхание. Великое видение поглотило мою душу: перед внутренним моим взором распахнулись внизу крыши домов, и я прозрел разом все человеческие судьбы до самого дна великой судьбы моего родного Танаиса. Я услышал гул далекого восточного ветра. Всадники Ветра вернутся с востока, спустившись на землю. Великая варварская буря поднимается на нас. Убережем ли хоть один алтарь? Заговорят ли родившиеся сегодня дети по-эллински?
Как Ахилл над телом Патрокла, так я разрыдался над судьбой моего Города.
Стражники изумились мне, подали вина, которое на посту держать запрещалось. Я пить не стал.
Я спустился вниз и побрел по Алтарной улице к агорем. Сам я шел по прямой, как копье, улице, а душа моя стояла на последнем распутье судьбы, и мой бог-покровитель, вожделенный целитель Аполлон Врач, отступив на шаг от моей души, ждал от нее последнего выбора.
Как Ахиллу, мне предстояло выбрать между долгим и спокойным странствием по жизни и жестоким поединком со скорым гибельным исходом. Отличие от судьбы великого ахейца зрилось только в том, что вечной славой я буду обделен при любом выборе, ибо канут во тьму все судьбы, связанные с моей судьбой.
Я мог повернуться к Городу спиной и уйти прочь. Я знал языки и обычаи. Хорошего слугу Асклепия будут почитать везде. Велико ли было искушение унять душу - отвернуться от чернеющего виноградника, спрятаться от варварской бури где-нибудь на Сицилии, а лучше - в самых дальних, чужих землях, в Лузитании или Цезарее, забыть свой язык и смириться с наступающей ночью Эллады? Велико ли? Нет, я тешил искушением рассудок, а сердце мое с радостью стремилось навстречу гибели, смущая разум своим легким, как голубиное перо, бесстрашием.
Что мне судьба Ахилла? Не ведал великий воин тоски, подобной моей. Не терзала его душу тяжесть времен и знаний. Я проживу почти вдвое больше Ахилла. Что мне вечная слава? Пусть она будет платой за мою долгую, почти вечную жизнь, которая уже вместилась вся в мое сердце.
Я сделал выбор. Стоя посреди агоры, я вздохнул легко и ясно, и я снова призвал к себе своего бога.
Я двинулся наперекор тьме. Я решил спасти Город.
За первым советом я пошел не к отцам Города, не к многомудрым жрецам, а к варвару Газарну. Увидев, в какие жалкие обноски превратился его подарок, он сказал мне:
- Ты проделал лишний путь. Едва прохудились подошвы, как надо было вернуться за новой парой.
- Я многое увидел и многому научился, - вздумал я оправдаться.
- Лишнее, - поморщившись, вздохнул Газарн, - Ты увидел бы нужное и научился бы необходимому, если бы сначала вернулся за сапогами, а затем уж отправился, куда влекло тебя сердце. Так заговорила твою дорогу Далла. Она любила тебя и позаботилась о твоей судьбе... Но пусть - дело твое. Запомни мои слова на будущее.
Я спросил о Сафрайе.
Багарат помедлил с ответом. Но не выбором нужных слов был он занят в молчании - он прислушивался к моему сердцу.
- Минул год, как ты ушел, и я отдал ее Тиру, моему лучшему воину, - сказал Газарн. - Это - воля Фарсириса. Далла умиротворила нрав Сафрайи. Ты увидишь ее и не прикроешь глаз. Ты останешься спокоен. Твоя дочь не знает, кто ее настоящий отец. Ты должен исполнить закон наших богов. Азелемк!
Новые сапоги мне поднесла Азелек, моя дочь.
Тот Эвмар, который вошел в шатер Газарна, и тот Эвмар, который встретил девочку с ясной улыбкой своей матери Тимо и глазами юной Сафрайи, - два совершенно разных человека.
В тот миг, когда Азелек, как хрупкая тростинка, склонилась к моим ногам, я стал отцом и едва сдержал слезы.
Забывшись, я потянулся было к Азелек, чтобы привлечь ее к себе, но она, испуганно отпорхнув в сторону, обожгла взглядом мои руки.
"Порази меня Аполлон!" - в стыде подумал я.
- Не бойся, - мягким, дедовским голосом успокоил девочку Газарн. - Этот человек добр и не сделает тебе плохо.
Только сейчас я вспомнил о стеклянной куколке, которую купил для дочери в Александрии. Ее глаза посветлели, и мы долго смотрели друг на друга. Я переглядывался с дочерью, как когда-то с отцом.
Я увидел в глазах Азелек великую силу, какую не находил еще ни в ком. С даром, зревшим в моей дочери, не сравниться моему.
- Слились две силы: моя и Сафрайи, - сказал я Газарну.
- Ты говоришь правду, - кивнул он. - Так перед смертью вещала нам Далла. "Радуйтесь, к вам пришла великая жрица. Теперь боги не оставят вас. Она спасет твой народ, Газарн, от огня, что поднимается уже в степи".
Мое сердце дрогнуло: значит, и варвары уже робеют перед далеким гулом чужеземных копыт.
Газарн заметил мое смятение. Он шевельнул пальцами, и Азелек беззвучно выпорхнула из шатра.
Мы долго пребывали в молчании, и я невольно следил за пологом шатра, как он играет на легком ветру солнечными лучами, то ловя их, то пуская внутрь.
- Я счастлив, - сказал я багарату, - что моя дочь Азелек убережет твой род. Но я несчастлив. Кто убережет мой Город?
- Ты хочешь уберечь его, - сказал Газарн, не то спрашивая, не то утверждая.
- Что предрекают твои жрицы? - спросил я. - Город падет?
- Ты способен видеть завтрашний день, - усмехнулся Газарн. - Что же, твоя сила изменяет тебе?
Я ответил:
- Неминуемую гибель можно увидеть только холодным глазом. Когда умирала моя мать, мое сердце слепло и отворачивалось от завтрашнего восхода. Я слишком люблю этот Город, потому смутно вижу только свою смерть.
- Ты - эллин. Чужой, на чужой земле и в чужих одеждах, - без жалости вздохнул Газарн, - Я не завидую эллинам Танаиса, их судьба пуста.
- Мы не выбираем родителей и судьбы, - сказал я, чувствуя прилив гнева. - Есть воля богов.
Газарн посмотрел на меня с улыбкой и заговорил по-иному:
- Если лодку все время держать на плаву, когда-нибудь ее днище размокнет, и она утонет. Так же и Город. Когда-нибудь он падет. Ты взялся за дело, но боишься ненужного труда. Ты задумал уберечь Город, но боишься, что участь его уже решена. Ты торгуешься с судьбой тем, чем нельзя торговаться. Падет Город или нет - не твоя забота. Твоя забота поступать так, как велит сердце, а боги увидят сами, изменил ты ему или нет. Когда великий огонь поднимется в степи, кони уйдут, если хватит сил, корабли отплывут далеко от берега. Что убережет Город, стоящий на месте? Ров? Высокие стены? Что убережет от огня неподвижные травы? Ветер унесет их семена, или корневище, оставшись под землей, даст новой весной на старом пепле новый побег.
- Где корневище Города? - невольно спросил я Газарна.
- Ты умеешь видеть то, что уже решено богами, - сказал он. - Научись видеть то, что еще не решилось и пока зависит от твоей собственной воли.
Я промолчал. Кивнуть означало непонимание, возразить означало глупость.
- Ты проделал лишний путь, - добавил Газарн. - Впредь меняй вовремя сапоги и чаще вспоминай добром Даллу.
Я так и не понял, с чего должен начать, и удивился, что разговор с багаратом немного успокоил душу.
Уходя, я встретил Сафрайю. За время странствий я стал другим Эвмаром, и она стала другой Сафрайей. Минуло девять лет. Ее бедра раздались, волосы поблекли, движения смягчились и потяжелели. Ее глаза не сверкнули ни радостью встречи, ни любовью, ни ненавистью. Видно, крепкое зелье сварила старая Далла и силен был ее заговор, когда она играла нашими судьбами, открывая Азелек, великой жрице-спасительнице аорсов, дорогу в царство живых. Вся сила души и памяти Сафрайи ушла в ее дочь. В мою дочь. Теперь мы встретились все трое, но каждый шел один, по своей дороге. Дорога Сафрайи вела по прошлогоднему жнивью, моя - в густые заросли терновника, дорога Азелек вела на зацветающий холм, а с него поднималась на белые облака.
Я знаю: по утрам Сафрайя тихо, без слез, молится за меня. О великий Аполлон! Не брезгуй душой варварки, отведи от нее беду и пошли ей покой...
Я, однако, вновь заколебался перед вратами Города, когда вернулся к ним в новых сарматских сапогах. Что увидел я за его стенами? Там, как в чаще Цирцеи, закипали темные страсти. Там в безумстве делили власть, спешили нажиться и усладить похоть. Мало кто прислушивался к ветрам и присматривался к небу. Кем я должен был войти в Город? Показать чудо, исцелять и увещевать?
Я исцелял, но в этом Городе торговцев и рабов со мной спешили расплатиться монетой, а в чуде видели только развлечение. Рабы же пучили глаза и падали ниц. Их нельзя было просветить - разве что поднять на бунт, бессмысленный в этой глухой степи. Нравы пали. Росло искушение отступить. Я вновь оглянулся на Лузитанию и Цезарею.
Но разгорелось мое упрямство. Я знал, что сильнее всех, и отступить от своей цели было позорно.
Мне досталась задиристая судьба, и от нее не уйти. Сколько раз, невольно свернув за угол, я натыкался на несправедливость: злой надругался над добрым, сильный бил слабого. Я не сумел стать праведником, ни слова моего, ни взгляда недоставало, чтобы прочно утвердить правду. Я умею вовремя появляться и лихо вступать в драку - вот моя судьба.
Здесь, в Танаисе, мне нужно было стать вездесущим и на время неистребимым. Моя смерть пока раскачивалась вдали, как не доставший до дна якорь.
Пяти лет мне хватило, чтобы стать вездесущим и неистребимым. В любое время дня и ночи меня охотно и без удивления стали принимать у себя все - от начальника караула до пресбевта. Я научился узнавать почти все про всех. Меня возненавидели жрецы, но стали приходить ко мне, преклонив головы, за советом. Меня начали зазывать на высшие должности во все фимасы. Прорицатели и гадалки, потеряв доход, сбежали из Города.
Да, я воспользовался тем, что провидел чужие сроки. Я врачевал и прорицал честно. Даже мои враги - даже мой самый опасный и могущественный враг, жрец Аннахарсис - не стыдились и не боялись доверять моему слову.
Слухи и небылицы потекли обо мне. И тем не менее прошло много времени, прежде чем у меня появилось прозвище. Оно прилипло к моему имени лишь тогда, когда моя смерть и мое бесчестье стали необходимы Аннахарсису.
Многим сильным властью стала нужна моя смерть. Многим я мешал своей необъятной по размаху интригой. Но мой якорь еще не зацепился за дно. Наемные убийцы теряли меня, а отравленное питье проливалось на пол. Однако я решил разом покончить со всеми лишними хлопотами и приключениями и распустил слух, что вслед за моим убийством его исполнителей и зачинщиков хватит жестокий паралич. Вместе со своими друзьями я разыграл несколько пугающих фокусов, и с тех пор даже подвыпившие драчуны стали обходить меня соседними улицами.
Мое сердце превратилось бы в камень, если бы я не встретил Невию. Ей было семнадцать лет. Наполовину варварка, своей улыбкой и невесомой походкой она напомнила мне Азелек. Я не имел ни времени, ни права часто видеть свою дочь и открыто любить ее. Невия жила в Городе, и я, стыдясь своей слабости, начал следить за ней. Я сошелся с ее отцом. Сначала он сторонился меня, боясь близкого знакомства, но я вдохнул великий успех в его торговые дела, и он пустил меня в свой дом.
Я жил улыбкой Невии, стараясь уберечь ее от своей судьбы. Легко ли уберечь цветок в горстях, держа руки над самым огнем?
Я полюбил Невию, и меня наконец перестал терзать проклятый вопрос: ради кого спасать этот Город жадных торговцев и их рабов. Я поразился своей слепоте: мне, прозревшему тени в глубинах времен и чужие судьбы, только новая любовь открыла, что в этом Городе живут не только скаредные купцы и хитрые властолюбцы.
Я любил сидеть рядом с Невией у очага и перебирать губами бусины на ее шее. Она расспрашивала меня о дальних странах, и я рассказывал ей о египетских гробницах и о британских чащобах.
- Ты будешь моим Одиссеем! - смеялась Невия.
И я смеялся ей в ответ, а душа моя тосковала, зная, что самое долгое плавание Одиссея еще впереди.
Когда я поднимался на сторожевые башни Города, я находил глазами крышу дома Невии и посылал в небеса добрую молитву. Так я обычно стоял несколько мгновений, пока радость не уступала хмурой тревоге, и я невольно отворачивался в сторону, откуда дули на Танаис ветры несчастий.
Варварская буря была еще далека, и пугала пока не она, а темные мысли нашего "великого покровителя", боспорского владыки и его присных. И не пары с германских болот, не гарь со скифских просторов, а из эллинских колоннад Пантикапея - вот откуда потянулись к Танаису гибельные сквозняки. Царь царей грезил о золоте Танаиса, по-шакальи чуя, что здесь его больше, чем на всем Боспоре.
Нужно было собрать при боспорском дворе своих людей, а в конечном итоге посадить своего человека на боспорский трон. Много усилий и много времени требовала эта затея, но я решился на нее. В Танаисе свой пресбевт, в Пантикапее свой "царь царей" - такова была моя цель. За ней, если хватит срока, шел черед думать о варварском нашествии.
Две пары сарматских сапог я износил, снуя, подобно ткацкому челноку, между Танаисом и Пантикапеем, прежде чем замыслы боспорского двора и дома пресбевта в Танаисе перестали быть для меня тайной.
В свите даря Котия ходило несколько моих наушников. Но смерть Котия Третьего была уже при дверях. Заменить его нужным мне человеком я уже не успевал, и на престол суждено было взойти Рискупориду Четвертому. Для его будущей свиты я все же успел подготовить двух приближенных, которые должны были заговорить моим языком.
Пришла пора взяться за дела в Танаисе. Его пресбевт Хофарн, сын Сондарзия, мыслил уже не по-сарматски, но еще и не по-эллински, потому требовать от него великой мудрости и дальновидности было бесполезно. К тому же и смерть его витала уже неподалеку. На его место метил Хофрасм, сын Форгабака, другой варвар с повадками потомственного торговца и с гибким, но заносчивым умом жреца. Хофрасм, однако, не был чересчур корыстным человеком и отличался прямотой характера, но, раб своего благополучия, он не подходил для великих дел. Ломать ему дорогу я остерегся, не желая нажить себе слишком много лишних врагов. Хофрасма я задумал поставить второй ступенью к боспорскому трону, присмотрев для него в будущем чин "наместника острова" или политарха при Рискупориде. Всему свой черед, решил я, умерив свой пыл: за время правления Хофрасма можно без особой спешки и чреватых кровью интриг выпестовать нового пресбевта - на его место. Правду сказать, я мало надеялся, что Хофрасма, вкусившего единоличной власти, легко будет прельстить чином придворного и сгорбленной осанкой царского слуги, однако, на мое счастье, он оказался не цезаревой закваски и в конце концов предпочел быть "вторым в Риме, нежели первым в провинции".
Кого можно было выбрать в будущие престолопреемники Хофрасма? Богатый и умный Деметрий, эллинарх Психарон, диадох Гераклид - все уважаемые люди, но все - мутной купеческой крови. Мне нужен был единомышленник - человек сильного, тоскующего по эллинской славе сердца и широкого, дерзкого ума.
Я остановил свой выбор на Кассии Равенне, главе воинского фимаса. Его мать была эллинкой, и сыновьям он дал эллинские имена. По духу он был эллином больше, нежели торговцы, гордившиеся чистотой эллинской крови. Его отец-римлянин при Марке Аврелии выбился в преторианские префекты, но в правление Комммода попал под ложный донос. Брачный союз с эллинкой вдруг оказался позорным для преторианского звания, и отец Кассия был разжалован. Следом его оклеветали еще злее, и он был сослан в понтийскую глушь. Бесславный конец отцовской карьеры, злые римские языки, унижение, начавшиеся вдруг ссоры отца с матерью из-за ее происхождения, наконец кроткий, незлобивый нрав матери - все это взрастило в душе Кассия лютую ненависть к Риму, которая странным образом ужилась с благоговением перед римской армией и императорскими походами. Это благоговение тянулось из отцовской крови, и по уму Кассий вырос римлянином - даже со своей тайной, римской мечтой, вскормленной эллинским молоком. Он тосковал об ушедшей, марафонской старине Эллады, легко прозревал скорый и последний упадок Империи и в сновидениях видел себя новым Ромулом: Танаис - зерно новой славы Эллады, и он, Кассий Равенна, Римский Эллин, пустит это зерно в рост и будет первым жнецом той, будущей славы.
Теперь Кассий был уже в возрасте, но в его душе эллина-прозелита все еще тлела искра отчаянной решимости, которую можно было раздуть.
Я раздул эту искру. Взметнулось столь мощное пламя, какого я сам не ожидал. Казалось, скажи Кассию, что для будущей славы Эллады надо сплавать в Свевское море и он, не раздумывая, пошел бы к намвклерам покупать галеру.
Пришло время, и расстановка сил в Танаисе приняла вид ясной геометрической фигуры. У меня появилось несколько сильных друзей, несколько слабых недоброжелателей и один очень сильный враг - жрец Сераписа Аннахарсис, выткавший в Городе свою тугую паутину.
Он лыс и бронзоголов. У него короткий, неподвижный рот и аспидные зрачки. В фиасе Бога Высочайшего, за пустым именем которого скрывается холодный, мертвый сплав Сераписа с тенями варварских идолов, он - истинный господин, хотя носит звание "отца", второго человека фиаса. Он - тайный хозяин львиной доли танаисского золота. Нити невидимой паутины тянутся от него и дальше, в Пантикапей, Рим, Александрию, Иерусалим, Вавилон. Несоизмеримость его связей н его мощи с неприметной провинциальной жизнью - вот загадка, что до сих пор не раскрыта мной. И до сего дня эта загадка тревожит меня. Несоизмеримость - знак тайной иерархии: Аннахарсис - господин фиаса и огромного богатства, но не господин самому себе. За ним, во мраке тайны, проступает более могущественная тень - здесь, в Танаисе, он исполняет чужую волю.
Я узнал об Аннахарсисе многое, но однако же - ничего существенного: его хозяева скрыты слишком искусно не только для глаза простого смертного, но даже в мире теней, доступном глазу ясновидящего, они окутали подступы к своим домам туманом и наваждением. Я слышал повелительные голоса из Александрии и выслеживал тайных александрийских вестовых: возможно, рука владыки именно там, в Городе Базилевса.
Но не тайная власть и не тайные покровители Аннахарсиса страшат меня - нет. Страшит иное: я не пойму, кто он, меня пугает его душа. Скифское имя старика - обманное одеяние души, не имеющей ни роду, ни племени. Мне чудится, что родила его не мать, а холодная статуя Сераписа, и он всегда был одинок, стар, лыс и бронзоголов. В его жилах течет запутанная смесь кровей. Однако если в сплаве можно различить свойства составляющих его металлов, то из сплава души Аннахарсиса выхолощены все свойства. Эта душа скорее напоминает отлитую из белого стекла букву неизвестного алфавита. Старик легко говорит на многих языках, но он не эллин и не варвар, не римлянин и не сириец, не иудей и не перс. Этим он особенно опасен для меня, ибо, увидев лишь живое семя, я могу угадать будущий цветок, - за аспидным зрачком Аннахарсиса не различаю ничего, кроме пустой бездны.
Незадолго до гибели дома Северов я посетил Рим и завел нужные связи. Синтия процветала и выглядела как знатная матрона. Она закатила мне роскошный пир, где фрукты и фалемрно нам подавали вооруженные луками кудрявые мальчики, изображавшие купидонов. Было очень смешно. Я напомнил Синтии кое-какие забытые ею подробности нашей африканской жизни в тихой лачуге, она хохотала до слез и напилась допьяна.
Я нанес тайный визит старому сенатору. Покровительство влиятельных жрецов спасло его от верного несчастья: Мамея оскорбляла его душу, но побоялась тронуть его тело. Он так же привык к опале, как привык жаловаться на жизнь. Я сказал ему, что радость жизни познается в сравнении, и напомнил про ссылки и проскрипции. Он сделался еще мрачнее и бессильно развел руками. Тогда я предсказал ему скорую удачу, но посоветовал отправить сына на службу в Аттику или Азию, поскольку будущая удача отца будет зиждиться на большом риске.
Александр Север был убит на следующий день после моего возвращения в Танаис, и я с горечью понял, что опять проделал лишний путь: перемен нужно было дождаться в самом Риме.
На римский трон, словно в забытый капкан, попал случайный зверь - Максимин Фракиец, погонщик овец, с узким лбом, огромными плечами и заросшей грудью. В Риме начиналось время кровавого смятения судеб.
Не успев перевести дух и смыть с себя дорожную пыль, я снова помчался в Италию. Когда я вошел в Тибурские врата Рима, Гней Аврелий Масвет был уже в почете.
Новый император ненавидел Сенат, Сенат ненавидел нового императора, а старый сенатор пожинал плоды своей опалы при Севере: теперь он оказался нужным и императору, и Сенату. Новая власть пока что не решалась обходиться без испытанных недругов прошлой, а у сенаторов Масвет оказался единственным заступником и Гением-хранителем. Его положение было столь выгодным и столь опасным, что я ему даже позавидовал.
Я двинул все закрепленные мной рычаги. Фракиец повел войну с роксоланами-языгами, и это было мне на руку. Пока новый император возбужден и не слишком жаден, я решил выпросить у него римский гарнизон для Танаиса: "с целью защиты восточных границ Империи от сарматов и прочих варварских племен". Пришла пора показать Пантикапею крепкий кулак: посадить в Танаисе пресбевтом непосредственного ставленника Рима и разместить у западных стен Города крупную вексиллямцию.
Масвет обещал помочь, мои тайные друзья-жрецы обещали помочь. Синтия обещала помочь, и мне показалось, что она может помочь вернее остальных, поскольку уже приглянулась Виталиану, любимцу Фракийца и действительному хозяину Рима в его отсутствие.
Теперь предстояло самое трудное: в крайне малый срок нужно было сделать Хофрасма пресбевтом, получить от Максимина войска и назначение Равенны новым пресбевтом и, вернувшись в Танаис с легионариями, перевести Хофрасма в Пантикапей на новую должность. Важно было не дать Боспору опомниться от стремительного развития событий.
Я исхудал, но уложился в срок. С началом весны тридцать третьего года мы с Равенной покинули Танаис и пустились в дорогу. В Салонах наши пути разошлись: я отправил Кассия по суше в Сирмий, в ставку Максимина, к одному верному мне трибуну, а сам поплыл дальше, к италийским берегам.
В Рим я попал как нельзя вовремя, и предчувствие не обмануло меня: Синтия уже молила богов о моем приезде.
Повод вызрел. У Виталиана раздулась печень, и он лежал почти при смерти. Его излечение стоило моей цели.
Начальник "охраны императорского покоя" Гай Нума Внталиан был законченным мерзавцем. Он наслаждался доносами, убийствами и радовался испуганному недоумению ни в чем не повинных людей.
Шагнув на порог его дома, я сильно поколебался: умри он сейчас, и Рим вздохнет с облегчением. Надолго ли Риму такое облегчение? На день, на месяц, на год? Время, когда в Виталианах не будет недостатка, началось. Я должен был выбрать между Римом и Танаисом. Конечно, я выбрал Танаис, но чем мне было успокоить совесть?
Чтобы оправдать следующий шаг, я стал выискивать глазами смерть Виталиана. Она пряталась близко, среди колонн. Я уговорил ее не задерживаться за мной долго - и шагнул в двери.
При входе стражи обыскали меня и облапали всего, как девушку. Было до тошноты противно. Потом передо мной возник старик с испуганным лицом и шепотом сообщил, что господину хуже.
- Проводи, - сказал я ему, и он, переваливаясь с боку на бок на больных ногах, повел меня через весь дом.
В сумрачных углах покоев стояли охранники. Старик оставил меня перед господином и вышел.
Виталиан лежал с закрытыми глазами, на спине, безо всякого движения в членах и на лице. Тело его и лицо приняли цвет старого воска. Печень была раскалена и готова вот-вот лопнуть.
Первым невольным желанием было придушить его. Но я сдержал свои чувства, иначе лечение превратилось бы в издевательство над телом.
Едва я коснулся пальцами его ребер, как он вздрогнул и шумно рыгнул. Мне почудилось, будто из его зева зловонным, темным облачком вылетела вон душа. Но я ошибся. Его веки медленно разлиплись, и мутные зрачки, настороженно метнувшись по сторонам, остановились на мне.
Печень, между тем, сдулась и остыла, а лицо начало принимать живой цвет. Робея двинуться слишком резко, Виталиан поднялся и сел на ложе, спустив ноги вниз. Он несколько раз осторожно вздохнул и, с недоумением оглядевшись по сторонам, потер ладонью больное место.
- Ты - понтийский маг, о котором говорила Синтия? - слабым голосом пробормотал он, смерив меня с головы до ног.
- Понтийский маг? - усмехнулся я. - Звучит слишком красиво.
Виталиан зло поморщился.
- Кто угодно. Дело свое знаешь. - В его голосе послышалась завистливая ненависть.
Прислушиваясь к себе, он поднялся на ноги и стал расхаживать передо мной из стороны в сторону, пока не замер вдруг, словно наткнувшись на стену.
- Это повторится? - отрывисто спросил он.
- Нет, - покачал я головой. - Если не будешь есть кровавое мясо.
Виталиан прищурился, высматривая во мне презрительный намек. В помещении было сумрачно, и он указал на выход.
Мы вышли в колоннаду перистимля.
- Кровавое мясо? - усмехнулся Виталиан. - Разве оно бывает бескровным?
Я промолчал.
- Сколько берешь? - спросил он с явным любопытством.
Я ответил:
- Осмотр - пятьсот денариев, врачевание - двести, исцеление - один денарий.
Виталиан непонимающе хихикнул, показав широкую, гнилозубую улыбку.
- Шутник, - покачал он головой.
Глаза его вдруг снова насторожились.
- А ведь ты знаешь, - ткнул он в меня пальцем, - ты знаешь, сколько мне осталось. Сколько?
Я солгал:
- Нет. Не знаю. Есть воля богов.
- Лжешь, ублюдок! - взвизгнул он, дернув плечами. - Знаешь, знаешь, я вижу! - Припадок ярости погас, и он вытер пальцами вылетевшие на подбородок капли слюны. - Боишься меня? Говори.
- Я сказал все, что знаю, - спокойно ответил я. - Отказ от кровавого мяса и умеренная жизнь.
Виталиан изобразил на лице легкомысленное изумление.
- Умеренная жизнь? - Он развел руками. - Если она дана нам со всем, что в нее можно втиснуть, то чем ее можно умерить? И ради чего? Жизнь - тлен, смерть - пустота, ведь так?
Задавая последний вопрос, он даже заискивающе пригнулся.
- Я - не философ, - усмехнулся я.
- Ты кажешься глупее, чем есть, - снова хихикнул Виталиан и щелкнул пальцами.
Мгновенно два огромных негра поднесли нам большие кубки, до краев наполненные фалерно.
- Пей, - указал мне Виталиан. - Пей. Там, у вас, в ваших вонючих норах течет ли такая амврозия?
Я холодно наблюдал за его ужимками.
- Пей, - начиная злиться, повторил он. Не пренебрегай гостеприимством. Боги этого не любят. Пей. Иначе не сторгуемся.
Он хотел увидеть меня пьяным. Я осушил кубок - вино, признаться, было отменным - и сделал вид, что хмель немного ударил мне в голову.
- А теперь мы идем в баню, - хлопнув в ладоши, скомандовал Виталиан. - У Синтии есть все, - он хитро подмигнул мне, - но нет таких терм, как Виталиановы. Вкуси римских радостей, варвар. Мы пригодимся друг другу, и нужно, чтобы каждый из нас вспоминал другого с благодарностью.
В бане, голый и порозовевший, он долго разглагольствовал о своих трудах на благо Империи, о бренности бытия, о кознях Сената, о мечтах перебраться в тихую провинцию. Наконец его стала раздражать собственная болтовня. Он замолк и сделал кислую мину.
- Одному жить плохо, - глубокомысленно изрек он и щелкнул пальцами.
В бане появились две девочки, годов по тринадцати каждая. Обе были наги, с распущенными волосами и умащены до блеска.
- Кто это? - сразу не сообразив, спросил я.
- Юные весталки, - хохотнул Виталиан и привлек одну из них к себе на колени. - Вот тебе умеренная жизнь, понтийский маг. Юные девы, что горные роднички. Льются в кубок понемногу - понемногу и отпиваешь. Никогда не успеешь надуться до одурения.
Вторая "весталка", похожая на маленького похотливого лисенка, присела рядом со мной и, выгнувшись на руках, небольно укусила меня в бедро.
Я взглянул на императорского любимца, едва сдерживая в себе силу.
- Ты девственник, маг? - ехидно усмехнулся он. - Смелее. Становись моим другом. Будем с тобой вдвоем умеренно жить.
Он рассмеялся, и у меня на глазах стал развлекаться.
"Моя весталка" повисла у меня сзади на шее и, обхватив бока ногами, принялась лизать мне ухо.
- Что любит господин? - шепнула она.
Дорого обходились мне когорты Максимина.
Сытые глазки Виталиана теперь жадно ощупывали мое тело.
- А ты - красавчик, понтиец, - гнусавя протянул он.
- Довольно, - осадил я его. - Мужские ласки вредны для твоей печени.
Виталиан весело оскалился:
- Умеренность - так во всем. Даже в том, чтобы не быть кем-нибудь.
Ему очень понравились свои слова. Он повторил их уже про себя, одними губами, и поднял вверх указательный палец.
Я ждал, что спустя миг он вспылит, и не ошибся. Он брезгливо тряхнул рукой, и девочки исчезли. Он резво вскочил с места и, прижавшись к моему плечу, лихорадочно зашептал; он дышал, как на бегу, и брызгал мне в ухо слюной:
- Хоть ты и маг, но либо слеп, либо на самом деле глуп! Разве ты не видишь, что здесь хозяин я? Я! Я - хозяин всему этому быдлу! Что тебе нужно? Пол-легиона? Легион? Ты получишь весь Одиннадцатый Клавдиев! Весь! Сколько там быдла, в твоей норе? Как его... в Тинисе... в Танаисе, разрази его Юпитер! Тысяча? Две? Ты получишь шесть тысяч лучших солдат! Хочешь! Я вижу. При каждом старике, при каждой шлюхе ты поставишь трех стражей. Твою нору окружат кострами и копьями в несколько рядов. Достаточно одного моего слова. Каково, красавчик понтийский маг?
Он скользнул пальцами по моим чреслам.
Дорого, слишком дорого обходились мне римские мечи.
Я взглянул на него в упор, и он отпрянул.
Он поднялся и, отойдя на два шага, досадливо вздохнул.
- А все-таки ты знаешь, где моя смерть, - с уверенностью заключил он. - Ты зол, но ты избавил меня от боли. Ты пришел покупать товар. Ты хорошо заплатил, но не доплатил самой малости. Будь честным торговцем: всего два слова - когда я умру?
В этот миг я увидел смерть царского любимца: его прирежут через год, ему вспорют печень, которую я прилежно вылечил. Меня едва не стошнило, тяжелый стыд придавил мне душу.
- Когда же я умру? - повторил он почти ласково, заметив перемену в моем лице.
- Сегодня, - сказал я самым твердым голосом.
Он побледнел и сгорбился. Растерянная улыбка поползла по его губам.
- Ты шутишь... - едва слышно пролепетал он.
- Не шучу, - резко возразил я. - Ты прикажешь своим бандитам зарезать меня на ближайшем углу. Но едва они пустят мне кровь, как такая же кровь хлынет у тебя из горла, и ты забьешься на полу в предсмертных судорогах. Потом ты затихнешь. Твоя печень больше не будет болеть. Ты мне не друг, но мы теперь связаны на всю жизнь. Жив я - жив и ты. Но не наоборот.
Виталиан распрямился и изобразил на лице восхищение.
- Ты знаешь, как жить, - признал он. - Я бы посадил тебя в золотую клетку. Для спокойствия... Впрочем, не следует. Еще захиреешь в неволе... Ты знаешь себе цену, понтийский маг.
- Я знаю цену тем, кого я врачую, - ответил я ему. - Пятьсот денариев - рождение, двести денариев - жизнь, один денарий - смерть.
Виталиан засмеялся, сначала тихо, потом громче, и смеялся долго, всхлипывая и закатывая глаза.
Я очень огорчил Синтию. В тот же день, едва поцеловав ее, я помчался в Сирмий с посланием Виталиана к императору и двумя офицерами из его личной охраны.
Разумеется, я не получил легиона, да и кто бы прокормил в Танаисе этих бездельников? Однако прибыль все равно была необычайно велика: тысяча солдат, квингиенарная ала и сотня армянских стрелков. Кассий Равенна получил новое, почетное звание "пожизненного трибуна", войску неожиданно был дан статус легиона, а с ним - наименование Малого Меотийского. В Пантикапей полетело повеление Фракийца назначить в Танаис нового наместника. Наступило время Хофрасму стать приближенным Иненфимея, восшествие которого на боспорский престол досадно выпало из моих расчетов, и притвориться моим врагом.
Когда добытое нами войско поднялось в дорогу, когда впереди длинным хвостом запылила квингиенарная ала, когда сквозь поднятую бурую пыль мутно засверкали шлемы легионариев, а лежавшей пылью глухо захрустели подошвы их каллиг, Кассий обернулся ко мне и сильно схватил меня за руку.
Он показался мне утопающим, дернувшимся вверх, из воды, с последними силами. Он приблизил свои глаза почти вплотную, его дыхание овевало мое лицо, он вглядывался в меня с такой мучительной натугой, будто тщился увидеть во мне правду, о которой я и сам еще не догадывался.
Он и заговорил со мной голосом утопающего:
- Скажи, Эвмар, хватит ли нам того, что мы здесь выклянчили?
Мог ли я знать это? Иногда мне открываются судьбы людей, рукописей и храмов, но судьбы войн и государств - нет, только смутные облака кружатся вдали. Это знание путало бы жизнь и цели, Газарн был прав. Какой был бы прок Ахиллу от того, что за день до его гибели я предсказал бы ему победу ахейцев? Что за радость Кассандре узнать о горьких судьбах завтрашних победителей Трои?
Я ответил Кассию как можно более уклончиво и как можно более уверенно. Я сказал ему, что первый шаг удался, и это - важный шаг, ведь наша первая задача - обезопасить себя от замыслов Пантикапея. Я предположил, что римское войско потребуется нам на два-три года: за это время мы, вероятно, дождемся хороших перемен на Боспоре и к тому же яснее определится направление варварского нашествия. Тогда мы узнаем главное: либо нам хватит для обороны от варваров своих собственных сил и торговых хитростей, либо нам не хватит уже и двадцати легионов. Каждому решению свой черед, каждое решение надо доводить до конца. Казалось, я убедил "вечного трибуна" не вглядываться попусту в туманы будущих лет.
Он отпустил мою руку и, отвернувшись, долго, в неподвижности, наблюдал за дорожными маневрами римских манипул.
- Идут молча в чужую страну, - с недоброй усмешкой в голосе проговорил он.
- Здесь фракийцы, иллирийцы, далматы, а римлян и не отыщешь, - сказал я. - В римских шлемах, под римскими значками эти везде чужие. Из чужой страны идут в чужую страну. Они привыкли.
- Я думал, что сил у меня больше, - проговорил Кассий в сторону, словно не для меня - Но я уже устаю. Я забрасываю сеть в последний раз. Если выйдет пустая, значит, жизнь закончена.
