Сотников Борис Иванович
Там вдали, за снегами

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 24/09/2019.
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Размещен: 19/08/2011, изменен: 19/08/2011. 533k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • 4. Другие мои повести
  • Иллюстрации/приложения: 1 шт.
  •  Ваша оценка:

     []
    Там вдали, за снегами
    (повесть)
    Глава первая
    1

    Молодой техник Крамаренцев, работавший после демобилизации из армии в цеху трубного завода в ночную смену, неотрывно следил за работой крановщика. Тот сидел в своей кабине высоко под потолком, в черноте, подцепил крюком связку раскалённых труб, подтянул их и начал отъезжать по балкам к травильным ваннам с удушливым раствором. Вдалеке, в травильном отделении, стоял внизу рабочий в брезентовой робе. Он помахал крановщику рукой в большой грубой рукавице, кран замер, и трубы стали опускаться прямо в раствор, налитый в огромную бетонную ванну. Раздалось шипение, вырвалось облако бело-жёлтого пара, и всё скрылось в ядовитой пелене.
    Крамаренцев посмотрел на часы - 23.15. Скоро конец смены, а протравить надо ещё целую партию. Мысли тут же перескочили на что-то другое, и он перестал думать о трубах, хотя знал, что норму дать будет трудно, что дадут её только к концу смены, если не заклинит где-нибудь или что-нибудь не оборвётся. А для этого самому надо за всем проследить, иначе...
    В цех вошла из диспетчерской Люба, бледная в безжизненном свете лампочек, рассеянных под высоким потолком. Направилась прямиком к Крамаренцеву. Чего это ей? Как вернули его в прошлом году из армии по специальному Указу правительства о квалифицированных рабочих металлургической промышленности - не хватало людей после войны, так она с него глаз не сводит, хотя и ростом не высок и не могуч телом: парень как парень. Повода никакого ей не давал. Жениться пока не собирался - не нашёл ещё невесты. А уж вон до чего доходит - идёт к нему прямо в цех, ночью...
    - Вася, тебя к те-елефону, - сказала Люба ненатурально, будто после пережитого испуга. И была какой-то нахохленной, что ли. Зря он подумал, что набивается. Вглядываясь в её тревожные глаза, спросил:
    - Кто? - Вытер руки паклей, прокричал крановщику: - Ты как подцепляешь!.. Не видишь - перекос!
    Люба, заикаясь, отвечала дрожащим голосом:
    - Н-не ска-азали. Г-говорят, шоб немедленно, не задерживался нигде. - И продолжала смотреть на Крамаренцева широкими испуганными глазами, будто хотела что-то прибавить, да не решалась. Всё же решилась: - П-по-моему, это оттуда, Вася. - Ресницы у неё вздрагивали, губы сохли.
    Бросив на стол ветошь, Крамаренцев пошёл в конторку. Хорошо, что перед самой войной закончил техникум, иначе служил бы и сейчас где-нибудь, как оставшиеся ребята. А так и до Белграда успел дойти, и домой живым вернулся, да ещё две медали и орден. А если удастся и в институт сдать, мать вообще будет рада пожизненно: другие-то - 6-й год служат. "Неудачное поколение"... Впрочем, отец вон совсем не вернулся с войны, так что не было, наверное, удачных поколений вообще.
    В диспетчерской, куда он пришёл, никого не было, и Люба почему-то не возвращалась. Он подошёл к тумбочке, посмотрел на чёрную, словно затаившуюся телефонную трубку и, подняв её к уху, привычно сказал:
    - У телефона Крамаренцев, слушаю.
    - Здравствуйте, Василий Емельянович. С вами говорит мастер спорта Кириленко.
    - Здравствуйте, что-то не припомню... - Крамаренцев провёл пальцами, как гребнем, по густым тёмным кудрям.
    - А мы с вами ещё не встречались, - неслось бодро из трубки.
    - Вот я и хотел бы...
    - ...но, надеюсь, встретимся непременно. Я даже уверен в этом. Вы - не возражаете?
    - Да, но я устал, сейчас ночь. А вы что, собственно, хотите? Может, отложим до завтра?
    - Нет, Василий Емельянович, вы, я вижу, не поняли меня. Мы встретимся с вами сейчас, именно сейчас, и не будем откладывать. Надеюсь, теперь вы всё поняли?
    - Вы, вроде бы, не просите, а требуете? - Крамаренцеву казалось, что он возмущается, то есть, хотел возмутиться, но получилось что-то другое. Он почувствовал, что у него изменился голос. Он смутно уже догадывался о чём-то и боялся своей догадки - гнал её от себя, и поэтому не очень твёрдо добавил: - У меня смена на руках, не могу же я бросить...
    - Можете, - сказала трубка почти насмешливо. - Вы правильно поняли: я вас не прошу. Значит, вы уже догадались, откуда я. Жду вас на проходной! - В трубке щёлкнуло. На том конце провода, в проходной завода, повесили трубку, и теперь сюда неслись только гудки, словно призывы о помощи.


    Шёл Крамаренцев к проходной и думал - кто? Кому и зачем понадобился? Закурил. Однако успокоение не пришло - только горечь во рту, а тревога всё разрасталась.
    За воротами завода он увидел на освещённой луною дороге чёрную, поблескивающую лаком, "Победу". От неё отделился высокий плечистый мужчина и направился к нему. Он был молодой, сильный - это чувствовалось даже в походке. На нём был спортивный свитер под пиджаком.
    - Здравствуйте, Василий Емельянович, ещё раз, - сказал он, не подавая руки, и жестом пригласил в свою машину. Почему-то Крамаренцев ничего не спросил у него и молча подчинился. Но тот сам обронил:
    - Сменный инженер додежурит за вас. Я договорился. Моя фамилия - Кириленко.
    Они поехали по засыпающему городу. То здесь, то там среди жёлтых квадратов появлялись в домах чёрные провалы - гасли окна. Кириленко молчал. Молчал и его шофёр. Прохожих почти не было, ехали какими-то пустынными, тёмными переулками. Крамаренцев всё думал: может, недоразумение, ошибка?..
    Ошибки не было. Рядом с трамвайной линией показалось на возвышении огромное, освещённое почти во всех окнах здание. Крамаренцев знал это учреждение, словно безжизненное днём и похожее на новогоднюю ёлку по ночам - не раз проходил здесь, когда встречался с разведёнкой Валей. Но потом связь с ней прекратилась, и он как-то позабыл об этом здании, хотя жизнь за этими жёлтыми окнами и казалась ему тогда, если не загадочной, то полной тайн. Может, за каким-то из этих окон допрашивают шпиона, пробравшегося на военный завод? Он уважал это здание. И вот сюда провели теперь его самого, ночью. Зачем? Часовой в вестибюле пропустил, даже не спросив документов. Не остановил и дежурный офицер, кивнувший шедшему впереди Кириленко.
    Потом поднимались по лестничным маршам на этажи - не считал. Пошли по тихому, показалось, бесконечному коридору. На стенах доски с объявлениями, плакаты. На полу - красная ковровая дорожка. Фикусы в бочонках. Везде ярко горел свет. Стрекотали пишущие машинки за дверями. А Крамаренцев ошпарено думал: "А что я, собственно, знаю? Чем могу быть полезен, зачем?.."
    Кириленко, идущий впереди, не оглядывался - шёл быстро, уверенно. Крамаренцев вспомнил испуганные глаза Любы. Значит, он и с ней так разговаривал? И она... тоже всё поняла?
    Взял себя в руки: что, собственно, могут поставить ему в вину? Ровным счётом ничего. Почему же должен бояться? Решил не бояться: разговаривать, так уж разговаривать на равных. А то и впрямь подумают что-нибудь. Чего вот скис перед этим Кириленко? Надо было взять и спросить напрямик: в чём, мол, дело? На каком основании вот так, без санкции прокурора... Законов, что ли, не знаете?
    Сам он законы знал и считал, что их уважают все. Он даже "заводил" себя на этом, чтобы вместо боязни, которая всё-таки не покидала его, появилась злость. Тогда не будет видно, что он боится. Чего ему бояться? Он ещё сам перейдёт сейчас в наступление...
    Перед дверью с номером 310 Кириленко остановился. Одёрнул на себе пиджак, постучал. За дверью раздался спокойный, приглушённый голос: "Входите!"
    В кабинете сидел за письменным столом возле окна подполковник с землистым лицом и сединой в коротко остриженных жёстких волосах. Перед ним стояла настольная лампа на высокой ножке под зелёным стеклянным абажуром - бросая на стол светло-зелёный круг, освещала пепельницу и бумаги. Из тяжёлой пепельницы вился дымок от окурка.
    "А может, просто так вызвали, хотят что-то спросить?.." Вслух же сказал - почти спокойно:
    - Здравствуйте!
    Подполковник оторвался от бумаг, улыбнулся Крамаренцеву, как старому знакомому:
    - Здравствуйте, здравствуйте, Василий Емельянович! - Несколько секунд зачем-то рассматривал, а затем поднялся, кивнул на свободный стул, поставленный перед его столом, посмотрел на часы на стене и, выйдя из-за стола, начал прохаживаться. Крамаренцев тоже посмотрел на стенные часы в огромном футляре, с медным маятником - они громко стучали. Ещё он успел заметить, садясь, что лицо у подполковника худое, с провалами на щеках - язвенник или неумеренный курильщик. Как и мастер спорта Кириленко, он был рослым, с отличной выправкой. А под глазами - тёмные отёчные мешки, как у кобры: наверное, от нездоровых почек. Улыбка же - быстрая, нервная.
    Кириленко сел сбоку стола, в кресло. Оба следователя молчали, чего-то выжидая, и Крамаренцеву становилось от этого всё хуже. Он понял, что и разговор по телефону был продуман заранее, чтобы испугать его, и теперь, видимо, специально тянули с разговором, чтобы заранее подавить. Да и то, что привезли сюда ночью, а не днём, тоже, наверное, сделано с умыслом - побольше нагнать холода в душу. Оба закурили, и Крамаренцеву захотелось курить тоже - остро, невыносимо. Но он постеснялся, и нелепо, напрягаясь всеми клетками, молчал, не понимая, почему молчат и они.
    Стучал на стене маятник.
    Заволакивался сивой дымкой Кириленко.
    Волнующе пахло папиросным дымом, и скрипели по паркету шаги за спиной - там ходил и ходил подполковник. Как маятник. Немела от напряжения спина, тикало в висках.
    И вдруг шаги сзади затихли, а жёсткий командный голос резко и неожиданно спросил сзади:
    - Василий Емельянович, знаете, зачем вас вызвали?
    - Нет. - Крамаренцев обернулся на стуле. - Вот сижу, и мучаюсь.
    Его перебил Кириленко:
    - Агитацию среди рабочих разводил?
    - Какую агитацию? - Крамаренцев опять обернулся, теперь к столу. Лицо у него было красным.
    - Не знаешь, какую? Зато мы знаем!
    И опять резанул голос сзади:
    - Для чего хронометраж на трубопрокатном стане устраивал?
    Крамаренцев, ёрзая на стуле, обернулся к подполковнику. Но вопрос теперь задал Кириленко:
    - А стихи?! - гремел он. - Думаешь, не знаем!
    Крамаренцев снова повернулся к нему. Почувствовав, что вертится, как уж под вилами, поднялся. Хотелось видеть сразу обоих и избавиться от нелепого положения.
    - Сидеть! - резко приказал подполковник.
    Крамаренцев сел - на лбу его выступил пот. А Кириленко, нехорошо усмехаясь, презрительно процедил:
    - Ишь, умник! Нас не проведёшь, всё знаем!
    И Крамаренцев понял: агитация. Вот оно что... Сразу вспомнилась эта нелепая история. На завод прибыла группа учёных трубников. Остановили прокатный стан. Разобрали его. Неделю смотрели, что-то делали. Опять пустили и 3 дня смотрели. Потом снова остановили. Что-то ещё раз поменяли, усовершенствовали, и стан увеличил мощность на 30%. Труб с рольгангов стало соскальзывать больше. А в травильном цехе, где Крамаренцев работал, с ними не успевали справляться. Пропускная способность травильных установок осталась прежней, травильщики не успевали обрабатывать трубы. Появлялись заторы, стан приходилось то и дело останавливать.
    Однажды в смену Крамаренцева прибежал начальник цеха и с хода понёс:
    - Ты почему мне план срываешь, а?!
    - Так, Иван Макарыч, не могу же я нарушать технологию, - оправдывался Крамаренцев. - Ванны загружены полностью, а вынимать трубы из раствора раньше срока нельзя: не пройдут по ГОСТу. Что же я могу поделать?
    - Поворачиваться надо живее, вот что! А то про высокую производительность труда только в книжках читаете, да на собраниях говорите. Стране нужны трубы, понял!
    Надо было как-то выходить из положения. И Крамаренцев нашёл выход. Остался после смены в цехе и пошёл с часами в руке к клетям стана. Составив часовой график, он обнаружил, что если каждую четвёртую трубу отбрасывать в сторону, то травильные установки не будут задерживать общего ритма.
    На следующий день он так и поступил. Поставил двух рабочих к рольгангу, и те начали откатывать крючьями каждую четвёртую трубу в сторону. Его смена в ту ночь не задерживала прокатчиков.
    Так повторилось несколько раз. А на 6-й день в цех прибежал сам главный инженер.
    - Крамаренцев! Ты что же это мне, а? Агитацию среди рабочих!..
    - Какую агитацию, Глеб Петрович? - удивился Крамаренцев, не поняв инженера.
    - А вот такую, немазаную, сухую! Уже все смены складируют непротравленные трубы возле стана. Скоро по цеху пройти нельзя будет! А всё потому, что молодой техник книжечек начитался, графики научился составлять!
    - Что же в этом плохого?
    - Твоё дело - химия, травить! Кто дал право поселять неверие у людей в советскую технику? - взвился инженер. - Кто? Ты мне эти штучки брось!..
    Рядом курил пожилой рабочий, прислушиваясь к грызне. Инженер ушёл, а старик после того часто оказывался рядом с Крамаренцевым - словно из-под земли возникал. Крамаренцев не обращал на него внимания. И только теперь, в кабинете этого подполковника, где, как он полагал, допрашивают шпионов, в его мозгу связалось вдруг всё. Стан-то был - немецкий, не отечественного производства. А травильные ванны - отечественные. Как это, чтоб отечественные установки да не справлялись с продукцией заграничного стана? А где же приоритет советской науки? Всё стало ясным: он - "разводил враждебную агитацию". Да ещё стихи Лермонтова однажды читал товарищу вслух:

    Печально я гляжу на наше поколенье.
    Его грядущее иль пусто, иль темно.
    Меж тем, под бременем познанья и сомненья
    В бездействии состарится оно.

    Оба любили Лермонтова, хвалились друг перед другом, кто больше помнит его стихов. Когда читал Крамаренцев, за его спиной появился молчаливый тот рабочий. Постоял немного, и глухо, по-стариковски покашляв, ушёл. Крамаренцев не вспомнил бы о нём и теперь, если бы не вызов сюда, если бы не реплика Кириленко про стихи и "всё знаем"!
    Подполковник вернулся к столу, сел на своё место.
    - Что же вы молчите, Василий Емельянович? - спросил он.
    Господи, 25 лет от роду, а они - по имени да отчеству. Никто прежде так и не обращался к нему. Вася, и всё. Крамаренцев поднял голову, посмотрев следователю прямо в глаза, сказал:
    - Ничего не понимаю. Что - "всё знаете", какие стихи?
    В кресле шевельнулся Кириленко:
    - Ах, не понима-ешь?! - Он поднялся. Глаза злые, лицо пошло гневными пятнами. - Может, напомнить? Или сам вспомнишь?
    - Прошу уточнить... - несмело попросил Крамаренцев.
    - Уточнить, какие стихи, что ли? Антисоветские! - заорал вдруг Кириленко.
    - Антисоветских - не читал. Не слыхал даже таких, - ответил Крамаренцев, сдерживая странную внутреннюю дрожь. - Я - за Советскую власть. Воевал за неё. Вступил на фронте в партию. И прошу вас подбирать выражения. А если хотите убедиться, какие стихи мне нравятся, могу вам почитать...
    Останавливая своего подчинённого, подполковник неестественно заулыбался:
    - Ну, хорошо-хорошо, Василий Емельянович. Давайте... Про наше поколение, если помните. - Он перестал улыбаться.
    Однако Крамаренцев начал не со стихов, а с вопроса:
    - Товарищ подполковник... Простите, я ещё могу вас так называть?
    - Да, конечно, - быстро ответил тот. - Вы не арестованы. Это только беседа.
    - Спасибо. Я так и понял, когда ваш... - Крамаренцев посмотрел на Кириленко, - сотрудник позвонил мне и попросил ехать с ним сюда. Могу я теперь задать вам вопрос?
    - Пожалуйста. - Подполковник, что-то почувствовав, смотрел на него в упор, словно боялся пропустить что-то важное для себя.
    - Хорошо. Тогда скажите мне: как бы вы поступили, если бы я на звонок вашего сотрудника ответил, предположим, так... - Крамаренцев, пересиливая в себе страх, заговорил зло, возбуждённо: - Извините, мол, товарищ мастер спорта, но я... вас не знаю, сейчас ночь, я устал и вообще... шли бы вы к такой матери! А?
    Первым удивился Кириленко. Густо наливаясь краской, изумлённо спросил:
    - Как это? Я ведь дал вам понять, откуда я, - нажал он на слово "откуда".
    - Вот именно, понять, - ответил Крамаренцев. - А почему не могли прямо сказать? Но дело не в этом... - Он отвернулся от Кириленко к подполковнику. - Как вы поступили бы?
    - Но вы же так не ответили ему. - Подполковник улыбался - широко, откровенно. Усталость с него слетела. Впервые за много лет перед ним появился непохожий на остальных, приводимых сюда, людей. Обычно на этом стуле съеживались подавленные, испуганные мужчины. Вели они себя одинаково, игра шла по правилам. А этот... сопляк ещё, никогда бы не подумал... - Следователь впился в Крамаренцева изумлённым, заинтересованным взглядом, пытаясь понять: что это - случайность? Или в самом деле характер и ум? Не верилось что-то... Но всё же поинтересовался: - А почему вы ему так не ответили, Василий Емельянович? Вы не думали над этим?
    - Думал.
    - И что же?
    - Побоялся, - честно признался Крамаренцев. - Ну, а если бы не побоялся? Ведь мог же... Или вы не допускаете этого у свободного гражданина?
    - Что значит - "свободного"?
    - Ну, это... Разве можно посягать на свободу граждан без разрешения прокурора?
    - Ох, ты какой! - изумился подполковник. - Сидел, что ли? - Он посмотрел на Кириленко.
    Тот помотал головой:
    - В нашем "Деле" такого факта не значится.
    Крамаренцев спросил:
    - Значит, вы признаёте, что действовали незаконно?
    "Законник!" - определил следователь и согнал с лица мешавшую теперь улыбку. Загасив в пепельнице окурок, зло спросил:
    - Законы любишь, значит, чтоб соблюдали? Не беспокойся, законы мы соблюдём. И по всей строгости! Мы их, кстати, и сейчас соблюдаем. Ты - пришёл к нам по собственной... доброй воле.
    - Как же это по собственной, когда...
    - А так. Ответил на наше приглашение любезностью, и только.
    - Значит, мог быть и не любезным?
    Каким-то особым чутьём Крамаренцев вдруг понял, что его отсюда не выпустят, и что, стало быть, терять уже нечего, а потому и бояться больше нечего, вот ведь какие пироги. Так уже было однажды на фронте, когда освобождали Венгрию. В одном из крохотных переулков незнакомого города с названием, которое с одного раза не выговоришь, их взвод оказался в мышеловке. Впереди - были мадьяры, а сзади - появились неожиданно немцы. Тут же был убит взводный. Ещё 5 минут, и накроют всех остальных. Вот тогда он, сержант, и крикнул своим: "Может, прорвёмся, если вперёд?.." И бросился к мадьярам, которых они преследовали. От взвода осталось 6 человек.
    Правда, тогда не думалось ни о матери, ни о страхе, хотя и было страшно. Но страшно было привычно, по-фронтовому. А тут вот и о матери успел подумать: "Каково ей будет, когда узнает!.." И трусил почему-то хуже, чем перед врагом. И броситься "вперёд" не решался, как тогда. А всё ещё на что-то надеялся и потому не хотел "портить отношений". Не было того мгновенного отчаяния, когда всё сметается с пути. Поэтому, всё ещё сдерживая себя от грубости, молчал.
    Однако не стал сдерживать себя подполковник:
    - А чего же ты не попробовал? - В вопросе была насмешка.
    - Понял вас. Я допустил с вами оплошность и винить за это теперь могу только себя, так? Тогда у меня другой вопрос...
    - Хватит! - Это хлопнул по столу Кириленко и, весь злобный, вскочил. - Не забывайся, здесь вопросы задаём мы!
    - Тогда другой вопрос, - побледнев, упрямо повторил Крамаренцев. - Имею я право как ещё не арестованный, а свободный гражданин, не отвечать вам больше любезностью?
    - То есть? - не понял следователь, вновь заинтересовываясь "нестандартным случаем".
    - А не отвечать на ваши вопросы. Имею я такое право по Конституции или нет?
    Следователь улыбался опять - мгновенно заставил себя.
    - Но почему же, Василий Емельянович? Неужели так трудно почитать нам ваши стихи?
    - Не трудно.
    - Так в чём же дело? - И снова насмешка в голосе. Но губы - улыбаются. И снова на "вы". Как легко это у него: "ты" - "вы". То улыбка, то ледяные глаза.
    - В чём? - повторил вопрос Крамаренцев. - Может, вы показались мне несимпатичными. Мало ли кому что захочется спрашивать... Почему я должен отвечать всем любезностью? Да и на каком, собственно, основании допрашиваете меня вы?
    - Зря, зря, ты, Василий Емельянович, избрал этот тон - к добру он тебя не приведёт. Вот ты мне - кажешься симпатичным, открытым парнем. А где же - откровенность? - Глаза следователя опять были холодными, замораживали.
    Кириленко вмешался снова:
    - Товарищ подполковник, разрешите этому свободному разъяснить кое-что без слов?
    Подполковник кивнул и, вновь закуривая, произнёс:
    - Да, без этого мы, видимо, не договоримся.
    Мастер подошёл к Крамаренцеву и неожиданно заорал:
    - А ну, встань, падло!
    Крамаренцев поднялся, и тогда Кириленко неуловимым движением ударил его кулаком под солнечное сплетение. Крамаренцев переломился в поясе и не успел ещё перевести дыхания, как новый удар, на этот раз снизу, по челюсти, отбросил его к стене и на пол. Падая, он успел подумать, что Кириленко - действительно мастер, собака, и потерял сознание.


    - Ну, очухался?
    Над Крамаренцевым, склонившись с графином в руке, стоял Кириленко. Крамаренцев открыл глаза и почувствовал - голова вся мокрая. И пол возле стены мокрый.
    - Садись...
    - На сколько?
    Подполковник и Кириленко переглянулись. Мастер усмехнулся:
    - Ну вот, сразу понятливым стал.
    Следователь же, впиваясь взглядом в глаза, многозначительно ответил на вопрос:
    - Всё будет зависеть от вас.
    Крамаренцев поднялся, прошёл к своему стулу. Садясь, утёрся платком, потрогал языком зубы. Во рту был солоноватый привкус, ныла острой болью челюсть.
    - Санкцию прокурора, говоришь? - спросил Кириленко, усмехаясь. - Можем, конечно, взять и санкцию. И на обыск, и на беседу, и на так далее. Понял? Так что зря напираешь здесь на формальности.
    - Так, - сказал Крамаренцев и сплюнул кровь. - Беседа, значит?
    - В твоих интересах всё сделано, - продолжал Кириленко. - Тихо, благородно, без шума.
    - Согласитесь, - вставил подполковник, - зачем было тревожить мать, соседей?
    - Разрешите закурить?
    - Курите... - следователь передвинул по столу пачку "Беломор-канала".
    - У меня свои... - Крамаренцев достал из кармана мятую пачку "Севера", закурил и, делая глубокие затяжки, зачем-то вспомнил, что не ответил двоюродному брату на письмо. Быстро докурил, сказал:
    - Извините. Я думал, что прокуроры требуют в таких случаях доказательств вины. Прежде, чем тревожить соседей и бить до суда морды. Видимо, у меня старомодное представление о законах...
    Следователь усмехнулся:
    - Зачем же так обобщать...
    Кириленко злобно направился к Крамаренцеву:
    - Товарищ подполковник, я вижу, он ещё не всё понял!... Разрешите?..
    - Погоди, капитан, - остановил подчинённого подполковник. - Ну, так что, Василий Емельянович, почитаем стихи или как? О поколении...


    Нет, подполковник не шутил:
    - Лермонтов, говоришь? Ну, мы это ещё проверим, библиотека у нас хорошая.
    Крамаренцев не верил своим ушам: следователь сомневался, что это написал Лермонтов. Стихи ему показались сегодняшними.
    - Не мог такой поэт антисоветчину нести! - гремел подполковник. - Так что бросьте эти увёртки, всё равно ведь проверим! Лучше признайся во всём честно: на "вышку" тянешь, подумай! Сколько тебе лет?
    - В следующем году исполнится...
    - Так, - перебил хранитель государственной безопасности, - если хочешь дожить до следующего, то думай уже сейчас...

    2

    Так и не успел Крамаренцев ответить своему брату на письмо. Сначала было не до писем - шло следствие. А потом ему объяснили, что с письмами у него, видно, вообще не получится. И всё этот "мастер", треклятый... Опять он его бил на допросах, чтобы подписал "показание", будто завербован немецкой разведкой. Но он этого не подписывал и даже заявил следователю, что будет на него жаловаться.
    - Кому? - насмешливо спросил тот.
    - Вплоть до Сталина! - выкрикнул Василий. Сам не ожидал от себя такого характера.
    - Ну, и каким же образом ты это сделаешь? Вытри морду-то! На сегодня - всё...
    - Напишу... Передадут.
    - О чём же ты, дурачок такой, напишешь?
    - Что вы тут... избиваете! - опять выкрикнул Крамаренцев. - Силой заставляете подписывать то, чего не было. Нарушаете закон... - Он вдруг вскочил, заорал так, что вздулись на шее вены: - Я же коммунист, мать твою в душу! И ты ведь, наверное, тоже? Так кому же, как не тебе...
    Кириленко усмехнулся:
    - Знаем мы таких коммунистов - не ты первый! Пробрался, сука, в партию, и ещё козыряешь мне этим! Демагог какой!..
    - Я на фронте, под пулями "пробирался"! И не для того, чтобы молчать потом, когда кто-то, из таких вот, как ты, блядей, оскорблял меня, и с поганой усмешкой нарушал закон!
    - Молчать! - заорал Кириленко. - Я те покажу "блядей"! - И ни с того, ни с сего примирительным тоном добавил: - Ничего мы, дурачок книжный, не нарушаем - такой порядок. А били здесь и не таких, как ты. И не то ещё делали... И ничего не произошло, понял!
    Бить Крамаренцева с того дня перестали - обвинение стало другим: не шпионаж, а агитация. Но свидания с матерью ему по-прежнему не давали, хотя и просил. Забрали только его паспорт у матери. Писем не разрешали писать тоже - никому. Да и на чём напишешь, если нет ни бумаги, ни карандаша. А на просьбу выдать ему бумагу и ручку для письма Сталину, тот же "мастер" только рассмеялся:
    - Ты, я вижу, совсем тёмный. Так я тебя немного просвещу. Какие тебе сейчас письма, если идёт следствие! Да и после... Неизвестно ещё, по какой статье пойдёшь. Может, и без права переписки.
    - Разве такое бывает?
    - Бывает. Всё предусмотрено. Сталину он...
    - По закону?
    - По закону, по закону. Всё по закону, не беспокойся. Вот дадут тебе право на одно письмо в год, тогда сам всё узнаешь! А Сталину от таких, как ты - даже не показывают...
    - Не верю! Что же я вам - не человек, что ли? Я же не в Маутхаузен попал!
    - Но-но! Попридержи язык, а то схлопочешь себе такую статью, взвоешь! Грамотный какой... - "Мастеру" стало весело. Видимо, он любил свою работу, власть над людьми. Спросил с насмешкой: - Послушай, откуда ты такой взялся, не пойму?
    - Откуда и все! - выкрикнул Василий, вновь забываясь.
    - А, это понятно. - Следователь осклабился. - Но ты, видно, всё же из задницы вышел, в виде исключения.
    - Даже царские жандармы не били людей на допросах, - бормотал Василий, утирая с лица кровь. - Разговаривали - вежливо. И книги в тюрьмах давали читать, и письма.
    - Откуда тебе это известно?
    - Читал.
    - А про "светлый карцер" ты не читал?
    - Нет.
    - И не прочтёшь. Можешь только лично познакомиться, если попадёшь в "пересылку" вот таким олухом, и тоже начнёшь задавать там свои вопросы.
    Следователь помолчал, на глазах Крамаренцева с наслаждением закурил и выпустил ароматный дым. Спросил:
    - Курить хочешь? Бери, закуривай... - Он кивнул на коробку "Казбека", раскрытую перед ним на столе.
    Василий не поверил - продолжал стоять в углу.
    - Подходи, подходи - бери.
    Крамаренцев подошёл, осторожно протянул к пачке папирос руку. Пальцы его дрожали.
    - Бери-бери, не бойся. Можешь взять даже 3, про запас. Чем-то ты мне нравишься... не пойму. - "Мастер" подал Крамаренцеву спичечный коробок, добавил: - Садись. Спички - тоже твои, у меня есть ещё.
    Крамаренцев сел, чиркнул спичкой и прикурил. Но после первой же затяжки чуть не свалился со стула, так закружилась у него голова от перерыва в курении. А следователь навёл ему в глаза слепящий настольный рефлектор и, включив его, проговорил:
    - Так вот, "светлый карцер" - это такая маленькая камера, как гардероб. И всё в ней внутри выкрашено белой эмалевой краской. А на потолке - вот такая электролампа в 500 свечей. Светит, правда, не в морду. - Следователь выключил рефлектор. - Но зато - круглые сутки! А тебе там - нельзя будет ни сесть, ни лечь. Спать - можно только 4 часа в сутки. Пайка хлеба на день и кружка горячей воды. Понял!
    - Понял, гражданин следователь.
    - А ты - жаловаться. Не советую тебе этого делать нигде: ни в пересылке, ни на этапе, ни в лагпункте. Пропадёшь!
    - А можно узнать, на сколько меня посадят?
    - Смотря, по какой статье пойдёшь. Стране нужны сейчас строители, шахтёры, лесорубы.
    - Я - химик по трубам. По какой я пойду?
    - Чудак ты, - почти добродушно заметил "мастер". - Статью дают не за специальность, а за преступление.
    - Да что же я такого сделал? Гражданин следователь! - Василий чуть ли не простонал от обиды.
    - Опять! - "Мастер" хлопнул ладонью по столу. - Опять ты за своё! Ты эти штучки со мной брось, у нас - ни за что не берут!
    - Да я же пошёл в травильный цех, чтобы побольше заработать - там надбавка за вредность! - пытался объяснить Крамаренцев, что у него и в мыслях не было ничего иного. Но следователь перебил:
    - Пойдёшь у меня теперь по 54-й! Антисоветская агитация. В РСФСР - это 58-я. От 10-ти - до четвертака, понял!
    - Понял, гражданин следователь. А обжаловать приговор потом можно будет?
    - Это уж как решит суд - там решаем не мы. - Следователь нажал кнопку, и в комнату вошёл часовой. - Забирай его! - приказал "мастер". Василий поднялся.
    Больше они не виделись. Был негласный закрытый суд. За попытку сравнить советское правосудие с германским нацизмом - хотя какое это сравнение, всего лишь фраза: "У нас же советская власть, а не гестапо!" - дали ему 25 лет, с правом переписки один раз в год, только с матерью. А ведь он хотел подчеркнуть, что Советская власть - не гестапо: лучше, справедливее. Так и написал в своём обжаловании решения суда. Но ему даже не ответили. А товарищи по несчастью объяснили на этапе, что пусть скажет спасибо, что дали право на переписку раз в год - могли и не дать вовсе. Видно, учли его молодость.
    С матерью повидаться ему так и не дали перед отправкой на этап. Тут его молодость и будущее почему-то не учли. Теперь у него впереди только 25 писем к маме на всю оставшуюся ей жизнь. Может, и не дождётся уже встречи с ним. А письма - такая тонкая для чувств ниточка, да и то один раз в год. Где ещё на земле есть такие порядки? И порядки ли это, если такая бесчеловечная жестокость...
    В пересыльной Красноярской тюрьме, что возле самого Енисея, голубоглазый Василий пришёлся по душе одному бывалому заключённому, которого перевели почему-то из Карагандинского лагеря опять в северные края. Вот он-то и стал "просвещать" Василия порядкам лагерно-тюремной жизни; где только не побывал сам - с 39-го года мыкался.
    Обучение он начал с того, где и сколько в ГУЛАГе тюрем и лагерей. Как стал перечислять - да ещё с указанием лагпунктов - вторая страна получилась, государство в государстве. И на Соловецких островах в Белом море, и под Архангельском, и на Колыме, и в Норильске, Воркуте, под Карагандой, под Ташкентом, и где только нет этих лагерей! Как острова в море... Полстраны валит сибирский лес, добывает уголь и строит заводы задаром, находясь ночью за колючей проволокой, а вторая часть населения делает то же самое, но за малые деньги и возможность спать с жёнами и размножаться. Эти "люди" собираются на собрания, аплодируют.
    - Ничего, парень, - утешал этот Говоров, - когда знаешь, что полстраны вот так живёт, как ты, не так расстраиваешься. Зато, каких людей тут можно встретить!.. Ты на своём заводе никогда не увидел бы таких. И генералы, и профессора, академики, режиссёры, артисты, писатели, учёные. А главное, дома-то они, может, молчали бы, а в лагерях - разговаривают. Тут столько всего наслушаешься, брат, узнаешь, что будешь потом благодарить судьбу, что свела тебя с такими людьми! На жизнь начнёшь по-другому смотреть. - Он закурил. - Ну, женился бы ты дома. Дальше - что? Обзавёлся детишками, и жил бы ты червяк червяком или жуком навозным. А у нас тут, - утешал Говоров Василия, - человеком можешь стать! Понимаешь, хотя и за проволокой, а - личностью! Это лучше, чем сытой свиньёй на свободе. Правда, здесь можно стать и подонком. Только 2 пути, 3-го, как говорится, не дано. Потому что вместе с нами, политическими, шпаны полно. Вот она, уголовщина, и портит слабых. Расскажу потом...
    А пока тебе надо знать - что? Тюремный язык, шифр к нашим статьям. Вот у тебя, например, раз ты сел за антисоветскую агитацию, будет написано в твоём судебном бланке - "АСА". У меня запись - "КРА": контрреволюционная агитация. А ещё есть и пострашней: "КРД" - контрреволюционная деятельность. Есть и разновидности: "КРДТ" - контрреволюционная троцкистская деятельность, и "КРТТД" - контрреволюционная троцкистско-террористическая деятельность. Понял? А самые безобидные шифры - это "СОЭ": социально опасный элемент и "ЧСИР": член семьи изменника родины. "Чесеиры" - это чаще всего женщины. Но "чесеиром" может быть и отец, брат арестованного. Да, ещё есть обозначение "ПШ" - подозрение в шпионаже.
    - Так у меня с этого и начиналось, - перебил Василий.
    - В первые годы, - продолжал Говоров, кивнув, - это была тяжёлая статья. А теперь к ней привыкли, потому как столько наарестовали людей по этому самому "подозрению", что уже и сами не обращают внимания на это в лагерях. Знают, что на самом деле - это обыкновенный заключённый, почти что бытовик.
    - Вот жалко-то! - вырвалось у Крамаренцева. - А я и не знал, сопротивлялся до тех пор, пока следователь изменил мне мотивы обвинения.
    - Вот к чему приводит незнание. - Говоров улыбнулся. - Этих "пэша" теперь даже в лагерную обслугу стали брать.
    - Что ещё за обслуга?
    - О, это большое дело! Ты что же, думаешь, что в лагерях, кроме лесоповала или строительства, нет никакой больше работы? Ошибаешься, парень. В бане мыться - заключённым надо? Надо. Значит, нужен заведующий баней: мыло получать, бельё, командовать кочегарами, работать водопроводчиком. Должен тебе сказать, что в лагере это - самая лучшая должность. Работа - не тяжёлая, и всегда в тепле человек. А за мыло - и еды себе наменяет.
    - Выходит, завбаней - заключённый, что ли?
    - Где как. Бывают и "вольняшки", но чаще из заключённых - дешевле получается. И кочегар из зэков, и сантехники, и слесаря. А повара, думаешь, кто? А каптёры?
    - Уголовники, небось?
    - Нет, их на такие места, где материальные ценности, не берут: разворуют всё, смертность повысится. Что с него возьмёшь потом, хоть и убьёшь? А работяги - теперь ценятся. Так что поваров берут из хороших людей. В лагере - я же говорил тебе - полно не только слесарей там, но и врачей, инженеро`в. Все конторские - из них. Сам посуди, экономист в бухгалтерии - нужен? Нужен. Счетоводы, бухгалтера? Тоже. А нормировщики? Тут уж ищут человека, чтоб с башкой был и порядочный. А вот уж все "бугры" - бригадиры по-лагерному - учётчики, распределители работ - это из уголовщины. Даже КВЧ.
    - А что это?
    - КВЧ - это культурно-воспитательная часть.
    - Воспитатели - уголовники? - изумился Крамаренцев. - Вы же сами говорили: полно профессоров, учителей. Можно ведь из них...
    - Э, парень! Что же, по-твоему, начальство лагерей пойдёт на то, чтобы идеологической работой руководили профессора? КРА? Враги народа? Нет, там, как правило, воры в законе. Они тоже есть - ахнешь! Книжек не меньше учителей прочли.
    - Всё, значит, наоборот...
    - А у нас - давно всё наоборот. Порядочные - во врагах, шпионах. Подлецы - у власти.
    - Куда же Сталин смотрит?
    Говоров посмотрел на парня долгим удивлённым взглядом и, вздохнув, не ответил. Стал рассказывать про другое:
    - Я вот, когда на лесоповале работал в одном лагпункте - точковал на катище...
    - Чего-чего делал? - не понял Крамаренцев.
    - А. Учётчиком, значит, был - считал брёвна. Уголовник один заболел, меня на время и поставили вместо него. Вот где, парень, жизнь-то страшная была! В копейку... Это ещё было до распоряжения Сталина об улучшении условий - когда заключённого не жалели совсем. Крестьянин тёмный, и тот свою рабочую скотину кормит, заботится о ней. А там нас - истребляли, как мух. Недодал ты норму с голодухи, на завтра тебе урежут паёк. Завтра - ты уже совсем не работник... Да-а. Так вот лесоповал наш был верстах в 10-ти от лагеря. Пока дотопаем, полсилы потеряем. А ещё лес надо валить. Сил не было - худые все, как скелеты, от голодного пайка, ну, и теряли, бывало, сознание. А безжалостная тупая "ВОХРа"...
    - Что за "вохра"?
    - Охранники. Смотри ты, всё тебе надо ещё объяснять!.. Военизированная охрана, значит. Которая нас охраняет везде на работах. Так эти что делали, сукины дети? Поднимут вдвоём за ноги упавшего - нет, чтоб за руки! - и волокут по шпалам узкоколейки до ближайшей пустой вагонетки, чтобы отправить в лагерь. Да ведь отправляли-то - трупы уже!
    - Прямо фашизм какой-то, изуверство!..
    - Ну, Сталин, говорили, узнал, что передохли мы почти все и некому лес больше валить - война тогда шла, лес был нужен и для самолётов, и на шахты, и для строительства - издал приказ: не издеваться и кормить, как положено. Лагерные "придурки" не больно-то работали, на политических все выезжали...
    - Какие ещё "придурки"?
    - Да всё те же - уголовщина, которая устраивается под видом больных на лёгкие внутрилагерные работы. Воры, согласившиеся работать, переходят у блатных в разряд "сук", которых они презирают. Вот почему воры говорят: "осучился, да?". А ещё есть - раз уж ты тёмный совсем - "лагерные шакалы". Это совсем опустившиеся подонки. Есть "неприкасаемые" - молоденькие заключённые, из которых матёрая уголовщина делает себе "женщин" для ночных утех.
    - Педерасты, что ли?
    - А, значит, слыхал? Только педерасты - это люди со сдвинутой психологией, что ли. От рождения, как композитор Чайковский. А тут - всё насильно.
    - Чайковский?! - изумился Крамаренцев.
    - Э, да ты, я вижу, телёнок не только по лагерным порядкам. Но - хорошо, что любишь спрашивать. Среди заключённых есть и академики. Расскажут тебе такое, чего и в книжках нет. Кто из великих был болен сифилисом, чем занимался император Нерон. О том, что при первом Лжедимитрии крестьяне в подмосковных деревнях запели по вечерам. Не такой, выходит, плохой был, как нас учили всех. Учёные тут - инте-ресный народ! Так что спрашивай чаще, пригодится. Да, а сам-то я тебе - об чём? - потерял Говоров нить своего рассказа.
    - Про "неприкасаемых", - напомнил Василий.
    - А, да-да. Так вот: "неприкасаемым" не подавай, смотри, руки в лагере. Потому они и "неприкасаемые", что их все презирают. В лагерях и тюрьмах этих "гомосеков", как их ещё зовут по-учёному - как ни в одной стране мира! Полно...
    - Откуда это известно?
    - Чёрт его знает, так говорят. Объясняют это нашими сроками: тоже нигде таких нет. Вот и процветает это дело. Социализм!
    Осмотрев молодое лицо Крамаренцева, Говоров заключил:
    - Ты это... лучше бороду сразу себе отпусти, чтобы возраста твоего не поняли. С бородой - вообще уважительнее. Другой вид появится: помужественнее...
    - Ну, а что мне ещё надо знать?
    - Да много чего ещё. - Говоров принялся загибать пальцы: - Услышишь "ОП" - это оздоровительный пункт, больниц в лагерях не бывает. "ОК" - отдыхающая команда. "Кондей" - это карцер. В нём, или после него, коньки можно откинуть. "Кум" - оперуполномоченный МВД при начальнике лагеря. Легко сватает на новые сроки. "Вольняшки" - вольнонаёмные: шоферня, трактористы, другие. "Формуляр" - ну, это как бы личное дело на заключённого. Ты ещё вот что запомни на всякий случай: если тебя вдруг освободят - не оглядывайся после ворот на свой лагерь и провожающих тебя.
    - Почему?
    - Примета: сядешь опять. - Говоров задумался. - Ну, что ещё? "Попок" - ты знаешь: дежурные надзиратели в коридорах пересыльных тюрем. "Кормушка" - вон окно в двери нашей камеры, через него нам жратву подают. Баки большие в углу - параши с мочой и дерьмом. "Сучкосбор" - больной зек или из ослабленных. Сучья подбирает на лесоповале на трейлерной дороге. Сам лагерь - не лагерь, а лагпункт, если правильно. Вагон для заключённых - "вагонзак", с решётками. Вроде как всё? Ну, приёмы для обороны от уголовников - я те как-нибудь в другой раз покажу. И ещё разные там неписанные правила - для блатных. Иначе заедят, замучают. Лучше с первого раза давай отпор. А смалодушничаешь - рабом, сволочи, сделают.
    - А где лучше, в тюрьме или в лагере?
    - Конечно, в тюрьме. Тут ты, правда, полные сутки в неволе. В лагере - лес или стройка. Но там ты подохнуть можешь от непосильной работы. А кормят - тоже хуже всех стран в мире.
    - Откуда это известно?
    - В наших лагерях есть и иностранцы: сидели и у себя, и у нас. Ну, и ещё: в лагерях - никакого лечения. Тоже первое место в мире по жестокости к тварям божиим.
    Василий изумился скорее по инерции - неуверенно:
    - Да что же это такое в самом деле! Почему? У нас же на первом плане гуманизм...
    Говоров опять долго смотрел на парня. Наконец, произнёс:
    - Поживёшь, на гуманизм ещё насмотришься. А я тебе пока наперёд про одного гуманиста расскажу... Его теперь все заключённые страны знают: полковник Тарасюк такой есть. Говорят, его перебрасывают из лагерей в лагеря наподобие хорошего председателя в отстающий колхоз. Сам я его, слава Богу, не видал, врать не стану, а рассказывал мне про него один зек из Устьвымлага. Как он у них там поднял план по заготовке леса...
    Чего придумал, умник! Всех, кто не на валке леса находился - перевёл на голодный паёк: больной ли, просто хилый. Лагерный медик ему: дескать, помрут люди. А он в ответ: "Ну, и хрен с ними! Подумаешь, на 3 сотни дармоедов уменьшится. Зато остальные - дадут план, если вдоволь начнёте кормить и пускать даже на случку к бабам". Вот и весь разговор. Не человек, зверь! Мог справить малую нужду при женщине, если она заключённая. Да и при "вольняшках" многое позволял себе - как пьяный или дурной помещик.
    - Просто не верится даже во всё это, - вздыхал Крамаренцев, оглядываясь на других заключённых в камере. Почти все сидели парами - тоже шептались.
    Говоров убеждённо заверил:
    - Увидишь всё сам, поверишь. В каждом лагере свой садист есть, из начальства. Да это ещё что! Не заболей, гляди, пеллагрой от впечатлительности.
    - Болезнь, что ли?
    - "Болезнь отчаяния" называется. Тогда иссохнешь сразу весь. Начнётся понос, и помрёшь не за понюх табаку. - Говоров ещё раз напомнил: - Отрасти бороду в дороге. Чтобы в лагерях приняли тебя за бывалого, понял?
    Крамаренцев кивал. Хорошо, что этот Говоров попался на его пути - рассказал всё и предупредил. Наверное, сошёл бы с ума, если б не был готов к такой жизни, хотя бы теоретически.


    Ужасы начались сразу, как только погрузили их в Красноярске в трюм баржи. Как сельдей напихали, и повезли вниз по течению Енисея тем же северным путём, что был когда-то дорогою и для ссыльного Сталина. Только он плыл на палубе парохода и любовался природой. А они плыли в тот же самый край в полной темноте и трюмной вони от параш. "Страдания" на палубе показались бы прогулкой по сравнению с тем, что вождь устроил для гуманного государства. Жутко и вспоминать...
    А ещё страшнее началась жизнь в одном из Норильских лагерей, куда привезли Крамаренцева осенью, с последней баржой - без Говорова, того увезли раньше. Сразу же повалил снег, завыли ветры, ударили трескучие морозы, и жизнь превратилась в кошмар, к которому не был готов даже после рассказов Говорова. Хорошо росла только борода.