Я оставил Равенну с войском, а сам поспешил вперед, в Танаис. В Городе я провел чуть больше двух суток. Мне даже не хватило времени увидеть улыбку Невии. Я наскоро подготовил торжественный и спокойный прием нового пресбевта и тотчас сорвался в Пантикапей.
Да, Пантикапей по достоинству оценил жест указующего перста Империи. Боспорский двор растерялся и на ответные происки не был готов. Ему пока оставалось одно: молча признать силу и, дабы не навлечь на себя беду, держать руки подальше от ножен.
Никаких дополнительных усилий от меня уже не требовалось, и, отдав еще двое суток столице Боспора, я помчался в глубины востока, в Вавилон: чутье подсказывало мне, что там вызрело семя новой великой мысли, нового великого учения.
Ни разу еще поиски не вели меня по столь короткому, прямому и беспрепятственному пути.
Ровно в полдень я вышел на площадь и увидел его на другой стороне. Солнце жгло из вершины небосвода, и площадь казалась чревом раскаленной добела печи. Тени пропали, и только щели между камнями зданий бросались в глаза ясным, черным рисунком.
Он стоял на углу храма, защищая глаза от света ладонью. Он ждал кого-то, но не меня. Вероятно, отца.
Я двинулся через площадь неспешным шагом, чтобы дать ему время приглядеться ко мне.
На вид ему можно было дать около двадцати пяти, но телом он казался моложе своего возраста. Он был худощав и вполне высок. Крупная голова с клиновидным, узким подбородком искажала пропорции, подчеркивая юношеское тщедушие. Его глаз я поначалу не различил: они смотрели в сторону и были прикрыты тенью от ладони.
Он посмотрел на меня и опустил руку, лишь когда я подошел почти вплотную. У него были светло-серые, с мраморным оттенком, редкие для персидской крови, глаза. В них я узнал силу, но она таилась глубоко в роду, и мне не открылось, прорастет ли она в этой душе не только словом, но и опасным живым огнем. Губы его были строги, жестки и неподвижны, такие же, как и две ранние морщины, протянувшиеся от глаз к губам по дорогам слез. Этому человеку предстояло много увидеть и много страдать.
- Ты - Манемс, сын Патека, - сказал я твердым голосом. - Я приветствую тебя и желаю тебе чистого света.
На миг взгляд Манемса помутнел и как бы провалился сквозь меня в пустоту. Когда его глаза, вернувшись в земные пределы, вновь встретились с моими, он произнес в ответ:
- Ты - Эвмар, сын Бисальта. Эллин, почитающий Аполлона. - Он помедлил и добавил, словно с неохотой: - Твое прозвище - Прорицатель.
Плохим словом я помянул старого жреца: его тонкая, злая улыбка дотянулась и до самого Вавилона.
- Я пришел увидеть тебя, - сказал я. - Мой путь был долог, но прям и удачен. Ты послан в царство живых с великой целью. Что видишь ты в жизни людей?
- Борьбу света и тьмы, - был мне ответ, в котором я не услышал ничего нового.
- Как поступишь ты в царстве живых? - вновь спросил я.
- Скажу. И словом отрину тьму от человеческих душ, - ответил он быстро, словно заученную фразу.
- Подобно Христу? - спросил я.
Он взглянул на меня с удивлением, как на невежду.
- Христос, Будда, Моисей - они прошли свои отрезки пути. Наступил мой черед - конца пути достигну я.
Мне вдруг стало не по себе. Я вдруг понял, что не вижу его душу. Мои впечатления не сочетались в ясный узор правды. Передо мной стоял сильный человек, но еще не избранник небес, как если бы его рождение на земле только предстояло. Его слова требовали благоговения, но обнаруживали больше юношеского самолюбия, чем дара прозревать корни страстей. Невольно в этот миг я возроптал на свою судьбу, решив, что она не позволяет мне узнать зерно, из которого наконец взрастут счастье и справедливость в этой кровавой "вечности, беспредельной в обе стороны", о которой вздыхал император Марк Аврелий.
- Ты сомневаешься, - сказал он, заметив мою растерянность.
Я ответил так:
- Вряд ли. Но я смотрю себе под ноги и замечаю острые камни. Мы отличаемся от обыкновенных людей, Манес, не так ли? Нам суждено ходить горными тропами у самых обрывов и по краям ущелий. Внизу - тонкие дороги людей, маленькие домики и крохотные фигурки. Мы видим сверху начала дорог и их концы. Мы сверху видим бандитов, поджидающих жертву, видим и саму жертву за сотни стадиев до засады. У нас завидное положение. Порой нам даже удается докричаться до жертвы и остановить ее на пути. Тогда мы рады и довольны собой. Мы слишком увлекаемся наблюдениями сверху и оттого начинаем спотыкаться на собственных тропах, где тоже полно камней, а то и засад.
- Жалеешь себя, - скривил губы Манес.
- И это вряд ли, - сказал я. - Часто приходилось выбирать между двух зол и принимать жестокие решения. Их груз давит. Ты моложе. Задумаешься позже. А возможно, у тебя более прямая судьба... Отринуть тьму от душ? Благородная цель. Но смотри. Сейчас полдень и нет теней. Вся тьма забилась в щели между камнями. Но солнце вот-вот начнет закатываться, и тени потянутся... в царство живых... День всегда сменяется ночью. А ночь - днем. Не так ли и в душах?.. Не ищи во мне мудрости. Ее нет во мне, и потому нет мне покоя. Лучше ответь без усмешки и удивления.
Манес напряженно смотрел мне в глаза.
- В душах нарушена гармония дня и ночи, - произнес он подавленным голосом, словно ощущая боль в груди. - И в полдень, не прячась, далеко тянутся тени. Я пришел восстановить силу света.
- Да помогут тебе твои боги, - искренне пожелал я ему.
- Чем живешь ты? - спросил он.
- Врачеванием, - прихвастнул я безо всякого желания покрасоваться или оправдаться. - Я начинал с чирьев. Но теперь, сдается мне, я замахнулся на слишком великий недуг. Пытаюсь сводить чирьи с тронов, остановить гибельную варварскую лихорадку, очистить кровь в эллинских жилах. Порой мне кажется, что я взялся омолодить Сократа уже после того, как он принял цикуту. Вместо отваров и настоев я прописываю лекарство римских когорт и сам достаю лекарство в нужном количестве.
- Суетишься, - коротко вздохнул Манес. - Римские легионарии на закате Империи отбрасывают длинные тени.
- Я хочу спасти родину, - сказал я сокровенное, что и для себя самого не произносил словами.
Манес помолчал.
- Кто этого не хочет? - еще тяжелее вздохнул он. - Немногие отщепенцы. Но более крепкие стены возведет твой народ, лишь поверив твоему сильному слову и силе твоего человеческого врачевания. Большего не сумеет ни он, ни ты.
- Мне мало слова, - признался я. - Моя судьба - не успевать со словом. Так складываются обстоятельства. Псы нападают - остается защищаться. Или защищать. Такова моя судьба.
- Я понимаю тебя, - кивнул Манес, - но ты сам посадил свою судьбу в золотую клетку. Злом и мечом борется со злом только зло.
Я тотчас вспомнил, кто уже говорил мне это. Мы оба в нашем разговоре повторили слова Закарии.
- В этом мире, - продолжал Манес, - зло - змея, пожирающая свой собственный хвост. Но это кольцо - вечно.
- В Мемфисе это кольцо - символ силы, - добавил я.
- Пусть так. - Манес помолчал в раздумье и сказал: - Я бы хотел увидеть твой Город.
- Приходи, - ответил я ему, - Я буду рад тебе.
Когда я вернулся в Танаис, я узнал, что Невия стала женой Аминта, младшего сына Кассия Равенны.
Тень холодного одиночества снова потянулась от моих стоп вперед, далеко вперед - по моей дороге.
Я встретил Невию на пути с торга. Я отошел в сторону и отвернулся. Оставив на месте носильщика, она сама подошла ко мне.
Мне трудно дышалось в те мгновения - давило грудь, но улыбки Невии я не дождался. Ее глаза блестели слезами.
- Прости меня, Эвмар, - поспешно проговорила она. - Ты все поймешь. Не бойся взглянуть в свою душу. Ты никогда не любил меня, по только - себя, свои мысли и свою силу. В твоих глазах - вихрь смертей и пожаров. В своем сердце ты сокрушаешь царей и бросаешь на смерть легионы воинов. В тебе горит мука войны гигантов. Она обжигает меня. Мое сердце не вытерпит жара твоей судьбы и твоих мук. Я не в силах, Эвмар... Прости. Мне нужен покой и тихий огонь очага. За тобой же всегда тянется ветер смертельной опасности. Я молилась за тебя. Но страх точил мое сердце. Я боюсь твоих глаз и твоей судьбы... Я умоляю тебя, не держи зла на Аминта. Он - добрый. И он слабее других. Я нужна ему больше, чем тебе, Эвмар. "Нужна" - я знаю, что ты хорошо понимаешь такое слово. Он тоже страдает, Эвмар. Его мучают те же мысли, что и тебя. Но его душа нежней и беспомощней. Я буду молить богов, чтобы ты сумел стать его другом. Ему не хватает такого друга, как ты. Только береги его судьбу. Не обожги ее. И прошу тебя - не покидай меня совсем. Будь поблизости. Ведь я... ты дорог мне, Эвмар.
Ее губы трепетали, как крылья мотылька. Спеша и сбиваясь, она выговорила все слова, которые приготовила для нашей встречи. Слезы покатились по ее щекам, и она, отвернувшись, ушла прочь.
Я же почти не слушал ее - я только следил за ее губами, дожидаясь хотя бы отблеска улыбки. Больно было сердцу, но не вспомнило оно своей улыбки. Кого же любил я? Азелек? Невию? Или их улыбку, напоминавшую мне о матери?
Жестокая правда была в словах Невии. В страхе и сомнении я оглянулся назад.
Не унизил ли я цели? Не поспешил ли в средствах? Камни заколебались под ногами на самом краю пропасти, вокруг же опустился мрак.
Между тем мне исполнилось тридцать семь лет, и конец отпущенного мне срока был уже близок. Я спешил укрепить фундамент своего дела, и потому новые сомнения были втройне мучительны.
Из Империи потянулись тревожные вести, которые я давно провидел, но, поднятые вихрем моих сомнений, они заклубились надо мной грозовыми облаками.
Смута в Риме росла. В отсутствие Максимина город горел и волновался. Наконец Сенат собрался с мыслями и силами и придал бунту ясные формы. Фракиец поспешил к своему трону, но увяз у первой же мятежной крепости. "Там ему - могила". Едва я успел так подумать, как легионарии Фракийца, изголодавшись на болотах под Аквилеей, зарубили владыку Империи и, глотая слюни, кинулись за продовольствием на рынки еще вчера осажденного ими города. Дурная комедия, вздохнул бы Сенека, воспитавший дурного актера-императора.
Не было радости осознавать, что теперь, после гибели Фракийца, нам очень выгодно, чтобы кровавая неразбериха в Риме длилась как можно дольше. Пока Рим задыхается в собственном чаду, ему не будет до нас дела. Но стоит воцариться хотя бы недолгому и непрочному спокойствию, и в Империи вспомнят о Малом Меотийском легионе, заброшенном в уже бессмысленную даль. Наместник Нижней Мезии Туллий Менофил, овеянный славой победителя Фракийца, вероятно, уже сейчас рассчитывает подкрепить свои силы и вернуть когорты из Танаиса под свое начальство. Однако, человек умный и очень осторожный, он пока дожидается поддержки какой-либо прочно укрепившейся в столице власти. Такой власти пока нет, и будет ли в скором времени, не ясно.
Я многое испытал в жизни и научился приручать собственные неудачи. Но теперь я был один и не уверен в себе. Некому было дать мне нужный совет. Не было рядом со мной старца Закарии, год назад умер Газарн, не было Даллы, а Кассий Равенна годился для опасного дела, но не для мудрых советов. У меня даже появилось искушение пойти с открытой душой к Аннахарсису.
Тремя днями позже моей встречи с Невией загорелась степь. Двое воинов Фарзеса, ставшего багаратом после отца, примчались за мной. Фарзес знал, что я умею играть с ветрами и укрощать большой огонь.
Сутки я не слезал с седла и отвлекся от своих тягот.
В степи по ветру разбегались огненные дороги.
Когда наконец удалось выровнять направление ветра, я вооружил несколько всадников войлочными факелами, пропитанными нефтью, и расставил их в одну линию на протяжении двадцати стадиев.
Мы ждали огонь. Он двигался нам навстречу с быстротой летящего воронья. Доносился гул его силы. На одно мгновение смутила сердце плохая мысль: оставить седло, отпустить коня и закрыть глаза. Только бы устоять и не задохнуться в туче дыма, а за ней уже никакого выбора и никаких сомнений: легкий взмах огненного крыла шириной в полсвета - и все кончено.
Я очнулся от хриплого вскрика ближайшего факельщика:
- Ветер в спину!
Я невольно тронул коня и оглянулся. В лицо ударил новый порыв ветра, потянувшегося к огню. Этим ветром дышал степной пожар, и медлить было нельзя.
- Пора! - крикнул я варвару. - Бросай факел!
Я поднял шест с красным драконом на верхушке - и в тот же миг, побросав на сухую траву факелы, привязанные к седлам, всадники сорвались с мест.
Спустя еще несколько мгновений навстречу пожару двинулась фаланга встречного пламени.
Я видел, как сшиблись огни. Пламя вдруг оторвалось от земли и взметнулось вверх бледными, стремительно гаснущими обрывками. Дым, словно растерявшись, бессильно заклубился кругами, и ветер, дробясь на множество беспорядочных струй, разгонял его по сторонам.
В этом явлении я узнал конец своей судьбы.
Да, моя судьба представилась мне степным пожаром: в ней было много силы, много огня и много пространства. Меня вдохновляла легкость моих постижений. Но что стояло за моей силой, что тянула она сама в мою судьбу? Прозрения, хитрости и победы - не встречным ли ветром были они? А свет грядущей удачи и высокой цели, что порой показывался мне впереди, - не свет ли это встречного огня, который в безумной гордости принял я за огонь собственного успеха? Не так ли и степной пожар мог радоваться встречному огню, признав в нем не гибель, но только еще одну покоренную пламенем область степи? "Сила мага - во встречном ветре, гибель мага - во встречном огне". Так сказал мне когда-то, в пору моих странствий, один старик-македонец, который перед смертью тихо попросил меня избавить его от мучительной боли в почках, забитых камнями. Он искренне предостерег меня, и то были едва ли не последние его слова. Но лишь теперь я вспомнил их и разглядел скрытую в них правду.
Тоска поглотила мою душу. Я бросил поводья, и мне стало безразлично, куда пойдет мой конь. Он тряс головой и, слыша мою муку, робко перебирал ногами. Не найдя ничего лучшего, я уныло сказал ему:
- Выбери дорогу сам.
Он пошел медленно, но ни разу больше не остановился и не свернул в сторону. Он привел меня в варварский лагерь, к Азелек. Моя дочь взяла коня под уздцы и подвела его к корыту с водой.
В благодарность за удачную охоту на огонь Фарзес позволил мне поговорить с Азелек наедине.
Ей минуло семнадцать, она уже доставала мне до плеча и была стройна, нежна и горда, как настоящая эллинка. Пройдя рядом с ней несколько шагов, я воспрянул духом и повинился перед богами за свое уныние.
- Мой светильник погас, - признался я Азелек. - Я понадеялся на свою силу и забрел неведомо куда. Мой конь сам пришел к тебе. Подскажи дорогу.
Азелек говорила мне тихо и без чувства, как чужому:
- Не жалей, что сделал - уже сделано. Ты исполнял волю своих богов, как мог, и в твоем сердце не было ни лжи, ни страха. Потому все твои дела вновь взойдут хорошим зерном. Теперь тебе не дождаться урожая, потому тоска гнетет тебя. Ты привык жать назавтра после посева - в том была твоя сила. Но и силе время иссякнуть. Приди с добрым приветствием к младшему сыну багарата Города. Не гнушайся его слабости. Он зажжет твой светильник вновь.
"И ты призываешь меня к Аминту", - изумился я, вспомнив мольбу Невии.
- Твои дни коротки, - предупредила меня Азелек, - Но ты успеешь... Торопись, отец.
Я судорожно вздохнул, и вдох воткнулся мне в грудь, словно копье.
Азелек улыбнулась мне так, как улыбалась когда-то Невия.
- Что сумеет скрыть наше родство? - сказала она иным, добрым и любящим голосом. - Кровь детей всегда знает, где ее исток.
Я силился выговорить хоть одно ласковое, отцовское слово, но не мог - уста свело. Слезы согрели мое лицо, Азелек поцеловала меня дважды - в дороги слез, боль моя унялась, и мрак одиночества снова рассеялся. Азелек улыбнулась мне в последний раз, и мы расстались.
Я долго присматривался к Аминту, не в силах понять, каким узлом связаны наши судьбы. Аминт имел доброе и чуткое сердце, но не отличался ни мощью духа, ни деятельным умом, ни глубоким познанием жизни. Конечно, он был еще молод в свои двадцать три года, и дорога его жизни уходила еще далеко. Но бедна была его душа стремлением к странствиям и испытаниям. По натуре он был "эллином семейного покоя". Словно приблудный птенец, не нес он черт своего рода: широкой кости, потомственной воинской ловкости и смекалки деда, отца и старшего брата.
Аминт рос в детстве со слабым здоровьем. Ему достались плохие легкие. Летом, в пору цветения поздних трав, он начинал синеть и задыхаться. Кассий очень страдал, не зная, как помочь сыну. Однажды в его доме гостил гимнасиарх с Хиоса, который некогда был сослан из Рима в понтийские степи вместе с отцом Кассия. Этот человек был стар, но еще крепок телом, любил путешествовать и отличался стоическим образом мысли. Увидев у Аминта один из приступов удушья, он предложил Кассию переехать всей семьей к нему на Хиос: живительный морской дух при отсутствии степных трав мог укрепить здоровье мальчика. Мать Аминта согласилась, и семья Равенны последовала за своим гостем на Хиос.
Гимнасиарх не ошибся: на острове Аминт окреп и, прилежно выполняя упражнения, назначенные стариком, быстро набрал силу. Взгляды старика на жизнь и близость берегов Эллады воспитали его душу.
В лето, когда Аминту исполнилось тринадцать, гимнасиарх был укушен змеей и умер. Мать Аминта приняла чужое несчастье за дурной знак, и вскоре семья вернулась в Танаис. Кассий, боясь за дыхание сына, не слишком радовался возвращению, но его опасения оказались напрасными: приступы удушья у Аминта не повторились.
Судьба Аминта была до сих пор тихой и ясной, как Алтарная улица в час рассвета. Никаких роковых перемен я не видел и в ее будущем. Я слишком привык к опасностям и смутам, к тому, что неотвратимо вношу их в чужую жизнь, и потому, вглядываясь в ровную дорогу Аминта, теряющуюся вдали за холмами, я сильно недоумевал.
Мне ничего не стоило произвести на младшего сына пресбевта ошеломляющее впечатление и накоротко с ним сойтись. Все же, боясь ненароком опалить его судьбу, я решил "спешить медленно". Слова Азелек и вселяли надежду, и настораживали: "твои дни коротки... но ты успеешь... торопись..."
Прошел месяц, прежде чем я стал часто бывать в доме Аминта. Мы говорили с ним о жизни и об эллинах. Он нравился мне, когда рассказывал о стоиках и о своем учителе, гимнасиархе. Он был наивен и нерешителен, он видел чернеющий виноградник, но не знал, как по-своему спасать его, и не предчувствовал гибельного порыва варварской бури. Я ломал голову, чем же он сможет помочь мне в моем деле, но не сомневался, что Азелек указала мне верную тропу.
Вечерами в доме Аминта руки Невии вновь ставили передо мной блюдо с мясом и кувшин вина. Все было почти как прежде.
Настал вечер, когда Невия улыбнулась мне, как прежде.
"Одиссей еще далеко - у острова Цирцеи", - усмехнулся я про себя и пролил вино.
Странный знак приковал мое внимание: я увидел на столе неподвижную, широкую полоску вина и быстрый ручеек, стремившийся к краю. Но прежде чем вино закапало на пол, ручей влился в полоску и, расширяя ее, потек по краю стола.
Аминт, удивившись перемене во мне, позвал меня по имени. Я невольно поднял глаза, но вид мой, вероятно, был столь отрешенным, что встревожились оба - и Аминт, и Невия.
- Что с тобой? - робко спросила Невия.
Какими словами мог я ответить им? Я прозрел связь наших судеб, и она поразила меня. Мне открылось вдруг, что вся моя жизнь, все мои странствия, все мои познания и вся моя сила оказались лишь ручейком-притоком тихой и ровной судьбы Аминта. Не мне, а ему, наивному и несмелому юноше, суждено было исполнить то, о чем смутно грезил я. Ему суждено было достичь той цели, о которой томилась моя душа, мучаясь средствами ее достижения. Я не видел, как удастся ему, Аминту, исполнить. Он шел вперед наивно и прямо, не ведая ни о своем высоком назначении, ни о высокой цели. Мне показалось, что ему и не положено о том узнать: ясность души позволяла ему достичь вершины, до которой не могла подняться моя всепознающая сила.
Последняя истина открылась мне: в царстве живых я - при Аминте. Все, что пережил я до сего дня, и все, что умел, могло теперь слиться всего в одно-единственное слово, сказанное в свой срок. Если же сравнить судьбу Аминта с кораблем, то моя судьба должна была послужить ему мачтой, если только не одним из многих весел.
Правда была такова, но несправедливая, страшная несоизмеримость ошеломила меня. Я, Эвмар-Прорицатель, "понтийский маг", побеждавший огонь, воду, железо и ненависть "посвященных", пришел в царство живых стать слугой, а не багаратом. И не тяжелые победы, и не горькие плоды познания, а всего лишь единое слово, пока что не переданное юнцу, не искушенному ни в жизни, ни в знании, - вот что до поры реет надо мной всесильным Гением-хранителем.
И тогда, в миг жестокого прозрения, я впервые осознал, сколь высоко поднялся я не в познании, а в гордости, сколь выше своего народа почитал я себя самого, радуясь своей силе и победам над теми, кого считал сильными, - над прорицателями и "посвященными". Они, горстка опасных отщепенцев, умели убивать и повелевать, но признав в них ослепшую силу, я ослеп сам: на их силе я вознес себя, не разглядев, что за тенями, похожими на живых людей, нет ничего, кроме холодных пустот Аида.
Что мог я сказать Невии и Аминту, в один миг пережив мучительный вихрь откровений. Не меньшей силы, чем пройти сквозь железные врата Мемфиса, стоило мне смягчить взор и улыбнуться, сославшись на внезапный приступ головной боли.
- Это случается с детства, - попытался я успокоить моих гостеприимных хозяев. - Если не высплюсь.
Невия недоверчиво нахмурилась и сказала слова, которых раньше избегала:
- Я знаю, там, за нашими стенами, ты увидишь одного из своих врагов.
Я покачал головой и ответил, как мог искренней:
- Нет, Невия, просто мне слишком редко доводится согреться у добрых очагов. Так редко, что, отогревшись, душа начинает болеть, как отмороженная рука.
С того вечера минуло всего два месяца, но, по-моему, прошла целая жизнь, более долгая, чем десять странствий Одиссея.
Дни мои сокращались, а я искал и не находил правду, зерно которой обязан был бросить в жизнь младшего сына пресбевта.
Боясь упустить Слово, я боялся упустить Аминта из вида даже на один час.
Чутье подсказало мне, что я не сумею нанести ему вреда. Я рассказал ему всю свою жизнь, день за днем. Я поведал ему о своих муках и сомнениях. Мы побывали и у роксолан Фарзеса, и у меотов. Невия поначалу сильно тревожилась за Аминта, но наконец и ее женское сердце прозрело, что беды не будет.
За короткое время нашей дружбы Аминт быстро переменился. Его губы стали прямее и строже, а в глазах появился ровный свет сильной мысли. Но и в этих переменах я еще не видел исполнения своей судьбы.
Теперь же цель близка - это я понял вчера, в недобрый день.
Утром мы стояли на Южной башне и молча смотрели, как вдали тянется в небо черное облако. Горела Белая Цитадель.
- Это сделали не варвары, - с уверенностью прирожденного провидца сказал Аминт.
- Ты прав, - кивнул я. - Твои глаза окрепли.
- Враги отца, - добавил Аминт, пристально взглянув на меня.
- Да, - ответил я. - Наши враги.
Аннахарсис нанес нам сильный удар. Эту схватку я проиграл.
- Ты знал? И не мог спасти Цитадель? - спросил Аминт резким голосом, крепла и душа его - он уже начинал судить.
- У нас были хорошие гонцы, - сказал я. - Гестас, сын Мириппа. Он обогнал время, спеша в Цитадель с приказом. Но Феспид - он запутался в своих собственных хитростях Я не смог спасти Цитадель. Не сумел. Хотя ее участь и не была решена богами.
- Я так понимаю, что кавалерия не успела к ним на выручку - и в этом твоя вина, - подумав, решил Аминт.
- Не только в этом, - ответил я.
Мы помолчали.
- Пожар в храме Аполлона Простата и в Цитадели - события, связанные между собой? - спросил Аминт.
- Да - зачинщиком, целью и средствами, - ответил я.
Даже если смерть дожидается тебя завтра, но ты не знаешь ни часа ее, ни обличья, она кажется более далекой, чем та смерть, что ждет тебя еще год, но ясен ее час и виден роковой перекресток дорог, и взмах клинка, и облака на небе - последнее, что успеешь запомнить всего на один миг.
Я увидел свою смерть сквозь черное облако над Белой Цитаделью и поразился краткости своего срока, хотя давно предчувствовал его. Мне осталось всего полгода. Полгода - на исполнение судьбы. Я увидел и перекресток дорог, и час, и тусклое зимнее солнце у самой закатной кромки. Аннахарсис - мужественный враг: его не смутит злая магия моей гибели.
Человек же, кичащийся званием "понтийского мага", должен обидеться на богов за столь невзрачную смерть. Не в образе воина в золотом шлеме и с грозным мечом двинется она ему навстречу, а в обличье подлого плебея подкрадется со спины.
В тот миг, когда я выйду из городских ворот и, миновав мост, стану пробираться сквозь путаницу повозок и прохожих, чья-то рука спустит тетиву, и мне вдогон с крепостной стены полетит стрела с сарматским оперением. Ее свист напугает ребенка на руках у старухи. Он вскрикнет, - и старуха, и мать ребенка, идущая позади, чуть собьются с шага. Потому не острие, но лишь оперенный хвост скользнет по волосам старухи, даже не испугав ее. В тот миг острие уже коснется моей шеи.
"Слава богам, Невия вовремя оставила меня. Я слишком люблю самого себя - в этом она права", - так подумал я и вспомнил строки Лукиллия:
Круг генитуры своей исследовал Авел-астролог:
Долго ли жить суждено? Видит - четыре часа.
С трепетом ждет он кончины. Но время проходит,
Что-то не видно; глядит - пятый уж близится час;
Жаль ему стало срамить Петосирсиса: смертью забытый,
Авел повесился сам в славу науки своей.
Раз уж смерть показала свой лик, значит, я на верном пути, и тайна Слова скоро откроется мне. Так подумал я, стоя на стене рядом с Аминтом.
- Я не понимаю тебя, - настороженно произнес Аминт, присматриваясь ко мне. - Ты вздохнул с облегчением.
Я и сам не заметил, как вздохнул с облегчением, хотя у меня на глазах горела Белая Цитадель. Тревога ушла из моего сердца вместе с последним мучительным вопросом.
Впрочем, неверно: еще одна тайна будет в моей судьбе. Она смутит душу в самый последний миг. Когда стрела настигнет меня и от боли сорвется дыхание, царство живых вновь, как в миг рождения, вихрем закружится надо мной, и тело вновь нальется страшной тяжестью. Его потянет вниз, оно так отяжелеет, что я не смогу удержать его - и оно падет к моим ногам уже ненужным, холодным грузом. Но перед этим я еще успею оглянуться, надеясь различить в вихре лиц одно - лицо убийцы. Но узнать, кто он, эллин или варвар, уже не помогут мне ни мои глаза, обученные сарматскими стрелками, ни дар ясновидения.
И если небо будет милостиво ко мне, то, как и Гестас, сын Мириппа, победивший время, увижу я, умирая, ту свою жизнь, где никогда не будет лжи: где мать улыбнется мне, стоя у моря, под песчаным откосом, и Азелек встретит меня у родного очага, к которому я возвращался почти тридцать восемь лет. Если будет так, то я умру с надеждой, что наконец замкнулся круг последнего земного страдания...
Мой юный друг, я вновь подаю тебе повод к изумлению. Горько становится мне всякий раз, когда подумаю, каким ударом оказались для тебя слухи о том, что я замешан в краже храмового золота и, боясь быть разоблаченным, скрылся. Это - грязная клевета, Аминт. Однако никаких свидетельств в свою пользу не имею. Только твое сердце способно подсказать тебе правду. Я доверяю ему, ведь всегда радовался чистоте твоей души.
И вот я снова удивляю тебя - теперь своим письмом. Могу лишь печально улыбнуться, представляя себе, как изумился ты молчаливому чужестранцу, моему гонцу. Я обязал его быть крайне осмотрительным и, передав тебе под покровом ночи письмо, сразу же кануть в темноту.
Прежде чем перейти к делу, прошу тебя заранее об одной услуге. Прочитав письмо, сожги его и храни уста свои. Никто не должен узнать о нем. Иначе мне и моей дочери будет грозить не только смерть, но и, что ужаснее, позор. Ведь я поклялся Эвмару никому не писать и ни перед кем не оправдываться, дабы не выдать свое местонахождение и тайный замысел Эвмара, цель которого мне самому едва ли понятна.
Не могу судить о том, сколь близки твои отношения с Эвмаром. Может статься, он уже рассказал тебе о моей судьбе, и в таком случае мое письмо окажется излишней, запоздалой вестью. Я ценю твою дружбу с Эвмаром. Не сомневаюсь в его благородстве, силе духа и искреннем желании спасти Город. Однако меня всегда пугали его глаза: в них огонь некоего грандиозного и таинственного замысла, размах которого не постичь земному уму. В его долгих странствиях и близких отношениях с сарматами я вижу тень, одну лишь тень великой тайны. Итак, я не уверен в том, что ты знаешь правду о моем бегстве из Города, и потому моя душа неспокойна. У тебя самое чистое сердце из всех, кого я встречал в Танаисе и за его пределами, а чистое сердце должно быть алтарем, к которому подносят правду, всю правду.
Мое первое признание таково: своим исчезновением, своим бегством я обязан Эвмару, сыну Бисальта. Он спас меня и мою дочь. Ныне я нахожусь в чужом городе за двумя морями и большего раскрыть тебе не могу, ибо, если письмо перехватят, я нашлю погибель на свою голову и голову дочери.
Я, архитектор Деметрий, - единственный человек в Танаисе, знавший правду об Аполлодоре, и это знание стоило мне дома и спокойной старости. Враги Аполлодора, покончив с ним, искусно замели следы, но им удалось узнать, что остался еще один опасный свидетель истинной судьбы убитого. Если бы не Эвмар, нож наемного злодея без особого труда сделал бы свое дело. Это едва не случилось на закате первого дня горпиэя у невольничьего рынка.
Я стар, Аминт, цена моей жизни уже невелика. Изношенные сапоги жаль выбрасывать, но домроги они хозяину только памятью о пройденном пути, а не своей настоящей пользой. Короче говоря, я был готов остаться и, быть может, успел бы сказать правду в полный голос, прежде чем мне выпустили бы наружу кишки, - пусть даже никто не поверил бы моим словам. Нет ничего труднее для старика, чем прижиться на чужбине. Но у меня есть дочь. Она молода, и я в ответе за ее жизнь. Эвмар поторопил меня и снабдил деньгами.
В ту же ночь, после того как меня едва не убили у невольничьего рынка, мы, оставив дом, налегке ушли из Города. Меоты из числа друзей Эвмара отвезли нас на лодке на безопасное расстояние, утром же в условленном месте нас подобрал торговый корабль. Сдается мне, что у Эвмара верных людей больше, чем верных солдат у Августа.
Вот главная правда, Аминт: храм Аполлона Простата был подожжен не Аполлодором, сыном Демокла, а людьми Аннахарсиса. Паутина для Аполлодора плелась долго и весьма усердно. Несчастье в том, что и сам он поддался гнусному шепоту фиасотов Высочайшего. Присутствие римлян в Танаисе раздражало его. Думаю, рассудок удержал бы его от опрометчивых решений, и он не встал бы на сторону противников твоего отца. Однако он был слишком горд и самолюбив, и Аннахарсис умело воспользовался этой его слабостью. Однажды двое легионариев задержали его у причала и оскорбили. С того дня, к радости Аннахарсиса, Аполлодор не высказал ни одного доброго слова о твоем отце. Римляне же, в том я не сомневаюсь, заработали на роскошную пирушку.
Оценив все эти обстоятельства, ты, наверно, не станешь недоумевать, почему связей и усилий Эвмара не хватило, чтобы спасти Аполлодора и уберечь его от гибельной паутины. Гордость подвела Аполлодора, под личиной оскорбленного достоинства он не разглядел правды, и в решающий миг, который не побоюсь назвать мигом исполнения судьбы, он сделал неверный выбор.
В фиасе Бога Высочайшего вызревал замысел поджечь храм Аполлона Простата и выдать за поджигателя именно эллина, образованного эллина. Уверен, что знали о замысле только высшие фиасоты. Аннахарсис жаждет полной власти над Танаисом и хочет использовать для своей цели смуту.
Чтобы осудить невинного человека, мало одних только вещественных доказательств: нужно заранее подготовить причины преступления. Трудно поверить в то, чтобы человек, всю жизнь отличавшийся благородством, образованностью и почитанием эллинской славы, сделался вдруг злодеем, поджигателем эллинского храма. Народ легко заподозрит коварный навет.
Аннахарсис позаботился и об этом. Здесь моих пояснений не потребуется: ты сам прекрасно помнишь внезапные слухи о том, что Аполлодор начал страдать лунной болезнью, порой бродит спящим по Городу, пугая ночную стражу, и однажды, зайдя в беспамятстве в храм Аполлона, повалил новую стелу, которая раскололась надвое. Стражу подкупили, стелу раскололи. "Плохая примета", - шептали потом по углам приспешники жреца. В фиасе Аполлодора усердно убеждали, что слухи раздувают люди твоего отца.
Я не могу раскрыть перед тобой, Аминт, все тайные ходы, предпринятые "отцом" фиаса с целью очернить имя моего друга, и объяснить тебе все тонкости тайного замысла: они остались мне не известны.
Меня погубило письмо Аполлодора, которое он передал мне накануне пожара.
В конце концов Аполлодор все же почуял неладное. Опасения стали терзать его душу. Он пришел ко мне и рассказал о своих отношениях с фиасом Высочайшего. Уходя, он оставил заранее написанное им письмо в городской совет с изложением того же рассказа. Оно кончалось такими словами: "Может статься, я совершил роковую ошибку и оказался игрушкой в руках врагов Города. Сегодня "отец" фиаса Бога Высочайшего сообщил мне, что пресбевт готовит поджог храма Аполлона Простата с тем, чтобы обвинить своих противников в распространении смуты и паники в Городе, а вслед за обвинением ужесточить тиранию и, устранив всю охрану Города, заменить ее многочисленными римскими постами. Это известие, по требованию Аннахарсиса, я должен хранить в строжайшей тайне. "Отец" фиаса призвал меня возглавить отряд верных людей и схватить поджигателей на месте преступления. Я дал ему слово не допустить поджога эллинской святыни. Однако никаких ясных доказательств кощунственного замысла пресбевта я не имею, и моими действиями будет руководить лишь данная совету фиаса Бога Высочайшего клятва исполнить все взятые на себя поручения "отца".