    3

    Ко всему привыкает человек - даже к лагерю с особым режимом, придуманным вождём для выкашивания политических главарей, под усиленным конвоем, с лютыми собаками, на лютом норильском морозе в 40 градусов. Всё тут отнято. И в первую очередь солнце. В декабре людей накрыла сплошная полярная ночь, и светила теперь зекам лишь надежда в потёмках: вот разберутся там, в Москве, пересмотрят дело и, глядишь, выпустят - ни за что ведь посажен. Только надежда эта с каждым днем всё слабела в них - как батарейка в фонарике.
    В этот день надежды уже не было. Из раздетых тел мороз выжимал не только последнее дыхание, но, казалось, и душу - вот-вот отлетит к небесам лёгким облачком пара. Шёл утренний "шмон". Хорошо, хоть безветренно. Зеки на снегу чуть виднелись двумя шеренгами и ждали команды, стоя голыми ступнями на подостланных валенках, когда можно будет схватить задубевшими руками свои номерные ватники, шапки, ремни, лежащие горкой перед каждым. Но команды всё не было. На правом фланге у кого-то что-то нашли, и "шмон" проходил теперь не формально, а с пристрастием.
    - Я вам покажу, падлы, как начальство обманывать! - ругался лейтенант Светличный, начальник конвоя. Посвечивая карманным фонариком, грелся руганью, зуботычинами. И вдруг скомандовал: - Садись!
    "Садись" - на языке конвоя означает становись на колени. Только садист Светличный мог додуматься до такого распоряжения при 40 градусах - лют был, старатель.
    От холода протяжно повизгивали сидевшие на снегу собаки - вскакивали, натягивали поводки, перебирали стынущими лапами. Поскрипывали валенками по насту собаководы - наклонялись, обшаривали очередную кучу барахла, на которую показывал Светличный лучом фонарика, и медленно шли дальше. И зеки, белея в темноте рубахами и кальсонами, словно привидения, продолжали стоять на коленях.
    Кто-то из конвоя позвонил на вышки, и оттуда ударили по шеренгам зеков слепящими лучами прожекторов. Раз что-то нашли, "шмон" будет настоящий. Собаки, ослеплённые светом, стали злее, заволновались, будто сигнал к атаке поступил - глаза у них стеклянно сверкали. Задвигался, зашевелился и конвой, пронзённый невидимой волной тревоги - сонливость, как рукой сбросило.
    - Встать!
    Это Светличный сжалился, наслаждаясь своей властью. А может быть, испугался, что зеки передохнут - много слишком. За такое количество придётся и самому поплатиться. Только зекам стало ещё холоднее в настывшей одежде - а может, так лишь казалось. Вообще, всё казалось странным, не реальным в этом безжизненном свете, пляшущем на площадке. Тёмные тени мечущихся людей; собаки на поводках с электрическими глазами; заблестевший солью снег, взявшийся ноздреватой коркой на сугробах и вытоптанный на квадрате для "шмона"; отставшие от других при одевании зеки, всё ещё белевшие рубахами и кальсонами, напоминающие ограбленных в полночь, парализованных морозом и страхом, с негнущимися пальцами. Всё было, словно из дурного сна. И чернела впереди колючая проволока, намотанная на высокие мазутные столбы косыми рядами - ад. Снег, сдуваемый ветрами, на проволоке не держался - только на колючках, делая их похожими на новогодние ёлочные игрушки, освещённые светом далёкой счастливой жизни детства. Теперь светил другой свет...
    "Когда же это кончится, когда?!." - тоскливо и непрерывно думал Крамаренцев. Сдвинуться дальше этого и подумать о чём-то ещё он не мог - замёрзло что-то внутри головы.
    - Когда бороду обреешь, сука? Я тебя спрашиваю или кого?! - взвизгнул Светличный истерически, и в упор навёл в глаза зека луч фонарика.
    Глаза Крамаренцева в свете казались тоже стеклянными, недвижными, как у мертвеца, но от света и холода слезились, и это произвело на лейтенанта тягостное впечатление: "Плачут после смерти?.. Чёрт знает!.."
    Сам Крамаренцев тоже не понимал ничего, словно одурел. Не понял и тогда, когда лейтенант ударил его по скуле - всё молчал, отрешённый от действительности. Лишь громадная борода его, заиндевевшая от мороза и топорщившаяся, как широкий ледяной веник, подрагивала от нервов - значит, был живой.
    - Опупел, что ли, "Борода"? - спросил лейтенант уже незлобиво. Знал, на сильном морозе бить в лицо нельзя - может привести, как говорили инспектирующие медики-гуманисты, к "летальному" исходу, то есть, к перелёту в иной мир. Но что же было делать, если не отвечают тебе? И лейтенант снова скомандовал:
    - Са-ди-сь!.. - Плюнув, пошёл дальше - холодно на одном месте стоять.
    И снова все раздеты и на коленях - на подостланных валенках. Крамаренцев услыхал чей-то шёпот:
    - "Борода", ты не заболел? - Спрашивал, кажется, Гаврилов - его голос. Ответил ему тоже шёпотом - оказалось, рядом "сидит" человек:
    - Не знаю. Не чувствую ничего.
    - Так и околеть можно.
    Больше они не говорили - берегли тепло внутри себя. "Шмон" от них удалялся всё дальше. Апатия у Крамаренцева прошла, и он опять начал думать связно. Вот только непрерывная дрожь донимала во всём теле.
    Думать лишь о том, что замёрзнешь, нельзя, это смерть, говорили опытные зеки. И Крамаренцев представил, как поведут их из зоны в сторону города. Стынет тундра от тишины и мороза. Отсвечивают от полярного сияния ледяным блеском сугробы. И вот наполнится эта тундра скрипом от валенок и тысячеголосым простудным кашлем, отхаркиваниями. Но будет уже теплее - от того, что одеты, от ходьбы. Будут скулить на поводках собаки. Будут материться, собачась, конвойные, проклинающие зеков и здешнюю жизнь. Но это уже не страшно - в дороге охрана не дерётся: не любит задерживаться на морозе. А потом покажутся огни стройки. Возле развилки снежных дорог колонну остановят - будет небольшой перекур. С медеплавильного комбината прибудут грузовики, и часть зеков увезут на завод на транспорте - в тепло, к гражданскому вольному люду. Там и порядки помягче, и сердобольные женщины есть - хлеба могут подбросить кусочек, письмо передать, проходя мимо, а то и посылку, присланную с воли. Правда, им за это тоже может быть высылка или срок. Но, куда ещё высылать с крайнего севера? И всё-таки идут они на такое не часто, только в особых случаях, когда видят, что доходит человек или уж очень важное известие на его имя пришло по нелегальной почте. Да и то, отдают не сразу, а сначала предупреждают, проходя мимо: "Приготовься: назад мимо тебя буду идти - передам посылку, ватник держи расстегнутым". Зек уходит в тёмный закуток и ждёт. Обмен происходит почти мгновенно. А дальше - уже твоё дело, где прятать, где кушать, с кем поделиться. Посылочки эти - всегда в узком и длинном мешочке в виде пояса, да ещё и завязочки на концах. Если в посылке пришлют тебе что "неформатное", переправщики разрежут всё на "стандартные" кусочки. Ну, да Крамаренцев сам этого не видел ещё, только слыхал. Ему ещё ничего с воли по нелегальному каналу не приходило: не обжился. Зато все новости, идущие в лагеря с воли, знал, как и все. Норильчане слушали "Голос Америки" ночами по радио, и передавали, о чём там говорилось, и свои "бестелеграфные" новости - как пьянствует в Москве сын Сталина, или, за кого вышла замуж дочь Сталина. Это всё - в цехах. Говорили, узнать проще пареной репы, хотя охрана была и внутри. Однако за всеми не уследишь. И вообще там, на заводе, терпимая работа, другая начинается жизнь... Туда только опаздывать нельзя, потому и присылают грузовики.
    А Васе Крамаренцеву - на строительство дороги идти; здесь, на развилке останется. Уголовники - разбредутся по обогревательным балка`м, начнут возле гудящих печек баловать картишками; а ты - за них вкалывай, норму давай за всю бригаду. И ничего с этим не поделаешь - конвой воров не трогает. Их и на "шмоне" не проверяют по-настоящему - так, для видимости. А они ножи с собой носят. Попробуй, заставь такого работать, если ты - безоружный. Весь день придётся гнуть горб одним только политическим. И жить ожиданием, когда отведут тебя вечером в лагерь. Там будут короткие радости: ужин (обед на стройку привозят, это не радость ждать очереди на морозе, чтобы попасть потом на 3 минуты в бало`к), весточка с воли, если принесут с медеплавильного, да тепло возле печки - всё-таки не на 3 минуты. А потом и там начнётся каторга - своя, ночная.
    Что для зека хуже мороза, забивающего дыхание, хуже голода, делающего мужчину лёгким, как ребёнка, хуже ожидания конца срока, который проходит за двойными рядами колючей проволоки и, ещё неизвестно, кончится ли свободой или могилой в заброшенной штольне горы Шмидтихи? Могил тут для умерших не роют. Трупы привозят, и сбрасывают, как замёрзшие поленья, прямо из грузовика. За неделю в каждом лагере набирается - что тебе в большом городском морге. Так что` ещё хуже всего этого? Спросить любого, ответит: уголовники.
    С охранниками - даже лютыми - зек только половину лагерной жизни проводит. А с уголовниками - всю: спит рядом, ест, работает на стройках. Работает, правда, надрывается - один. Уголовник - в балке`, возле печки картишками орудует. Может, твою жизнь проигрывает. А наряд закроют и на него - дескать тоже выработал норму. А всё потому, что бригадиры - всегда уголовники, самые отпетые причём. И нет от них никакого житья, никакого спасения.
    Жаловаться? Куда? На кого? Завёл этот "порядок" сам Сталин. Начальство - тоже всегда окажется в стороне. "Зарезали ночью человека? А что мы с этим можем поделать? Уголовщина же! Разве за всеми уследишь? 4800 зеков в лагере - шутка! А лагерей сколько!.. Тут уж совсем не до шуток: в ином государстве Европы граждан меньше, чем здесь заключённых. Меры, конечно, принимаем: обыскиваем каждый день, сажаем в БУР. Да ведь у них там жизнь, сами знаете, по своим законам течёт - разберись, кто из них виноват! Опять же молчат все, круговая порука. Даже "вышки" не боятся, мерзавцы!"
    Приезжала, говорят, и комиссия. Проверку делала. Только не в лагере, конечно - в городском ресторане. Пила, кутила, смеялась вместе с начальником лагеря, знатоком историй. Спала в номерах с бойкими девками из женских лагерей. И, получив на "дальнюю дорогу", уезжала опять к себе в Красноярск - административный центр этого края лагерей, распахнувшегося тайгой и тундрой на две Европы. Мало ли что может случиться на такой территории. В Гамбурге - один город всего! - за ночь больше убивают. А тут... подумаешь, дело великое, зека зарезали. "Обоюдная воровская драка". Так и писали в своих актах-заключениях, оставляя их на память о себе и по приятно проведённым дням. Да и случалось это не часто - забыли уж, когда.
    Плохо помнит об этом (теперь любую смерть списывают на "попытки к бегству") даже начальник лагпункта номер 17 майор Шкрет, прослуживший тут ещё до появления Василия Крамаренцева 12 лет; с 38-го года на благо родины старается. Да это и не диво, что он не помнит - не зек. Вот вор-мокрушник "Крест-Маузер", тот всё помнит - 28-й год по тюрьмам сидит, правда, с короткими перерывами. В Норильск его привезли раньше всех - в 35-м, когда ещё всё только строилось здесь. 72 года судимостей набиралось у мужика по бумагам.
    Однако все порядки знал и майор. Зеков начинали приучать к повиновению и страху ещё в пересыльных тюрьмах, куда прибывали они в зарешёченных вагонах. Последняя "пересылка" была в Красноярске. Вот в её бараках политические проходили последнюю сортировку и первое настоящее крещение. "Крестили" уголовники. Не крестом, не святой водой - финками и кровью. Грабили, а потом, перепуганных и дрожащих, православных и не православных, сажала охрана на одну баржу и... плыви, народ, до самой Дудинки.
    Плыть хоть и по течению, а долго. 11 суток плыл Крамаренцев. Ни неба не видал, ни берегов красивых - одна трюмная духота и вонь из параш. Уголовщина за эту "навигацию" сделала из политических заключённых своих рабов, бессловесную скотину. Так что в лагерь прибывали все уже обкатанными и покорными - охране с ними нечего было делать. Великая сила уголовники, умело организованная и вооружённая всегда. Делай после неё с зеками, что твоей душе угодно - хоть узелки на память вяжи.
    А комиссии плыть из Красноярска пусть и комфортабельным пароходом с каютами, а всё равно далеко, накладно. Да и навигация только летом. За долгую полярную ночь, что проходит с момента убийства, не только следов крови не остаётся, а, бывает, что и самих свидетелей. Мрут людишки на севере: цинга, язвы, чахотка - мало ли болезней на свете. Проверь потом, как оно было, кто и когда исчез? И ездить по этим делам перестали. Хороший порядок установился, налаженный. С 37-го налаживали... И было в северных лагерях тихо.


    - Встать! А-девайсь!.. - скомандовал лейтенант.
    Слава Богу, кончился проклятый "шмон". Оторвавшись от дум, Крамаренцев схватил закоченевшими, негнущимися руками шапку с нашитым на ней номером - и р-раз, скорее на голову, чтобы не мёрзла больше. Теперь на себя ватные штаны - 2. Портянки на ноги - и в валенки! - 3. Шапку с головы под мышку - и скорее на тело грубую суконную рубаху. Шапку опять на голову - 4! Ватник на себя - 5. Ух, мать твою в душу, задубело как всё, коробом держится! Ну, да ладно, теперь только пояс на себя...
    - Шевелись, падлы! - доносится голос Светличного откуда-то слева. И тотчас гаснут прожекторы, ослепив этим ещё раз, и трубно начинают лаять собаки.
    Крамаренцев оделся быстро, и ремень успел застегнуть потуже, чтобы не дуло снизу. В ожидании команды "строиться в колонну!" начал приплясывать, махать руками, обхватывая себя и отпуская на новый взмах. Однако тело его задеревенело за последние 3 минуты "сидения", и тепла он не чувствовал уже совсем. Но знал, надо прыгать, прыгать - все зеки прыгают, без этого кончишь чахоткой, Шмидтихой потом, и всё это очень быстро, оглянуться не успеешь.
    Продрог и конвой в полушубках - было не до строгостей. Лейтенант выбежал вперёд, остановился, поднял над собой руку:
    - В ка-лонну па читы-р-ре, ста-навись!..
    Построились быстро - хотелось скорее согреться в ходьбе. И их повели: сразу. Охрана тоже замёрзла и потому торопилась.
    Впереди показались проходные ворота - вахта: караульное помещение, колючая проволока в 2 ряда, 2 вышки по бокам с часовыми и пулемётами. Над караулкой (бревенчатая изба) белым паром дымок вьётся.
    Однако тёплая служба там кончилась. Завидев строй, из помещения выскочили на мороз солдаты, начкар. На вышках часовые опять включили прожекторы, и свет снова полоснул по идущим зекам. Охранники выскакивали из лагеря за ворота и выстраивались там, оцепив площадку полукругом.
    Визжит, как от боли, под ногами снег, зеки стремительно приближаются к воротам, от которых падает на снег чёрная тень. Часовые на вышках навели пулемёты - все под прицелом. Защёлкали затворами карабинов и те, что стояли полукругом за воротами. Поджидая "врагов", приплясывал на снегу начкар - ему пересчитывать их.
    А этим, подошедшим, опять ждать на стуже, пока их пересчитают. Господи, когда это кончится?..
    Всё-таки кончилось - пересчитали, счёт сошёлся. Тогда ворота распахнулись, и лейтенант скомандовал:
    - Спр-ра-ва па-аднаму... ша-гоом а-рш!..
    И снова начкар громко считал:
    - 1... 2... 3... 8...
    Заключённые выбегали за ворота семенящей трусцой и там вновь выстраивались в колонну по 2 и замирали под дулами карабинов охраны. Визжал снег под ногами выбегающих, повизгивали на поводках продрогшие густошерстые овчарки. А счёт всё шёл, шёл, и не было ему, казалось, конца, как не было его и у этой проклятой лагерной жизни.
    - Все? - резко спросил начкар лейтенанта.
    - Так точно, все! - ответил Светличный.
    - Записываю: выведено вами 3 бригады, 142 заключённых. Чтоб столько же было и назад!
    - Если не подохнет кто-нибудь по дороге, - пошутил Светличный. Лицо его походило на морозе на оплывшую стеариновую свечу. Он подал команду своим конвойным следовать по маршруту.
    Погасли прожекторы, замирал и отдалялся собачий лай, тише становился и визг пилы на лесопилке, и гул моторов - зона осталась позади. Теперь только снег скрипел на дороге под сотнями валенок, да покрикивали на растянувшуюся колонну охранники - грелись злобой.
    Грелись и зеки - шли ходко, так, что можно стало и думать: оттаяли чуть-чуть. А ноги... ноги сами идут.


    Привезли их тогда из Дудинки в лагпункт N17 по узкоколейной железной дороге. Километров 5 не довезли до города и повели пешком - на северо-запад. Голое место кругом, низкие тучки над землёй стелются, и вдруг на этом ровном тундровом столе показались чёрные вышки и двойные ряды колючей проволоки на столбах. Сердце тоскливо сжалось в недобром предчувствии и дрогнули души: неужели это не в Германии?..
    Подошли ближе: бараки, много бараков.
    Вышек насчитали ровно 13 - чёртова дюжина. И на каждой - солдат с пулемётом, враждебной собакой, и прожектор. Весь лагерь - километр на километр - обнесён колючей проволокой.
    Их ввели в лагерь через южные ворота - вахту. А ещё есть такая же вахта с восточной стороны. Перед вахтами - утрамбованные площадки. На них выстраивают зеков для "шмонов" или приёмки. Если в первый раз, то знакомят с порядками и дают номер, который потом нашьют каждому на его шапку и на правую штанину ватных брюк чуть выше колена. Номер определяет начальник особого отдела в лагере, майор МГБ, фактический хозяин всего и всех здесь. Прозвище у него - "Кум". Участвует в новых "крестинах": вместо старого и ненужного больше имени даёт новое - номер, что обозначен на формуляре каждого. Возится "Кум" с "крестниками" и после на допросах. Начальник лагеря допросами не занимается.
    Справа, с северной стороны, почти в самом углу зоны - строение на 100 собак: "собачий дом". Раньше, говорят, собак кормили зеки. Но стали объедать собачьи пайки, к тому же ещё и грелись там - у собак тепло. И теперь псов кормят специальные собаководы - больше собачьей едой не разживёшься. Опять же, собаки должны реагировать на ватники зеков враждебно, а не видеть в них своих кормильцев.
    В 10-ти метрах от лагерной проволоки вытянулись ниточками 4 ряда бараков для зеков. В каждом ряду 3 барака. Между рядами - 10 метров ничем не застроенного пространства, если не считать деревянной уборной посередине на 20 очков. По уборным до 12-ти ночи светят прожекторы с вышек. Освещают они и стены, и входные двери бараков. На каждый барак - одна дверь с освещенной стороны. С тыльной стороны нет ничего, глухая стена. Против других двух рядов бараков - опять вышка с прожектором. После 12-ти ночи двери бараков закроют снаружи на засов: кончится власть охраны над зеками, начнётся другая - уголовная. Прирезать могут ночью или задушить, чтоб никто не слыхал, да это бывает не часто - уголовники любят больше поразвлекаться.
    Дальше - ещё один квадрат из колючей проволоки. Позже узнал: это БУР - бригада усиленного режима. И так он "строгий" в лагере, а в БУРе - сверхстрогий, стало быть. Внутри квадрата - 2 барака для проштрафившихся по мелочи. Камеры-одиночки без печек, 200 граммов хлеба с водой на день и особо злая охрана. Но так живут в БУРе не все. "Крест-Маузер" - пожизненный заключённый, уголовник-старик с лысым жёлтым черепом и седыми кустистыми бровями - живёт там постоянно, отдельно от всех - с колбасой, спиртом, специальной печкой: словно в насмешку над идеей БУРа. Но живёт он там потому, что из БУРа на работу не выводят. От работы у него "освобождение с детства" - не "сука"! Из БУРа не выводят на "шмон". Тоже противопоказано при его "воспитании". У "Креста" особые заслуги перед "Кумом", да о "заслугах" этих лучше молчать. Они оба и молчат.
    Однако, если "Крест" захочет размяться, надо сказать только слово. И уйдёт "Маузер" на всю ночь в город, и никто его не остановит: у него пропуск есть. "Маузер" по отношению к "Куму" благороден - не сбежит, в городе никого не убьёт, не ограбит. Погуляет в малине, попьёт, переспит с подругой - теперь уж и не спит - и снова на месяц в БУР. Куда ему бежать? Родственников нигде у него нет, семьи никогда не было. Да и зачем бежать? В другой раз такой жизни в БУРе ему не сотворят, а далеко здесь не уйдёшь - всё равно поймают.
    Против БУРа - барак-клуб на 400 человек. Там бывает раз в месяц кино, лекции "Кума", чтобы вели себя хорошо, самодеятельность. Заправлял самодеятельностью известный в прошлом режиссёр. Впрочем, "заслуженных", говорили, немало. Певцы, музыканты, артисты, философы - всяких хватало. Актёром оказался и новый друг Крамаренцева, которого он здесь себе обрёл - Саша Германов, 25-летний артист московского цирка.
    Самодеятельность зеки любили - шли в клуб, как на праздник святой. Где ещё такие концерты увидишь? Многие и на свободе не видели: не в каждом областном центре так споют и сыграют. Даже на уголовников действовало - уходили с концертов просветлёнными, с человеческим выражением в глазах, со слезами. Да жаль, редки были эти праздники, которые посещало даже лагерное начальство. А бывшие колхозники, "деревенщина", приходили почему-то в совершенное изумление от стихов Некрасова, Пушкина, Есенина.
    Рядом с клубом стоял магазин - махорка, сахар, селёдка. За магазином - барак-столовая: длинные и осклизлые деревянные столы, лавки вдоль них, рыбная тухлая вонь и клубы пара. Уходят отсюда с желанием поесть. А всё же зеку здесь - радость: тепло, отдых от охраны и даже от уголовников, от нечеловеческой работы - 30 минут жизни, почти что свободы!
    И ещё набегает зекам 30 светлых минут. За столовой - барак-баня стоит: вошебойка, тазик горячей воды, тепло и чистое бельё. Тут, когда много пара, и поплакать можно над тазиком - никто не увидит. Только счастье это бывает лишь один раз в 10 суток.
    А южнее бани - самое страшное на этом свете: 100-метровый квадрат, обнесённый двумя рядами проволоки. Лагерь в лагере - карцеры. Барак буквой "П", поделённый на камеры-мешки - низкие, с заиндевевшим цементным полом, без постелей. Голод, темнота. 10 суток не выдержит там и ломовая лошадь. Людей же оттуда обыкновенно выносили - ногами вперёд. Потому и провожали зеки товарища в карцер, как на кладбище: прощались заранее. Даже охрана понимала это и не мешала обниматься. Больше других пересажал заключённых в карцеры лейтенант Светличный - любил смотреть на проводы. Они в нём что-то будоражили, какое-то странное чувство возникало в душе при виде их глаз - светлое, словно оправдывающее фамилию.
    В юго-западном углу - опять 4 ряда бараков для зеков. Там всё точно так же, как и на северной стороне - одна жизнь, одно и устройство. Во всех лагерях так. А их тут!.. Даже 2 женских есть и 4 лагеря-каторги для "особых политических".
    Недалеко от южной вахты - единственное здание не барак: двухэтажное, кирпичное, с кабинетами. Это - административный корпус. Там сидят "Кум", начальник лагеря, другие ответственные лица, к которым по утрам слетаются с объектов нарядчики. Сюда же выползает иногда из БУРа, как паук, ночью и "Крест-Маузер". Редко кто это видел. Шёл "Маузер" на свидание к "Куму", припадая на правую, повреждённую ногу.
    А после свиданий этих, обычно через день или два, в лагере кто-нибудь умирал, залившись кровью. И всегда это был человек, который начинал обрастать авторитетом или сплачивал вокруг себя группу, дающую отпор уголовщине. 23 раза пролилась так в этом лагере кровь. И 23 раза "Кум" делал вид, что ничего не случилось, и дознаний не учинял. А "Маузер" по неделе гулял на свободе, а потом опять уползал в свой БУР - подальше от сторонних глаз и мести политических.
    И ещё один барак имеется в лагере - медпункт на 6 коек, с фельдшером и двумя санитарами из зеков. А за перегородкой, в этом же бараке - тюремная бухгалтерия. Больше ничего в лагере нет, кроме двух телеграфных столбов в центре. На каждом по большому алюминиевому громкоговорителю, направленному в разные стороны (иногда "Кум" включает пластинки с песнями или важную передачу из Москвы, которую можно слушать и зекам), и по термометру на двухметровой высоте, чтобы не раздавили. Если на обоих термометрах дружно минус 40 (но сначала ты ещё попробуй залезь на столб и посмотри - лазит начальство по специальной лесенке), на работу не поведут: актированный день. Ещё актированный день бывает, когда набросится на Норильск "чёрная пурга" - колючая смерть с диким морозом и ветром. В чёрную пургу "работает" только небо, больше никто.
    Всё это узнал и рассмотрел Василий позже. А тогда, после первого лагерного "шмона" и присвоения номеров, конвойные начали разводить их по местам. Крамаренцева повели к юго-западным баракам.
    Барак был, как все - низкий, длинный, стены - из двух рядов досок, между которыми, как и везде, засыпана земля, перемешанная с опилками. Посередине - единственная дверь. От двери - коридор, разделяющий барак на 2 половины, левую и правую. На левой стене коридора одна дверь, чуть дальше - вторая. На правой стене - так же. Всего в бараке 4 отсека. Крамаренцева втолкнули во вторую дверь по левой стороне - там его место согласно решению начальства. Однако жизнь на новом месте завертела его сразу так, что внутреннего устройства отсека не успел и разглядеть.
    Рассмотрел потом, когда вернулся из лазарета и узнал, какой в лагере существует порядок. А порядок был мудрый. Отсек в бараке - бригада. В бригаде 50 человек: 12 уголовников (по числу святых апостолов) и 38 политических. Каждый барак в архитектурном и административном отношениях похож на другой - такой же, как 2 капли воды. Возле двери - дневальный с питьевым бачком и кружкой. Над дневальным - лампочка, одна на весь отсек. По другую сторону двери - большая параша-бак, закрытая крышкой. После чистого воздуха - вонь, а притерпишься - ничего, и тут живут. Дневальный следит ночью, чтобы поднявшийся по малой нужде зек, не нагадил в парашу по большому. Даже, если заболел живот, терпи, гад, иначе за дополнительную вонь последует возмездие - жестокий самосуд. Так что "большие" дела справляй только днём, приучай свой организм... если не хочешь его повреждения.
    Вдоль стен барака - двухэтажные нары из досок, разделённые проходами на отдельные "купе"-вагонки. Между рядами нар - коридор шириною в полтора метра и длинный, как в вагоне. Коридор этот упирается у дальней глухой стены в кирпичную печь: там греются зимой после работы, сушат валенки, вдыхают запах оттаявших дров, сырого дыма и вспоминают дом - далёкий, полузабытый. Он предстаёт теперь только во снах. Да лучше б и не снилось - проснёшься, не хочется жить.
    Есть в отсеке 2 узких, зарешёченных, окна, да и те на общественный сортир смотрят - что через них увидишь? Но всё равно этот дополнительный свет занят всегда уголовниками. Возле одного - спит "бугор" (бригадир), главный уголовник, который хранит свой кинжал ночью на подоконнике. Справа и слева от него - ночуют по 3 рядовых уголовника: его "гладиаторы". У них тоже ножи, только поменьше. Больше ножей ни у кого нет, даже сантиметрового, даже у остальных уголовников: на "шмоне" всё равно отберут, если кто и обзавёлся и спрятал. А тогда - БУР. Это "бугру" и его "гладиаторам" хорошо - их "шмонают" только для видимости, иначе власть их над зеками может быть свергнута другими, что начальству не выгодно.
    Всё видно в лагере, с первого раза. И вошедшего в лагерь тоже видно. А встречают здесь новеньких всегда на особый манер - воровская традиция-развлечение...
    Однако Крамаренцева привели в барак неожиданно - не ждали его там в тот вечер. В бригадах везде была норма, по 50 человек, никто не умер, не ушёл в лазарет. Словом, к встрече не готовились. Но... всё-таки "встретили".
    - Во, привёл вам ишшо одново на жительство, - сказал охранник, отворив дверь в отсек и проталкивая вперёд Крамаренцева. - Иди, паря, там покажуть те место. - Охранник был человеком пожилым, зарабатывающим сверхсрочную деньгу, молоть попусту не любил и остался доволен: не взбунтовалось, кажись, жульё. Но радость его была преждевременной.
    - Ты куда его привёл, гад мусорный?!
    - Не вишь, что ли: у нас - норма!
    - Веди, сука, в другой барак!
    - Самим тут дышать нечем!
    Однако и охранник не лыком был шит - осадил кодло сразу:
    - Ты, долговязый, вот чё, не гуди на меня паровозом, понял! Молод ишшо учить. В 37-м тут скольки сидело, а? Не знаешь?..
    - Ну?
    - Хрен гну! 72, понял! Вот и не гуди. А вас тута - 51 токо будет, эко диво. Проживёте.
    - "Куму" жаловаться будем: охранник, а сам нарушаешь порядок! - не унимался долговязый узкогрудый зек по кличке "Тюлька".
    - Это не я нарушаю. По-ря-док!.. - передразнил старик. - Вашего брата нынче опять везде хватають за што ни попадя. Я, што ль, это придумал! - И пошёл к выходу, буркнув Крамаренцеву уже на ходу: - Ня слухай их, паря, иди до бригадира и няхай определяить. Так начальство решило. Всё!
    Дверь за ним затворилась, и Крамаренцев, а вернее уже не Крамаренцев, а номер 200356, остался перед блатными один.
    - Подь-ка сюда! - позвал из глубины отсека чей-то голос с нижних нар. Василий направился на голос.
    На нижних нарах вагонки сидел маленький, с откормленным лицом, заключённый. На лице у него, морщинистом, уже не молодом, был неглубокий шрам - от уголка рта к левому уху - и небольшие, бегающие глаза с желтизной. Рядом с ним сидел огромный, белоголовый от стриженой седины, старик с лицом благородного артиста. Его тёмная, засаленная роба не вязалась со строгой и, казалось, чопорной внешностью. Старик был гладко выбрит, от него пахло хорошим одеколоном, и это тоже было удивительно здесь. Он мельком взглянул на Крамаренцева и, отвернувшись, сказал:
    - Ну, я пойду, "бугор". Значит, договорились? Я так и скажу своим.
    - Погоди, "Белый", останься. Успеешь в свой барак.
    Старик опять сел, а бригадир спросил Крамаренцева:
    - Фраер?
    - Политический я, - тихо ответил Василий.
    - Та-ак, значит, уже сидел, - заключил бригадир, продолжая спрашивать: - Как тебя будем звать?
    - Василием, - спокойно сказал Крамаренцев. - А тебя?
    - Я "бугор" здесь. Вахонин я, понял! Тебе надо меня бояться и слушаться, как папу. - Вахонин заржал, обнажая золотые и прокуренные гнилые зубы. - Ну вот, всё про меня понял? А теперь, на первый раз, сыми с меня "корочки". - Он кивнул на крепкие свои сапоги. - И ищё вот шё: постираешь для меня портянки. Считай, шё это тебе правительственное задание. Гы-гы-гы! Испачкалися они в меня, пахнуть - гы-гы-гы!
    - А вот этого я делать не буду, - ответил Крамаренцев напряжённым, зазвеневшим голосом, в котором всем почудилась непреклонность.
    - Чё? - изумлённо спросил бригадир, поднимаясь с нар. - Это через почему же?
    - Не догадываешься?
    - Не. Ты поясни, я буду знать. Может, ты сын Кагановича?
    - В 17-м году у нас что было? - ответил Василий вопросом на вопрос.
    - Не знаю, - глумился Вахонин. - Я в 20-м тольки родилси. Межьду протчим, в Одессе. Гы-гы-гы!
    - Ну, так я напомню тебе, - тихо сказал Крамаренцев. - В 17-м у нас была революция. И знаешь, что она отменила? Кстати, и в твоей Одессе тоже.
    - Шё она отменила? Я слухаю на тебя... - Вахонин издевательски выгнул шею, изображая, что наставляет ухо, а сам ловко тасовал колоду карт.
    - Она отменила господ и холуйство. Так что ты - выступаешь против решений Советской власти. - Крамаренцев старался твёрдо смотреть в глаза уголовнику, зная, на что идёт, помня наставления Говорова: отпор надо давать сразу, если не хочешь превратиться в раба. Жёлтые глаза Вахонина нервно забегали по сторонам. Видимо, чтобы выиграть время и принять какое-то решение, а заодно и не уронить себя перед зеками, приготовившимися к спектаклю, он спрятал карты, заложил руки в карманы и, напевая под нос: "Не долго музыка играла, не долго фраер танцевал...", сделал круг, обойдя Крамаренцева и разглядывая его как бы со всех сторон - чего, мол, сто`ит гусь? А затем громко позвал:
    - "Комар"!..
    Откуда-то с верхнего ряда вагонки соскочил сухонький зек, на вид - подросток, и пошёл на зов. Подойдя и обнажив жёлтые корешки от зубов, он сказал:
    - Слушаю тебя...
    Глядя на него сбоку, Крамаренцев понял - перед ним не подросток, а человек не молодой уже, только с розовым, без морщин, видимо, обожжённым лицом.
    Вахонин приосанился:
    - А ну, скажи, "Комар", шё нам говорил тут начальник лагеря за Советскую власть? Та не, ты так не скажешь, - продолжал он ёрничать. - Я скажу ему сам. Слухай, фраер, на меня: шё скажют тебе умные люди. А скажют они тебе то же самое, шё говорил им начальник лагеря: шё про Советскую власть тут, межьду протчим, забудьте: нема. 5 тысяч кило`метров отсюдова до Советской власти, понял! - зло выкрикнул Вахонин. - А теперь, когда я тебя, сука, просветил, сыми с меня корочки. Гы-гы!
    У Крамаренцева затрепетало что-то в груди, но всё же ответил с прежней твёрдостью и упрямством:
    - Я уже тебе сказал: холуём не был и не буду!
    Вахонин весь по-кошачьи подобрался, перешёл на зловещее пришепётывание:
    - А ты законы Фени, сука, бо`таешь? А то, шё у нас в Одессе таких, как ты, давят ещё в зародыше. Шё из тебя я исделаю щас такой форшьмак, шё тебя ро`дная мама не узнаеть! Шё от дружбы с тобой откажются даже инвалиды, гы-гы. Шё ты всю оставшуюся тебе жизню будешь работать на одно лекарство, падла! - Бригадир "заводил" себя. Крамаренцев видел по его глазам, что его уже захлёстывает звериная злоба.
    - "Чайник"! "Тюлька"!.. - выкрикнул Вахонин истерично, покрываясь пятнами. - Исделайте его!
    По коридору шли медленной, намеренно вихляющей походкой 2 уголовника - плотный "Чайник" с ушами-кольцами и длинный, глистообразный "Тюлька", "гладиаторы" бригадира. "Чайник" демонстративно поигрывал колодой карт - сгибал её и, подставив под листы большой палец, отпускал. Раздавался лёгкий веерный треск. "Тюлька" демонстративно дышал на полированное лезвие финки и загадочно ухмылялся.
    - Щас кудрявого барашка за-ре-жим: бе-бе-е!..
    Крамаренцев рывком шагнул к "Тюльке" и, как учил его в Красноярске Говоров, мгновенно схватил левой рукой уголовника за локоть, пресекая этим удар, а правой рукой за кисть с финкой и резко потянул её вниз, нажимая при этом своей левой рукой вверх, на локоть врага. Уголовник взвыл и выпустил нож на пол. Крамаренцев его подхватил и сразу же пошёл на Вахонина. Тот выхватил финку тоже и, подкидывая её на ладони и дрожа от возбуждения и страха, начал выкрикивать:
    - Не подходи!.. Кишьки выпущу, сука ты медякованная!
    Крамаренцев, не спуская с Вахонина глаз, теперь шёл к нему медленно, точно крался. Бригадир попятился:
    - Ты чё, чё, сдурел?!.
    - А мне теперь всё равно...
    За ними, так и не поднявшись с нар, пристально наблюдал белоголовый зек, от которого сладко пахло одеколоном. Сидя к Крамаренцеву спиной, он видел лишь отступающего вглубь вагонки Вахонина. По лицу вора злорадно скользнула какая-то тень, похожая наподобие блудливой улыбки. Старик обернулся. Он успел заметить, как "Чайник", неслышно настигший Крамаренцева сзади, замахнулся ножом и ударил его тяжёлой рукоятью по голове. Новичок без звука рухнул на пол.
    Раздался истеричный вопль бригадира:
    - Не подходи к нему, падлы, никто! Я сам, сам!..
    Размахивая над собой финкой, очерчивая ею смертельные круги, он бросился к лежавшему новичку.

    4

    Крамаренцев не слышал команды "Стой!". Оторвавшись от воспоминаний, посмотрел на сахаристую песочную позёмку, скользившую по оледенелой дороге, на конвой. Оказывается, дошли уже до развилки, вот почему налетел он на спину впереди идущего. Теперь зеков-металлургов заберут в подъехавшие грузовики и отвезут на медеплавильный комбинат. А остальным идти дальше, на стройку дороги - тут уж недалеко...
    От спин зеков поднимался парок - угрелись, пока шли. Но сверху, прямо на уровне шеи, тоже сыпалась под ветерком сухая колючая позёмка, завивающаяся снизу, с дороги. Конвой принялся отделять заключённых, которым надо ехать на Медьстрой.
    - Да ш-шевелись жа, суки! Ну, чево ждёшь?!. - закричал конвоир на замешкавшегося Ведерникова. Тому что-то успел передать Федотыч, старик-заключённый из бывших колхозников, подошедший из задних рядов. В дороге не мог этого сделать, старый пенёк!.. Или ещё в бараке. Сумел же как-то на "шмоне" не залететь, а тут - простое как будто дело, и на тебе!.. Мимо проходил Светличный и заметил.
    Сначала Крамаренцеву почудился слева вроде бы какой-то шёпот. А потом Светличный сразу рванул вдруг вперёд, к Ведерникову, и настиг его уже возле кузова грузовика, когда зек занёс ногу и хотел перевалиться с колеса за борт.
    - Стой! - И ударил прикладом автомата Ведерникова в поясницу. Охнув, провинившийся рухнул на снег.
    Теперь, когда Светличный отбросил автомат одному из конвоиров и принялся бить Ведерникова пинками, Крамаренцев понял всё и про шёпот. Это Светличный попросил у командира отделения его автомат. В отличие от рядовых "отделённые" ходили не с карабинами, а были вооружены автоматами, которых для всех, видимо, не хватало.
    Светличный норовил попасть носками сапог Ведерникову в лицо, но тот, пока его не покинуло сознание, уворачивался. А потом как-то сразу вдруг затих на морозе.
    Когда его оттащили, один из конвойных - молоденький татарчонок Муса, служивший по первому году - не выдержал, закрыл своё скуластое лицо руками. Крамаренцев был рядом и видел, как у парнишки дёргались губы. А Светличный в это время расстегнул на груди Ведерникова тёмный ватник и принялся шарить рукой. На снег вылетела какая-то серая бумага - может, весточка на свободу, а может, и жалоба. Рослый конвоир погнался за бумажкой, подхваченной позёмкой, и ловко схватил на лету. Пока нёс, Светличный ещё несколько раз пнул Ведерникова сапогом в лицо, а Крамаренцев почувствовал во рту солоноватый привкус крови...


    Вахонин топтал его тогда на полу, возле вагонки, люто, зверски. И он то приходил в себя, то снова терял сознание. Во рту было уже солоно, вязко, а уголовник всё выкрикивал:
    - Ну, шё, шё, падло, ищё тебе, ищё, да?!
    Наверное, он убил бы новичка, но, утомившись, натолкнулся на взгляды политических, пнул Крамаренцева ещё раз, вытер о его бороду на полу подмётки своих сапог и пошёл к питьевому бачку. Пил долго, жадно, как после тяжёлой работы.
    Политические начали приводить Крамаренцева в чувство. Подняли его с пола, перенесли на нижние нары. Кто-то принёс в засаленной шапке воды, дал попить, оставшейся смочили лицо и голову. Василий стонал.
    Вдруг взбесился "Тюлька", подобравший на полу свой нож. Опять дыша на него, рванулся к политическим отбирать жертву назад. Но "Тюльку" остановил "Белый".
    - Оставь его, - сказал старик, трогая уголовника своей лапищей за плечо. И пошёл из барака прочь. Даже не оглянулся.
    И "Тюлька" послушался. Отошёл в угол к Вахонину и там они втроём закурили - подошёл "Чайник", уголовник-садист из соседнего барака, задолжавший Вахонину в карты крупную сумму и приходивший ему служить. В тот раз он чувствовал себя героем: завалил фраера.
    Позже Крамаренцев узнал, его заступником оказался бывший генерал, по кличке "Белый". В войну служил на стороне немцев в штабе генерала Власова. Но Василий не знал ещё всего об этом старике и удивлялся, почему в лагере его не трогали уголовники и даже будто побаивались.
    Отлежавшись в лазарете, Крамаренцев вернулся в барак. Теперь он знал уже о жизни в лагере многое - просветили санитары. Да и сам начал понемногу всё узнавать - жил и работал не на Луне, вместе со всеми. Борода его потемнела от грязи, закурчавилась. Был он похож с нею на полярного академика Шмидта, только казался моложе на вид и утомлённее: отощал на северном лагерном харче.
    С той поры жить стал, как все - воспоминаниями о прошлом, ностальгией по дому, родным местам. Написал жалобу Сталину, которая дальше "Кума" не пошла. К лагерным порядкам привык: жизнь, она везде жизнь - со своими заботами, нуждой, необходимостью жить и действовать. Апатия его постепенно прошла, уголовники больше не трогали, поняв, что - "бешеный", что может пырнуть ножиком при случае и сам. Ходил на работу, присматривался к другим. Удивлялся. Не тому, как велик и стоек человек на земле, а тому, как быстро можно превратить его в зверя. Хотел понять: как это? Почему? На создание Человека природе потребовались тысячелетия. А чтобы вернуть его к звериным инстинктам, достаточно несколько месяцев. Кому это нужно, для чего?
    Разобраться в этом помогли "академики" - были и здесь такие, Говоров оказался прав: профессора, историки, философы. Действительно, в клубе к его услугам собрались лучшие умы страны. А умом не был обижен и сам. Схватывал - быстро, запоминал - крепко. И вообще "лагерная академия" - охрана, философы, воры - делала из людей либо личность, либо скота. Всё зависело от запасов внутренней прочности: на каких идеях был замешан человек, кто были учителя.
    Услышал Василий в лагере и о "задумавшемся поколении" - до этого о таком и не подозревал, живя на свободе в большом городе. А тут понял, что принадлежит к нему и сам. Понял, что такое "дозорные" поколения - люди, которые смотрят всегда вперёд и первыми за это расплачиваются. Оказалось, он не один живёт с растревоженной совестью - теперь много таких людей, начавших искать правду, желающих понять себя и действительность. У них тоже ранена совесть.
    Вспомнил родной город, Мишку - паренька из одного с ним поколения: когда-то вместе учились в техникуме. Думал теперь вот о нём, о себе, о чём тогда говорили. И получалось, уже тогда смотрели вперёд. Выходит, задумывались? А что же теперь? Выходит, вовсе кончилась для него зона искусственного оптимизма, созданного для народа официальной печатью? Пошли другие "зоны". Он - вот в этой, за колючей проволокой. А Мишка - где он сейчас, на свободе?..
    Задумался, свобода ли? Может, тоже барак? Только огромный, в котором уместилось сразу всё государство. На вышках - сидят безнаказанные властолюбцы, а внутри - ходят, согнув спины, бесправные, запуганные люди. Народ, живущий в особом режиме.
    Огуренков, беззубый профессор, говорил: дикие формы угнетения и жестокости порождаются в обществе из-за безнаказанности и отсутствия контроля. Страна, которая создаст у себя несменяемый аппарат власти, добровольно обречёт своё общество на произвол и насилие, на коррупцию и предательство - людей, идеалов, целей. Каждый подхалим будет стремиться к корыту-кормушке, плотно окружённому толстыми свиными задами, и будет расталкивать подобных себе, визжа и брызгая хвалебной демагогией. Жить при такой "свободе расталкивания", значит ежедневно сдавать экзамен на Свинью, а не на Человека.
    Крамаренцев выдерживал тяжёлый экзамен на Человека, хотя и жил за колючей проволокой.
    Жили впроголодь. Денег, заработанных здесь, на стройке, едва хватало махры купить, ниток, килограмм сахара - всего 10% от зарплаты выдавали. Остальной заработок шёл на содержание лагерей, охраны, вообще - "государству". Но и этого мало. "Врагов народа" теперь, как и всех граждан страны, подписывали на "добровольный" заём государству и, вместо денег, выдавали облигации, на которые почему-то никто и никогда в лагере не выигрывал. Сахара на них не купишь, на курево или на "большую нужду" бумага не годилась. Что оставалось делать? Оклеивали облигациями уборные, чтобы не дуло, и вообще... зайдёшь, а оно - красиво везде. Сидит человек над дыркой и думает. Может, что и придумает, как знать?..
    Придумал же вождь в своей Курейке новое, советское государство! Много курил, и оно открылось ему, как святое видение - за муки. Может, выпадет "главный выигрыш" на все облигации и для них потом? Когда начнут проверять по этим сортирам саму историю этого нового "государства". Чего не бывает в жизни...
    Сошёлся Крамаренцев в бараке с Сашей Германовым. Парень потянулся к нему после той стычки с уголовниками. Но на работе они не виделись. Саша работал в тепле, на медеплавильном, а Крамаренцев - на холоде мёрз, строил дорогу к новостройке цехов. Встречались они только ночью.
    Набивался в товарищи и ещё один зек, бывший капитан-фронтовик Гаврилов. Теперь он не капитан, конечно. А посадили и его ни за что, можно сказать: приняли за дезертира. Да какое там дезертирство, когда весь фронт катился на восток, и не понять было, где чья находится часть и чьи идут командиры. В этой неразберихе, рассказывал Гаврилов, и налетел на него один майор из МГБ. Дальше - песня известная.
    Однако дружба с капитаном у Крамаренцева так и не возникла, хотя и он отхлебнул из общей народной беды свой горький глоток. Наверное, не сладилось у них оттого, что капитан был лет на 10 старше, а может, и больше. Да и фразу сказал неудачно: "Все мои друзья не вернулись с войны. А вот мне судьба, хоть и в тюрьму отворила дверь, да зато сохранила". Покоробила она Крамаренцева, и тепла в отношениях не возникло.
    Гаврилов вообще претендовал на какую-то исключительность и любил выспренность в выражениях:
    - Наш век стёр с земли миллионы людей, как школьная тряпка - старую меловую запись с доски.
    А про себя вообще выражался самовлюблённо:
    - И безграничность моих мыслей ограничили тюремной решёткой. Вот так, мой юный друг.
    Одним словом, сущность Гаврилова проявилась для Крамаренцева быстро, как негатив в проявителе, и дороги их разошлись. У каждого в лагере проявляется его настоящая цена.
    Дни в неволе тянулись медленно. Оно и понятно, попадая в лагерь, душа словно спотыкалась с разбега, мечты рассыпа`лись и горели, как спички, чернея от обжигающей несправедливости. Словно лёгкое дыхание с зеркала, исчезала надежда на любовь, будто и нет её вовсе в природе. И Крамаренцев, припоминая прожитую жизнь, остолбенел от догадки, когда подумал о девчушке из диспетчерской: "Ведь любила же!.." Неужели так и пройдёт теперь жизнь?..
    На землю пала зима с буранами и ветрами. Ударили серьёзные холода. Дрова, оттаявшие возле печки ото льда, пахли травой, бередили душу далёкими воспоминаниями.
    В один из таких грустных дней зекам обменяли сапоги на валенки. Получил новую пару и Крамаренцев. Да не долго пришлось подержать ноги в тепле. Вечером к его вагонке притопали в новых валенках Вахонин и "Тюлька". "Тюлька" опять дышал на лезвие ножа, а Вахонин произнёс безо всякого зла:
    - Вот шё, Вася. Тебя ищё не раскурочивали, как других новичков, так шё, давай и ты, вноси свой вклад в общее дело.
    - Какой вклад? - спросил Крамаренцев.
    - Сымай свои валенки.
    - Зачем это?
    "Тюлька" вынул из-под ватника старые драные валенки, пояснил:
    - Обмен будем делать. Ты ему - свои, а он тебе - вот эти, шёб на работе не мёрз. Зима, понимаем.
    - Да ему-то, зачем мои? Ведь у него - такие же, новые!
    - Он, Вася, на твои - литру спирту достанет для обчества, понял?
    - Чего уж не понять! Сволочи вы, а не люди. Холода-то какие, соображаете! Вам - спирту, а мне - без ног, так, что ли?
    Подошёл Германов, хотел, видимо, заступиться за Василия, но Вахонин, опережая его, зашипел:
    - Тебе чё, Сашёк, чё? Ну-ка, давай-давай, линяй отсюдова!
    Крамаренцев обиженно повторял:
    - Холода-то какие! Шутите, что ли? Или такая у вас справедливость, которой вы хвалитесь?
    "Тюлька" выкатил на него глаза:
    - Увянь! Переобувайси, тебе говорят! А то ищас "Чайника" позову, он тя быстро освободит... От всего, не тольки от валенков. - "Тюлька" обернулся к молча ожидавшему Вахонину: - Мишь, верно я толкую? Можит "Чайник" освободить человека от жизни, если она тому надоела? - Он заржал.
    - Можит, он усё можит, - заржал и Вахонин. - Ему тольки скажи уже, шё есть кандидат у покойнички, он сразу: "Шё? Шукает покоя, да?" И дело у шляпи: едет покойничек до Шмидтихи.
    "Тюлька" подыграл:
    - Та не, Мишь, не-е! Вася ж на всё уже и полностью согласный: посмотри на него! Он же ж понимает, шё мы хотим выпить. И об закусить - понимает тожи.
    - Сознательный? - ржал Вахонин, спрашивая "Тюльку".
    - Идейный! - поддержал "Тюлька" ржание друга.
    Воры глумились. И Крамаренцев понял, не впервые им грабить здесь. Молча снял валенки и, бросая их к ногам "Тюльки", в последний раз усовестил:
    - Совсем уж разум отшибло от водки?
    Воры, ещё раз заржав, удалились.
    Так появился Василий на работе в драных валенках: в обоих были протёрты пятки. Мороз в тот день был не сильный, и Крамаренцев мёрз в меру. Таская бумажные мешки с цементом, он разорвал один из них, цемент высыпал, а из прочной коричневой бумаги сделал себе дополнительные стельки. Из задников теперь вместо портянок на пятках торчала толстая бумага. Ноги были спасены.
    Потом он привык так ходить и, обновляя бумагу, выдержал и морозы сильные. Нельзя было привыкнуть к другому - к бригадиру с его уголовниками. Вахонин ставил Крамаренцева на самые тяжёлые участки, где шла разгрузка кирпича или цемента из железнодорожных гондол. Там и ветры позлее, и от балка` с печкой подальше. Не отставала от бригадира и его фиксатая свора - "шутили". Жить с такими "шутками" было оскорбительно.
    Однажды зашёл Крамаренцев в дальний бало`к погреться. Да к печке не подступиться: уголовники уже третий час картишками шлёпали, вошли в раж. У трудовых зеков морда от мороза лопается, руки не гнутся, а не погреешься. Так и уходили ни с чем.
    Следом за Крамаренцевым в бало`к вошёл старик Федотыч. Потоптался возле двери - тепло от печки дальше, чем на метр не шло, а там сразу 4 компании вокруг неё - крякнул с мороза и громко сказал:
    - Гражданы уголовные! Как жа ета вам ня совесно, матерь вашу за ногу! Мы там за вас норму делаем, хребтину, можно сказать, ломаем, а вы жа ишшо нас и погрецца ня пущаитя. Как жа вас понямать: люди вы, аль?..
    - Увянь!
    - Закрой хавало!
    - Ты чё, старая гнида, порядка не знаешь?!.
    Федотыч не унимался:
    - Дак рази ж ета порядок?!.
    От печки неслось:
    - А ну, иди, вошь сырая, суда, я тя согрею!..
    Повернул к Федотычу своё лицо с шрамом и бригадир:
    - Федотыч, погреться, что ль, захотел? Ты - проходи, проходи, сымай свои рюкавицы.
    - Дак я ета... - угодливо ощерился Федотыч в беззубой, жёлто-пеньковой улыбке, - с полным ба моём удовольством. Дак ня пройтить жа!..
    - А ну, хевра, посторонись! - скомандовал, поднимаясь, Вахонин. И Федотыч стал протискиваться к печке. Он зажал под мышкой свои брезентовые рукавицы, кисет с махрой взял в зубы - подсушить, подогреть над пылом-жаром от железа - и протянул заскорузлые руки к теплу.
    От старика пошёл пар: минус 30 на воле! Лицо его щерилось в беззубой, теперь добродушной, улыбке. Он блаженно закрыл глаза.
    Сзади Федотыча стоял невысокий, откормленный Вахонин. Спросил старика в затылок:
    - Ну, как тебе, Федотыч, хорошё теперь?
    - Чаво там! Знамо, хорошо.
    - А так? - спросил Вахонин и резко толкнул бывшего колхозника вперёд, на раскалённую железную печку.
    - А-а-а! - взвыл Федотыч, упёршись руками в лиловый от жара металл, чтобы не попасть на него лицом. Вспыхнул на печке кисет. Запахло махорочным дымом, палёной материей.
    Уголовники дружно ржали: хорошо удумал "бугор"!
    Крамаренцев увидал в углу балка` чей-то лом. Вроде бы и не помышлял ни о чём и не ждал от себя такого, а тут - хвать эту железину в руки, и заорал:
    - А ну, ворьё, выметайся на снег! Убью-у!.. - И к печке с поднятым ломом.
    Бало`к затрещал, уголовщина рванула от "психа" наружу: даст ещё, дурак ненормальный, по кумполу железиной, и глаза выскочат - вон как сам побелел!..
    - Ты чё, чё, Вася? - пятился бригадир. - Сдурел?!.
    - Я кому сказал!.. - Крамаренцев взмахнул ломом, готовый убить, не помнивший себя от ярости.
    Подгоняемые стужей, ветром и любопытством, в бало`к начали набиваться лагерные трудяги. Снимали рукавицы, корявыми пальцами развязывали ледяные тесёмки под подбородками, угнетённо кряхтели. Крамаренцев выкрикнул им:
    - Ну? Долго ещё будем рабами здесь? Нас же много! А их - только 12! Федотыч, покажите руки...
    Старик, дрожа от боли, протянул ладони. Зеки опустили головы: жареное мясо в волдырях.
    - Видали?! - опять резко выкрикивал Крамаренцев. - Потому что мы - не мужчины! Овцы, дерьмо! - На шее у него вздувались синие вены. И стоял он перед ними чёрный от мороза, коренастый - бесстрашный.
    - Чего шумишь, - тихо сказал пожилой зек, сильный и крепкий. - Сам знаешь, у них - ножи, охрана - и та их не трогает.
    - Кокнут они тебя теперь, кончат... - горестно сказал другой, и принялся затаптывать окурок. В глаза не глядел.
    - Кокнут! - резко подтвердил Крамаренцев. - Если буду один - кокнут. А надо, чтобы и мы - все за одного, и один - за всех. Тогда никого не кокнут. Неужто не понимаете?
    - Не дети. - Сказавший отвёл глаза.
    Тогда заговорил Федотыч, сурово потрясая обожжёнными руками:
    - Ня кокнуть, ежли будем сообча! Ета - ён правильна, хуч и молодой. Ня овцы! Караул можно выстанавливать на ночь. Было` у нас такое под Карагандой. Тожа вот так жа уголовныя житья ня давали. А как зачали мы гуртом дяржацца - силы их и ня стало, - уверенно закончил старик. И всем сделалось легче, веселее на душе. Почувствовав в себе людей, выходили из балка` не рабами: сразу спаялись нерушимой круговой порукой.
    Кипятили заговор и уголовники, сбившись на холоде в тесную непривычную кучу. И тогда политические окружили Крамаренцева плотным кольцом, как бы утверждая его своим вожаком.
    - Давай, "Борода", командуй, что делать! - сказал зек, боявшийся минуту назад, что "кокнут", и смотрел теперь ясно, прямо в глаза. А может, вспомнил фразу профессора Огуренкова, сказавшего как-то: "Мужчин определяют не слова, а поступки".
    Другой зек посоветовал:
    - Надо бы Федотыча отправить в лазарет, Василий Емельяныч. Скажи конвойному...
    И Крамаренцев - всё ещё с ломом - пошёл, слыша сзади одобрительные голоса: "Какой он "Борода"? Пугачёвым надо звать. У него и отец вон - Емельян!" "Верно - Пугач и есть. За него нам надо держаться..." Только Гаврилов стоял особняком, но ближе, пожалуй, к уголовникам. Отводил там глаза, чтобы не встретиться.
    Крамаренцев искал охранника Мусу. Парень он молодой, сердце - отзывчивое, это давно все заметили. Просить насчёт Федотыча можно только его. К этому солдатику и обратился, найдя его возле склада:
    - Гражданин охранник, несчастный случай у нас: старик на печке обжёгся...
    - Федотыщ? Я знаит, - ответил конвойный, поднимая от ветра воротник на полушубке. - Нащальству уже передал.
    Однако вместо разводящего, чтобы отвести Федотыча, прибежал Светличный с дёргающимся, перекошенным лицом - ну, как же, из тёплого балка` пришлось вылезать. Заорал:
    - Что за сборище?! Бунт?.. А ну, по местам все!
    Из толпы шагнул вперёд Крамаренцев:
    - Почему сразу - бунт? Никакого бунта здесь нет. Мы хоть и "враги народа", но ведь не собаки, не скот! А вы - охрана: советские люди. Так как же вы, советские люди, допускаете, чтобы на ваших глазах творились такие зверства?
    - А ну, поговори мне! - Светличный подскочил к Василию.
    - Уголовники у вас, - продолжал Крамаренцев, не отшатываясь, не пятясь, - ходят с ножами. Издеваются над работающими, а вы - смотрите, и не принимаете мер. Ваши собаководы - к своим псам лучше относятся...
    - Ты кто такой, "Борода"? Тебя кто уполномочивал?.. - беленел лейтенант. Но кулак опустил - толпа стояла плотно, не расходилась. Такого ещё не было.
    - Здесь что, Дахау?.. - повысил голос Крамаренцев. - Виноваты мы в чём, преступники - убейте нас! Но не мучайте, не издевайтесь! Если вы не фашисты.
    И случилось чудо, которого никто не ожидал. Светличный не решился ударить. Вдруг странно обмяк, потерял привычную уверенность и не знал, как ему себя вести, человеку, носившему в кармане билет коммуниста.
    - Ну, ладно-ладно мне... про фашизм! - произнёс он не очень решительно. - Что тут у вас?.. - Он отыскал глазами Гаврилова. Все тоже посмотрели туда. Гаврилов спрятался за спины.
    Вместо Гаврилова ответил Крамаренцев:
    - Бригадир наш, Вахонин, толкнул на раскалённую печь заключённого Амелина. - Крамаренцев обернулся к толпе: - Амелин, покажите гражданину лейтенанту руки...
    Федотыч выбрался из толпы, подошёл к лейтенанту.
    - Мы требуем, - продолжал Крамаренцев, - чтобы у всех уголовников отобрали ножи. Это первое. Иметь ножи заключённым запрещается, так соблюдайте хотя бы свои инструкции! И не работают уголовники. Это - тоже нарушение инструкции.
    Светличный, не желая дальше слушать, перебил:
    - Ну, хватит, "Борода"! А то, я вижу, много берёшь на себя! Смотри, как бы... Грамотный какой! - Однако былой уверенности в голосе не было. Да ещё и Крамаренцев перебил его тоже:
    - И запомните: если что случится теперь со мной, отвечать будете вы, лично! Мы тут уже...
    - Что?!. - взорвался лейтенант. - Да, кто ты такой, гнида ничтожная! - Светличный стал прежним, яростным. Но... почему-то и в этот раз не ударил заключённого. А тот продолжал звонким, напористым голосом:
    - Я - человек! И повторяю вам: мы... группа заключённых... установили письменную связь с Москвой! О нас - там уже знают пофамильно! Не по номерам и кличкам. И если кто-нибудь... вдруг исчезнет... или будет избит... вам - несдобровать тоже! За самосуд! И доложите начальнику лагпункта... В дальнейшем... обо всех нарушениях режима... будет известно Москве! Его тоже не похвалят... если узнают...
    Светличный выхватил наган:
    - Р-ра-зойди-ись!..
    Зеки стояли на месте - "смотрели". И Светличный не выстрелил. Однако злоба выкипала в нём медленно, как вода в чайнике. Не зная, что предпринять, он торопливо спрятал наган и, сказав многозначительное: "Ах, так?!.", ушёл от зеков быстрой скрипучей походкой.
    Крамаренцев дал сигнал, и заключённые начали расходиться по рабочим местам. Инцидент был исчерпан. Охранники ещё верили в коммунистов Кремля и в справедливость Сталина.
    Вечером, к охраняемому целой дружиной зеков Крамаренцеву, пришёл из своего барака "Белый": уже знал всё. Помолчал, морща кустистые брови, пророкотал:
    - Теперь не бойтесь, молодой человек - не убьют. Да и я - постараюсь: будете нужны. - И пошёл опять в свой барак, будто и не говорил ничего.
    Его место - получилось это как-то совсем незаметно - занял другой старик, интеллигентный, сухонький, в чём душа держится. Тихо спросил:
    - Как вы решились? У вас, действительно, есть связь с Москвой? - И столько было в его взгляде искренности и доверия, что Крамаренцев признался ему:
    - Нет, конечно.
    - Э-э... простите, зачем же вы тогда?
    Крамаренцев вздохнул:
    - Зачем, зачем! Хоть на время мучить людей перестанут. Вон и ножи сразу поотбирали... Для них - самое страшное, это когда о человеке знают в Москве. Тогда он не может у них исчезнуть бесследно. Вот и весь мой расчёт. А вообще-то - стихийно всё вышло...
    - А знаете, - оживился старый заключённый, глядя Крамаренцеву в глаза, - я вам, кажется, смогу пригодиться. Вы - только найдите путь вынести письмо из лагеря. Адресат в Москве у меня надёжный: прямо в Кремль попадёт.
    - Да ну?! - обрадовался Крамаренцев, впиваясь взглядом в интеллигентного старичка. Тоже ещё верил в совесть Кремля.
    - Моя жена - бывший кремлёвский работник, - тихо и печально сказал старик, глядя себе под ноги. - Ещё при Владимире Ильиче... На пенсии давно. - Он тоже вздохнул. - Но связи у неё - не утрачены, так что передаст, если сумеете вынести из лагеря.
    - Выход я найду, найду! - горячо зашептал Крамаренцев. - Вы - только помогите толковое письмо написать. Про всё, что тут делается.
    - Да уж постараюсь, лишь бы помогло. Меня Валерианом Дмитричем звать. Правда, я мало верю в вашу затею, и ножи им вернут, но... чего не бывает на свете! Пробовать надо. Мы ещё поговорим с вами...


    - На проверку - ста-но-ви-ись!..
    Опять "шмон", господи, сколько же можно "шмонать"? Но ничего не поделаешь, надо подчиняться. Нашли письмо, значит, плохой был "шмон" до этого в лагере. Начнут проверять всех снова. Не дай Бог, если что-нибудь найдут: тогда вернут всех назад, пойдут повальные карцеры - погибель!..
    Зачем-то, некстати, вспомнился первый следователь. Стихи Лермонтова показались ему подозрительными. Послушал бы, что поют по ночам здесь!

    Послушайте, братцы, послушав, поверьте.
    Я вам расскажу о трагической смерти.
    О том, как старик проклинал тут Христа.
    А это случилось в тех самых местах,
    Где даль, оглашая и лязгом и звоном,
    Гора поднимается страшным драконом.
    Гора называется именем Шмидта,
    А сколько под Шмидтихой люда зарыто!..

    Немудрящие слова назойливо лезли в голову. От холода и так было тошно, а тут ещё эта песня - совсем жить не хочется. Сочинил её какой-то, выпавший из эпохи, поэт с кандальными мыслями, а другой бесхитростный зек приспособил кандальную мелодию к его словам - на длинную, звенящую цепь приковал, и ходит она теперь по лагерям, стонет в бараках.
    И опять раздеты все до серых рубах. Стоят в портянках на голенищах валенок и ждут, пока охранники проверят ещё раз даже под портянками: "А ну, разверни! Сымай-сымай!.." Попробуй-ка, выдержи за одно утро в третий раз...
    А песня в голову всё лезла, лезла, похоронно звенела в душе, и не было сил не думать о ней:

    ... и чёрных, и белых, и жёлтых, и русых,
    Седых стариков, ребятишек безусых,
    Девушек, юность сгубивших напрасно,
    И даже старух... социально опасных,
    Замученных сворой опричников Сталина,
    У ног её с полмиллиона навалено.
    Ровно за месяц, осенней порой,
    Многие очутились под страшной горой.
    Где в зону доставка замёрзшего трупа
    Стоила миску овсяного супа...

    - Ну что, "Борода", дрожишь? А ты бородой, бородой прикройся!..
    Охранники тоже люди - шутят иногда. Хорошо, что Светличный снова не подошёл: возненавидел с тех пор...


    Мела и мела позёмка. Скрипел опять под ногами снег. По телу зеков снова пошло тепло - повели дальше, жизнь ещё теплилась. А ведь казалось, что уже всё, конец, больше не выдержать. Не выдержал только Ведерников, видно, крепко измордовал его Светличный. К тому же мороз, человек не смог уже подняться.
    Машины уехали. Остальных зеков повели во мглу дальше. А Ведерникова охранники понесли на карабинах назад, в лагерь. Да разве они будут нести его в такую даль? Нет, конечно, все это знают. Отойдут зеки подальше, и в завьюженной, ровной, как стол, тундре раздастся короткий глухой выстрел...
    "При попытке к бегству...", - доложат начальнику лагеря. Останется от Михаила Ведерникова лишь его номер на шапке, да ватник со старыми валенками - вещественные доказательства, что служба ест хлеб свой не даром: не убежал зек, можно списывать. Вьюга наметёт в тундре лишний холмик, и никогда никто не узнает, чья оборвалась тут судьба, чьи дети не дождутся отца, куда исчез человек. Даже зеки долго помнить не будут - своих горьких забот хватает. А весной, когда всё забудется, и растает снег, труп отвезут в штольню горы Шмидтихи.
    "Где в зону доставка замёрзшего трупа стоила миску овсяного супа... Ровно за месяц, осенней порой..."
    Впереди показались огни стройки. Зеки прибавили шагу, и Крамаренцев с уверенностью подумал: "А всё-таки надо написать обо всём Сталину. Даже про песню и "опричников", которые тут вытворяют... Наверняка он не знает о том, что здесь царит такой произвол и презрение к законам! Прямо фашизм какой-то, а не Советская власть. Вместо строгого, но справедливого начальства, сюда собрал кто-то пьяные отбросы, привыкшие к спирту, беззаконию и опоре на уголовников. Вот только как об этом написать, чтобы поверил и не обиделся?.."

    5

    Морозную ночь в лагере разорвали прожекторы - вспыхнули на всех 13-ти вышках сразу: колонны зеков показались с работы. Трубно залаяли дежурившие собаки - на холоде далеко слышно. Зеки увидели свою зону, и тундра наполнилась дружным решительным скрипом. Впереди ожидало тепло, ужин - радость после 12-ти часов двужильной работы. К воротам подходили с восточной стороны.
    С работы всегда вели через восточную вахту. Там больше площадка для "шмона", лучше приспособлена - зеки чего только не несут с собой в лагерь!..
    Как только войдёшь через ворота по одному, бросай перед караулкой охапку дровишек направо, а сам отходи налево, на послерабочий "шмон": не принёс ли с собой нож, напильник, а то и оружие? И хотя ночной "шмон" идёт без утреннего пристрастия, длится он тоже не мало - успеешь закоченеть, как и утром. Кашель в здешних лагерях не проходил никогда и был всеобщим, как и чесотка, которую невозможно было извести. Проще - самого человека.
    Крамаренцев бросил дрова и отошёл налево, к своей бригаде, которая уже выстраивалась здесь по 4. Начкар на проходной всё считал: 91... 92... 93... А из тундры всё шли и шли, как волны на берег, новые колонны зеков. Почти до 5-ти тысяч считать придётся, язык может опухнуть. За проволокой - сплошной скрип: до северного сияния поднимается. А с этой стороны - прожекторы рубят в глаза ослепительным, режущим светом. Лица в их свете синеватые, будто у мертвецов. Сходство это усиливалось ещё тем, что глаза у всех были зажмуренными. Недаром же уголовники называют покойников "жмуриками". А тут при жизни зажмурились все - стало быть, жизнь здесь уже "загробная". Вот только в рай никто не попал, все в ад. Значит, грешники.
    К Крамаренцеву подбежал молодой охранник и стал его быстро ощупывать. Карманы Василий вывернул наружу заранее: такой на вахте порядок. В эту пору спешат все - и охранники, и зеки: в тепло хочется.
    Ничего у Крамаренцева не нашлось, охранник отпустил его быстро. Теперь только повернуться к райскому свету спиной, и можно будет открыть глаза.
    Все ждали конца счёту и "шмону". Но у замёрзшей охраны что-то не сходилось сегодня со счётом, и бригады задерживались. Матерился настывший на холоде Светличный - давнишняя вражда между МГБ и стражниками из ВОХРы. К тому же, вольнонаёмники были в основном из местных зеков, отсидевших свой срок по уголовным статьям, или из любителей зашибить северную лихую деньгу без особых хлопот. Этих не любили и зеки, от этих пощады не жди. Дорвались до мелкой власти над людьми, до бесплатных харчей, полуторных окладов и навёрстывают упущенное в жизни - выслуживаются перед начальством, торопятся "красиво" пожить. Красиво - значит, с коврами, другим дефицитным барахлом, хождением друг к другу в гости с жёнами и выпивками на всю ночь.
    Эмгэбэшники тоже выслуживались, только перед "Кумом". В отпуск разрешит поехать летом, а не зимой. Или переведёт служить в среднюю полосу "по болезни". За услугу, конечно. Но это - офицеры. А солдаты у всех здешних "кумов" - из казахов, узбеков, татар. Да и этих подбирают из глухих горных аулов или кишлаков, чтобы русский язык едва понимали. Сговориться с ними можно было лишь по караульной службе, да и то через командиров отделений, городских. Но главное - они поняли: охраняют врагов, пощады быть не должно.
    Наконец, охранники досчитались до истины, всё у них с утренним "шмоном" сошлось - про Ведерникова, видимо, объяснили, показав его барахло, и начкар, всё ещё поругиваясь с кем-то, дал команду:
    - 106-я - взять 5 кучек дров!
    Из бригады тотчас выбежали 5 заранее выделенных для этого зеков, и каждый из них взял из общей кучи дров по небольшой охапке. Набрать больше - нельзя, тоже неписаный закон. Остальные дрова растащит потом по своим домам и служебным помещениям охрана, любившая жить в круглосуточном тепле.
    К столовой уже не шли, а бежали почти. Охрана молчала: хрен с ними, из лагеря не убегут - куда им бежать? Да и самим скорее домой хотелось. Вот сдадут сейчас смену, и двое суток заслуженного отдыха - пей, спи. А на третьи сутки - опять на мороз, вместе с врагами.
    - "Борода"! - крикнул Гаврилов, идя с дровами в руках. - Займи для меня место! - И бегом понёсся к бараку. Там он бросит свою охапку к печке и вернётся в столовую, чтобы поужинать. Пока все ужинают, дневальный затопит печь. Тогда можно после столовой посушить зекам валенки, портянки, просто погреться, пока держится в бараке недолгое тепло.
    - Ладно! - с неохотой крикнул Крамаренцев. Чего липнет этот Гаврилов который уже день после той схватки в балке`? Дал же ему понять... Нет, набивается на дружбу опять. Не оглядываясь, Крамаренцев побежал в столовую - жал мороз.
    Разом погасли прожекторы, лагерь погрузился во тьму.
    В темноте опять зеки расслабились - каждый стал думать о своём: не видно зека ни вору, ни охране. И душа заныла, заныла - у всех сразу... Да длилось это недолго, к столовой подошли.
    Вот тут, когда разом оборвался надоевший за день скрип на снегу, охрана и оставила зеков - до завтрашнего утра. А зеки - в тепло, в столовую шуганули: полчаса счастья!..
    Когда улеглись от раскрытых дверей клубы пара, стало видно: ещё не приступила к еде 105-я, только хлеб получили из хлебораздачи. Пришлось ждать. В желудках сразу засосало, заныло голодной му`кой, обдало всё тело мёртвой усталостью. На мороз идти не хотелось, и так 12 часов мёрзли. Поэтому ждали в проходах между рядами столов, больше негде. Однако, смотреть, как едят другие - пытка, все знают. И кое-кто закурил. Но Крамаренцев не стал - после ужина. На 2 закрутки всего осталось. Стоял и переминался, приходя в себя от задубения на стуже, откашливаясь. Кашляли и остальные - кто от влажного пара в столовой, кто от горячего чая. Ну, просто заходились все, не слышно было ничего. Василий под эту кашельную канонаду вспоминал дом.
    От дома мысль повела к будущему, затеплилась надеждой. А вдруг Ворошилов - старичок Валериан Дмитриевич отсоветовал почему-то писать Сталину, может, оттого, что у Сталина дел больше - а вдруг Ворошилов прикажет разобраться в его деле, проверит заодно, как тут с ними обращаются? А пока надо, конечно, как-то терпеть, жить - не наложишь же на себя руки!.. Правда, случается, говорят, и такое, но редко. Надеждой жив человек, и старый, и молодой. Вот из-за этой своей надежды и мучается он хуже твари последней. Мучается, а живёт. Хочет жить. Дожить до освобождения хочет, и считает дни. Хорошо, кому осталось 500. А если впереди таких дней ещё 8345, тогда как? Разве их пересчитаешь!.. Начкар от 5-ти тысяч устает. А тут - одни жёлтые корешки от зубов останутся, как у Федотыча, а всё будешь считать. Федотыч с 32-го года считает. За то, что 5 слов сказал приезжему уполномоченному: "Грабиловка ета, а ня колхоз! Вот".
    К бригаде подошёл Вахонин и послал четверых в очередь за получением хлеба и за мисками. Всё шло своим порядком.
    Прибежал из барака Гаврилов. Увидев, что не опоздал, обрадовано выпалил:
    - А Ведерникова-то с работы не привели: "попытка"...
    - Знаем, - вяло ответил Крамаренцев. Но Гаврилов не унимался:
    - А знаете, почему сегодня такие строгости? В Ленинграде, говорят, раскрыли большое дело - групповое предательство и шпионаж. И всё на уровне секретарей обкомов, министров. А к тому же - сегодня день рождения Сталина! Вся страна его 70-летие празднует.
    Вспоминая утренний эпизод с Ведерниковым, никто ничего Гаврилову не сказал - молчали. Так оно надёжнее для собственной жизни.
    А в это время над городом Тбилиси реял в ночном южном небе огромный портрет вождя, похожий на большую икону в золочёной раме, подвешенной к дирижаблю, заякоренному внизу на стальном тросе. Икона эта освещалась двумя лучами прожекторов, направленных на неё снизу из разных районов тёплого бесснежного города. Смотрит вся Грузия на это царственное сияние в небе и не представляет, что на севере таким способом освещают лица зеков. Только в Грузии, может быть, ликуют и пьют вино, как задумано высокими людьми из ЦК, а здесь жмурятся и закрывают глаза, ощущая себя преданными и вождём, и его палаческим социализмом.
    Не чувствуя отклика, Гаврилов попросил у Тимошкина докурить, тот не дал, замысловато послав просившего в его происхождение. А тут и 105-я из-за столов поднялась. Хрустя по рыбьим костям на полу, зеки устремились к осклизлым столам, стараясь сесть подальше от дверей, которые то и дело открывались. Кто-то пролил на пол кипяток, кто-то попал в суматохе на мокрое место заледенелым валенком, упал, и там начали сволочиться. Да на них не обращали теперь внимания - не до того: резали буханки на равные доли. От тёмного, как мазутные шпалы, хлеба тянуло кисловатым запахом только что испечённого.
    - Отвернись! - приказал Тимошкин Федотычу с забинтованными руками и положил перед собой столовый нож. Федотыч, освобождённый от работ на строительстве и помогавший теперь санитарам и дневальному, послушно отвернулся. - Кому?.. - Бойкий Тимошкин ткнул пальцем в одну из нарезанных паек.
    - Тебе!
    Тимошкин быстро спрятал доставшуюся ему пайку за пазуху, продолжал показывать пальцем на другие пайки:
    - Кому?..
    - "Бороде", "Пугачу".
    Пайка перекочевала в конец стола к Крамаренцеву. Зеки сидели теперь без своих шапок с номерами и, стриженные, казались издали много моложе своих лет - тонкие шеи только усиливали их сходство с мальчишками. А глаза - у всех затравленные, в сеточках морщин, выдавали стариков. Контраст этот действовал удручающе на свежего человека, да "свежих" зеков не было уже давненько, хотя и мёрли в лагере люди. А эти - друг к другу привыкли.
    - Кому?..
    - Мне. - Федотыч протянул забинтованную руку.
    - Кому?..
    - Профессору.
    Пайка пошла по рукам к доктору философских наук Огуренкову, и профессор, беззубый, больной, получив её, дожидаться ужина не стал - принялся крошить хлеб на мелкие кусочки и отправлял их в дрожащий старческий рот, боясь закашляться, чтобы не вылетели. Разжёвывал хлеб старательно, одними деснами - а то ночью будет болеть закаменевший, остановившийся живот. Губы у него пузырились розовой слюной, руки, крошившие хлеб, дрожали. Врачей - нет, семьи - нет, нигде никто не поможет, если свалится со своим желудком. А приспичит ночью пойти из-за расстройства на парашу - побьют воры: не пакости, старик, пакостить ходи днём, в уборную!
    - Кому?..
    - "Яноту".
    Увидев пайку, Егоров - "Енот" - густо покраснел, не выдержал, слабо запротестовал:
    - Братва, вродь ба опять не ровные пайки, а? - Он жиденько, подобострастно хихикнул. Боялся.
    На него тотчас уставился Тимошкин, уголовник из свиты Вахонина, "бугра":
    - Чё?! Те мало, да?..
    Егоров нервно дёрнулся и затих. А Тимошкин продолжал:
    - Кому?..
    За другими столами происходило то же самое. Внесли бачки с баландой - суп "Великая Германия": 2 блёстки, 3 пшена. Хотя бы уж в день рождения Сталина дали по кусочку мяса! Нет, всё, как обычно. Но всё равно ужин шёл полным ходом - не зевай, пока не остыло. Да зевающих и не было, нагуляли аппетит за день. Однако ели не как профессор, а не торопясь, чтобы еду почувствовать, взять в толк и на вкус.
    С особым старанием пили чай. Чай после морозов - это почти что жизнь, горячее блаженство. Опять же без нормы: наливайся, сколько хочешь, оживай.
    Крамаренцев и после ужина не закурил. Уж лучше в бараке, возле печки, да не спеша. И он терпел, глотая чужой дым в толпе дожидающихся. Наконец, и команда выходить. Теперь уж терпеть не долго...
    "А Ведерникова-то нет больше, нет Ведерникова..."
    Утром они вместе курили, Крамаренцев ещё одолжился у него. А отдавать теперь вот и некому - копейка жизнь...
    - Его хоть принесли? - спросил Крамаренцев Гаврилова, когда Вахонин построил бригаду, чтобы вести в барак.
    - Нет, труп в снег засунули, - ответил тот, поняв сразу, о ком идёт речь. - Да что ты, порядков не знаешь, что ли? Будут они тебе его тащить, как же!..
    До самого барака молчали - берегли дыхание. Борода Крамаренцева, оттаявшая в столовой и ставшая мокрой, опять сразу замёрзла, сделалась жёсткой и снова торчала широким заиндевелым веником.
    Возле уборной Вахонин строй распустил - теперь можно, кому куда: в клуб, магазин, в соседний барак до отбоя. Но зеки устремились сначала в сортир. Завидев толпу, часовой на вышке включил прожектор, освещая сучки на досках уборной, срамные надписи и рисунки углем. По особенному визжал, вспыхнувший от света снег с жёлтыми лунками: кому не хватало места в сортире, справляли небольшую нужду на снегу. Подхлёстнутые слепящей резью, зеки торопились.
    Крамаренцев с Гавриловым забежали в уборную тоже - чтобы не приспичило ночью, когда барак снаружи запрут.
    - Ни одного свободного места! - разочарованно проговорил Крамаренцев, поёживаясь от холода и разглядывая сидящие тени, прошитые золотом лучей, прорвавшихся в щели. - Придётся ждать... - Ему хотелось курить, и он нервничал из-за непредвиденной задержки. Опять же, и к печке в бараке теперь не пробиться, и там все места другие займут.
    Гаврилов утешил:
    - В немецких лагерях на то, чтобы пос...., давали только 30 секунд. А у нас зато - можно вволю...
    - Откуда знаешь? - спросил Крамаренцев.
    - Слыхал, - вяло ответил Гаврилов. - Ещё удивлялся. А теперь вот понятно: когда народа много...
    - Хотел бы я видеть, как это вы за 30 секунд?.. - Крамаренцев невесело усмехнулся.
    - Жить захочешь, успеешь!
    - Интересно, кто у кого перенимал порядки, если эти лагеря ещё до войны были построены? - Крамаренцев сел на освободившееся место. Гаврилов ещё стоял.
    - Наш в 35-м построили.
    - А вы тут с какого?
    - С 44-го.
    "А родители у него - сам же говорил! - в 45-м померли, - подумал Крамаренцев с изумлением. - Как же мог он тогда узнать об их смерти, если всем известно, что ни одного письма отсюда никому не написал и ни от кого ни разу не получил?"
    Через 3 минуты Крамаренцев уже радостно шептал в бараке:
    - Ух, ты-ы, до-ма-а!.. - И торопливо - мешала борода - развязывал негнущимися пальцами тесёмки под подбородком.
    Наконец, снята и шапка с шишковатой остриженной головы. Тепло! Крамаренцев отирает ладонями оттаявшие ресницы - со стороны, будто плачет. Но не плачет - смеётся, теплу рад.
    Смеются и остальные зеки. Пошли похабные шуточки насчёт "Кума", которому всегда тепло от водки и баб из женского лагеря - ими его снабжал женский "Кум"; среди уголовниц есть, говорят, неплохие. Ну, а коль уж вспомнили о бабах, заговорили и о Светличном - тоже "любитель". И наполнился отсек весёлым гулом и шумом: люди живут, не лошади в стойлах.
    И тут вот Крамаренцев и закурил, наконец - блаженно, не торопясь, наслаждаясь долгожданным дурманом, теплом от печки, отдыхом. Да вот беда - напал кашель от раздирающей лёгкие махорки; такой святой момент испорчен!
    Но ничего - обогрелись зеки, покурили, у кого нашлось, и полезли на нары. Надо отдых дать натруженным ногам и телу, хоть немного отлежаться за день. А тогда можно сходить в клуб или в другой барак, проведать земляков. Может, уже умер кто или убит. Уголовники же засветили в своей вагонке коптилку, достали картишки и продолжили банчок, не оконченный днём в балке` - не израсходовались на работе, фиксатые.
    А политических быстро сморило - умаялись за бешеный день, угрелись... Только Крамаренцев тихо переговаривался со своим дружком, вернувшимся с Медеплавильного, да ещё несколько человек шептались о чём-то возле остывающей печки. Бормотал в своём углу молитву карачаевец Алиев, сидя на корточках: проводил по лицу ладонями, кланялся.
    - Ну, как там тебе, на новом месте? - спросил Крамаренцев Александра Германова.
    - После нашей каторги на дороге - прямо рай, Васенька! Целый день в тепле, понимаешь! И работа - не так уж, чтобы очень... Достал из ванны катод - правда, в нём 50 килограммов! - и отдирай себе ломиком лист меди. Конвоя внутри цеха, считай, что нет - 3 человека всего. И те стоят в определённых местах: 2 на противоположных входах в цех, и один - посредине. Норма - 14 листов в день. Только вот дышать там тяжело - в ваннах-то электролит! В каждой ванне - 10 катодов, а в цеху - 50 ванн. Круглые сутки идёт гидролиз.
    - Эх, мне бы к вам! Я к травлению привык, что мне какой-то гидролиз! - мечтательно проговорил Крамаренцев. - А на стройке - пропаду я в своих валенках...
    - Я уже говорил о тебе, - сказал Германов. - Начальник цеха обещал тебя взять при первой возможности. Даже фамилию и твой номер записал, лагерь и барак. Укажет в заявке, что ты - заводчанин, специалист. С ним считается сам главный инженер, Николаев. Так что он надеется на успех.
    - Я слыхал, он и "Белого" с его "адъютантом" хочет забрать к себе, - сказал Крамаренцев. - Где же он столько вакансий найдёт, цех - не резиновый!..
    - Не, это не он, - быстро ответил Германов. - Это - в соседний с нами цех. Вроде как за большую взятку.
    - Откуда же у них тут деньги?!. - изумился Василий.
    - Чёрт их знает! - Германов развёл руки. - Только у этого "Белого", говорят, их предостаточно: всех здесь купил! Его даже уголовники опасаются. Деньги, сам знаешь, и в лагере великая сила.
    - Они везде сила. А кто такой Николаев этот, главный инженер? Я слыхал, будто из заключённых вышел.
    - Да, сидел тоже по политической. Крупный инженер, учёный. Был в Америке, а институт кончал - в Англии. С ним сам Зверев считается! А вот в Москву жить, где семья - не отпускают.
    - А кто такой Зверев?
    - Генерал, начальник управления всех здешних лагерей. Говорят, племянник министра финансов в Москве!
    - А чего же Николаев не добивается, чтобы разрешили жить вместе с ним семье, если уж самого не отпускают? Если с ним, как ты говоришь, считаются.
    - Откуда я знаю. Может, и разрешили.
    Глава вторая
    1

    В Серпухове с вечерней электрички сошла интеллигентного вида старушка, одетая в северную "собачью" шубу, и подойдя к такси на привокзальной площади, назвала адрес. Через 10 минут старушка уже поднималась на высокое деревянное крыльцо большого частного дома. На её стук дверь отворила другая старушка, тоже седенькая, тоже интеллигентного вида. Гостья поздоровалась с нею и, чувствовалось, привычным властным голосом спросила:
    - Здесь живёт Александра Георгиевна Воротынцева?
    - Да, это моя дочь. Проходите, пожалуйста, она скоро должна вернуться с работы. Вот стул, садитесь...
    - Благодарю, - сказала гостья. И представилась: - Татьяна Ниловна. Я - к вашей дочери, из Москвы. У меня до неё дело.
    Хозяйка назвала себя тоже и разглядывая гостью - темные полукружья под глазами - помогла снять ей шубу, её мужскую северную шапку "малахай", предложила:
    - Хотите чаю?
    - А долго ещё ждать?
    - Да как вам сказать? По-разному бывает.
    - Ну, тогда не откажусь, - согласилась Татьяна Ниловна, садясь за стол.
    Ожидая, когда хозяйка принесёт чай, она сразу опытно оценила и по обстановке в доме, и по такту, с которым хозяйка её встретила, не задавая наводящих вопросов, не расспрашивая о цели визита, что попала в интеллигентную семью, и это её несколько успокоило. Ехала она сюда без охоты, даже против своего желания, лишь бы исполнить просьбу мужа, оставшегося в Норильске и провожавшего её на аэродроме. Она была против его затеи, но подчинилась, коль уж не сумела переубедить при всём её властном характере. И всё время после того волновалась. Слава Богу, хоть не подтвердились самые худшие опасения: хозяйка, кажется, не из тех, кто может распустить язык и подвергнуть людей ненужному риску. Какой-то окажется её дочь?..
    Дело было в том, что она везла с собой письмо заключённого Сергея Владимировича Воротынцева, бывшего инженера-внешторговца, арестованного в 1940 году по облыжному доносу своего же подчинённого, который работал с ним в тот год вместе в торгпредстве СССР в Англии. С тех пор этот Воротынцев стал "шпионом", завербованным английской разведкой, и получил за это по приговору закрытого суда 25 лет. Не помогли ни безупречная прежняя служба в торгпредствах СССР в Австрии и Франции, ни умелое доказательство бессмысленности инкриминированного ему обвинения сначала на следствии, а потом и на суде, ни прошлые заслуги покойного отца, профессора Высшего технического училища в Москве, известного учёного. Только того и добился Воротынцев, что высшую меру наказания, расстрел, ему заменили на срок. Но срок был таким, что при 52-летнем возрасте теперь до освобождения ему, вероятнее всего, не дожить. Все мужчины в роду Воротынцевых были похожими друг на друга, как копейки из одной чеканки, и умирали все на 67-м году жизни. Похожим на своего отца-профессора был и Сергей Владимирович. Его отец умер в 1943 году. Семью сына из Москвы, естественно, выслали, и его жена выехала к своей матери в Серпухов. Сам "шпион", находившийся в одном из норильских лагерей, был лишён права переписки. Вот и вся невесёлая история, которая теперь, из-за случайной, нелепой встречи мужа с этим Воротынцевым, вплелась и в их собственную судьбу, не очень-то весёлую тоже.
    Худенькая, 48-летняя дочь хозяйки, Александра Георгиевна, пришла с работы действительно почти тут же - не успели выпить и по чашке чая. Каким-то чутьём угадав, что дело, с которым приехала Татьяна Ниловна к её дочери, серьёзно, хозяйка дома, Валентина Ивановна, представив гостье свою дочь, сказала:
    - Ну, я пойду к себе, не буду вам мешать... - И вышла.
    Татьяна Ниловна, терпеливо выждала, пока Александра Георгиевна разденется, вымоет руки и только после того, как она села за стол и вопросительно посмотрела на неё, сказала, наливая ей в свободную чашку:
    - Вы хотели бы повидаться с вашим мужем?
    От неожиданности Александра Георгиевна побледнела, но, наученная горьким опытом последних лет, да и опытом осторожности, накопленным ею за годы жизни с мужем за границей, где она находилась не только в качестве жены советского представителя внешней торговли, но и переводчицы, ничем более не выдала себя и ответила почти спокойно:
    - Откуда вы знаете, где мой муж? Вы - из органов?
    - Бог с вами, милочка! - вырвалось у Татьяны Ниловны. - Взгляните на мой возраст!.. Разве похожа я?..
    Перед Александрой Георгиевной действительно сидела, полная достоинства, типичная московская интеллигентка старого закала - благородные серо-выпуклые глаза, нескрываемая седина, поджарость. Но более всего подкупала, конечно, манера держаться и скорбные вертикальные морщины в уголках губ. Такие уже появились и у самой Александры Георгиевны. И всё-таки она спросила гостью почти враждебно, так и не ответив на её вопрос:
    - У вас ко мне какое-то дело?
    Старушка, видя, что всё правильно, что она не ошиблась и что хозяйке не по себе, облегчённо подумала: "Слава Богу, кажется, такая же, как и мать!" И переменила тон:
    - Конечно же, дело, милая вы моя! Только не пугайтесь, пожалуйста: я к вам с доброй вестью, а не с плохой. Ваш муж - жив и здоров, и пересылает для вас письмо, написанное не для отправки по обычной почте.
    Вот теперь Александра Георгиевна почувствовала, как всё в ней от напряжения расслабилось, задрожало, и она воскликнула дрожащим голосом и дрожащими губами:
    - Ой, ну, что же вы сразу-то не сказали!..
    К щекам Александры Георгиевны прихлынула кровь, лицо её мгновенно помолодело и похорошело - и не подумать уже, что женщине под 50. И гостья, изумлённая такой неожиданной и разительной переменой, заторопилась, оправдываясь:
    - А сразу-то нельзя было, милочка вы моя! Может, у вас появился мужчина, может, вы мужа больше не ждёте. А я, как молодая дурочка, сразу вам всё и выложила бы, так, что ли? А потом что?.. Вы простите меня, но в жизни ведь всякое бывает... Вдруг вы донесли бы, "куда следует"? Приходила, мол, такая-то... с тем-то. И все мы - горим из-за вас синим огнём!
    - Но разве Сергей не сказал, что такого просто не может быть! - вырвалось у Александры Георгиевны с обидой.
    - Простите, милочка, но я вашего Сергея в глаза не видела. Я вам только письмо от него... Муж, правда, предупреждал насчёт порядочности. И ещё там говорил кое-что, чтобы я не переживала. Но всё равно я придерживаюсь старого и доброго правила: доверяй, но и проверяй. Рекомендую и вам...
    Александра Георгиевна протянула руку:
    - Давайте письмо... - Что-то в гостье неуловимо отталкивало, не нравилось ей. Особенно это её "милочка" и круги вокруг глаз: "Как у кобры..." Но она знала, первые впечатления бывают ошибочными, и старалась не выказывать своей внутренней неприязни.
    Татьяна Ниловна раскрыла сумочку, которую держала на коленях, и, передавая сразу 2 конверта, заметила:
    - В целях предосторожности муж дал мне письмо для вас и вызов на бланке - в чистых конвертах. Мало ли что могло случиться в дороге!.. Вот так. В бланк - впишите свою фамилию, имя...
    - Что за вызов? - не понимала Александра Георгиевна.
    - В Норильск, на медеплавильный комбинат. Вызов вам понадобится в аэропорту, чтобы купить по нему билет на самолёт. Без такого вызова - вам туда не добраться. Сейчас даже на поезда, чтобы уехать, требуется какая-нибудь справка. Будто вы едете к больной матери или ещё какая причина. Надо заранее запасаться...
    - Да мне-то зачем?
    - Я же вам сказала: чтобы повидаться с мужем. Читайте письмо...
    - Ой, простите! - Александра Георгиевна виновато наклонила тёмную, с проседью голову. - Всё так неожиданно, что в голове перепуталось... Действительно, уехать у нас трудно. Хотя после войны уже 5 лет почти прошло, а вагонов и паровозов всё ещё не хватает. Сын мне говорил, что транзитные поезда теперь называют почему-то "пятьсот-весёлыми".
    - С самолётами - тоже не легче. Ну ладно, читайте, не буду мешать... Потом обо всём поговорим - я подожду...
    Александра Георгиевна дрожащими пальцами вскрыла конверты, отложила в сторону бланк официального вызова на комбинат, с печатью и какими-то подписями, и принялась читать.
    "Сашенька-Солнышко! Родная моя! Наконец-то, представилась возможность обратиться к тебе с человеческими словами, не боясь ничего, не таясь. На меня написал донос "Коэффициент", будто я встречался в стране Альбиона с каким-то их майором и передавал ему какие-то секретные документы. И сколько я потом ни объяснял, ни доказывал, что никакими секретными документами я не ведал, так как был покупающей, а не продающей стороной, что никакого майора в глаза не видал, что занимался лишь закупками оборудования для наших заводов, мне продолжали не верить, и осудили на 25 лет без права переписки, как изменника Родины и шпиона, работавшего на разведку Альбиона. По всем наводящим вопросам выходило, что донос мог сделать только "Коэффициент". Но когда я потребовал очной ставки с человеком, обвиняющим меня в измене, мне отказали.
    Короче, никакого правосудия по отношению ко мне не было. Следствие велось без соблюдения законов, и теперь я окончательно убедился, что Раскольников был тогда прав абсолютно во всём. А мы с тобой ещё не верили ему. Или не до конца верили, помнишь?
    Как "шпион" я лишён права переписки и нахожусь в лагере строгого режима вместе с власовцами, предателями и другими шпионами. Вот почему ты не получаешь от меня подробных писем, а только знаешь, что я жив, из тех коротких весточек, иногда приходящих к тебе особым путём. Просто я не хотел подвергать тебя ненужному риску. Что изменится? Ничего. Только лишние переживания и тебе, и мне: получила ли, не перехвачено ли послание, не арестована ли? Здесь есть и женский лагерь. Как только представлю себе, что и ты живёшь за колючей проволокой, у меня сердце сжимается и стынет кровь. А ведь могли, могли посадить и тебя! Хорошо, что ты сама, не дожидаясь выселения, выехала к своим. Прежде, чем написать тебе это письмо, я сначала узнал, что ты на свободе. Неважно - как. Тебе этого не нужно сейчас знать. А уж обратный адрес, чтобы и мне передали от тебя весточку, совершенно не хотел давать. Вдруг провокация или случится что-то непредвиденное! Однако на этот раз меня убедили в высокой степени надёжности "почты", сказали, что будет передана из рук в руки, и я решился. Решился ещё и потому, что обещана встреча с тобой, что это - может быть только один раз в жизни! Даже чистый бланк вызова мне показали, и я сам вложил его во второй конверт. Делаю и ещё кое-какие предосторожности, дочитаешь - поймёшь.
    Итак, Солнышко, если суждено нам увидеться, мне нужно, кое о чём, тебя предупредить. А с другой стороны, и попросить. Ты не должна теперь ни у кого и ничего расспрашивать, чтобы не знать лишнего. Не навредить ненароком людям, которые нам помогают. Поэтому я и не называю тебе этих людей. Главное, ты должна решиться на встречу, остальное - ерунда. Если увидимся, я расскажу тебе о себе побольше, чтобы ты успокоилась - самое страшное всё уже позади, хуже не будет.
    Сашенька! Теперь к тебе просьба. Если ты помнишь то, о чём писал когда-то Фёдор Фёдорович в том, известном тебе, письме, то постарайся изложить его мысли, насколько можно поточнее, на бумаге. Для нас тут это крайне важно, а сам я уже плохо помню последовательность его аргументов. Повторяю, знать как можно точнее этот текст для нас крайне важно сейчас. Поэтому, если тебе удастся восстановить его письмо хотя бы приблизительно, то привези его с собой.
    Ничего другого мне сюда не вези, у меня есть всё необходимое. Денег - тоже не надо ни копейки. Напротив, деньгами я тебе сам помогу, так что можешь смело занимать их себе на билет. Работаю я теперь в тепле, и хорошие товарищи есть. Правда, в лагере есть и жульё, и настоящие власовцы, но большинство - такие, как я. Так что жизнь моя продолжается нормально, но надо добиться, чтобы она была наполнена достоинством и смыслом. Жизнь покорных животных, ожидающих своей участи и конца срока, нас не устраивает. Вот мы тут и придумали кое-что - как делал в своё время и советовал делать другим Фёдор Фёдорович. Но об этом - потом, при встрече.
    А пока мне очень хочется повидаться с тобой, заглянуть в твои родные, всё понимающие глаза, без которых я нахожусь уже почти 10 лет. Я так хочу тебя видеть, что за один час встречи готов пожертвовать 5-ю годами жизни. Только бы увидеть тебя! Только бы не сорвалось, что-то не помешало. До встречи, Солнышко! Нежно целую тебя, обнимаю и надеюсь, что ты всё поняла. Твой Андрей Орехов".
    Александра Георгиевна вздрогнула: "Господи, какой ещё Орехов? Что за странная фамилия и манера так заканчивать письмо?" На глаза её мгновенно навернулись слёзы. В душе всё оборвалось, она растерялась. "Как же это?.. Такой знакомый почерк, всё родное, Сережино, даже тайное "Солнышко", о котором никто, кроме двоих, не знает и никогда не слыхал, и вдруг какой-то Орехов! Да и о Фёдоре Фёдоровиче Раскольникове, топившем по заданию Ленина Черноморский флот в бухте Новороссийска, мог написать только Сергей. Он имеет в виду то письмо Сталину... В чём же дело?!."
    Гостья, увидев её лицо, встревожилась:
    - Что такое? Что-нибудь не так, изменилось?
    - Да нет, - ответила, успокаиваясь и улыбаясь, Александра Георгиевна. Она поняла вдруг мудрую фразу мужа: "Кое-какие предосторожности, дочитаешь - поймёшь..." И, действительно, всё поняла. "Коэффициент" - это инженер Дашевский, которому дали сотрудники такую кличку за любовь к преувеличениям и завирательствам. Альбион - это Англия, жили тогда в Лондоне. Не называя ничего напрямик, Сергей не хотел давать ни одной зацепки на случай перехвата письма. Напиши он фамилию Дашевского, и карательные органы могли установить по материалам следствия фамилию автора письма. А так он останется для них Ореховым - пусть ищут такого. Вот почему и "вызов" в Норильск был привезён в отдельном конверте. Его получила, видимо, эта гостья, Татьяна Ниловна, от своего мужа. Риск был только в одном случае, когда она была уже здесь, без мужа и повезла с собою в Серпухов оба конверта сразу. Но вряд ли за нею установлена слежка. Москва - пока ещё не Берлин, а МГБ по тонкостям работы - не гестапо. Татьяна Ниловна человек опытный, заметила бы слежку.
    Александра Георгиевна вспомнила и другое. Когда она стала женой Сергея, они работали в советском торгпредстве в Инсбруке. Он - в отделе промышленности как инженер по сталелитейному оборудованию, а она - в качестве переводчицы при торгпредстве. Перед тем, как в марте 1938 года гитлеровцы вступили в Австрию, чтобы присоединить её к Германии, всё советское торгпредство из Австрии было отозвано в Москву. А потом её с мужем направили в Париж. В это время в Париже, бежавший от расправы Сталина, Раскольников напечатал в русской эмигрантской газете "Новая Россия" своё открытое письмо Сталину. Газета вышла 17 августа 1939 года. Письмо было уничтожающим по фактам и разоблачительной силе публицистического мастерства. Оно потом стало знаменитым на весь мир, да и начиналось необычно - словами шекспировского героя, которые Раскольников вынес в эпиграф: "Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи".
    Муж купил эту газету и спрятал. Потом они вдвоём читали её ночью у себя в номере. А когда возвращались из командировки в Союз, Сергей, оказывается, сумел провезти её в чемодане незамеченной и даже ни словом не обмолвился об этом. Признался только после: "Я её под вторым дном в чемодане провёз. А тебя не предупредил, чтобы ты сидела перед таможенниками со спокойным лицом".
    В Москве они эту газету не держали у себя, и хорошо сделали. Александра Георгиевна отвезла её к родителям в Серпухов - они жили там в своём домике - и надёжно спрятала в старой кладовке. Знал об этом только отец, который прочитал тоже. Но отца теперь не было в живых, а мать не знала ничего о газете до сих пор. Поэтому, когда Сергея забирали ночью в Москве в 40-м и был обыск, то ничего компрометирующего в их квартире не нашли. И вот теперь Сергей просит привезти ему хотя бы приблизительный текст письма Раскольникова.
    Видя, что Александра Георгиевна вытерла слёзы и успокоилась, гостья сказала:
    - Мой муж работает в Норильске главным инженером на комбинате и обещал вашему мужу устроить встречу с вами у нас в доме. Мой муж, выяснилось, хорошо знал вашего свёкра. Но распространяться об этом теперь, как вы, видимо, понимаете, никому не следует. Всё должно произойти в совершенной тайне. Иначе мой муж, а он уже старый человек, может опять оказаться там же, где находится сейчас и ваш.
    - Я понимаю... я... Ну, что вы!..
    - Вот и хорошо. Я только что из Норильска - там сейчас лютые морозы, жить невозможно, и я побуду у себя в Москве. А в марте, когда морозы пройдут, начнём с вами собираться, и в первых числах... нет, лучше в последних - полетим. К этому времени вам нужно достать 2600 рублей на дорогу - туда и обратно, и оформить себе отпуск дней на 10. Есть у вас деньги? Кем вы работаете?
    - Теперь - машинисткой. Но я достану... И муж обещает... А посылочку - можно с собой? Мёда там, копчёной колбаски, орехов.
    - Можно, только не более 8 килограммов. И - позвоните мне в Москву вот по этому номеру. Тогда обо всём уговоримся, встретимся... вместе будем брать билеты. - Татьяна Ниловна протянула бумажку с номером телефона.
    "Адрес давать не хочет, - подумала Александра Георгиевна, - наверное, боится. А может, так и надо? У неё своя жизнь, свои заботы. Вот и продумала всё заранее. И телефон заранее написала".
    Старушка поднялась:
    - Провожать меня не нужно, дорогу я найду сама. - Она посмотрела на часы на стене. - Через час моя электричка. Спасибо за чай, пойду.
    - Спасибо и вам большое за всё! Просто не знаю, как я вам благодарна за вашу заботу и доброту!
    - Это моего мужа надо благодарить - он настоял. Я - была против всей этой... простите, авантюры. Честно вам признаюсь.
    - Тогда - простите, если можете... - Глаза Александры Георгиевны снова наполнились слезами.
    - Ну, а вот этого - не надо, пожалуйста. Не надо! - строго сказала гостья и заторопилась. - Я... понимаю ваше положение, понимаю. Но слёз - всё равно не люблю.
    Теперь Александра Георгиевна поняла, наконец, почему у неё с первых мгновений возникла неприязнь к этой властной старухе. Та - была против неё. Против передачи письма, против встречи с Сергеем, против совместной поездки. Вообще против всего. Но почему-то была вынуждена покориться, и это, видимо, ещё больше взвинчивало ей нервы.
    - Ну ладно, ладно, чего уж!.. - смягчилась она. - Жду вашего звонка... значит, так... 26-го марта. Старайтесь ничего лишнего по телефону не спрашивать и не говорить. Иначе я повешу трубку! Скажете только одну фразу: что вы - с аэродрома, готовы лететь и ждёте меня. Я всё пойму и что-нибудь вам отвечу... Ну, где буду, например, вас ждать и через сколько. Постарайтесь приехать на аэродром часов за 5 до отлёта, и сразу звоните.
    - Хорошо, я всё сделаю так, как вы велите. - Александра Георгиевна помогла старухе одеться, проводила её до двери и там неожиданно прижалась губами к её руке, когда она протянула её для прощания. Дрогнув в лице, гостья что-то подавила в себе, тихо произнесла:
    - Извинитесь от меня перед вашей матушкой. Что не попрощалась с ней. - Николаева отворила дверь и вышла, тихо притворив её за собой. От её посещения остались только духи, остальное было, как сон, быстрая и исчезнувшая сказка. Но Александра Георгиевна потеряла с этой минуты покой и сон. Неужели скоро увидит своего Сергея? Серёжу, Серёженьку...