Сам Аполлодор взял с меня клятву бережно хранить письмо и обнародовать его только в том случае, если он при неясных обстоятельствах лишится жизни, а имя его будет очернено.
Письмо исчезло из моего дома в ночь поджога. Вероятно, за Аполлодором следили, и, когда мы с дочерью, услышав шум огня и крики, выскочили вместе со слугами на площадь, люди Аннахарсиса проникли в мой дом и сделали тайный обыск.
Подробности роковой ночи тебе известны. Люди фиаса умело обставили поджог и, заманив Аполлодора в храм, весьма искусно изобразили его в роли поджигателя. Хворост, пропитанный нефтью, занялся в одно мгновение. "Отряд верных людей" оказался сбором "случайных прохожих", среди которых, конечно же, нашелся германец Гуллаф, бывший гладиатор, а ныне расхваленный фиасом гений-хранитель Города. "Прохожие" в ярости не сдержали себя и побили "поджигателя" камнями. Можно лишь удивляться, откуда столько крупных камней попалось в сумраке посреди чистой мостовой. Думаю, Аполлодор был убит первым же камнем, брошенным рукой умелого метателя и размозжившим ему затылок. Слух родился мгновенно. Еще до рассвета им, как сквозняком, продуло уши перепуганных танаисцев: после нескольких пасмурных ночей Аполлодор впервые увидел ясную нарастающую луну, и рассудок его помутился.
Слух - слишком удивительный и зловещий, чтобы ему не поддаться. У наших торговцев скучная жизнь, и они падки на любое, самое невероятное известие, только бы от него захватило дух.
Фиас Бога Высочайшего приложил все усилия, чтобы оправдать "невольных убийц".
Знай правду, Аминт. Небеса подсказывают мне, что ты - ее избранник. Семя правды прорастет в твоем сердце и даст колос, которым, быть может, насытится целый народ.
В последние ночи мой сон тяжел. Меня терзают видения: охваченные огнем храмы и магистраты. Из века в век протянется цепь пожаров, возвещающих смуту, предательство и, может статься, падение целых народов и империй.
С той роковой ночи еще одно имя всегда приходит мне на память в паре с именем Аполлодора. Словно Диоскуры, всегда вместе восходят они в моей памяти. Первое имя: Аполлодор. Второе: Герострат. Герострат - поджигатель храма Артемиды во веки веков проклятый всей Элладой эллин из Эфеса. Он ли был действительным злодеем и поджигателем? Кто ныне не удивится моему сомнению, кто не ответит мне обидным упреком на мой вопрос? Но я, знающий судьбу Аполлодора, я сомневаюсь в том, что мы знаем правду о Герострате. Уже пять веков его имя служит в царстве живых живым именем позора и бесчестья. Вполне допускаю, что он заслужил позор по праву, но если его судьба повторена ныне судьбой Аполлодора, кто сумеет раскрыть людям глаза, кто возместит в Аиде душе Герострата все ее страдания? Кто восстановит справедливость?
Вот какая мысль, подобно червю, точит мое сердце. Мучительно мне сознавать свою слабость, мучительно понимать, что оказался в стороне и, боясь за жизнь дочери, не рискую постоять за имя убитого друга.
Одна надежда утешает меня: я уповаю на честность и решительность Эвмара и на это письмо к тебе. Молюсь богам, чтобы письмо достигло тебя и помогло делу. Молюсь за счастье и здоровье твое и твоих детей. Ты один в Танаисе, к кому тянется от моего сердца нить, подобная той, что владела Ариадна. Будь достоин славы и замыслов своего отца. И, прошу тебя, вспоминай изредка старика Деметрия. Твоя память облегчит тяжкие странствия его души.
От сильного встречного света всадник щурился, напрягая запыленные брови и веки, и вместе с конем отчаянно встряхивал головой, отгоняя бьющих прямо в глаза слепней.
Наконец, не вытерпев укусов, конь подался назад и, злобно фыркнув, ударил копытом. Всадник ощутил резкую, тревожную перемену вокруг и настороженно огляделся, не сообразив сразу, что конь лишь вспугнул кузнечиков, и стрекот их разом осекся. Он тронул коня, и тот, чуя нерешительность хозяина, потянулся осторожной рысью в сторону от Северной дороги, в объезд невольничьего рынка и козьих загонов.
Среди крытых стойл, почти примыкавших к Западному мосту, всадник наконец поймал глазами старика в персидском кафтане - и резко свернул по направлению к стойлам.
Старик, нечаянно оборотясь, тоже заметил вдали высокого чужестранного скакуна соловой масти и всадника в ясно-белом тюрбане. Сделав два невольных шага навстречу, старик замер и, судорожно вскинув голову, поднес к бровям руку.
- Это он, Посланник, - прошептал старик и следом уже крикнул: - Это он! Хадимй! Живо!
Один из коновязов, крепкий малый с рябым лицом, подскочил к старику.
- К нам Посланник Чистых! Вот он! - сделав страшные глаза, прокричал старик.
Коновяз перевел испуганный и недоуменный взгляд на приближающегося ездока.
- Не таращись, дурень! - взмахнул руками старик. - Воды. Живо!
Сам он поспешил навстречу и схватил коня под уздцы, не дав ему встать, отчего, завалившись назад, едва не повис на узде. Конь дернул головой, и старик не устоял на ногах.
- Не суетись, - усмехнулся всадник.
- О Агурамазда, велика твоя милость! - С этим восклицанием старик припал к сапогу всадника. - Счастье принять Посланника Чистых...
- Задерживаешь, - оборвал старика всадник, легким усилием ноги оттолкнув его голову.
У стойл он спустился с коня и коротким, насмешливым взглядом проводил коновяза, который опрометью пронесся мимо него в жилое помещение, держа большой таз с водой.
- Гитрез, - отрывисто позвал Посланник, и старик выскочил из-под его руки с полупоклоном.
- Повинуюсь, господин.
- Я иду в Город. Коня оставлю тебе.
Старик сделал растерянное лицо:
- Господин не желает омыть ноги и принять пищу?
- Я спешу, - ответил Посланник. - Конь остается у тебя. Завтра здесь будут римские купцы. Продашь коня им. Запомнил?
- Да, да, господин, - непонимающе закивал старик.
- Продашь коня римлянам. Только им. Бери дорого. Конь редкий, легкой крови. Деньги возьмешь себе. Вот тебе охранная печать, что конь не краденый.
Старик робко взял листок пергамента.
- Обратно не жди. Я ухожу. Прощай.
Посланник, отвернувшись, направился быстрым шагом к мосту.
- Господин, господин... - Старик, задохнувшись, едва перегнал Посланника и упал перед ним ниц, взбив клубы пыли. - Милость твоя...
- Задерживаешь. - В голосе Посланника блеснуло раздражение, и старик в один миг скрылся позади.
- Да хранит твой путь Агурамазда! - прокричал он вслед.
У ворот Посланник показал страже печать фиаса Бога Высочайшего и небрежно принял поклоны.
- Господина проводить? - спросил старший стражник.
- Нет, - усмехнулся перс. - Я знаю, куда иду.
Войдя в устье Алтарной, он свернул на улицу Золотой Сети и на мгновение задержался у еще одних массивных врат.
- Да освятит порог стопа Посланника, - торопливо проговорил новый стражник, приложившись губами к высшему знаку тайной иерархии на браслете пришельца - свастике, увитой виноградными лозами.
Во внутреннем дворе Посланник чуть замедлил шаг, позволив другому слуге фиаса выскочить вперед с докладом.
Несколькими шагами позже этот слуга вновь появился на ступенях и с приветствием "Да освятит порог..." замер, склонив голову. Посланник поднялся мимо него в дом.
После яркого света он на мгновение потерялся в сумраке покоев и в белом силуэте у дальней стены не различил поначалу, но лишь угадал черты "отца" фиаса.
Старый жрец краем взора заметил Посланника на пороге, но не повернулся к нему лицом. Край взора не расчленяет предмет на обманчивые пестрые детали, выхватывая из его бытия главное: форму и направление движения - в этих признаках таится источник движения. Встречай гостя краем взора - узнаешь, кто он и каким духом послан. Старый жрец никогда не изменял этому правилу, постигнутому еще в пору отроческого учения, - дожидаясь Посланника, он стоял неподвижно...
Он заметил, как в проем двери поднялась известково-белая фигура, как, вступив в дом, она словно обуглилась: запыленные одежды Посланника разом впитали в себя сумрак, отчего силуэт показался вдруг темнее стен, показался тенью, вызванной из глубин ночи невольным заклинанием. И в этот самый миг Посланник замер на месте.
"Это плохой знак, что он так вошел, - подумал жрец, ощутив тяжесть в груди. - Плохой знак... плохой..."
С трудом остановив старческое коловращение мысли на одном месте, жрец медленно повернулся навстречу гостю.
Тот склонил голову:
- Чистые Помыслы приветствуют тебя, отец.
- Фиас и Великий Город приветствуют тебя, Посланник Чистых Помыслов.
Перс поднял голову. Лицо его было широким и почти до самых глаз заросшим коротко стриженной курчавой щетиной. Глаза перса были мелки, но ровный их, стойкий взгляд выдавал человека, живущего решительным замыслом, хищного и спокойного.
"Старик знает, как бальзамироваться живьем, - с беззлобной усмешкой подумал Посланник. - Духу смерти он уже сводный брат".
"Мне испортили ученика, - вспомнив юность Посланника, подумал без всякой досады старый жрец. - Привычка "освящать пороги" и принимать поклоны привратников взрастила в нем не силу духа, но тщеславие".
- Сондарзий, твои труды не проходят для тебя даром, - сказал старый жрец. - Ты, вестник, уже заслужил собственного вестника.
Перс постарался сдержать удивление и улыбнулся, выказывая почтительное внимание.
- За час до твоего прихода во дворе, у самых врат, поднялся вихрь в человеческий рост и побежал через двор к ступеням.
- Лестно, когда родные стены ждут тебя, - несколько озадаченно ответил перс.
- Вот лучший виноград Боспора, кепский, - указал жрец на стол, тонко наблюдая за Посланником в надежде заранее раскрыть истинную цель его появления.
Посланник оторвал от грозди одну ягоду. Сосредоточенность, с которой он разжевал ее, выдала сильный голод.
- С утра у тебя на языке не было и крошки, - заметил жрец.
Перс остался невозмутим, однако приподнял бровь.
- Сетями честолюбия можно опутывать сердце, но не желудок, - улыбнулся жрец. - Он не признает гордости хозяина. Проси. - Жрец чуть приподнял руку, и перед Посланником появился раб.
- Кусок мяса. Жарить на сильном огне, - приказал перс. - Залить уксусом. Побольше маслин. Вина - полегче и покислее.
- У тебя появился римский вкус. - Жрец с укоризной качнул головой. - Откуда?
- Два месяца в начале года я провел в Риме, - ответил перс, садясь в кресло.
- Я неоднократно передавал верховному понтифику знаки Чистых Помыслов, - сообщил он, развалясь. - Раз от разу он встречал меня все более почтительно. Полагаю, что наступает день Персии, потому я сам, Посланник и перс по крови, избран Чистыми в качестве условного знака. Суматоха в Риме - надолго. Там ходит предсказание, что порядок наведет человек из Аравии или Парфии.
- Твой рассудок, Сондарзий, огорчает меня. - Жрец снова отвернулся от перса, оставив его на краю взора. - Он отравлен римскими искусами - пирами и болтовней римских умников... Я учил тебя, я, Аннахарсис, жрец Сераписа, а не эллинские ротозеи. И что же? Двадцать лет учения погребены под двумя месяцами разврата? Ныне ты - Посланник, ты - на самом острие меча. Не твое дело, куда направляют удар глаз и рука хозяина, однако простые истины ты обязан различать под позолотой любых событий. Ты забыл, что должен быть не только вестовым, но и добрым учеником своего учителя... Рим никогда не был и не станет Средоточием Чистоты. Мы всегда держали его за дальнюю, глухую провинцию. Рим - большой и шумный козий загон, хорошая приманка для степных хищников. И Рим, и Вавилон - не более чем козьи загоны. Если же второй заблеял вдруг громче первого, то о наступающем дне Персии говорить слишком наивно, это уж совсем... по-афински.
"Что за огонь в глазах юнца? - гадал старый жрец. - Это - сила еще не открытой вести. Он наслаждается своим молчанием и видит меня повергнутым в прах. Что принес он в своей гнусной улыбке?"
- ...моей персидской крови, - договорил тем временем Сондарзий, и старый жрец с усилием догнал невольной памятью начало фразы: - Если я ошибся в своей высокой надежде, то в том вина моей персидской крови.
- В жилах Посланника домлжно течь не крови, а стеклу, - переходя на повелительный тон, ответил жрец. - Я отпустил тебя слишком рано. Учение - это повозка: отпустишь раньше вершины - покатится вниз.
- Следовательно, ошибся не только я, - чуть развел руками Сондарзий.
Жрец сделал глубокий вдох и задержал дыхание - лучшее средство предупредить испуг и панический удар сердца.
"Он принес Исход! - прозрел он. - Вот - страшная тень, которую я отгонял прочь шесть десятилетий!"
- Исход, - медленно прошептал старый жрец, и слово со зловещим шелестом степного смерча поднялось в человеческий рост из кресла, в котором сидел Сондарзий, и потянулось навстречу.
В лицо старому жрецу дохнуло холодом, он сощурился, с неприязнью подумав, что глаза его заслезятся, и тогда перс начнет с наслаждением прятать усмешку, - и, сощурившись, жрец взглянул на пламя светильника. Оно волновалось, распугивая по стенам тени.
"Проклятые степные сквозняки, - тяжело вздохнул старый жрец. - От них не будет спасения и во мраке гробницы".
- Прежде... - громко и отрывисто произнес он, подняв перст.
Сондарзий, едва обрадовавшись поставленному перед ним блюду, замер в недоумении.
- Прежде чем приступить к трапезе, - неторопливо продолжил жрец, - ты соизволишь наконец расстаться с вестью, с которой послан ко мне и которую до сих пор бессовестно таишь с видом нищего, что нашел на дороге перстень и вьется весь день вокруг лавки скупщика, боясь показать находку.
- Отец, не гневайся на своего недостойного ученика. - Сондарзий виновато опустил глаза. - Иные вести, выпущенные из темницы молчания, отрубают своим гонцам голову.
- Тебе придется выслушать еще одно назидание. - Жрец словно бы пропустил мимо ушей последние слова Посланника. - Прикрой веки и обрати взор на свою душу. Ты увидишь, что перед отцом фиаса сидит в кресле не Сондарзий, Посланник Чистых Помыслов, но только сама весть. Холодная усмешка, самодовольная осанка - это затаившаяся недобрая весть. Даже когда она сойдет с твоих уст, и тогда ты останешься одержим ею. Но Посланник обязан всегда оставаться самим собой - красивыми и прочными ножнами для любых вестей. Ножнами, не меняющими своего обличия. Думай, Сондарзий, если хочешь обрести силу.
- Что же остается мне делать, отец? - борясь с растерянностью, спросил перс.
- Учиться на собственной ошибке... Мне же остается спасти своего ученика и самому изгнать из него весть, которую тому не удалось смирить.
Пламя светильника застыло, вытянувшись вверх тонким лезвием.
- Исход, Сондарзий, - неожиданно тихо, как бы со стороны, прошелестели слова старого жреца, словно не он, а кто-то иной сказал из-за дверей.
Жрец заметил, как поблек взгляд перса, как потускнело его лицо и погасла в нем вся сила вести, сила, без которой персу, казалось, больше не подняться на ноги.
- С тобою послан Исход, - добавил жрец.
- Да, отец, - устало кивнул Сондарзий. - Я послан с Исходом.
Конец! Этот город им больше не нужен... Старик прикрыл глаза, дожидаясь отчаяния или боли, но не дождался - он только услышал мерный и бесстрастный стук своего сердца и подумал: душа не пожалела о потерянной жизни, - значит, ей уже готово место на небесах... Чистыми Помыслами назначен Исход - и Городу должно угаснуть, как огню на иссохшем фитиле. Камни потускнеют и затянутся плесенью и полынью.
Шестьдесят лет! Шестьдесят лет впустую! Или вправду отвергнут он, Аннахарсис, богами вместе с родом своим, и не позволено ему судьбою взгромоздить Оссу на Пелион и стать первым среди Чистых... "Лучше быть первым в провинции, чем вторым в Риме..." Короткий, как меч, римский ум - ему не дотянуться до истины. Первым в деревне нужно стать лишь затем, чтобы основать в ней новый Рим - вот цель избранника богов, первая же - лишь избранника черни.
- Мне тяжело, Сондарзий, ты видишь, - вдруг проговорил жрец, на миг ощутив старческую жалость о поле, которое уже не под силу возделывать. - Ты знал, на что я потратил шесть десятилетий. В Танаисе видел я колыбель нового Средоточия Чистоты.
- Я знал, отец, - осторожно отозвался перс, опустив глаза и отвернувшись от еды.
- Я не ошибался, Сондарзий. Нет. Чистым не найти лучшей колыбели. А потому принес ты мне не горе, но вопрос. Я вопрошаю Высочайшего...
- О чем, отец?
- О правде... Покажи знак, Сондарзий.
Перс поспешил снять с шеи тайный медальон.
Жрец коротко взглянул на знак Исхода: вот железная монета, силу которой не одолеть ни заклинанием, ни сорока легионами Августа.
- Скрой, - чуть шевельнул губами жрец.
- Приступай к трапезе, - спустя мгновение добавил он.
Сондарзий принужденно отвернулся к блюду.
"Худо умирать одному на развалинах", - пришла на ум старому жрецу ясная фраза, словно произнесенная из чистых высот голосом незримого Гения.
Жрец невольно приподнял глаза и уперся взглядом в низкий потолок.
"Гробница", - как короткий железный звук, донеслось новое слово.
Жрец переступил на шаг в сторону.
- Чистым Помыслам известно направление варварского потока, - как бы не обращаясь к Посланнику, произнес он, - Они отреклись от Города... Значит, они считают, что Город уже нельзя спасти.
- Да, отец, - кивнул перс. - Это так. Город обречен... Воля и помыслы богов...
"Как ему легко и приятно говорить: "Город обречен", - с философским спокойствием заметил про себя старый жрец. - Хоть на миг вообразить себя Пифией... или, на худой конец, великим Александром - какова гордость".
Что же отныне: начинать сначала, почти дотянув до последнего десятка сотни? О, если б явился провидец и пообещал успех в деле прошедшей жизни, успех - но через полвека... Да, хватило бы сил отогнать духов смерти на этот срок. Но начинать сначала - новое дело ценой хотя бы в одно десятилетие... Старое дерево не пересадишь на новую землю: корням не ужиться.
На одно мгновение весь Город в памяти жреца и то, что видел он перед собой: пламя светильника, сидящего за столом перса и стену, покрытую сумрачным ковром, - все утратило вдруг свое бытие, оказавшись зыбкими бликами на поверхности речного потока... Это чувство было знакомо жрецу с молодости, но впервые было оно столь отчетливым, столь глубоко пронизавшим душу... Мир призрачен. Постичь эту истину - высшая цель земной жизни адепта, - так учили его когда-то иерофанты Мемфиса, - ибо в оковах плоти душе не подняться выше: эта истина - предел ее земного полета, высшее посвящение перед вратами небесной иерархии.
И теперь старый жрец без всякой опаски усмехнулся своему "высшему постижению": вот он - весь урожай шестидесяти лет безумной суеты, один миг последнего исхода... Не Учителя ли Мемфиса ткали такую судьбу своему ученику?.. Не их ли поныне неведомый помысел...
- Сондарзий, - с усилием прервал жрец взлет своей мысли к последнему ее, опасному пределу, - каковы сроки?
- Если небеса не передумают и не остановят варваров мором или огнем, то... - Перс рискнул улыбнуться, вновь пытаясь показать себя хозяином положения. - То через два года, не позднее, здесь не останется камня на камне.
"Камня на камне", - не сдержавшись, болью отозвалось сердце старого жреца. - Проклятый перс, тебя послала Немезида, а не Чистые... Твоим языком вертит она... "Камня на камне".
Не найти бы в этот миг слов опаснее... Ими, как заклинанием, поднялось с глубин прошедшего воспоминание-тайна... Этими словами открывалась потайная дверь в жизнь жреца.
Когда-то юный Аннахарсис прозрел прямой ход в лабиринте таинств иерархии. Да, то был прямой ход, но через шесть десятилетий он вывел не к золотому алтарю, а - в глухой склеп... Каково теперь было вспоминать самый первый шаг в ту манящую своей прямотой галерею и трепет сердца, не ведавшего гибельного обмана в конце пути.
Старик остановил взгляд на светильнике с головкой сатира и ничуть не изумился, а только хмуро кивнул еще одной примете прошлого: такой же светильник тускло горел в колоннаде фиванского подземелья, где Аннахарсис постиг магию Первого Камня.
...Тот огонек, казалось, едва сопротивлялся мраку. Влажный и терпкий холод покалывал шею и обнаженные ключицы. Да, в юности кожа была тонка и податлива, как душа... Не различая над собой тяжелые своды, ученик робел и невольно втягивал голову в плечи.
Жрец, учитель, стоял слева, держа светильник в опущенной руке.
- Не озирайся и не страшись, - проговорил он тихо и свободной рукой подтолкнул ученика в спину на шаг вперед. - Не озирайся. Не ищи и не желай больше света. Его должно быть ровно столько, чтобы видеть священный знак. Неумеренность в свете - как неумеренность в пище: она развращает душу и отупляет разум. Адепт должен уметь выбирать себе светильник. Пока он юн, ему выбирают учителя.
- Если же света окажется слишком мало? - невольно спросил ученик, подбадривая себя своим собственным голосом.
- Тогда легко оступиться даже в выгребную яму, - без иронии ответил учитель. - Но не время для беседы. Держи голову прямо. Сделай еще один шаг сам и всмотрись.
Ученик повиновался.
Он вглядывался в тьму до боли в глазах и, невольно подавшись вперед, едва не потерял равновесие. Испугавшись укора учителя, он отшатнулся и только в миг этого движения различил словно бы просвет вдалеке.
- Ход, - выдохнул он, стыдясь своей затянувшейся слепоты.
- Спешишь, - сурово сказал учитель. - Не глаза твои виноваты, но поспешность ума.
- Это камень, - изумившись обману зрения, угадал ученик. - Полированная поверхность. Мрамор...
- Хорошо, ученик, - строго похвалил учитель. - Но твоя ошибка обернется ошибкой в судьбе. Это - неизбежная плата за познание царственных истин... Помни, что никогда не следует спешить. Молодой росток нельзя тянуть из земли силой, надеясь, что так он быстрее станет цветком. Он должен вырасти сам - при правильном уходе. Не спеши угадать истину - оборвешь у корня. Пред тобой, Аннахарсис, Первый Камень Фив. Великий основатель города заложил его здесь - и имя его повелевало нами всегда. Зри умом, ученик: Первый Камень повелевает храмом... Теперь же, избранник Сераписа, учи глаза свои. - Жрец встал рядом с учеником и вытянул светильник вперед, прикрыв пламя рукой. - Смотри...
Он позволил свету чуть просочиться сквозь пальцы, и ученик увидел высеченный на поверхности Первого Камня редкой красоты женский лик: высокий лоб, тонкий и прямой нос, тонкие губы в задумчивой, но легкой улыбке.
- Кто это? - изумился ученик.
- Кто?.. - с едва заметной иронией повторил за ним учитель. - Он...
- Он? - не понял ученик, но учитель шире раздвинул пальцы, и свет вычленил из мрака новое пространство барельефа.
Ученик, завороженный красотой лица, не сразу объял глазами новую правду. Но наконец он пригляделся и похолодел: женский лик при лучшем освещении как бы расплылся и, потеряв ясную форму, обернулся бугристым носом грифона... Ниже ясно различались хищные челюсти, а выше, из глубин мрака, мерцали зрачки огромных, выпуклых глаз, давно уже следящих за жертвой.
- Чудовище, - пробормотал ученик, словно от него еще требовалось угадать предмет.
- Игрушка, - вкрадчивым шепотом, немедля отозвался учитель.
Он убрал от огня руку, и свет уже всей своей силой выявил из тьмы новые грани, новые пределы барельефа. Голова грифона оказалась резным камнем, вправленным в перстень. Впереди угадывались контуры огромных пальцев, обхвативших стержень с металлическим блеском.
"Скипетр", - догадался ученик.
- Там... выше... знак, - с трудом проговорил он, унимая дрожь в скулах.
- Довольно света, - оборвал его учитель. - Ты познал великую тайну.
Невольно испугавшись, что вот-вот прозрит более, чем положено, ученик опустил глаза и долго, пристально вглядывался в тонкий огонек светильника...
Так познал он магию Первого Камня. "Первый Камень повелевает храмом". Тот, кто заложил его, - тот будет повелевать и алтарем, и жрецами, и чернью, приходящей к ступеням храма. Дух первого строителя уже неподвластен вихрям судеб ни в царстве живых, ни в темных пустотах - он навечно в Первом Камне, и пока стоят колонны храма, тайное Слово его, как скипетр владыки, будет повелевать.
Да, шесть десятилетий минуло с того дня, когда прозрел он, что призван к высшей власти и храм ее он должен сложить своими руками - от Первого до последнего камня.
Оставалось выбрать Город со смешением языков и народов, город-запруду на золотоносных торговых путях... Он сделает все, чтобы этот город был признан на его веку высшими жрецами новым Средоточием Чистоты. Великая иерархия освятит в нем свой новый Державный храм, но Первый Камень храма уже будет во власти Аннахарсиса, последнего зерна древнего жреческого рода, кровь которого уже угасла в сирийских песках...
Он выбрал Танаис...
Шесть десятилетий труда, пред которым преклонился бы не только искусный каменотес, но и царский ювелир, - и что же?.. Камень рассыпался в руках?
...Старый жрец наконец отвел взгляд от пламени светильника и с трудом различил в сгустившемся против света мраке неподвижные черты чужого лица.
"Кто это? - вдруг тяжело изумился он, поняв, что за ним давно и пристально наблюдают. - А, этот перс... он еще здесь... Лучший ученик уже подослан к своему учителю..."
- Прости, отец, - Сондарзий потупил глаза. - Мне почудилось, что тебе стало... дурно.
- Исход - хлопотное дело, - вздохнул старый жрец. - Однако я все еще не вижу в нем необходимости. Можно было бы подкупить варварских царей.
- Чистые Помыслы думали об этом. Они считают подкуп делом еще более хлопотным. Цены поднялись. Отдать Город - дешевле.
"Еще тридцать лет назад я бы убил такого наглеца", - подумал жрец, вспомнив, что когда-то не чужды были его душе и ненависть, и радость... и горе, пожалуй.
- Чистые Помыслы чтят твои труды и твои заслуги, отец, - добавил Сондарзий; он заметил жестокий прищур жреца и объявил прибереженную для этого мгновения добрую весть. - По Исходу тебе будет дана честь принять священные алтари в Басре.
Басра! Старому жрецу открылась последняя тайна рокового решения высших иерархов. В Басре он будет у них на виду... Какова милость! Какова награда! Стать "вторым в Риме"... Чистые испугались. Они оказались прозорливее, чем можно было о них подумать... Это - не ошибка. Это - честное поражение. Чистые раскрыли его цель. Теперь варварское нашествие им на руку: они хотят, чтобы Города не стало, им нужно, чтобы здесь не осталось камня на камне... Они испугались, что Первый Камень заложит чужой, - хитрый, старый честолюбец из давно забытого жреческого рода. Теперь они спешат. Они признают Город обреченным, даже если опасность не будет ему грозить. Натравить варваров на его стены стоит немногих трудов. Останется только проявить заботу о своих "братьях" - спасти их жизни и золото Танаиса.
- Какова воля Чистых Помыслов? - отрывисто спросил старый жрец, вкладывая в вопрос всю твердость своего голоса.
Посланник в изумлении вскинул брови:
- Воля?..
- В какие сроки намечен вывоз золота?
- До истечения года. Отправлять в Фасис парами торговых галер с пшеницей. Морское охранение будет обеспечено боспорским навархом. Береговое охранение Чистые Помыслы оставили за своими людьми. Твоя забота, отец, доставить золото в Фасис. Остальные хлопоты тебя трогать не должны.
Простая уловка: скрыть под личиной великой заботы великий грабеж...
- Должно быть, в Басре я не буду обделен почетом, - усмехнулся старый жрец.
- Может ли быть иначе, отец? - развел руками перс, уловив в голосе жреца иронию. - Чистые Помыслы считают, что ты достоин большего почета и... - он обвел глазами сумрачные стены, - более просторного пристанища.
- Кто подлежит вывозу? - задал новый вопрос старый жрец.
- Это дело, отец, Чистые Помыслы целиком оставляют на твое усмотрение, - торжественно преподнес Посланник еще одну великую милость иерархов, - Списки "приемных братьев", фиасотов и прочих людей, подлежащих вывозу, следует составить незамедлительно и отослать в Византий Хресту. Вывоз можно начинать через месяц. Хрест готов принять твоих людей вместе со священными рукописями, алтарями и изображениями.
Они давно обо всем позаботились. Вероятно, гораздо раньше того дня, когда послали "отцу фиаса Бога Высочайшего чистому брату Аннахарсису" благоволение на строительство в Танаисе Державного храма и обещание прислать своего архитектора, из "посвященных"...
- Могу не сомневаться, - медленно произнес старый жрец, - что Чистым Помыслам хорошо известно положение дел и в самом Танаисе... и они нашли, как следует теперь поступить с Прорицателем. Эвмаром, сыном Бисальта.
- О нем наслышаны, - кивнул Сондарзий. - Чистые Помыслы сочли его деятельность по нынешнему дню полезной. Внимание Города должно быть сосредоточено на его личности и на присутствии римлян. Народ должен думать об обороне. Тем более что слухи о скором нашествии уже не потушить. Необходимо, чтобы взаимная неприязнь римлян и танаисцев постоянно подогревалась мелкими стычками. Труда это составить не должно. Исход при таких настроениях произойдет... неощутимо.
"Итак, мне остается лишь следовать за перстом Прорицателя, - подумал старый жрец. - Странная прихоть судьбы".
- Все ли ты передал, Посланник Чистых Помыслов?
- Да, отец, - поднимаясь ответил перс.
- Ты сыт?
- Да, отец. Благодарю.
- Больше мне спрашивать тебя не о чем. Твоя галера отойдет через час. Ты волен направить ее в любую сторону.
Перс поклонился:
- Я отплыву в Византий. Мой конь вместе со знаком передачи вести будет вывезен в Рим другим путем. Прощай, отец. Да вдохнет Высочайший силу и удачу в твои чистые помыслы.
- Удачного пути и тебе, Посланник Чистых Помыслов, - коротко улыбнулся старый жрец. - Впрочем, в пути ты, верно, принял уже столько пожеланий и от стольких богов тебе послана удача, что моя молитва вряд ли понадобится, разве про запас.
- Отец, - в ответ широко улыбнулся перс, - не умаляй силы своей молитвы. Ее возьму я посохом, остальные же останутся ничтожным запасом... Что это? - Перс приподнял брови и прислушался.
Из дальнего угла доносился ровный, мелодичный стрекот.
- Сверчок? - Перс вопросительно взглянул на жреца, словно ожидая подвоха. - Но ведь они... только по ночам...
- Ночь, Сондарзий. Ночь, - кивнул старый жрец, - Это знак тебе: Посланнику нельзя задерживаться на месте больше того времени, какое требуется для передачи вести. Торопись.
- Прощай, отец, - перс еще раз поклонился и стремительно вышел в двери.
Старый жрец задумался и стоял неподвижно, пока не ощутил на себе чей-то взгляд. Он повернул голову и встретился с недвижными глазами, следившими за ним из коридорного мрака.
"Не рано ли быть шакалам в Городе, - усмехнулся старый жрец. - Или уже правда - ночь, сверчки и на развалинах звери..."
Владелец шакальих, желтоватых глаз, Скил-Метатель, встретив взгляд жреца, чуть помедлил и тихо шагнул в комнату.
- Все помыслы сегодня меняются, - сказал старый жрец. - Посланник принес нежданные вести. Тебе, Скил, придется приложить много усердия на благо фиаса. Тебе, Плисфену и Гуллафу.
- Во имя Высочайшего, отец, - Скил сделал короткий поклон.
- Во имя фиаса, Скил. К низкому труду не призывай богов... Это - наш труд. Сегодня ночью десяток грабителей из числа меотов должны проникнуть в Город. Лучше, если это случится у Южных ворот. Все дело - без криков и суеты. Ворота должны быть открыты, стража - перебита. Никакого огня. Пусть ограбят две-три лавки и сразу уходят. Римские посты отвлечь. На улице Ста Милетцев меотов встретит Гуллаф. Прикинь сам, сколько ему будет по силам, чтобы твои люди не суетились и не путались у него под ногами. Пять или шесть трупов будет достаточно. Ушедших от погони отпустить по крайней мере до Каменного Ручья.
- Отец, дело нелегкое... Малый срок, - Скил в растерянности покачал головой.
- Иного срока не будет. Торопись.
- Повинуюсь, отец. Во имя фиаса... - Скил шагнул было к дверям, но жрец коротким движением руки остановил его.
- Проследи, чтобы галера Посланника благополучно отошла от причала, - добавил он.
Скил заглянул жрецу прямо в глаза, что позволял себе только в миг двусмысленного приказа. Жрец не ответил на его взгляд презрительным прищуром, позволив Скилу понять глубокий намек, с которым приказ был произнесен.
- Торопись, - снова сказал жрец.
Двери дома, а следом тяжелые ворота, приоткрывшись, выпустили Скила на улицу Золотой Сети.
До заката его видели в разных местах: на пристани, в доме ювелира Месаргирида, что у Южных врат Города, дважды - в лагере римлян. Затем в течение двух часов он не был замечен в Городе никем.
Наконец он снова вошел в Город через Южные врата, где его увидел Эвмар-Прорицатель. Они разошлись на мосту, едва взглянув друг на друга, но, пройдя несколько шагов, Эвмар оглянулся Скилу вослед.
"Здесь - новый замысел", - подумал он, спеша в римский лагерь, где сила легиона впервые пришла в живое, целенаправленное движение. Весть с востока подтвердила слух об опасном передвижении конницы боранов, и на исходе дня начался военный совет. Будущее, первое сражение легиона на новом месте потребовало много споров и мнений, и к Южным вратам Эвмар вернулся лишь к середине ночи.
Врата оказались приоткрытыми, а сторожевые огни на башне - потушены.
Эвмар смягчил шаги.
"Плохая тишина", - подумал он, шагнув в Город, - и едва не споткнулся о неподвижное тело стражника.
Присев на корточки, он присмотрелся: голова стражника лежала в темной луже - у него было перерезано горло.
Эвмар глянул по сторонам: у ступеней, ведущих в башню, был убит еще один стражник.
"Они не оставили у ворот никого из своих, - изумленно подумал Эвмар. - Это - странно".
Город был безмолвен, только цикады пели далеко за стенами... Однако теперь Эвмар ясно ощущал близкое присутствие нескольких человек, пристально наблюдавших за ним: трех - с высоты крепостных стен и стольких же - с крыш ближайших домов. Все соглядатаи были вооружены.
"Затаились, - хмуро усмехнулся Эвмар. - Стрелки Аннахарсиса, не иначе. Старик неистощим на выдумки".
Он не поднимался в рост еще несколько мгновений, пока не услышал приближающийся топот. Последний раз оглядевшись, Эвмар сделал короткий скачок к одному из выступов крепостной стены, подножие которого не простреливалось с крыш. Невидимые соглядатаи не шелохнулись.
Человек, выскочивший вдруг из-за угла, метнулся было к воротам, но Эвмар качнулся вперед и сбил его ударом ноги.
Тройка бежавших следом замерла на месте, - и, не проронив ни единого возгласа, кинулась на соседнюю улицу.
Невидимые зрители на стене и на крышах остались невозмутимы.
Во мраке улицы между тем появились еще две стремительные тени.
Первый, не заметив опасности, бросился к воротам по кратчайшему пути. Эвмар встретил его плоскостью меча и оттолкнул назад. Раздался глухой удар, и чужак, вздрогнув всем телом, повалился плашмя на камни мостовой - тот, второй, бежавший следом, ударил его по голове.
- Гуллаф! Стой! - негромко, но отрывисто произнес Эвмар, отступив к стене: по светлым одеждам и густым светлым волосам он узнал прославленного танаисского драчуна.
- Прорицатель! - хрипло выдохнул Гуллаф и так же хрипло, тяжело вздохнул, - Ты снова... ты суешься везде... Кто звал тебя?
- Не тот же, кто зазвал в Город этих шакалов... Вижу, что помешал герою довершить ночной подвиг.
- Утопись в свином дерьме, - злобно процедил Гуллаф и, поднимая меч, шагнул навстречу.
Ни единого шороха не донеслось сверху, но Эвмар ощутил натяжение тетивы - сначала одной, потом, миг спустя, еще двух.
"Глазастые... - мелькнуло у него в голове. - Но рано... Не сегодня".
- Рано ссоримся, - беззлобно усмехнулся он, - Грабители в Городе... И ты успел вовремя, хвала богам. Не горячись. Вспыльчивость не красит такого воина, как ты... Кто эти?
- Меоты, - чуть остыв, сухо ответил германец.
- В голову бы не пришло... Стражу перебили они?
- Не знаю.
- Это я выясню. Ты же торопись. Остались еще трое. Они станут плутать по улицам и до утра натворят бед.
- Этот жив? - Гуллаф кивнул в сторону самого первого беглеца, скорчившегося у ворот.
- Да. Его я беру себе. Спеши. Сейчас они выйдут к стене и станут пробираться к Северным воротам. Если ты срежешь путь по Священной, то застигнешь их врасплох.
Гуллаф немного помедлил и, наконец, не поворачиваясь к Эвмару спиной, сделал несколько шагов назад - и исчез за углом.
В этот самый миг Эвмару показалось, что сверху со странным резким свистом метнулась вниз летучая мышь. Он рывком отскочил к стене и услышал, как натужно простонал его пленник - меот будто бы стал с трудом подниматься на четвереньки, но тут же бессильно завалился на бок и затих.
- Проклятье! - прошептал Эвмар, склонившись над ним.
Лезвие тяжелого ножа без рукояти ушло глубоко в спину чужака.
Эвмар убрал меч в ножны. Нарочито неспешным шагом он вышел из ворот на мост и, прислонившись к перилам, дождался, пока появится живая стража и скроются соглядатаи. Скрылись все, кроме одного.
Один недобрый взгляд всю ночь неотступно следовал за Эвмаром, лишь только он приближался к стенам Города менее, чем на один стадий.
Утром в толпе горожан на агоре Танаиса, перед храмом Бога Высочайшего, Эвмар оглянулся на Южную башню, и вновь ему не удалось уловить лика соглядатая: он был скрыт тенью в амбразуре.
"Пусть ненавидят, - усмехнулся Эвмар. - Зато с каким рвением боятся..."
- Похоже, мои доброжелатели нашли способ избавиться от меня, - сказал он стоящему рядом Аминту, - таким образом, чтобы я, умирая, недоумевал по поводу своей смерти: насильственная она или нет. Какой-то негодяй еще с ночи с поразительной настойчивостью точит мой затылок, верно, надеясь сделать в нем дыру.
На тревожный взгляд Аминта он ответил улыбкой:
- Рано, Аминт. У меня есть еще полгода.
- ...Смертью забытый, Авел повесится сам в славу науки своей, - стараясь поддержать улыбку Эвмара, с философской иронией продекламировал Аминт.
- Вообрази астрологом себя, Аминт: взгляни на ход светил и угадай, что скажет нам теперь великий жрец.
- Будет верней, если я воображу себя не Авлом-астрологом, а - Эвмаром-Прорицателем. Так будет легче угадывать черные помыслы... Старик заговорит о тяжелых временах и о власти, не годной ни на что - лишь на подражание императорским триумфам. Он заклеймит римских бездельников, пьянствующих под нашими стенами в то время, как горстка разбойников спокойно разгуливает по улицам и за ночь может без особого труда вырезать половину Города...
Контур белой жреческой тоги показался в сумраке храма. Лишь в самых дверях горожане смогли различить голову жреца и его жилистые, неподвижные руки. Он сделал два неспешных шага наружу, обвел взглядом лемсху и сделал еще шаг - на край верхней ступени. Его гладкий бронзовый череп заблестел на солнце, как шлем римского легионария.
- Граждане Танаиса! - произнес жрец и заговорил о тяжелых временах и о власти, не годной ни на что - лишь на комическое подражание императорским триумфам...
Глаза старого жреца остановились на середине толпы и почти не мигали, руки висели, как сухие ветви, а голова не двигалась, напоминая об изваянии; короткие, тонкие губы жреца еле шевелились - и потому удивителен был громкий, чеканный голос, слышный широко и объемно, как со сцены амфитеатра.
Жрец говорил об упадке эллинского духа, о том, что последним героем-защитником, подающим пример бесстрашия и бдительности, сделался германец, вскормленный материнским молоком где-то в далеких краях непроходимых болот и научившийся выговаривать эллинские слова лишь в возрасте юноши-воина.
Сам германец стоял на ступенях храма с самодовольным, но в то же время растерянным видом. Еще более растерянной и никак не радостной казалась глядевшая на него толпа. Триумф героя не получался сам собой, и Эвмар заметил, что старый жрец начинает скрывать растущее удивление.
- Еще вчера я был уверен, что наш новый Геракл давно выторговал все будущие подвиги у своих "гениев-покровителей", - сказал Эвмар о Гуллафе, - и знает, что в любой потасовке его драгоценную жизнь бережет не Афина, а десяток стрелков-соглядатаев, рассыпавшихся по крышам и по темным углам. Но сегодня ночью я усомнился в этом. Я был изумлен... Мне показалось, что Аннахарсису удалось найти редкой породы простака с руками Аякса и лбом боевого тарана... Подвиги для нового героя заготовлены заранее, слава - тоже, покровительство в поединке - вернее, чем у самого Ахилла. Когда же в герое пропадет нужда и он вдруг помешает новым замыслам, ему будет обеспечена геройская смерть... Не бог ли наш назойливый старичок? Он ведает судьбами лучших людей века.
- Военная сила, которой мы доверили свой покой, - бесстрастно говорил старый жрец, - столь велика, что подобна Колоссу Родосскому: ему трудно разглядеть у своих стоп десяток негодяев-оборванцев, вооруженных мясными ножами. Колоссу, наконец, стыдно тратить свои великие силы на мелких муравьев - он станет дожидаться врагов-великанов. Если последняя ночь ничему не научит вас, сограждане, значит, боги решили поразить ваш город, ибо уже отняли у вас разум.
Танаисцы слушали старого жреца, как завороженные, но проблеска ясной мысли или общего решительного помысла Эвмар не заметил на их лицах.
"Старик по привычке заколдовывает, но не вразумляет", - подумал он.
- Теперь я скажу им, Эвмар, - горячо зашептал рядом Аминт. - Я чувствую, что час настал. Я чувствую своим сердцем, Эвмар.
Эвмар нахмурил брови, но спустя мгновение глаза его зажглись радостью: он прозрел добрый знак судьбы.
- Хвала Аполлону, Аминт! - поддержал он друга, обняв его рукой за плечи, - Твой час настал. Не робей, но будь осторожен.
Раздвинув передних слушателей, Аминт поднялся на ступени и повернулся лицом к толпе.
- Сограждане! - сказал он первое слово, и волнение вдруг ушло из груди с первым решительным выдохом. - Наш славный архонт вполне справедливо призвал нас к бдительности. Наш славный эллинарх еще более справедливо призвал нас к еще большей бдительности. Наконец, многомудрый отец фиаса Бога Высочайшего с удивительным постоянством, украшенным тонкой риторикой, вновь убеждал вас в опасной легкомысленности людей, обязанность которых - хранить покой и благополучие всего Города. Я из их семьи, я - сын и брат. Но я поднялся на эти ступени не для того, чтобы оправдывать их недомыслие. Если они в нем повинны, то будут справедливо осуждены вами, сограждане, и нашими богами. Одно лишь их отсутствие я могу оправдать. Отец мой и брат готовят войска достойно встретить конницу боранов, и если бы вы, сограждане, не были уверены в их воинском опыте, то вряд ли нынешним утром столь беззаботно понесли бы свои товары к причалу...
Аминт осекся, заметив за плечами Эвмара человека, которого еще миг назад там не было.
Эвмар кивнул Аминту и обернулся: перед ним, вплотную, стоял Плисфен, человек Аннахарсиса.
- Отец приглашает тебя в свой дом, - сказал он.
Эвмар не выказал удивления.
- Пока что отец стоит на ступенях храма, - сказал он и, оглянувшись, подмигнул Аминту.
- Отец быстро вернется в дом по сквозному ходу из храма, пока мы будем обходить его дом по улице, - подражая бесстрастному тону господина, объяснил Плисфен.
- Я поддерживаю совет отца фиаса Бога Высочайшего, - продолжил Аминт, ободрившись взглядом Эвмара. - Я призываю вас подумать... Подумайте, сограждане. - Аминт увидел, что Эвмар уходит с площади вдвоем с Плисфеном, и снова заволновался. - Злоумышленники... варвары... жгут Белую Цитадель, нападают на Город по ночам... Явления следуют одно за другим... Сгорает храм Аполлона Простата... Виновные либо несут наказание незамедлительно, либо скрываются совершенно неузнанными. Что можно увидеть во всех этих явлениях? Легкомысленность ли правителя? Злой ли умысел сильного человека, поставившего себе целью убедить Город в слабости правления?.. Подумайте об этом, сограждане.
Аминт спустился в толпу и обомлел, столкнувшись с испуганным взглядом Невии. Лик ее был бледен, губы дрожали.
- Невия, ты ведь осталась с детьми... Кто с ними? - растерялся Аминт. - Что случилось?
Невия схватила его за руку и потянула из толпы.
- Пойдем, пойдем отсюда скорей, - лихорадочно прошептала она. Уйдя с площади, они спустились по ступеням в устье Алтарной.
- Аминт... - Слезы потекли по щекам Невии - она не плакала в голос, сдерживала себя и оттого едва могла вздохнуть. - Аминт! Ты... делаешь то, что должен делать Эвмар. Теперь убьют не только его, но и тебя... Я... я... не переживу...
Она всхлипнула и разрыдалась.
- Невия! - Аминт растерялся и невольно оглянулся назад.
"Он погубит всех, кому заморочил голову", - подумал о Прорицателе старый жрец, встретившись со взглядом младшего сына пресбевта.
Площадь стала пустеть, и старый жрец, удалившись в глубину храма, прошел по потайным ходам в покои своего дома. Его путь занял всего полтора десятка шагов.
Когда он остановился у резного яшмового столика, Эвмар-Прорицатель уже был у дверей. Только этого гостя, который никогда не терялся в дверях и умел принимать на краю взора ложные образы, старый жрец встречал лицом к лицу.
"Вот еще один... посланный", - с досадой подумал он.
"Старик снова затевает дележ", - подумал Эвмар, увидев на столе блюда и вино.
- Привет отцу фиаса Бога Высочайшего, - сказал он.
- Привет тебе, сын Бисальта, - кивнул старый жрец. - Сядем, - добавил он, вежливо, обеими руками, указав гостю на кресло у стола.
- Роли хозяина и гостя станем исполнять по добрым эллинским законам, - сказал он за столом. - Вот фрукты, вот вино. Я слышал, ты предпочитаешь фалерно. Надеюсь, ты достаточно зорок, чтобы подозревать в вине яд.
- Благодарю, отец фиаса, - коротко улыбнувшись, ответил Эвмар. - Подозрения не будет. Я вижу чистоту вина.
Он поднял со стола бокал. Жрец внимательно следил за движением его руки и дождался первого глотка.
- Выходка сына пресбевта - плод твоего воспитания, - не выразив голосом никакого чувства, произнес он.
- Сын пресбевта учится видеть правду. Разве достоин он упрека?
- Он - нет. - Жрец помолчал, и на лице его появилась тень неприятной заботы. - Достоин упрека ты. Ты втягиваешь слабую душу в опасные затеи.
- Душа Аминта не слаба. Ты ошибаешься, отец фиаса, как ошибался и я еще месяц тому назад... Да, у меня с Аминтом единые цели. Но его жизнь дороже моей. Учти это, жрец. И после моей смерти останутся силы, равные Тифонуи в любой миг готовые отомстить за него.
- Заклинания чужих демонов и сарматы Фарзеса, - усмехнулся старый жрец.
- Твоя осведомленность, отец, тоже имеет свои пределы. - Эвмар еще раз пригубил вино и отставил бокал в сторону. - Раз хозяин не угощается, то и гостю не положено.
- Я пригласил тебя, сын Бисальта, не для того, чтобы запугивать и выслушивать от тебя ответные угрозы. Их мы уже исчерпали, и вряд ли кто-нибудь из нас измыслит нечто новое. Мы и так доставляем друг другу слишком много хлопот. Слишком много. И это слишком неразумно для двух ученых людей. Ты упомянул о целях... Цели - вот что должны мы сравнить: в них кроется согласие. Я прошу тебя, сын Бисальта, вывести духа вражды за порог и чистым рассудком своим внять словам человека, который шесть десятилетий только и делал, что задабривал мойр, витавших над Городом.
"Старик начал, словно перед толпой на торге", - усмехнулся про себя Эвмар.
Жрец заметил иронию в его глазах.
- Ты - раб самомнения, - сказал он, словно бы с жалостью к Эвмару, - Ты учишь правде других, но сам не замечаешь простых истин, - выдержав паузу, продолжил он. - Обычный порок всяких учителей и философов: они подобны рыбам - плавают в воде, не замечая моря... В Городе есть только один человек, связанный с тобой единой целью, - я, жрец Высочайшего... Ты хочешь спасти Танаис, и я хочу его спасти. Тебе нужен весь Город, и мне он нужен весь. Только я один знаю, ради чего ты пренебрег покоем и доброй славой слуги Асклепия... Власть духа - вот к чему ты стремишься. Каждый луч солнца, падающий на стены Города, будет пойман твоей душой. Сами стены Города станут твоей кожей, башни - костями, ворота - глазами и ушами. Твои руки превратятся в корабли, отходящие от причала, а желудок обернется торгом. И тогда не станут страшны тебе сети мойр и сам Аид. Будет достаточно одного, последнего заговора.
- Я удивлен, отец фиаса. Твой взгляд на вещи узок. Да, власть духа, но - власть эллинского духа. Какой прок душе копить земные камни и золото? Тебе ли не понимать этого? Неужели за шесть десятилетий ты не увидел, что осталось нам спасать, что призваны мы сберечь в этом мире?
- Эллинский дух... Пусть будет так. Красивое оправдание тайных помыслов души. По молодости смотришь только вперед, но под старость гений заставит оглянуться. Тогда увидишь зеркало правды, той самой, которую ты так нарочито любишь. Тогда увидишь истинный источник своих желаний. Правда в том, что младенец тянется взять себе... Эллинский дух... Ты, великий маг, способен ли ты удержать навечно дым над погасшим костром? Им не разведешь нового огня. Труды твои окажутся бесплодны.
- Плоды же твоих трудов, отец фиаса, созревают с быстротой хлебной плесени.
- Ты всегда спешишь с выводами, надеясь на непогрешимость глаза и силу ума.
- Мы никогда не поймем друг друга, - пожал плечами Эвмар.
Старый жрец отвернулся в сторону. Со странным напряжением он стал вглядываться в пламя светильника. В эти мгновения на лицо его легла слабая тень досады. Когда он вернулся взглядом к собеседнику, бесстрастное внимание вновь овладело его чертами.
- Пусть так, сын Бисальта. Мудрецы, пророки и философы понимают друг друга куда реже, чем купцы и воры... Между тем в одной цели мы едины и перед судом наших богов обязаны прийти к согласию. Каждый из нас стремится сберечь Город. Я потратил на это шесть десятилетий против твоих шести лет. Можешь быть уверен, что хотя бы из-за этой великой траты Город мне, простому меняле, дорог не меньше, чем тебе, спасателю эллинского духа. И оба мы знаем лучше других, что Город обречен. Ныне он обречен вдвойне.
В глазах старого жреца зажглось вдруг новое чувство. С изумлением Эвмар различил в нем мольбу о помощи, но едва ли мог он поверить этому странному свету на неподвижном, бронзовом лице.
"У старика - беда, - решил он, - Новое повеление высших?.."
- Знаешь ли ты, что есть Исход? - почти шепотом спросил жрец.
- Приказ высших оставить храмы и алтари, - ответил Эвмар - и на миг похолодел, осознав вдруг силу нового удара судьбы. "Проклятье, - бессилие, как железный обруч, сдавило грудь. - Не хватит ни жизни, ни ног... ни легионов".
- Я вижу, ты, наконец, начинаешь понимать меня, - жрец улыбнулся одними глазами. - Твои мысли легко разгадать: ты страдаешь тем, что не способен разорваться на десять всемогущих Эвмаров: одного - для Вавилона, одного - для Танаиса, одного - для варварских степей, одного - для Рима...
- Двух - для Басры и Ктесифона, - не сдерживая себя, тяжело вздохнул Эвмар. - И еще нескольких - про запас... Ты прав, отец фиаса. Слишком много сил...
- Итак, Город обречен. В знак своего доверия к твоим помыслам я разгласил тайну, за что могу понести наказание не менее суровое, чем исполнение угроз великого мага-прорицателя.
- В этом я не сомневаюсь, отец фиаса. Но вряд ли смогу отплатить тебе за услугу.
- Требуется не плата, не уступки, но лишь ответ на вопрос: намерен ли ты изменить свои помыслы, узнав, что в Город послан Исход.
- Нет, отец фиаса. Ты забываешь о гражданах Танаиса. Они выйдут на стены защищать свой Город, даже если в нем не останется ни одного жреца и погаснут разом все алтари. Есть варварские воины, которые придут на помощь, и есть легион, исполняющий волю Рима. Чистые решают не судьбы народов, но судьбы своих кошельков.
Губы старого жреца дрогнули, словно откликнувшись на скоротечный приступ боли, и жрец, впервые подняв руку, тронул недвижными пальцами грудь перед сердцем.
- Я знал, что ты близорук; но не подозревал, что настолько, - с усилием произнес он. - Да, близок тот черный день, когда не только пророки и ясновидцы, но любой нищий на торге сможет ответить, кто погубил Город. "Наш Город погубил Эвмар-Прорицатель, - скажет он. - Будь его имя проклято богами во веки веков".
Лик жреца заметно побледнел, а черты заострились. "Так он будет выглядеть на смертном ложе", - невольно подумал Эвмар.
- Город будет разрушен верой в несокрушимость его стен. - Голос жреца был тверд, и все же в нем слышалась отрывистая дрожь, выдававшая болезненное напряжение душевных сил. - Вера, которую ты со столь безумным усердием насаждаешь... Но прошлое учит: ничто не способно остановить новую варварскую волну - можно лишь подчиниться ее движению и напору. Она накроет империи вместе со всеми их легионами и вместе с кочевниками, что остались от волн прошлых нашествий. Остается одно: дождаться, пока иссякнут ее силы, пока она, подобно водному потоку, не остановится и не начнет впитываться в землю и иссякать под лучами солнца... Я до того времени не доживу. Но ты, быть может, успеешь... Подумай, сын Бисальта. Теперь, когда в Город послан Исход, этот город не уберегут ни сорок легионов Августа, ни сарматы Фарзеса. Никто. Но ты, одержимый своим эллинским духом, заставишь Город защищаться, подобно Илиону. Ты воодушевишь своих эллинов именами героев. Ты просчитаешься, Эвмар. Чем храбрее окажутся твои ученики и крепче будет оборона, тем безжалостней будет разгром. Если стены и врата продержатся день, то мужчин вырежут, Город сожгут, а женщин разберут по кибиткам. Если Город продержится неделю, звериной ярости пришельцев не будет предела: вырежут всех от младенцев до стариков, стены не поленятся развалить, а колодцы забьют трупами. И ни один корабль больше не причалит к берегу с отравленной водой, ни один торговец не остановит на этой мертвой земле своей повозки. Так исчезли когда-то несокрушимые империи в песках Персии и Африки. От них не осталось ни единого слова - ни на камнях, ни на пергаментах, ни на языке. Вот - участь Танаиса, и ты - ее творец.
- Какую же участь уготовил для Танаиса ты, отец фиаса? Несомненно, более счастливую.
- Тебе, слуге Асклепия, должно быть известно, каким способом сарматам удается уберечь своих детей от оспы.
- Они собирают оспенные струпья, прокаливают их на солнце и, растерев в порошок, добавляют в молоко.
- Варварское нашествие можно уподобить приходу оспы. Город можно уберечь подобным способом. Смута - вот лучшее средство. Смута и страх... Нет, сын Бисальта, я не желаю зла Городу, я лишь хочу уберечь его от страшной болезни. Пусть тот, кто жаждет земной власти, будет бороться за власть. Пусть боспорский обжора зарится на наше золото - он подавится лишь горстью денариев. Городу нужны осады и набеги. Пусть вьются у его стен боспорцы и местные варвары. Будут беды, будут пожары. Но ни одно из несчастий, принесенных этими мелкими врагами, не сравнится с опустошительной силой нового варварского потока. Жизней эти осады унесут несравненно меньшее число. Пусть торговцы потеряют прибыль и уверенность в том, что крепостные стены защитят их очаги. Смута должна зреть и в самом Городе. Пусть торговцу станет жить здесь невмоготу. У него нет родины - он соберет скарб и уйдет искать новое место для торга. Пусть Город опустеет. Варварская волна, не наткнувшись на заслон, перекатится через него, как через гладкий камень на берегу. Потом она схлынет - и мы вернемся. Стены не будут разрушены, колодцы не будут отравлены. Варвары загадят улицы и очаги, но дух разрушения и смерти, что гонит их полчища по степям, рано или поздно уймется. Тогда они потеряют силу и захотят покоя и роскоши. В тот год мы вернемся в наши стены и начнем торговать. Они сами отдадут нам Город, ибо не способны жить в кругу крепостных стен. Но сейчас... Поверни сарматов Фарзеса против Города - и ты спасешь его от гибели.
Собеседники теряли хладнокровие: уже и "отец" фиаса услышал в голосе гостя дрожь затаенного гнева, хотя взгляд Эвмара оставался так же холоден и спокоен, как остывший пепел.
- Кто из нас двоих слеп? Кто из нас двоих одержим демоном лжи? - Эвмар замолк, словно призывая жреца ответить, но спустя миг продолжил сам: - Если бы подобным мыслям поддался Леонид или Мильтиад, встречавший у Марафона войско Дария, втрое превосходившее афинян, разве осталось бы ныне хоть одно слово во славу Эллады? Разве не доблестью и гордостью предков согревается кровь потомков? Тебе ли, прозревающему власть духа, не ведать магии Хроноса?
- О каких потомках зашла речь? - усмехнулся старый жрец. - Здесь, на краю света, найди мне хоть одного эллина чистой крови? И кому на торге есть дело до славы Эллады?
- Первые камни Города сложили эллины лучших времен, и нам остается эти камни защищать.
- В скором времени мы оба станем лишь ничтожным прахом, - снова усмехнулся старый жрец. - Стоило бы об этом еще раз подумать... Я вижу, согласия между нами не будет. Два демона схватили женщину, и каждый тянет к себе. Никто из них не станет ее хозяином, никто не насладится - они разорвут ее на части... Мы слишком мешаем друг другу, сын Бисальта.
- Ты предупрежден, жрец, - без угрозы ответил Эвмар.
- Нам обоим быть лишь ничтожным прахом.
Старый жрец почувствовал вдруг сильную усталость и желание скорей отойти ко сну.
"День путается с ночью, - подумал он. - Так бывает перед смертью".
Он невольно ответил на прощание гостя и проводил его взглядом до дверей, как провожают летящую высоко в небе одинокую темную птицу.
"Он молод, - подумал старый жрец. - Оставить ему Город - пусть делает все, что вздумается... Не пора ли отдохнуть перед дорогой... Басра... Слишком далекий путь".
В дремоте, в неясном течении предметов, старый жрец, уже с полуопущенными веками, вдруг стал различать на стенах человеческие тени. Спустя миг они сдвинулись в сторону, являя своих хозяев, собравшихся вокруг алтаря... Он, "отец" фиаса, - за спинами этих людей, и кто-то из них загораживает ему пламя. Идет совет фиаса, смутно понимает старый жрец. Он видит профиль "отца схода", ближе - стоит плешивый синагомг, правее - неподвижные, будто окаменевшие лица филагамта и неанискамрха...
"Исход" - вот слово, которое домлжно ему произнести, - и тогда все эти молчаливые гости разом разойдутся, наконец оставив его в покое - во веки веков. Он силится выговорить слово-заклинание, но не может - слово будто застряло в груди... И вновь вместо людей выплывают их тени на стенах, а следом старый жрец видит странную, пугающую картину: человеческие эти тени отбрасываются окружившими огонь лохматыми собаками, каждая из них на поводу, и повод тянется куда-то далеко во мрак... Теперь жрец понимает, что сможет исполнить Исход, лишь освободив собак от привязи. Он пытается снять ошейник с одной из них, но тот оказывается сплошным железным ожерельем, намертво скованным с кольцом повода... Такие же цепи на шеях у остальных псов... Вот старый жрец чувствует себя долго, мучительно долго идущим по узкому темному коридору, куда тянутся от всех ошейников кожаные поводья... Вдруг он оказывается на пристани, выложенной гранитом. Перед ним стоит высокий худой человек, сжимающий в правой руке концы поводьев.
- А тебе места не будет, - говорит он старому жрецу, кивнув в сторону темной воды, где у берега стоит лодка.
Ее борта высоки, и за ними жрец различает лишь копошение плотно прижатых друг к другу собачьих тел.
"Харон", - с тяжелым чувством думает старый жрец и невольно заглядывает в лицо странному псарю. В нем он улавливает знакомые черты, а в глазах - желтоватый блеск.
Старый жрец с трудом поднял веки и, подавшись назад, долго и тяжело вздохнул.
- Скил... Откуда ты? - проговорил он и наконец пришел в себя.
- Отец, ты велел мне войти, как только уйдет Прорицатель, - ответил слуга фиаса.
- Сегодня я соберу "чистых фиаса". Потрудись известить всех. Неанискарх все еще болен?
- Да, отец. Боль в пояснице не отпускает его. Он не встает.
- Пошли за ним людей и носилки... Не будем ущемлять его гордость. Торопись.
Словно в одно мгновение забыв о слуге фиаса, старый жрец пустым, отсутствующим взором дотянул его до дверей, и, оставшись в одиночестве, вернулся к тягостным, смутным мыслям о своем сне.
Эти псы... Свора соломенных псов... Старый жрец снова опустил веки. Он сидел не шевелясь, руки его одеревенело замерли на подлокотниках кресла, и все сухое, в отвердевших жилах тело противилось любому движению... Но жрецу чудилось: вот он легко поднимается на ноги и видит перед собой маленького и коренастого, беспорядочно одетого человека: у него бритая и удивительно круглая, как шарик, голова, крохотные раскосые глазки, у него длинные неспокойные руки, а может быть, и не слишком длинные, но кажущиеся такими в сравнении с короткими и плотными ногами, обутыми в плетенные из тростника сандалии...
Тридцать лет назад в Восточные врата города вошел этот китаец. Его холщовая сумка, размерами чуть уступавшая своему хозяину, была набита соломенными пучками.
- Я продаю соломенных псов, - сказал он иерархам Сераписа, третьим среди которых в те времена был он, Аннахарсис. - Купите, избранники богов. Мои игрушки вводят в обман глаза. - С трудом произнося слова на эллинском, он с видом прирожденного плута неприметно посмеивался на разные лады.
- Обмани нас, - усмехнулся Первый иерарх.
Китаец вытряхнул на пол ворох соломы, присел на корточки и, продолжая тихо посмеиваться, стал плести небольшие, не крупнее кисти руки, четвероногие фигурки. Пальцы его шевелились с судорожной быстротой паучьих лапок, закутывающих убитую муху, и в считанные мгновения вокруг него появилось полтора десятка безыскусных игрушек.
- Хватит? Больше? - хитро, исподлобья, китаец взглянул на жрецов.
- Фокуса мы еще не видели, - сухо ответил ему Первый иерарх.
- Обманываю не я, а они. - Китаец с напускной гордостью обвел рукой готовый товар. - Где ваши стражи? Есть стража?
- Привратники во дворе, - ответили ему.
Мелко засеменив на карточках, китаец бережно собрал фигурки и полупоклоном указал на двери:
- У стражей простое дело - пускать своих, прогонять чужих. О другом они не думают. Их легче всего обмануть.
Жрецы вышли на ступени. Китаец, неожиданно замерев в странной позе крадущегося с большой опаской человека, пристально взглянул на стражников - и вдруг одним молниеносным рывком разбросал фигурки по двору.
Стражники, выпучив глаза, отскочили по сторонам, будто им под ноги швырнули змеиный выводок. Один из них, самый молодой, запрыгал по двору, размахивая пикой и вскрикивая от страха. Трое остальных, прижавшись спинами к окружавшей двор стене, своими пиками тыкали перед собой в пустые места и ожесточенно отбивались от кого-то ногами.
Китаец посмеивался не больше обычного, но поглядывал на жрецов уже с откровенным высокомерием.
- Что они видят? - со сдержанной улыбкой спросил Первый иерарх.
- Псов. Очень больших и злых псов... Довольно?
Не получив ответа, китаец взмахнул руками. Стражи застыли с разинутыми ртами, а едва опомнившись, стали глупо оглядываться по сторонам.
Китаец стремительно спустился вниз и, просеменив весь двор на корточках, подобрал все свои игрушки.
- Можешь ли ты научить своему искусству? Мы заплатим хорошо, - придав голосу более уважительный тон, сказал Первый иерарх.
Китаец, заглянув ему в глаза, широко улыбнулся:
- Нет, - отказал он, не потеряв в ответе подобострастия. - Я их продаю. Один пес - пятьдесят денариев... Они заменят любую стражу.
- Твои игрушки сохраняют свою силу без тебя? - с недоверием спросил Первый иерарх.
- Да, да, господин, - закивал китаец, - их сила остается, пока солома не сгниет или намокнет... или сгорит. Но мокрую солому можно подсушить... Я продавал псов многим купцам из Азии, Вифинии... Сирии. Мои псы охраняли повозки и скот от грабителей. Их не надо кормить. Их хватает на год и больше, если беречь.
- Мы не знаем ни одного из этих купцов, - покачал головой Первый иерарх. - И вряд ли кто-нибудь из них пребывает ныне в нашем Городе. Ты продаешь обман... и разве не можешь сам обмануть? Оставь нам свои игрушки и удались из Города на три дня. Мы проверим.
Китаец не ответил, но лишь посмотрел внимательно на каждого из жрецов, не расставаясь со своей хитрой, недоброй улыбкой.
- Для вас я сделаю воина.
Из нового пучка соломы он, потратив немногим больше времени и внимания, сплел куклу величиной в локоть.
- Выступи в бой, воин, - словно заклинание, сосредоточенно проговорил китаец и поставил куклу ближе к светильнику, так что она отбросила на стену тень в человеческий рост.
У жрецов, обступивших китайца, помутилось в глазах - соломенная фигурка и ее тень, словно отделившаяся от стены, потянулись друг к другу и слились воедино, в одну высокую массивную фигуру. Воин в темном сплошном доспехе, в круглом шлеме с глухим забралом, стоял, окутанный тонкой дымкой. По широкому мечу в его руке молнией пробегал зайчик от пламени светильника.
- Что он может? - борясь с напавшей внезапно тягостной дремотой, спросил Первый иерарх.
- Господин, вели хорошему живому воину сразиться с ним, - старательно спрятав улыбку, ответил китаец.
Рука с мечом медленно поднялась и застыла над головой призрака.
- Незачем, - после долгого, неясного раздумья решил верховный жрец, - Можно поверить, что, завидев это пугало, дрогнет пол-легиона. Есть ли способ разгадать обман? Знают ли о нем простолюдины?
- Знают, знают, у нас знают, - смеясь закивал китаец. - Вам скажу. Нужна собачья кровь или моча... Но когда увидят, то не успеют подумать о собачьей моче. Сами скорее обмочатся - и побегут... потом, в кустах, вспомнят... - Китаец вдруг засмеялся неудержимо, почти задыхаясь; он взмахнул руками и долго не мог перевести дух. - Потом будут сомневаться, настоящий ли он... нет ли... Как бы вместе с собачьей шкурой не погубить свою... Из кустов не станут вылезать, господин. Только на войне, господин, проверяют. Глядишь, всех собак переведут в уезде, чтобы окатить какое-нибудь мятежное войско... Я сам видел однажды, как посыпалась солома на лучших императорских солдат, а полководец, - он развернул перед битвой целую тучу знамен - ругался, как пьяный погонщик овец. Очень обиделся, что его одурачили двое нищих плутов... Это были мои друзья, господин.
Первый иерарх слушал китайца, еле поднимая веки, но рассудок его все же не потерял ясности.
Едва китаец кончил, он кликнул начальника стражи. Тот вошел в комнату несмелым шагом, с опаской косясь на грозную фигуру с поднятым мечом.
- Собачьей крови, - повелел жрец. - Немедля.
Пока стражник отсутствовал, китаец успел рассказать еще десяток историй о том, как доблестные соломенные чучела распугивали целые армии, конные и пешие. Он, нищий плут, часто прыскал со смеху, утирал выступившие от хохота слезы и шумно чесался, будто разогнать какое-нибудь императорское войско было для него делом пустяковым, как, предположим, согнать мух с куска мяса, и взяться за него можно было бы всего за плошку с гороховой похлебкой. Он не казался плутом, но нарочно выставлял себя таковым. Голос его и ужимки нарочно склоняли слушателя не верить ни одному слову, но темный великан с поднятым мечом, которым, казалось, не труд разрубить лошадь, этот великан с железными пластиками вместо лица стоял страшной, несокрушимой твердью, и никто еще не осмелился подойти к нему.
- Откуда ты родом? - спросил верховный жрец.
- Земля широкая, господин, - вдруг медленно и проникновенно ответил китаец. - Где-нибудь под небесами так же легко родиться человеком или червем, как легко и подохнуть...
- Ты еще и философ, бродяга, - натянуто усмехнулся иерарх. - Тебе подвластна большая сила... Что стоит тебе сплести за день или пару дней огромное войско и захватить трон.
- Стать царем, господин? - насмешливо спросил китаец.
- Отчего же нет?
- Цари, господин... - Китаец развел руками и поморщился. - Цари - это те же соломенные куклы... У меня есть друг, он живет в горах. Он умеет делать царей... Однажды он затеял большую смуту, хотел сделать хорошего царя. Кончилось это плохо: чтобы не потерять голову, ему пришлось просидеть ночь в выгребной яме. Одна голова и торчала из дерьма наружу. Так кончаются эти затеи... И никакой пользы.
- И богам не разобраться, лжешь ты или нет, - отмахнулся жрец.
- Правда, господин, правда, - притворно изумился китаец. - С какой стати мне все это войско? Всегда найдется умник с бурдюком собачьей мочи. Вылезти из тряпья и залезть в шелка нетрудно... От обратного превращения, господин, душа становится очень злой. Зачем мне злая душа? Лучше всю жизнь есть понемногу и спокойно ходить по всем дорогам.
Вошел стражник с глиняным сосудом и понуро замер на пороге.