    Александра Георгиевна не знала, не могла знать, что из Подольска - рядом совсем, почти по соседству - уже улетела в Норильск, и тоже встретиться со своим мужем, другая отчаянная женщина, Софья Остроухова, молодая и красивая. Ей тоже пришло письмо по тайной почте. Правда, муж не звал её к себе - лишь сообщал, что находится в Норильске, в лагере строгого режима и, видимо, никогда уже не встретится с нею. Пишет же ей для того, чтобы знала, что жалеет её и хочет позаботиться о её будущем. Вышлет со временем денег, чтобы не бедствовала без него.
    Софья поняла всё это по-своему: поверил ей, не догадывается. Значит, недаром выступала она на суде в его пользу, носила ему передачи, плакала на свиданиях. Плакала не по нём, от обиды на свою глупость, что зря его выдала. Да он-то воспринимал всё по-другому, так, как хотелось ему. А не сказал, сволочь, что денежки есть, где их прячет! Приезжала горбунья сестра, наняла хорошего адвоката. А то бы влепили старичку вышку. Ну, да не это было важным теперь, а то, что знала, где ей его искать - в Норильске! Вот и помчалась туда: узнать, выведать, добиться правды - где хранит всё? Разжалобить, чтобы побольше отвалил сам. А потом - и до остального добраться... Деньги были у старика немалые, знала. Полмиллиона, а может быть, и более, если учесть золотые вещи и "камни", которые он регулярно скупал и куда-то переправлял.
    Откуда же было знать, что в этом проклятом Норильске не один лагерь, а много! В каком искать своего старика? У кого спрашивать? Всё оказалось непросто. И деньги почти все кончились. На один самолёт сколько ушло! Да на взятки, чтобы устроиться на выгодную работу. Не делалось "за так" ничего и с розыском старика. Каждый сукин сын норовил содрать с неё за эту услугу, если не червонцами, то пышным её телом, её красотой, которую всю жизнь все только и грабили, как медведи не свой мёд в лесу. В общем, опять Софья жалела, что поторопилась. С переездом получилось, как с доносом - обернулся против неё же. Пришлось застрять ей в этом холодильнике, а на сколько, не представляла. Хорошо, хоть устроилась прилично: продавцом в продуктовом магазине. Но за это пришлось переспать с исполкомовским кадровиком. Он же помог и с пропиской. Еле отвадила потом, сказав, что заболела венерической болезнью. Даже плевался, мерзавец, так возмущён был, что у неё появился "кто-то", кроме него. Хотел уволить "с продуктов" как "не чистую", но поверил, что уже лечится у частника, и очередную комиссию пройдёт. Проверял потом, прошла ли? Но приходить по своему кобелиному делу больше не отважился.
    На обустройство ушло 2 месяца. А вот сколько придётся маяться дальше, покажет жизнь. Капиталов у Софьи не было, вся надежда была на красоту, которая пока не подводила её.

    2

    Вечером расшумелись в своей вагонке уголовники - что-то не поделили. 106-я бригада, отработав ещё один свой трудовой день на морозе, не прислушивалась к жулью, занятая своими заботами и мыслями. Ждать свободы осталось чуть меньше - шёл 50-й, значит... уже 24.
    Однако в уголовной стае не утихало:
    - Сдавай, сука медякованная, по одной, не дёргай, говорю!
    - Обмороженные твои глаза, ты видел, видел, шё я дёргаю!?
    - Удавлю, падла!
    - Фраер! В Ростове таких, как ты, в хавиру не пускали!
    - Ты шё, сука, забыл? Законы "Фени" бо`таешь?
    Под этот шум, который отвлёк всех, Германов достал из-за пазухи какой-то листок и, передавая его Крамаренцеву, сказал, радостно щуря тёмные глаза и сдвигая чёрные брови:
    - Вась, это - тебе, оттуда!..
    Крамаренцев ахнул:
    - Значит - получили?.. Дошло?!
    Обсудить радость, однако, не пришлось - в барак влетел "Чайник" и тоже сияющий, возбуждённый.
    - Преступнички! А ну, все, слухай сюда! - радостно орал он, сообщая весёлую новость. - Ба-ня! Родное начальство уничтожит нам вошек! Щас пойдёт вашя бригада, а за вами - и мы! Собирайся, ну!..
    Баня... Нет большей радости для зеков, чем эта. Пожрать, и помыться, что может быть лучше? Но всегда почему-то радость эта приходила к ним ночью, когда уже лежали и хотелось всем спать. Только никто с этим не считался: 4 с лишним тысячи голов! И все надо 3 раза в месяц помыть, чтобы не завшивели так, что охране и прикоснуться будет нельзя. Баня в лагере работала круглосуточно.
    Поднялись сразу, как от ветра. Тут и двери снаружи барака часовые открыли. Дежурный по лагерю, вызвав Вахонина, всё подтвердил, приказал строить бригаду, вести в баню. В соседнем отсеке, где жил "Чайник", уже готовились тоже.
    И снова мороз. Снова скрип валенок на снегу. А в небе - северное сияние разгулялось. Дымились цветные сполохи, свёртывалась и развёртывалась новыми кольцами игольчатая, цветная бахрома. Да любоваться этим некогда было - пришли.
    В предбаннике ударило в нос мылом, сточной водой, мокрым банным теплом. Получили и зеки мыло - большие куски чёрной вонючей гадости на 10 человек. Принялись разрезать эту зловонную гадость на равные части суровой ниткой. Раздевались, верхнюю одежду сдавали на прожарку дежурному. Старые кальсоны и вшивые рубахи собирал "Комар": сдаст каптенармусу, получит взамен чистые. Конвоир, дежуривший в бане, подал команду:
    - 106-я, заходи! 30 минут на всё - шевелись!
    Гогоча, хлопая себя ладонями по голым и худым ляжкам, мосластые зеки влетали из предбанника в замглившуюся от пара баню и торопливо расхватывали тазы, отыскивая, который побольше: воды горячей дадут один раз. Выстраивались в очередь к крану, где стоял одетый охранник, и ждали. Здесь ждать не трудно - тепло, хорошо.
    - Не торопись, не торопись, братва! - крикнул, войдя в баню, каптенармус. - Успеете, шмотки ещё только закладывают в вошебойку.
    Крамаренцев набрал в таз воды и осторожно, боясь расплескать, пошёл к деревянной широкой лавке, где уже мылся Валериан Дмитриевич Шестаков. Опустив таз рядом с ним, наклонился к уху старика, негромко сказал:
    - Дошло наше письмо. Получили в канцелярии Шверника.
    - Вам это точно известно?
    - Из Норильска мне передали известие о вручении.
    - Ну, слава Богу! - выдохнул Валериан Дмитриевич, ополаскивая от мыла лицо. - Теперь, может, не исчезнем бесследно. Но - как вам удалось?..
    Крамаренцев начал рассказывать старику: письмо, которое они сочиняли с ним, попало сначала в цех медеплавильного через Сашу Германова, там взяла его одна женщина, перекочевало письмо в город, из города - в аэропорт, и полетело в Москву, на адрес сестры жены Валериана Дмитриевича.
    Шестаков кивал. Значит, оказался прав: слежки за сестрой жены нет, он правильно придумал этот ход с ней. Она передала письмо Наташе, та - дальше. Вот и всё. Звенья тайной цепи сработали, письмо доставлено в Кремль.
    Не знал он лишь одного, его жена, получив от него весточку, тяжело заболела, поняв, что не дождётся его. Официальную часть письма, написанную на других листках, она передала - уже в новом конверте - одной из сотрудниц Кремля, дочери своей бывшей подруги. Та подложила его в приёмную Шверника. Письмо было от имени группы заключённых, без конкретных фамилий. Не решились зеки рисковать своей судьбой: надо сначала проверить, что из этого получится? Но о Светличном, "порядках" в лагере майора Шкрета, написали во всех подробностях.
    Намыливая голову, Крамаренцев радовался, как ребёнок: "Ну, Светличный, теперь посмотрим, посмотрим!.."
    Когда в душе есть хоть капля надежды, жить легче даже в нечеловеческих условиях - зек делается смелее, активнее, и трудные лагерные дни тянутся уже не так медленно и безрадостно.
    - Кончай баню, выходи одеваться! - раздалась команда от двери. Бригада стала выходить.
    Однако в предбаннике зеки забузили: каптенармус выдавал совершенно рваное и непригодное к носке бельё. Давай целое! Куда дел? Пропил?!. Не будем брать! Не положено... Бельё брать отказывались.
    - Так ведь чистое же, чистое! - выкрикивал каптёр, перебегая от одного зека к другому и протягивая выстиранную рвань. - Только что из прачечной получил!
    - Сам носи!
    - Не могли в прачечной такое выдать! Небось, пропил со своим лейтенантом целое, а нам теперь тлен выдаёшь?
    - Ня уйдём отсель, покудова цельное ня отдаш!
    Выкрики всё нарастали, переходя в угрозы сообщить начальнику лагеря, и дежурный охранник метнулся вниз, к телефону.
    - Беспорядок, товарищ лейтенант, бунт! - звонил он Светличному на дом. - В бане мы... Не подчиняются!..


    Светличный жил в 5-ти километрах от лагеря, на окраине города. Машин нигде не было, и он помчался пешком, радуясь тому, что охранник позвонил лично ему. Мог ведь и на вахту брякнуть. О махинациях с бельём узнало бы начальство. И хотя зеки для начальства - не бог весть какая печаль и забота, всё равно колесо завертелось бы. Любили в лагере посчитаться друг с другом, предоставь только возможность!.. Молодец каптёр, что домой позвонил. Теперь бы только попутную машину, чтобы скорее добраться, а там уж он сам всё...
    Светличный прибавил шагу. Шёл не в полушубке, как во время дежурства, а в красивой, мышиного цвета, шинели, подбитой изнутри мехом. Руки держал в карманах. Там у него - в каждом - по трофейному пистолетику. Ещё на фронте, у арестованных офицеров забирал. Хорошее было время, пусть и война! Внутренние войска не воевали - шли за фронтом и собирали "урожай" на завоёванной стороне.
    Хорошее время было и после, когда на северном Енисее служил. Отдельный небольшой лагерь - не то, что здесь, понастроили! Своего брата понагнали, друг у друга всё на виду. А там - был ещё тот порядок! Водки - хватало, харч - хороший, и все - свои. А какую зарплату получал! А какой был приварок на зеках! Он уж подох давно, а ты его ещё не списываешь, получаешь довольствие и на него. С нормой - тоже в порядке: те зеки давали её и за мёртвых. Одни - строили объект, нужный для государства, другие - пилили лес, так что шли стране и кубики! А забунтует вдруг какой умник, начальник лагеря его р-раз, догола, и на плот! Руки-ноги привяжут к брёвнам - как распятый Христос! - в рот кляп из портянки, чтобы не орал - и плыви так до самого Ледовитого океана. Ни одной живой души не встретится, кроме комарья. Канет в вечность что тебе метеорит. А зеков - выстраивали цепочкой на крутом берегу: чтобы смотрели. И поясняли им: так будет с каждым, кто вздумает бунтовать. Расходиться команды не было долго - пока плот за горизонт уйдёт. Смотрели. Молча так, с пониманием. И глаза опускали. Тихо-тихо было, только ветерок морщил воду.
    Зато покорные же были! А тут - бельё им, мосластым, не то. Ну ладно!.. И машины, как на грех, ни одной. Из лагеря, навстречу - тарахтели. А попутных - не было. И ноги в хромочах мёрзли. И спирт допить не успел. Сонька, стерва, теперь уйдёт - не станет же она ждать 3 часа! Вот ещё дура-то... С такой красотой, а за каким-то старикашкой сюда прикатила, из-под самой Москвы! Бухгалтера этого, считай, что на всю жизнь сюда закатали, не доживёт до освобождения, а она... Нет, тут, наверное, что-то не так!.. Не передачи же она приехала ему носить. Тут какой-то другой интерес, если она его так ищет! Где-то у старичка, видно, золотишко закопано - выведать хочет. А в каком он сидит лагере, не знает. А может, врёт, стерва, что не знает? Не хочет говорить... Тогда зачем просит помочь?
    Всё выводило Светличного из себя, приводило в неуёмную ярость. Не шёл, а летел тёмным коршуном по ветру.
    На полпути к лагерю догнала, наконец, попутка. Шофёр - гражданский парнишка - взял Светличного к себе в кабину; сержанта, который там сидел, пришлось турнуть в кузов, к двум солдатам. Однако веселее не стало, хоть и угрелся. Парнишка этот, из вольнонаёмных, дававших подписку "о не разглашении" при поступлении на работу, с придурью оказался. Начитался, видно, каких-то книжек и затеял дурацкий разговор:
    - Вот... опять 9-х отвёз в Шмидтиху, - сказал он. - Как дрова возим, даже не заворачивают ни во что - голяком.
    - Зеков, что ли? - равнодушно спросил Светличный, закуривая.
    - А то кого же, - буркнул парень. - Людей.
    - Тебе что же, врагов жалко?
    Парнишке бы промолчать, а он за своё, дурак:
    - Вот я про испанскую инквизицию читал. Статистика есть, за 100 лет они в своей Испании 300 тысяч зеков сожгли и повесили. Ну - ведьм там, колдунов всяких. Тёмные были.
    - Ну и что? - не понял не тёмный Светличный.
    - А я - только второй год тут вожу, а уж сколько отвёз!.. - сказал шофёр с возмущением. - Опять же и от других шофёров знаю. Вот и любопытно мне. А сколько же всего их под Шмидтихой теперь? Татарчонок - солдат ваш, что в кузове - даже заплакал, когда мы их в штольню-то... Видно, впервые...
    Светличный резко повернулся к шофёру всем корпусом:
    - Послушай, а ты, часом сам - не хочешь туда? - Он кивнул вперёд, в сторону огней лагеря. - Р-разгово-о-ррчики у тебя!.. Прямо скажу - с душком разговор-рчики!
    - Покойников вожу, - буркнул шофёр и умолк, вспомнив, как начкар на проходной выполнял лагерную инструкцию. Поднялся в кузов машины и, сдёрнув с мертвецов брезент, убедился, что перед ним действительно голые трупы. Но этим свой досмотр не закончил. Солдат подал ему лом, похожий на большую заточенную острогу, и тот с хрястом принялся всаживать её в трупы. Одного - протыкал в живот, другого - в грудную клетку. Трупы от ударов, как живые, приподнимались, будто поднимали в изумлении головы и остекленело глядели в безучастное, немилосердное небо, по которому плыли куда-то в неизвестность, дымившиеся в лучах прожекторов, облака, смотрели на колючую проволоку и начкара, устроившего им свой последний ад на земле. Криков не раздавалось, живая кровь ни разу не брызнула, и лейтенант остался удовлетворённым. Так надо. Были случаи, когда к трупам подкладывали живого зека. Выберется потом из штольни, и в бега. Теперь эту лазейку перекрыли умной инструкцией: на пику никто не пойдёт. Да и трупы стали раздевать донага - попробуй, полежи-ка с ними голяком на морозе! Тоже не сахар...
    Шофёр обернулся на крутом повороте в сторону оставленной Шмидтихи, и ахнул от удивления. На несколько секунд у него дух захватило от немыслимой красоты. Над горой, сказочным дивом, всходила луна. Сама гора была в гирляндах огней и вздымалась над белой, саванной равниной, словно египетская пирамида, над которой по тёмному небу разгорался жаром рассыпанных углей звёздный пожар. И кто не знает, никогда не поверит, что видит перед собою самую большую братскую могилу человечества на планете - выше гробницы Хеопса. Если бы ещё приделать на самом верху вместо жуткой бесстрастной морды исторического сфинкса лицо Сталина таких же размеров, был бы эффект сильнее египетского. Усердно крутя баранку, шофёр помалкивал. Уж больно дикая мысль залетела ему в голову, воспалённую мировой историей. И правильно делал: молчать при "революционном социализме" - самое надёжное дело, никогда не ошибёшься.


    В баню Светличный так и ворвался, как летел - злым коршуном. Шинель - расстёгнута, крыльями. Руки - в карманах, поигрывают. И хромовые сапоги внизу - торчали из-под шинели хищно, черно, как лапы с когтями.
    - Ну-у?!. - грозно вопросил он. А морда - пятнами, пятнами, так и пошла, как у разбойника. - Опять бунто-ва-ать!.. Кто заводила - ш-шаг вперёд!.. - Пройдя на середину предбанника, повёл по толпе зеков грозными, невидящими глазами. - А ну, одеваться! Ж-жива!.. - На зеков пахнуло водочным перегаром.
    - Почему даёте рвань?!
    - Не положено, - раздались голоса. А Федотыч, тыча заскорузлым пальцем в сторону каптёра, добавил:
    - Ты вон яво спроси, куды он цельное-то бельё подевал?
    Светличный с пьяной ненавистью посмотрел на срамных зеков ещё раз и, кривясь сразу и дёргаясь, как припадочный, закричал:
    - Марш одеваться! Считаю до трёх: р-раз...
    Никто не шевельнулся.
    - Два-а...
    Заключённые в недоумении переглядывались: чего он?
    - Тр-ри-и!.. - взвизгнул Светличный.
    И все увидели, как он резко развёл руками в карманах полы шинели в стороны, под правым глазом у него задёргалось, и тотчас в его карманах что-то грохнуло, пошёл дым и запахло порохом. Голая толпа шарахнулась от него к стенам, и только двое, Федотыч и карачаевец Алиев, остались на месте, согнувшись пополам, хватаясь за животы и медленно оседая. Потом оба упали на мокрый пол, и все увидели там кровь.
    - Ну-у?!. Кто ещё не хочет одеваться?!. - И шагнул к зекам, опять разведя полы шинели в стороны.
    Началась давка.


    Ночью, у себя дома, Светличный, опившись, бормотал:
    - Сонька! Шмидтиха - пахнет?.. Он, говорит, возит туда покойников. А я... я их делаю, понимаешь! Покойников...
    Он рванул на себе нижнюю рубаху и шагнул к окну. Ноздри трепетно вздрагивали, был он белобрыс и некрасив, глаза блуждали по небеленым стенам. Вдруг увидел в окне свою жену и отпрянул. Жена давно ушла от него, прошли годы. Из-за пьянства и зверств он так и остался в лейтенантах - 2 раза уже разжаловали: не рос. Только копил злобу на всех, да напивался иногда до галлюцинаций - это он знал про себя и сам.
    Никого в комнате не было, он пил в эту ночь один. И ему было страшно отчего-то. Всё время вертелся, вздрагивал, порывисто оборачивался. А никого так и не было. Тихо, глубокая ночь везде... Подумал: "Видно, опять снимут звезду".

    3

    Самое трудное для Александры Георгиевны заключалось в том, что она не умела лгать. А делать это ей приходилось теперь часто, даже перед матерью, у которой жила после того, как пришлось оставить московскую квартиру. Вот и с поездкой в Норильск всё было непросто. Нужно было и подготовиться, и в то же время сохранять всё в тайне. Пришлось продавать золотые вещи, оставленные на чёрный день. Иначе, где же такую прорву денег достать на поездку? Жили с матерью на копейки, как все. Мучилась: что подумает мать, когда увидит, что нет ни кольца, ни броши с серьгами...
    На работе на неё тоже смотрели с изумлением, когда узнали, что собирается в отпуск. В марте? Да кто же берёт отпуск в такое время? Не иначе, как влипла бабонька и хочет лечь на аборт...
    Неприятно было не договаривать всей правды и матери и твердить: "Пойми, потом, когда-нибудь, я тебе расскажу всё. А сейчас - не надо меня расспрашивать ни о чём, не надо мучить. Не знать всего этого - будет лучше для тебя же самой! Тебе это совершенно не нужно, мама! Сейчас, это тебя не касается. Касается только меня..." А губы прыгали. Мать расстроилась, заплакала и смотрела с недоумением.
    - Но вдруг с тобою что-то случится? Кто мне расскажет? Что мне думать тогда обо всём?..
    - А ты и не думай. Чего уж тогда думать? От судьбы, мам, не уйдёшь...
    Поговорили, называется.
    Зато с Татьяной Ниловной всё пошло так хорошо и гладко, что даже страшно было: ни одного сбоя ни в чём, ни одной непредусмотренности. Вызовы в Норильск лежали в сумочках. Какой-то звонок из Норильска в аэропорт Внуково - уже состоялся. Какую-то важную телеграмму в Норильск - старушка отправила. Места на самолёте - для них оказались забронированными. Что ещё нужно, если даже какие-то московские "тузы" в белых бурках не улетели, а остались на вокзале ждать следующего рейса.
    Однако и это было ещё не всё. Оказалась благоприятной и погода на маршруте. Вылет самолёту дали без задержки, и они не нервничали, не ждали, не мучились. Подошли к трапу, быстро нашли свои места, моторы заработали, и через 5 минут их Ли-2, выкрашенный в серебристый цвет, наполненный пассажирами в оленьих куртках и дохах, уже взмыл в голубое мартовское небо и лёг на курс по маршруту: Москва - Казань - Свердловск - Ханты-Мансийск - Норильск.
    В Казани и Свердловске самолёт заправлялся. Несколько пассажиров сошли, их заменили собою другие, но основная масса северян сохранилась в прежнем составе. День уже заканчивался. Но, когда самолёт опять поднялся в воздух, солнце показалось вновь - садилось где-то на западе.
    От нечего делать Александра Георгиевна вспомнила давний, ещё до войны, перелёт из Лондона в Берлин. Летела тогда вместе с Сергеем, впервые в жизни, и изумлялась тому, как земля внизу синела венами рек, чернела меридианами железных дорог. А домой, уже после Берлина, возвращались на поезде - молодые, весёлые. Теперь она летела одна, и не над Европой, а над заснеженной Сибирью. Впереди чуть виднелся белый серп замёрзшей реки, а за ним - тёмный хвойный лес потянулся до самого горизонта. Потом внизу стало темно: ни огоньков деревень нигде, ни уж тем более городов; самолёт повернул с востока на север. На севере сплошная полярная ночь уже кончилась, появились и дни. Но, говорили, ещё не длинные - сплошной день начнётся в мае, когда солнце перестанет опускаться за горизонт.
    Разговаривать с Татьяной Ниловной из-за гула моторов было невозможно, и Александра Георгиевна была рада этому, и думала о предстоящей встрече с мужем. Сердце её от покоя и охватившего счастья билось ровно, хорошо. Она думала о том, как отдаст Сергею письмо Раскольникова. Она перепечатала его для него на крепкую и тонкую бумагу, похожую на кальку - без интервалов, с обеих сторон. Сложила всё в удобный квадратик, который легко спрятать.
    Опять они где-то садились, летели снова. Всё это Александра Георгиевна воспринимала уже сквозь сон, который сморил её прямо в кресле. Проснулась она, когда на тёмную тайгу внизу, на белом снегу, то переходящую в тундру, то снова возникающую лесными островками, лился сверху молочный северный свет. Солнце было ещё не высоко - казалось, лежало почти на горизонте и косо освещало с восточной стороны снега и снега впереди. Свет этот внизу становился всё сильней и сильней, а тундровые пространства делались всё ровнее и безлесее - бесконечный заснеженный стол без посёлков и городов.
    Кто-то громко сказал:
    - Подлетаем, Андрей! Смотри, показалась наша Шмидтиха!
    Внизу завиднелись 2 невысоких горных хребта, похожих на холмистые кряжи. За одним из них, оторвано, выделялась на снежной равнине большая гора - будто высокий заснеженный террикон. А чуть дальше, ещё севернее, просматривались в тундре странные ровные квадраты территорий, огороженные столбами и проволокой, с рядами бараков внутри. Сердце Александры Георгиевны сдавило от пришедшей на ум мысли. И тут ей заложило уши: самолёт накренился и пошёл на посадку. Казалось, что накренилась сама земля, видимая в иллюминаторы. Она по-прежнему была белой, как саван, и заполненной лагерями и людьми, над которыми, наверное, издевались там.
    Почувствовав, что к горлу подступает тошнота, Александра Георгиевна закрыла глаза. Затем всё заскрежетало, самолёт грубовато коснулся земли и подпрыгнул. Снова коснулся, а затем покатился дальше уже легко и весело, подскакивая на снежных кочках и бугорках. Наконец, вильнул куда-то в сторону, моторы опять слегка загудели и потащили его к зданию аэровокзала, где на высоком прямом шесте развевался полосатый мешок, похожий на конус, надуваемый ветром. Когда всё разом оборвалось и стихло, из кабины пилотов раскрылась дверь и оттуда вышла бортпроводница и техник. Они прошли к выходной двери на правом борту и открыли её. Тотчас в салон ворвался холодный воздух, а с той стороны подали трап. Пассажиров начали выпускать из самолёта.
    На земле их кто-то куда-то повёл, и они шли друг за другом молча, покорно, как заключённые. Мужчины подняли оленьи воротники, а женщины, кутаясь в тёплые пуховые платки, торопились за ними. Александра Георгиевна несла в руке небольшую, но тяжёлую сумку, больше ничего у неё не было. Дул ветер, по сторонам она не глазела, думая теперь только об одном - о встрече с мужем.
    - Татьяна Ниловна-а!.. - позвал кто-то возле аэровокзала.
    Александра Георгиевна, шедшая за своей молчаливой спутницей, увидела справа бросившегося к ним человека.
    - За нами, - удовлетворённо произнесла Николаева и пошла к человеку навстречу. - Шофёр моего мужа.
    Шофёр, подбежав, поздоровался с ними, оказался молодым пареньком и забрал у них тяжёлые сумки. Пока они шли, он уже разместил их багаж и открыл перед ними дверцу.
    - Ну вот, Татьяна Ниловна, с приездом вас! - сказал он, улыбаясь.
    - Спасибо, Боря, спасибо. Как там Виктор Палыч, не болел без меня?
    - Нет, всё хорошо. Вас ждёт.
    Шофёр повернул ключик на приборном щитке, нажал на стартёр ногой, мотор сразу завёлся, и машина стала подрагивать. Хлопнув со своей стороны дверцей, Борис тронулся с места не рывком, как обычно, а осторожно. Подпрыгивая на кочках, "газик" повёз их в сторону города, который лежал впереди, словно декорация на ровной сцене. Со всех сторон он был окружён слепящей на утреннем солнце тундрой - ни деревца нигде, ни столба, ни одной тюремной вышки. Только высилась гора, которую видела Александра Георгиевна сверху. Теперь же было непонятно, гора в городе или за городом. Действительно, всё походило на театральную декорацию: город в тундре! Сердце Александры Георгиевны учащённо забилось.

    4

    Федотыч, потерявший на войне двух подросших без него сыновей и отбывавший свой нескончаемый срок, не пропал и на этот раз. Карачаевец Алиев скончался в лазарете, а старик выжил - рана оказалась не смертельной. Однако на тяжёлые работы его пока не гоняли. Федотыч снова, в качестве "придурка", помогал внутри лагеря: санитарам, каптёрщику, носил из канцелярии письма, кому полагалось, растапливал в бараке печку, сушил для неё дрова. Так было и в этот вечер, когда он вошёл в отсек и объявил от двери:
    - Ета... письма пришли, говорю! И 3 посылки. Ляжать у каптёра.
    Зеки, подхваченные радостным известием - живая ниточка из дома! - выскакивали из барака и бежали в каптёрку. Не все, конечно, только те, кто рассчитывал на письмо или надеялся на посылку. Вместе с другими, оставшимися на месте, не двинулись с нар и Крамаренцев с Гавриловым - им никто не писал.
    Худой, с впалой грудью, начинающий уже лысеть, Гаврилов был, однако, бодрым, носил модные усики стрелками, где-то доставал одеколон и всё молодился, словно чего-то ждал, хотя ждать от жизни было уже нечего. У него были тонкие решительные губы, а глаза казались бездонными в запавших, глубоких глазницах. Никогда не узнаешь, о чём думает, чего ждёт. Ощущалась во всём только неистребимая жажда жить лучше других, хоть чем-то, но отличаться от рядовой рабочей скотины. Он спросил Крамаренцева:
    - А ты чего не пошёл? Может, из Москвы что пришло? Вон как присмирел Светличный! Писарь мне говорил: что-то там начальству пришло из Москвы. Вроде бы нагоняй какой-то. И о тебе, будто, упоминалось.
    Крамаренцев уставился на Гаврилова с недоверием: никаких фамилий в своём письме в Москву он не указывал - боялись расправы. Поэтому сказал:
    - Ничего себе, присмирел! Одного заключённого убил, другого - ранил. И хоть бы ему что за это!
    - Да нет, что-то, видно, всё-таки было: ходит, как в воду опущенный. И трезвый.
    Крамаренцев неожиданно спросил:
    - А откуда вы родом?
    Гаврилов усмехнулся:
    - Местный, можно сказать. Из-под Барнаула. А что?
    - Да так. Неужели никого из родственников не осталось?
    - К сожалению, никого. - Гаврилов вздохнул. - А как тебе с Москвой-то удалось, а?
    - Длинная песня, - уклонился Крамаренцев от ответа.
    - Ну, это - само собой... - Гаврилов согласно кивнул. - Меня интересует, - заговорил он тихо, доверительно, - от кого ниточка-то пошла? Из лагеря как? Дальше-то - понятно.
    - А, это? - переспросил Крамаренцев будто небрежно. И чтобы как-то отвязаться от разговора, бухнул, что прилетело в голову: - "Комар" помог.
    - Да ну?.. - изумился Гаврилов. - Вот уж на кого никогда не подумал бы! Танкистик?.. Заморыш?..
    Крамаренцев вынужден был врать и дальше:
    - А что тут особенного? Дело ведь не в известности, а как раз наоборот. От незаметного человека ниточка на волю, как вы сказали, как раз надёжнее. Только, смотрите!.. Не проговоритесь кому-нибудь.
    - Ну, что ты!.. Я в таких делах воробей стреляный!- заверил Гаврилов. На том разговор их и кончился - возвращались с письмами зеки.
    А утром, после завтрака, к Гаврилову чего-то придрался Светличный и посадил его в БУР. Дальше события развернулись совершенно недвусмысленно.
    Ночью был вызван на допрос "Комар" и вернулся только под утро - еле живой, истерзанный. На работу пойти он не смог, и его положили в барак-лазарет. Оттуда он вернулся только через 3 дня и был замкнут и молчалив. Крамаренцев, вернувшийся с работы, спросил его:
    - За что вас так?
    Увидев перед собой добрые, участливые глаза, "Комар" всхлипнул, хотел что-то сказать, но задумался вдруг и не ответил. Открыл рот, покачал там шатающийся передний зуб - двух других, что росли рядом, уже не было - и, промычав что-то, полез к себе на вагонку.
    Возвратился из БУРа Гаврилов. Этому хоть бы что - всё такой же: сухой, выбритый, со стрелками усиков на остреньком надменном лице. А глаза - сытые. Говорит, отоспался. Это в БУРе-то?!.
    А дни бежали, бежали, хоть и в неволе.
    Вскоре Крамаренцев узнал, да и то не от "Комара", а от его друга, Виктора Мардасова, что пытал "Комара" тогда ночью сам "Кум" - искал какую-то "ниточку". Василий задумался: что это - совпадение, нелепая случайность? Или...
    Он вспомнил бойню на мясокомбинате - был там как-то, по случаю, после войны. К овцам откуда-то выскочил здоровенный сытый баран и уверенно повёл их за собой. Проход становился всё уже, уже и, наконец, по нему можно было бежать только по одному. Растянувшиеся в цепочку овцы смело шли за бараном, веря, что тот ведёт их к свободе. А в последний миг баран высоким прыжком выскочил вправо, за перегородку из досок, а остальные овцы, не понимая ничего, продолжали бежать вперёд, надеясь догнать вожака, и попадали там под механический нож. Падали на ленту конвейера и выскакивали с другой стороны мясокомбината в виде консервов и расфасованных для продажи частей. Баран знал всё, слыша предсмертные хрипы сородичей, чуя запах горячей братской крови, и от этого знания у него нервно дрожала шкура.
    Василий выяснил, что на следующий день баран снова поведёт своих братьев под нож и будет и дальше покупать себе этой ценой свободу на ежедневный страх и жизнь. Узнал, что официально называется это животное "бараном-провокатором", и что таких держат на каждом комбинате. Так, мол, уж устроена тут жизнь - мясокомбинат! Овцы! Без провокатора замедлится процесс.
    Случайно рассказал об этом профессору Огуренкову. Тот подумал и изрек: "Там, где общественный процесс важнее, чем человек, всегда будет процветать неуважение к личности. Социализм баранов".
    Крамаренцев запомнил его выражение навсегда: маленькое, а ёмкое по смыслу. Нельзя быть доверчивой овцой и самому. Но и провокаторов - надо разоблачать. Думая о Гаврилове, он решил кое-что проверить...


    Весной случай приплыл в руки сам: у "Кума" заболел писарь. На время приказано было найти вместо писаря грамотного зека с хорошим почерком. Выбор пал на Валериана Дмитриевича, и Крамаренцев попросил старика выписать из "формуляра" Гаврилова, если удастся, адрес его умерших родителей или военкомата, откуда он призывался.
    - Зачем вам? - спросил Шестаков.
    - Нужно. Если моё подозрение окажется правильным, я вам потом расскажу всё. А пока - адрес... Он откуда-то из-под Барнаула, говорит.
    Крамаренцев почти не верил в успех. Однако Шестакову удалось достать адрес родных Гаврилова довольно легко. Кроме Валериана Дмитриевича в канцелярии "Кума" работал ещё один писарь, солдат. Вот ему-то и понравился старый интеллигент. Тогда Шестаков попросил писаря: "Голубчик, нельзя ли узнать домашний адресок одного нашего товарища? Хотим его старикам немного деньжат послать. Сюрприз, так сказать..." И солдат нашёл среди папок формуляр на Гаврилова и выписал оттуда всё, что было нужно.
    Крамаренцев решил попробовать. Живёт же в домике стариков кто-нибудь? В деревнях так не бывает, чтобы дом пустовал. Если сделали из дома какой-либо склад или избу-читальню, ответит на письмо либо сам почтальон, либо председатель колхоза. И он написал по этому адресу письмо. Только там, где нужно было надписать фамилию адресата, он написал: "Кому-нибудь из Гавриловых или их родственникам". Кто-нибудь да откликнется. И письмо пошло по цепочке - лагерь, медеплавильный, город, аэропорт...

    5

    - Ну, что же вы, голубушка, стоите, не раздеваетесь? У меня тут тепло! - оживлённо разговаривал хозяин коттеджа с Александрой Георгиевной, когда уже расцеловался с женой и познакомился с гостьей. - Давайте-ка я вам помогу...
    Был он на вид ещё не стар, хотя совершенно бел и перевалил возрастом уже за 68-й год. Держался прямо, ноги были лёгкими, живота не было и в помине. Татьяна Ниловна выглядела куда старше его и морщинистее. А он, как выяснилось, и сидел тут, в этих самых лагерях, и комбинат свой строил по собственному проекту, и вообще перенёс столько, что хватило бы на троих. Но не сдавался вот - работал, ибо без этой работы-мечты не мог жить и не мыслил себе ухода с неё. Комбинат был его давней идеей, а технология получения меди электролизным способом - его кровным детищем. Всё у него теперь было связано только с ним.
    Татьяна Ниловна сразу пошла в ванную комнату, а Виктор Павлович принялся рассказывать Александре Георгиевне, как он познакомился здесь с её мужем:
    - Иду однажды по новому, строящемуся цеху, а передо мной какой-то заключённый с носилками впереди. Вверху, помню, светила большая электролампа - всё видно, как днём! На напарника вашего мужа я не обратил даже внимания, а вот его лицо - мне почему-то показалось знакомым. И знаете, память на лица у меня хорошая, тут же и вспомнил: вылитый профессор Воротынцев из Высшего технического в Москве. А ну-ка, думаю,
    спрошу: не сын ли? Тут всякое бывало, и не такие встречи случались! Подхожу к нему сзади, негромко так спрашиваю: "Воротынцев?". Он обернулся ко мне и, помню, этак всполошено: "Откуда вы меня знаете?". Ага, думаю, не ошибся! И громко уже, приказным голосом, добавляю: "805-й, следуй за мной!" 805-й - это у него был номер на шапке. 186805-й, если полностью. Сейчас уже за 200 тысяч перевалило, на шапки лепят всё новые номера - много здесь людей в лагерях, да и лагерей тут много.
    - Я видела с самолёта, - подтвердила Александра Георгиевна со вздохом.
    - Ну вот. Отхожу, значит, в сторонку, он - за мной. Познакомились. Коротко рассказал ему о себе, о том, что знал его отца, когда профессорствовали в Москве. Он мне - свою историю. А потом, когда кончили они строить тот цех, я перевёл его как инженера-металлурга со строительства в этот же цех инженером. Прошло время. Он попросил меня перевести в цех его друзей по лагерю - простыми рабочими, лишь бы в тепло. Один из них - был командиром дивизии в прошлом, другой - московский писатель, из мало известных. Удалось это всё мне не сразу, конечно: с полгода прошло, пока пристроил и этих. Пришлось вашему мужу их натаскивать по металлургии, обучать в своём бараке.
    Вот так и собрались они у меня в цеху: комдив, писатель и инженер, знающий 3 иностранных языка. Вот какая публика подобралась. Кстати, среди заключённых - здесь за один день можно подобрать превосходный преподавательский состав для университета со всеми кафедрами! А уж укомплектовать кадрами инженеров большой завод или конструкторское бюро - не составит никакой сложности. Но трудятся они здесь - каменщиками, землекопами.
    - А на свободе недостаточно после войны инженеров. Выпускников техникумов и то не хватает! - заметила Александра Георгиевна.
    - Такая политика проводится в нашей стране на... государственном уровне. Лет через 15 мы отстанем от Европы на столетие. Такие вещи бесследно, как вы понимаете, не проходят: последствия будут катастрофическими.
    Она согласно добавила:
    - Мода сейчас - на полуграмотных выдвиженцев. Они и командуют везде страной.
    - У нас тут, в ВОХРе - вольнонаёмная охрана, значит - тоже народ больше необразованный. Зато охраняют профессоров! Чтобы не наделали чего плохого! А командует здесь всеми - генерал с бульдожьим лицом и таким же характером. Племянник министра финансов.
    - Боже! - воскликнула Александра Георгиевна. - Так у него же и фамилия под стать!
    Николаев усмехнулся:
    - Вот именно, и фамилия. Ужасная фамилия. Но фамилии бывают и хорошие: Светличный, например. А человечишко под этой фамилией - далеко не светлый. По всему Норильску о нём дурная слава идёт. А всего лишь лейтенант. Представляете, если дослужится он до генерала! Что начнёт позволять себе!..
    - Вы мне, Виктор Палыч, расскажите, как мой Сергей тут? Когда вы его приведёте?
    Николаев приложил палец к губам, послушал, не идёт ли из ванны жена, и убедившись, что ещё плещется, тихо сказал:
    - Я завтра - повезу вас на завод. Там и встретитесь. Сюда, - он повёл глазами по комнате, - никто его не отпустит - что вы!.. Немыслимое дело: лагерь строгого режима.
    - А Татьяна Ниловна говорила мне...
    Он снова приложил палец к губам:
    - Это я ей так сказал. Иначе она ни за что не согласилась бы ни на поездку к вам, ни на письмо и, уж тем более, на всё остальное. Боится рисковать с тех пор, как я получил тут полусвободу.
    - Как полусвободу? - изумилась она.
    Он невесело ответил:
    - Да вот так: без права выезда отсюда. Я прикован тут к своему делу, как камикадзе к самолёту: могу лететь только в сторону выполнения плана и развития комбината. Сталин знает обо мне лично, это его приказ.
    - Но вы же - профессор! С мировым именем...
    - Да, в прошлом - я доктор наук, закончил Кембриджский университет, стажировался в Америке. А теперь я - сталинский "винтик". У него - все "винтики"...
    - Но тогда вы, действительно, рискуете! Я не знала...
    - Что же, иногда надо и рисковать. В наше время жизнь без риска - уже давно невозможна. Нормальная жизнь...
    - Как же нам теперь быть? Я не хочу, чтобы вы пострадали из-за нас. Ведь вы, наверное, тоже опасаетесь?
    - Нет, у меня - простой инженерный расчёт. Такого - тут от меня не ждут и, я уверен, что всё будет обычно и потому - хорошо. Я провезу завтра вас с собой в цех. У меня на вас уже и пропуск в управлении выписан. А Татьяне Ниловне скажем, что я собираюсь вам показывать город.
    - А если она спросит вас, когда вы собираетесь привозить сюда моего мужа?
    - Отвечу что-нибудь. Ей - лучше не знать всей правды: изведётся, и меня изведёт. Она и так выматывается здесь за лето, пока живёт вместе со мной до морозов. Чего тут только ни узнает, чего ни наслушается!.. А на зиму - я её отправляю домой.
    - Виктор Палыч, не хочу перед вами лукавить: я очень настроилась на встречу с мужем! Не представляю, как и перенесу, если не состоится. Но и перед вами я чувствую себя просто тварью теперь...
    Он её остановил:
    - Не надо об этом. Дело начато, вы - уже здесь, не будем ничего отменять. Я ведь и вашему мужу пообещал. Он - тоже живой человек и ждёт... Не в моих правилах убивать надежду.
    На глаза Александры Георгиевны навернулись крупные слёзы:
    - Господи, господи!.. - шептала она, сжимая кулачки у груди. - За что ты нас так?..
    Николаев её отвлёк:
    - Вы лучше... вот что. Почитайте-ка в моём кабинете одну популярную книжечку по электролизу. А хотите, я принесу вам потом... в вашу комнату. Всё это для спектакля. Вдруг подойдёт завтра к моему "газику" охранник на проходной? Посмотреть на вас, сличить лицо с паспортом. Пока будет сличать, вы и задайте мне какой-нибудь вопросик по электролизу. Да ещё вверните какую-нибудь фразочку по-французски: для учёности. А я - очень подробно и тоже по-учёному - отвечу на ваш вопрос. Охранник поймёт, что вы - специалист, приехали сюда, видимо, для дела. Кстати, приезжают к нам не редко, а, бывает, что и женщины.
    - Спасибо, Виктор Палыч, я всё поняла и непременно почитаю и даже проконсультируюсь предварительно.
    - Вот и хорошо. А теперь давайте поговорим о чём-нибудь вообще. О жизни, если хотите, или об искусстве. Но - не перебарщивайте только. Татьяна Ниловна - калач тёртый, её на мякине не проведёшь!
    - Я поняла, спасибо вам! - Александра Георгиевна порывисто взяла руку Николаева и поцеловала горячими сухими губами.
    Он, изумлённый, растроганный, запротестовал:
    - Ну, что вы, что вы!.. - Не зная, как себя вести, принялся ходить. Ходил и всё потирал себе правой ладонью грудь, словно жёг его не то огонь стыда за кого-то, не то чья-то подлость, из-за которой все настоящие мужчины были перед женщинами России в неоплатном долгу.
    Выручая его, Александра Георгиевна спросила:
    - Как живёт мой Сережа? Не болеет? Голодает, наверное. А написал, что денег не надо. Может, я вам для него оставлю немного денег? Можно, а?
    - Эта троица, о которой я вам говорил, теперь не голодает, как прежде. Я им периодически подбрасываю и деньжонок.
    Увидев удивлённые глаза, он пояснил:
    - Я им, бывает, хорошие премии оформляю. Научился и на "мёртвые души" наряды подписывать. Потом наши "вольняшки" получают эти деньги в бухгалтерии и отдают в фонд политзаключённых. Без этого тут нельзя, деньги везде сила! Кого поддержать продуктами, кого подкупить спиртом или коньяком, кому купить тёплые валенки, да мало ли каких нужд!
    - Ой, вы прямо воскресили меня! - обрадовалась Александра Георгиевна. - А то, как увидела эти лагеря с воздуха, до сих пор душа не разжимается!
    Николаев вздохнул:
    - Ну, до воскрешения, положим, ещё далеко, вон какие тут сроки у всех!.. И неизвестно, когда всё это кончится. Разве что со смертью Сталина. Но ведь ему - только 70. А грузины, сами знаете, живут долго.
    - Значит, Раскольников был во всём прав?
    Он удивился:
    - А вы откуда про это знаете? Ну, я - понятно, от заключённых, которые были за границей и читали там.
    - Мы тоже в тот год были за границей. Разве вам Сергей не рассказывал?
    - Постойте-постойте, как же - говорил! Только я не обратил, видимо, внимания на то, что и вы были с ним. Просто врезалось в память только то, что вы - знаете иностранные языки, и всё.
    В комнату вошла жена Николаева, посвежевшая после купания в горячей воде, даже помолодевшая. Обрывать при ней разговор Александре Георгиевне не хотелось и, чтобы не обидеть её, она продолжала:
    - В 39-м году мы находились в Париже. Вот там Сергей и купил "Новую Россию" с письмом Раскольникова.
    Николаев кивал:
    - А, ну, тогда всё понятно. К сожалению, Раскольников был прав. В лагерях столько невинных людей, а вакханалия всё продолжается.
    Татьяна Ниловна резко перебила его:
    - Виктор, может, хватит об этом! Или опять за проволоку захотел?
    Александра Георгиевна виновато, от всего сердца воскликнула:
    - Ради Бога!.. Я никогда не проболтаюсь нигде! Даже, если будут убивать... - Губы её сморщились, лицо сделалось мученическим.
    Видя, что у мужа гневно засверкали глаза под седыми бровями, Татьяна Ниловна смягчилась:
    - Речь не о вас, милочка. Просто это мой совет Виктору. Бережёного и Бог бережёт.
    Николаев, сдерживая себя от резкости, поправил жену:
    - Бог велит помогать в беде... ми-лочка! - И переведя виноватый взгляд на гостью, добавил: - Вы уж простите нас... Может, вам налить по рюмочке коньяку с дороги, а? Соснёте потом. У меня есть... - И вышел из комнаты.
    Татьяна Ниловна, чтобы как-то сгладить неловкость, заговорила о муже:
    - Разве я против того, чтобы он помогал? Да ведь надо же и о себе думать, делать с умом! А он - готов по каждому поводу, каждому пустяку... Прошлой осенью повесился там кто-то у них в цеху. Он болел как раз, когда позвонили. Вскочил, помчался. Дождь вместе со снегом лепит, очки ему сразу забрызгало, в окно вижу, ветер рвёт его за полы плаща. Куда в такую погоду? Нет, понесло - надо ему...