- Если он, - жрец кивнул на неподвижного призрака, - ударит, что случится?
- Покажется, что стало очень больно, господин, - ехидно подмигнув, шепотом ответил китаец.
- Ударь его мечом, - повелел жрец стражнику.
Тот поставил сосуд на пол и с трудом поднял взгляд: видно было, что он напуган.
- Не медли. - В голосе верховного жреца послышалось раздражение.
Стражник вынул меч, пошатываясь, сделал два или три шага и, наконец пересилив себя, бросился на черного латника.
Колыхнулось пламя светильников, мелькнули тени, послышался удар, но - не железом о железо, а глухой, и - совсем в другом месте. В следующий миг стражника увидели в дальнем углу комнаты: он сидел у стены, бессильно вытянув ноги и обхватив голову, и тихо стонал. Его меч валялся в стороне.
- Крепкая голова. - Китаец уважительно цокнул языком. - И стены у вас крепкие.
Черный латник стоял теперь вполоборота к своему врагу, меч его был опущен.
- Облей его собачьей кровью! - громко повелел Первый иерарх.
Стражник, так и держась за голову, тяжело поднялся на ноги, долго искал свое оружие, путался в ножнах и наконец, испугавшись, что снова мешкает, кинулся к сосуду. Он расплескал алую жидкость по полу и, боясь подойти ближе, выплеснул все, сколько осталось, на истукана.
У жрецов снова помутилось в глазах, но стоило им моргнуть, как они увидели рассыпанную по полу, залитую кровью солому.
- Все убрать, - приказал Первый иерарх.
Он переглянулся с остальными жрецами и указал им на вход в соседнее помещение.
- Подожди нас здесь, - из-за плеча бросил он китайцу.
Жрецы недоумевали и к согласию не пришли. Решение принял сам Первый иерарх.
- Мы - не торговцы, чтобы бояться воров и держать свору соломенных псов. Мы - не поверженные и изгнанные цари, чтобы затевать войны чучел. Высочайший Серапис защитит нас. Мы не станем покупать твою солому, но искусство твое достойно восхищения - и мы щедро отблагодарим тебя за твои фокусы. Ты получишь двести денариев и сегодня же уйдешь из Города. Никто тебя здесь больше не должен видеть.
- Понимаю, господин, - китаец медленно склонился в поклоне. - Щедрость твоя неизмерима. Пусть ваши боги всегда слышат ваши молитвы... Я беден, господин, но я - царь своих кукол. В моей воле быть благодарным тебе. Я оставляю здесь одного хорошего воина. Пусть он служит тому, кто захочет быть ему господином.
Уходя, он оставил одну соломенную куклу. Он положил ее на пол подальше от светильника, в месте, где не могла появиться тень.
Куда потом делась эта фигурка? Кто-то говорил, что ее случайно сожгли... Кто говорил? Кто сжег?
"Вот и в памяти моей закрывают врата", - подумал старый жрец.
Он насторожился и поднял взгляд: темная, неясная фигура перед глазами обернулась смирно стоящим Скилом.
- Я все исполнил, отец.
- Теперь нужен сосуд с собачьей кровью.
"Страх догнал тебя, старый ворон", -
горько подумал жрец.
- С собачьей кровью? - изумился Скил.
- Придется повторить? - едва слышно произнес жрец.
- Прости, отец, - испуганно встрепенулся Скил. - Да покарает меня Высочайший.
- Прорицатель в Городе?
- Нет, отец. Меньше часа назад он был за стеной, у стойл Гитреза.
- Поторопись. Как только он войдет в Город, облейте его собачьей кровью.
- Исполню, отец.
Скил поспешил прочь от затаенного гнева "отца" фиаса. Он быстрым шагом, почти бегом, прошел Алтарную до Западных ворот и поднялся на башню. Человек в войлочной шапке оставался на месте.
- Ты не потерял его? - спросил Скил.
- Нет, но вот-вот потеряю, - ответил человек в войлочной шапке. - Он у дальней пристани. Там... - он вытянул вперед руку. - Левее лавки колесника. Видишь двух быков и повозку? Рядом... Вот садится на коня...
Скил сощурился, вглядываясь в сторону пристани: далекие предметы таяли в белесой, предвечерней дымке.
- Где?.. И быки не больше мух. - Скил завистливо усмехнулся. - Моему шакальему глазу далеко до твоего, ястребиного.
Эвмар коротко оглянулся в сторону Города.
"Новая голова отросла у Гидры", - подумал он, ощутив на себе еще один далекий, злобный взгляд.
Он тронул коня.
Тихая степь с густым полынным духом потянулась навстречу, и чем ниже опускались сумерки, тем сильнее он становился, будто не от земли, а с темнеющих высот сходил этот скорбный аромат.
Покой, самое редкое в жизни Эвмара, простерся вдруг в его душе, но, подобно тому, замерцавшему вдалеке тревожному огоньку, на свет которого он теперь держал путь, в глубине покоя мерцало тревожное чувство: разве может быть тепло душе эллина в варварской степи, разве может быть эллину покойно в ней, как дома?..
"О великий Аполлон, - тяжело вздохнул Эвмар. - Кто превратил Город в лесху перед входом в Аид?.. И он живет, и ему живется совсем неплохо... Кто осудит его душу?"
Огонек приближался, обозначив собой вершину пологого холма. И рядом с огнем Эвмар различил вскоре очертания вонзенного в землю огромного меча.
Словно холодный ветер, дохнул с холма навстречу страх: там, на вершине у огня, против сарматского меча, на треть воткнутого в землю, недвижно стояла Азелек. В длинных одеждах из светлых, железного оттенка кож, с руками, поднятыми ко лбу, и разведенными в стороны локтями, она сама напоминала своей фигурой сарматский меч. Ее волосы, крашенные алой охрой, казались у огня другим, кровавым пламенем.
Вкруг алтаря, на воловьих шкурах, опустившись ниц, застыли воины в катафрактах.
"Она заклинает демонов войны... Моя дочь поднимет оружие. - Эвмар с трудом унял прилив озноба. - Зачем суждено ей родиться не в Афинах?"
В стадии от кибиток, ожерельем окаймлявших алтарный холм, арабский конь из из стойл Гитреза, зафыркав, уперся на месте, словно почуял впереди хищников. Как ни бил его по бокам Эвмар, он лишь перебирал ногами и судорожно мотал головой.
От сарматского стана показался всадник и тихой рысью устремился навстречу.
- Багарат велел встретить тебя, - сказал он, подъехав. - Возьмешь ли меч, когда поднимется солнце?
- Нет, - ответил Эвмар. - Моя забота - соединить войска.
- Тогда останься здесь. Войдешь в круг, когда позволит багарат.
Всадник повернул коня и возвратился к кибиткам.
Стояла холодная ночь без звезд и цикад, подобная Хаосу... И в Хаосе, в пасмурной степной ночи отмерялось начало всех времен только одним светом - варварским огнем, и одним чистым, высоким звуком - голосом Азелек, донесшимся вдруг, словно из дальних, необъятных высот:
- О, Атар, Атар, твои воины - твои мечи. О, Атар, подними Великий Меч!
Внутренним взором Эвмар увидел, как плавным движением рук Азелек обняла пламя и огненные язычки ласково заструились меж ее пальцев.
- О Атар, Тысячерукий, мечи в ножнах - перед тобой. Каждый воин - ножны, каждая душа - меч. Битва твоя близка, о, Атар!
Сложив руки горстями, Азелек словно набрала в них огня и плеснула вокруг - на четыре стороны света.
С холма донесся новый звук - глухой железный шелест катафракт: воины Фарзеса поднимались в рост. От алтарного огня, от рук Азелек, с вершины к подножию началось тяжелое, неумолимое движение - раздался латный гул, чуть позже - конский топот, наконец - скрип колес... Утром шестнадцатого дня горпиэя клин сарматской конницы приблизился к Городу и, обогнув его с северной стороны, вышел на береговые склоны Танаиса в двадцати стадиях от городских стен, туда, где Кассий Равенна с самого рассвета выстроил Малый Меотийский легион, сотню армянских стрелков, отряды пельтастов и легкую танаисскую конницу.
Никогда еще Эвмар не видел Равенну столь спокойным и сосредоточенным. Даже левая щека его словно подтянулась, а глаз был сух и едва не насмешливо прищурен.
"Прирожденный солдат, - усмехнулся Эвмар. - Здесь его место. В кресле городского правителя он - как медуза на камнях".
Равенна учтиво приветствовал Фарзеса и усадил его рядом, на место, по почету не отличавшееся от собственного. Видно, оно было заранее приготовлено для багарата.
"Так нам простоять пять или шесть лет, - с радостью подумал Эвмар. - И ни один чужой варвар не коснется стены".
У самых ног проносились ласточки, вычерчивая по траве неведомые призрачные письмена.
"Можно прочесть судьбу", - подумал Эвмар и поднял взгляд: вдали с небес туманными лоскутьями свисала пелена дождя, он шел стороной, но и здесь влага опускалась на землю мелкой моросью.
- Латной коннице будет тяжело, - покачал головой Равенна.
Появились двое разведчиков Фарзеса. Враг двигался навстречу двумя потоками, одним - по низу, по заливным лугам у Реки, вторым - по верху, по степи, спускавшейся к лугам извилистыми склонами. Шириною в две реки, как сказали разведчики, приближалась варварская волна.
- Как идут? - помрачнев, спросил Фарзес.
- Вороньим крылом, - был ответ.
Лицо багарата чуть вытянулось, на лбу собрались морщины. В эти мгновения тяжелого раздумья он стал разительно похож на отца.
- Придется всех перестраивать, - сказал он. - Иначе сомнут.
Эвмар перевел его слова Равенне.
- Твоему другу приходилось воевать с боранами, так ведь? - спросил пресбевт.
- Да, - кивнул Эвмар.
- Тогда пусть берется за дело.
- Склон, - коротко указал рукой Фарзес.
Его коноводы погнали вперед по склону неоседланный табун. После трех прогонов, когда кони начали скользить и сваливаться вниз, склон на протяжении двух или трех стадиев превратился в сплошное глинистое месиво, где и пеший едва ли бы сумел удержаться на ногах.
- Тяжелую пехоту оставить здесь, внизу, - Фарзес указал на римские когорты... - Пусть укрепляются. У вас мало повозок. Я так и думал, что ваши торговцы поскупятся. Я привез еще столько же, сколько у вас уже есть. Чем больше будет огня и дыма, тем лучше. Лучники пусть поддержат пехоту у края склона. Вся тяжелая конница, моя и ваша, отойдет за холмы наверху. Мы должны выйти на косой удар из-за холма - так, чтобы нас увидели только вблизи, когда большому конному строю уже не повернуться. Мы должны сбросить их вниз и перебить, как овец, копьями и стрелами. Легкая конница пусть пойдет издалека в обход их правого крыла... Я слышал, римская конница славится искусством перестраиваться на ходу.
Пресбевт, улыбнувшись, кивнул.
- Пусть прикроют меня прямой цепью, - продолжил багарат. - Потом, перед ударом, им нужно будет разойтись в два клина по бокам от меня и выпустить мой клин вперед. Удар широким трезубцем - лучший удар по "вороньему крылу".
- Да помогут тебе твои боги, - поднял руку пресбевт.
- И тебе, правитель, - силы и удачи, - ответил багарат.
Втроем с Эвмаром и Лицинием Варром, командующим римской алой, они сели на коней и повели конницу наверх, за холмы. Сам Равенна с несколькими офицерами и вестовыми поднялся на возвышенность у самого склона, место, наиболее удобное для наблюдения.
Римские турмы вытянулись в одну линию, позади них, в двух десятках шагов, замер клин сарматских катафрактариев.
- Боги смотрят и удивляются, - усмехнулся Фарзес. - Быки и волки в одной упряжке.
- Волки? - недобро прищурившись, переспросил Эвмара Лициний Варр. - Кто же здесь волки?
- Волки - те, которые будут рвать клыками, - сказал Эвмар, ответив римлянину коротким и резким взглядом. - Быки бьют рогами и весом. Думай сам.
- Пожалуй, ты прав, - скривил губы римлянин. - Воняет от твоих дружков, как из хлева.
- Трупы римлян воняют не слаще варварских трупов. Делай дело, всадник.
Фарзес, заметив, что спор на чужом языке принимает опасный оборот, поднял руку:
- Слышишь?
Эвмар и Лициний Варр приподнялись на стременах. Еще несколько мгновений ничто не нарушало тишину, но вот издали потянулся едва различимый гул. Он постепенно нарастал и как бы стелился по земле. Воины напряглись, зашелестели катафракты, кони стали фыркать и встряхивать головами.
Гул приближался, охватывая все стороны света, и наконец почудилось, что дрогнул воздух и качнулась вокруг сырая полынь.
- Пора, - определил по слуху Фарзес и начал затягивать под подбородком кожаные ремешки шлема. - Передай римлянину, пусть не спешит и даст мне выйти вперед на двенадцать коней. И пожелай ему горячего меча.
Лициний Варр искоса поклонился сармату и тронул коня к своему строю.
- К локтю! - крикнул Фарзес, и сарматский клин ощетинился пиками, над ним поднялись разноцветные драконы.
Несколько всадников расступилось, давая проход багарату, и Фарзес скрылся в глубине клина.
- К локтю! - крикнул на своем языке римлянин, и римские пики, опрокинувшись вперед, вытянулись ровным неподвижным строем; над алой поднялся багровый вексимллум.
- С шестого по восьмой турм - левым плечом! - командовал Лициний Варр. - С девятого по одиннадцатый - правым плечом! С малого хода - вперед!
Строй тронулся шагом, охватывая весь холм; за римскими турмами так же медленно, будто бы нехотя, двинулись сарматы.
Эвмар бросил коня с места в галоп - в сторону ставки пресбевта.
Миновав холм, он увидел варварскую конницу. Плотная темная масса накатывалась с востока из пелены дождя и тумана, стремительно растекалась по степи.
"Всадники Ветра вернутся с востока", - вспомнил Эвмар.
Достигнув склона, он увидел нижний поток. Он несколько отставал от верхнего. Путь нижнему потоку по всему заливному лугу, от склона до речных тростников, преграждала плотина из двух рядов горящих повозок, набитых соломой, хворостом и тряпьем. Впереди повозок, под клубами густого дыма, вытянулся строй армянских и танаисских лучников. За повозками, укрепив в земле высокие заостренные колья, ждали своего дела легкие пехотинцы. Так, прикрывшись двойным частоколом тяжелых пик, пехотинцами, кольями, повозками и лучниками, в ожидании лобового удара конницы замерли римские когорты.
Варварская сила надвигалась с пугающей быстротой, и Эвмар похолодел, осознав всю рискованность замысла...
Спустя несколько мгновений стало ясно, что расчет Фарзеса верен. Всадники верхнего потока увидели вражескую конницу слишком поздно, чтобы развернуться ей навстречу всей массой. Лишь два или три ряда правого края сумели изменить ход, остальные продолжали стремиться вперед, отчего на правом фланге боранов стал образовываться медленный беспорядочный вихрь. В этот вихрь и был теперь нацелен "удар трезубцем": римские турмы уже расступились, пропуская вперед железный клин катафрактариев, и сами по бокам от него сходились в два широких клина.
Сарматский клин, не сбавляя хода, рассек "воронье крыло" почти до половины. Удар был столь силен, что кони "вороньего крыла" опрокидывались навзничь, высоко взбрасывая ноги. Резким порывом докатился из степи хруст и грохот столкновения.
Римляне несколько помедлили, однако их удар в уже смешавшийся поток боранов не потерял сокрушительной силы.
Вдали от боя Эвмар заметил в степи новое движение: там, в тыл верхнему потоку боранов, вел легкую танаисскую конницу Никагор.
Внизу стрелки подняли луки. Полтысячи стрел тенью огромной птицы скользнули по лугу и канули в первые ряды варваров. Волна чуть вздыбилась краем, словно перекатываясь через камни, и понеслась дальше, подминая сбитых коней и всадников. Стрелки дали еще два залпа и отступили назад и в сторону, на неразбитую часть склона. Легкие пехотинцы длинными шестами двинули повозки вперед, беспорядочно смешав их строй, и едва кони ворвались в пламя и дым, как в них полетели дротики, камни и копья.
Тем временем сарматы уже теснили боранов на склон. Поначалу несколько коней, не удержавшись, заскользили по жидкой глине вниз, опрокинулись, давя седоков. За ними был сброшен еще десяток - и вскоре весь склон превратился в кишащую, беспомощную массу. Лучники трудились, не покладая рук.
Внизу взлетали фонтаны искр. Пехотинцы разбрасывали горящую солому. Кони шарахались и метались, сбивая друг друга, и натыкались на пики и колья. Лишь на правом фланге легиона, у самой Реки, боранам удалось прорваться массой сквозь огонь и пехотинцев, но их кони, ошалевшие от пламени и дыма, тут же сели на частокол тяжелых пик. Оставшуюся сотню всадников римляне стремительным маневром сбросили в прибрежные топкие заросли тростника.
Участь "вороньего крыла" была решена.
- Я отдам твоему другу свой меч. И своего коня. - Глаза пресбевта горели, на щеках его, как у юноши, выступили алые пятна. - Будет ли он доволен?
- Будет, - улыбнувшись, кивнул Эвмар.
- Да, он умеет воевать с варварами... И сотню рабов в придачу, Эвмар. Не мало ли сотни? Может, стоит дать две?
- Не думай о плате. Достаточно будет и одного меча. Важен знак уважения. Душой Фарзес - не торговец. Сегодня день - исполнен. Пора думать о завтрашнем дне.
Нижний поток боранов уже повернул вспять, стремясь вырваться из "мешка"... У самых ног пронеслась ласточка, вычертив добрый знак "V".
- Птицы вещают победу. Готовь гонцов, Кассий. Город ждет твоего триумфа.
- Эвмар, - Равенна поднял взгляд, брови его вдруг нахмурились. - Я хочу, чтобы ни один римлянин не остался на этой земле. Всех убитых я с почестями кремирую и отправлю обратно... за море.
- Делай, как велит душа. Мне пора в Город; Фарзес не обидится, если вместо меня ты оставишь переводчиком Атта.
Эвмар тронул коня.
Оглянулся он лишь у самых стен Города. Шум битвы не долетал до них, и место ее отмечалось вдали только едва заметными дымами догорающих повозок.
У Восточных ворот Эвмара дожидался знакомый ему меот, державший под уздцы коня.
Увидев Эвмара, он несказанно обрадовался и поспешил навстречу.
- Я боялся, что ты вернешься стороной, в другие ворота, - сказал он после приветствия. - Ты просил нас следить за берегом. Мы нашли то, что ты, наверно, искал. Тело без головы и руки. В сапоге был зашит знак... Меня послали за тобой. Оно лежит там, где мы вытащили его из воды.
Эвмар задумался.
- Ты спешишь? - наконец спросил он.
- Меня послали только за тобой, - ответил меот.
- Хорошо. Я вернусь через час, - Эвмар снова вскочил на коня.
Когда он вновь появился у ставки пресбевта, танаисская конница гнала боранов уже далеко, у самой пелены дождя.
К Восточным вратам Эвмар вернулся с младшим сыном пресбевта.
Человек в войлочной шапке видел с башни, как они втроем спустились к Реке и переплыли в лодке на другой берег, где нм подвели новых коней.
- Неусыпное око прилежно следит за мной, - сказал Эвмар, оглянувшись на башню. - В нашем Городе появился добрый Цербер.
- Однако Цербер сидит на доброй цепи и боится степи, - усмехнулся Аминт.
Дорога заняла немногим более часа и кончилась на песчаной отмели, окруженной густыми тростниками. Двое ожидавших здесь меотов приняли коней, и один из них молча указал на раздувшееся от воды, почти потерявшее форму человеческое тело, что лежало на песке у самой воды.
- Здесь его прибило к берегу, - указал меот, встречавший Эвмара у городских стен.
Тело было лишено головы и кисти правой руки. По одежде можно было угадать, что оно принадлежало выходцу из Персии. Ноги трупа были крепко опутаны веревкой, и один конец ее тянулся на пару шагов в сторону.
- Отрезали голову и руку, привязали к ногам камень и утопили, - решил Эвмар. - Веревка разбухла и соскочила с камня.
- Зачем обезглавили, как думаешь? - спросил Аминт.
- На случай, если труп все же прибьет к берегу... Ради полной неузнаваемости.
Один из меотов протянул Эвмару маленький медальон:
- Это мы нашли у него в сапоге.
Эвмар взглянул на изображение, и брови его потянулись вверх.
- Аминт, это - знак Исхода, - изумленно проговорил он, - Посох, увитый змеей... - Он перевел взгляд на мертвое тело... - Этот человек плыл на галере, сгоревшей в море три дня назад. Никакого сомнения... Ему отрубили кисть, чтобы снять браслет высшей иерархии. О медальоне убийцы не догадывались... Аминт, это - тело Посланника Чистых.
Он замолк, углубившись в свои мысли. Аминт, еще неясно понимая, что случилось, лишь с невольным вниманием следил за движением чувств на его лице.
- У старика есть тайные цели, о которых никто не догадывается, - сказал наконец Эвмар. - Он не побоялся начать бой с самой иерархией... Зачем он так цепляется за Город? Вот - тайна. Раскрыть ее - и мы победим так же легко, как сегодня... Возьми знак. - Он отдал медальон Аминту. - Запомни, что видел здесь, и сохрани эту монетку. Я чувствую, в твоих руках она скоро пригодится для нашего дела.
Он повернулся к меотам:
- Это - перс. Предайте его тело огню, и боги будут вам благодарны.
- Спрячь медальон подальше... но носи с собой, - сказал Эвмар. - События принимают новый... странный оборот... На триумфе твоего отца я присутствовать не смогу. Пусть не обижается: он сегодня вместе с Фарзесом заслужил отдых и славу, а у меня еще гора хлопот. Возвращайся в Город без меня. Меоты тебя проводят. Мой же путь теперь - в сарматский стан: до возвращения Фарзеса я хочу успеть повидаться с дочерью.
К стенам Города Эвмар вернулся сутками позже, после заката. В стойлах Гитреза он оставил коня и лишь только вышел оттуда пешим, как поймал на себе взгляд человека в войлочной шапке - тот уже занял свое привычное место на Западной башне.
Человек в войлочной шапке видел, как от стойл Гитреза Прорицатель направился к пристани, к зерновым амбарам с пифосами, готовыми к отправке за море.
- Пора, - сказал он тому, кто стоял на башенной лестнице, несколькими ступенями ниже.
"Сегодня он слишком боится потерять меня из виду, - подумал Эвмар, чувствуя неспокойный взгляд своего Цербера. - Вот-вот начнут..."
Суматошный топот заставил его обернуться. Тщедушный мальчишка лет тринадцати, надрывно дыша, опрометью пронесся мимо. В густом сумраке у амбаров он заметался, в испуге не находя прохода.
Широким, тяжелым шагом его догонял светловолосый великан.
"Старик придумал, как убить меня чужими руками... Не притворяется ли мальчишка? - успел подумать Эвмар. - Если ему и приказали притворяться, то теперь ему уже не до шуток".
Гуллаф прижал беглеца к стене и, схватив за волосы, потянул головой к земле.
- Спаси! - взвизгнул мальчишка. - Убьет меня!
- Постой-ка, герой, - с вызовом бросил Эвмар германцу, - Хорош подвиг. Не заняться ли тебе бездомными кошками? Будет доброе лекарство от скуки.
- Везде ты лезешь, как слепень к козлу... - процедил германец.
- Чем тебе досадил этот... лернейский лев? - усмехнулся Эвмар.
- Он - вор.
- Не позорься, Геракл. Отпусти мальчишку. Ему вот-вот наскучит твоя затея, и он свернет тебе шею.
- Ты снова... - успел было огрызнуться германец, но острая боль в локте перехватила его голос.
Он невольно выпустил жертву, и в то же мгновение молниеносный удар в подбородок опрокинул его навзничь.
- Живо прочь! - прикрикнул Эвмар на мальчишку, и тот мигом пропал в темноте.
Вокруг - среди амбаров, за козьими загонами - стали собираться зловещие, неразличимые глазом тени.
"Рано, - решил Эвмар, - Сегодня стрелки промахнутся".
Гуллаф поднялся на ноги уже с мечом наголо.
- Теперь - честный разговор, - сказал Эвмар, вынимая из ножен свой акинак.
Такой же акинак германца был едва заметен во мраке.
"Вот - лучшее оружие для ночи", - подумал Эвмар.
Звякнуло железо - он отбил колющий снизу в пах, чисто гладиаторский, удар германца.
"В гладиаторских боях н любил быть "рыбкой", а не "рыбаком", - усмехнулся Эвмар и легко отбил еще два злых, нерасчетливых удара, медленно, шаг за шагом отступая к ближайшей стене.
Германец же наконец собрался и начал напирать с дерзкой, но уже осторожной стремительностью. Раз и другой на перекрестке лезвий вспыхнули искры.
Эвмар отступил еще на шаг - и вдруг неожиданным выпадом прижал своим мечом меч германца к стене. Вмиг он схватил левой рукой вооруженную руку германца и, вывернув ее, дернул на себя. Германец качнулся вперед, Эвмар подсек его ногой и, опрокидываясь навзничь, повалил на себя. Гуллаф клацнул зубами, ударившись подбородком о плоскость его меча - и тут же меч повернулся острием к шее и уперся концом чуть выше кадыка. Гуллаф захрипел. Спасаясь от острия, он стал тянуть голову назад, но и острие тянулось выше, не отрываясь от плоти; оставалось лишь одно - пересилить руку Эвмара и отвести меч в сторону, но Эвмар, едва шевельнувшись, ткнул германца мечом в шею до первой, легкой боли:
- Отпусти руку, не то проткну насквозь, - тихо сказал он германцу.
Гуллаф затих, судорожно дыша. Другая его рука была зажата стеной и плечом Эвмара, акинак оказался у того под спиной.
Стрелки замерли поодаль в недоумении. В темноте, со стороны, вряд ли возможно было разобрать, что в самом деле происходит и кто же над кем берет верх.
- Поговорим, - едва слышно сказал Эвмар.
Германец молчал, стараясь запрокинуть подальше голову.
- Неудобно? - усмехнулся Эвмар. - Цепь отца фиаса удобнее? Что скажешь, раб старика?
- Я - не раб, - дернувшись всем телом, прохрипел Гуллаф.
- Да, ты - герой, последний Геракл, пример для эллинов. Так тебя называет твой добрый хозяин. С какой же стати он так печется о твоих триумфах? Кто платит тебе за твои великие подвиги? Ну-ка, поверни голову, вот туда посмотри. - Эвмар кивнул в сторону едва заметных во тьме силуэтов. - Не они ли - твои гении, не они ли берегут твою драгоценную шкуру во всех твоих геракловых подвигах?
Германец не ответил.
- Не видишь их?
- Вижу, - ответил наконец Гуллаф.
- Кто они?
- Не знаю.
- Может быть, ты никогда не замечал их?.. А кто выпустил мальчишку? Это было подстроено? Отвечай.
- За мной послали человека от отца, - с трудом сглатывая слюну, проговорил германец. - Мне велели поймать его. Он украл какую-то печать... и был подослан тобой.
- Теперь, герой, слушай меня. Ты вернешься к отцу и передашь ему, что Прорицатель всех спущенных на него псов обращает на хозяев. Запомнил?
Гуллаф, запинаясь, повторил.
- Если не сделаешь, как я сказал, завтра же к вечеру весь Город будет знать, какие "гении" берегут нового Геракла. Я обещаю тебе позор и насмешки, герой... Однако в одном могу похвалить тебя: ты обнажил меч, не убоявшись моего колдовства.
- Отец дал мне оберег против магов.
- ...и повелел убить меня?
- Нет, - германец снова судорожно сглотнул. - Отец сказал, что этот оберег - от всех магов, с которыми случится поединок... Он не называл твоего имени.
"Чужими руками... - подумал Эвмар. - Старик пока боится".
- Довольно дружеских объятий. - Он чуть опустил меч. - Запомнил, как спастись от позора?
- Да... - с облегчением выдохнул германец.
- Боги - свидетели.
Эвмар резким толчком отбросил германца в сторону и, вскочив на ноги, одним прыжком кинулся в промежуток между амбарами.
Две стрелы, пущенные вдогон лишь в угрозу, без ясного прицела и твердого намерения поразить, тихо свистнули рядом, чиркнули по стенам, и одна своим оперением скользнула по плечу Эвмара.
Германец не заметил их полета. Невольно проводив взглядом Эвмара, он прислонился к ограде козьего загона и стал разминать шею... Его акинак еще долго лежал на земле. Потом германец присел к стене и погрузился в тревожную дремоту. Он почти не закрывал глаз, но, казалось, не замечал вокруг никого - ни теней своих "гениев", ни робко подходивших к нему собак.
С восходом солнца он поднялся на ноги, спустился к побережью, обмыл лицо меотийской водой, соскреб с шеи запекшуюся кровь и медленным, нетвердым шагом направился вверх, к Городу, уже чувствуя на себе сквозь городские ворота, сквозь стены и железные врата дома "отца" фиаса пристальный и немилосердный взгляд старого жреца.
"Отец" фиаса принял германца прямым взором.
- Ты струсил перед магом, и он легко закабалил твою голову, - холодно произнес он. - Ты достоин позора... Теперь ты - раб Прорицателя.
Германец дрогнул и побледнел, невольно сжав рукой ножны.
- Я никогда не был рабом, - едва сдерживая ярость, выговорил он.
- Не был... - усмехнулся старый жрец, бросив взгляд в сторону, где в сумраке коридора застыл, весь в один миг напружинившись, Скил-Метатель.
- Прорицатель велел передать тебе, отец, - чуть помедлив, хмуро проговорил Гуллаф. - Он сказал, что всех спущенных на него псов будет обращать на хозяев.
Жрец вздрогнул, невольно подняв руку, словно желая отвести в сторону невидимый занавес.
Несколько мгновений спустя он уже винил себя за неуместный жест. Но жест был сделан, и старый жрец, дрогнув от слов германца, вспомнил о его значении слишком поздно...
Из глубины сумрачного коридора уже летел тяжелый кинжал, рассекая воздух со свистом ястребиного крыла. Он канул в спину германца чуть ниже шеи. Силой удара Гуллафа бросило вперед, он опрокинул треногу со светильником и упал плашмя на ковер.
На глазах жреца светильник с головкой сатира раскололся, и фитиль, треща и вспыхивая, поплыл в растекающейся по полу лужице оливкого масла.
Со стоном Гуллаф повернулся на бок.
- Скоро... сам подохнешь... как грязный пес, - со страшным клекотом в горле выговорил он.
- Что? - невольно переспросил старый жрец, силясь унять озноб - холод накатывал волнами, отнимая руки и коробя пальцы: "О Великий Серапис, кто пришел ко мне - смерть или страх?"
Глаза германца подернулись мутной пеленой, он задышал шумно и тяжело, выталкивая изо рта темную пену.
Старый жрец повернул голову: Скил, оказавшись рядом с длинным синдским мечом наготове, вопросительно посмотрел на господина.
- Он мучается, - тихо сказал старый жрец и отвернулся. - Освободи его.
Но, отвернувшись, старый жрец встретился с подобострастным взглядом другого "слуги фиаса", Плисфена.
- Отец, - Плисфен улыбался. - Добрые вести. В Городе на одного мертвеца больше.
- Что? - сказал старый жрец; мгновением позже он отступил на шаг назад. - Собачьей крови! Немедля. Пока он не остыл...
"Страх догнал тебя, старый ворон", - снова подумал жрец.
Движением руки он отогнал стражников, взявшихся было вынести мертвое тело.
Плисфен вернулся с сосудом.
- Плесни на него, - старый жрец указал на лежащего германца.
Плисфен повиновался.
Некоторое время старый жрец стоял недвижно, словно в растерянности, и вдруг рывком вытянул перед собой обе руки.
- Теперь - мне на руки.
Плисфен выпучил глаза.
- Отец... - испуганно пробормотал он.
- Исполняй, - злобно повелел жрец.
Плисфен робко плеснул ему на руки нечистой жидкости.
Старый жрец смотрел на свои оскверненные пальцы и едва различал их в мутном мельтешении теней и предметов. Озноб не унимался. "О, Высочайший, зачем ты наказываешь меня тем, что я полжизни изгонял из своей души, что я ненавидел более всего, еще когда был завистливым юнцом?"
- Сколько грязи... - поморщившись, вздохнул старый жрец.
Скил уже стоял рядом с водой и полотенцем. Стражники уже выносили труп из дома. Двое рабов уже ползали по полу с мокрой соломой.
- Отец, радостные вести, - снова решился Плисфен. - Ты не покараешь меня за то, что говорю без позволения... Римляне уходят, отец. Туллий Менофил забирает легион обратно в Мезию. Новый цезарь хочет вывести все вексилляции из Боспора.
- Римляне уходят... - повторил старый жрец, не чувствуя радости, но - только постепенное облегчение от озноба.
- И другая радостная весть, отец, - Плисфен чуть помедлил, смакуя паузу. - Сегодня утром Римский Эллин умер...
- Умер? - Старый жрец невольно огляделся, ощутив, будто оказался вдруг посреди степи, в пустом и бескрайнем пространстве.
- Да, - заколыхавшись, отозвалась бесплотная тень. - Да, отец. Известие о выводе римского гарнизона сразило его. Кровь ударила в голову. Он упал на пороге дома и умер.
Рядом сияло пламя нового светильника и замерли две бесплотные тени.
"Не ловушка ли мойр", - мелькнула мысль у старого жреца.
- Что стоите?.. Убейте Прорицателя... Он - последний...
"Слуги фиаса" переглянулись.
- Отец, он - маг, - робко ответил Скил. - Он предупреждал.
- Облейтесь собачьей кровью - и маги не будут страшны.
Старому жрецу стало тяжело дышать. Он вышел на порог. Солнце поднималось над железными вратами дома.
- О, Великий Хаос, - зашептал старый жрец тайную молитву иерархов "золотой ступени", - владыка покоя, прародитель силы. Я, раб твой и сын, взываю к тебе. Пробудись в душе моей, верни ее в лоно свое и породи ее вновь - в трех чистых, необоримых силах Геи, Тартара, Эроса. О, Великий Хаос...
- Отчизна мне... - Это к чему же?
- Прожил достойно я жизнь...
- А если отнюдь не достойно?
- Здесь я покоюсь теперь... - Мне-то зачем это знать?
Павел Силенциарий
Чужой город распластался вдали на трех пологих холмах. Рядом с ним, по левую сторону, виднелась редкая рощица, между ней и городом поблескивала река.
"Восемь стадиев, - привычно оценил Прокл и усмехнулся: - Однако мы опоздали... Пирог успел подгореть".
Издалека городские стены действительно напоминали подгоревшую лепешку.
Начальник охраны, сопровождавший головную повозку, остановил коня и дождался, пока Прокл поравняется с ним.
- Хвала Юпитеру, осталось недалеко до плотного ужина на хозяйских столах, - сказал он, щурясь от предвкушения отдыха и пирушки. - Не люблю дорогу. В ней день тянется как два.
Прокл бросил взгляд на растянувшуюся цепь повозок и всадников.
- Прикажи, чтобы подтянулись, - зевая, сказал он начальнику охраны. - Нам пора выпячивать грудь.
"Если в дороге день длится вдвое дольше, то теперь начнется обратное: два дня пролетят как один", - подумал Прокл, представив себе грядущую суету, мельтешение лиц и нарядов, блеск роскошных покоев, бесконечное чередование поклонов, хвалебных речей и ночных пиршеств.
Услышав голос начальника охраны, Прокл взглянул на него с раздражением: избавиться от обжоры не удалось, он опять ехал рядом и мечтал вслух о жареном баране, фаршированном оливками.