    6

    Охранник на проходной даже не взглянул на паспорт Александры Георгиевны, когда Николаев протянул его из кабины вместе с пропуском. А тут ещё и она громко спросила: "Виктор Палыч, а без нас не начнут там анализы?". В голосе была неподдельная тревога, и охранник, возвращая главному инженеру документы, скомандовал шофёру:
    - Проезжай, чего стоишь!..
    На этот раз шофёр Николаева, Борис, взял с места рывком, и Александра Георгиевна от неожиданности дёрнулась, сердце её забилось тревожно. А Николаев радостно-успокоено пробормотал:
    - Ну, вот и порядок. Я же говорил: есть Бог на свете для хороших людей!
    Больше нигде и никто их не задерживал. Возле третьего корпуса шофёр машину остановил, они быстро вылезли и вошли в цех через тыльную, заднюю дверь, где стоял охранник-казах. Тот главного инженера сразу узнал, указал только глазами на женщину: кто, мол, такая, пропускать?..
    - Со мной! - коротко и властно бросил Николаев, и они вошли в полумрак цеха с каким-то удушливо-тяжёлым воздухом.
    Николаев, несмотря на возраст, шёл быстро, легко, уверенно обходя столбы, рельсы, провода на земле и тёмные будки. Наконец, подошёл к какому-то вагончику на колёсах, негромко проговорил:
    - Вот это и есть конура сменного инженера. Из прежней смены - уже ушёл. Сейчас подойдут к проходной машины из лагеря. Новая смена вылезет. А прежняя - сядет вместо неё. Там их и передают конвоиры. Минут через 10 явится ваш Сергей. - Николаев поставил на стол свой раздувшийся портфель, который старался дома не показывать на глаза жене. Теперь он вынимал из него белый хлеб, копчёную колбасу, нарезанную кружочками, четвертинку коньяка с золотистой наклейкой. Улыбаясь, наставлял: - Только, смотрите, не разревитесь здесь, встречайтесь тихо! Уж больно вы тонкослёзая. Запритесь, и сидите на засове, пока я не постучу и не позову, понятно? Ваш муж предупрежден обо всём...
    - Спасибо вам, Виктор Палыч! За всё спасибо!..
    Александра Георгиевна в приливе чувств хотела сказать что-то ещё, но не смогла - бил нервный озноб. Видимо, тут смешались и нетерпение, от которого бешено колотилось сердце, и страх, что кто-нибудь сейчас помешает и всё сорвется, и опасение, что Сергея по какой-нибудь причине сегодня не привезут. Она не могла унять эту внутреннюю дрожь - стучали даже зубы, мелко-мелко. Не знала, что надо теперь сказать, о чём спросить - всё вылетело из головы! А ведь продумывала, готовилась, чтобы не забыть.
    Расстелив всё на газете и даже поставив 2 чистые стопки, Николаев бодро сказал:
    - Ну, счастливо вам!.. - И вышел.
    Александра Георгиевна осталась одна. С невысокого потолка - рукой можно достать - светила яркая лампочка, до рези в глазах. Лампочка эта была вкручена в пыльный, обросший жирным налётом патрон. Коротенький шнур был тоже таким же - жирным, пыльным, изогнутым. Ни одного окошка в вагончике - всё забито, заклеено старыми грязными плакатами. Голые стены, голый деревянный стол, заляпанный чернилами и покрытый в середине ровным медным листом, потемневшим от времени. На нём стояла фарфоровая грязная чернильница невыливайка с ученической ручкой. Правее - газета Николаева с едой и четвертинкой. Возле стены стоял канцелярский, должно быть, уже списанный от ветхости, шкаф с какими-то бумагами - дверца была открыта. Из стола торчал чуть высунутый ящик. Заглянула - амбарная книга с надписью на корке: "Сменный журнал". Всё, больше ничего не было, а Сергей всё не шёл. Время тянулось томительно, шумело в ушах, мысли путались.
    Вспомнила утреннее напутствие Николаева: "Вы не давайте ему рассказывать о том, что вы уже знаете. Я ведь вам специально всё рассказал, чтобы у вас побольше времени осталось. Пролетит, и не заметите..."
    И вот оно стремительно полетело, это время. Сергей вошёл в вагончик как-то неожиданно, в тёмном ватнике. Снял со стриженой седой головы шапку с номером и сдавленно произнёс:
    - Сашенька! Солнышко...
    Она рванулась к нему. Боже, какой худой, постаревший, с каким-то запахом махорки и застарелого волчьего логова ото всей одежды. Но - он, он! Бесконечно родной и близкий, живой, сразу узнанный, в яви, не во сне.
    Странно, плакала не только она. Лицо Сергея было мокрым тоже. А может, намокло от её слез - не разобрать, не до того было. Видела только его морщины, морщины везде, да глаза - такие бывают у собак, когда их бросает хозяин. Из-под нависших припухлых век - не выспавшиеся, тоскливые до помрачения. А пальцы ощущали на его стриженой голове какие-то бугорки, бугорки, потом - ключицы под расстёгнутым бушлатом, рёбра. Боже, живой скелет! А Виктор Павлович говорил...
    Она бросилась к столу. Показывала ему колбасу, хлеб. Вспомнила про свой портфель - Николаев нашёл у себя в доме ещё один, старенький и дал - и принялась вынимать из него подарки: для него и его товарищей. Сергей быстро куда-то часть пораспихал, попрятал, остальное умело нарезал и налил в стопки коньяк.
    Связно говорить всё ещё не могли, хотя и выпили по глотку. И она, и он захмелели, голова слегка закружилась. Сергей съел ломтик буженины - как-то по-собачьи, не интеллигентно, как прежде, а просто проглотил, и всё. И закурил свою махру.
    Она только теперь рассмотрела его по-настоящему: и глаза, и лицо, и морщины. Во рту недоставало много зубов - тёмные проёмы. К горлу всё время подкатывал ком, и она тихо плакала, плакала. Тогда он пересел к ней и стал её целовать, гладить. Говорил ей какие-то милые и прекрасные слова, от которых у неё начинало заикаться сердце. Но она, всё равно, плакала и плакала, не переставая.
    - Можно, я поем? - спросил он её.
    - Да-да, конечно же! - Она опомнилась и принялась кормить его. - Зачем же я везла всё... Ешь, мой хороший. Серёженька, просто не верится!.. - И опять рассматривала его.
    Он ел и разглядывал её тоже. А потом вдруг сказал:
    - Сашенька, а теперь выслушай меня внимательно... Это самое главное, ради этого я и пошёл на весь этот риск с Николаевым. Он, правда, не знает о нашем замысле - ему не надо об этом... Он и так рискует своей головой.
    - Я ему так благодарна, Сережа! Не забуду до конца дней своих.
    - Да, это его идея позвать тебя сюда. Он мне сам предложил. Я сначала, было, отказался...
    - Как, Се-рё-женька?!. - Изумилась она с обидой. - И ты мог?..
    - Я не хотел рисковать чужой жизнью. - Он не смотрел на неё. - А потом у нас родилась тут идея: организовать Комитет сопротивления сталинизму. Тебе удалось вспомнить письмо Раскольникова?
    - Вспоминать не пришлось, оно сохранилось у папы. Я его перепечатала плотненько на тонкую бумагу и привезла, как ты просил. - Она полезла рукой к себе под лифчик.
    Он бросился к входной двери, чтобы закрыть на засов, забыв, что закрыл её за собой сразу, как только вошёл. Виновато вернулся, обнял её и поцеловал.
    - Спасибо тебе, Солнышко! Мы и сами бы сочинили начало, но у Раскольникова - как раз то, что нам надо. И - важно имя!
    Она протянула ему беленький квадратик бумаги:
    - Разворачивай потом осторожно! - Предупредила: - Бумага почти как папиросная, печатала я с обеих сторон. Всё разместилось на 5-ти листах.
    - Спасибо, Солнышко, спасибо! - Он отстранился и, думая о чём-то своём, проговорил жёстким голосом: - Мы это письмо немного ужмём - я помню, оно очень большое - и продолжим потом от себя. - Глаза его загорелись недобрым, зловещим огнём. - Надо поднимать против этой сволочи и его окружения народ! Надо писать воззвание. Без этого мы всё равно пропадём здесь, и никто о нас не вспомнит. Надо раскрывать всем глаза, надо бороться, а не ждать! - Он пошёл к шкафу и спрятал бумагу в какой-то свой тайничок. Сначала что-то там вынул, а потом задвинул, вставив под низ нижней полки.
    Она никогда не знала его таким, не видела. Лицо было полно твёрдой решимости, даже беспощадности - не только к себе, к кому-то ещё, кого люто ненавидел. Она поняла - к Сталину. И поняла, что ненавидит Сталина тоже. Это он испоганил всем жизнь, превратил её в муки и пытку. И ещё заставил всех славить себя.
    Муж словно подслушал:
    - Эта кавказская сволочь переплюнула в жестокости даже Гитлера. Там - р-раз, и готово! А здесь - людей мучают десятилетиями. Никто не понимает, для чего и зачем? Уничтожают самых лучших. Никто не понимает, что происходит в государстве, куда этот гениальный маньяк всех ведёт! - Он задыхался от ненависти. Ей захотелось увести его от неё.
    - Серёженька, я всё же не поняла, что вы хотите делать? И - кто эти "вы"? Много ли вас?
    - Да-да, - живо откликнулся он, - я тебе сейчас всё объясню... Мы - хотим написать обращение к народу. В виде воззвания. В первой части нужно на основе фактов разоблачить ложь и предательство Сталина. Нас - пока трое. Кроме меня, ещё один бывший комдив, и - писатель. Сочинять будем - каждый отдельно. А потом - всё вместе обсудим, и писатель отредактирует. Появился ряд интересных мыслей. Писатель частично уже обработал их. Прячем пока... вот здесь... - Он кивнул на шкаф. - Когда поднакопится, переправим в город.
    - А тут не опасно это держать? - спросила она. - Никто не вздумает... - Она не договорила.
    - Да мы, вроде, повода не даём. Шкаф вон - открыт, бумаги пылятся... Вряд ли кому придёт в голову, что я здесь устроил тайник. Плохо другое. Сейчас мы работаем в разных цехах, а, бывает, что и в разные смены попадаем. Они - тут по соседству, вместе. А я вот - один... Николаев обещает соединить нас опять. Я просил его об этом.
    - Ну, а как вы с этим воззванием потом? Оно же у вас большое получится, если вы и письмо Раскольникова туда... Как вы его пересылать будете? И - кому?
    - Вот ради этого, Солнышко, я и согласился на встречу с тобой! - Его взгляд загорелся. - Ты согласна помочь нам?
    - Серё-женька!.. Я люблю тебя. Я знаю, что ты не виноват и сделаю для тебя всё, что смогу!
    - Спасибо, Сашенька, я не сомневался... Так вот, летом тебе нужно будет переехать в Красноярск. Ненадолго: на полгода, может, чуть больше... Главное - чтобы ты была поближе ко мне. - Он замолчал, глядя в её серые, прекрасные глаза.
    - Я слушаю тебя, Серёженька: говори, говори... Перееду сразу же, как только вернусь домой.
    - Это было бы прекрасно! - Он снова загорелся. - С Красноярском - у нас есть налаженная, тайная связь. Вот мы и перешлём потом наше "Воззвание" по этой ниточке к тебе. Ты - купишь себе пишущую машинку...
    - У меня есть дома теперь своя. Приходится подрабатывать...
    - Захватишь и свою. - Он что-то сообразил. - Да. Чтобы все твои соседи привыкли и там, что ты - печатаешь. Подрабатываешь, то есть. По ночам. А днём - устроишься куда-нибудь на работу, чтобы не привлекать к себе особого внимания. А на другой машинке - тайно отпечатаешь нам 250 экземпляров "Воззвания".
    Она перебила:
    - Не понимаю, Сережа, зачем ещё одна машинка?
    - А вот зачем. Когда всё будет готово, вторую машинку, на которой печатала, утопишь где-нибудь в Енисее - подальше, за городом. Чтобы в случае чего, не смогли найти машинистку по шрифту её машинки. Поняла?
    Она кивала.
    - Потом переправишь 100 экземпляров по нашей связи нам назад. Не сразу, конечно, частями. А мы их тут - распространим по всем лагерям. Чтобы поднять заключённых на всеобщую забастовку. Будем требовать пересмотра всех незаконных обвинений.
    - Ты думаешь, это что-то даст? - спросила она с надеждой.
    - Мы думали тут... Другого способа нет. Только такой может привлечь к нам внимание правительств всего мира. И тогда это заставит и наших задуматься и что-то делать. Иного выхода просто нет. Борьба одиночек - бессмысленна.
    Она кивала, слушая его. Потом заметила:
    - Серёжа, на всё это потребуется много бумаги, средств...
    Он не дал ей договорить:
    - Деньги - уже собраны. Часть из них ты получишь перед отлётом домой - передаст Николаев. На них ты переедешь в Красноярск, будешь какое-то время жить, пока не устроишься на работу. А затем - купишь машинку, будешь тратить постепенно на бумагу. Наклеишь сама больших конвертов - адреса мы тебе пришлём.
    - Какие адреса?
    - Ну, во-первых, около 30 писем надо будет отправить во все редакции центральных газет и журналов в Москве. Остальные - частным лицам в различные города. Адреса будут настоящие, а фамилии - ложные. Чтобы люди могли оправдаться в случае чего. Получил, мол, по почте. Вынули из ящика, а фамилия - не та. Кому отдавать? Соседей с такой фамилией нет, ну, мол, и вскрыли. Прочли - хотели порвать... просто не успели. Понимаешь? Сообразят, что сказать...
    - Я бы не додумалась! - восхитилась она. - Какие вы молодцы, как предусмотрели всё! - И тут же осеклась. - Серёжа, а что будет с теми, кто живёт не в частных домах? - расстроено спросила она. - Им же почтальон носит по квартирам, знает всех по фамилиям... Засомневается, начнут выяснять, что да как?
    - Все адреса - только на частные дома. А там бросают в ящик на воротах, и всё. Мало ли кто мог приехать к хозяину или гостит, и письмо - для него.
    Она успокоилась, но разволновался он сам.
    - Понимаешь, всё это - ещё не главное. Надо будет подбросить 2-3 письма в иностранные посольства в Москве, когда вернёшься домой. Вот это - риск настоящий! Посольства охраняются переодетыми людьми из КГБ.
    - А зачем подходить к посольствам? - Она улыбнулась. - Посольские легковые машины ездят по всей Москве. Можно выследить, где останавливаются, и передать письмо прямо шофёру. С записочкой на английском или французском. Секундное дело, и пошла дальше.
    - А если и за машинами следят?
    - Это, Сережа, только в кино следят и успевают везде. А если избрать не американское посольство, а какой-нибудь Колумбии, всё пройдёт незаметно. Зато узнают во всём мире!
    - Нам только это и нужно! Привлечь внимание...
    - Не беспокойся, я всё сделаю аккуратно, среди белого дня, когда меньше всего ожидают. Выслежу сама, где они ездят или любят бывать. Разведаю, присмотрюсь...
    - Да-да, надо присмотреться, - согласился он. - Бережёных и Бог бережёт!
    - Не переживай, поберегусь!..
    - А мы тут - и сами будем обращаться с этим "Воззванием" к заключённым из других лагерей. Разумеется, не под своими фамилиями - под псевдонимами, чтобы избежать провалов.
    - Ты - Орехов, да?
    - Верно. Осторожность не помешает. И ты - тоже. Когда приедешь в Красноярск и пойдёшь на встречу с человеком из последнего звена нашей почты, тоже называй себя Ореховой и каким-нибудь другим именем.
    - А что это за человек? Вы ему доверяете?
    - Это женщина. Её звать Вероника Максимилиановна. Работает в читальном зале городской центральной библиотеки гардеробщицей.
    - Значит, простая женщина.
    - Не знаю, мы её не видели никогда. Подойдёшь к ней и скажешь: "Я к вам от Кеши. Просил передать вам письмо". Она тебе ответит: "Давайте". И всё. Передашь, и уходи. Тогда она тебя остановит и скажет: "Зайдите через недельку". Вот так и будешь держать потом связь через неё. Приходи всегда с большой сумкой. Сдашь её, как это положено, и иди в читальный зал. Вернёшься, у тебя в сумке будет уже почта от нас. Когда приходить ещё, договоритесь уж там сами. Поняла?
    Александра Георгиевна кивнула. Но он заставил её всё повторить, а для верности, чтобы не забыла потом от волнения, написал ей имя и отчество гардеробщицы на бумажке. Сказал:
    - Только спрячь получше. Вот так...
    - А если эта женщина уйдёт с той работы, как я её найду? - спросила Александра Георгиевна.
    - Как это уйдёт? - не понял он и удивился.
    - Ну, мало ли что? Уволят, например. Или найдёт себе место получше. Какая у неё хоть фамилия?
    - Не знаю. Вот об этом мы и не подумали, олухи. - Он так растерялся, так огорчился, что изменился в лице. Могла сорваться вся их затея и её поездка. Но Александра Георгиевна нашла выход сама:
    - А я спрошу у сотрудников библиотеки адрес этой Вероники. Должны же знать? Хотя бы заведующая...
    - Конечно, - обрадовался он. - Ну, просто гора с плеч! Понимаешь, сюда - в здешний аэропорт - прилетает из Красноярска какой-то борттехник гражданского аэрофлота Кеша. С ним - знаком один наш вольнонаёмный, который помогает нам с нашей почтой. А этот борттехник - заходит к нему. Они познакомились как-то на аэродроме. Вот этот Кеша и дал нам, когда попросили, выход на Веронику, если понадобится. И пароль сам придумал. А больше ничего не сказал, только то, что надёжна. Всю незаконную почту мы получаем с тех пор через этого Кешу. Которого, естественно, не видели никогда. Через него же и отправляем.
    - А он сам-то - надёжен? Или за деньги?..
    - Надёжен. По догадке нашего связного, он ищет кого-то в наших лагерях. По-видимому, отца, хотя прямо не признаётся. Ну, и потом - возит же наши письма! Рискует, значит, всем.
    - Ясно. Это - самая надёжная гарантия, если не провокатор.
    - Если бы провокатор, мы давно бы попались. Это раз. А во-вторых, за него ручается наш человек, который с ним связан напрямую.
    - А сам-то он - кто? Вы хорошо его знаете?
    - Он из местных. У него и сын здесь - в одном из лагерей сидит. Пока отец воевал на фронте, мальчишка шоферил тут. Что-то кому-то не так сказанул, ну, и осудили по политической. Далеко везти не надо было - сунули в лагерь прямо здесь. Дома, как говорится. Отец - вернулся с войны инвалидом. Кладовщиком у нас в цехе работает. У него - тоже храним кое-что. Ну вот, вернулся он, стало быть, жена стала ему про сына рассказывать, про здешние лагерные порядки. Расстроилась от собственного рассказа, да и скончалась от приступа - сердечницей была. С тех пор наш Иван Михалыч и задумался о жизни. Вот почему он помогает нам. А как уж он этого Кешу нашёл, не знаю - не спрашивал. Да это и к лучшему в нашем положении. Меньше знаешь, меньше риска и для других. Да, на конвертах ко мне - будешь писать вместо адреса одно только слово: Орехову. Больше не надо ничего. Вероника передаст конверт Кеше, Кеша - нашему Михалычу, а Михалыч будет знать, что это - мне. Вот такая у нас с тобой будет почтовая связь.
    - Спасибо, Серёженька, я всё поняла.
    - Маме - не говори обо мне. Придумай насчёт Красноярска что-нибудь сама.
    - Серёженька, а твоя мама... - Губы Александры Георгиевны задрожали, она хотела сообщить ему печальную весть как-то помягче, потому и запнулась. Но он спокойно её перебил:
    - Я знаю, Сашенька. В 44-м, через год после отца...
    - Так ты и про папу знаешь?.. - Она тихо заплакала.
    - Знаю, Сашенька. Да, мы тебе ещё переправим отсюда, через Кешу этого, - пытался он отвлечь её от горестных дум, - небольшой почтовый штемпель города Ачинска с набором цифр. Будешь сама штемпелевать наши письма с "Воззванием" и опускать их потом в проходящие через Красноярск поезда. Те, что будешь отправлять сюда мне, штемпелевать не надо - просто Орехову, и всё. Кеша перевезёт. Своего обратного адреса тоже не пиши. И вообще не надо писать часто: один раз в месяц, и хватит.
    Александра Георгиевна перестала плакать. Обрадовано сказала:
    - Господи, хоть связь у меня теперь будет с тобой! Сколько я передумала за все эти годы, сколько ночей пролежала с открытыми глазами!..
    Он подошёл к ней. Заглядывая в заплаканные глаза, произнёс:
    - Дай мне насмотреться на тебя! - Вспомнив что-то, прибавил: - Тех, кто помогает за деньги, надо опасаться особенно. Кто-то пообещает побольше, и предательство готово.
    - Да, да, - кивала она, вытирая глаза платком. Подняла рюмку: - Давай выпьем ещё...
    Они выпили, и он опять курил и смотрел на неё. Стало тихо-тихо. У неё сжалось от тоски сердце: сейчас вот всё это кончится, и надо будет уходить от него. А он - останется. В этой грязи, холоде, муках. От его ватника будет тянуть затхлым логовом, пролитыми щами, махоркой, чем-то ещё. Господи, да за что же это такое, за что?! Как можно всё это вынести, если непереносима одна только разлука. А ещё ведь придётся помнить и знать, что стрижена седая голова, бугорки на ней, нет зубов, собачья тоска в глазах. Знать, что Сёрежа будет голодать и дальше, надрываться на тяжёлой работе - вон, какой изнурённый! А годы будут идти и идти, и никакой надежды... Ей хотелось закрыть глаза и умереть, биться головой о стены вагончика, кричать, звать на помощь. Но она понимала, никто не поможет, не придёт, не кончит этого кошмара. У Александры Георгиевны мелко затряслась голова, плечи, губы. Она сдерживалась, чтобы не кричать, не привлечь к этому вагону в цехе внимания, и снова наплакалась до изнеможения, до икоты. Муж гладил её, что-то шептал, успокаивал, налив из графина в кружку воды, ничего не помогало. Она целовала его руки и плакала, плакала без конца.
    Он поднял её за плечи и встал.
    - Хватит, моё Солнышко, не надо. Мы только надорвём себе последние силы. - Губы у него прыгали, голос дрожал. И тут в дверь к ним кто-то постучал условленным знаком - 3 раза коротко и чем-то поскрёб один раз.
    Сергей Владимирович пошёл открывать, а Александра Георгиевна смотрела на дверь с таким ужасом и тоской, будто её мужа забирали у неё на глазах и отводили на казнь. А может, она почувствовала, что больше уже не увидит его. Внутри у неё всё мелко билось и трепетало, а потом задёргалось сразу и правое веко, и правая нога - как у паралитика.
    Вошёл Николаев, сказал:
    - Прошло 2 часа, друзья мои. Больше не надо - рискованно. Я тут у вас пока приберу, а вы - давайте прощайтесь... - Он отвернулся от них, ловко сгрёб со стола все остатки, сунул их к себе в большой и пустой портфель. Сделал вид, что занят приборкой.
    Александра Георгиевна прижалась к мужу. Он чувствовал, как бьёт её изнутри мелкая дрожь, эта вибрация стала передаваться и ему, и тогда он рывком отстранился, произнёс ломким голосом:
    - Прощай, Сашенька! Уходи... Нельзя больше: погубим и себя, и Виктора Павловича...
    Глаза её разом высохли. В них остался теперь лишь ужас и невыразимая тоска. Она бросилась к нему снова и принялась целовать лицо, глаза, губы. Так целуют любимых детей, с которыми вынуждены прощаться. Сергей Владимирович осторожно, но с силой отодрал её от себя и, не оглянувшись больше, вышел. Даже забыл передать привет сыну, давно уже взрослому, работавшему где-то в далеком Днепропетровске горновым на домне. У сына была своя семья. Они старались не напоминать ему о себе, чтобы не навредить. Андрей учился на вечернем факультете на инженера. Как-то там разрешили ему, а может быть, скрыл, что отец в лагере.
    Александра Георгиевна смятая, опустошённая, продолжала сидеть в вагончике вместе с Николаевым, чтобы собраться с силами и выйти отсюда. Наконец, он поднялся, и они вышли и пошли. Он куда-то её вёл, что-то говорил ей, чтобы расшевелить, ободрить - что-то по электролизу, какой-то, будто бы, деловой разговор. Она плохо воспринимала его и молчала. Из цеха они вышли на свет дня, как и утром, никем не замеченными, кроме охранника. Потом сели опять в "газик", который откуда-то подогнал расторопный Борис, и вскоре были уже вне территории комбината. Самое страшное и опасное было, кажется, позади - Александра Георгиевна поняла это по лицу Николаева. Оставалось только благополучно улететь из Норильска...
    - Ну, это уже проще! - облегчённо, словно угадав её мысли, проговорил Николаев. И она только теперь поняла, как он весь был напряжён всё это время и не мог от этого напряжения избавиться. Лицо всё ещё было бледным. И губы покусывал то и дело; они у него сохли. Вдруг достал из портфеля недопитый коньяк, вытащил зубами из бутылочки пробку и отпил пару глотков прямо из горлышка. На морозе остро запахло коньяком; слепило глаза от сверкающих под солнцем снегов.
    Николаев сразу повеселел, но тут же заметил, что Александра Георгиевна стала совсем безучастной. Лицо её опухло и будто постарело на много лет. Хорошо, хоть не плакала больше. Чувствовалось, душой она была где-то далеко-далеко, куда лучше не забираться - закружится от тоски голова.
    Была Александра Георгиевна в солнечном горном Инсбруке, в чистой и ухоженной Австрии, откуда, как ей казалось теперь, не надо было им возвращаться - никогда-никогда. Нужно было остаться там навсегда, и жить. Ведь уже знали из открытого письма Раскольникова, что на родине свирепствует сталинское беззаконие, самое злое из всех и наглое. Чудовищно, парадокс! Надо было совершить революцию, чтобы жизнь у всех превратилась в каторгу. И это смогла сделать, ради удовлетворения своих низменных желаний и честолюбия, кучка жестоких ничтожеств.
    Глава третья
    1

    Енисей на севере был ровен, широк, с высокими безлесыми берегами и оловянно блестел, уходя вдаль, туда, где тундра смыкалась с холодным небом и образовывала ровную, под линейку, черту. За эту черту медленно уплывали, как в другую жизнь, из которой нет возврата, бледные перья далёких, словно прощальных, облаков. К этой черте, за которой другая жизнь, тащилась и баржа на струне-тросе, протянувшемся к пыхтящему впереди буксирному пароходику. Но черта не приближалась, сколько ни плыви. Только солнце перекочевало с правой стороны на левую и слепило теперь с левого борта. Значит, далеко та черта, так далеко, что назад потом может и не хватить сил вернуться.
    Тихо на Енисее, не шелохнёт. И оттого всё кажется бесконечным, и плоский унылый берег слева, и гористый, с холмами, справа, и вода, и путь, которому нет конца вот уже 10-е сутки, и даже монотонное пиликанье гармошки, которую мучил на коленях пожилой бородатый матрос. Всё повторялось и тянулось на барже изо дня в день. Ни жилья, ни людей вокруг - одна белёсая разморённая тоска. Птица и та редко пролетит. Даже солнце - ходит себе по кругу, не исчезая. Бесконечность! Красноярский край. Черта...
    И, действительно, 10 Франций и Рим тут улягутся. А вот жизнь сюда не идёт, только по "сроку".
    Срок! В трюме его - на 6 тысячелетий и 2 с половиной века хватит. Сидят, прижавшись плечом к плечу 250 человек, и все с верой, что через 25 лет поплывут назад, к югу. А пока из трюмного люка шибает вонищей. Сидящий на бухте каната молодой конвоир с автоматом и книжкой на колене немного отодвигается от люка - разит! В руке у него замусоленная "История древнего Египта". Читает парень и изумляется. Пирамиду Хеопса строили 60 тысяч рабов, 30 лет изо дня в день - шутка! История, брат. Люди...
    Читает конвоир и не знает, что люди, в далёкие времена строительства пирамид, не могли и подумать, что 60 тысяч рабов - это капля в море по сравнению с тем, сколько новых рабов поплывёт в северном государстве на баржах, поедет в зарешёченных вагонах, будет кормить в тюрьмах вшей и работать до самой смерти в лагерях, настроенных по всей стране по приказам людей, отрицавших на словах рабство, считавших себя гуманистами. Чтобы наполнить до отказа эти трюмы, вагоны, тюрьмы, подвалы с карцерами и лагеря, которых станет больше, чем островов в Эгейском море, не хватило бы всего египетского, греческого и римского народов. В одном только 1937-м году неделями жгли в кочегарках московского, ленинградского, киевского и других НКВД крупных городов десятки тысяч паспортов. Их приносили с верхних этажей НКВД по ночам, мешками. Вытряхивали в подвале перед печами кочегарок и забрасывали в жаркую пасть топок лопатами до утра. Гудело от того огня так, что кочегарам казалось, будто они находятся в преисподней - настоящий "тот свет" с вселенским сатанинским пламенем! Не видели они только главного Вельзевула, устроившего эту растопку судеб народов и душ. Видели в пожирающем огне лишь фотографии молодых и пожилых лиц, отскакивавших от своей неповторимой судьбы, фамилии, семьи. Попав в общий пожар сумасшедшей бессудной ночи, они корчились, скрючивались и превращались в одну общую, загоревшуюся ярким пламенем судьбу.
    Это было за 10 лет до атомного пожара Нагасаки и Хиросимы, до Освенцимов и Маутхаузенов. Но весь мир промолчал об этом, не слыша из тёмного колодца истории СССР криков и плача, устремлённых к немилосердному небу. Наверное, сам Бог отвернул свой лик от этих горевших в аду людей, ибо на такое количество жертв не могло хватить даже его, Божиего милосердия.
    И вот кремлёвский Дьявол снова зажёг свой подвальный негласный костёр. Снова по его приказам отнимают отцов у детей, а у самих отцов их души и паспорта, право на жизнь и отдельную судьбу. Снова у всех общая судьба - судьба-пепел. И нет за это ни Божией кары, ни человеческой. Не знает конвоир, любитель истории, что всего лишь один минский истопник покарал себя сам, придя в ужас в своём подвале от такого количества человеческой растопки. Он напился в ту ночь и повесился на закоптившейся верёвке, ибо ему примерещился ад.
    От новых костров сталинской инквизиции не захотели попользоваться даже матёрые уголовники, которым предлагали старые истопники-пропойцы десятки никем не учтённых паспортов - бери любой, на выбор! Однако паспорта с уже отклеившейся, как фотокарточка, и сгоревшей судьбой никто не хотел брать даже даром. Куда подашься с такой "ксивой"? А если поймают!.. Нет уж, пользуйтесь своими красными мандатами сами. Либо отнесите на кладбище Маяковскому его "краснокожую паспортину"...
    Конвоир-историк ещё не знает, что такое подлинная история, а потому и служит ей спокойно, изумляясь лишь чужому прошлому. Своему в России изумляются только потомки, не живые свидетели. "Свидетелей" всегда не любила кремлёвская власть. Оттого и правда приходит в народ всегда запоздалая - на опавших листьях растёт. Видимо, "естественный" процесс загнивания - самый любимый в Кремле, потому что рабством удобряет отечественную политическую почву. И вот новая мысль в научной, социалистической агрономии: крематории. Ускорение процесса путём сжигания. Не учтён, правда, пустяк. Когда власти сжигают паспорта и души своих граждан, как растопку, на самом деле в государстве выжигается вместе с памятью и нравственность. А это - духовный конец для народа. Пирамида нравственной жизни должна держаться на основании, а не на хрупкой вершине. Там, где всё наоборот, где вместо народа почитается фюрер - в районе ли, области, республике, в стране, там всегда будет опаздывать справедливость: как баржа от своего парохода, на котором отдельно живёт и ест со своей беспамятной командой бессовестный капитан.


    Команда на барже плывёт небольшая - 2 пьяных матроса из Красноярска, да шкипер, ещё не старый рябой мужик в чёрном бушлате и сапогах. Охраны - 3 часовых всего и разводящий, сержант. В домике шкипера, на носу баржи пристроились все - уснули, разморённые духотой. Над спящими висит на стене домика лозунг: "Слава великому Сталину!" На верёвке, протянутой от домика к мачте, сушатся на солнце кальсоны, выстиранные портянки команды.
    Остальной конвой - на пароходике, впереди. Один раз в сутки оттуда отчаливает шлюпка: меняет на барже охрану. Пищу не возят - зеки получили её на всю дорогу сухим пайком. Паёк тот, правда, переполовинит за дорогу уголовщина, ну, а воды для арестантов не жаль - воду им подливают в питьевые бачки матросы. Им это недолго: закинул за борт ведро на верёвке, дёрнул - и спускай вниз через люк на той же верёвке. Остальное зеки сделают сами. Вот только переполненные параши от них не хочется наверху принимать и выплёскивать за борт. Но тут уж ничего не поделаешь: выходить зекам на палубу конвой не велит. Да ведь за эту работу матросикам надбавку платят.
    После обеда заключённые запели у себя в трюме-тюрьме. Эх, и песни же у них, всю тебе душу вынут! Конвойный возле люка отложил книжку, задумался. Слова-то в песне - о свободе, крутых берегах. А ведь не видят они там, внизу, ничего: ни свободы, ни берегов этих. Тесно, как в куче овец. Свобода! И почему это она так всем достаётся тяжело? Через лишение свободы. Вон и в книжке написано...
    Матрос с гармошкой пиликать перестал, сонно спросил:
    - Петруха! Запели?..
    - За-пе-ли-и...
    - Чать, не положено.
    - А хрен с ыми, хто их услышит?
    - И то. А я, над-быть, выпью тогда ишшо.
    - Мне што - пей, я за тя не отвечаю, у тя своё начальство. А чевой-то ты?..
    - Тоска кака-то.
    Матрос скрылся в шкиперской и вышел оттуда с кружкой и куском варёного тайменя. Поднёс кружку к губам, медленно, давясь, выпил и, хукнув, стал заедать. Глаза у него были по-судачьи выпучены, будто от изумления перед бескрайней водной дорогой, а губы заблестели от жира.
    Молодой конвоир поглядел на бороду матроса, на его судачьи глаза, назидательно, словно был пожилым сам, изрёк:
    - Однако, зря ты. Туруханск утром проплыли, щас Курейка будет, дом Сталина! Тоже сидел в этих местах - как эти... - Он кивнул на люк.
    - А мы там не остановимси, чё бояцца?
    - Мало ли што. Возьмут да остановят. Взойдёт на борт начальство, а от тя - разит.
    - Не, скоко возим, ни разу не останавливали. А до Дудинки - кило`метров 500 ишшо!
    - А што там?
    - Как што? Там арестованных сдадим, дале их - на поезде...
    - Куда ж там ещё везти: конец света!..
    - А не далеко: кило`метров 90, говорят - и Норильск, дом их.
    - До-ом, - усмехнулся конвоир и снова раскрыл свою книгу.
    Зеки в трюме уже не пели.


    В Дудинку баржа пришла ночью, если верить часам. Где-то в Турции горели звёзды в это время над головой, молились в мечетях мусульмане, шелестели пальмы во тьме, а тут - светло. Конвоир, что сидел теперь возле люка - скуластый темнолицый казах - увидал с палубы океанские большие пароходы, и радостно у него вырвалось:
    - Тутинка, та? Канец, та?
    Его возглас услыхал кто-то из зеков, и по тёмному трюму пошло радостным эхом:
    - Слыхали? Дудинка!..
    - Ну, всё, отмаялись! Теперь на воздух хоть выведут.
    - А где это - Дудинка?
    - Северный порт. Дальше - нас поездом повезут, до Норильска. Там - лагеря.
    - Бывал, што ль?..
    Однако на воздух зеков не вывели: считается - ночь, разбегутся ещё. А вот горячего кондёра дали 10 бачков - пусть отъедаются. И на берегу утром дадут. Ибо потом - их уже целый день не покормишь в дороге: не будет условий. Ну, да до утра надо ещё дожить...
    Дожили. Енисей и здесь был светлый, просторный, с массами холодного воздуха и ветра. Переменилась погода. Сонный их пароходишко-буксир проснулся, сипло вскрикнул и, неслышно снявшись с якоря и дав команду сниматься с якоря и барже, начал подваливать к освободившейся в конце порта, дальней деревянной пристани с чёрными автомобильными покрышками на причальной стене. Дёрнулся на канате, который накинул на тумбу местный матрос, и остановился, дрожа корпусом и уставясь окнами в глубину пустой окраинной улицы, поднимавшейся по крутому берегу вверх. Была там только телега без лошади, да девочка в вылинявшем, ставшем почти белым, платьице. За огородами паслась на ветру пегая коза на верёвке.
    Пароходик закачало на волне. Внизу, возле покрышек, мокро захлюпало. Матросы приготовились подводить баржу к другому причалу, что остался чуть позади - там тоже причальные тумбы есть, специально для барж. И такой же лозунг на причале, как и на барже: "Слава великому Сталину!". Всё, конец пути, сошлись концы - соединились на самом краю света.
    Услыхал весть о прибытии и безучастный ко всему татарин Бердиев, дремавший в трюме в углу под кормой. Однако не обрадовался ничему. Ни тому, что конец этому мучительному пути, трюмной темноте, затхлому, как в сортире, воздуху, сухому голодному пайку. Всё ему стало безразлично с тех пор, как ляпнул комиссии в ташкентской тюрьме: "Как эта щем недоволен? Всем недоволен! Нет правда на земле! Рубан - сволощь! Суд - какой эта суд! - собаки. Все - собаки!"
    "Вам что, советский суд не нравится?"
    Комиссия хотела по ходатайству военкомата и райсовета с места жительства заключённого пересмотреть его дело, о нём положительно писали и с его родного завода. Судебная коллегия направила свою комиссию в тюрьму. И вот ответы Бердиева на её вопросы: "Савецки? Как твой может так говорить! Какой эта савецки?.. Нет нищево больше савецки, все сволощь!"
    И надо же было ему такое ляпнуть - с обиды, конечно. Но никто ничего вслух не сказал: боялись друг друга. Вместо пересмотра дела был новый суд - за поношение Советской власти. Пересудили Бердиева из уголовной статьи по 58-й, политической. Добавили ему ещё 20-тку и отправили в Красноярскую пересыльную тюрьму. Там таких, как он, поднакопили, и - по водному этапу, в "строгие" лагеря.
    В дороге Бердиев окончательно и всему покорился и стал равнодушным даже к себе. Легко ли, 25 лет разлуки с семьёй! И хотя уже не 25, год он отсидел, всё равно это смерть заживо: не дождаться его Фатьме и детям - не проживёт столько. А вот Рубан, его смертельный враг, будет жить все эти годы на воле. На месть и то нет надежды теперь. И стал Бердиев скучным и неподвижным, хоть убивай, ни окрики, ни ругань на него не действовали - во всём разочаровался человек.
    Один из старых зеков, знаток лагерной жизни, сказал: "Не жилец наш татарин. До зимы не дотянет, увидите: заболеет пеллагрой".
    А вот этим утром, когда начали зеков выгружать и говорить, что повезут их дальше, в Норильск, Бердиев удивил всех. Люди пьянели от свежего воздуха, шатались, а он вдруг ожил, чего-то заметался и не мог успокоиться.
    Их привели пешком на вокзал. Подошёл поезд из 6 маленьких вагонов с узкой колеёй и древнего паровозика. Сначала садились гражданские, кому надо было в город, а потом погрузили в последний, зарешёченный вагон зеков. Затолкали всех 250 человек - ни сесть, ни пошевелиться: хуже селёдок в бочке. Только селёдки мёртвые, а тут - живые все. Многим приспичило после горячей еды, которую дали им в Дудинке впервые за весь путь, и теперь они вынужденно оправлялись прямо в штаны, стоя. Нечем стало дышать. Не "пострадавшие" матерились.
    И вагоны катились как-то странно - то проседали, то вздымались. Не езда, а водная зыбь, будто снова тащили их по реке в барже. Зеки, стоявшие подле окон, известили, что узкоколейка, по которой они едут, проложена через топкое болото. Болото, мшистая зелёная равнина! Ни кустика нигде до самого горизонта, ни деревца - один мох. Мелькнёт изредка серый валун в лишайниках, и опять топь, проседающая под шпалами. Гиблое, видать, место и везут их сюда не иначе, как на погибель.
    Солдат-конвоир, читавший на барже "Историю древнего Египта", был поражён только от своего чтения. Пустыня дохнула на него горячим зноем прошлых веков, тайнами, ушедшими в песок. А какие тайны скрывает здешнее болото, на котором заключённые построили эту дорогу? Может, не на шпалах она держится, на чьих-то костях? Ох уж эти русские дороги, сбегающие с пригорков России до самой Колымы! Сколько судеб оставило на них свой кандальный след. А тут, на этом севере, и следов ни от кого не останется.
    Бердиев тоже возле окна оказался. Впился глазами в бледное небо, зелёную равнину и всё смотрел, вцепившись в решётку руками. Мелькали мазутные чёрно-ржавые телеграфные столбы с белыми чашечками, а в глазах татарина дымилась какая-то неясная, непонятная тревога: странно себя вел. Может, передалось ему что-то по гудевшим на ветру проводам?..
    - Ты чего, старик? - спросил его многоопытный зек.
    Бердиев и впрямь походил на старика. Стриженый ёжик на голове поседел, тощее морщинистое лицо совсем высохло, старческая жилистая шея, седая реденькая бородка, как у козла - чем не старик? Только глаза - карие, большие, выдавали не старческий ещё возраст своею подвижностью и цепким, внимательным взглядом. Но были затравленные, с неистребимой уже тоской. И весь он был ссохшийся, маленький и лёгкий, словно подросток. Согнутая в локте, раненная на фронте рука, совсем у него теперь высохла, отчего немощность его облика только усиливалась.
    - Ты чего, Зия Шарипович? - повторил зек.
    - Не снай, - ответил Бердиев, покачивая головой и продолжая отрешённо смотреть сквозь решётку. - Не снай, - повторил он. - Песпокоюсь: серсе щто-та щует...
    - Ну, што ты!.. - неуверенно протянул зек. - Не бойсь, в барже не померли, а теперь авось уже не помрё-ом! - Он отвернулся к другому заключённому, в очках, что стоял от него слева. Зашептал ему на ухо: - Што с татарином делать будем, а? Как бы не вышло чего, нехорош он!..
    - Значит, надо присматривать, что же ещё? - тихо ответил заключённый и поправил очки. Это был Игорь Васильевич Анохин, дело которого долго рассматривалось в Москве из-за его кассаций. Вплоть до Верховного суда СССР дошёл. Однако ничего путного из его аргументированных, как казалось ему, кассаций не получилось, только лишнего насиделся в Бутырской тюрьме. Да извёл себя глупыми надеждами на освобождение. А ведь предупреждали товарищи по камере: "Не пиши, хуже будет! Привлечёшь к себе лишь внимание..."
    Так и вышло, как говорили: привлёк. Суды смотрели на него, как на злостного, неисправимого врага, пробравшегося не только в партию, но и в её партийное руководство. А за то, что не оставлял своих замыслов вернуться на прежнее место, чтобы и дальше вредить, каждый новый суд набавлял ему по 5 лет. Когда набралось 25 и уже несколько статей сразу, его повезли в Красноярск. Куда ещё жаловаться? Кому? Вот и смотрел теперь вместе с другими на мелькающие столбы в тундре. Нет даже кукушки, у которой можно было бы загадать: "Кукушка-кукушка, сколько осталось мне жить?.."
    Никто не знает своей судьбы. А пока - у всех общая. Тащит её паровозик куда-то, кричит в тундре тоненьким затерявшимся гудочком: "У-у-уу! Ве-зу-у!.."
    Ох, и большое же государство! Паровоз можно заглушить в пространствах, и никто не услышит. А уж отдельного человека - чего проще...

    2

    По Енисею плыл и тоже кричал в свой гудок белый пароход - обычный, не тюремный: "Сибирь". И плыли на нём в качестве вольных, не арестованных граждан, пассажирами отдельной каюты белоголовые старички-супруги: Афанасий Иванович и Елизавета Аркадьевна Гавриловы. Оба пенсионеры, худые, лёгкие, будто одуванчики, и интеллигентные на вид. Правда, беспокойные...
    Последнюю светлую ночь, уже перед самой Дудинкой, Гавриловы почти и не спали. Да и какая это ночь, если хоть газеты читай. Но газет у них не было, книжку с собой тоже не догадались взять - не до того, и Афанасий Иванович осторожно, чтобы не разбудить жену, поднялся, набросил на себя поверх пижамы длиннополое весеннее пальто, надел очки и вышел на палубу. Солнце висело всё ещё слева, на западе, над самым горизонтом, но не грело. Было свежо от ветерка, от Енисея тянуло сыростью, во всём чувствовался север. Иногда пролетали чайки, вскрикивали. Их жалобный крик тоской отдавался в сердце старика. Боясь за него - 71-й как-никак! - он всё-таки закурил и, глядя на далёкие, замглившиеся берега, думал, думал. Длинная штука жизнь, если оглядываться, а пролетела, и не заметил. Казалось бы, как хорошо было летом в прошлом году. Наехали интересные дачники, с детьми, молодёжью. Киномеханик крутил кино каждый вечер. Жизнь!.. А наступила поздняя осень, и речка внизу за посёлком стала чёрной, мокрый снег по берегам, да кое-где клочками ваты на голых деревьях. Всё! Кончилась жизнь, опустел дачный посёлок. Даже мокрые собаки поджали хвосты и ходили пасмурные. Вот так и у самого с Лизой. Холодный сугроб приближается с крестиком. И некому его будет поправить, если упадёт.
    К Афанасию Ивановичу подошла сзади жена, лёгкая на подъём, сухонькая. Вместе с ним отучительствовала почти 40 лет по деревням, недавно на пенсию ушла - устала. Тихо подошла, положила на плечо ему невесомую руку, спросила:
    - Не спится? - И не дожидаясь ответа, сказала: - И мне не спится.
    - А я думал, ты спишь, - ответил Афанасий Иванович.
    - Какой уж сон, Афоня. А может, всё-таки там наш Петенька, а?
    - Не знаю. Ничего не знаю, - отвечал Афанасий Иванович, не глядя на жену. - Сам думаю об этом.
    Елизавета Аркадьевна смотрела на шевелившийся на лбу седой хохолок мужа - ну, точь-в-точь, как у Суворова! Вздохнув, произнесла:
    - Уж больно письмо какое-то неясное: ничего прямо не сказано. - Ёжась под шалью, спросила: - Почему бы, а?
    - Не знаю. Ничего не знаю! - твердил Афанасий Иванович, не желая расстраивать жену разговором, который только выматывал обоим душу, а облегчения не приносил. - И понять этого не могу. Вот приедем, тогда и узнаем, как это он в таких местах очутился.
    - Афонь, а, Афонь! - тихо позвала Елизавета Аркадьевна. - А может, зря мы... поехали-то? Может... - Она не договорила и умолкла, поправляя на плече пуховую шаль, кутаясь в неё.
    - Что зря? Что, может? - сердился Афанасий Иванович, покусывая белый ус. - Ну, как это зря! Затем ведь и едем, чтобы выяснить всё. А не поехали бы, ты же сама замучила бы и себя, и меня! Вопросом: "А вдруг и вправду там наш?". И адрес - наш ведь. Если б однофамилец какой, то адрес родителей был бы другой, так или нет?
    - Почему же нам Петенька сам столько лет не писал? Да и не написал ведь. Это уж кто-то другой. Для чего?..
    - Не писал, не писал!.. Заладила. Стыдно чай, вот и не писал. Хорошенькое дело - командир, большевик, и где очутился - в тюрьме! Небось, не за шуточки попал.
    - От тюрьмы, да сумы, говорят, не зарекайся. В жизни всякое бывает. Да ведь не такой он у нас, А-фо-ня, не такой! А "похоронка"?.. - Елизавета Аркадьевна подняла на мужа скорбные, выцветшие, как небо, глаза. - Разве "похоронками" шутят? - И договорила вдруг твёрдо, решительно: - Нету там нашего Петеньки, чует моё сердце - нету! И ты сам - я же всё вижу, Афоня! - не веришь. Петенька б написал правду, какая ни есть. А молчать столько лет, Афоня - это ж ведь жестокость!
    - Зачем же всполошилась тогда ехать? - миролюбиво спросил Афанасий Иванович. - Замучила ты меня, Лиза...
    - А вдруг?.. - Губы Елизаветы Аркадьевны задрожали. - А вдруг - живой? - выдохнула она. Помолчала. - Пусть уж в тюрьме - ладно, только бы живой! - Она вытерла кончиками платка уголки глаз, съёжилась, сникла.
    Опершись на поручень, Афанасий Иванович ещё раз стал перебирать в уме полученное ими письмо. Он знал его уже наизусть.
    "Здравствуйте, уважаемые жильцы этого дома! - писал неизвестный им адресат. - Пишет вам заключённый лагпункта N17, что находится в городе Норильске. Вы меня, конечно, не знаете и никогда обо мне не слыхали. Не знаю и я Вас. Знаю только одно, в Вашем доме жили когда-то Гавриловы. Может, вы их родственники? Или родственники есть где-то другие? Тогда передайте это письмо им. А дело тут вот в чём. Вместе со мной отбывает здесь длительный срок сын этих Гавриловых, Пётр Афанасьевич Гаврилов. Писем он ни от кого не получает, говорит, что родители его умерли в 45-м году и что других родственников у него не имеется.
    От других заключённых я знаю, Пётр Гаврилов не написал из этого лагпункта ни одного письма, говорил, некому. А сидит он здесь с 44-го года. Откуда же он мог узнать тогда, что его родители померли, да ещё и в один год? И вот возникло у меня сомнение, что-то во всём этом не так. Поэтому, если в вашем поселке есть родственники Петра Гаврилова, то пусть они отзовутся по адресу, который стоит в конце этого письма. И тогда я напишу им подробное письмо. Тут есть и другие сомнения. А ещё лучше, если родственники сделают официальный запрос о Гаврилове на имя начальника лагпункта N17 майора Шкрета. Почему, мол, Гаврилов никому из них не пишет, если он действительно им родственник, а не однофамилец? С уважением к Вам, Василий".
    Далее в письме, где уже кончалась бумага и почти не было места, шёл мелким почерком обратный адрес, но не тюрьмы, а какой-то улицы и дома в Норильске. Сколько раз ни перечитывал Афанасий Иванович это письмо, ни адреса, ни фамилии разобрать не мог - были густо зачёркнуты. Видимо, этот какой-то Василий в последний момент в чём-то усомнился и решил не раскрывать своего союзника на воле. Переписывать письмо не захотел или было не на чем. Взял, да в таком виде и отправил, ничего не объяснив - писать уже негде было.
    Странным было и другое. Почему этот Василий не захотел дать свой тюремный адрес и фамилию? Почему не написал яснее о каких-то своих подозрениях? В чём они? Всё тут было тревожно и неясно. Да и письмо, видимо, прошло не через одни руки - было замызгано, шло долго.
    А может, этот Василий не хочет, чтобы родители ссылались на него? Чего-то боится? Тогда - как бы не навредить ему за его доброе дело. Но Петька-то, Петька!.. Ведь это же он, он там, кому же ещё! И имя, и отчество, и адрес - всё сходится, всё совпадает. А не ясно, почему же он сам-то не писал столько лет? Не дал даже знать о себе! В 43-м прислали на него - "смертью храбрых"... С ума можно сойти!
    После бессонницы, слёз и долгих обсуждений с женой решили обратиться с письмом в районный военкомат, который призывал их младшенького в армию (старший сын и дочь умерли от болезней ещё в детстве - Петенька был их последней надеждой). Военком и "смертью храбрых" на него присылал...
    Приехали они в район, пошли с письмом к военкому. Тот немедленно, при них, сделал официальный запрос на имя начальника из лагеря в Норильске. Ответ пришёл довольно быстро. Военком сам привёз им его, чтобы не ездили. Из сухой тюремной справки явствовало, что Гаврилов Пётр Афанасьевич, 1912 года рождения (всё правильно, Афанасию Ивановичу шёл тогда 33-й год, когда у них Петюньчик родился), уроженец села Царское Барнаульской губернии, содержится в лагерном пункте N17 с 1944 года, осуждён сроком на 25 лет. Смерть своих родителей подтверждает. Для выяснения личности П.А.Гаврилова, А.И.Гаврилову, разыскивающему своего сына, надлежит выслать фотокарточку сына или, если родители того пожелают, прибыть в г.Норильск лично, в Управление лагерей МГБ для опознания.
    Фотокарточки у них были, конечно. Пётр присылал им и из военного училища командиров в 31-м году, и с Халхин-Гола потом, когда воевал с японцами на Дальнем Востоке, и с финской войны, и с Великой Отечественной - кадровым командиром был. А вот сам так ни разу и не приехал. Виделись лишь однажды, да и то на станции, когда сын в 34-м ехал служить на ДВК. Специально выезжали встречать его по телеграмме, аж в Новосибирск, за 200 километров! А виделись - всего полчаса. Отпуск свой Петюня провёл в Москве после окончания училища. Сказал, хотел там жениться, да что-то разладилось, а спрашивать они постеснялись. Был он невесёлым, спешил в свою часть.
    На фотокарточках тех лет сына было не узнать, вряд ли помогут они чужим людям. Поэтому решили ехать для опознания сами. Не утерпеть было, всё совпадает! Вот и наметились - лично...
    Пришлось ждать открытия навигации на Енисее - на севере долго лёд держится. Ну, а как потеплело - да так и самим легче было - снялись вот, плывут. А тревога не унимается, ещё сильнее разыгралась в дороге; делать-то больше нечего. Вот и измучились от своих догадок да предчувствий. Что ждёт их в этом суровом месте? Радость, беда? Встреча почему-то пугала.

    3

    Вечерело в Норильской тундре. Солнце перекочевало на запад, когда к воротам южной вахты подвели партию вновь прибывших зеков. Из ворот вышел начкар и стал объяснять новеньким лагерные порядки. Принял от сопровождающего начальника конвоя документы на привезённых и начал их проверять. Пока проверял, зеков выстроили в колонну по одному, пересчитали ещё раз и вывели на утоптанную площадку для первого "шмона". Тут вместо фамилий определят им теперь номера - сам "Кум" принесёт их. А пока эти номера придётся каждому просто запомнить. Потом, когда уж нашьют их на шапку и на колено ватных штанов - до могилы своего номера не забудешь.
    Начался "шмон". С пристрастием, показом порядков на практике. Окриков и ругани не жалели. Да зеки и так были напуганы. Голая тундра кругом зеленеет, а тут - чёрная проволока косыми рядами в 2 кола, вышки... Боже, сколько вышек, прожекторов, охраны, собак!.. И тут теперь жить?..
    К воротам подошла партия зеков, вернувшихся с работы - бригад 6. Приказано ждать: новеньких принимают! Глазели, как когда-то глазели на них самих. А теперь они - целое войско, одетое в одинаковые робы с номерами. И все худые, похожие... Однако зубоскалили:
    - Нашего полку прибыло, веселее дело пойдёт!
    - Ага, Шмидтихи и на них хватит!
    И вдруг в наступившей тишине все услыхали, как раздалось откуда-то с вышки возле ворот:
    - Ата!..
    На голос часового на вышке обернулся начкар. Задрав голову, громко спросил:
    - Ты чего там, Бердиев?
    - Ата-а-а! - истошно закричал часовой снова и свесился вниз, всматриваясь в зеков на площадке, держа в руке автомат.
    И все увидели, как на площадке, где шёл "шмон", резко обернулся сухонький, с седым ёжиком на голове, старик. Он поднёс к глазам согнутую руку и тоже стал всматриваться в парня на вышке. Тот там всхлипнул:
    - Ай, ата, ай!..
    Старика словно подбросило. Он рванулся к колючей проволоке. Задрав бородёнку, спотыкаясь, не видя ничего и не слыша, кричал:
    - Муса!.. Муса!.. - И понёс, понёс что-то по-татарски, быстро и неразборчиво.
    - Назад! - крикнул конвоир на площадке и вскинул автомат. - Назад!..
    Бердиев не останавливался, бежал к вышке.
    Зеки замерли.
    Тихо стало, как в тундре.
    А затем тишина треснула, разорванная злой, захлебнувшейся очередью из автомата. Старик как-то нелепо взмахнул руками, споткнулся на бегу и упал.
    - А-та-а-а!.. А-та-а-а!.. - нёсся вопль с вышки.
    Изумлённый конвоир опустил автомат. Чёрт знает что, поверх головы ведь стрелял, для острастки...
    И тогда треснуло и на вышке, коротко и со стуком, как на фронте. Сначала упал, срезанный очередью конвоир, а затем и часовой на вышке, татарин Муса, известный старым зекам своей добротой и отзывчивостью. Он начал медленно оседать и, наконец, повалился на дощатый настил возле прожектора.
    За воротами кто-то из ожидающих зеков ахнул:
    - Уби-ил!..
    - Так ведь и себя убил! - откликнулся другой голос и тоже изумлённый.
    Всё случившееся увидел и вскочивший с земли Бердиев. Теперь он был уже возле самой проволоки, у вышки. Он обернулся назад, поднял над головой руки и, потрясая ими, громко выкрикивал по-русски:
    - Лю-ди! Люди!.. Там - сын! Моя сын! О-о!.. - Он схватился руками за седую стриженую голову и завыл, безумно глядя на идущего к нему начкара. Когда тот подошёл с наганом в руке, он повалился ему под ноги, корчась и дёргаясь, как в припадке.
    - Гляди-ка, а! - вновь изумился какой-то зек. - Сын...
    - Встрелись... - мрачно подвёл итог его сосед.
    А на площадке для "шмона" опомнились сержанты, увидевшие бегущего к ним "Кума".
    - Загоняй всех в бараки!..
    - Овчарок сюда!
    - Прибывшие - ложи-ись!..
    Пошла катавасия... Зеков, вернувшихся с работы, впустили через ворота сразу всех, без "шмона" и счёта - потом пересчитают - погнали к баракам. С ужином - тоже потом... Главное, не допустить бунта, главное - скорее загнать. Только новеньких ещё долго держали перед вахтой. Сначала унесли истекающего кровью конвоира, раненного в живот, потом мёртвого татарина-часового, а затем погнали прибывших к баракам-карцерам - переночуют пока там, без номеров. Остальное - потом всё, потом, когда разберутся...
    Недаром сказано: понедельник - тяжёлый день.