- Дома, перед отъездом, я всегда съедаю любимое блюдо, - доверительно поведал он Проклу, - и одну из косточек вешаю себе на шею амулетом. По ней я загадываю угощение в гостях и редко ошибаюсь: первым мне обычно подносят то самое, о чем я мечтал в дороге... - Он помолчал и, вздохнув, оглянулся назад. - Дома хорошо...
Прокл невольно тоже обернулся: дорога позади уходила к подножию горной гряды, светлой тесьмой тянулась по склону и пропадала за перевалом, между двух вершин, похожих на верблюжьи горбы. По этим горбам в долину медленно сползали лохмотья грязно-серых облаков.
"Дома... - презрительно усмехнулся Прокл, его потянуло на философию. - Вот - лишь холодные тучи и темные горы. Город, что мы покинули, - где он? Только в моем воображении. Буду ли я сыт бараном, которого съел за горами? Был ли этот баран наяву? Был ли город? Быть может, все это - пустой сон, тоскливый и вечный... Сейчас нет ни города, ни барана. Только это важно. Я даже пока не уверен, существует ли город, что вижу вдали..."
Прокл взглянул на охранника как на невежду и глупца.
Посольство из Самосаты приближалось к цели своего пути.
Раскрылись ворота, и началась предвиденная Проклом утомительная суета: мельтешение лиц и нарядов, монотонное чередование поклонов и хвалебных речей.
Ко всему Прокл был равнодушен. Во всех своих разъездах с посольством он напускал на себя некое подобие дремоты. Ни на ком не останавливал он внимания, веки его были полуопущены, взгляд неподвижен. Так он напоминал идола, снисходительно наблюдающего за людской возней вокруг. Подозревая в этой дремоте особую хитрость и проницательность, хозяева, принимавшие посольство, выказывали к Проклу особое почтение.
Лица текли перед глазами Прокла подобно бесконечной веренице придорожного кустарника. Но одно из них вдруг заставило Прокла очнуться. Черты показались ему знакомыми. Он прояснил взор и даже вздрогнул от изумления: среди ближайшего окружения архонта он узнал Гиерона, друга детства.
Прокл, растерявшись, едва не назвал его вслух по имени, но успел осечься.
Тот давно узнал Прокла, но нарочито отводил взгляд: можно ли было выдать тайную связь с послом Самосаты, отношения с которой могли вот-вот оборваться открытой враждой.
Прокл тоже отвернулся в сторону, но успокоиться уже был не в силах. Неожиданная встреча за морями, в чужом народе со старым дружком поразила его.
"Гиерон - здесь и - правая рука архонта! Вот так чудеса!" - недоумевал он на пиру, возлежа рядом с архонтом.
Усердно скрывая свою тайну, они все же перебросились за выпивкой несколькими незначащими фразами.
Архонт, однако, был наблюдателен.
- Вы, эллины, разбредаетесь по свету, - с усмешкой обратился он к обоим, - и благодаря своим способностям к языкам и расчетливым умам занимаете неплохие места в управлении государствами и городами. Эллин-посол встретился с эллином - хранителем мер и печатей... Вы скорее договоритесь о мире, чем архонты и цари.
Обоим пришлось преклонить головы и виновато улыбнуться.
Вернувшись ночью в свои покои, Прокл долго не мог заснуть.
"Гиерон! Вот так неожиданность! - все удивлялся он, бродя из угла в угол. - Вроде бы всегда казался простаком... И вот - насмешка Исиды. Хранитель мер и печатей! Сидит на теплом месте, не бродяжничает по миру, как я. Как это он успел отхватить лучший кусок пирога, ведь на одном корабле давали деру из Танаиса?.."
Посреди ночи едва слышный стук в дверь насторожил Прокла. Он открыл дверь и увидел на пороге карлика со старческим личиком, пересеченным наискось глубоким шрамом.
- Это еще кто такой! - невольно воскликнул Прокл.
- Тише, господин, - карлик страдальчески сощурился и прижал к губам пальцы. - Мой господин приглашает тебя.
- О чем ты мелешь? - нарочито возмутился Прокл, сразу догадавшись, кто послал за ним этого уродца. - Ты спугнул мой сон.
Короткой ручкой карлик потянулся вверх, к лицу Прокла, и тот увидел в его пальцах перстень, тот самый, что он проспорил Гиерону на попойке лет десять назад, любимый перстень, пропавший по глупости: он, Прокл, не поверил, что дружок сумеет пролезть в пимфос, наполовину заполненный оливковым маслом.
- Господин просил извинить его за доставленное беспокойство, - проговорил карлик, - и подносит этот перстень в качестве возмещения убытка.
- Вот как... - пробормотал Прокл, с невольным удовольствием возвращая кольцо на правый указательный палец. - А знает ли твой господин, что его приглашение может стоить обоим голов, его и моей?
- Мой господин просит тебя, светлейший гость, об этом не тревожиться. Здесь во дворе, у колодца, есть подземный ход, и нас никто не заметит.
Прокл все же немного поколебался.
- Веди, - сказал он карлику, решившись.
Рядом с колодцем теперь зияло еще одно отверстие, около него лежала мраморная плита, крышка лаза, по очертаниям неотличимая от камней, которыми был выложен двор.
Карлик юркнул вниз. Послу спуск по узенькой и скользкой лестнице стоил большего труда. Был миг, когда, оказавшись в глухом мраке, он проклял затею.
У подножия лестницы, за поворотом подземелья, был приготовлен светильник с едва живым огоньком.
Карлик стремительно семенил впереди, и Прокл еле поспевал за ним, шаркая плечами и локтями по всем выступам.
"Хорош я покажусь наверху, - ворчал он про себя. - В грязи и лохмотьях, как бродяга".
- Все вы тут как кроты, - бросил Прокл ему в спину.
Вторая лестница оказалась удобнее.
Карлик стремглав выскочил наверх и, распластавшись у края лаза на брюхе, опустил огонь к ступеням, чтобы Проклу было светлее.
Поднимаясь, Прокл наткнулся на протянутую ему руку. Он поднял глаза и различил в сумраке Гиерона, склонившегося над отверстием.
Прокл досадливо усмехнулся, но помощью не пренебрег.
- Рад приветствовать тебя на пороге моего дома, - прошептал Гиерон, в его голосе Прокл не заметил ни единой ноты высокомерия. - Будь гостем и не страшись, что нашу тайну раскроют. Моя жизнь и мой дом как раз предназначены для хранения тайн...
- ...мер и печатей, - подмигнув старому дружку, с плутовской ухмылкой добавил Прокл.
Гиерон рассмеялся от души, но - совсем тихо, почти беззвучно.
Они вошли в дом.
Роскоши покоев Прокл позавидовал, но злобную досаду уже сумел сдержать и не пустил ее глубоко в душу.
Дорогие ковры, резная мебель, золото и серебро на столе; редкой дичи, вина и фруктов было приготовлено на десятерых. Разве мог Гиерон не похвастаться своими успехами?
- Я приму тебя лучше архонта, - подняв перст, торжественно изрек он. - Не часто случай сводит старых друзей в далеких чужих землях... Одного лишь не могу предложить тебе - женщин. Женского глаза на нашей встрече быть не должно.
- Живешь недурно, - честно признал Прокл.
- Недурно, но нелегко, - вздохнул Гиерон, решив хоть немного усмирить зависть друга. - Путь в такие покои ведет... через подземелья.
Прокл заглянул Гиерону в глаза и, улыбнувшись, кивнул.
- Сбрось кафтан, - предложил хозяин, - Чувствуй себя как дома.
"Как дома", - невольно повторил про себя Прокл, вспомнив обжору-охранника.
- С кафтаном вправду лучше расстаться, - согласился он, оглядев себя. - В нем у меня такой вид, будто я только что выбрался из каменоломен.
Омыв руки, друзья приступили к трапезе.
- Итак, ныне ты водишь посольства Самосаты, - уважительно оценил хозяин занятие гостя. - Должность достаточно прибыльная, не так ли? - с уверенностью предположил он, отрывая фазанье крыло. - Каков твой доход?
Прокл, прожевывая кусок, пожал плечами.
- Доход не постоянен, - ответил он довольно скептически. - Зависит от успеха переговоров.
Гиерон, приподняв брови, изобразил на лице легкое недоумение:
- Самосата - город богатый. Торговцы там знатные. Выгоды твоего дела им на руку. Их посулы, я уверен, превосходят посулы хозяина... Не так ли?
- Случается, - неопределенно кивнул Прокл и, не спеша оглядевшись по сторонам, добавил: - Однако до роскоши твоей жизни мне далеко... Что скажешь о своем доходе?
Кроме цифры, Гиерон сообщил о владении полусотней рабов, двумя тавернами и частью налога с винной торговли.
Прокл развел руками:
- Ты процветаешь, а я бродяжничаю. А ведь доходы твоего отца, если мне не изменяет память, не превышали доходов моего. В Танаисе мы были равны. Аннахарсис посадил нас на один корабль, и нас обоих с одинаковым почтением встречал в Византии Хрест. Но затем судьба разделила нашу участь не поровну...
- Причина не в судьбе, - небрежно отмахнулся Гиерон... - Не нам судить о целях Чистых Помыслов. В Самосате им потребовался человек из эллинов на посольскую должность. Здесь - в толпу приближенных архонта, вот они и протолкнули меня на место хранителя мер и печатей. Люди от Чистых Помыслов, наверно, бывают у тебя? Требуют ли от тебя исполнения каких-либо поручений?
- Бывают, - осторожно кивнул Прокл. - Спрашивают о затеях хозяина. Поручений пока не было.
- Вот и ко мне наведываются - и с теми же вопросами. - Тоном Гиерон особо подчеркнул это сходство с жизнью своего дружка, - Не нам знать, что у них на уме. Служба на них, слава богам, горба не набивает. Жизнь течет спокойно. С голоду помирать не дают... Выпьем за хороших хозяев и пожелаем им здоровья. - Гиерон поднял бокал. - Пусть гении наши не позволят нам по глупости возбудить их гнев... Будем им благодарны уже за то, что вовремя сберегли наши с тобой шкуры... Ведь как вовремя мы с тобой выбрались из Танаиса! Из степей. Не хотел бы я сейчас вариться там... в варварском котле.
Отхлебнув пару глотков, Гиерон доверительно потянулся к Проклу:
- Не завидуй мне, мой друг Прокл... Помнишь, нас, щенков, отцы сажали рядом - какать в канаву... Причина не в случайной удаче. Твой отец торговал пшеницей, мой - золотом. Вот что могло разлучить нас в Византии и послать одного в Самосату, а второго... в этот дом. Надеюсь, и твой чин - не последний. Признайся, тебе ведь пообещали... какое-нибудь место... поприбыльнее и поспокойнее. Ты ведь - прилежный и хитрый посол?..
Прокл отстранился от Гиерона, настороженно взглянул на него, подумал - и не сдержался, выдал ему свои заветные грезы: отквитаться хотя бы ими...
- В Большом Лептисе ожидается смена власти, - не выражая никакого особенного интереса по этому поводу, сообщил Прокл. - Месяц назад Посланник Чистых Помыслов посетил меня и сказал, что на место главного судьи при новом хозяине Лептиса Чистые прочат меня... Я, честно говоря, не слишком уповаю...
- О великий Серапис! - Гиерон откинулся на спину и закатил глаза. - Он "не уповает"... Стыдись. - Он поднялся на локте. - Чистые выполняют только то, что обещают...
- Далековато. - В голосе Прокла слышалось сомнение. - Едва ли не у Геркулесовых Столпов. Не по душе мне становиться аргонавтом... на старости лет.
Гиерон закатился смехом. Обхватив руками живот, он долго хохотал и тряс головой, потом, шмыгая носом, утирал рукавом выступившие слезы.
- Прокл, ты всегда был большим шутником, - давя новый приступ смеха, проговорил Гиерон. - Ты сумел бы обратить в шутку все Эдиповы несчастья... О каких аргонавтах ты плетешь?.. Не запихивай мне в уши козий помет. Ты ли Одиссей? Где ты успел потерять Пенелопу? Неужели ждет тебя такая... - Заметив во взгляде Прокла тень раздражения, Гиерон посерьезнел. - Первый судья в Большом Лептисе... Лептис вдвое ближе к Риму, чем эта нора, - Широким жестом Гиерон обвел свои покои. - Через год, вспоминая эту клетушку и это тряпье, ты усмехнешься... Как Крез... Я поднимаю этот бокал за твои успехи, Прокл. - Гиерон важно набычился. - Пусть удача служит тебе, а попутный ветер легко донесет твой корабль до Лептиса... Мы, эллины Танаиса, достойны занимать большие посты. Когда станешь владыкой Проконсульской Африки, возьми меня к себе... конюхом... Друзья должны помнить друг о друге... Что же до Геркулесовых Столпов, то я не прочь иметь там виллу. Я не постыдился бы считать ее пупом земли, а Рим - своей захолустной провинцией. Выпьем, Прокл.
Друзья еще долго вспоминали забавы детства и юности.
- А помнишь, как я кинул в окно Самбиону горящую паклю, пропитанную нефтью и бараньим жиром?! - покатывался Гиерон. - То-то вонь пошла! Повыскочили все, как осы...
- А помнишь, как измазали дерьмом ворота Аннахарсиса?.. Вот бы удивился старик, если б узнал сейчас...
- А помнишь дочку Мимнерма? Тебе всегда по жребию доставалась первая очередь...
- Зато ты подглядывал в дырку под дверью... а сам потом затыкал ее сандалиями.
- А что ж ты, простак, сам всегда забывал ее заткнуть?
- Отшибало память, стоило только увидеть ее соски...
Расставаясь, друзья обнялись и оба прослезились.
- Может, мы не увидимся больше, - всхлипнул Гиерон: он был пьян, в отличие от Прокла, который поостерегся перебрать в гостях. - Кто тебе, кроме меня, а мне, кроме меня... то есть тебя, напомнит о былом? Нет друзей в этих вонючих норах.
- Кому ведомо, как повернутся судьбы? Не встретимся здесь - встретимся внизу, на берегах Леты, - утешил друга Прокл.
Обратный путь вновь тянулся по узкому ходу под улицами и стенами чужого города.
Карлик семенил впереди, часто, словно овечка, топая по камням. В сумраке поблескивали капли над головой, дыхание отдавалось в собственных ушах, словно порывы сквозняка.
"Вся жизнь в подземных ходах, - подумал Прокл и усмехнулся: - Хорошая строка для эпитафии..."
Но вот - я жду - откроется дверь, и войдет мой сын Каллимамх. У него - глаза Невии. Я увижу сына, и время подчинится мне. Я увижу сына, и не станет больше ни преграды, ни холода между мною и царством теней. Любовь - вот единый смысл вечности, "беспредельной в обе стороны", а нет ее - один лишь Хаос заполняет время во все его пределы.
К вечеру вернется из дневного дозора мой сын Эвмар. Он никогда не видел человека, которому обязан своим именем, но я учил его быть похожим на моего друга и ментора, и душа Эвмара помогала мне... Он, младший мой сын, уже пережил возраст Эвмара в год его гибели. На закате, покинув магистрат, меня навестят еще двое моих сыновей, Кассий и Никагор. Оба они волею богов и покорно своим именам напоминают отца моего и брата - у них сильные руки и тот же в глазах стойкий и ровный огонь потомственных эллинских воинов.
Мы, пятеро эллинов родом из Танаиса, соберемся ныне за вечерней трапезой. До тех пор, пока мы будем вместе, пока мы будем составлять единый круг родной крови, пока мои сыновья, которым уже выпало жить долго, не поклонятся мне, прощаясь со мной и спеша к своим детям и женам, - в тот час отступят прочь из вечности все несчастья: и гибель родного дома, и смерть любимых людей. Тот час укрепит тоскующую душу и вновь среди сомнений и бед напомнит ей великую истину: мы живы и счастливы всегда, ибо не предали ни родины, ни славы наших предков. Нынешним вечером заполнят вечность тихий смех Невии, детские игры моих сыновей, тепло сильных рук отца и аромат высоких хиосских сосен.
В час нашей трапезы отступит прочь из вечности и утро того рокового дня, когда на пороге нашего дома появился незнакомый римлянин в одеждах императорского посланника.
Хмурое лицо его и одежды были одинакового желтоватого оттенка долгой и пыльной дороги. Как тень, стремительно и безмолвно, скользнул он в наш дом.
Отец принял его. Недолго они пробыли наедине, римлянин произнес несколько слов и исчез.
Прошло еще немного времени, и отец вышел из дома на ступени. Он странно огляделся, будто впервые попал на это место.
Его лицо показалось мне таким же запыленным и усталым, как у посланника. На самом же деле отец был потрясен и бледен, но, увлеченный книгой стоика Хрисимппа, я лишь бросил на него невольный мимолетный взгляд и потому не сразу угадал его чувства.
- Где Эвмар? - глухо, с трудом произнес отец. - Где этот великий пророк?
Тогда я поднял глаза, и сердце мое упало. Я понял, что произошло нечто ужасное: губы отца были перекошены так, как не случалось и в мгновения самых тяжелых утрат, по дряблой и омертвевшей щеке его тек из глаза тонкий сплошной ручеек.
- Где твой дружок? - Отец попытался улыбнуться, и улыбка еще сильнее исказила его черты.
Я похолодел.
- Где ему быть? В степи, вероятно... - пробормотал я то, что вырвалось само.
- Полгода, - выдавил из себя отец, будто слово это доставляло ему мучительную боль. - Всего полгода... Что можно успеть? К чему была эта проклятая суета? В нас будут тыкать пальцами и смеяться... Теперь что... Твоему дружку остается выпросить войска в Индии... - Отец натужно шутил, пытаясь сдержать смятение. - За год они доберутся до нас. И недельку погостят... Так?
Он присел на ступени, вздохнул - и вдруг, странно дернув плечами, стал заваливаться на бок.
Я кинулся к нему. Он был тяжел, и у меня едва хватило сил удержать его. Я так испугался, что даже не сообразил позвать на помощь. Одна лишь мысль билась в голове: где Эвмар, где Эвмар?..
Черные дни. Они далеки. Но память не властна над ними. Они всегда рядом, как страшные сны последней ночи. Свет дня оттесняет их прочь, но они бьются в душу, мучительные, неотступные тени.
Отца кремировали. Дым тянулся по берегу к морю, поднимаясь над застывшими когортами.
Отца не стало, и Город притих. Притихли даже враги отца. Никто не ожидал столь сокрушительной развязки.
Более всех, казалось, более нашей семьи был потрясен Эвмар. Я всегда видел его сильным. В пору бед и несчастий он становился и крепче, и стройнее, и порой спокойнее, чем обычно... В те черные дни он слонялся около нас безвольной, поникшей тенью.
Время вершит свой закон, и горе сменилось днем и жизнью. Неделю спустя я вновь услышал смех моих малых детей и стал замечать красоту меотийских закатов.
Эвмар тоже пришел в себя, но осунулся и был многословен, как никогда. В его глазах я видел вину и смятение.
- Не мучь себя виной, - сказал я ему однажды. - Нет ее. Ты не виновен в смерти отца. Вы оба исполняли долг без робости и сомнения. Было бы виной отвернуться от тягот? Города и жить в покое. Смерть же моего отца - не вина - а честь. Значение имеет только мужество... или трусость. Остальное - судьба, а она - как воинская повинность.
- Твой брат сказал мне такие же слова, - безрадостно усмехнулся Эвмар. - Могу быть вам благодарен за сочувствие. Моя вина - одна, и она родилась вместе со мной.
Душу Эвмара тяготила его сила. "Берегите этого жеребенка, но и сами берегитесь его", - вот что помнил он и что лишало его покоя: какую участь нес он людям и что за плод даст в итоге его сила. Он не находил ответа.
- Когда ты был ребенком, - напомнил я Эвмару, - на вас с матерью напали псы. Твоя сила нужна была, чтобы спасти мать. Ты убивал псов, но ты защищал мать. Это - долг.
Эвмар пожал плечами:
- Вероятно, я мог бы их только отогнать, а не убивать. Или же пересилить себя и переждать еще несколько мгновений, пока торговцы отгонят псов палками. Они уже подбегал" к нам. Но мною завладела злоба.
- Ты смог бы остановить тот сгусток силы, что уже поднимался к горлу? - спросил я. - И даже мертвых псов ты ставишь себе в вину?
Эвмар, отведя взгляд, помолчал и ответил:
- Закария предупреждал меня: "Твоя сила послана тебе великим искушением".
- Враг замахнулся мечом, - сказал я ему. - Один сможет защититься только мечом. Другой - ты - и мечом, и силой. Покаты будешь выбирать между силой и мечом, враг без труда снесет твою голову, способную создавать империи, пророчить великие события и прозревать глубины небесных сфер. Кому нужна твоя покатившаяся в полынь голова, что сможет она без тела? Важна только цель души. Ты спасал свою мать. Лишь это важно. Твой помысел не только оправдал тебя, но и возвысил, и если действительно чистый помысел привел тебя к итогу, который напугал тебя, значит, это был неполный итог; главного же итога ты не прозрел и сам, ибо ты - человек, а не бог... Ты поступил верно. Псам пора было подохнуть. Искушение, посланное тебе богами, - не сила, но сомнение.
Эвмар улыбнулся мне.
- Пожалуй, еще полгода назад я бы сам решился учить тебя такими советами, - были "го слова. - Какие странные петли свивает судьба.
Но все мои убеждения никак не унимали его душевной муки.
Да, он знал, изначально знал, что римскому гарнизону не суждено долго простоять у Города. Полгода - смехотворно малый срок. Но важно было не столько защитить Город от варваров копьями и мечами римских когорт, сколько пригрозить Пантикапею кулаком Империи.
- Моя вина в том, что я слишком рисковал жизнью твоего отца, - говорил мне Эвмар. - Да, он сам хотел выбиться в пресбевты. Сам, по своей воле, он впутался во все эти опасные расчеты задолго до нашей общей затеи... Я объяснял ему, что больше года мы римлян не удержим. Но, клянусь Аполлоном, я не толкал твоего отца на заведомо известную мне гибель. У него был выбор. Несчастье могло случиться... но могло и не случиться. На небесах чаши весов были уравновешены. Как ни готовил я его к развязке, скорый уход римлян должен был оказаться для него тяжелым ударом. Моя вина в том, что я позволил твоему отцу остаться с известием наедине... Не успокаивай меня, Аминт. Не будет мне покоя.
Порой его склоняло в иную крайность. Он говорил, что заката эллинской славы все равно не остановить и защищать Город тоже больше не имеет никакого смысла, как нет смысла защищать топкое болото. Он называл Город болотом интриг и "бредней эллинов-эпигонов". Пригони в болото хоть десять легионов и оставь их защищать топь, усмехался он, что же будет? Все десять легионов тихо погрузятся в грязную жижу со всем своим мощным вооружением. Что остается? Тихо сидеть у очагов и молиться богам...
- Ты вот-вот заговоришь христианскими проповедями, - сказал я ему.
Он напряженно взглянул на меня и покачал головой:
- Нет, христианином я не сделаюсь... По крайней мере, до последнего своего дня.
Я вижу сейчас, что мучило в те дни Эвмара более всего, - несоизмеримость. Он был горд. И можно ли было упрекать его в гордости? Судьба убеждала Эвмара, что его великая сила, способная сажать на троны новых царей и врачевать целые города и народы, нужна вовсе не для великого дела, не для великого свершения в жизни: всего лишь на то, чтобы распутать сеть событий и - сказать к примеру - дать случайный совет какому-нибудь посредственному поэту, убедить его в надобности сочинения невзрачного стишка, который потом век или много больше будет пропадать в безвестности по дешевым пергаментам... И лишь спустя положенный век или эон этот стишок, всплыв нежданно на поверхность явлений, вдохновит вдруг целое поколение и станет зерном новой великой славы. Да станет ли? Быть может, исчезнет еще не на один век и в какой бездне пожаров и народов, чьим голосом откликнется - неведомо...
Рассудок сумеет принять такую судьбу, но легко ли смирить душу?
Вот что я знаю сейчас... Но, помнится, это я знал и тогда, хотя и в иных словах. Да, в те дни казалось мне, что я наконец научился жить и понимать. Я видел перемену в себе: в моих мыслях, в моем сердце появилась новая крепость... Я лелеял ее и говорил себе: вот судьба обожгла меня и сделала крепче. Я стал просыпаться с чувством кулачного бойца, победившего на Олимпиаде. Меня как будто хватало на всех: всех понять, всех утешить, всем посочувствовать, каждому оказать хотя бы малую помощь. Как никогда ясно прозревал я предназначения: и Эвмара, и свое, и нашего Города... Наконец я понравился самому себе.
Такая жизнь: для себя - длилась три дня, а на четвертый оборвалась безо всякой видимой причины. В полдень четвертого дня, возвращаясь домой из провиантских складов легиона, посреди моста, прямо перед городскими воротами, я вдруг с ужасом обнаружил, что душа моя пуста. В ней не осталось ничего, кроме усталости и пустоты, не поддающейся более никакому живому чувству. Такая пустота случается в выгоревшем изнутри каменном доме.
Я сделал шаг к воротам, но мне почудилось вдруг, что сам Город пуст, как выгоревший дом... И вот чему ужаснулся я: быть теперь моей душе пустой до самой смерти, ибо никогда не избыть причины разорения. Причина же одна: вся суета и все усилия умных и бесстрашных людей привели лишь к одному: к гибели моего отца - и, значит, ни к чему иному привести не могли.
Какую правду, чью судьбу искупала смерть отца? Не было мне ответа - ни в ясном небе, ни в памяти... Ни одного дня, ни одного часа истинного покоя и счастья не вымолила для Города эта великая жертва... И книга Хрисиппа: разве остановить ей падение мойры, сложившей крылья в небе над моим домом?..
Дух изменил мне.
Все мое мужество, вся моя крепость оказалась вдруг соломенным щитом из слов, вычитанных и вызубренных в пору юношеских грез о мужестве и мудрости... Я все знал, но не выслужил судьбою и муками ни крупицы правды, которую осмелился присвоить. И вот в один миг я предал все. Я, стоя на мосту, заставлял себя проговаривать великие истины вслух, но ни одна не лепилась к душе. Честь, слава, долг... Я, страшась своего превращения, чувствовал, что не откликается душа - и гонит все прочь... Все - суета, все - тлен... Судьба тащит за повод, как упирающегося козла - и в этом вся жизнь. Вползали черные мысли и желания со змеиными головами, и я не в силах был им противиться: зачем я связался с Эвмаром, на что мне его знания и интриги - одна смута от них на сердце, одна тяжесть, ни света, ни силы не придали они жизни. Все - пустая ребячья забава со смертью в исходе...
Невия!.. Только она могла меня спасти, выкупить раба, проданного собственной душой силам безверия и ненависти.
Я кинулся домой, но Невию не застал: она вышла на половину брата - а там снова говорили и спорили об одном и том же... Я едва не взвыл от отчаяния... и меня понесло вон из Города. О, как мне был ненавистен Город в этот час! и как меня пугала моя ненависть! как я ненавидел саму ее, и оттого она лишь росла, порабощая меня все сильнее... Не вспомни о детях, я, пожалуй, мог бы не сдержаться и покончить с собой...
Я уходил прочь, не оглядываясь. Путь преградила Река. Я двинулся по берегу, навстречу течению, без всякой ясной цели и мысли.
Знаю теперь, думаю теперь о том дне с благоговением и улыбкой: судьба нарочно пытала меня, опустошая и унижая душу. Всему - свой срок. Довольный своим усердием и мужеством, сытый самим собой и ослепленный гордостью, я не был готов принять семя высшей правды: ей не прорасти в изобильном саду риторики. Она, как нежный и прекрасный весенний цветок, легко растет лишь на пустых полях, только что открывшихся из-под снега, на пепле осенней сгоревшей степи...
Там, у воды, я наткнулся на иссохший остов некогда мощного ствола ветлы. Ветер повалил дерево, оставив лишь низкий, весь в разломах пень. Потемнев и растрескавшись, пень казался теперь едва ли не идеальным воплощением тленности всего сущего. Однако почти от самых корней, окружая массив мертвой древесины, обрамляя его животворным венцом, тянулись вверх тонкие молоденькие ветви. Напоминали они собой недавно проросшие из семян юные древесные стебли.
Разве, довольный собою, сумел бы я прозреть в этом знак истины?
В тот день я умер и родился вновь.
Дума моя вновь наполнилась светом.
- Эвмар! - позвал я друга, словно он в тот миг стоял рядом со мной.
...Взгляни же: погибло давно это дерево, но весной оно снова цвело.
И вот ныне вода и сам ветер, сгубивший его, разносят новое семя.
И так в любом старом древе: у исхода ствола, под корою в глубине его плоти, спят незримо для нас семена.
Пока древо растет, пока крепнет, являя свету цветы, зреют в кроне его семена-одногодки и, созрев, разлетаются прочь.
Этим крепок древесный род, не обрываясь в веках.
Но если рок сломит ствол у самого корня, даже тогда не подступится к дереву смерть.
Незримое семя хранится до этого часа и может ждать век, пока обрушатся крона и ствол.
Оно прорастет сквозь твердеющий панцирь коры - и даст новое семя, а судьба того семени - в землю упасть и взойти.
И пусть за весь век не взошел ни один росток от семени кроны, все же надежда жива продлить свой род на земле.
Так же Город: он тоже во времени - древо.
И ствол его может быть сломлен вражеской бурей под корень.
Что же увидит случайного путника глаз, кроме жизнью забытых развалин?
И никому: ни стратегу и ни летописцу - не дано здесь увидеть семян нашей славы и наших надежд.
Тех семян, что начали ввысь прорастать от корней ниспровергнутой тверди.
Ты же сам говорил: должен эллин последний защищать свой последний очаг, покуда способен дышать.
Лишь тогда спустя век, или даже эон, или больше эона боги на землю вернут с эллинским сердцем народ и душою, сверкающей ясным огнем всей великой славы Эллады.
Были б корни глубоки, и были бы воды чисты, питавшие первое, праматеринское семя...
Так и жизнь человека в судьбе вырастает, как древо.
Час придет, когда вихрем беды и недуга сломит ствол, как бы ни был могуч он.
Но тотчас же, проснувшись, потянется вверх от корней из незримого семени духа новый нежный росток.
Сквозь кору остывающей плоти прорастет он.
Ни варварской буре, ни времени и ни огню - не под силу сгубить незримое семя Отчизны.
...Не я думал, не я говорил: словно голос великого кифаремда Олимпа звучал над моей головой. Я очнулся и, обернувшись, увидел мой Город. Что я без него? Ничто. Сорванный и унесенный ветром лепесток... Меня потянуло домой, потянуло с такой силой, будто я видел Город во сне из-за двух морей, из-за долгих лет, прожитых в изгнании. Откуда взялось это чувство? Не эхо ли будущих тягостных времен...
- Эвмар! - не сдержался я, позвав друга во весь голос.
Попробуй найди его теперь. А ведь знак высшей правды открылся для нас обоих. Я боялся потерять, забыть хоть одно слово, прозвучавшие с чистых высот.
- Эвмар! - крикнул я и увидел внутренним взором, привиделось мне, как Эвмар поворачивает посреди степи своего коня; как налетает внезапно пыльный вихрь на хмурых всадников, потянувшихся за ним со злодейской целью, и они, растерявшись, сбиваются со следа; как в темном доме, вздрогнув, оглядывается старый жрец, а придя в себя, говорит склонившимся перед ним слугам фиаса уже о другом и упускает из памяти самую тонкую нить нового "чистого помысла"...
Не успела колесница Феба пролететь один небесный стадий, как Эвмар показался вдали: он скакал по берегу навстречу моему взгляду.
- Что случилось, Аминт? - спросил он, соскакивая с коня.
- Вот, смотри, - указал я ему.
Светило солнце, живо переливалась рябь на воде, на берегу лежал мертвый холодный ствол, и рядом из разломанного, уродливого пня истекали ясно-зеленые, почти прозрачные, с нежными листочками стебли...
Я хотел было повторить откровение, но осекся: я увидел, что Эвмар сам слышит его - слово в слово. Замерев, он долго вглядывался в посланный небесами знак истины.
Когда он повернулся ко мне, глаза его блестели.
- Сегодня ты отплатил мне сполна за все знание, которое я отдал тебе, - сказал он, - Судьба моя совершила еще один виток. С этого дня ты - мой учитель.
- Не время и не место для похвал, - отмахнулся я. - Тем более - для взаимной лести. Вот - знак. Когда я увидел его, я сразу вспомнил о тебе - и был призван небом указать тебе на него. Никто, кроме меня, не молится за то, чтобы ты вновь обрел спокойствие и уверенность в своих силах. Ныне твоя решительность нужна Городу как никогда.
- Никто, кроме тебя и Невии, - улыбнулся Эвмар. - Сегодня ты открыл мне истину в ее высшей гармонии... Впервые же я прозрел ее накануне гибели Белой Цитадели. Я сидел в кибитке, у склепа, дожидаясь Гестаса. Он появился вовремя, отвязал коня... Он был спокоен и отважен в тот вечер. Он заглянул в кибитку. Я увидел его глаза... и облился холодным потом. Я понял, что Гестас обречен и обречена Белая Цитадель. Ничто уже не могло спасти ни его, ни эллинов Цитадели. И я подумал, как истинно римский мудрец, как Марк Аврелий: зачем?.. Я мог остановить Гестаса и отправить его домой к отцу: одним убитым эллином меньше и одним горем меньше - для старика-отца и для возлюбленной... Да, я мог остановить его, Аминт. Мог, - Губы Эвмара дрогнули, резче проступили морщины на лбу: душа его опять мучилась. - Знают боги, я уже вдохнул, чтобы окликнуть его по имени. Я увидел мерзавца Хиона, спившегося старого хитреца Феспида, который знал Годосава лучше, чем враги твоего отца, и уже сговорился с ним об игре в нападение на Цитадель... Но Годосаву заплатили больше и обещали еще больше, чем предполагал Феспид. Похотливого варвара завлекли женщиной, ассирийкой, - и он не пощадил своего тайного дружка... Старик был сбит с толку и, чтобы не ломать себе лишний раз голову, в начале осады принял яд... Годосава же прирезали в степи сутками позже. Я видел гнусную паутину обстоятельств, в которую Гестас летел, как ночной мотылек на огонь... Да, я едва не окликнул его. Я мог бы лишить Гестаса подвига, который останется безвестен, и победы над временем, что была недоступна даже Гераклу.., Я не остановил его, Аминт.
Я понял, что духу Эллады нужен этот подвиг, пусть безвестный. Он прорастет сквозь время в сердца наших потомков. Я не остановил Гестаса и не предотвратил горя. Не разубеждай меня, Аминт. Это - вина. Я принял ее. По ту сторону Великой Реки мою душу ждет наказание. Но это моя душа приняла вину, впитав ее, как пакля воду. Наказан буду я, но именно моя вина открыла дорогу великому подвигу, а значит, напитала эллинский дух вечной светлой силой. Это - чаши весов, Аминт. На одной - слава моего народа, на другой - моя вина. Таков еще один закон бытия, Аминт. Ты вспомнил, как я убивал псов... Прав ли я был тогда, будучи неразумным дитем? Без этого вопроса можно обойтись в жизни... Прав ли я был, не остановив Гестаса? Вот - тайна... Что скажешь, Аминт?
И сего дня я не в силах ответить на тот вопрос... Когда утром я вижу ясное солнце, встающее на востоке, я твердо убежден: Эвмар поступил верно. Когда же разливается огненный закат, когда мерцают глубоко в небесах звезды, - меня начинает мучить сомнение.
- Подвиг Гестаса не безвестен, - только и ответил я Эвмару. - Я расскажу о нем моим сыновьям.
Мои сыновья помнят о Гестасе, сыне Мириппа. И по сей день, собравшись вместе, спорят они порой о вине Эвмара, меняясь то и дело ролями обвинителей и защитников.
...В ночь после кремации патриархи Города избрали временным правителем Никагора: он был решителен и ясен умом, а главное - в его руках пока оставалась вся военная сила Города.
О том, откуда теперь ждать верных указаний - из Пантикапея или из Рима, - мнения разделились. Какой-либо определенности в мыслях "отцов" не было вовсе - все говорили невнятно и недоумевали.
Никагор был солдатом, умным солдатом. Его не трогали философские подробности наших с Эвмаром рассуждений - он хотел лишь ясно понимать, что ему, начальнику, теперь делать: как спасать Город. В Эвмаре он видел прежде всего не пророка и целителя, но - решительного, неустрашимого эллина, Лучшего примера в Городе для брата не нашлось, и он ценил Эвмара даже больше, чем отец.
- Будем укреплять стены и дружбу с Фарзесом, - отвечал ему Эвмар на вопрос, что остается делать, как спасать Город от надвигающейся бури. - Иного выхода нет. Мои друзья в Пантикапее знают, как поступить в крайнем случае... В том, который и произошел... Я сделаю все, чтобы на место твоего отца Боспор, как бы по собственному желанию... и к своей радости, вернул Хофрасма. Он - тот человек, который сейчас как раз необходим. Твоя же забота остается одна - армия.
На советах "отцы" говорили разное: то ли идти на братание с Пантикапеем - отдать часть золота и получить в обмен войска и особую благожелательность Боспора, то ли не идти на братание, ибо все равно искреннего покровительства у Боспора как не выманить, так и не выкупить. Один из архонтов осторожно, в качестве размышления вслух, предлагал всем подумать: не пора ли собрать пожитки. "Варвары, варвары кругом, кровь их бродит и закипает..." Не пора ли уходить в пределы спокойных и сильных государств... Персии, к примеру. Эллинарх, тяжело вздохнув, высказал мысль, которая втайне искушала и нас. Мы, стыдясь, гнали ее прочь - эллинарх же высказал ее вслух, вызвав общее замешательство. Он предложил вывезти из Города всех эллинов... Эвмар и Никагор хмуро переглянулись. Сначала брат, потом Эвмар высказались против.
После городского совета собирался наш, семейный. Эвмар уже считался среди нас братом - первым, старшим братом. Последнее его решение было для меня совершенно неожиданным: думаю, Эвмар и Никагор долго сговаривались за моей спиной.
- Тебе нужно уехать из Города, - едва ли не тоном воинского приказа сказал Никагор.
- Тебе вместе с Невией и детьми нужно уехать отсюда, - сказал Эвмар мягче, по-дружески. - На время... В Городе опасно. Наши враги вот-вот опомнятся. Они поспешат воспользоваться случаем и решатся на отчаянные шаги, забыв об осторожности и благоразумии.
Я взглянул на них обоих и, видя их непреклонность, развел руками:
- Оставить Город в смутное время... в час испытания недостойно...
- Сейчас ты должен быть в полной безопасности, - перебил меня Никагор. - Ты и твоя семья... Ты обязан это понять, подумав о будущем... Это не только наше предложение... но и приказ лохага.
Брат поразил меня: с такой властной твердостью он повелевал мне подчиниться.
- Чье предложение? - переспросил я.
- Наше. Мое и Эвмара, - ответил брат.
Заметив мою недобрую усмешку, Эвмар поспешил поддержать брата:
- Пойми, Аминт... Ты нужен Городу, - и он стал разъяснять мне, почему следует поступить так, а не иначе. Логика была ясной - рассудок был обречен сдаться ей, но душа...
Я молчал долго.
- Куда вы хотите меня загнать? - спросил я их наконец.
- На Химос, - ответил Эвмар, сразу обезоружив мою душу. - Там твои родные места... Не только твои, но и - Никагора. Там сейчас живет один из моих друзей. Он - архонт. Он легко обеспечит тебя жильем и защитой. Он обещал.
- Ты видишь опасность в Городе, - сказал я Эвмару. - Мне грозят убийством, так?
- Враги могут подумать и об этом злодеянии, - был ответ Эвмара.
- Ты видишь мою смерть? - задал я ему новый вопрос. - Если останусь...
- Нет, - твердо ответил Эвмар. - Но ты должен уехать именно потому, что я не вижу впереди твоей смерти.
Они с Никагором решили мою судьбу без меня, и потому я невольно сопротивлялся. Я понимаю, они беспокоились за меня, слишком далекого от единоборства армий и жаждущих власти "стратегов", они волновались за мою семью, за сыновей моих, еще слишком малых, чтобы постоять за себя... Но я невольно противился, ибо не мог представить себя трусом, бегущим с поля битвы. А главное: некая тайна удерживала меня - я чувствовал, что еще не настал срок моего предназначения.
Эвмар тонко высмотрел почти все мои сомнения:
- Мы обязаны уберечь тебя от крысиной возни, - сказал он. - Ты нужен для великой битвы. Аминт, послушайся нас, я прошу тебя. Клянусь Аполлоном, эллинской славе нужно от тебя терпеливое мужество сердца, а небезрассудная храбрость кулачного бойца.
Я воспользовался тем, что уже больше месяца ведал провиантом легиона.
- Пока римляне у стен, я несу нужную Городу повинность, - сказал я. - Легион уйдет - и тогда я позволю отослать себя куда угодно. Иное решение для меня унизительно.
Эвмар приподнял брови и переглянулся с Никагором.
- Пусть будет так, - кивнул он, вернувшись ко мне взглядом. - Однако при одном условии: Невия с детьми должна выехать немедля. - Он подождал, пока уляжется всплеск моего смятения. - Твою семью будут сопровождать верные люди. Невия с детьми должна сейчас находиться под надежной охраной и в надежном месте... Неужели придется заново объяснять тебе? Один месяц разлуки... Разве эллинскому воину...
Я все понимал, но не находил сил справиться с обидой, когтями царапавшей сердце. Я перебил Эвмара.
- Семья Никагора остается здесь? - спросил я его, стараясь не смотреть на брата.
- Моему сыну тринадцать лет, - с трудом смягчая тон, сказал Никагор. - Он - мужчина-воин. Твои сыновья еще едва умеют ходить... Кроме того, отец моей Лаиды - спартанец.
- Вот как, - усмехнулся я. - Дочери спартанца позволено остаться, дочери же танаита позволено не проявлять мужества и спасаться бегством...
Брат подошел вплотную к Эвмару и, заглянув ему в глаза, со вздохом сказал:
- Я вновь убеждаюсь, что в смутное время женщины могут щедро делиться с мужчинами благоразумием и рассудительностью... Лаиде ничего не стоило убедить Невию в необходимости отъезда. Женщин волнует жизнь детей и сохранность рода, а менее всего - честолюбие.
Миновал один день, а наутро второго я, поддерживая Невию под локоть, уже помогал ей подниматься на корабль. Никагор шел позади, неся на плечах наших сыновей. Эвмар подал нам обоим руки с борта галеры.
В то утро начиналась наша первая разлука с Невией - и единственная в царстве живых. Я не жалею о ней - это судьба учила меня и Невию. Каждому, для кого жизнь не хмельная забава, а труд души, стоит пережить разлуку: она должна войти в дом, как посланник небес, ибо разлука - это истина в обличии гостя. Учитель христиан говорил: на родине пророка слово его не ценят. Потому истине и приходится рядиться в одежды чужестранца. Этот "чужестранец" и есть разлука с любимым человеком. Гость войдет в дом и предстанет перед хозяином, чтобы тот ясным взором увидел, ради чего дана душе жизнь в земных пределах, ради чего нужен огонь в очаге родного дома...
В то утро Невия была щедрей и мужественней меня. Она сумела взбодрить и развеселить всех - Эвмара, Никагора, Лаиду. Меня, хмурого и рассеянного, она озадачила домашними хлопотами, до которых у нее перед отъездом не дошли руки. Об этих хлопотах она говорила так, будто назавтра собиралась вернуться.
Мы простились.
Мы стояли на корабле и молча смотрели друг другу в глаза... Слезы копились, грозя пролиться...
Мы любили друг друга. Разлука была нам не страшна.
Потом мы вновь стояли рядом и смотрели друг другу в глаза: Невия - на корабле, я - на краю пристани. Стадий прирастал к стадию, один за одним, а мы оставались рядом, и я видел Невию так ясно, что мог пересчитать все ее слезинки...
Я попросил не провожать меня, оставил Эвмара и Никагора на пристани и пошел домой один, хотя, уверен, без соглядатая они меня не отпустили. "В Городе опасней, чем в степи", - хмуро усмехнулся Эвмар мне вслед.
В моем доме было пусто. Шаги мои казались мне оглушительно гулкими.
До вечера я не хотел никого видеть. Когда опустилась тьма, я вышел во двор и невольно оглядел все звездное небо, от края и до края... Наверно, я просил у небес покоя душе. Я вернулся в дом, и вдруг на самом пороге меня поразил тонкий аромат сосновой смолы. Он потянулся по комнате струйкой родного тепла. Это был запах из детства. Я замер на месте, просветленный воспоминаниями...
Вот мать играет со мной на берегу моря и смеется, прихлопывая в ладоши. А я хочу подпрыгнуть, но цепляюсь ножкой за камень и едва не валюсь ничком... но мать успевает удержать меня, а я хватаюсь ручонками за ее пемплос... В один миг я забываю об испуге, углядев на кусте прячущуюся от ветра бабочку... Вот отец подбрасывает меня высоко в небо, мне кажется - выше сосен, и я, того и гляди, повисну на ветвях. Светит солнце, и дует прохладный ветер. Ясно и вольно вокруг... Сверху доносится мягкий шум сосновых ветвей... Хиос...
Я вспоминал детство. Многие дни моего ясного детства на Хиосе впервые вернулись ко мне воспоминаниями, промелькнули в душе светлыми снами за один миг дуновения соснового ветра... Но нет, не впервые. Они, мои светлые сны, вернулись ко мне с той встречи на агоре: я шел через площадь, и вдруг дуновение соснового аромата коснулось моего лица. Я застыл, забыв, куда иду и зачем: все детство яркой, прекрасной птицей пронеслось перед глазами... Сосновый аромат в Танаисе... В степи... Чуть опомнившись, я стремительно обернулся. Девушка прошла мимо меня, тоненькая и хрупкая, как пшеничный стебелек. Мой неосторожный, резкий взгляд едва не ударил ее. Она растерянно оглянулась...
Девушку, которой отец привозил из-за моря флаконы соснового масла, звали Невией...
Я слишком привык к этому аромату, но стоило наступить разлуке, и он поразил меня вновь.
Куда мог закатиться во время сборов этот флакон? Я проискал его едва ли не до утра, но не нашел. Быть может, он упал в подвал и разбился или проскочил там между сосудов на самое дно...
До самого отъезда аромат не исчезал из дома: день за днем он тянулся через весь дом неведомо откуда.
Спустя неделю к Танаису подошла Равеннская эскадра. Злая усмешка судьбы. Дед начинал военную карьеру в Равенне и нарек сына в честь своих заслуг. И вот замкнулся роковой круг имен: Равеннская эскадра уносила римское войско отца... и его жизнь.
Армянские стрелки пожелали остаться в Городе. Прибывший с эскадрой легат, взяв откуп деньгами, не противился этой малой потере в военной силе.
Пока Никагор принимал легата в Городе, мы с Эвмаром молча стояли на пристани.
Мостки, опущенные с кораблей на причал, гудели под топотом каллимг: легионарии поднимались на корабли в четком порядке с хмурыми, по-солдатски равнодушными лицами.
К нам подошел попрощаться Лициний Варр.
- Теперь развлекайтесь в своих диких степях одни, без нас, - с беззлобной усмешкой сказал он.
- Смотри, - указал ему Эвмар в сторону моря: там, вдали, расстилался сизый туман, в котором ничего нельзя было разглядеть. - Там ваша Империя. Там один лишь туман. Империи больше нет. Скоро в наших диких степях станет веселей и людней, чем в Риме. Вы возвращаетесь в никуда.
- Это не имеет никакого значения, - бесчувственно проговорил Варр. - Читай Марка Аврелия или Сенеку. Они сказали все. Что там, - он кивнул в сторону тумана над морем, - что здесь, у вас, - он оглянулся в степь, - везде одно: всюду пусто, как в наших медных головах.
Он снял с головы шлем и, смеясь, постучал по нему кулаком: получился пустой звонкий стук.
...Корабли эскадры вытягивались вдаль редким ожерельем и пропадали один за одним в мутной дымке.
- Тебе пора собираться, - твердым голосом сказал мне Эвмар.
Отведя взгляд, я кивнул и зашагал домой.
Мне показалось, что с уходом из Города римлян мой дом стал еще пустынней. Шаги отдавались в нем, как стук по пустому шлему.
На другое утро я поднялся с тревожным предчувствием. Я прислушался к себе: хотелось скорее выйти на улицу и отойти подальше от дома.
Я постоял во дворе, глядя на небо: ветер с моря гнал на восток редкие, бесплотные облака. Беспокойство частью унялось, я шагнул за ворота - и остолбенел: по улице медленным шагом, опираясь на посох, шел, словно простой прохожий, Аннахарсис. Твердым движением переставляя посох, он шел один, без охранников и "слуг фиаса". Дух особенной, нарочитой пустоты царил на улице, будто высшею силой было велено улице быть пустою, а если бы кто и преступил запрет, то в мгновение ока был бы поражен на месте... Нетрудно догадаться, какие силы стерегли улицу.
- Привет Аминту, сыну славного Кассия, да будет покойна душа его, - сказал жрец, глядя мне в глаза и, чуть погодя, добавил: - Я не рассчитываю злоупотребить твоим удивлением... Сможешь ли принять меня?
Мне ничего не оставалось, как только пригласить его в дом.
Мы вошли во двор, и он указал мне на скамью у стены.
- Не стану злоупотреблять и твоим гостеприимством, - усмехнулся он. - Нежданный гость - нерадостные хлопоты. Не думай об угощении. Присядем здесь.
Он двинулся к скамье, я - за ним следом.
- Твой учитель, - начал он, сев, - прочно утвердил мне в твоей душе место заклятого врага семьи, Города и всей эллинской славы. Печальное недоразумение, повлекшее за собой еще более печальные последствия... Но пусть будет так. Пусть я останусь в твоих глазах врагом. Я пришел не за тем, чтобы показаться тебе в личине оклеветанного доброжелателя. Я пришел лишь за тем, чтобы приоткрыть тебе правду, которая может вызвать лишь горькие чувства и смятение. Я предупредил тебя. Намерен ли ты выслушать известие?
- Другого не остается, - ответил я, стараясь собраться с мыслями, чтобы умело противостоять гостю. - Отец фиаса не злоупотребил моим изумлением, однако искусно воспользовался обстоятельствами.
Старый жрец улыбнулся и одобрительно кивнул.
- Я сделаю попытку представить тебе вещи в новом свете, - продолжил он. - Брат твой не блещет рассудительностью и широтой ума. Пусть он защищает Город грубой силой. Прозревать же, где правда есть, а где нет ее в этом Городе, богами поручено тебе - в этом мнении я целиком на стороне твоего учителя... Не сомневаюсь, что ты будешь сопротивляться силе моего сообщения. И все же постарайся держать себя в руках и сохранять хладнокровие... Даже слушая врага. Итак, к делу. Я располагаю сведениями, способными нанести тебе, сыну пресбевта, и всей твоей семье непоправимый урон. Они могли бы разойтись слухами - и ты получил бы удар в спину... Но я - слуга высшей силы и просвещен в том, что ты - ее избранник. Ты нужен Городу больше, чем мы с Прорицателем. Это - не лесть... но я вижу в твоих глазах презрение к моим словам. Собери душевные силы... Известно ли тебе, в каких отношениях были между собой Эвмар и Невия до твоей женитьбы?
- Вот что решил ты очернить, отец фиаса! - невольно огрызнулся я. - И ради такой низости ты проделал пешком и без охраны столь долгий путь! Я всегда знал, что злоба твоя всеядна, как голодный ворон.
Жрец, казалось, пропустил мои слова мимо сердца.
- Напротив, - без всякой тени на лице возразил он. - Я уважаю Невию. Твоя супруга неприметно для тебя спасала всю вашу семью от силы Прорицателя. Он всегда домогался ее, но она была к нему равнодушна. За покой вашей семьи ей до самого отъезда на Хиос приходилось платить очень дорогой ценой.
Я теперь вспоминаю слова старого жреца, хотя в те мгновения они так поразили мою душу, что, казалось, я перестал внимать им и попросту слышать их.
- Я имею доказательства, - с той же бесчувственной твердостью в голосе сказал Аннахарсис.
Я помню, как он сидел рядом со мной: голова, застывшая вполуобороте, ровно и недвижно лежащие на коленях руки, похожие на старые иззубренные мечи.
Я вспоминаю себя: я сам, подобно страшному старику, сидел как изваяние, не чувствуя ни гнева, ни боли. Пустота заполонила душу, и стук сердца отдавался в ней тем злобным стуком по пустому медному шлему.
Доказательств я не помню. Рассудок противился им, хотя невольно отмечал стройность и неопровержимость четкой, как выветренный скелет, логики. Как тонко и неотступно нужно было следить за нашей жизнью, чтобы так искусно извратить нашу дружбу!
- Довольно, - наконец сказал я жрецу. - Уходи.
- Ты не поверил моему предостережению, - вздохнул он. - Но иного я от тебя и не ждал. Мой долг исполнен. Ты - избранник правды, и она сама стекается к тебе отовсюду. Я не завидую твоей судьбе.
- Где душа твоя, жрец? - не выдержал я. - Ты - старый и с виду мудрый человек. Зачем же пришел в чужой дом?.. Неужели не дрогнула в тебе ни единая жила?
- Ты молод, - снова вздохнул жрец, поднимаясь со скамьи. - Позже поймешь.
Последние мои слова, сказанные жрецу, помню, были такими:
- Благодарю тебя, отец фиаса. Ты учишь меня быть беспощадным.
Жрец ушел, а я остался - с изможденной душой.
Далеко за стенами Города Эвмар почувствовал мое смятение и спустя час не вошел - ворвался в мой дом. В глазах его горела тревога.
- Тебя посетил старик, - уверенно определил Эвмар, он никогда не называл жреца оскорбительными именами. - Чем он поразил тебя?
В этот миг я понял, что клевета, повторенная моими устами, поразит Эвмара сильнее, чем час назад - меня самого.
Скрыть ее от него я тоже не мог. Я усадил Эвмара рядом и стал рассказывать. Я смотрел ему в глаза и старался говорить как можно мягче, спокойнее, рассудительнее.
Эвмар умел сохранять выдержку: слушая меня, он лишь кивал в задумчивости.
Когда я кончил, он медленно вздохнул.
- Ясность необыкновенная, - тихо произнес он, отводя глаза в сторону, на окно. - Трудно не поверить.
Я хотел успокоить его.
- Эвмар, не сомневайся в моих силах, - сказал я ему. - С рассудком я справлюсь... Мою душу ты научил отличать правду от клеветы. Ныне ты можешь положиться на меня.
Эвмар кивнул, не обращаясь ко мне.
- Ты прав, - еще произнес он глухим, сумрачным голосом и нерешительно поднялся.
Мне показалось, что он услышал чей-то зов, и не стал ей удивляться его внезапному уходу, ни удерживать его.
Мы вышли во двор, Эвмар смотрел прямо перед собой, и я заметил в его походке странную медлительность, даже робость, однако вновь сдержал тревожный вопрос.
Так в молчании мы достигли ворот.
Эвмар шагнул одной ногой на улицу и вдруг на этом шагу замер в неподвижности...
Я заглянул ему в лицо и увидел, как тускнеет его остановившийся взгляд, как в мертвенности застывают черты лица, как каменеет весь он, словно обращаясь в изваяние, но изваяние нестойкое, пугающее глаз готовностью к какому-то резкому, неизбежному и губительному движению, изваяние, готовое вот-вот с грохотом расколоться.
Мне стало не по себе. Я смотрел на него, затаив дыхание. Сердце мое стучало все сильнее. На меня напал страх.
Наконец я не выдержал и тихо позвал его по имени. Он оглянулся, как бы в недоумении, и я похолодел: глаза его были затянуты мутной поволокой.
Со странной опаской оглядел перед собой мостовую и вдруг проговорил с натужным хрипом, словно задыхаясь слюной:
- Псы... псы...
Я отпрянул: мне показалось, что Эвмара ударили сзади по голове. Он вздрогнул всем телом и стал валиться на бок. Испуг приковал меня к месту.
Эвмар, скрючившись, лежал в воротах - и вдруг страшная судорога растянула все его тело, как тетиву, и тут же отбросила в сторону, ударив головой о створ. Кажется, я вскрикнул в ужасе: кровь вылилась ручьем, покрыла весь лоб Эвмара. Ярко-алый цвет вдруг привел меня в чувство, я кинулся на колени и, не помня себя, обнял руками голову и плечи друга. Родился новый страх: что я не удержу его и он расшибется насмерть. И одна лишь мысль билась шепотом у меня на губах - хорошо, что нет Невии, хорошо, что в доме ее нет.
Тело Эвмара словно бы гудело подземным гулом, оно вздрагивало волнами от ступней до затылка. Я шептал молитвы и прижимал его к себе с силой, какой только владел.
Наконец волны стали слабеть, и гул стих. Тело Эвмара обмякло.
Я с осторожностью и с большим трудом затащил его во двор, прикрыл ворота и, не зовя никого, сам бросился за водой и полотенцем. Когда я вернулся, Эвмар дышал уже ровно и глубоко, хотя по-прежнему с хрипом. Я вытер кровь с его лица, с губ - полоску густой пены, вытер алую лужицу на камнях. Руки дрожали.
Пока я лихорадочно убирал кровь, словно боясь, что Эвмар увидит ее, взгляд Эвмара начал проясняться, пропала белесая поволока, он с трудом шевельнул губами.
Наконец он тяжело поднялся на ноги. Опираясь на мое плечо, он вернулся в мой дом и, постояв немного в молчании, сел в кресло.
- Как ломит... - пробормотал он.
Обхватив руками голову, он повел плечами и, морщась, выгнулся.
Кровь продолжала тонко сочиться со лба, растекаясь по бровям и переносице. Эвмар невольно размазал ее пальцами, взглянул на них. Я протянул ему чистое полотенце. Он посмотрел мне в глаза и увидел в них все, что только что миг за мигом происходило во дворе.
- Падучая... - криво улыбнувшись, сказал он. - Третий раз в жизни... Не ждал... Кровь сейчас остановится... Едва череп не расколол. Вот бы старик удивился...
Следя за своими руками, он аккуратно сложил полотенце и, с новой улыбкой отметив, что ясность движений вернулась к нему, промокнул лоб чистым краем.
- Что будем теперь делать? - вдруг спросил он меня.
Я, присев напротив него, пожал плечами.
- Было время, когда я любил Невию, - тихо проговорил он. - Что скрывать...
- Я знаю, - поспешил ответить я. - О боги, не мучай себя! Ничто не очернит нашу дружбу! Разве в силах этот старый ворон...
Эвмар с усилием сделал глубокий вздох:
- Уплывай скорее... И возвращайся с Невией... когда мы сведем все счеты... - проговорил он, и мы вновь встретились взглядами; я прочел в его глазах боль и усталость.
Он рывком поднялся из кресла, словно еще раз проверял свое тело.
- Мне нужно вернуться к Фарзесу, - сказал он. - За меня не волнуйся. Больше не повторится... Завтра мы увидимся вновь.
На душе у меня не стало легче: удар, нанесенный жрецом, хотя и вскользь, но достиг цели - что-то надломилось в Эвмаре, и я чувствовал, что светлой легкости в наших отношениях уже не будет.
В мрачном молчании, со смутными пустыми мыслями дождался я ночи.
В ту ночь я оказался слишком тяжел для Морфея. Он едва поднял меня... Я долго ворочался, сердце билось часто, не в силах уняться. На короткое время я забылся и пережил тягостное видение...
Я стою на коленях посреди Западного моста, передо мной распластанное тело Эвмара, и я держу его голову. Он дышит хрипло, с надрывом: его шея пробита сарматской стрелой. Я вижу глаза Эвмара. Они смотрят на меня с мольбой.
- Я не вижу его, - шепчет он мне. - Отойди.
Я подаюсь в сторону, но вновь встречаю взгляд Эвмара и понимаю, что загораживаю ему того, кто стрелял. Я передвигаюсь еще на шаг, но с каждым моим новым движением мост и Город как бы поворачиваются вместе со мной по кругу, центр которого лежащий передо мной Эвмар. Я вновь загораживаю ему башню, она остается у меня за спиной, куда бы я ни отошел.
Я очнулся под утро едва ли не в горячечной дрожи. Только одно могло теперь успокоить меня - ответный удар. Я проклинал жреца, я готовил ему обвинение. Я шептал слова проклятия, и они, капля за каплей, отливались в разящий меч.
Даже сама мысль посоветоваться с Эвмаром была мне сейчас противна. Я должен был выйти один на один. Мне казалось, что моими устами будут вещать небеса.
Я с трудом дождался солнца. Мысли жгли голову, воспаленную от предрассветного бдения.
Я вышел на улицу. День надвигался жаркий - лик солнца уже был замутнен, в воздухе с рассвета копилось тяжелое оцепенение, и на всем вокруг лежал оттенок сухой, желтоватой извести. Все усугубляло мое волнение.
Врата на улице Золотой Сети не задержали меня, стражники и слуги не суетились в недоумении. Меня ожидали - или же невольно, словно знамение, или же по расчету старого жреца. Верным оказалось второе.
- Я ждал тебя, - сказал он после приветствия. - Но не так скоро.
Я изумился внезапно снизошедшему на меня спокойствию, твердости своего голоса и ясности слова.
- Когда поджигают сухой тростник, - ответил я жрецу, - нелепо ожидать, что он станет разгораться медленно, как сырой чурбан.
- Сильное начало, - усмехнулся жрец и пригласил меня в дом.
В комнате стоял густой оливковый дух, и я шестым чувством уловил то скрытое напряжение в предметах, которое всегда выдает долгое ночное бдение хозяина.
- Я пришел, чтобы не тяготиться долгом и отплатить знанием за знание, - сказал я жрецу, - Теперь я сообщу, отец фиаса, что знаю о тебе.
- Приступай, - кивнул жрец и, чуть погодя, с едва заметной иронией добавил: - Если это успокоит твою душу...
- Можно было бы тоже начать со слухов, направленных против тебя, отец фиаса, - продолжил я, - Но... - тут я хотел было сказать "мы", однако, поколебавшись, решил, что будет вернее все брать на себя без боязни показаться хвастуном, - но я отказался от этого, как и ты, отец фиаса, хотя и по иной причине.
- Я плохо представляю тебя, сын Кассия, в роли распространителя гнусных слухов, - уже безо всякой иронии, с подчеркнутым вниманием глядя мне в глаза, ответил жрец. - Эта работа - не для чистого душой избранника богов.
- Нет, - покачал я головой, - причина иная. О ней я скажу в свой черед.
Я стал говорить, изумляясь собственной речи: крепость голоса была необычайной, а вещал я вовсе не то, что вызрело в душе под утро и что я лихорадочно повторял шепотом по дороге к дому "отца" фиаса, дабы потом не сбиться. Из зерна подготовленной обвинительной речи пробивался росток нового знания, которым всего несколько мгновений назад я вовсе не владел.
- Ныне, отец фиаса, - начал я, - мне хорошо известно, чего ты боишься, а чего - нет. Менее всего ты боишься убивать. Именно по этой причине я сам не страшусь бросить тебе вызов, ибо ценность чужой жизни определяется для тебя не человеческим отношением, а одним лишь корыстным интересом. Вылижи я тебе подошвы - и это не спасет меня, окажись я поперек течения твоих интересов... И сам ты, отец фиаса, мало боишься всяких угроз. Не жизнь страшишься ты потерять, но власть. Не царскую, но магическую власть помысла, которым одержима твоя душа. Ты боишься не самой смерти, а того, что спустя век или эон иссякнет сила новых титанов, скрывающих ныне от богов свой рост и свои помыслы под жреческими одеждами. Ты боишься, что в роковой час, когда демоны получат от Хаоса единственную возможность разорвать царство живых на лакомые куски, словно баранью тушу, тогда - в тот страшный час - у твоих потомков, у тех цепных псов Иерархии, негодяев, которым через поколения перейдет от ваших "чистых помыслов" зараза тайной власти, - не хватит сил воскресить тебя, вытянуть твою душу из мрака Аида в земные пределы... Ты боишься, что, даже если им удастся свершить это черное дело, у них самих не достанет страха перед патриархом, и они не уступят тебе лучшего куска при дележе. Вот что, отец фиаса, тревожит твою душу. И вот почему вцепился ты в Город мертвой хваткой. Здесь ты держишь тайный алтарь, плиту или камень, и когда тело твое износится вконец, душа твоя сменит одежды: дряхлую кожу - на гранитный панцирь, и жилы твои врастут в камни Города.
На миг я замолк, приглядываясь к жрецу: почудилось, будто он уменьшился в размерах. Он молчал, и взгляд его, напоминавший взгляд обернувшейся на шум кошки, не изменился. Я чувствовал, что мое слово сильнее молчания старика. Одно лишь тревожило меня: неподвижность его лица. Слова, сказанные мертвецу, - кто слышит их, каких демонов ворошат они в безднах мрака?
- Колдовство не убережет престола, - продолжил я, и мой голос показался мне крепче прежнего. - Мне известно также, отец фиаса, кто правит в Городе кровавый и злодейский суд. Я знаю, кто сжег Белую Цитадель и погубил в ней цвет эллинской крови. Я знаю, кто приманил Годосава ассирийкой, а потом прирезал его в степи, не выплатив и денария за черное дело. Я знаю, кто поджигал храм и убил на его ступенях Аполлодора, кто убил Гуллафа... и Посланника Чистых Помыслов, - И я нанес ему решающий удар: бросил перед жрецом на стол "знак Исхода".
Подскакивая на петле, медальон покатился по столу и, сделав круг, лег смирно.
- Знаешь немало, - признал жрец, с трудом отрывая взгляд от медальона.
- Одного не хватает для ясности: зачем тебе, жрец, голова Посланника? - не удержавшись, опросил я Аннахарсиса.
- Если это - последний камень в храм твоего знания, то... - жрец усмехнулся одним краем губ. - Если любимый ученик начинает служить господам учителя, когда-нибудь он вернется в дом учителя его убийцей. Выбор неизбежен.
- Выбор неизбежен, - кивнул я, ощутив от силы своих слов легкий озноб. - И вот я предупреждаю тебя: бойся, бойся смерти, ибо в миг, когда она придет к тебе, в самый миг смерти дорого, отец фиаса, очень дорого обойдется тебе твоя ж и з н ь... И вот последняя истина, которой я хочу удостоить твое внимание. Почему ни я, ни Эвмар, сын Бисальта, не воспользовались до сих пор ни слухами, ни доказательствами твоих злодеяний? Потому что слухи и убийства из-за угла - это твое оружие, это - демоны, подвластные тебе. Всякие слухи против тебя ты, отец фиаса, сумеешь легко повернуть себе на пользу. Но сокрушит тебя не слух и не хитрость, но - правда. Ибо миром правит суд высших сил, и есть простая истина, о которой порой напоминают людям великие пророки, и последним напомнил о ней пророк христиан. Тайное всегда становится явным. Как ни укрывай тайное вратами власти и колдовства, настанет день - и оно истечет наружу, как солнечный свет сквозь тучи. Настанет день, когда не только пророки и ясновидящие узнают истинную причину явлений, но любой простолюдин, любой нищий у храма вдруг прозрит правду, ибо она снизойдет на всех и никто не останется обделенным. Люди вдруг сами, по внутреннему зову, соберутся на агоре и переглянутся между собой в ужасе и удивлении: вот же правда, воскликнут они, как же мы вчера не видели ее? Бойся этого дня, отец фиаса. Бойся, как смерти. Он близок.
Озноб уже охватил меня всего, как резкий холодный ветер. Предметы дрожали в глазах. Я с трудом вздохнул и понял, что сказано все.
Я не помню, как смотрел на меня жрец. Помню, что молчание прервалось лишь словами прощания. Мне уже было невыносимо тяжко в этих стенах и хотелось скорее покинуть темный дом.
Я очнулся только в своем дворе. Я заметил свою тень, коснувшуюся ступеней дома, и в тот же миг на меня навалилась страшная усталость.
- Теперь пора немного отдохнуть на Хиосе, - сказал я вслух своей тени.
До вечера я спал. На следующий день я в полном спокойствии стал собираться в дорогу. Меня ни на миг не покидала уверенность, что жрец не посмеет даже подумать о покушении на мою жизнь.
На исходе дня сборов ко мне пришел Эвмар.
Казалось мне, что навет жреца продолжает терзать его, и все же никогда раньше так тепло и так долго не беседовали мы вдвоем, сидя у очага. Мы будто чувствовали, что видимся в последний раз, хотя Эвмар и уверял меня, что успеет посетить нашу семью на Хиосе...
Мы просидели почти до рассвета. Дольше удержать я его не мог: он спешил в Пантикапей лепить нового пресбевта для Танаиса.
Весть о моем посещении жреца вызвала у него два чувства поочередно: сначала - изумление, следом - радость. Я повторил ему свою обвинительную речь, и Эвмар, как и на берегу Танаиса перед поваленным деревом, кивал и, широко раскрыв глаза, смотрел в сторону, в неведомое и необъятное пространство.
- Я вновь убеждаюсь, - сказал он, выслушав меня, - что ученик давно превзошел своего учителя, ибо он уже не только опытен и прав в суждениях, но, главное, вовремя прав.
Он улыбнулся мне и положил руку на мое плечо.
Я заметил, что он постарел вдруг за последние дни. Телом Эвмар всегда напоминал сильного подростка. Лицом же он выглядел старше своих лет: ранние глубокие морщины пересекали его лоб и щеки, и иные черты - чуть угловатые скулы, прямой тонкий нос, излом сухих губ, похожий на контур летящей навстречу ширококрылой птицы, всегда прямой и стойкий взгляд - все эти черты наделяли его лишними годами. Он стригся коротко, как наемный гребец на галере, но всходы первой седины были уже заметны на его висках.
И вот в день последней нашей встречи мне показалось, что и тело его внезапно стало дряхлеть, словно спешило пережить весь свой век к тому роковому часу, до которого Эвмар отмерил столь малый срок. Впрочем, быть может, в глаза мне бросилась слабость, что еще оставалась у Эвмара от припадка.
- В Пантикапее у меня был приятель, эллин, - стал рассказывать он. - Любой разговор он сводил в одно русло: эллинской славе и красоте давно пришел конец, остался лишь хорошо набальзамированный труп, который бессовестными торговцами повсюду выставляется в качестве приманки для душ... Я всякий раз готов был сцепиться с ним, но вспоминал Александрию, и жар нашего спора быстро угасал. Он считал, что Эллада погибла при Херонее, а с того дня в эллинском доспехе бродит по свету злой демон-искуситель. Походы Александра он называл "плодом заговора сирийских купцов". Эти длиннобородые, со злостью говорил он, окружили Аристотеля с молодости своими людьми. Это они разглядели в нем кентавра с головой Платона, но с сердцем купца. Это они подбили его сделать торговую опись наших прозрений и наших помыслов, превратив эллинскую философию в аптекарскую лавку. Это они вскормили македонского львенка и подкинули его Аристотелю... Что получилось в итоге? "Великая эллинская империя", раздавившая народы и языки, а на деле - александрийское столпотворение, свалка идолов и богов. Этого столпотворения и жаждали длиннобородые, чтобы поживиться, чтобы туже набить свои кошельки. Что нужно им было? Мир, превращенный в шумный рынок, где все сносно понимают друг друга и в сутолоке уже не помнят, где родной дом и каким богам молиться... Длиннобородые сумели нажиться и на кровавой неразберихе, что началась после смерти Александра. Потом они взялись за Рим... Мне, Аминт, порой казалось, что мой пантикапейский дружок слегка свихнулся на своей идее.