    4

    Пассажирский поезд "Москва-Красноярск" подходил к станции назначения с большим опозданием - на 10 с лишним часов. Александра Георгиевна Воротынцева, ехавшая в 6-м вагоне со своими пожитками, не огорчалась, а радовалась опозданию. Вместо ночи поезд прибывает утром. Можно и осмотреться теперь спокойно, и сдать в камеру хранения вещи, попытаться до наступления ночи найти где-нибудь комнату. Воистину мудрость в народных пословицах: нет худа без добра.
    На одном из поворотов высокого железнодорожного пути она увидала из окна вагона раскинувшийся впереди большой город на берегу огромной, широкой реки. Красноярск, судя по открывшемуся виду, казался не захолустьем, как предполагала Александра Георгиевна, а всё-таки городом. Правда, виднелось много и одноэтажных, деревянных домов, но ведь это Сибирь! Частный сектор здесь, видимо, несколько больше, чем в европейских городах.
    Вскоре она поняла, что здесь был и свет какой-то особенный - чистый, сибирский, открывающий такие дали, что ей казалось, что во-он там, в северной, ссыльной стороне, живёт и её Сергей. Значит, где-то рядом... Хорошо, что переехала к нему поближе. И гора тут есть в городе. Не Шмидтиха, холм, но всё же.
    Александра Георгиевна умом понимала, муж её - не рядом, далеко. Но сердце всё равно радовалось: на одной реке с ним, значит, связаны. Может, позовёт ещё раз?..
    Вспомнила: где-то здесь жил и Ленин в своей ссылке. Но это, наверное, с другой стороны - надо смотреть на юг, из другого окна. Она перешла и увидела далёкий крутой берег, похожий на горный кряж.
    Хотелось плакать оттого, что подъезжала всё ближе к мужу. Но как только проехали семафор, её захватило чувство тревоги. Как устроится теперь, где найдёт себе жильё? Скоро ли приступит к тому, ради чего приехала? Да и нелегко будет одной выгрузить на перрон вещи - придётся просить помощи.
    Александра Георгиевна хотя и старалась не брать много вещей, всё равно вышло так, что одной ей и за 3 раза всего не вынести. И зимняя одежда, и обувь, и печатная машинка, и кое-что из летней одежды, кое-какие книги, без которых не мыслила свою жизнь даже на время. А ещё тазик для стирки, в котором уложены вилки, ножик, тарелки, чайник для кипячения воды и чайничек для заварки, 2 кастрюльки, маленькая сковорода. Хоть и не много всего, в самый обрез только, а всё равно 3 чемодана и 4 тючка набралось барахлишка. В Москве пришлось платить проводнице дополнительно, чтобы впустила в вагон. Хорошо, догадались это сделать провожавшие, сама Александра Георгиевна ни в жизнь не сумела бы. А так - обошлось. Теперь бы вот только носильщика...
    Мать, тоже провожая Александру Георгиевну до Москвы, не понимала её, отпуская в такую даль. Но, видимо, потом догадалась, что едет она к Сергею, решила, что и он где-то там, в этом Красноярске, и смирилась. Вероятно, поняла это по её ожившим глазам, по изменившемуся вдруг цвету лица, по возникшей в ней выпрямленности после возвращения в марте "оттуда" (а ведь и не знала, откуда она прилетела, решила, что из Красноярска, раз едет туда теперь с вещами). Не спрашивала ни о чём и в этот раз, только вздыхала. Давно уже поняла, что в их жизни лучше молчать и поменьше знать. Александра Георгиевна была благодарна ей за это - хорошо, когда такая мать. Не надо лгать, надрывать душу. Поняла, вот и прекрасно. Ведь Александра Георгиевна и сама не знает, на что ей надеяться.
    Но мать под конец всё же не выдержала, спросила, вытирая платочком глаза:
    - Шурочка, мне ведь уже 70!.. Когда тебя ждать?
    - Может, через год, мамочка, может, чуть больше. Не знаю пока. Я тебе буду писать! - твёрдо пообещала она. - Адрес - сообщу сразу же. Не отчаивайся, я не могу иначе...
    - Я понимаю, я всё понимаю, - бормотала мать, всхлипывая. - Но какие же мы всё-таки невезучие, какие горемычные!.. - И разрыдалась.
    Вспоминать об этом прощании было тяжело и теперь. Но ещё тяжелее стало на душе сейчас, от навалившейся неизвестности. Чужие все, ни одной родной души, кроме какой-то Вероники Максимилиановны, которую ещё надо где-то найти и которая, возможно, свяжет её живой нитью с Сергеем. А пока - надо вынести вещи, перенести их в камеру хранения. Потом - искать жильё, работу. И всё это начнётся вот прямо сейчас, с места в карьер...
    Ну, заночевать придётся, вероятно, в гостинице. Пусть даже не в номере, где-нибудь в холле, на приставных стульях - не выгонят же! А что потом?.. Дня через 2-3 дадут место. Уедет же кто-нибудь, освободит... Сердце Александры Георгиевны сжималось от страха перед "невезучестью", о которой говорила ей мать.
    Хорошо ещё, что в Серпухове люди помогли ей достать липовую справку о том, что едет она в Красноярск к больной матери. Без этой справки не купить бы ей в Москве билета на поезд. А так вот - уехала же! Хотя и в "пятьсот-весёлом", в теснотище и гвалте; все ехали с чемоданами, мешками, узлами. Одна посадка в Москве чего стоила! Но, слава Богу, в дороге всё обошлось, люди перезнакомились, может, и в Красноярске как-нибудь всё обойдётся?..
    "Есть Бог на земле для хороших людей!" - вспомнила Александра Георгиевна фразу, сказанную в Норильске Николаевым. Когда поезд остановился, пассажиры дружно помогли ей вынести все тючки и чемоданы на перрон. Но и там она не осталась без помощи...
    Подошли сразу трое: "Што, надо вещи перенести?.." Двое на вид были молодые, шпановатые, а третий - пожилой и в белом фартуке поверх пиджака. Значит, не из барыг, решила она, а носильщик настоящий. И хотя он подошёл к ней чуть после этих шустрых и не навязывался, она обратилась прямо к нему:
    - Понесёте?
    - Дак один, видно, не унесу всего, - ответил он. - Ежли пару чемоданов - са`ме, али кто другой, тада можно. - Он показал на ремни. - Ну, што, связывать, нет?
    Молодые резво схватили её чемоданы. Однако пожилой их осадил:
    - А ну, погодь! Пущай решат, однако, хозяйка. Может, она сама понесёть?
    Она его поняла: не советовал связываться со шпаной. И согласно кивнула:
    - Поставьте чемоданы, я сама!
    Шпановатые, покосившись на громадного бородача, отошли - заторопились сразу к другим пассажирам. И тут Александра Георгиевна смолола нелепость:
    - А вы отнесите сначала чемоданы сами, а? А я вас тут подожду. Уж очень они тяжёлые для меня. Я вам уплачу...
    Носильщик, разглядывая её простодушное, доверчивое лицо, улыбнулся:
    - Это хорошо, што вы мне доверяете. Так, видно, и сделам. Я их там кладовщику пока определю. А как остальное перенесу, вы ужо ему са`ме сдадитя всё, по пачпорту. - Он поднял её чемоданы, сказал: - Моё фамилиё - Седых, Павел Герасимыч, стал быть. Спросите любого дежурного - меня тут оне все знают. - И пошёл.
    А она только после этого испугалась: вдруг не вернётся. И фамилию наврал. Что с того, что в фартуке... Фартук сшить не трудно. Но догнать носильщика и остановить всё равно не решилась - стыдно было. Стояла и ждала, переживая. Утешала себя тем, что было в лице этого пожилого человека что-то такое надёжное, вызывающее доверие к нему, что не мог он быть вором - слишком уж располагал к себе.
    Действительно, Павел Герасимович Седых вернулся к ней минут через 10 и принялся увязывать ремнями её тючки. Делал он это ловко, сноровисто. Глядя на его работу, она сказала:
    - А меня звать Александра Георгиевна.
    - Будем знать, - отозвался носильщик весело. - Вы мне тоже показались. Токо в другой раз, когда человека не знаш, не советую на такой риск итить.
    Она повеселела тоже:
    - Как это - не знаш? У вас и в лице, и в голосе - всё говорит о человеческой порядочности.
    Он с интересом посмотрел на неё:
    - Ишь ты, глазаста кака! Ну, да и вас чать тоже - за версту видно.
    - Что за версту видно? Что? - радостно заинтересовалась она.
    - Хорошего человека, женщыну, што жа ишшо! - Он опять ей улыбнулся.
    - За это спасибо, Павел Герасимыч. А то ехала сюда, и боялась, что пропаду. Ну, а если вызываю доверие, значит, не пропаду.
    - Ня пропадётя! - заверил он убеждённо, продолжая свою работу. - Рано ишшо, однако. Да при такой-то красе?..
    - Насчёт красоты - уже всё: облетела. А за такие слова - всё же спасибо ещё раз! Не каждый способен заметить, что была. Ну, да раз слетела - значит, уже всё, - заключила она очень серьёзно, без всякого кокетства.
    Видимо, вступила Александра Георгиевна в полосу удач, начавшуюся встречей с мужем. Опять ей повезло. Когда Седых узнал её обстоятельства, что никого у неё здесь нет, надо искать комнату и работу, тут же пообещал ей переговорить со своей соседкой по дому.
    - Одна чать живёт, - вслух рассуждал он. - Правда, каку молоду не пустит к себе на постой. Зачнуть, мол, ходить к ей мушшины. А для вас, думаю, што уговорю.
    Александра Георгиевна осталась ждать его на вокзале, переживая, поглядывая на часы, на вокзальную разношёрстную публику. Удивительно, но и в далекой Сибири были цыгане в цветастых кофтах и юбках, с грязными детишками, картами. Одна из них, совсем молодая, привязалась с гаданьем и к ней. А когда она вырвала свою ладонь из её руки, цыганка зло бросила ей: "Не завидую тебе, интересная!" И пошла, покачивая бёдрами. Верить ей, нет? Но тут появился Седых, сияя, проговорил:
    - Вяди, грит. Сначала сама погляжу.
    - А вдруг откажет? - спросила она с тревогой.
    - Не должно.
    - Вам я по душе - это одно дело. А женщине могу и не угодить чем-то. Вы, мужчины, этого не знаете.
    - Да вы не сумлевайтесь, пустит она. Тут ня далеко, возля станции все обитаем. Она - што? Баба, скажу вам, добрая, сама чужих боицца.
    - Она ничего вам больше не сказала?
    - Ну, ета, я обсказал ей про вас. Што женщына, мол, уже в возрасте, сурьёзна, в дом, кого ни попадя не приведёть. Ночного там разгулу или чево другова ня будить. Она и грит мне: вяди.
    Хозяйку было звать Олимпиадой Власьевной - из ссыльных украинцев, как выяснилось потом. Но ссыльных давно, ещё при царе. Теперь Олимпиада считала себя коренной сибирячкой. Потеряла на войне и мужа и обоих сыновей, жила после войны на одну пенсию за погибших, но пенсии этой ей хватало только на 3 недели. Короче, осмотрев Александру Георгиевну, она сказала соседу:
    - Ладно, Паша, вези её вешшы, пушшу.
    Так оказалась Александра Георгиевна устроенной с жильём в первый же день. Не труднее вышло потом и с пропиской, работой - нашлось место в одной конторе, куда посоветовал обратиться всё тот же сосед, Павел Герасимович Седых.
    - Чево искать гдей-то? Заработок у машинисток везде один. А тута и работы у их, говорит наша дочка, не так, штобы шибко. Нинка сама там работат, да сбираецца уходить, в друго место зовут. А тута и ходить недалёко, рядом щытай.
    - Вот спасибо вам, Павел Герасимыч, вот спасибо! - благодарила Александра Георгиевна соседа. - Если работы немного, значит, не сильно буду и уставать. Смогу ещё и на дому подрабатывать, у меня своя машинка есть. А куда же дочка-то переходит, если ей тут рядом?
    - В каку-то редакцию зовут, там мо`лодёжи поболе. Вот и наладилась. Можа, хто замуж возьмёть.
    Через 2 недели Александра Георгиевна уже работала в конторе "Заготзерно" машинисткой. Работы, действительно, оказалось немного, как и сотрудников, которые не проявили к ней особенного интереса. Пора было устанавливать связь с неизвестной ей Вероникой Максимилиановной. Но что-то недоверчиво поглядывал на Александру Георгиевну заведующий конторой, прочитавший её биографию и кадровый листок. Узнав из них, что муж Александры Георгиевны арестован, всё что-то присматривался к ней, а в глазах - немой вопрос: зачем переехала сюда, за что муж посажен? Однако вопросов этих он так и не задал. В Сибири арестанты не диво, печатала она хорошо, к работе относилась добросовестно, вела себя строго, и он по истечении месяца утвердил её приказом на постоянную работу. А утвердив, перестал обращать и внимание. "Заготзерно" - предприятие не оборонное, да и должна же баба на что-то жить. Ладно...
    Наконец-то, она выбрала тёплый спокойный вечер и поехала в читальный зал центральной библиотеки. Однако на этот раз ей не повезло. В гардеробной дежурил какой-то ветхий, интеллигентного вида, старичок. Александра Георгиевна подождала, пока он принял от посетителей их сумки, портфели, и только после этого подошла.
    - Извините, пожалуйста, а когда будет Вероника Максимилиановна? - Спросила, и замерла. Вдруг сейчас раздастся: "А она здесь больше не работает". Но старичок ответил утвердительно:
    - Она будет завтра. Мы с ней - через день. То я, то она. В день - полные 2 смены.
    - Спасибо.
    Она так обрадовалась тому, что незнакомая ей Вероника Максимилиановна есть, существует, что забыла даже расспросить старичка о ней. А впрочем, с какой же это стати? Старичок принял её за знакомую Вероники, а начни она расспрашивать его, он насторожится, может предупредить об этом и Веронику, что ею кто-то интересуется, та потом не станет доверять тоже. Нет уж, это хорошо, что не стала расспрашивать.
    На другой вечер Александра Георгиевна увидела эту женщину ещё с улицы, через большое ярко освещённое окно. Она была видной из себя, лет 45, только высохшей, как и сама Александра Георгиевна - со складками скорби в уголках увядших губ, со следами былой интеллигентности в осанке, движениях. У Александры Георгиевны потеплело на душе.
    Вот такой, благожелательно настроенной, светящейся изнутри добротой и приветливостью, она и подошла к Веронике Максимилиановне. Та почувствовала в ней "свою" каким-то особенным женским чутьём. Потому что, как только она обратилась к ней, та выслушала её внимательно, глядя прямо в глаза. А ведь произнесла-то ей лишь условный пароль:
    - Здравствуйте, Вероника Максимилиановна. Моя фамилия - Орехова. Я от Кеши: просил передать вам письмо...
    Красивое лицо гардеробщицы напряглось, она ещё раз внимательно посмотрела на Александру Георгиевну тёмными выразительными глазами и только после этого, будто в чём-то убедилась, поправив привычным жестом причёску, сказала:
    - Хорошо, давайте.
    Александра Георгиевна достала конверт, подписанный всего одним словом - "Орехову", передала его и, не спеша застёгивая сумочку, собралась уходить. Но гардеробщица остановила:
    - Погодите. Давайте уговоримся, когда вы придёте за ответом. Сына сейчас нет, он в рейсе, и я не могу вам назвать день.
    Александра Георгиевна мгновенно поняла: Кеша, о котором говорил ей Сергей, может, и не Кеша на самом деле, но то, что он - сын Вероники, это несомненно, это было видно по её тревожным глазам. И чувствуя расположение к себе этой измученной женщины, решила не таиться тоже.
    - Хорошо, Вероника Максимилиановна, сделаем так... Я зайду к вам дня через 4, когда опять будет ваша смена, и тогда мы уточним, ладно? Меня зовут Александра Георгиевна. - Она улыбнулась.
    Никого не было, и Вероника, угадав, видимо, в Александре Георгиевне подругу по несчастью и почти ровесницу, улыбнулась ей ответно:
    - Хорошо, Александра Георгиевна. Очень приятно. - И протянула руку.
    Познакомившись, не разнимая рук, они ещё несколько секунд смотрели друг на друга, и тогда Вероника тихо произнесла:
    - У меня там муж. А у вас?
    - Тоже.
    У обеих выступили на глазах слёзы. Теперь они готовы были броситься друг к другу, словно родные. Но только разом достали платки.
    - Не уходите, - попросила Вероника Александру Георгиевну, видя, что из читального зала выходит белоголовый мужчина. Быстро обслужила его, забрав номерок и выдав портфель, зашептала снова:
    - Как хорошо, что мы познакомились! Вам не нужно будет ходить сюда, я дам вам свой адрес. Будем встречаться дома. Там хоть поговорить можно, отвести душу. С Володей вас познакомлю.
    - Кто это?
    - Мой сын. Он теперь лётчик аэрофлота - по отцовской дорожке пошёл. Только муж был военным лётчиком, а Володю - не принимали в военное училище из-за Олега. Да и меня тоже не берут на работу по специальности. Я по образованию учительница. Вот и посоветовала сыну тогда... как бы отказаться от отца. Формально, конечно. Взял он мою девичью фамилию. После этого приняли его в училище ГВФ. Под Рязанью учился. И вдруг - от мужа письмо! Из Норильска прислал. У меня руки и ноги тряслись, когда узнала, что живой. Но письмо это он послал нелегально. Потому, что лишён, оказывается, права переписки. Просил не разыскивать его официально, ничего ему не писать. Иначе вообще лишимся от него вестей. Да я уж рада была и этому. Рассказала всё сыну - специально ездила к нему в Сасово из-за этого. А вскоре он закончил училище и получил по распределению приписку к аэропорту в Красноярске. Я догадалась, он сам туда напросился, чтобы поближе к отцу. А когда получил там квартиру и вызвал меня к себе, узнала, что рейсы он выбрал на север. Норильск, Вилюйск. Ну, и все аэродромы, что по этим маршрутам. Потом уж признался мне: познакомился в Норильске с каким-то пожилым человеком. У того сын там сидит. Вот через этого знакомого и хочет Володя найти своего отца. Точного адреса-то мы не знаем, муж ведь не думал, что сын сможет его искать там. А лагерей в Норильске много, заключённые кочуют по ним.
    - А как же ваш муж сам найдёт теперь вас? Куда будет писать? Вы же сменили адрес! - Александру Георгиевну даже дрожь охватила при мысли, что письма арестанта не будут получены.
    - Ну, что вы! Нет, - поняла Вероника всё. - У меня там, на старой квартире, сестра теперь. Перешлёт. Она одинокая, еле прописала её. А сама - так и не выписалась. Тут у меня временная прописка. Вот и мечусь между двух домов. Да Олег редко шлёт письма, и все - без обратного адреса. У него статья - без права переписки, и письма его - нелегальные.
    - А за что его?..
    - В войну - был сбит. Попал в плен к немцам. Сбежал оттуда, на чужом самолете... И за это - в нашу тюрьму!.. Сын уже вырос... - Вероника снова всхлипнула, достала платок. - Мальчик - ну, копия отец! Такой же крупный, сильный. А вот фамилию - нельзя. До чего же обидно, если бы вы знали!..
    - Понимаю... - Александра Георгиевна вздохнула.
    - Летает вторым пилотом, пока опыта наберётся. А ваш - давно?..
    - Давно. Инженер. Во внешторге работал. Сделали "шпионом" - самая тяжёлая статья. Тоже без переписки. Но я теперь связь с ним установила.
    - Александра Георгиевна, голубушка! - взмолилась Вероника, глядя преданными, просящими глазами. - Напишите своему: может, он узнает, где находится мой? Может, вместе сидят, а? Володин знакомый в Норильске - на свободе, что он там знает...
    - А какая у вашего мужа фамилия?
    - Я вам напишу, я сейчас... У меня тут и карандашик есть, и бумага... - Через минуту Вероника дала записочку: "Драгин Олег Петрович, 1906, подполковник".
    - Хорошо, я обязательно напишу. В жизни всё может быть...
    - Ой, пожалуйста! Век вам этого не забуду!..
    - Вы обещали мне свой адрес... - напомнила Александра Георгиевна, собираясь уходить.
    Вероника вручила ещё одну записочку, с адресом. Растерянно улыбалась: появились люди, надо обслуживать... Александра Георгиевна всё поняла, сказала:
    - Хорошо, Вика, мы ещё поговорим, когда зайду к вам.
    Та, просияв, кивала. За работу принялась - с радостью.
    В приподнятом настроении шла домой и Александра Георгиевна. В чужом ей городе появился у неё родной человек, близкая душа, с которой можно теперь делить радости и горести, не таиться. Да и сын Вероники, пожалуй, сможет теперь почаще отвозить её письма к Сергею - тоже удача! Как хорошо всё получилось. Видно, серьёзный парень, не попадётся, если в Норильске за Кешу себя выдаёт, за борттехника. А сам - лётчик, Володя! Бережёных и Бог бережёт, всё правильно...
    "Вот тебе, мамочка, и не везучая! А может, кончилось оно, моё невезение, а? - спрашивала она сама себя. - Должно же когда-то!.. Может, и в Москве... всё это кончится? Теперь не война, начнут разбираться, вникать в судьбы людей по-настоящему..."
    На этом её душевный порыв погас, потихоньку увял, потому что сама же подумала по-другому: "Никто и ни в чём у нас разбираться не станет. Каждый ответработник в первую очередь печётся о своей должности. Кто там будет отстаивать идеи? Сергей прав, они сами должны привлечь к себе внимание. Тогда, может, хоть обстоятельствами заставят о себе вспомнить. А так... Поэтому все наши идеи и погибли. Уцелевали только должности приспособленцев".
    Знала, обид в народе - уже море, не высушить. Но вспомнила, к счастью, свою душевную хозяйку Олимпиаду Власьевну, соседа Павла Герасимовича, его жену, соседей с другой стороны дома и напротив, через улочку, и удивилась тому, сколько хороших людей вокруг неё, которых ещё недавно она не знала, но, которые, верила сейчас, её не оставят одну в беде, помогут и выручат. А пока надо терпеть - все терпят. В России, пока не нальётся чаша терпения доверху, перемен не бывает. Плохо лишь, что потом и чашу эту разносят на черепки, и черепа, и души, и всё без разбора.
    Александре Георгиевне вдруг страстно захотелось в альпийский солнечный Инсбрук. Разноцветные крыши, чистые улицы, красивые дома, нарядные люди и никогда и нигде никаких очередей. Карнавалы по вечерам, музыка. Люди помнят, что они - гости на земле, и потому ценят в жизни улыбки, не мучают друг друга и не мучают народ всеобщей нуждой и ненавистью, которые приводят к крови, новой жестокости и новой ненависти. А в России не даёт жить людям тупое, негосударственное начальство со своим единственным и подлым принципом: не думай - угнетай!

    5

    Отсек барака в лагере, которым командовал "бугор" Вахонин, приведший бригаду с ужина, загудел от услышанной новости, словно осинник, потревоженный палкой. Оказывается, новеньких, которых привезли вчера и которые ночевали свою первую ночь в карцерах, "Кум" уже распределяет по баракам. Двоих должен прислать и сюда - вместо умерших. А ну, как приведут 3-х или 5-х?.. Где их тогда класть? Снова тесниться? Особенно возмущалось этим ворьё. А больше всех возмущался и нервничал "Тюлька" - не хотел новеньких. И ещё солдат там, говорили, застрелился на вышке, ранил другого солдата. Плохие должны быть последствия...
    Но вот пришёл из второй половины барака "Чайник", о чём-то они там пошептались, и "Тюлька" успокоился. Выяснилось, к ним должны подселить только двоих: одного из новеньких, и одного из какого-то лагеря, по переводу. "Тюлька" весело выкрикнул, обнажая золотые фиксы:
    - Встретим!.. - Он достал из-под подушки грязное вафельное полотенце и расстелил его перед порогом.
    Засунув руки в карманы, раскачиваясь на ногах и виляя задом, он направился к вагонке Вахонина. Остановился там и, покачиваясь, выжидающе-насмешливо чего-то ждал - пусть обратят внимание.
    Вахонин тасовал карты и делал вид, что не замечает - делом человек занят. Но не выдержал марки - жгло любопытство - спросил:
    - Ну, чё? Как вошь на гребешьке лапками сучишь!
    - Мишя, брось! Я жи к тебе с делом, а ты - невежьливый.
    - Спектакль?
    - Ага. Коньцертик по всех правилах малины. Нехай преступнички повеселяться, а?
    - Замётано. - Вахонин оскалил жёлтые фиксы, смешал рукой карты.
    - Вот это - мужьчинский разговор, за шё и люблю! - отреагировал "Тюлька" весело.
    Однако новых заключённых всё не было и не было, и уголовники, пошептавшись, решили развлечь себя сами. К профессору Огуренкову, пришедшему из клуба, направился бригадир Вахонин.
    - Профессор, а ну, слухай сюда на меня! - начал он. - Наши хлопцы, - кивнул он в сторону уголовников, - никогда не присутствовали на суде по 58-й. Помоги исделать маленькую постановочку.
    - Я не режиссёр, историк, - отказался старик.
    - Та не, ты меня не так пойнял. Режиссёра нам не надо: будешь изображать из себя политического.
    - Зачем мне изображать, я и так политический.
    - От и договорились: будем тебя щас судить. Достань себе из своих защитника, а мы - выделим от себя прокурора. Настоящий Вышинский для тебя, усе законы знаить. И председателя суда дадим. Даже Берию и Сталина можем из другого барака достать.
    Уголовники, услышав такое заявление, бурно возликовали:
    - Давай и Сталина, Сталина, "бугор"!
    - Лаврентия давай! Стёклышки для гляделок ему - найдём!
    - А усы у "Друга народов" - есть?
    - А трубка?..
    Вахонин поднял руку:
    - Замётано, всё есть. Ищас приведём...
    Пока Вахонин посылал кого-то из своих за "Берией" и "Сталиным", Огуренков, слыхавший о таких воровских судах, но не видавший их, оживился:
    - Михаил Семёныч, - подошёл он к бригадиру, - не будете возражать, если защитником на суде - я буду сам? Впервые вижу возможность сказать на суде хоть что-то. А подсудимого - вы подберёте себе другого.
    - Предлагай: кого? - легко согласился Вахонин.
    Огуренков повёл глазами по лицам политических и, увидев, что его затее улыбается бывший журналист Кадочигов, весело объявил:
    - Вон, Борис Степаныч согласен.
    - Замётано!
    Не успел профессор отойти от бригадира, как дверь в барак отворилась, и на пороге появился конвоир. Он заметил на полу полотенце, усмехнулся и тихо предостерёг:
    - Татарина - щас войдёть - не трожьте! Небось слыхали, чё случилось на вахте вчера? Он это. - Конвоир вернулся в коридор, и его голос доносился уже оттуда: - Тут будете теперь жить, проходитя! Место - укажить "бугор".
    В дверях показался тщедушный заключённый в очках. Заметил на полу полотенце и перешагнул через него. С нар дружно раздалось:
    - Фраер!
    А Вахонин позвал:
    - "Чайник"! Ты шё говорил? Какой это тебе переведённый, это же фраер!
    Вошедший, не зная, что делать, посторонился, пропуская такого же тщедушного, как сам, татарина и, близоруко щурясь, осматривался. Татарин тоже не двигался, стоя рядом, безжизненно свесив голову. Дверь за ними закрылась, было слышно, как уходил конвойный. Хлопнула затем и дальняя, наружная дверь - всё.
    К новеньким направился "Тюлька". Молча взял татарина за руку и отвёл в третью вагонку - показал свободное место на нарах. Бердиев сразу лег лицом вниз и закрыл глаза. А "Тюлька" вернулся к дожидающемуся его заключённому у дверей. Тот, видимо, ждал, что сейчас и ему покажут его место.
    Обходя вокруг новичка и внимательно разглядывая его, вор осведомился:
    - Как будем тебя звать-величать? - Продолжая делать вокруг жертвы виражи, он тасовал карты. Весь барак напряжённо следил за ним. Понимая это, "Тюлька" остановился и, впившись новичку прямо в глаза, напомнил свой вопрос: - Ну, так как нам тебя звать?
    - Игорь Васильич я. Анохин. - Заключённый попытался улыбнуться. - А вы - бригадир, да? - Он снял с головы новую, только что полученную шапку с номером, в которой будет ходить теперь круглый год. Остриженный наголо, он не походил больше на Чернышевского, как прежде. Не было на его лице и бородки с усами, делавшими его похожим на великого борца за демократию.
    - Кем ты работал? Там... - не обратил "Тюлька" внимания на вопрос новичка.
    Анохин почему-то смутился. Сделав птичье движение головой - втянув её вниз, а затем округло поведя налево и вверх - ответил:
    - Какое это имеет теперь значение? Ну, вторым секретарём райкома партии.
    - Рулевым, что ли? - переспросил "Тюлька" глумливо.
    - Не понимаю...
    - Партия - наш рулевой, говорю. Как в песне. Идейный, значить?
    - Да. - Анохин сделал привычный жест рукой, чтобы поправить на голове длинные волосы, но пальцы наткнулись только на стрижку, и он смутился снова. Добавил: - Осуждён по 58-й статье в Москве. Теперь вот прибыл по этапу сюда - как КРА.
    - Тут усе враги. Шпиёны, власовцы, предатели, троцкисты. Но есть и безвинные, которые не сделали народу ничё плохого.
    Почувствовав, наконец, что над ним издеваются, Анохин усмехнулся:
    - Это вы, конечно?
    - Не тольки. Есть и ещё.
    - Скажите, пожалуйста, кто бригадир? Мне место бы...
    - А, тебе "бугор" нужен? Это вон там, дальши...
    - Спасибо. - Анохин надел шапку и пошёл. Но "Тюлька" подставил ему ногу, и он растянулся на полу. На верхних нарах заржали уголовники.
    Отыскивая слетевшие очки, Анохин ползал на корточках, близоруко щурился, вглядываясь в грязные доски пола. Пальцы у него мелко подрагивали. Наконец, нашёл и, выпрямившись, принялся протирать платком стёкла. Его вещевой мешок лежал на полу.
    "Тюлька" нагло спросил:
    - Ну, как, фраер, нравится тебе здесь?
    Водружая очки на место, Анохин проговорил:
    - Вы, очевидно, по уголовной... Мне уже говорили...
    - Чё, тебе, падла, говорили? - Пряча карты в карман ватника, "Тюлька" вызверился. - Щас, сука, гляделками у меня выстрелишь! - Он сделал из пальцев рогатку и ткнул ею Анохина в глаза. Очки снова слетели и упали на пол. Но опять не разбились. А сам Анохин схватился руками за лицо.
    Громко заржал "Чайник":
    - "Тюля", натяни ему левый глаз на задницу!
    "Тюлька", ободрённый выкриками, ударил Анохина снизу по челюсти, и тот, взмахнув по-бабьи руками, опрокинулся навзничь. Не отыскивая больше очков, быстро поднялся, не видя "Тюльку", мучительно щурясь от боли, спросил:
    - За что вы меня?
    - А так, нравится. - Уголовник ударил Анохина ещё раз, в живот.
    Согнувшись пополам, Анохин пытался вздохнуть и не мог.
    - Ну, шё, секретарь? - весело спрашивал "Тюлька". - Нравится тебе здесь? Встань на колени, я тебя тогда прощу.
    Анохин, наконец, выпрямился.
    - За что, сволочь? Меня фашисты на колени не поставили!
    "Тюлька" ударил Анохина в лицо, и тот залился на полу кровью. Но опять поднялся и, размазывая на лице кровь, сказал:
    - Добивай, сволочь, ты тоже фашист! Заверши их дело, чего стоишь! Я был 2 года на фронте, не боюсь...
    Почти никто не заметил, как дверь отворилась и в барак вошёл огромный, широкоплечий зек лет 45. Такого великана в лагере ещё не было. Он сразу всё понял, загудел от двери мощным басом:
    - Как всегда, развлекаетесь, жульё? Не надоело?
    К нему повернулись все головы сразу - откуда такой? Первым опомнился Вахонин:
    - "Тюля", а это ещё шё?
    "Тюлька" деланно хохотнул:
    - Ха! Ещё один фраер... - А что делать дальше, чувствовалось, не знал: уж больно мощен был вошедший, раздавит, как бульдозер. Но вдоль нар уже полез с ножом в зубах сметливый "Чайник" - чтобы зайти к "фраеру" с тыла. И "Тюлька", желая отвлечь великана, несколько ободрился - против ножа не устоит и бык - достал свои карты.
    - Хевра, он нас обижяет, да? Шё ему за это? - Пальцы привычно тасовали карты.
    - Смажь! - посоветовали из угла.
    А великан был уже возле "Тюльки".
    - А ну, подыми, гнида, очки! - приказал он. - Подыми, говорю!
    "Тюлька" обратился к уголовникам за сочувствием:
    - Хлопцы, шё он от меня хочить? - А сам краем глаза следил за "Чайником". - Откуда он уже такой узялся? Шё ему у нас надо, а? И - невежьливый.
    Уголовники ржали: спектакль!
    И вдруг "Тюлька" рухнул на пол. Великан грохнул его своей лапищей сверху, по голове. И гремел:
    - Подыми очки! Ну!.. Раздавлю, как червя! - Он поднял ногу в огромном жёстком, как камень, лагерном сапоге.
    Боясь быть раздавленным, "Тюлька" пополз, стараясь найти очки, и действительно походил на извивающегося глистообразного червя. А верзила вдруг резко обернулся, схватил "Чайника", занёсшего нож, за кисть и рванул с поворотом, выворачивая руку аж в лопатке. Раздался вопль, нож упал. А затем полетел на пол и обеспамятевший "Чайник". Всё произошло так быстро, что зеки пришли в изумление. А "Тюлька" уже протягивал великану очки.
    - Отдай хозяину! - прогремел новичок, отстраняя "Тюльку" с дороги. - Кто "бугор"?!
    Вахонин молчал, оценивая обстановку. Затаили дыхание все уголовники. Но в рядах у них произошло шевеление - как у волков перед прыжком. Великан же властно повторил вопрос:
    - Кто бригадир?!
    Вахонин вышел из своей вагонки в проход.
    - А ну, слухай уже сюда, на меня! Ты шё, пришёл до нас по делу или вопросы задавать? Качать права здесь будем мы, ты шё, не знаешь?
    Новичок резко шагнул к Вахонину:
    - Значит, ты "бугор"? А чего крутишь?..
    - Ты мине, падла, не тыкай, я тебе не ты! - взвизгнул мордатый бригадир. А великан опять резко обернулся назад и бухнул кулаком-кувалдой кого-то по голове. И ещё один уголовник рухнул на пол без сознания и не шевелился там. Нож валялся возле его головы. Новичок быстро нагнулся и подобрал. Глядя Вахонину в бегающие нервные глаза, тихо проговорил:
    - Запомни, вошь! Ещё одно оскорбительное слово, и я оторву тебе башку! Вместе с номером! Одно только слово...
    - Та ты чё, чё, очумел? - Вахонин попятился от наступавшего великана с ножом. - Или уже своих не узнаёшь?..
    - Запомни: я - "Спартак"! Переведён к вам из 11-го. Небось, слыхал обо мне? Так что кончилась твоя власть. Ещё кого тронете - задавлю вот этими руками! И "Кум" никому не поможет.
    Вахонин отошёл в свою вагонку, оттуда зло позвал:
    - "Чайник"! Ты шё, сука, говорил, шё пришлют тольки двоих! А теперь, чё получаитси? 3! Куда нам ево?!.
    Однако корчившемуся от боли "Чайнику" было не до Вахонина - пошёл в свою бригаду, в другой отсек. Видно, придётся лечить теперь руку, не мог ею пошевелить. Вместо него Вахонину ответил сам прибывший:
    - Одного из вашей бригады сегодня заберут в другой лагпункт. Мне это ваш "Кум" на беседе сказал.
    Нападать на "Спартака" никто больше не решился. "Волки", когда можно было, момент упустили, замешкались, а теперь и вовсе боялись. О славе "Спартака" здесь слыхали давно, а в этот вечер и сами убедились - лучше не связываться. Да и ножом он ещё вооружился. А тут и "Борода-Пугач" вернулся со своими из клуба. С этими вообще бессмысленно затевать потасовку: один за всех, все за одного - спаяны. И Вахонин ответил "Спартаку" миролюбиво:
    - Ладно, ночуй! Но - запомни и ты: память у нас - хорошяя.
    Поднялся на ноги вор, оглушённый кулаком "Спартака". Забыв про утерянный нож, молча направился к своим нарам. А к "Спартаку" с Анохиным подошли прибывшие с репетиции.
    - Утрите кровь на лице, - сказал Крамаренцев Анохину и подал платок, похожий на тряпку. - Что у вас тут произошло? Драка, что ли?
    - Была, - ответил "Спартак". - И ещё обещают.
    - Ну, не-ет, кончились их праздники! - заверил Крамаренцев. - Так что не бойтесь.
    - А мы и не боимся, - снова за обоих ответил "Спартак". - Не таких обламывали.
    - Ну, тогда давайте знакомиться. - Крамаренцев протянул "Спартаку" руку. - Василий Крамаренцев. Можно по прозвищам - "Пугач", "Борода".
    - Олег Петрович Драгин. Дразнят ещё "Спартаком".
    - А, так это вы и есть тот самый "Спартак"?
    Драгин усмехнулся. Крамаренцев пояснил:
    - Слыхали про вашу необыкновенную силу - прямо легенда!.. А так - ничего больше не знаем. - Видя, что Драгин годится ему в отцы, Василий смущённо прибавил: - Когда человека не видел, оно как-то ни к чему вроде расспрашивать про него. А теперь вот - хотелось бы поконкретнее...
    - А ведь и впрямь "Спартак"! - восхищённо вырвалось у Анохина. Улыбаясь разбитыми, распухшими губами, он с интересом рассматривал своего спасителя.
    - Закурить есть у кого? - спросил "Спартак".
    - Найдётся, - ответил Крамаренцев и повёл новичков к своей вагонке. Там они дружно все закурили, а Германов спросил "Спартака":
    - Я слыхал про вас, что вы лётчиком были. Это правда?
    - Был, - подтвердил "Спартак", затягиваясь дымом. - На фронте дослужился до заместителя командира полка.
    - За что же вас?..
    - Долго рассказывать. - Драгин вздохнул.
    - А вы коротко, - попросил Крамаренцев, рассматривая высокий лоб лётчика, резкие морщины на лице. - Нам ведь теперь вместе жить. А с кем рядом спишь, того знать надо: можно ли положиться, нет ли?
    - Понял, - сказал лётчик, пряча загашенный "чинарик" за отворот шапки - про запас. Теперь было видно без шапки, что он блондин, хоть и стриженые все. Лицо было мощное, с раздвоенным подбородком, бровями вразлёт. Прямой нос, твёрдые губы, крутой лоб. Но более всего удивляло, что волосы были соломенные, брови - тоже светлые, а глаза - чёрными сливами. Большие, внимательные. Никогда не забудешь такие глаза на всём светлом. Даже кожа на лице лётчика была светло-молочной, как у латышей.
    - Если коротко, - заговорил Драгин, - то всё было так... Сбили меня под Кенигсбергом, попал в начале войны с экипажем в плен - я на тяжёлом бомбардировщике летал, ДБ-3Ф назывался. А через год удрал с немецкого аэродрома на острове на их же самолёте. Нас, заключённых, привозили туда из лагеря взлётную полосу ремонтировать. Пострадала от бомб. Удрал я оттуда на истребителе, один. Подтвердить всё - некому. Ну, и начали меня таскать по допросам - уже свои. Не подослан ли?.. Как это немцы могли дать такого маху?.. Словом, то, да сё, и сплошь оскорбительное. Я и наговорил сгоряча. Дали срок.
    - Сколько?
    - А сколько дают "предателям"? Как обычно.
    - Сколько уже отсидели?
    - Уже 7, с 43-го.
    - Где до этого отбывали?
    - Сначала под Карагандой. Потом здесь, в Норильске.
    - У Соловьёва?
    - Нет, у Пилипчука.
    Крамаренцев сочувственно вздохнул:
    - Ну ладно, Олег Петрович, вижу, нет у вас настроения вспоминать всё это ещё раз. Будем тогда выяснять, куда вас устраивать на ночлег? Намаялись, небось?..
    Вместо Драгина ответил Анохин, молчавший всё время:
    - Да, поспать бы не мешало. Прошлую ночь мы маялись в одиночных карцерах, по двое. Разве там сон!..
    Хотел сказать что-то и Драгин, но отворилась дверь, и появившийся в ней конвоир с карабином громко позвал:
    - N200008-й, есть?
    - Я! - откликнулся Гаврилов с нар.
    - Собирайся с вещами!
    - Куда? - спросил Гаврилов дрогнувшим голосом.
    - В город, на допрос. В управление лагерей! - уточнил конвоир. И негромко добавил: - Куда потом, не знаю.
    Гаврилов, собирая в вещевой мешок своё барахло, изумлённо бормотал:
    - Вот те на, вот те и сон...
    Конвоиру не терпелось:
    - Скоро ты там? Аль подмыться решил?
    - Я - скоро, скоро... - бормотал Гаврилов. И вдруг вспомнил: - Так ведь у меня ещё чемодан хранится в каптёрке! - А закончил совсем жалобно: - И сон нехороший... не иначе к беде...
    - К каптёру - зайдём щас, - твёрдо пообещал конвоир. - А нащёт сна - судьба разберётся, пошли!
    Возле двери Гаврилов обернулся, с белым лицом обратился ко всем:
    - Прощайте, братва! Не поминайте лихом, если кому что...
    Никто ему не ответил - только молча проводили глазами. А когда дверь затворилась, Крамаренцев сказал:
    - Вот, Олег Петрович, вам и место освободилось.

    6

    - Так вы утверждаете, Гаврилов, что ваши родители умерли? - спросил следователь в Управлении лагерей. - Вы настаиваете на этом? - Он не мигал и казался Гаврилову старым.
    - Да, настаиваю, - устало ответил заключённый, сидя перед следовательским столом на стуле.
    - Хорошо, расскажите тогда, как выглядит ваш родной посёлок? - задал следователь новый вопрос. На его погонах тускло поблескивали 2 большие звезды - подполковник.
    - Зачем это всё, гражданин начальник? - стал канючить Гаврилов. Поправился: - Виноват: гражданин следователь.
    - Есть сомнение: действительно ли ты - Гаврилов? - жёстко и просто сказал подполковник.
    - В чужое дело впутать хотите! - выкрикнул Гаврилов истерически. Лицо у него побелело.
    - Отвечай по существу! - Следователь хлопнул ладонью по столу.
    - Что отвечать, что?! - На шее Гаврилова вздулись вены.
    - Как выглядит твой посёлок? - резко выкрикнул подполковник. - Быстро!..
    - Я лицо родной мамы забыл, начальник, а ты мне - посёлок! - Гаврилов деланно психовал. - Сколько лет прошло, шутишь! Посёлок как посёлок. Бугор, за бугром - речка. Лес за речкой стоит. Сельмаг в центре посёлка - хомуты, хлеб, керосин, всё в одном помещении. Мне 18 было, начальник, когда я из села уходил. А теперь - 35! Сколько я потом этих посёлков повидал, не упомнить! И все одинаковые. - Гаврилов догадывался, что вызвали его неспроста и старался отвечать потолковее, хотя и кричал. Лицо его покрылось каплями пота.
    - Родную маму забыл, говоришь? А узнал бы её?..
    - Не впутывай меня в чужие дела, начальник, не впутывай!.. У меня - своего срока хватает! - Гаврилов рванул на себе ворот арестантской рубахи. Понимая, что не знает всех ловушек, которые, вероятно, следователь приготовил ему с какими-нибудь фотографиями, он закатил настоящую истерику.
    - А ну, прекратить!.. - Следователь вновь хлопнул по столу, вскочил. - Тихо! Прекратить истерику! - Он опять сел, загнанно дыша, посмотрел на часы и нажал под столом кнопку. Дверь в кабинет отворилась, вошёл часовой.
    - Введите сюда стариков, - негромко приказал подполковник и стал разминать папиросу.
    Когда в кабинет вошли Афанасий Иванович и Елизавета Аркадьевна, Гаврилов уже успокоился и сидел хотя и тихо, но был весь напряжён. Коротко взглянул сначала на вошедших, быстро на следователя и снова на стариков. Рассматривая их, вздрогнул, вдруг всхлипнул и тихо, жалобно простонал:
    - Мамочка!.. Папа!.. Что же вы, не узнаёте меня?..
    Он закрыл лицо руками, опустил голову на колени и зарыдал.
    Следователь почувствовал в теле обмирающую слабость. Мышцы у него на спине из сжавшихся стали мягкими, и он торопливо, обжигаясь, закурил. Всякое приходилось видеть, а к такому, видать, не привыкнешь.
    - Афоня, Афоня!.. - вскрикнула Елизавета Аркадьевна, хватая губами воздух, не в силах ничего более произнести, цепляясь руками за плечи мужа, приваливаясь к нему.
    Поддерживая жену, не имея возможности сдвинуться с места, Афанасий Иванович неуверенно проговорил:
    - Петя, ты, что ль?..
    Гаврилов рванулся к старикам:
    - Батя!.. Матушка!.. - Сгрёб их, быстро целуя, зашептал каждому на ухо: - Не выдавайте! Не выдавайте, потом!..
    Ничего не понимая, потрясённый, Афанасий Иванович бормотал:
    - Петя, Петенька, как же так?.. - Ноги у него ослабели, а тут и жене его совсем плохо стало - навалилась на него. Он растерялся.
    Следователь курил. Каких только встреч здесь не было, и он задумался о жизни, о чём-то своём, был не очень внимателен к тому, что происходило у него в кабинете. Вывел его из этого состояния истерический крик Гаврилова:
    - Гражданин следователь, уведите!.. Гражданин следователь! Не могу я им про себя такое... уведите!..
    И опять, ничего не понимая, Афанасий Иванович растерянно бормотал:
    - Петя, Петенька, как же... зачем? Изменился ты... родную мать, отца гонишь. За что же нам это всё?.. - Он зарыдал, обнимая бесчувственную жену, трясясь, не глядя ни на кого. Елизавета Аркадьевна стояла с ним без кровинки в лице, еле держалась. Следователю стало не по себе, он подошёл к старикам, заговорил с ними торопливо, словно был в чём-то виноват и просил его извинить:
    - Ну ладно, ладно... Это бывает, пройдёт. Ступайте в коридор, отдохните. Мы разберёмся... - Он проводил их до двери, вышел с ними в коридор, ведя их под руки, поддерживая, не зная, как и чем утешить. Ссутулившиеся, тихие, они были похожи на покорных больных.
    Оставив стариков в коридоре на стульях, подполковник вернулся, медленно притворил за собой дверь, опять закурил возле стола и шагнул к стоявшему Гаврилову:
    - Ну?! Что всё это значит?..
    Гаврилов, казалось, ко всему безучастный, ровно сказал:
    - Зачем всё? Считали меня погибшим, пережили это, привыкли... - И вдруг закричал в новой истерике: - Зачем я им такой?! Дезертир, предатель, зачем! Столько лет прошло...
    - Прекратить!.. - Следователь рывком рванулся к столу, налил из графина воды, передавая стакан, жёстко спросил: - У тебя что же, нет жалости? Зачем сразу скрывал, что жив? Зачем их сделал "мёртвыми"? У тебя нет сердца!..
    Гаврилов жадно выпил воду, ответил, держа стакан в опущенной руке:
    - А у кого оно есть здесь, у кого?.. - Глядя на пол, видя, как скупыми слезами капает из стакана, продолжал: - Я зверем стал у вас тут, у вас! Зачем вы их привезли? Показать им зверя?.. Что вам от меня надо?
    - Ну, хватит! Ты... действительно зверь. - Подполковник вызвал из коридора конвоира, приказал: - Уведите!..
    Однако конвоир не успел сделать и шага, как дверь в кабинет опять отворилась, и на пороге появилась Елизавета Аркадьевна. Глядя на следователя слезящимися глазами, она спросила извиняющимся тоном:
    - А где же наш-то Петенька? Не он это!.. - Голос был совсем уже слабый, от волнения дребезжал. Семенящей походкой она направилась к окну, где стоял лже-Гаврилов.
    Подняла близорукое лицо.
    И стала смотреть на человека, который выдавал себя за её сына. "Гаврилов" не выдержал этого взгляда, помертвел.
    - Где мой сын?! - донеслось до него. - Ведь и у тебя есть мать, - простонала она, - зачем же ты так?..
    "Гаврилов", как от удара, выпрямился, застыл. А она пошла от него к столу, где стоял графин с водой, но не дошла. Голова от волнения и горя затряслась, ноги подогнулись и, тоненько вскрикнув: "Не он это!", она осела на пол. Поддержать её подполковник не успел. Он только смотрел, как вбежал в кабинет Афанасий Иванович, склонился над ней и жалобно произнёс:
    - Водички бы!..

    7

    После увода Гаврилова из барака страсти в бригаде Вахонина понемногу улеглись, и тогда явились, наконец, гости, за которыми бригадир послал одного уголовника ещё час назад. Он и принялся объяснять с порога:
    - "Бугор"! Смотри, кого привёл вам!..
    Все обернулись в его сторону и увидели рядом с ним трёх зеков, загримированных под Сталина, Вышинского и Берию. Ожидая представления "публике", те молчали. Гонец, приведший их, продолжал:
    - Согласились прийти до нас тольки по "заказу". Если обчество не согласное - они уходют. Задержка - так это... гримировалися они.
    Общество уголовников радостно возликовало на нарах:
    - Заказ - исполним. Со-гла-сные-е!..
    Они с восхищением смотрели на знаменитых воров в законе, освоивших роли Сталина, Берии и Вышинского. Слава о них давно гуляла в лагере по баракам. И вот теперь они могли их видеть воочию. Доморощенные актёры были настолько популярными, что получали от ворья официальные приглашения, то есть, шли играть на "заказ". Игра на "заказ" оплачивалась закуской и спиртом. Выплата при этом разрешалась и в долг, и даже в рассрочку.
    "Артисты", словно представляясь, показывали зрителям, пройдясь по "сцене" между дневальным и парашей, общее сходство со своими персонажами. "Берия" снял шапку, и все увидели его лысину. Поправил привычным жестом пенсне, а затем, выбросив из кулака растопыренные пальцы, по-грузински воскликнул: "Вах!.."
    Уголовники одобрительно заржали. Политические, проникаясь интересом и уважением, вытягивали худые шеи тоже.
    "Сталин" шапку не снимал, дабы не испортить впечатления тюремной стрижкой. Зато охотно показывал всем свои "сталинские", наклеенные усы и трубку, которую держал в левой, полусогнутой руке и демонстрировал замедленное спокойствие и величавость.
    - Ну, чьто, я палагаю, можьна начинат? - негромко спросил он с типичным сталинским акцентом. "Перебора" не было, и это заинтересовало всех окончательно.
    Даже по внешнему сходству и манерам чувствовалось, "актёры" побывали в своих опасных ролях уже не раз, и не боялись, настолько были уверены, что ни одна лагерная "сука" не выдаст их. Знали, за предательство заключённые ответят только одним - убийством стукача. И стукачи не решались на своё тайное дело. А может быть, самим нравилось то, что проделывали знаменитые "паханы". Дело было ещё и в том, что спектакли для этой троицы были не только заработком, а скорее, возвышающим их над толпою праздником. Импровизации и подлинное вдохновение придавали их игре дополнительный блеск. Заключённых же игра захватывала настолько, что предательство выглядело бы своеобразным святотатством. Это понимали все, в том числе и сами исполнители запретных спектаклей, которые не покажешь с клубной сцены, где ставили пьесы настоящие режиссёры. В глазах лагерной публики пришедшая троица была выше заслуженных артистов. И это обстоятельство подогревало честолюбие "заказных" актёров особенно. Так что старались они на совесть, были прилично начитанны, а главное, не глупы от природы.
    Поняв, что контакт с аудиторией установлен, "Сталин" с лёгким и непринуждённым грузинским акцентом произнёс, обращаясь к своему напарнику:
    - Таварищ Вишинский, праверьте, пажялуйста, гатов ли народ к суду над преступниками по "Ленинградскому делю"? - Он повернулся к "Берии" и, раскуривая трубку, добавил: - А ти, Лаврентий, абиспечь ахрану на дверях. Считай, что ета - правителственное задание тебе.
    - Ура-а-а!.. - завопили уголовники, почувствовав в пожилом собрате подлинного вождя народов. А Вахонин немедленно выбежал к гостям навстречу и очень естественно подыграл начинающемуся спектаклю:
    - Товарищ Сталин, прошу не беспокоиться. Ищас будеть исделано всё. Подсудимые - уже доставлены у суд. - И повёл пришедшую троицу к своей вагонке, дав какой-то знак уголовникам. Те моментально освободили вагонку для "сцены". Остальные сгрудились вокруг, чтобы смотреть.
    Пока "Сталин" выбирал себе место, не снимая с головы, как и "Вышинский", шапки с номером, а "Берия" напротив, всё оглаживал свою лысину и поправлял на носу пенсне, Вахонин подбежал к Огуренкову:
    - Товарищ прохвесор, вы ж видите, шё надо. Забудем, шё до этого тут было`, приглашайте ото Кадочигова - и прашю обоих до нас.
    "Сталин" в это время талантливо заметил, пыхнув трубкой:
    - Правда, это - не Октябрьский зал в доме Союзов, где мы судили мерзавцев Каменева, Зиновьева, Радека, Пятакова и подлую банду Бухарина, но - ничиво. Ради всенародного деля, я думаю, сайдёт. Так, нет, таварищ Вишинский?
    И профессор Огуренков, услыхавший это, окончательно убедился, к своему удивлению, в том, что идёт на эту игру чуть ли не с удовольствием. Днём, на работе, он задремал во время всеобщего перекура, и ему приснился дурацкий сон, будто вся страна шла на работу в кандалах. А Сталин, шедший впереди всех и указывающий на зарю коммунизма на рассветном востоке, патетически произнёс: "Вот теперь, единым социалистическим лагерем, мы непременно построим наше светлое будущее!" И тут Огуренков увидел во сне, что на работу ведут, точно так же, и венгров, и поляков, и немцев, китайцев. Но только на их вождях кандалы были полегче и поменьше, как игрушечные. И на более длинных цепочках - на таких водили раньше дамы своих собачек во время прогулки. А в руках этих маленьких вождей - большие пакеты из прочной бумаги. Из них выглядывали, у кого оранжевые апельсины, у кого копчёная колбаска, конфеты или русская осетрина. Они тоже, как и Сталин, указывали на восток и призывали свои народы трудиться на благо будущего человечества. Проснулся Огуренков от команды: "Кончай перекур!" И очень злился, что не дали досмотреть сон. И вот теперь - на же тебе! - получается, что сон был "в руку". Сам "Сталин" пришёл к нему в барак, чтобы осудить за отлынивание от строительства социализма.
    К удовольствию и радости профессора, Кадочигов тоже легко согласился и пошёл на "суд" в качестве обвиняемого. "Ладно, - сказал он, - хоть немного отвлечёмся от реальной жизни".
    Отсек затаённо ждал. На "процесс" внутренне были согласны, как уголовники, наслышанные о ворах в законе и жаждущие схватки с "политиками" без ножей, так и политические, уважавшие профессора Огуренкова и его друга, журналиста Кадочигова, за светлый ум. И те, и другие ждали теперь от "суда" чего-то более значительного, нежели просто развлечения от спектакля. Понимал это и "Сталин". Он произнёс:
    - Таварищ Вишинский, начинайте...
    "Вышинский" начал с резкого обвинения, предъявляемого "подсудимому":
    - Гражданин Кадочигов обвиняется советским судом за то, что в качестве журналиста занимал в течение ряда лет преступную, антигосударственную позицию, которая заключалась не только в полускрытых антиправительственных намёках, содержащихся в его статьях...
    - С чего это вы взяли? - перебил Кадочигов. - Вы же не читали моих статей!
    Его осадил "Берия", изображавший из себя председателя на суде:
    - Лишяю вас слова! - страстно произнёс он с грузинским акцентом. - Таварищ пракурор, прадалжяйте ваше абвинени.
    Уголовники, довольные такой быстрой реакцией - "Как в жизни!" - заржали. Тогда вставил своё спокойное, высокое слово и "Сталин":
    - Падсудимий, чтоби асудит вас, суду не обязателно читат ваши статьи. Для этава есть органи следствия, другие кампитентние люди. Да и не в статьях делё. Ано - в направлении ваших мислей!
    Кадочигов и тут не смолчал:
    - Значит, вы судите меня не за действия, а - за мысли?!
    "Берия" снова взорвался тирадой:
    - Падсудими, кто вам дал слова?! Будете задираться, набероте сибе других статей - из угаловнава кодекса!
    Профессор Огуренков понял, "троица" хорошо знала не только свои роли, с которыми, видимо, освоилась на подобных спектаклях, но и много перечитала книг из лагерной библиотеки, а может быть, и из частных собраний, попадавших в лагерь из города. Знал, среди воров в законе встречались книгочеи и с феноменальной памятью, и с природным умом, не уступающим иным учёным каноникам. Такие были способны и на юмор, и на сарказм, что и происходило в данном случае. Профессора интересовало теперь, понял ли это опытный журналист Кадочигов?
    "Вышинский" продолжал:
    - Итак, я повторяю: антигосударственные позиции обвиняемого выражались не только в его статьях, но и в преступных действиях. К таковым, например, как установило следствие, относятся: диверсия с затоплением в районе Акмолинска океанского советского теплохода, диверсия с взрывом рудника на Пинских болотах...
    - Что-о?! - изумлённо вырвалось у Кадочигова.
    Уголовники, да и политические дружно рассмеялись. Понял свою промашку и Кадочигов: "суд" лил воду на его мельницу, надо ему подыгрывать, а не удивляться.
    "Берия", делая вид, что листает "дело" подсудимого, невинно заметил:
    - Чему ви изумляетесь? Разве это вот... не собственные ваши паказания? Разве это - не ваши личние подписи? И патом: нам - известна о вас всё даподлинна! Как известно и то, что тисачи людей... сначала дают паказания... а затем, на суде... атказиваюца ат них.
    "Сталин" поддакнул:
    - Старий приём - виглядеть на суде невинным барашьком. Напрасний труд, Кадочигов: барашьков - тожи едят. Толька чистасердечние признания на суде и раскаяние в савершённих вами приступлениях... можит аблегчит вашю участь.
    "Вышинский" тоже сверкнул остроумием и стёклами пенсне:
    - Признавайтесь, почему вы пошли против незыблемости социалистического государства и его народного строя? На что вы рассчитывали, когда топили наш пароход?
    Кадочигов поднялся:
    - Хотел выплыть из моря лжи на... спасательном круге из статей Конституции.
    - И что же?..
    - Они - оказались дерьмовыми.
    Заключённые дружно рассмеялись, а "Берия", когда утихло, потребовал:
    - Прошу занести в пратакол: била нанисено аскорблени автару Канституции!
    И опять аудитория отреагировала обвальным хохотом. Но вот стало тихо, и Кадочигов поднял руку:
    - Разрешите мне, в своё оправдание, привести цитату из дневника Льва Толстого?
    "Берия", переглянувшись со "Сталиным" и "Вышинским", о чём-то пошептавшись с ними для вида, объявил:
    - Харашё, читайте.
    - Я знаю её на память, - ответил Кадочигов, и профессор Огуренков понял, журналист сообразил, как вести себя - принял правила игры всерьёз.
    И действительно, Кадочигов процитировал сложную дневниковую запись великого писателя неторопливо, внятно, лишь разделяя её паузами и точками в нужных ему местах, сохраняя однако все стилистические и логические интонации автора:
    "Главная недодуманность, ошибка теории Маркса - в предположении о том, что - капиталы перейдут из рук частных - в руки правительства. А от правительства, представляющего народ, - в руки рабочих. Правительство - не представляет народ. А есть - те же частные лица, имеющие власть. Несколько различные от капиталистов. Отчасти - совпадающие с ними. И потому правительство - никогда не передаст капитала рабочим. Что правительство представляет народ - это фикция, обман. Если... было бы... такое устройство, при котором... правительство действительно выражало бы волю народа... то в таком правительстве - не нужно было бы насилия. Не нужно было бы... правительства в смысле власти". Толстой это написал ещё 52 года назад. В чём же вы тогда обвиняете меня за "направление в мыслях?"
    "Сталин", останавливая своих помощников, поднял запрещающую руку:
    - Я вижю, падсудимый хочет навязат нам палитическую дискуссию, - спокойно произнёс он. - В своё время... нам... питались навязат дискуссию... Троцки, Зиновьев, Каменев - так називаемая аппазиция. Чем это закончилось, известно всему миру.
    Кадочигов смиренно спросил:
    - Стало быть, дискутировать с партией - нельзя? Партия - не ошибается, а потому непогрешима, как Папа?
    От вопроса мгновенно вскипел "Берия":
    - Коба, как он смеет так гаварит? Атдай иво мне! Я знаю, щто нужна делат с такими!
    "Сталин" остановил преданного сатрапа:
    - Я - тожи знаю, что делат, Лаврентий. Паслушаем, что скажит защита.
    Профессор Огуренков давно уже был готов подключиться к затеянной игре - импровизированный сценарий спектакля ему нравился. Он сказал:
    - В виду того, что ваша партия пока ещё не запретила сочинений Льва Толстого, прошу высокий суд не ставить в вину моему подзащитному сомнительный образ мыслей графа Льва Николаевича Толстого. Граф - был гениальным писателем, но... слабым социалистом, и плохо разбирался в экономике, хотя и считался помещиком. Видимо, Толстого разочаровал опыт трудовой коммуны "Новая Гармония", созданной Робертом Оуэном в 1825 году в Соединённых Штатах Америки. Оуэн, уезжая из Англии в Америку, считал, что в Америке - не было вековых эксплуататорских традиций. Вот почему... он так смело вложил все свои деньги... в тот свой первый, прошу прощения, "колхоз". Но... уже через 4 года... он убедился: ничего хорошего из его колхоза не получилось. Каждый член коммуны полагался в работе на соседа. И не чувствуя себя личным хозяином, трудился на полях без должного рвения, с прохладцей. Коммуна... перестала приносить доход и... разорилась. Видимо, исходя из опыта Оуэна, Лев Николаевич Толстой и пришёл к выводу, который процитировал здесь мой подзащитный. Таким образом, он - всего лишь... жертва, доверившаяся... великому авторитету писателя. И посему... я прошу высокий суд... заочно осудить... помещика и писателя Толстого, а моего подзащитного - оправдать. В той части обвинения, которая касается его образа мыслей.
    "Сталин" ухмыльнулся в усы, поднял останавливающую руку опять:
    - Защита палягает, в таком слючаи, что царское правителство маглё би аправдат... и всех революцианерав России. Это же - не их вина, что ани пашли... в риволюцию? Начитались книжек Маркса и Энгельса, ну, и даверились их автаритету! У нас ета - ни пройдёт, гражданин прафессар! Ета - ни довад, ета - ни аргумэнт!
    Уголовники, напряжённо следившие за поединком, за аргументами, бурно зааплодировали на нарах. Глаза их восхищённо блестели: знай наших! Но "Сталин" снова поднял свою длань:
    - А пасиму, гражданин прафессар, я придлягаю суду... винести частни апридилени и... па атношению к защите! В вашем лице... защита савершиля здэс... публичнюю папитку... дискредитироват... калхознае строителство. На аснавани слючайни неудачи какова-та Роберта Оуэна, катори 100 лет назад... не сумель арганизоват сваю каммуну. И хачу напомнит суду старию истину: враг - каварен и апасин не толька для параходов, плавающих по акмолинским степям. Паетаму ми... визде должни бит начеку!
    Огуренков немедленно запротестовал:
    - Но, позвольте! В таком случае... ни один защитник в мире... не отважится более на защиту... в советском суде.
    На него окрысился "Берия":
    - А зачем защищать врагов?
    Огуренков согласился:
    - Разумеется. Особенно, если они взрывают наши пароходы в степях и шахты в болотах.
    "Сталин" пошептался с помощниками, спокойно объявил:
    - За антисавецкую прапаганду во время суда... защите - виносится 10 лет... тюремнава заключени. После каторава - 5 лет ссилки... в места, не столь отдалённие. Решени аканчательни и абжаловани ни падлежит! А вапрос о защите в савецкам суде - следует рассматрет на ачиридном засидани Палитбюро.
    Уголовники сначала заржали, а потом снова и дружно зааплодировали "Сталину": голова, вождь! Срезал учёного старикашку.
    Поднял руку Кадочигов:
    - Разрешите вопрос. Допускает ли ваша партия... новые революции?
    "Сталин", почувствовавший восхищение в стане слушавших его уголовников, ответил опять сам:
    - А чем заканчивались все революции в мире, вам извесна? Ани... заканчивались гражданской вайной. Патом - казнями, кровью. Тюрьмами и лагерями. Письмами с просьбами разабраца в невиновнасти, да? Пуст падсудимий атветит, зачем ему нужьна новая ривалюция? Нет, в России - ни будит больше никаких революци! Ва всяком слючаи ещё лет на 50... я вам ета... гарантирую! Поетому и прадалжяем судит всех мерзавцев, ни жиляющих строит нашю новую жизнь. - Он посмотрел на уголовников, вновь усмехнулся: - А падсудимому - упорно хочица заваеват равенства... нищих! Так? Но ми, правителство, и ви, народ, ми - ни хатим... такого... равинства. Ми хатим, чтоби способние люди - жили, как люди. А не как... равние нищие! Равенства нет в природе, и никогда не будет, чтоби дурак и умни били равны. Равэнство может быть только в смысле равнаправия перед законами государства.
    Огуренков взорвался:
    - Именно поэтому и нужна ещё одна революция! Поэтому они и возникают всегда там, где правительство... не желает равенства граждан перед законом, а сознательно растлевает сознание и душу народа и разводит для него отупляющую нищету! Такую тлетворную лжедемократию - надо разоблачать! Вам - нужны миллионы Павликов Морозовых!
    "Сталин" перебил старика:
    - Да, нам нужны Павлики, и мы их получим. А вот, если ви займёте наши места, разве щто-нибуд изменица? Скажи: исчезнут лагеря и тюрьми? Не-ет! Без лагерей - вам тожи ни абайтис. Ви - тожи будите апираца на... таких же людей, как Лаврентий. А в лагерях - на угаловникаф. Визде и всигда нужин надзор! А, стало бит, и привилегии?
    Огуренков радостно воскликнул:
    - Вот это и доказывает, что правительство, опирающееся на уголовников и насилие - типично тлетворное, уголовное правительство! Благодарю вас за чёткое понимание существа ваших персонажей!
    "Берия" подвёл итог:
    - Взят падсудимого и защиту - пад стражу!
    Политические заключённые аплодировали. Уголовники не понимали, что произошло. И "Сталин", видя это непонимание, произнёс для уголовников:
    - Вот так, гражданин прафессар, народ никогда ни паймёт вас! Ми - тожи не ликом шиты. Не будь в стране такой власти и рабства, многие из нас, может, и не пашли би на уголовние приступлени. Каждий по-своему виражает пратест. - Он повернулся к "коллегам": - Пашли, гаспада, скора атбой!
    Восхищённая уголовщина дружно поднялась и пошла провожать гостей до дверей. Провожали с подобострастием: молодцы, не уступили профессорам!

    8

    И снова следователь допрашивал "Гаврилова" - теперь уже одного, без свидетелей.
    - Расскажешь всё сам или задавать вопросы?
    - Задавайте, мне всё равно, - сказал "Гаврилов". - Только дайте, ради Бога, закурить! - Он сидел перед следователем обессиленный, опустив голову.
    - Кто вы на самом деле? И где Пётр Гаврилов настоящий?
    - Моя фамилия - Клещ. Мирослав Петрович Клещ. Родом я из Белоруссии, из города Гродно, но по национальности - русский.
    - Год рождения?
    - И это важно? Такой же, как у Гаврилова, совпало.
    - Где вы с Гавриловым познакомились?
    - Я с ним не был знаком.
    - Как очутились у вас его документы?
    - Дело было так... Можно ещё папиросу? Спасибо. По образованию - я актёр. До войны работал в драмтеатре. А началась - призвали, как всех, защищать отечество. Сами знаете, что значит быть на войне рядовым, да ещё в тот первый год. Отступали. Пыль, грязь, перепуталось всё, неразбериха. Но - ничего, обошлось кое-как. Даже повоевал. А потом попал всё же в плен. Не один, человек 100 нас было. Немцы, известное дело, сразу нас, как это у них водится, построили в шеренгу. Забрали у каждого "медальон" с домашним адресом, документы, у кого были, и тут же - первый беглый допрос через переводчика: кто, откуда? Кем работал, кто родители? Записали. Потом команда: "Евреи и комиссары, шаг вперёд!" Никто не вышел, конечно. Тогда переводчик: "Кто знает евреев и комиссаров?". Молчим. Откуда знать? Они нас захватили ночью на марше. Был ночной бой, машины - из разных частей, перепутались, как и люди. На рассвете, кто уцелел - уже без патронов - были захвачены в плен. Молчим, естественно. Тогда он нам: "На первый-второй, рассчитайсь!". Рассчитались. "Вторые, шаг вперёд!" - кричит по-русски. Вышли. Я с "первыми" остался на месте. А потом к каждому из нас подходил офицер с пистолетом, и переводчик выкрикивал: "Стреляй во "второго", что стоит напротив!" Кто-то на левом фланге отказался, он его кончил на месте. После этого уже не отказывались - порядочки не хуже здешних.
    Словом, как вы уже догадываетесь, осталась от нас половина. Убитым немцы сразу же засовывали их "медальоны" назад - чтобы наши наступающие части хоронили их сами и знали, что такие-то лица - убиты. Потом спросили: кто согласен пойти в армию Власова? Объяснили, что за армия.
    - Но, позвольте! - перебил следователь. - В РОА немцы могли вам предлагать только в начале 43-го, не раньше!
    - Правильно. А я что говорю? 43-й и был.
    - Я понял вас, что это было осенью 41-го.
    - Нет. Я же говорил, что в 41-м мы отступали. А в плен я попал в 43-м, когда мы уже наступали. Что после отступления - даже повоевал.
    - Хорошо, продолжайте.
    - Ну, в общем, мы тогда ещё и понятия не имели об этой РОА. Короче, дали нам немцы выбор: жизнь в армии Власова или печь в Освенциме. Про Освенцим уже знали - все. Кто же выберет смерть? Тогда нам опять разъяснили: смотрите, мол, дурочку не валяйте, назад пути у вас нет - в своих стреляли. И документы, взятые у расстрелянных, показывают. Теперь, мол, под ними - сами будете жить. Немцы психологами себя считали.
    Так попал я в армию Власова. Сфотографировали нас, выдали новенькие документы. Но... на имя тех, в кого мы... Ну, словом, чтобы не забывали мы, что в плен даже сдаться нельзя к своим! Что везде путь обрезан. Куда было деваться? Это в кино только герои все.
    - Значит, ты убил капитана Гаврилова, и его документы...
    - Я не знаю, Гаврилов там был или кто другой, - перебил Клещ. - Мне выдали документ на его имя, сошёлся год рождения. А что он капитаном был, это я узнал из его старого удостоверения. Я-то рядовым продолжал трубить. Сами понимаете, как нам там "доверяли", хотя и выдавали оружие.
    - Что же ты, не помнишь, в кого стрелял тогда: в рядового или в офицера?
    - А по обмундированию не разобрать было, где кто. Командиры кубики свои поснимали с петлиц - погон у нас тогда ещё не было. Может, и воротники с гимнастёрок поотрывали, не помню теперь. А волосы носить - разрешалось и сержантам.
    - Значит, не помнишь, в кого стрелял?
    - Не помню - в тумане был. Ведь первый же раз в своего!.. И какая разница, в командира ли, просто в солдата? В человека, в своего - не врага!
    - Да не в командирстве дело, а в стариках, которые сюда приехали! - прикрикнул следователь. - Ты их сына шлёпнул - или не ты? Для них - это важно.
    - Не я. Мне - только вписали их адрес в документы и имена с отчествами. Специально. Чтобы в плен не надумал. Не больно-то решишься! Правда, документ можно вроде и выбросить, снова в родную фамилию обернуться. Но к тому времени уже страшно было: кровь рекой лилась - напроливали и мы. А что было делать? Не ты, так тебя. Это война...
    - Вот и самое время было - в плен, и на старую фамилию.
    - Боялись, что и со старой фамилией не слаще будет. Начнут выяснять, кто ты, откуда, где пропадал столько времени?
    - Может, и обошлось бы?
    - Нет. Раз начнут проверять, в каком ты был немецком лагере "в плену", если врать будешь, сразу разоблачат. У немцев - "орднунг" во всём: порядок. Все списки пленных, расстрелянных, бежавших - всё есть, в ажуре и под номерами. Ну, а как только поймут, что врёшь, тогда уж доберутся и до остального, доврёшься до "вышки".
    - Так, - заключил следователь, - значит, не по своей воле ты попал к нам в плен. А когда осуждён был как власовец, решил, значит, не открывать своей настоящей фамилии? Новая пригодилась и тут, так, что ли?
    - Да.
    - А на что всё же рассчитывал?
    - Рассчитывал на срок, сколько дадут. А дальше - там уж видно будет. Вот и весь расчёт. А признаваться в том, что я - актёр Клещ, раскрывать дело с расстрелом, хоть и не по своей воле, что это изменило бы? Всё равно поставили бы к стенке. А если и нет, сообщили бы родителям, что жив и за что осуждён. Узнала бы жена, знакомые. Я-то, правда, развёлся, ещё до войны, но всё равно... подрос, наверное, сын.
    - Ясно. А не боишься, что теперь тебя...
    - Расстреляют, да? - Клещ заёрзал на стуле. - Но ведь я же сам сознался во всём, гражданин следователь! Столько лет прошло...
    - Да не так уж и много, всего 7. Впрочем, я - не судья, определять меру будет суд, - ответил подполковник и долго, изумлённо смотрел Клещу в глаза. Тот не выдержал, тихо спросил:
    - Не верите, что ли?
    - Отчего же, верю. Меня другое удивляет. Почему ты так легко сознался теперь? Тем более что всегда боялся и не хотел. На что был расчёт, когда затеял эту комедию со стариками: "ма-ма", "па-па"!..
    - А что мне ещё оставалось? Думал, много лет прошло, сына небось не видели года с 40-го - вдруг пройдёт? Попробую... Откуда им знать, каким я стал после такой жизни? Ну, и на шок ещё рассчитывал, конечно. Брал поправку и на жалость: им ведь уже всё равно. Шепнул на всякий случай, чтобы не выдавали. Но сразу почувствовал: не проходит! Всё-таки я в прошлом актёр, и уловил - нет у них нужной мне реакции, отдачи, что ли. Старик ещё вроде бы клюнул поначалу, а старушенция... В общем, зря всё. Какая же мать согласится?.. У неё сразу вопрос: где сын настоящий? Вот тут я и не выдержал. Устал от всего, свою мать вспомнил. До сих пор ведь не знаю, что с родителями: живы, нет ли? Так что, если уж возвращаться после срока, то лучше под своей фамилией - чтобы без осложнений потом.
    - Так. Негодяй, а всё же не выдержал?
    - Да не было мне смысла дальше запираться, раз уж выяснилось, что я не Гаврилов! А что негодяй - ладно, согласен: негодяй. Только вот окончательным негодяем меня уже здесь сделали. Лейтенант Светличный. Стал я у него за пайку хлеба стукачом. Своего же брата, зека, продавал! - Клещ горько усмехнулся. - Вас - всегда интересует, что народ думает и делает, когда вы спите. А меня - как бы пожрать досыта днём. Каждому своё.
    - Ну, довольно! - оборвал подполковник. - Сколько верёвочке не виться, а конец всё равно будет! - Нажал кнопку.
    - Надеялся всё же на давность... - бормотал Клещ.
    - Уведите!..
    Глава четвёртая
    1

    Летние ночи за полярным кругом светлы - не заходит солнце. Но всё равно спать люди хотят, особенно в 3 часа, когда светило вроде бы начинает снова карабкаться ввысь. Для рабочих ночной смены этот час - самый лютый, и каждый старается прикорнуть где-нибудь минут хоть на 20. Вот в такое время и собирал теперь инженер Воротынцев своих единомышленников по созданию Комитета сопротивления сталинизму. В эту ночь первым прошмыгнул к нему в вагончик бывший комдив Алексей Леонидович Смоляков, пришедший из соседнего цеха. После него вошёл бывший московский писатель Владимир Максимович Хомичёв, похожий сутулостью на пожилого и тощего парикмахера. Оба, как и сам Воротынцев, были уже в возрасте. Впрочем, Смоляков ещё сохранял былую военную выправку, хотя синеватые мешки под глазами давно выдавали больное сердце.
    - Вопрос, братцы, сегодня один, - объявил Воротынцев, оглядывая белую голову писателя и лицо комдива, свидетельствующее о том, что на Руси было татаро-монгольское иго - выступали скулы, глаза были тёмными, узкими, кожа смуглой, а пеньки подстриженных волос угольными. Зато речь была чисто саратовской, без примесей. Он и напомнил об этом неожиданно сочным баритоном:
    - Не тяни, Серёжа, времени мало. Зачем звал?
    Воротынцев принялся излагать, поглаживая седую стрижку:
    - Вопрос вот какой. Как организовать связь с дальними лагерями? Ведь связано же как-то ворьё! Чуть кто прибыл, им уже известно - кто, зачем, откуда? А мы - знаем только тех, кого приводят к нам в цеха из трёх ближних лагерей. Вот, думайте теперь, как и нам наладить прочную связь? Да такую, чтобы можно было переправить наше "Воззвание" в любой лагерь. Проносить с собой - никто не решится: это не записочка на волю! Значит, "Воззвание" должно как-то проехать. Под сидением ли шофёра, или ещё как, не знаю. Да и ни один шофёр не пойдёт на такой риск - зачем ему это? Тут надо продумать всё крепко: машину должен сопровождать кто-то из своих, заключённых. Есть у нас такие возможности или нет? Думайте, а завтра - собираемся в это же время!
    - Что - расходимся? - удивлённо спросил комдив.
    - Да, "Монгол", топайте. - Воротынцев кивнул. Голос у него в последнее время стал печальным, глухим, словно из его лёгких весь воздух вышел. Погас человек.
    Писатель опять уходил вторым. Оставшись с Воротынцевым в вагончике вдвоём, спросил:
    - Серёжа, ты чего такой?
    - Какой?
    - Будто неживой стал. Что произошло?
    Воротынцев тосковал по жене. Встреча с нею выбила его из колеи. Мерещилось даже по ночам, как она плачет, плачет... После этого расслабился и сам - не хотелось уже ни жить, ни на что-то надеяться. На что? Помнились Альпы, другая жизнь - с солнцем, молодостью, счастьем. Но не скажешь товарищу, что видался с женой - захочется и ему; что болит душа, что бессмысленно всё. И он ответил, будто не произошло ничего:
    - Хандра, не обращай внимания.
    Хомичёв потоптался, поморгал детски голубыми глазами, шмыгнул простуженным носом-картошечкой и пошёл - пухлогубый, с конопушками на лице и руках.
    В следующую смену они собрались снова. Но пришли уже с конкретными предложениями. И опять Сергей Владимирович повёл совещание в быстром темпе, положив перед собой инструкцию по технике безопасности. Если войдёт кто, не сразу сообразит, что двое тут - из соседнего цеха и слушают такую скучищу.
    - Ну, кто что надумал? - спросил инженер.
    Первым, как самый старший, заговорил комдив:
    - Я думаю, что постоянную, непрерывную связь со всеми лагерями здесь имеют: хлебзавод, картофельная база, прачечная МВД, почта и склад хозяйственного мыла на базе снабжения города.
    Воротынцев спросил:
    - Ну, и что, вы считаете, из этого перечня нам больше подходит? Только, на мой взгляд, почту и хлебзавод - можно сразу отбросить.
    Хомичёв удивился:
    - Почему?
    - Да потому, - ответил Воротынцев, привычно разглядывая белое жнивьё на голове писателя и конопушки на его курносом лице, - что вся переписка - находится под контролем лагерной цензуры, и развозят её - не заключённые. А хлебзавод - соблазн для ворья, которое каждый день там меняется на погрузке, да и тоже находится под усиленным контролем. Зачем же нам лезть в такие "бойкие" для надзора места?
    - Верно, - согласился скуластый комдив. - В таком случае я снимаю с обсуждения ещё и картофельную базу. Там тоже всегда пасётся ворьё. Сам видел, когда работал на стройках: каждый день пекли они в своих костерках наворованную картошку.
    Хомичёв угрюмо заметил:
    - В прачечной - одни женщины. Там мы тоже не найдём себе места: мужика туда не внедришь.
    Воротынцев подвёл итог:
    - Что же остается?.. Одно мыло?
    - А чем плохо? - загорелся писатель. - Мыло, как и картошку, берут ежедневно. Вон, какую прорву народа надо перемыть в каждом лагере! Чтобы успеть, баня топится каждый день и по ночам. Вот на мыльный склад и надо внедрять нашего человека, если уж он согласен.
    Комдив вдруг спросил:
    - Сергей Владимирович, а почему нам стало недостаточно нашего шофёра на самосвале? Ведь он тоже, считайте, по всем стройкам развозит бетон. Значит, связан почти со всеми лагерями?
    Воротынцев ответил:
    - Во-первых, как вы сами заметили - не со всеми, а почти со всеми. Во-вторых, он может уволиться, исчезнуть, ну, мало ли что. Всегда нужно, чтобы ещё было прикрытие - так надёжнее. И потом, если мы начнём этого шофёра часто использовать, он может забояться и откажется от нас. Значит, его надо просить по нашим делам только в крайних случаях. Понимаете, он - на виду, может примелькаться. Это зимой хорошо, когда темно везде, а сейчас - лето. Так что будет очень неплохо, если мы заведём своего человека ещё и на складе мыла. К нему - уж точно: со всех лагерей, до единого, будут приезжать каптёрщики всех бань, и очень часто. На вахтах их, как правило, не проверяют - они с конвойными ездят. А во время погрузки на складе - в ящик с мылом можно запрятать любое письмо!
    Хомичёв загорелся опять:
    - Тут ещё что хорошо? Каптёрами назначают в бани - всегда из заключённых. А это для нас и важно!
    "Монгол" возразил:
    - Но каптёры в банях, как правило, из ворья. Мыло для них - нажива не хуже, чем картошка и хлеб. Они меняют его хозяйкам на спирт. Так что вряд ли удастся пристроить теперь на такие "доходные" места политических. Может, лучше всё-таки поискать для связи человека среди шофёров?
    Воротынцев пожал плечами:
    - Не так это просто - искать. Мы с вами - не на воле. Будем, конечно, если представится такой случай. Но с моим Михалычем, я считаю, дело будет намного надёжнее. Он - пойдёт на мыльный склад, я уверен. А каптёров в лагерных банях можно ведь и поменять, если нужно будет. Захотят наши - сами купят всё тех же уголовников, и те - "продадут" место. Или ещё какой-нибудь выход найдётся. Придумают...
    Комдив, потирая лысину на тёмной стриженой голове, сказал:
    - Придумывать, Сергей Владимирович, надо сразу - как вот эту вашу инструкцию, что лежит на столе. И для всех лагерей. Чтобы наши люди везде могли овладеть этими банями. Но как? Что тут можно придумать?
    Теперь возразил Воротынцев:
    - Безвыходных положений не бывает, Алексей Леонидович, мы с вами убеждались в этом уже не раз. Надо думать. Вот Владимир Максимыч у нас писатель - пусть пофантазирует, как это сделать. Я не прощу себе, если мы это дело с мылом упустим!
    Смоляков тяжело вздохнул:
    - Но ведь мыльный-то склад в городе - единственный! Кто-то же там работает сейчас? Как ваш Михалыч туда пролезет? Мы ещё не убили главного медведя - мыльный склад, а уже делим его шкуру где-то в банях.
    Воротынцев, по-волчьи обнажая тёмные провалы зубов и жёсткие глубокие морщины, идущие вертикально по щекам, настаивал на своём:
    - Надо, чтобы пролез. Пусть не сразу. Я ему предложу, а он сам подумает - как. Может, что и придумает, он здесь - всё-таки свой, местный.
    - Как местный? - не понял комдив.
    - Завербовался сюда ещё в 35-м. Сам строил этот город с заключёнными. Потом жену к себе вызвал, да так и остались здесь. Его послушать - живая история создания Норильска. Сколько он тут всего пережил, насмотрелся!..
    Смоляков снова вздохнул:
    - Не дадут ему такой должности.
    Воротынцев возразил:
    - Должность - не Бог весть какая уж дорогая! Соберём ему денег на взятку... Кстати, со сбором денег у нас пошло неплохо, я и не ожидал, что такую кассу соберём!
    Обрадовался чему-то и Хомичёв:
    - А вот с каптёрами, я думаю, можно решить дело при помощи самого генерала Зверева!
    - Каким образом? - почти хором заинтересовались "Монгол" и инженер.
    - Надо подкинуть ему идею - через Николаева. Мол, ворьё - ну, каптёры, сидящие в банях на мыле - меняют его на спирт. Напиваются потом со своими и устраивают поножовщину. Зверь - сразу издаст приказ, в этом я убеждён! И воров - уберут в банях от мыла. Значит, начнут ставить из наших людей.
    Воротынцев, несколько повеселев, согласился:
    - Мысль неплохая. Попробую довести её до Николаева, а там уж, что получится. Начальник лагерей с Николаевым вроде считается.
    "Монгол", продолжая потирать редеющую от волос-пеньков голову, брюзжал:
    - И всё равно нам надо как-то связываться с каждым лагерем ещё до устройства вашего Михалыча. Надо заранее объяснить им там ситуацию и с завскладом на базе, и с каптёрами у самих. А как? С кем надо связываться в каждом лагере? Откуда мы это узнаем?
    Хомичёв подсказал:
    - Надо взять на учёт всех политических, которых перевели в наши лагеря из других лагерей. Они могут нам подсказать фамилии надёжных людей, которых они там знали, дадут их имена.
    Воротынцев обрадовано подхватил:
    - А что, вот так и сделаем! Начнём хотя бы со связи с 17-м лагерем. Там идёт сейчас громкая слава о "Бороде". Попробую обратиться к нему с письмом через нашего шофёра самосвала. Посмотрим на практике, как отреагирует "Борода"? Практика - всегда учит: вскрывает ошибки.
    Комдив, щуря узкие, раскосые глаза, вернулся к прежнему:
    - А сумеет ваш Николаев добиться у Зверева нужного нам результата с банными каптёрами?
    Воротынцев ответил как-то загадочно:
    - Непросто, конечно, всё. Но, повторяю, и невозможного тоже ничего нет. Может, сумеет Николаев, а может, и ещё кто. Посмотрим!..
    На душе от состоявшегося разговора всем стало веселее. Совещание закончили быстро и на этот раз. Не прошло и 15 минут, Воротынцев объявил:
    - Подведём итог. 3 лагеря - наш, ваш, - он посмотрел на комдива, - и ещё один, с которым связь нами установлена уже здесь, через этот вот цех, знают, чего мы хотим. Остальные адреса - найдём, как предложил Владимир Максимыч: методом опроса надёжных людей. И - начнём пробовать, братцы. Главное - чтобы в нашу цепочку связей не вошёл провокатор. Поэтому мы должны соблюдать полнейшую осторожность и конспирацию. Не использовать ни в разговорах, ни в переписке ни одной подлинной фамилии! У каждого из нас должен быть неброский, простой псевдоним. И - надо тщательно проверять надёжность каждой фамилии, которую мы получим. До тех пор, пока мы не убедимся, что каждый новый связник абсолютно надёжен, не давать ему связи на заведующего мыльным складом! Сначала - дадим задание во все лагеря: чтобы устроили в бани каптёрами своих людей, если Зверев начнёт заменять уголовников. А может, и без помощи Зверева, посмотрим. А тогда - пусть уже сами находят себе союзников ещё. Пусть устанавливают с ними связь. Чем у человека меньше круг его связей, тем лучше для него самого и для всех. Спешка поэтому в нашем деле - абсолютно исключается. Срока у нас - хватит на всё, значит, действовать надо медленно и осторожно.
    "Монгол" вставил:
    - Но и тянуть до бесконечности - тоже не резон!
    Инженер закончил:
    - Ладно, время наше истекло, второй вопрос - разработку шифра для связи - перенесём на завтра. Собственно, я его уже придумал, покажу вам только и научу пользоваться. А сейчас - расходимся, братцы!..

    2

    Иван Михайлович Бережков, инвалид войны второй группы, суровый на вид, с умными светлыми глазами явился на приём к заведующему горисполкома по трудоустройству при всём параде. Надел выходной лучший костюм, нацепил медали и ордена и выглядел бы совсем бравым седовласым ветераном, если б не портил ему лицо глубокий и резкий шрам на лбу - след минного осколка на войне. Дождавшись своей очереди, заявил кадровику прямо с хода:
    - У вас, я знаю, баба одна хочет уволиться из мыльного склада. А я вот - как раз инвалид войны... Мне бы это дело больше подошло, чем работа на складе медеплавильного. Там воздух очень тяжёлый.
    Кадровик удивился:
    - Откуда у вас такие сведения? Кто сказал?..
    - Она сама. Она, стало быть, это - соседка моих знакомых.
    - Фамилия?
    - Бережков.
    - Да нет, кладовщицы.
    - А, Сомова фамилия. Валентина Сомова.
    - Что-то не помню такую. Ну, да не в этом дело. Чего это она? В нашем городе на лёгкую работу не так просто устроиться потом.
    - Уезжать навроде надумала.
    - А, ну ладно. Сейчас проверим... - Кадровик снял телефонную трубку, набрал номер и, когда ему ответили, кого-то спросил: - Петренко? Приветствую, Огарышев. У тебя что, Сомова уходит, что ли?
    Разговор длился минуты 2, не больше. Повесив трубку, кадровик обиженно сказал Бережкову:
    - Верно, Сомова увольняется, уже и заявление подала. Только что же вы мне голову-то морочите? Ведь уже договорились с Петренко за моей спиной обо всём!.. - Лицо кадровика оскорблёно раскраснелось.
    Бережков спокойно ответил:
    - За вашей спиной, Василий Афанасьевич, ничего не делается. Петренко потому и направил к вам: узнать, не будет ли возражений с вашей стороны? Велел передать, что в обиде не останетесь...
    Кадровик покраснел ещё больше, на этот раз не от обиды. Знал, за лёгкую, но доходную работу кое-что причитается и ему. А это меняло дело.
    - Хорошо, - милостиво согласился он, - давайте вашу "трудовую"...
    И не знал он, что Петренко уже подкуплен взяткой и угощён в ресторане, кем надо. Не знал, что кладовщицу Вальку Сомову, которая работала у Петренко на мыльном складе, пугнули уголовники по просьбе одного бывшего зека, осевшего в Норильске на ссылку. За Сомовой водились какие-то старые грешки перед фиксатыми, она тут же перепугалась до мочевой полуобморочности и собралась выезжать к себе куда-то под Горький. Бережков даже не поинтересовался, что там за грехи у этой разбитной девахи, которую он и в глаза-то не видел - не это интересовало его. Надо было помочь людям, которых знал и видел на медеплавильном ежедневно. Какие люди!.. И сидят. Может, и сыну потом чем-то помогут... Самому Бережкову после смерти жены ничего уже было не мило. Но помочь людям в беде он считал делом совести. Сначала согласился передавать от них письма на волю. Теперь вот согласился и на другое - чего терять одинокому? Да и работёнка на мыльном полегче, без удушья. За вредность всё равно не платили, только полярную надбавку. Так "полярку" и на мыле не снимут, один хрен - северная широта, что здесь, что там. Жаль ему было лишь одного - не потери в деньгах, это мелочь, а вот не станет общения с Сергеем Владимировичем. Это ведь после бесед с ним начал он над жизнью задумываться. Да не так, как раньше, а по-настоящему. Столько открылось всего, что и спать не хотелось теперь по ночам. Правда, инженер предупредил. Если, мол, попадёшься на нашем деле, доживать придётся вместе, за проволокой.
    Ну, что же, человек он простой, оскорбляться и становиться в позу не стал. Расспросил лишь подробнее, что необходимо делать, на чём рисковать? Оказалось, всё то же - письма переправлять. Только теперь уж не на волю, а в другие лагпункты, через людей, которые будут к нему приезжать за мылом для лагерных бань.
    Подумал, и согласился. Не деньги интересовали теперь - правда про жизнь. Да и чем это страшнее прежнего? А ни чем. В случае беды, и отпереться не трудно. Откуда, мол, было знать, что к чему? Да и не видел, мол, ничего, следил только за мылом. Авось, с бывшего фронтовика, инвалида, много не спросят - на кой он им хрен? А спросят, значит, такая уж судьба - заканчивать жизнь вместе с другими хорошими людьми на каторге. Но ведь и это всё... одной судьбе только известно. А она - как ещё у кого повернёт... Может, и сына поставит каптёром при бане? Может, привезёт его к нему на свидание прямо на мыльный склад?.. Вона, какой человек Николаев! Учёный. А тоже сидел тут в неволе. Да и теперь, говорят, не на полной свободе.
    Короче, доверился Иван Михайлович Бережков своей судьбе: что будет, то и будет, от неё не уйдёшь. Не попался же он с письмами в цеху целых 2 года! Брал аккуратно, и передавал аккуратно. Стало быть, если всё аккуратно, можно уцелеть и дальше. Банщики - наверно, тоже не дураки? Не захотят же они лишаться своего тёплого и нетрудного места? Значит, и они будут делать всё аккуратно: не враги себе. Так всё и решилось. Бог, мол, не выдаст, свинья - не съест. А вот от Кеши-"летуна" письма придётся передавать теперь в цех с Сушковым. Сам порекомендовал его Воротынцеву на своё место. Сушков не подведёт, у него тоже брат в лагерях. Только не в этих. Да он его в своих анкетах не обозначает, так здесь все делают - на кой?.. Только мороки себе прибавишь, да зарплату укоротишь. А проверять НКВД не умеет, потому что не любит - лень. Вот так вся страна и сидит на вранье, все довольны. Но взятку - хоть последний рубль, а отдай! Без взятки - лютует власть...
    Правильные мысли Бережкова перебил кадровик:
    - А что же ты на комбинате-то не захотел? Там ведь склад у тебя был чуть больше. Уволился ты - всего только 2 дня назад. Ещё не поздно вернуться на старое, если что...
    - Да нет. - Бережков отстранился. - Говорил уже вам: воздух там для меня шибко тяжёлый. А что склад больше, так именно - чуть. С этого "чуть" не больно-то разживёшься: не мыло.
    Кадровик посмотрел на прокуренные пальцы Бережкова, посоветовал:
    - Ты - курить бы лучше кончал! Вона, пальцы-то какие жёлтые. Такое у тебя - и на лёгких, небось. Если не хуже. - А про себя подумал: "Понял, старый мерин, что мыльце-то на чёрном рынке теперь в цене. А медь - кому она тут нужна? Только одному государству, да и то на патроны да купорос".