- Может, Харон тоже из длиннобородых, - смеясь, намекал я ему, - перевозить мертвых за умеренную плату - слишком прибыльное дело, чтобы до него не добрались хитрецы, умевшие из горчичного зерна выращивать империи. А уж Гермес - тот просто-напросто бритый лазутчик длиннобородых, подосланный на Олимп...
Он не обижался, а продолжал гнуть свое: пора сорвать с демона ахейский шлем, пора пролететь варварской буре и сорвать всю эту псевдоэллинскую мишуру, смести ее вместе с длиннобородыми, пора кому-то начать сначала... Он впал в крайность. Однако, согласись, именно в бреде помешанного могут порой проступить грани нагой, незримой для других правды... Я долго искал исток его "помешательства". Наконец мне удалось завоевать его доверие, и он признался мне, что хранит тайну, которая передается от поколения к поколению как гордость рода... Менид, так зовут моего бывшего приятеля, считает себя потомком убийцы Александра. По семейному преданию, он - потомок Иолая, виночерпия Александра. Отец Иолая Антипатр получил яд от самого Аристотеля, который после смерти Каллисфена стал бояться македонца, а к тому же прозрел суть того ужасного помысла, что он невольно осуществил, воспитав царского сынка в эллинском духе. В Вавилон на царскую кухню яд был тайно доставлен в копыте мула старшим братом Иолая, Кассандром. Последнее же дело исполнил сам виночерпий... Итак, предки Менида были из великих и знались с великими, они повернули колесницу истории на новую дорогу. Гордиться есть чем. А главное: от поколения к поколению, из рук в руки передавалось до Менида тайное свидетельство убийства и причастности к нему предков Менида. Многозначительно хмурясь, Менид долго скрывал от меня пергамент, но наконец не вытерпел и решил доказать моим глазам, что "у Александра были ослиные уши". Он был очень важен и напыщен, когда разворачивал передо мной маленький кусок пергамента, извлеченный из особого ларца. Я же трепетал от волнения. Слова, написанные на пергаменте, сразу и удивили меня, и разочаровали. Вот они:
"Антипатр Клеомену.
Шлет тебе привет наш славный учитель. Прошу тебя принять на ночлег моего сына. В Вавилоне он задержится недолго. Привезенный им мул - для царских гадателей. У животного на лбу семиконечная звезда, и мне больших трудов стоило разыскать такую редкую тварь. У мула один недостаток: он хром на левую заднюю. Прошу тебя, сведи моего сына с Атталом, лекарем из царской конюшни. С радостью покрою любые твои расходы в этом деле. Более пространное послание жди от меня спустя месяц с переписчиком Фероном".
Писано тогда-то... По числам получается, что - за неделю до смерти Александра. Я с трудом скрыл недоумение. "Кто этот Клеомен?" - спросил я Менида. "Не знаю, - хмыкнул он, пожав плечами. - Кажется, хозяин постоялого двора". Тогда я спросил его, о каком "славном учителе" пишет Антипатр. "О каком! - воскликнул Менид, поразившись моему невежеству. - Конечно же, об Аристотеле!" - "Ты уверен, что - о нем?" - не сдержался я. Менид нахмурился и проговорил уже с вызовом: "Разве я дал тебе повод сомневаться в этом?" Я помолчал, подыскивая безобидные слова, и задал Мениду последний вопрос: "Где же сказано в письме о помысле убить Александра?" В глазах Менида вспыхнули разом три огня: гнев, гордость и презрение к моей узколобости. "Разве этот пергамент, - с высокомерием произнес он, - не есть ясное и окончательное свидетельство справедливой казни македонского демона?" Я смотрел ему в глаза, он смотрел мне в глаза - но мы не понимали друг друга. Этим разговором наша дружба кончилась. Он увидел, что я не верю его семейной реликвии, а потому - либо глупец, либо - тайный пособник длиннобородых.
Какое незримое семя проросло в роде эллина Менида? Быть может, Аминт, всякая мысль о спасении народа путем заговора и убийства извращает и саму цель, и рассудок стремящегося к цели человека? Есть еще один "герой" с подозрительной судьбою. Не знак ли он, подтверждающий мысли Менида? Я имею в виду Гуллафа. Вглядись в его судьбу. Германец, ребенком попавший в римское рабство. Мальчик красив, как Амур, - и вот светлые его кудряшки и голубые глаза приносят ему свободу: им до слез умиляется бездетная матрона, вдова проконсула. Но уже в семнадцать он перестает быть Амуром, становясь юным Геркулесом, одним из лучших гладиаторов столицы. Над головой Гуллафа восходит новая звезда - благосклонность другой стареющей матроны, прежнюю двумя годами раньше успел увезти Харон. Однажды матрона попадает в немилость к императору и оказывается на Боспоре, в ссылке... На пару со своим любимцем. Однако того ссылка не тяготит. Напротив, отныне он - "первый в провинции", этот голубоглазый силач и драчун. С детства ему прожужжали все уши эллинскими и римскими именами: Амур, Купидон, Геракл, Аякс, Ахилл... Ему даже приписывали эллинское происхождение. На Боспоре герой стал любимцем толпы. Новый Геракл из германцев - каково чудо, какова невидаль! Геракл, - шептали ему в уши и кричали с подножий холмов, - Геракл, сверши новый подвиг. И он свершал... Он убивал свирепых разбойников и тех, кто был неугоден архонтам. Он чувствовал себя Гераклом и всегда был искренне уверен в своей правоте. Сильные властью всегда шумно чествовали любой его подвиг... Потом Гуллафа прибрали к рукам люди из Иерархии. Старик прельстил его Танаисом... По указаниям старика он занялся своим обычным ремеслом: выслеживанием разбойников... и поджигателей храмов. Однако, в отличие от боспорцев, старик придал шкуре нового Геракла цену Золотого Руна, и его стали тайно оберегать отборные стрелки... Конец судьбы тебе известен - что должно было случиться, то и случилось. Вот тебе еще один пример того, как может прорасти... семя. - Здесь Эвмар тяжело вздохнул. - Я понимаю, что рассказал о единицах. Другие следуют высшей истине, знак которой ты, Аминт, указал мне на берегу. Но меня, лично меня, эти примеры наводят на мрачные мысли. Теперь у меня осталось слишком мало времени, чтобы позволить себе допустить хоть одну ошибку... Аминт, я давно хотел задать тебе вопрос, но робел, боясь, что он покажется тебе глупым...
Я увидел в глазах Эвмара растерянность.
- Аминт, ты ведь знаешь мысли разных философов... - опустив взгляд, сказал он. - Как отличаешь ты истинное семя от... сорного?
От его вопроса я опешил. Некоторое время мне в голову не приходило ни одной ясной мысли.
Помню, что от окна потянуло слабым сквозняком, и я снова ощутил легкий прилив соснового аромата. Словно солнечные блики на речной глади, в моих глазах снова промелькнули обрывки ярких впечатлений детства на Хиосе... Я увидел ясное утреннее море и влажную ладонь отца, по ней неуклюже карабкается маленький краб. Отец смеется и тянет ко мне руку, а я прячусь назад, сразу и радуясь, и страшась крохотного чудовища...
В следующее мгновение я ответил Эвмару. То была мысль, новая для меня самого.
- Я не слишком самонадеян, - сказал я ему, - и не уверен, что избрал истинный взгляд на вещи. Однако мне кажется, что я всегда пользовался простым сравнением. Когда я читаю какой-либо философский труд или слушаю чьи-либо советы, моя душа невольно, в тайне от моего рассудка, сравнивает новое знание с лучезарностью и теплотой детских воспоминаний. И если при свете их душа видит в словах изъян, если прочитанное или услышанное, подобно грязному дыму, начинает заволакивать мою светлую память, душа сразу отступается от такого знания... как от сорного.
Эвмар вздохнул с облегчением.
- То, что рассказал тебе я, не затуманило твое детство? - полушутя спросил он.
- Нет, - твердо ответил я. - Никогда.
Эвмар вдруг рассмеялся и затем, уже сдерживая смех, произнес важным тоном:
- Снова ты удивляешь меня, юный искатель мудрости.
Я знаю: он повторил слова христианина Закарии, когда-то обращенные к нему самому.
Под утро мы расстались.
- Если мне удастся обезвредить боспорское жало, - сказал Эвмар, уходя, - и стенам Танаиса останется противостоять только варварам, а не коварному демону в ахейском шлеме, значит, долг мой будет исполнен... Не медли с отъездом, - предупредил он меня. - Не искушай судьбу.
- Дай мне еще два дня, - попросил я его: мне показалось, что именно двух дней должно мне хватить, чтобы собраться в дорогу, разыскать флакон с сосновым маслом и проститься с Танаисом.
Эвмар пристально посмотрел мне в глаза.
- Пусть будет так, - сказал он твердо. - Но только два дня.
В то утро корабль на Хиос уже был готов к отплытию.
Напоследок мы обнялись. Никто из нас не прятал слез...
Я снова остался в своем доме один. Сон уже не шел, и я, чтобы не отдаться тоске, вновь принялся за сборы.
В тот, предпоследний, день я лишь однажды вышел со двора на улицу. Мне пришлось почувствовать себя скорее пленником, чем свободным гражданином Танаиса. Брат приставил к дому небывалой силы охрану. Когда я шел по улице, мне, наверно, мог бы позавидовать Гуллаф.
Сновидение пришедшей в свой черед ночи не предвещало никаких роковых событий. Утро было ясным, проникнутым особенной свежестью и голубизной. Частые и легкие порывы прохладного ветра напоминали о близости моря. Когда я, присев во дворе на скамью, углубился в свои мысли, мне даже почудилось, что я - на корабле, вдали от берегов.
Тревога стала нагнетаться незадолго до полудня. Я увидел брата: он был сосредоточен и хмур. За короткое время у него в некой четкой последовательности побывало множество людей из военных и гражданских начальников. Они входили в дом быстрым шагом и вскоре уходили. Дольше остальных задержался начальник армянских стрелков.
- Что-то готовится? - осмелился я спросить брата.
Он с трудом отвлекся от своих тайных хлопот и обратил на меня взор.
- На агоре соберется толпа, - коротко, воинским тоном, ответил он. - Будь осторожен. Лучше всего тебе там не появляться вовсе.
Как я мог не ослушаться брата: я был слишком молод, и мое сердце противилось начальственному тону Никагора, которого в детстве мать всегда крепко наказывала, если он обижал меня.
Ясность и чистота в воздухе с течением дня не исчезли. Однако стал меняться оттенок. Голубизна постепенно уступила пространство золотистому, а следом - красноватому отблеску. Им подернулось небо, кольцо горизонта и все предметы вокруг. Мне почудилось, что вместе с краснотой в воздухе появился едва приметный новый запах - горячей глины.
Я вышел на угол площади, когда она уже была полна народу. Кто властвовал над душами и умами? Конечно же, то вновь был старый жрец, великий иерарх, творец тайных, зловещих замыслов. Речь его не была нова. Он вновь говорил об упадке эллинской славы, о лицемерии и узколобости городской власти. То были обычные его слова и обычный ход мысли. Однако никогда раньше не становилось мне столь тревожно, как в те мгновения. Я заметил, что голос старика особенно тверд, и с особым вниманием слушают его торговцы и менялы. Я ощущал, словно живые соки переходят в жреца от толпы, подобно воде, всасываемой корнями. Что случилось с Городом? Померкла ли память об отце? Или вправду с уходом римлян и смертью отца Город потерял хозяйскую руку и потянулся к новой сильной власти над собою... Никагор. Что можно было сказать о нем? В Городе его уважали, но он был всего лишь сыном Равенны, хорошим воином, лохагом - но не патриархом и властителем. Ему шел тридцать первый год, и уподобиться силой духа отцу он не мог.
Не переглядываясь и не перешептываясь, каждый сам по себе, слушали горожане речь Аннахарсиса. Солнце уже клонилось к закату, и тени Западных башен потянулись на площадь, постепенно покрывая толпу. Страшная догадка, словно вспышка молнии, поразила меня. Я замер, затаив дыхание.
Я вдруг прозрел, что день и миг, когда тайное способно стать явным, настал... Однако вместе с этой возможностью небеса ниспосылают людям иной выбор, противоположный; не истиной, но ядовитой ложью в этот роковой миг могут насытиться души людей и затем уже неисчислимо долгое время будут они неспособны принять правду.
Не боги, но сами люди делают окончательный выбор между истиной и ложью - вот что прозрел я. Жрец Сераписа Аннахарсис воспользовался тайным мигом, чтобы насытить сердца ложью, он явился на площадь воином тьмы. Никто, кроме меня, не прозревал ни скрытой миссии жреца, ни противостояния мировых сил на агоре Танаиса. Никто, кроме меня, - значит, я был призван вступить в поединок со жрецом.
Мысли мои смешались. Я оглядел толпу и в ужасе подумал, что опоздал - и при первых же моих словах меня забросают камнями. Сердце билось в груди, словно испуганная мелкая птаха, одежда прилипла к спине. Стараясь унять дрожь, я поднялся на ступени храма Аполлона Простата.
Я поднялся над толпой горожан, я уже был у всех на виду, но вниманием пока владел старый жрец. Во рту у меня было сухо, и когда я пытался облизать губы, язык едва поворачивался. Казалось мне: все потеряно, я не смогу выговорить ни слова, разве что издать какой-нибудь пустой громкий звук, подобно козлу, и меня засмеют... Сотни страхов и сомнений слетелись в мою душу... Я был готов улизнуть прочь... но цена бегства, словно край пропасти, удержала меня от последнего, позорного шага. Я выстоял и справился с дыханием.
Я дождался, пока жрец прервется, - и ринулся в бой.
- Граждане Танаиса! - выдохнул я, и словно горячая волна окатила меня всего с головы до ног. - Танаиты и эллины!
В глазах, повернувшихся на меня, я не увидел изумления, я увидел иное - мстительное недоверие.
"Пусть побьют, - подумал я, - уже с отчаянной злостью, - хоть умру не постыдно".
- Великий жрец, пророк Высочайшего, уже убедил вас в правоте своего слова, - с трудом сдерживая ярость, произнес я. - Не стану убеждать вас в обратном, не стану приводить свидетельств в защиту тех людей, которых заклеймил отец фиаса Высочайшего. Напротив, я попытаюсь внести в его речь большую ясность.
Я не видел старика, я отвернулся от него, боясь, что он своим острым, безжалостным взглядом расстроит мое обвинение.
- Совсем недавно, - продолжил я, - на этой же площади я предлагал вам подумать над странной последовательностью наших бед и несчастий. Гибель Белой Цитадели, пожар в храме, убийство Аполлодора, сына Демокла, ночной разбой меотов... Многое случилось в этом месяце, многое напугало нас. Теперь я повторяю, сограждане: все это - плоды одного помысла... Вас убедили, что страшное кощунство свершил Аполлодор, будучи невменяем, но я утверждаю, что поджигателем храма был не он - он оказался лишь безвинной жертвой, и боги отомстят за него... Здесь был он убит, на этих ступенях, на месте, где стою я. И вот, сограждане, я утверждаю, что истинный поджигатель храма и Белой Цитадели - здесь, на площади, среди нас с вами, сограждане. Если сердца ваши еще не совсем ослепли, вы увидите его. Оглянитесь вокруг - и в ы увидите его.
Я добился первой победы: сограждане растерялись, глаза их очистились от злобы и лжи, но пока что не наполнялись огнем правды. Нельзя было терять ни мгновения.
- Я призываю вас: оглянитесь вокруг! - воскликнул я что было сил. - Поджигатель среди нас! Оглянитесь! Но если не найдете его, я, сын Кассия Равенны, готов стать жертвой взамен его, я готов принять на себя ваш гнев и ваш приговор. Я взываю к богам и принимаю их месть на себя. Ради покоя и благополучия нашего Города. Я принимаю на себя вину убийцы и поджигателя. Смотрите зорче, сограждане. Не найдете виновника - убейте меня. Иного выбора нет. Если жертва не будет принесена сегодня, боги поразят наш Город...
Я уже не боялся смерти. Ясный огонь бился в душе. Не было в моей жизни мига прекрасней.
Люди на площади молча переглядывались. Взоры их были осторожны и робки. Подобно тени от башен, по толпе поползло смятение.
Я искоса посмотрел на жреца: он стоял на ступенях храма Высочайшего неподвижен, как изваяние, и мне показалось, что он вот-вот презрительно усмехнется. Его люди, тоже замершие на месте, не сводили с него глаз, ожидая приказания.
Я не выдержал и решил натянуть тетиву до предела.
- Взгляните сюда, сограждане, - сказал я. - Здесь, на этом месте, где стою сейчас я, был убит Аполлодор. Откройте ваши сердца, присмотритесь внимательней - и вы увидите, кем в действительности был убит человек, спасший храм и честь Города и поплатившийся за это жизнью и доброй памятью о себе! Смотрите!
Народ завороженно глядел мне под ноги. В какой-то миг меня объял страх. Глаза людей расширились вдруг, и по их лицам пронесся вихрь чувств, будто страшное видение предстало перед ними наяву, будто на их глазах происходило убийство невинного человека.
"Они видят!" - в трепете подумал я.
И лишь только я отступил на шаг, как раздался пронзительный крик:
- Вот он! Вот он!
От этого крика я едва не лишился чувств. Ноги подкосились, в глазах потемнело, я весь покрылся потом. Помню, что невольно пригнул голову и зажмурился, ожидая удара.
Но удара не последовало. Едва опомнившись, я увидел, что народ на площади отвернулся прочь, в сторону, куда указывала, вытянув руку, невестка Аполлодора. Кричала она.
- Бейте его! Бейте! - снова вскрикнула она истошным голосом.
Перст ее изобличал жреца.
"Больше не требуется никаких улик и доказательств", - вдруг пришла мне на ум ясная фраза.
Покой овладел мною, и я безо всякого гнева и презрения повернулся лицом к старому жрецу: он так и не обратился из изваяния в живого человека. Какая-то тень прикрыла меня сбоку, и у самого уха раздался звонкий щелчок.
Я вздрогнул и обернулся. Рядом со мной оказался брат - он успел закрыть меня щитом.
- Вниз! - отрывисто шепнул он и, не опуская щита, столкнул меня со ступеней вниз, к толпе.
С края площади донесся звук боевого горна.
- Лучше бы не сделал и сам Эвмар! - горячо прошептал брат и крикнул: - Хабримй, ко мне!
Все, что случилось в эти мгновения, случилось едва ли не одновременно.
Брат исчез, а на его место, растолкав людей, пробились два гоплимта в полных доспехах. Прикрыв меня с двух сторон щитами, они словно вросли в мостовую, злобно озираясь вокруг. За их щитами я лишь краем глаза видел, что происходит. Высунуть голову они мне не давали.
Народ накатился на ступени храма Высочайшего, но из храма уже успело выскочить три десятка наемников, вооруженных копьями и широкими римскими щитами. Сомкнувшись фалангой, они оттеснили толпу вниз.
- Стойте! Стойте, ублюдки! - хрипло заорал Скил. - Кого слушаете?
Со свистом размахивая длинным мечом, он ринулся вниз. Фаланга чуть расступилась, пропуская его, и Скил двинулся на толпу, распугивая встречных.
В это же самое время на крышах ближайших домов поднялись в рост лучники - стрелки Аннахарсиса впервые появились при свете дня.
Я видел, как стоявший подле жреца Плисфен увернулся от камня. Второй телохранитель, прикрывая щитом старика, другой рукой держался за щеку, и пальцы его были в крови.
С крыш полетели стрелы. Кто-то вскрикнул от боли. Несколько человек упало.
Но по Священной и Алтарной уже подбегали к площади шеренги воинов брата, а на стенах от Западных и Восточных башен растекались цепями армянские стрелки. Защищенные зубцами стен, армяне стали со всех сторон хладнокровно и точно расстреливать лучников фиаса. Я услышал крики на крышах и удар упавшего на землю тела. Следом еще трое упало с крыш. Один спрыгнул едва ли не на руки горожан. Его повалили и стали бить.
Отвернувшись в другую сторону, я выглянул в щель между щитами и увидел невестку Аполлодора. Она полулежала на мостовой, опираясь на локоть, лицо ее было бледно, а весь пеплос был запятнан кровью. Стрела, пущенная с крыши, ударила ее в руку мимо кости и, пробив плоть, выскочила на мостовую.
Я коротко и решительно приказал моим защитникам следовать за мной и бегом кинулся к девушке. Быстро скинув с себя хитон, я оторвал от него широкую полосу ткани и стал затягивать ею плечо над раной, как учил меня Эвмар. Гоплиты застыли рядом с нами, сомкнув щиты шалашом над нашими головами.
Мельком я видел вокруг бегущие ноги, слышались гневные крики, бряцание доспехов, падали с крыш люди, и щелкали о камни мостовой стрелы.
Тем временем воины брата отсекали толпу от фаланги "слуг фиаса" и сомкнулись перед ней полумесяцем, более многочисленной и мощной фалангой. Схватка не начиналась - силы замерли, противостоя друг другу.
Я уже кончал перевязку, когда громкая и яростная ругань Скила прервалась пугающим вскриком. Я выглянул из-под щитов. Скил, вращая меч над головой, отступал к своим, но кому-то удалось хлестнуть его по руке ремнем. Меч звякнул о камни - и в тот же миг Скил был сбит с ног ударами сапожных ножей.
Раздвигая щиты, я поднялся, чтобы найти глазами старика. Он словно ждал моего взгляда. Его лицо было сухим и темным, как у мумии. Клянусь богами, он улыбнулся мне. А улыбнувшись, он кивнул, как человек, согласившийся с каким-то высказыванием собеседника. Вслед за тем он отвернулся прочь и стал медленно удаляться в глубь храма. Двое телохранителей тщательно прикрывали его. Храмовый сумрак сразу поглотил жреца и вместе с ним - обоих охранников. Как ни вглядывался я в проем входа, кроме тьмы, не видел теперь там ничего.
- Сограждане! - услышал я громкий голос брата. - Довольно крови! Расходитесь по домам! Пожалейте жизни! Теперь черед суда! Но сначала нужны порядок и спокойствие!
Суматоха затихла. Народ, послушавшись брата, стал расходиться с площади. Фаланга воинов фиаса, оставшись без начальников, дрогнула и сложила оружие.
Наступила тишина. Площадь опустела. У храма Высочайшего стоял отряд гоплитов с братом во главе, посреди же площади остались только мы вчетвером с невесткой Аполлодора и двумя телохранителями, а вокруг нас - десяток распростертых тел.
На городских стенах по всему кругу замерли чужестранцы в темных длиннополых кафтанах, луки их были опущены. Только что они осыпали разящими стрелами не врагов, осаждавших Город, но - центр самого Города, агору и лесхи храмов. И сейчас они были готовы безжалостно поразить в Городе любого, кто потревожит их взоры. Я оглядел на стенах их круговую цепь, их неподвижные фигуры, и по спине у меня поднялся холодок...
Я подозвал брата.
- Нужен врач, - сказал я ему, кивнув на девушку.
Никагор повелел двум воинам бережно отнести ее в дом врача Феогнида.
Мы остались вдвоем. Брат крепко обнял меня, рискуя раздавить мне ребра доспехом.
- Ты победил, - радостно сказал он. - За твоими плечами стояла сама Афина!
- Я боялся, что прольется кровь, - ответил я брату.
Брат отпустил меня и, оглядевшись вокруг, развел руками:
- Разве могла она не пролиться? - вздохнул он. - Старик привык убивать. Мог ли ты остановить всех его псов?
Я последний раз взглянул на зияющий вход в храм Высочайшего... Старик исчез... Один человек говорил мне, что спустя год видел его в Иерусалиме...
- Тебе пора плыть на Хиос, - сказал брат. - За семьей... Через неделю в Городе воцарится покой.
Брат был полон светлых надежд.
Был ли я радостен?.. Нет, не помню радости. Помню лишь облегчение и еще - сильную усталость. Ломило ноги и плечи, неприятный озноб скользил по хребту.
Я стоял, оглядываясь по сторонам, и чувствовал, что мне чего-то не хватает. Я то прислушивался к себе, то озирался вновь, пытаясь уловить что-то... Вдруг я понял: в этот час мне, как воздуха, недоставало тонкого аромата сосновой хвои - вот что могло сейчас укрепить мою душу и вернуть силы.
Я покинул площадь и направился к дому. На Священной улице было тихо и пустынно. Закатные лучи ласково струились по стенам домов, по камням... Казалось, ничто не могло случиться в этот день, что завершался теперь таким благодатным покоем...
Я шел по улице к дому и вспоминал плеск волн о камни Хиоса. Я представлял себе, как мои сыновья резвятся на берегу. Я видел Невию: ветер играл складками ее пеплоса, она стояла на широком, плоском камне, придерживая рукой заколотые волосы, и вглядывалась в даль моря. Она ждала мой корабль...
Я шел к дому, и впервые за многие дни в моей душе было светло и тихо. Я не был провидцем и многого не знал.
Я не знал, что больше не увижу Эвмара. Он не сможет навестить меня на Хиосе, а я из-за тяжелой болезни сына не сумею скоро вернуться в Танаис... Как и предрекал он, стрела нанятого Иерархией убийцы настигнет его на Западном мосту. В тот же день его тело заберет Азелек. Эллин, отдавший жизнь во славу эллинского духа, будет погребен в степи по сарматским законам.
Я не знал, что Фарзес, верный своему слову, еще трижды приведет своих железных катафрактариев под стены Танаиса на его защиту и погибнет в третьей битве.
Я не знал, что скоро мой брат, его жена Лаида и сын Пилад - все, взяв мечи, поднимутся на стены Города и будут биться до последнего вздоха, обороняя родной очаг.
Я еще не ведал, что Танаис спустя всего четыре года будет до самого основания, по самые корни сметен варварским огнем, и останутся от него лишь незримые семена... Четыре семени я сберегу в своем доме - в сердцах моих сыновей, Каллимаха, Эвмара, Кассия и Никагора.
Я не знал, что большую часть жизни проведу вдали от опаленных стен, со стороны напоминающих останки истлевшего пня.
Я не был провидцем: покойно было у меня на душе, когда я шел домой по Священной улице, с трепетом ожидая, что вот-вот коснется моего сердца тонкий сосновый дух.
Одно я знал тогда, в одном не сомневался. Я знал, что в час исполнения судеб моего Города я не допустил роковой ошибки - мой выбор был верен.
Я вновь оглядываюсь вокруг - цель уже близка, и сердце, волнуясь, стучит часто и гулко... Не хватает последней подсказки - легкого порыва ветра...
Город - словно расчерченный и выложенный камнем план застройки с вырытыми заранее подвалами. Время скосило, сжало Город почти по самые корни - осталась только древняя, занесенная землей стерня...
Смеркается... Нет никого в раскопах, нет туристов и местной ребятни. Так - лучше. Так мне легче искать...
На раскопки в Танаис я попал случайно. Меня пригласил один из моих близких друзей, приезжающий сюда каждое лето.
Я подозревал, что земляные работы под палящим солнцем, пусть даже в доброй компании, - не самый лучший способ провести отпуск, однако же его уговорам в конце концов поддался... И удивительно: вот уже две недели, не видя перед собой днем ничего, кроме движения лопаты и серой, мертвой земли, а по вечерам - чужой степи вокруг, я не чувствую себя обделенным. Три дня назад, в полдень, когда и случилось маленькое чудо, мы снова трудились в раскопе. Солнце жарило спину, на зубах хрустела пыль, и пот едкими струйками стекал по вискам и переносице... При такой работе - не до философии, однако, помню, я вдруг подумал: среди нас - ни одного "местного", никого, кто родом из этих краев... и все же мы раскапываем этот покинутый временем Город, от которого, кроме груды камней и черепков, ничего не осталось, с таким невольным рвением, будто раскапываем свой собственный дом, когда-то разрушенный землетрясением... Откуда в нас ностальгия по прошлому, которое никогда не было родным?..
Внезапно налетел легкий порыв ветра - и я замер, я оперся на черенок лопаты, разогнулся, терпя ломоту в пояснице, и растерянно огляделся по сторонам.
Я даже не понял поначалу, что встревожило меня: будто кто-то издалека окликнул по имени, и я в монотонной работе лишь невольно поднял голову, ясно не осознавая оклика... Нет, то был не звук...
Я копнул раз-другой, и новый порыв ветра опять изумил меня. В миг дуновения я совершенно отчетливо ощутил странный запах... Нос был полон пылью, и я трезво решил, что мне показалось... Новое дуновение уже насторожило меня не на шутку: я понял, что не галлюцинирую.
- Откуда этот запах? - обратился я к "братьям-землекопам". - Чувствуете?
Лопаты замерли, ребята оторопело взглянули на меня.
- Откуда он? - снова пробормотал я.
Короткая смена занятия была как раз впору: все стали усердно принюхиваться, шмыгая носами, - но в итоге лишь пожали плечами и отмахнулись.
- Тебе померещилось, - ответил за всех мой приятель.
Мнение коллектива меня убедило. Я дождался нового порыва - и уже ахнул, едва не напугав ребят внезапным вскриком:
- Да вот же он! Вот он!
Мой друг, недолго думая, отодвинул меня с места и сделал медленный вдох.
- Пожалуй, ты прав, - неуверенно сказал он. - Что-то лесное...
- Смола! - не сдержавшись, снова вскрикнул я. - Сосной пахнет!
Друг развел руками.
- Может, и смола. Но откуда тут сосны? Степь же... До сосен... ехать сутки.
Вид у меня, наверно, был, как у помешанного... Но не было среди моих новых друзей такого, кому был бы так же дорог этот аромат; для меня он - ключик к детству.
Сейчас я живу в Киеве, но родом с балтийского берега, где песок и сосны... И вдруг в степи, наяву, в душу мне течет запах сосны, стоящей на берегу моря, - да, такой, аромат бывает лишь у приморской сосны, уж я-то знаю.
Я боялся отойти, спугнуть волшебный дух... Сердце мое бешено колотилось.
Ребята оказались чуткими и без насмешек продолжили работу.
Я же в трепете и восторге вспоминал в эти мгновения такие подробности детства, какие еще ни разу с тех далеких ясных дней не возвращались ко мне воспоминаниями... Нет, они были ярче и чувствительней воспоминаний - я словно вновь переживал их.
...Крепко держась за руку мамы, я решительно топал по берегу моря. Мои ступни по щиколотку проваливались в песок, сверху он уже был согрет солнцем, а чуть глубже - еще прохладен.
- Мама, - удивлялся я, - а тут насыпано два песка. Сверху теплит, а снизу... стынет.
Проходя мимо ровесника-карапуза, орудующего совком, я сердито упрекнул его:
- Не мешай песок. А то накажут.
Нас встретил отец: он только что вышел из волн, он мокрый и веселый, у него сильные и добрые руки. Он подбрасывает меня вверх - ветви и всплески солнечных лучей мелькают у меня в глазах. Перехватывает дух, я готов закричать и от страха и от радости разом: мне чудится, будто я взлетел под самые кроны и вот-вот зацеплюсь за колючие ветви и повисну на них...
Я растерянно оглядываюсь вокруг. Где же тут, в степи, сосны?
Слева я вижу поля и между ними ряды насаждений, вдали - курганы, впереди - дома Недвиговки, справа внизу - река, за ней далеко, до края земли - все степь и степь.
Что же снится мне? Запах сосен? Или это степь снится, а сам я сплю там, среди сосен, прикрытый маминым полотенцем?
...Трое суток я днюю и ночую здесь, в Танаисе. Я ловлю порывы воздуха, пронизанные тончайшим током соснового аромата. Мои поиски не проходят даром: я подозреваю, что аромат истекает из одного подвала... Как будто слишком прозаично...
...Но вот теперь - уже "горячо". Вот он - мой дом: здесь - исток чудесного аромата. Каменная лесенка, ведущая в подвал... Я спускаюсь вниз на несколько ступеней и на минуту присаживаюсь... Мне вдруг становится необыкновенно тепло и уютно. Странное чувство охватывает меня: здесь, в далеком краю, мне чудится, будто я только что вернулся домой из долгого, бесконечно долгого путешествия и вот наконец присел отдохнуть - на родном пороге.
СЛОВАРЬ НАЗВАНИЙ, ИМЕН, ТЕРМИНОВ
(в порядке их появления в тексте)
оптион - низший офицерский чин в римских войсках
Максимин Фракиец (Гай Юлий Вер Максимин) - римский император.
трибун - временная должность начальника легиона.
Э ф и а л ь т - Грек, который провел по тайным горным тропам в тыл войска царя Леонида части персидских войск (480 г. до н. э.).
Б е н е ф и ц и а р и и - дорожная стража.
"Два часа назад..." - сутки у эллинов начинались в 6 часов утра по современному исчислению времени.
4 день горпиэя 535 г. - соответствует августу 238 г. н. э.
"Мы остались верны нашим законам" - Атеней цитирует надпись на стеле, установленной в Фермопилах, где в 480 г. до н. э. 300 спартанцев во главе с царем Леонидом остановили 20-тысячное войско персидского царя Ксеркса:
"Путник, поведай в Спарте о нашей кончине,
Верные нашим законам, здесь мы костьми полегли".
Ф а н а г о р и я - античный город-колония на берегу Таманского залива
к и л и к - небольшая глиняная посуда
С и р г и с - эллинское название Северного Донца, притока Дона
О с с а, П е л и о н - горы, которые громоздили друг на друга гиганты, поднимаясь к богам.
П а л а т и н - один из римских холмов, на нем строились императорские дворцы
б о г а р а т - наименования царя у сармат
А т а р - сарматское божество огня
Филон Александрийский (ок. 25 до н. э. - ок. 50 н. э.) - иудейско-эллинистический религиозный философ.
М о р р а - игра, принятая в древнем Риме: один поднимает и быстро прячет несколько пальцев, остальные участники называют их число.
Ф а р с и р и с - один из богов сарматского пантеона
ф и а с ы - религиозные объединения горожан
С в е в с к о е море - античное название Балтийского мора
н а в к л е р - судовладелец
ф а л е р н о - римское вино.
п р о с к р и п ц и и - массовое истребление - по спискам - римских граждан, не угодных императору.
в е к с и л л я ц и я - обозначение римского гарнизона, размещенного в провинции
п е р и с т и л ь - внутренний дворик римского дома
в е с т а л к и - жрицы богини Весты, девственницы, пользовавшиеся в Риме высшими знаками почета
к в и н г и е н а р н а я а л а - кавалерийское подразделение, состоящее из 480 всадников
М а н е с, или Мани (214 - 277) - основатель манихейского учения
Д и о с к у р ы - Прозвища близнецов Полидевка (римск. - Поллукс) и Кастора, ставших символом братской любви; Кастор и Поллукс - ярчайшие звезды созвездия Близнецов
А г у р а м а з д а - высшее божество зороастрийцев
Ф а с и с - порт в Колхиде.
н а в а р х - командующий флотом.
В и з а н т и й - порт на берегу Боспорского пролива, будущий Константинополь
л е с х а - место перед храмом для собраний
Т и ф о н - одно из первозданных огромных чудовищ
К т е с и ф о н - один из двух (с Вавилоном) крупнейших городов Ассирии
"отец схода", с и н а г о г, ф и л а г а т, н е а н и с к а р х - высшие должности в религиозных союзах-фиасах
к а т а ф р а к т а - тяжелый доспех из отдельных железных пластинок, напоминающий рыбью чешую
в е к с и л л у м - кавалерийское знамя в римских войсках
С а м о с а т а - город в Сирии
а р х о н т - здесь: правитель города
Б о л ь ш о й Л е п т и с (Лептис Магна) - город в Проконсульской Африке (нынешняя территория Ливии)
Х р и с и п п (около 280 - 208/205 до н. э.) - древнегреческий философ-стоик
Х е р о н е я - Город, при котором в 338 г. до н. э. македонская армия разбила эллинов и подчинила Грецию Македонии.
К а л л и с ф е н - Один из учеников Аристотеля, участвовавший в заговоре против Александра и казненный им
г о п л и т - тяжеловооруженный пехотинец
Связаться с программистом сайта.