    3

    К страданиям физическим у Крамаренцева прибавились новые. Словно вши под рубахой, не давали покоя мысли, непрошено приходившие теперь в голову. Зачем дана человеку жизнь? Ну, не только же для того, чтобы работать и множиться, жрать да обрастать барахлом! И не для сидения в тюрьмах, если ничего плохого не совершал. А ведь миллионы людей приучены уже только к работе, только к жратве и размножению. Как волы, работающие на пашне. Да ещё пугают всех войной. А люди и рады: только бы не было войны. Выходит, заняты все лишь существованием для владык над собой. Чем не волы?
    "А вот за такие мысли как раз и сажают, - подумал он. - За несогласие с положением скота. И тогда получается, что такое положение вещей уже давно устраивает наше правительство? Ему нужен народ-скот, а не народ хозяин своей жизни".
    От вывода оторопел. И жульё в тюрьме. И такие, как он, в тюрьме. И даже самые умные и честные - тоже в тюрьме. На воле - только рабы, согласные со всем происходящим, и их новые хозяева-господа? Зачем же было революцию совершать? Неужто же то, что творится на воле и здесь - социализм? Ни Бога, ни справедливости. Всеобщее безумие, низость и подлость - главные приметы социализма? Жестокость и всеобщее бесправие - это тоже социализм?
    Кто же тогда Сталин? Ведь всё совершается по его желаниям и воле. Никаким историческим деспотам даже во сне не снилось, что народ можно истреблять наподобие муравьев. Однако правительство считает себя коммунистами, официально исповедует гуманизм и равенство граждан перед законом, и устраивает средневековые пытки. Считая себя слугами народа, питается от него отдельно и только по-княжески, лечится отдельно и только по-барски. Установило для себя зарплату в 10 раз выше, чем у шахтёров и тружеников полей, и не позволяет им себя переизбирать. Когда, в каком ещё государстве был такой наглый, открытый цинизм и издевательство над людьми и законами? В каком другом государстве воспитывают такую звериную психологию у людей, занимающихся охраной правопорядка? Да и порядка ли? У людей ли?
    Крамаренцев, живший в детстве в глубокой провинции, часто просыпался по утрам, когда было ещё темно, от боя кремлёвских курантов, транслируемых по радио, висевшему над головой в виде чёрного бумажного конуса на стене. Просыпался, и сразу представлял себе Кремль, Спасскую башню со стрелками огромных часов, которые видел во всех киножурналах, и тут же - усатое улыбающееся лицо Сталина, вождя народов. Или представлял себе Сталина шагающим в своей шинели по набережной Москвы-реки. Был такой фотоснимок, известный в стране каждому. С тех детских, далёких лет бой кремлёвских часов, Кремль и улыбающийся Сталин сделались для Крамаренцева, как и для миллионов других людей, символом Советского Союза, величия социализма и его справедливости. Справедливости Сталина.
    Теперь же при виде овчарок, прожекторов и колючей проволоки для невинных людей Крамаренцев не мог отделаться от ощущения, что все живут - и, оказывается, уже очень давно - в атмосфере всеобщей лжи и обмана. Вокруг столько чудовищного, не совместимого с Конституцией, но все молчат.
    И возникал вопрос: почему молчат? Может быть, то, что выдаётся за социализм - давно не социализм? Какая-то коричнево-красная подмена? Слова, будто бы, и те, что завещал Ленин, а дела - совсем другие...
    Зверел: "Нет, так не пойдёт! Должен же кто-то, когда-то за всё это ответить? Кто?.. Что нужно для этого сделать? Даже забитые, отсталые негры в Южной Африке поднимаются против своего рабства на борьбу. А мы все - только терпим, да терпим, только молчим, да молчим! Почему? Почему так вышло: строили социализм, а живём в таком дерьме, что социализмом и не пахнет. Надо поговорить с Анохиным. Надо как-то разобраться во всём..."
    И поговорил, когда пришли в барак после ужина. Уголовщина рванула сразу к печке - покурить, от дождя подсушиться. А Крамаренцев повёл бывшего "комиссара" к клубу и по дороге принялся за вопросы:
    - Как вот вы думаете, для чего человек живёт?
    - Ого, вопросик!..
    - Ну, а всё же? Кличка у вас - "Комиссар", потому и спрашиваю.
    И Анохин, поняв, что всё очень серьёзно, привычно крутнул стриженой головой - действительно, по-птичьи. Держа подбородок, зарастающий ржавеющей бородой, задранным вверх, произнёс:
    - Для меня в жизни - важнее всего интересные люди. Приобщение к искусству, красоте.
    - Ну и как? Много интересных людей вы встретили на своём пути? - Бородища "Пугача" тоже выгнулась вперёд, топорщилась от курчавости.
    - Понимаете, дело какое. Я больше вращался в среде партийных работников. И не восхищался, а напротив - изумлялся. Вы бы только видели, чем люди заняты!.. Подсиживанием, продвижением по службе, барахлом, сплетнями. Народ для них - пустое место, они просто не думают о нём. Привыкли лишь к тому, что народ обязан им во всём уступать, прислуживать, быть на побегушках. Все люди стоят в очередях на жильё десятилетиями. А партработники - никогда. Им подавай вне очереди! Да ещё с такой площадью, чтобы городские танцы можно было устраивать! А за какие заслуги, спрашивается? Сталь, что ли, варят? Надорвались на сквозняках в холодных рудничных забоях? И образование, как правило, 7-летка. - Анохин махнул рукой: - А, да что там говорить!.. При каждом райкоме - спецмагазин. С лучшей едой, одеждой. Стал я воевать против этого, и сразу здесь очутился. Какой это, в заднице, социализм!.. Социализм для привилегированных хамов. Так это - не социализмом называется. И если процесс перерожденчества будет продолжаться и дальше теми же темпами, в правительстве окажутся одни рвачи и хапальщики, как Андрей Годунов.
    - Кто это?
    - Мой бывший начальник, первый секретарь. Это он меня сюда "порекомендовал"... - Анохин коротко рассказал свою историю, закончил: - А дальше - дорога известная. Тюрьма, закрытый суд, и вот лагерь на севере. Чтобы скорее завершил свой путь.
    - А когда вы впервые поняли, что мы сошли с ленинского пути?
    - Когда учился на партийных курсах в Москве. Я там тако`е случайно узнал, чуть не чокнулся! Берия-то - бабник, оказывается. Разъезжает по Москве, как хан, с каким-то полковником на ЗИМе и высматривает себе добычу: очередную красивую женщину или девушку. Понравилась какая - кивает на неё. Полковник этот, гаремный, пересаживается в машину, что сзади, и едет за ней. В удобном месте останавливает, показывает своё кремлёвское удостоверение - всё это быстро, без шума - и в машину её. Отвозит к Берии на дачу. Представляете!.. Тот её там насилует, и отпускает после подписки о "не разглашении государственной тайны".
    Ну, а для членов правительства, что постарше и тоже из бабников, но уже обессилевших, этот же Берия организовал при своём ведомстве целый штат добровольцев из красивых девиц. Этих при возникновении "желания" у высокого правительственного лица доставляют к нему в постель после выпивки, как на десерт. Представляете!.. Заказывает себе женщину, словно осетрину к барскому столу. И считает себя после этого коммунистом, подлец! Едет куда-нибудь в область с проверками, вправляет мозги - учит жить по-коммунистически.
    - Может, враки? - недоверчиво спросил Крамаренцев и полез в карман за куревом.
    - К сожалению, нет, чистая правда. Девицам этим такие вечера оплачиваются по высочайшему государственному тарифу.
    - Мы же их, выходит, и оплачиваем? Своими налогами.
    - У меня есть двоюродный брат, живёт в Москве. А его жена - отличный повар по профессии, специальное училище кончала. Так вот её приняли работать, одно время, в Кремль. Сотрудники Берии проверяли её документы, оформляли, взяли подписку о не разглашении... И стала она обслуживать семью одного министра. Фамилию назвать отказалась, хотя и доверяла. Она мне всю эту механику и раскрутила в картинках... Пришёл я как-то с лекций к брательнику в гости - кстати, ваш тёзка - ну, выпили немного. А закусочка-то у них, смотрю, точно в посольстве каком, на званом обеде! И осетрина, и чёрная икра, чего только нет. Я и спрашиваю - без обиды, а скорее от изумления - откуда, мол, это у вас? А они - промолчали. Глаза только вниз, и всё. Я настаивать не стал, неудобно. Может, специально для меня где-то купили, да теперь стесняются об этом говорить, чтобы не смущать в аппетите. Вы - оставьте мне покурить. А в другой раз - я вам. Экономнее будет... Да, так вот, представляете!.. Потом-то, когда подвыпили мы ещё, я развязал язык и начал им про всякие безобразия рассказывать. Как идейный человек. Московские новости, только с изнанки. И то, мол, не так заведено, и это неправильно делается. Там - стыд, тут - срам. А жена-то брательника слушала-слушала, посмеиваясь про себя, а потом посмотрела этак на мужа своего, и спрашивает: "Вась, сказать твоему братцу, что к чему? А то ведь всю жизнь в дурачках мёрзнуть будет, а?". Я на неё так и высветился весь - горячим взглядом упёрся: "Как это, мол, так? Это кто же из нас в дураках-то?!". Я тогда себя ещё очень умным считал и образованным заодно. Ну, а Вася-то мой - поддержал не меня, а Надю эту, бабу свою. Говорит ей: "Просвети, Надежда, только без фамилий..." Она и просветила! Тоже красная сидела от партийного коньячка. Глаза - умнющие, весёлые, хитрющие! И язык был лёгким - понеслась...
    "Ты, - говорит, - спрашивал, откуда у нас закуска такая? А вот откуда... Работаю я, - говорит, - поваром. Обслуживаю семью одного нашего министра. Он, жена и взрослые дети - сын и дочь. Сын - женатый, редко бывает. А дочь - с ними живёт. Так вот, - говорит, - работаем мы у него, несколько человек, в 3 смены. Сутки обслуживаем, двое - дома: другие бригады обслуживают". Короче, бригада - это повар, горничная и дежурный врач. Для каждого из них - в апартаментах этого министра - по комнате для отдыха. Ну, а чтобы выехать каждой новой смене на дежурство, они собирались возле Белорусского вокзала - есть там одно такое место... Туда приезжал за ними чёрный правительственный ЗИМ. Шофёр забирал всех, и к министру на дачу. За город... Он у них там в основном и "трудился".
    Надя эта, повариха, готовила обед, вечером - ужин, и на другой день - завтрак. Горничная - прибирала всё в доме. Врач - ничего не делал, книжки читал. Но получали все - будь здоров! Повариха, например - вдвое больше меня, когда я вторым стал работать. Представляете, во сколько рублей в месяц обходился государству такой министр! Сколько получал государственных денег сам, да ещё его врачи, горничные, повара, шофёр, охрана, выставляемая возле дома. Да отборные продукты, которые везли ежедневно на эту дачу. А питались с этого стола каждый раз, как она мне говорила, человек 10 - приезжали там родственники разные, знакомые. Вот это - "слуга" народа! А сколько у нас их развелось?.. Ленину такое и в дурном сне не могло присниться.
    Это ещё не всё! Однажды, рассказывает она мне, заболел у них какой-то там доставщик продуктов. Поехала вместо него эта Надя. А был, говорила, какой-то праздник как раз - кажется, 7-е ноября. Ну, получила она продукты для своего министра, а другой кремлёвский повар попросил их шофёра подбросить его по пути в какое-то правительственное здание, где проводился банкет. Надо было срочно доставить свежие деликатесы для банкетного стола, а свой шофёр подвернул случайно ногу на складе. На чём-то там поскользнулся. Ну, подбросили они его. Надежда захотела посмотреть на членов правительства, вошла в здание с этим поваром. Только её на второй этаж, где шёл пир, не пропустили, а внизу-то она и увидела этих девиц, про которых я вам уже... Все, говорит, красивые, как на подбор, в одинаковых тёмных платьях, и сидели на двух диванах в ожидающих позах. Там была ещё какая-то знакомая Нади, Надя её и спросила: а это, мол, что за красотки такие? Как кильки - одна в одну. Та усмехнулась и просветила на ухо: московские бляди, мол. Для партийного развлечения после пьянки. Как только кому потребуется, дежурный по банкету звонит по телефону вниз: двух, мол, надо, трёх или одну.
    - А может, всё-таки наврала? - ещё раз усомнился Крамаренцев.
    - Нет, Василий Емельянович, не врала она. Такие подробности, такие детали, какие она мне выкладывала, на ходу не придумаешь, их надо видеть или знать. Да и зачем ей было врать? Я потом и сам убедился, когда прибыл после окончания курсов к Годунову в район за Окой - всё правильно. Партийный низ во всём копировал свой верх. Ох, и озлобился же я тогда против них! Лютовал, пытался поломать им все эти доппайки, магазины. А чем это кончилось, ты уже знаешь. Не Годунов отрабатывает здесь свою вину, а я.
    Крамаренцев смотрел на близорукого Анохина в его очках-линзах и думал: "Смотри ты, снаружи - вроде заморыш, а внутри - с характером! Такого, видно, уже не согнёшь, можно только сломать. Но и он понимает: не при социализме живём, что-то другое..."
    Анохин между тем, докуривая, тихо продолжал в закутке, в котором они стояли, прячась от ветра и лагерных длинных ушей:
    - Вот и получается, что в лагерях, как посмотришь - ка-кие люди сидят!.. А те, кто должен был тут вместо нас находиться - остались там. Правят страной.
    - А что же делать теперь?
    - Как-то бороться. Не знаю - как, с чего начинать, но только не сидеть и чего-то ждать с неба. Нужна активность. Ты прав, человек должен жить не ради одной сытости. Да и образование в голове дурака - ещё не ум, а только книжный склад, которым надо уметь пользоваться.
    - Ну, а кто нам ответит за это всё?
    Анохин проговорил уверенно, твёрдо, будто уже не раз думал об этом:
    - Те, кто сейчас у власти. Кто пользуется ею. Слишком сладко ест за народный счёт, кто же ещё!
    Крамаренцев горько вздохнул:
    - Значит, долго ещё ждать. В тюрьме много не сделаешь, чтобы их сбросить. Делать надо было, когда на свободе ходили. Да мы тогда - не задумывались...
    - Да, это наша главная беда. Не знали всего до конца. Не понимали, от кого идёт. Теперь вот надо как-то просвещать людей - уже отсюда. Как меня, дурака, моя родственница.
    - А как это сделать, знаете?
    - Пока нет. Всё только думаю. А ничего не придумывается. Знаю твёрдо лишь одно: нельзя сидеть смирно. Надо что-то делать самим, не ждать! Ведь даже в фашистских лагерях, с газовыми камерами, не все люди сидели, как мыши. Были и такие, что боролись, рисковали жизнью.
    - Но как, как надо бороться? Убить часового? Что это даст? Бежать?..
    - Не знаю пока. Может, надо, как в немецких лагерях? Какие-то группы сопротивления?
    - Чему? В тех лагерях - было другое дело. А у нас тут - мы для всех "враги"! Кто нам поверит? Кто за нами пойдёт?
    Разговор оборвался, и Анохин, желая его продлить, свернул новую цигарку, свою. Сказал:
    - Надо придумать и нам - что-то такое, чтобы поверили! Ну, нельзя же так, в самом деле! Невиновны ни в чём, и терпим, молчим. А если пишем куда-то, то каждый - сам за себя. А подлецы - наглеют на свободе ещё больше.
    - Значит, они умнее нас оказались.
    - Бросьте вы! Знаю я этих умников... Это - чума, а не люди! Большинство - 10-ти книг не прочли. А если и прочли, то в детстве. Совершенно низкая культура. Либо вовсе никакой. Заняты, я уже говорил, только одним: как удержаться на своих местах? Какой придумать закон ещё, чтобы народ не мог взбунтоваться. Чтобы власть их над нами продолжалась вечно. Чтобы женщин - как осетрину...
    - А говорите, дураки! Нет, выходит, не дураки, если день и ночь думают, как удерживать нас в повиновении. Значит, эта мысль у них отработана до совершенства! А вот мы свою демократию - не придумали, как защищать.
    - Откуда же знать было, что нас предали?
    Крамаренцев устало сдался:
    - Ладно, хватит. Только себя травим...
    - И надо травить! - не соглашался Анохин. - Если от труда ещё никто не разбогател! Зато все члены правительства - нажили себе по миллиону. А числятся - в "слугах".
    Крамаренцев завёлся опять:
    - Тогда нужно додуматься, почему у нас так всё получилось, и объяснить это другим! Почему все лучшие - оказались здесь, а худшие - наверху? Почему и когда народ превращён был в трусливых мышей? Кем? Кто ставил капканы на смелых?
    Анохин с удовлетворением согласился:
    - Да, это надо понять в первую очередь! Тогда и для других найдём слова, чтобы нам поверили. А главное, чтобы задумались: почему для "слуг" жизнь должна быть райской, а для них самих - собачьей?
    Крамаренцев вернулся к мысли Анохина, обронённой тем вскользь:
    - Вот вы - правильно, что у нас у всех одна здесь ошибка. Каждый пишет в Москву письмо только от себя. И слёзно просит разобраться в его невиновности. А писать надо - одно письмо, от имени всех! И не просить, а требовать освобождения! Только тогда, мне кажется, о нас задумаются там и обратят внимание. А?
    - Но, кому писать, вот вопрос? - Теперь вздыхал Анохин. Сняв очки, протирая их, стал рассказывать: - Когда я учился в Москве, познакомился там с одним писателем - из честных. Знаете, что он мне сказал о своём ремесле?
    - Ну? Только хватит мне "выкать", давайте перейдём на "ты".
    - Хорошо, согласен. - Анохин улыбнулся и передал Крамаренцеву чинарик, чтобы тот докурил. - Так вот что он мне сказал... Писатель, говорит, мыслится у нас теперь не как свободный художник совести, а как сторожевой пёс существующего политического строя. И широта взгляда, на которую этот пёс может отклоняться в своих убеждениях от государственной идеологии, это длина его цепи, которой он прикован к хозяйской проволоке. А глубина проникновения в действительность - длина самой проволоки, вдоль которой ему разрешено ходить. То есть, не дальше своего двора. Намордник - цензура, отмеряющая меру дозволения показывать зубы. Лаять можно только на "врагов", и чем громче, тем лучше. У своих - нужно нюхать под хвостом. Ещё дозволяется тихо поскуливать и зализывать начальству срамное место.
    Крамаренцев тихо, ласково рассмеялся:
    - Прямо какая-то свобода творчества по-собачьи.
    - Вот именно, - без улыбки отозвался Анохин. - Отдельным, говорит, ласковым болонкам и шёлковым карманным собачкам разрешается иногда сменить длину своей прогулки вокруг дома на поездку за границу вместе со своим хозяином. Там, говорит, можно просеменить около чужой жизни на поводке, понюхать чужую мочу и посочувствовать угнетённым неграм.
    - А молодец он у вас! - восхитился Крамаренцев.
    - И таких, говорит, мелких собачек с расширенным обонянием и желанием гавкнуть из кармана - появилось у нас немало. Их, правда, никто не боится - не навредят, мелковаты зубы, зато некоторые собаки им завидуют: загадочно пахнут. - Тяжело помолчав, Анохин закончил: - Только несколько крупных волкодавов и сорвалось с цепей за всю историю литературы. Эти бегают на далёкой свободе резво и там и кусают по-настоящему, и гавкают громко. А у нас таких - уже нет. Чтобы написать что-нибудь с "зубом" или клыками. А если где и появляются, их сразу же отлавливают собаколовы в "штатском".
    - Смелый ваш писатель, если не побоялся вам про такое...
    - А мы с ним за рюмкой водки...
    Крамаренцев молчал - что сказать? Всё уже вроде сказано.

    4

    Сергей Владимирович Воротынцев после обхода рабочих удивлялся в своём вагончике тоже. Как это одна жестокая сволочь смогла подмять под себя столько умных людей? Заставила не жить, а мучиться целое государство. Если мир так скверно устроен, что жизнь всех может зависеть от одной злобной козявки, то сто`ит ли в таком мире жить? Козявка может посадить в тюрьму любого учёного, писателя и считает, что все люди должны подстраиваться только под её, козявкины желания. А собираясь вместе с другими, она всеми силами подавляет в людях малейшее стремление к свободе и начинает утверждать, что система управления государством, устроенная козявками, самая лучшая в мире. А наставь на них автомат, сразу обдрищутся сами и будут согласны на любые условия. Трудиться на таких мерзавцев и дальше Воротынцеву не хотелось - не раб.
    После расставания с женой он особенно остро понял бессмысленность своей жизни. Стало казаться, что это и не жизнь вовсе, а лишь цепляние за неё. Разве для этого рождаются люди на свет? Ах, если бы жена не знала, что он жив и находится здесь! Не было бы теперь и проблем. Бросился бы на охрану один, чтобы пристрелили, или убил бы на глазах у всех "Кума" камнем в висок, и кончены счёты. А так, раз отправил жену на дело, должен опять всё переносить, терпеть и делать то, что наметил с товарищами, которым дал слово.
    Жену было жаль бесконечно. Всё чаще и чаще возникало перед ним её милое, заплаканное лицо. Вспоминал, как ходил с нею в Альпы кататься на лыжах. И оттого, что в душу ему входил совсем иной мир - яркий и добрый, окрашенный природой и человечностью, жить-то и не хотелось. Думал: "Лучше бы она не приезжала! Кончились бы сейчас все муки..."
    Не представлял Сергей Владимирович, в какую страшную судьбу толкнул любимую жену свою. Он постоянно тосковал. Не действовало на него теперь и лето, пришедшее в этот край вечной мерзлоты вместе с не закатывающимся, слабо греющим солнцем. Но снег оно всё-таки растопило. Позеленило тундру поднявшимися неведомо откуда травами. Строители, приходившие в барак ночевать со своих строек, говорили, появились даже цветы на высоких и тонких стеблях. И как всегда - это видел и сам - плыли по небу лёгкие и равнодушные к судьбам заключённых облака. Плыли, плыли, незаметно, как уходящая жизнь.
    В ночные смены, когда наступало 3 часа, и солнце касалось на западе горизонта, чтобы тут же отползти от него вверх и пойти вправо на новый круг, набирая силу и высоту, на земле становилось тихо-тихо и так призрачно всё, что где бы кто ни находился, на гидролизе ли возле ванны, грузчиком ли, отвозившим на склад тяжёлые медные листы на тележке, подсобным ли рабочим, всех начинало клонить в сон. В такие минуты никто и ни к кому не обращался, не мешал, не трогал - даже начальство. Не трогал никого и Воротынцев. Он - тоже начальство, сменный инженер. Уходил в свой вагончик, и там, на короткий срок, отпускало и его душу. Подрёмывая, он отдыхал от самого себя - в лагере спалось ему теперь плохо.
    Однако на этот раз его дрёму нарушил писатель Хомичёв, пришедший в цех, как всегда, не через дверь, где лениво стоял часовой, а по секретному ходу, который показал ему сам Воротынцев. Этот ход мало кто знал - надо было идти под цехом. Пришёл Хомичёв нежданно, без приглашения. Оказывается, принёс начало "Воззвания" для ознакомления.
    - Вот - на твой суд, как говорится. - Он вручил Сергею Владимировичу листы, которые достал из-за пазухи. - Прочтёшь, и можно отсылать на перепечатку. Я, на всякий случай, переписал всё в двух экземплярах - другой спрятал у себя.
    - А если бы я сейчас был не один? Разве можно делать такие вещи без предупреждения! - журил Воротынцев. Хотя недоволен был больше тем, что Хомичёв помешал ему подремать. Тот оправдывался:
    - Что же я, не нашёл бы чего сказануть?..
    - Ладно, давай. - И озабоченно спросил: - А если мне не понравится? Как тогда?..
    - Большинством голосов, как же ещё. "Монгол" - уже читал, ему понравилось, - ответил Хомичёв. Заверяя, добавил: - Да тут моего-то совсем немного: только затравка от имени Комитета. А дальше - чуть подсокращённый мною текст письма Раскольникова Сталину. Всё, как договаривались.
    - Ладно, - согласился Воротынцев, - ступай. Я без тебя тут прочту. Мешать будешь только, и - лишний риск...
    - А новую порцию? - потребовал писатель. - Ты же обещал подготовить черновичок "продолжения" от нас, от Комитета, чтобы я его отредактировал.
    - Извини, Владимир Максимыч, ещё не написал. Всё как-то не складывается пока в голове. Не знаю даже, с чего начать?
    - Что-то у тебя и, правда, с головой... Улыбаться даже перестал. Хотя видимся - не часто.
    - Извини, Максимыч, бывает ведь...
    - Ладно, чего там, - простил добродушный писатель. - А ведь ты и письмо Раскольникова... Давно ты его читал?..
    - Давно, когда оно ещё только вышло.
    - Я так и подумал, - сказал Хомичёв примирительно, уважая за правду. - Листки, которые ты мне передал для сокращения, даже не развёрнуты были тобой. Как были ниточками обмотаны чьей-то женской рукой, так и остались. Так что, ты уж хоть теперь-то прочти. А то "не по-нра-а-вится"!..
    - Прочту, прочту, не сомневайся. Теперь - другое дело, прочту.
    - Вот и хорошо. Думаю, что после чтения у тебя сразу чувство появится! Как и у нас. И я, и "Монгол" уже написали по варианту дальше. Так что дело теперь - за тобой. Я потом все 3 варианта сравню, и выберу из них всё самое лучшее.
    - Хорошо, Владимир Максимыч, договорились.
    Хомичёв ушёл, а Воротынцев, закрыв за ним дверь на запор, включил лампочку и принялся читать - почерк у Хомичёва, к счастью, был хороший, разборчивый. А может, Писатель специально старался, чтобы легко было читать. На первой странице он написал свой текст не на всю ширину листа, а как пишут эпиграфы к книгам - мелким почерком и плотными строчками:
    "Настоящее "Воззвание к советскому народу" напечатано в количестве 250 экз. и будет вручено редакциям всех центральных газет и журналов по почте. Один экземпляр будет подброшен лично Сталину на его даче. Остальные экземпляры, рассылаемые Комитетом по крупным городам страны, предназначаются для переписывания их и распространения среди населения.
    Каждый честный человек, которому дороги судьбы народа и Родины, должен переписать это "Воззвание" хотя бы в 3-х экземплярах и выслать их в любой другой город по адресам других честных и смелых людей. Иного выхода пока нет.
    Комитет народного сопротивления сталинизму".
    Всё прочитанное Воротынцеву пока нравилось - кроме "подбрасывания" "Воззвания" Сталину. Он и на совещании тогда был против этой наивной лжи. Но писатель и "Монгол" проголосовали за то, чтобы написать именно так, хотя никого у них, кто бы мог подбросить конверт Сталину, в Москве не было.
    Вспомнил слова Хомичёва: "У людей будет больше доверия! Если уж Комитет может подбрасывать письма самому Сталину, значит, это организация большая и сильная. Неужели не понимаете этого?"
    Резон в его замечании, конечно, был. Но Воротынцев, не переносивший любой лжи, голосовал всё-таки против. Только утешал себя тем, что если Комитет разрастётся здесь, как они намечают, то найдутся в подобных случаях сторонники и у него.
    Опомнившись, что бездумно сидит в своём вагончике, наверное, уже минут 10, Воротынцев принялся читать дальше.
    "Воззвание к советскому народу.
    Вот уже 26 лет нашей страной бессменно и кроваво правит тиран Сталин, о котором соратник Ленина Ф.Ф.Раскольников ещё в 1939 году писал через русскую газету из Парижа, обращаясь ко всему миру, перепечатавшему текст, который никогда не печатался в СССР. Поэтому приводим его в нашем "Воззвании" полностью..."
    Бережков привёл эпиграф, взятый Раскольниковым у Шекспира:
    "Я правду расскажу тебе такую, что хуже всякой лжи", и затем уже обращение к Сталину: "Сталин! Вы предали дело Ленина и революцию. Над гробом Ленина Вы принесли торжественную клятву выполнять его завещание и хранить как зеницу ока единство партии. Клятвопреступник, Вы нарушили и это завещание Ленина. Вы оболгали..." - и так далее, до конца: "... Бесконечен список Ваших преступлений! Бесконечен список имён Ваших жертв, нет возможности их перечислить. Рано ли поздно советский народ посадит Вас на скамью подсудимых, как предателя социализма и революции, главного предателя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов.
    Ф.Раскольников, 17 августа 1939 года".
    От Комитета Сопротивления добавим: Фёдора Фёдоровича Раскольникова, заслуженного деятеля ленинской гвардии, выполнившего летом 1918 года личный приказ Ленина затопить Черноморский военный флот, чтобы он не достался наступавшим немцам, занимавшего потом в нашем правительстве дипломатические посты и бежавшего в Европу от расправы Сталина, нет в живых с того же, 1939, года. Он был убит по заданию Сталина в одной из парижских больниц, куда лёг подлечиться. Но палач Сталин продолжает своё кровавое дело, продолжает обманно править нашей страной и творит всё новые и новые чудовищные преступления. Ниже мы остановимся на них. А пока зададимся вопросом: как же могло случиться, что изувер оказался у власти, не был своевременно разоблачён и заставил молчать половину правительства, уничтожив его другую часть? Какие цели преследовал, решаясь на уничтожение как отдельных талантливых одиночек, так и несметного количества народа? Почему стало возможным такое, и что необходимо делать теперь, чтобы смести палача с нашего пути, ставшего мученическим? С этого начнём мы свой рассказ и разбирательство "дела" Сталина, ибо без доказательства нет веры, без веры не может быть действий".
    На этом "Воззвание" пока заканчивалось. Но Воротынцев неожиданно почувствовал в себе прилив такого гнева против "козявки", такой готовности снова идти на всё и бороться, что даже обрадовался. Всё, кончилась его апатия, хандра. Он начал праведное дело: надо драться за перемены в стране, надо закончить задуманное. Вон как действует слово на человека! Убедился в этом только что на себе, хотя знал письмо Раскольникова и раньше. А что будет с другими читателями, если показать им, как шла козявка к власти!..
    У Сергея Владимировича возник сразу целый ворох мыслей, как продолжить "Воззвание". Хотел тут же сесть и кое-что набросать, но... уже не было времени, надо было возвращаться в цех. Он быстро сложил листы, как они были сложены Хомичёвым, подошёл к шкафу и спрятал листы в тайник. Такой же был где-то в подвалах цеха и у Хомичёва. Душу переполняла теперь отвага, готовность идти на всё. Он и шёл - уже бодрый, до неузнаваемости выпрямленный изнутри. Глаза светились пронзительным, острым умом.
    "Эх, скорее бы дала знать о себе Сашенька! - думал он. - Только бы не сорвалось там у неё. А уж мы тут - напишем, всё разъясним! Будьте уверены, сделаем не хуже, чем у Раскольникова! Молодец Хомичёв. На вид такой увалень, губошлёп, а писать умеет!.. Ну, да и мы с комдивом не дураки, поможем, как умеем. А тогда - перепечатывать! Только "Воззванием" можно пробудить замордованный народ от пассивности. Нет, такое не пропадёт зря, найдёт отклик, найдёт! И особенно - здесь, в лагерях. Тут "Воззвание" нужнее в 100 раз. Как хлеб, как воздух! Тут поймут... Люди разуверились во всём, потеряли надежду - и вдруг на душу такие слова, такую правду! Надо связаться с Михалычем: готов ли штемпель? Надо всё делать скорее, надо действовать, действовать! Пересылать Сашеньке..."
    Воротынцев был неузнаваем, по цеху не шёл, а летел. Хотелось куда-то на баррикады, с оружием, патронами. Призывать, вести в бой! А главное - он понял - нужно создавать организацию. В одиночку ничего не сделать. Нужны люди, как можно больше людей! Потому что люди - и в лагере сила, если сумеют объединиться, если ободрить их, окрылить возможностью донести миру правду о себе.
    Не знал Воротынцев в этот миг, Сталин тоже не спал по ночам. Думал, как не дать возможности разоблачить себя. Как наставить на путь истинный алкоголика сына, спивающегося на подмосковных дачах. 2 года назад маленький престарелый вождь читал ночью текст новой рукописи, написанной по его заданию: "Биография Сталина". Потный от охватившего честолюбия, хотевший быть великим, он собственноручно чернилами вписывал в машинописный текст рукописи: "Мастерски выполняя задачи вождя партии и народа, имея полную поддержку всего советского народа, Сталин, однако, не допускал в своей деятельности и тени сомнения, зазнайства, самолюбования".
    "Товарищ Сталин развил дальше передовую советскую военную науку... На разных этапах войны сталинский гений находил правильные решения, полностью учитывающие особенности обстановки".
    Однако и этого вождю показалось мало. Он добавил: "Сталинское военное искусство проявилось, как в обороне, так и в наступлении. С гениальной проницательностью разгадывал товарищ Сталин планы врага и отражал их. В сражениях, в которых товарищ Сталин руководил советскими войсками, воплощены выдающиеся образцы военного оперативного искусства".
    Наверное, если бы Воротынцев узнал о ночных потугах генералиссимуса, не видевшего войны с немцами даже в глаза, то плевался бы при мысли, что вот сидит где-то в Москве поганый тщеславный старик, впадающий в маразм, и восхваляет сам себя. Но Воротынцев этого не знал, как и того, что Сталин допустил досадный промах: не сжёг машинописный текст с собственноручными вставками. И документ, который был знаком только нескольким наборщикам в типографии, пригодится ещё раз, ляжет на стол беспристрастных историков и скомпрометирует его. А ведь Сталина, казалось, заботило, что о нём напишут после смерти. Видимо, подвела не столько старость, сколько вера в систему, которую он построил и которая обязана была подчищать за ним его огрехи. Но в России всегда почему-то остаётся узкая щель в тёмном колодце её истории, из которого просачиваются потом дурно пахнущие секреты. Что поделаешь, фортуна - штука насмешливая.
    Тем не менее, не зная этого, Воротынцев сочинил вторую часть "Воззвания", уверенно и зло. А после того, как Хомичёв отредактировал текст, он уже перестал чувствовать, что прожил свою жизнь напрасно.
    В очередную ночную смену, закрыв дверь на запор, Сергей Владимирович ощутил, словно жена - рядом, присутствует, хотя и находится за полторы тысячи километров. Её слова о том, что их соединяет одна и та же река, сократили огромное расстояние и для него. Теперь он и сам часто думал: "Да, Сашенька рядом: чуть вверх по Енисею! И тоже думает обо мне..."
    Вот и сейчас, думая так о жене, желая, чтобы продолжение "Воззвания" ей понравилось, он, нацепив на переносицу старенькие, с железными полукружьями очки, которые здесь достал у одного пожилого рабочего, приступил к чтению.
    "Итак, почему и как Сталин, придя к власти, захотел и смог совершить такие немыслимые, казалось бы, преступления? Что им руководило?
    Главных причин было две. Непомерное честолюбие и страх перед расплатой. Боясь заговора и мести, он торопился арестовывать людей там, где, по его мнению, мог возникнуть такой заговор. Ожидал он его и от крупных военных, и от внутрипартийной верхушки. И тогда начинал выдвигать против них самые невероятные обвинения, после которых сначала уничтожал обвиняемых, а потом и их обвинителей, понимая, что те слишком много знают о нелепости обвинений и, стало быть, рано или поздно могут разоблачить его самого, тайного автора устраиваемых процессов.
    Но почему, казалось бы, у бывшего революционера изменились вдруг цели? Как ему удалось обмануть бдительность остальных членов правительства? Вот вопрос всех вопросов...
    После Октября Ленин допустил две непредусмотрительности, которыми как бы сам указал путь к захвату власти в одни руки. И судьбе угодно было распорядиться так, что во время болезни Ленина Сталин, находясь на посту генерального секретаря партии, оказался именно тем беспринципным честолюбцем, который не захотел упустить своего шанса на захват власти.
    Что же это был за шанс? Ведь Сталин ещё не был главою правительства. Шанс заключался в том, что он увидел возможность поставить партийную власть в общем аппарате правительства над властью Советской. На первый взгляд - вроде бы простая перемена слагаемых, от которых сумма правительственной власти не изменится. На самом же деле такая перестановка меняла качество правительственной власти и могла вывести его как генерального секретаря партии во главу управления страной, то есть, сделать его главным человеком в правительстве - вождём. На этом и был построен весь его расчёт. Но - при одном условии: что смолчат члены правительства.
    Была ли такая возможность у Сталина - заставить их молчать?
    Была. Её также создал Ленин. Правда, временно, для иных целей, но важен был сам показ инструмента подавления гласности. Возник этот инструмент сразу после Октябрьского переворота, когда Ленин увидел опасность превращения газет во враждебную для большевиков трибуну, которую стали использовать их враги. И Ленин предложил своему правительству ввести предварительную цензуру газет, хотя сам до этого всегда боролся с цензурой. Он понимал, не ввести контроля над печатью в тех условиях, значит уступить и политическую власть, ради которой было отдано столько сил.
    Вводилась цензура на время. Пока-де отобьётся молодая республика от внешних врагов, а затем и от внутренних, грамотных, пока подучатся передовые рабочие писать в газеты сами. Как только они научатся объяснять неграмотным, что происходит в стране, за кем надо идти, так можно будет отменить цензуру снова. А заодно и перестроить весь старый, бюрократический аппарат власти, доставшейся в наследство от царского правительства.
    Однако, чтобы перестроить государственный аппарат, нужен был не только практический опыт, но и теоретическая разработка проблемы. Ленин был занят делами войны и успел лишь на ходу, в спешке, слегка подправить и приспособить старый государственный аппарат для отдельных советских функций. Была образована рабоче-крестьянская инспекция, имевшая право проверить как работу любого члена правительства, так и всего правительства в целом. В РКИ избирались самые добросовестные и умные люди, обязанные бороться за демократию в стране и законность, которые в условиях гражданской войны попирались не только в провинциях, но и некоторыми горячими членами правительства - Свердловым, Троцким, Орджоникидзе, Зиновьевым, Сталиным. Насилие и кровь на фронтах всегда являли для тыла свой развращающий пример беззакония. Ленин это увидел. Он отменил ненавистный для крестьян и глубоко ошибочный правительственный акт о введении в сельское хозяйство практики так называемого "военного коммунизма", открывшего дорогу беззаконию в деревнях. Затем, уже больным, был занят ликвидацией разрухи в стране. Работал по 16 часов в сутки, ввёл НЭП и, окончательно надорвавшись на своей работе, умер в январе 1924 года. Цензуру - отменять было ещё рано, государственный аппарат - оставался по своей структуре прежним.
    Единственное, что ещё успел сделать Ленин перед смертью, так это предупредить 13-й съезд партии о том, что "Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью". "Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом, именно, более терпим, более лоялен, более вежлив и т.д."
    Кроме этого, Ленин предлагал: "... улучшить наш аппарат, который из рук вон плох. Он у нас, в сущности, унаследован от старого режима, ибо переделать его в такой короткий срок, особенно при войне, при голоде и т.п., было совершенно невозможно".
    Однако съезд партии, введённый в заблуждение тогдашними друзьями Сталина, карьеристами Каменевым и Зиновьевым, избрал своим генсеком опять Сталина, который сказал, что он действительно груб и признаёт это качество за собой. Но задал при этом риторический вопрос: с кем груб? И ответил, что груб он только с врагами Советской власти. Этот хитроумный ответ окончательно смягчил всех, и Сталин после смерти Ленина продолжил осуществление задуманной цели.
    Поняв, что организованная Лениным цензура может послужить ему для уничтожения гласности в стране, а несовершенство государственного аппарата позволит перестроить его для иной цели, он принялся за его "совершенствование" по-своему.
    Из истории человечества известно, власть развращает государственного деятеля. Абсолютная же власть развращает абсолютно. И тем не менее Сталин стремился именно к такой власти, без контроля.
    Каков же был план? Заставить всех бояться себя. Остальное - люди сделают для него сами. Начнут славить, подчиняться, исполнять любые приказы. Но для этого требовалась власть, никем и ничем не ограниченная. Цель эта стала важнее чужих жизней, интересов государства, интересов людей. Сталин многим завидовал в своей жизни - Ленину, Троцкому, Фрунзе, Бухарину. А также своим временным попутчикам, которые помогли ему остаться генсеком - Каменеву и Зиновьеву. Кому завидовал, того уничтожал. Ни в ком не видел он соратников по партии, только потенциальных соперников, способных перехватить власть.
    В борьбе за власть он, словно монах-иезуит, стал ловким и опытным интриганом, научился сталкивать самолюбия людей, прикрываться именем Ленина. Он всегда делал вид, что всё ленинское - для него свято и нерушимо. Повторял: "Как я могу отменить то, что сделано великим Лениным!" И сохранил цензуру, введённую Лениным.
    При помощи цензуры он рассчитывал не только устранить в государстве гласность, но и закрыть рот партийной и общественной критике, запрещать в печати всё, что могло бы ему повредить. Идя этим курсом, он распространил право предварительной цензуры и на художественную литературу. Вот какими оказались последствия ленинской непредусмотрительности.
    По идеологической линии все члены правительства подчинялись Сталину, генеральному секретарю партии. Он мог исключить из партии любого из них, сделать "врагом". То есть, на практике Сталин сделал себя, как бы, самым главным в стране человеком, хотя и не занимал ещё пост председателя Совнаркома. Поняв, что цель достигнута, что его все боятся, он принялся "разоблачать" вчерашних своих товарищей, а теперь "скрытых врагов революции". И когда к 1928 году из партии были исключены Троцкий, Зиновьев, Каменев, Антонов-Овсеенко и с ними многие видные деятели партии, группа Сталина фактически пришла к власти без всякой революции и даже без дворцового переворота. Пересажав в тюрьму всех "врагов", Сталин поставил свой партийный аппарат над государственным и сделал его не подвластным никаким проверкам и критике. Сам же стал выше председателя Совнаркома уже официально и, получив в руки необъятную власть, принялся за физическое уничтожение своих бывших и потенциальных соперников. Партия Ленина после этого фактически перестала существовать. Её заменила в партийных и государственных аппаратах партия Сталина, состоящая из его клевретов и подхалимов.
    Первым был убит по заданию Сталина С.М.Киров. Общественность, обманутая сталинскими газетами, восприняла это преступление как террористический акт врагов Советской власти. С этого момента Сталин, которому всегда было чуждо понятие порядочности и справедливости, почувствовал свою безнаказанность и превратился в кровавого преступника. К 1937 году кровь ленинцев лилась по его диктаторской воле бурной рекой. Расстреливаются "враги" Каменев, Зиновьев, Сокольников, Авель Енукидзе, Рудзутак, Тухачевский, другие крупные военные. Подло уничтожается Серго Орджоникидзе. Ложатся в гробы Бухарин, Рыков, Пятаков. За ними следуют в безвестные могилы кавказские большевики, знавшие о Сталине слишком много. Расстреливаются маршалы Егоров и Блюхер. Расстрелян личный секретарь Ленина Горбунов. Сестрорецкому рабочему Емельянову, прятавшему Ленина в 1917 году в своём шалаше, Крупская вымаливает у Сталина помилование чуть ли не на коленях, прося его отменить смертный приговор. Все, кто свергал временное правительство, полагая, что завоёвывает власть для народа, при Сталине становятся "врагами народа". Но Сталину плевать на здравый смысл и логику. Окончив первую кровавую расправу, стоя в лужах крови, он убирает со сцены и палачей Ягоду и Ежова, которым ещё недавно сам приказывал нарушать законы и убивать. Ему не нужны в живых такие свидетели. А новых палачей он наберёт себе из Грузии. Всё идёт в стране по сталинской перевёрнутой логике, по его дьявольскому сценарию. К нему дружно тянутся все мерзавцы и негодяи. А лучшие - все мучаются и корчатся, клянутся на допросах в невиновности, клевещут на себя, не выдерживая пыток. Сталину - сладко. Ему никого не жаль.
    С момента, когда всем гражданам была внушена циничная мысль, что партия, которую ведёт за собой Сталин, непогрешима, он окончательно развязал себе руки и для пролития всенародной крови, а не только отдельных людей. Каждый день в подвалах НКВД крупных городов и на Лубянке в Москве гремели выстрелы и горели паспорта. Сталинская гильотина работала безостановочно, затмевая французский Конвент при Робеспьере.
    Приступив после Кремля к насаждению всеобщего страха по всей стране перед собою лично и перед карательными органами, Сталин меняет в своём преступном аппарате неугодных ему или много знающих аппаратчиков по собственному усмотрению и становится непогрешимым, как и его партия.
    Ни в какой другой стране нет на государственных и хозяйственных постах такой чехарды, а в самом государстве таких кровавых репрессий и переселений целых народов, как у нас. Масштабы злодейств Сталина беспредельны. Необъятен страх, которым от Балтики до Сахалина охвачены люди, не понимающие, за что их могут посадить завтра в тюрьму или даже убить. Вот уже 20 лет идёт непрерывная вакханалия политического разгула и бандитизма властей, сталинщины. Вместо государственности - непрекращающийся террор без объявления причин и целей. И всё это именем Родины, именем Революции.
    При Сталине замирают, боятся вздохнуть не только рядовые члены партии, но и члены правительства. Никто не чувствует себя в безопасности. Трясёт, лихорадит всю страну. Во всём мире нет более беззаконных действий правительства и более несчастного народа, не защищённого никаким законом, чем в нашей многострадальной стране. Сталин, забрызганный кровью своих жертв и стоящий теперь, словно бесстрастный египетский сфинкс, высоко вверху, как бы на пирамиде, сложенной из миллионов гробов, навсегда опозорил не только партию, но и организацию бывших чекистов. Расстреляв несколько тысяч её честных руководителей, он создал под вывеской Чрезвычайной комиссии фактически новую карательную организацию - палаческую. Все эти ОГПУ, НКВД, МГБ стали действовать против народа и его интересов, как гитлеровское гестапо, но продолжают называть себя чекистами. Стоя по колена в народной крови и на трупах, привлекая в свои ряды всё новых бандитов и садистов, они и сегодня вершат зверства в неслыханных на земле масштабах. Превратив народ во "врага народа", то есть, против самого себя, а подземную тюрьму под Лубянской площадью в застенок тупых и жестоких палачей, забывших, что такое человеческая жизнь и законы, сначала ОГПУ, затем НКВД, а теперь МГБ настроили в нашей стране столько тюрем, лагерей и глухих ссылок, что в них можно разместить всё взрослое население Европы. Такого размаха не знали даже германские фюреры. У нас нет лишь газовых камер и крематориев, чтобы их дым не выдал истинной сущности сталинского рая.
    Учреждение, которое вот уже 20 лет работает под вывеской чекистов-дзержинцев, основано на недоверии к людям, к любому гражданину, кем бы он ни был. Это учреждение палачей выполняет главным образом только одну функцию: подавляет в стране свободомыслие и тягу людей к свободе. В угоду сталинской ненасытности оно истребляет в народе самых лучших и смелых его сынов, самых талантливых и идейных, самых благородных и умных, чтобы скорее заглохла, выродилась и вымерла навсегда свободная общественная мысль.
    Так, например, в одном из норильских лагерей отбывает срок бывший военный лётчик Олег Владимирович Драгин, заместитель командира истребительного полка, вырвавшийся из германского плена на вражеском истребителе. Только идиоты могли заподозрить такого человека в предательстве: "Подослан немцами, сволочь? Сознавайся!" Словно немцы вот так запросто могли "подарить" нашему лётчику свой дорогостоящий самолёт - дороже, чем несколько танков. Да и какой мог быть у немцев контроль за улетевшим лётчиком? Чушь стопроцентная! Но человек, совершивший героический подвиг, числится до сих пор в предателях Родины.
    Палачи всегда хорошо знают, чего хочется их вождю, что ему нравится. Кровь, стоны, трупы. Без боевых действий, как это принято на войне, без пулемётов и бомб они уничтожили почти столько же наших людей, сколько мы их потеряли на огневых фронтах войны с Гитлером. Без открытых судов и следствий, без шума, втихую от народа, они сделали это. Свою кровавую историю они пишут не чернилами и не для печати, а пытками и пулями в подвалах своих тюрем и лагерей, чтобы леденящий душу страх шёл из подвалов наверх, в живую жизнь и замораживал там всё смелое и честное.
    Высылка на гибель так называемых кулаков, а по сути крестьян, умеющих наиболее хорошо вести хозяйство, искусственный голод, надрыв людей нищетой и бесчеловечной эксплуатацией на стройках, нехватка больниц для детей, всеобщая антисанитария в стране и не прекращающаяся высокая смертность населения - всё это во много раз страшнее нашествий на русские земли иноземных захватчиков за всю нашу историю. Отношения между гражданами и правительством давно установились по простой формуле: покорённые, и победители. Покорённые, то есть, народ, должны всё терпеть и переносить от партии Сталина, как от иноземных завоевателей, одержавших свою кровавую победу. Всё, что происходит в покорённой стране и будет происходить - совершается по воле победителей, то есть, Сталина и его партии, и освящено их "мудростью". Народ ничего сам теперь не значит и не решает, он - только для труда: на полях и в лагерях.
    Бесконечен список преступлений так называемой "государственной безопасности". Нет учреждения в стране более опасного для собственного народа, более подлого, более грязного и утопающего в крови, как нет и учреждения более прикармливаемого правительством, чем бывшая ЧК, превратившаяся при Сталине в гестапо и теперь притягивающая к себе привилегиями новых подонков, жаждущих откормиться на народном теле, словно тифозные вши. Но, возвышая их над народом, Сталин доверяет им только до тех пор, пока они не обленятся в своём усердии. Если же он начинает замечать, что кто-то из них уже много знает о нём, либо начинает важничать или задумываться над происходящим, то устраняет такого навсегда, а на его место выдвигает нового и усердного.
    У каждого, приближённого Сталиным, тоже есть "свои люди", рангом пониже, которыми он окружает себя для личной поддержки - политической, инженерной, интриганской. Они также прикармливаются из государственной казны согласно установленной номенклатуре. Те, также, заводят вокруг себя "своих людей" рангом пониже, и бюрократический аппарат власти раздувается по всей стране. Каждый маленький фюрер отстаивает существование штата своих вассалов, доказывая верховной коллегии и Минфину их тифозную необходимость.
    Желая создать мощную индустрию в стране, Сталин пошёл фактически на уничтожение крестьянства, даже не понимая этого. Чтобы приобрести за границей нужное оборудование, станки и технологии, необходимые для развития тяжёлой промышленности, требовалась валюта. Валюту Россия могла получить, только экспортируя за границу зерно. Других товаров для солидного экспорта не было. И Сталин, чтобы забирать хлеб у крестьян задаром, а продавать его за валюту, спешным порядком провёл раскулачивание части крестьян и их высылку на север и в Сибирь, а остальных крестьян загнал в колхозы. Бери, мол, теперь, партия, зерно даром и продавай за границей.
    Однако жизнь показала, что крестьяне, объявленные "кулаками", были наиболее старательными и умелыми хлеборобами, а крестьяне, загнанные в колхозы силой, превратились там в бездумных работников, исполняющих распоряжения колхозных начальников и секретарей укомов. По существу они были превращены в наёмных рабочих. Хлеб у них фактически не покупался, а изымался почти безвозмездно. Его сдача была провозглашена вскоре законодательно. Твёрдый налог, как материальный стимул развития хозяйства, был забыт, к жизни вновь вернулась забракованная Лениным государственная продразвёрстка военных лет. Свободная торговля, разрешённая при НЭПе, была уничтожена. Торговать колхозникам стало нечем. А принцип уравниловки в доходах окончательно подкосил у колхозников желание к производительному труду. Они не могли уже обеспечить хлебом не только заграницу, но и своё государство. Урожаи резко упали, и не стало ни хлеба, ни валюты, ни качественной промышленности. И в городе, и в деревне люди надрывались, жизнь к лучшему не менялась, а Сталин принялся продавать за рубеж семенной фонд и вызвал в 1933 году на юге страны опустошительный голод. Своё имя тирана Сталин вписывал в историю новыми смертями миллионов людей от голода. Так завершилась индустриализация страны для деревни".


    Кончив читать и уже зная, о чём напишет в конце "Воззвания", Воротынцев пошёл к шкафу прятать листки в тайничок. Теперь задача, как передать их новому кладовщику, которого оставил вместо себя Бережков - порциями или все сразу? Представлял, как тот передаст их Бережкову. А Бережков - Кеше, Кеша - Сашеньке. А Сашенька перепечатает потом и запустит весь этот ворох по той же цепочке, только назад. А когда "Воззвание" будет готово полностью, они переправят его в ящиках с мылом по лагерям. И вот там уже его прочитают, наконец-то, настоящие читатели, которые поймут и воспримут каждую строчку без сомнений и колебаний. Сколько будет у них радости!.. Ах, как хотелось ему приблизить этот день! А если бы ещё увидеть при этом глаза читателей...
    Воротынцев хотя и понимал несбыточность своей мечты, всё равно был счастлив и улыбался: "Нет, теперь не зря живём и тратим деньги, собранные у заключённых!.."

    5

    Хомичёв принёс Воротынцеву последнюю часть отредактированного им "Воззвания", когда уже вовсю лютовал февраль. Но сразу прочесть было некогда, и Сергей Владимирович часа 3 носил эту "взрывчатку" у себя за пазухой. Когда же освободился, то в свой вагончик торопился, не видя перед собой ничего.
    Закрыв дверь на засов, достал из-за пазухи листы, разгладил их у себя на столе и, надев очки, привычно уже побежал глазами по огненным строчкам...


    "Не легче обошлась индустриализация и городу. Пренебрегая экономической ситуацией в государстве, Сталин превысил допустимое количество строек, запускаемых одновременно. И рабочие, согнанные на эти стройки насильно, оказались в положении колхозников, не заинтересованных в своём труде. Здесь была всё та же обезличка, та же уравниловка и низкая заработная плата. При отсутствии продуктов питания и самых необходимых товаров жизнь рабочих была превращена в каторгу.
    Однако Сталин продолжал осуществлять свой прыжок через время, отнимая жизни и здоровье у сотен тысяч людей, надрывая и без того подорванную экономику государства. Наконец, разрушив основы осмысленной человеческой деятельности, превратив реальную жизнь людей в бессмыслицу, в злую и опасную игру построения социалистического рая не для себя даже, а для людей мифического будущего, так и не получив желаемого дохода от развития некачественной индустрии в стране, Сталин, чтобы не выглядеть банкротом, объявил нам перед войной, что социализм в СССР в основном построен. Но мы знаем, были построены только огромные тюрьмы: тюрьмы-колхозы, тюрьмы-заводы, где от труда никому и никогда не разбогатеть, настоящие лагеря-тюрьмы и в целом страна-тюрьма.
    Своими методами Сталин разрушил не только хозяйства в городах и сёлах, но и души. Люди перестали верить в справедливость, в законы. Не доверяя уже и друг другу, стали слепо надеяться только на грубую силу и беззаконие, творимое самими, и этим отбросили себя и в культуре на 100 лет назад. Хамство и грубость, видимо, ещё долго будут первичными признаками наших детей и внуков, родившихся в рабстве и вынужденных расти при подавлении личности. У наших людей нет ни во что веры. А вера в социализм давно похоронена самим Сталиным.
    Сталин разделил страну на лагерно-тюремную часть и на "свободных" рабов, живущих дома с семьями. Заставляя полстраны валить в заключении сибирский лес и строить военные заводы, а остальную часть "свободного" населения работать за паёк и копейки на бессмысленное "будущее", он всё ещё пытается "перегнать" передовые страны капитализма с их высокоразвитыми технологиями и передовыми станочными парками. Но рабский труд, как известно, не производителен, а взамен его Сталин не может дать ничего, кроме насилия и репрессий.
    При Сталине забастовки стали преступлением, хотя всему трудовому миру известно, что на стачку поднимаются не буржуа от пресыщения, а только трудящиеся от плохой жизни и политического угнетения. Однако наше правительство выступает в печати против запрещения забастовок в других странах. Получается, что забастовки как бы не запрещены и у нас, просто у наших рабочих нет-де причин для проведения забастовок.
    Политическая эклектика из лжи, полуправды, насилия и "социализма" по-сталински породила невиданное в мире государство лицемерия и всеобщего страха, политический строй бандитизма с примесью социалистической лозунговой идейности - отравленную кашу, которой пытается нас кормить Сталин и в которой теперь не в силах разобраться ни он сам, ни честные политики, ни обманутый народ. Политика без логики, экономика без средств, социалистические лозунги, не подкреплённые практикой, и цели без гуманизма и нравственных основ человечества - кто мог ещё такое придумать!..
    Не задумывал такого строя и Сталин. Он не теоретик и не философ - само у него сварилось. Сказал в алфавите насилия "а", жизнь принуждала к последовательности, и тогда приходилось произносить и "бэ", и "вэ", и весь остальной алфавит кровавого пути, на который вступил, чтобы удержать единоличную власть и кормушку для своей камарильи. А чтобы маскировать подлинные цели на этой дороге, приходилось прикрывать их всё время именем Ленина и его лозунгами. Кто же из нормальных философов мог предусмотреть такое уродство? Разумеется, провидцев не оказалось.
    Ни одна политическая система в мире не проявилась на практике в такой мере бесперспективной, как сталинская - с отсталой и всё более отстающей от других стран экономикой, незаинтересованностью в труде, отсутствием стимулов и правды. А венцом этой гибельной, обречённой системы является полное безразличие правительства к своему народу - будет он жить или выродится, а потом вымрет как спившийся и не конкурентоспособный. И хотя не удержится тогда перед иноземцами и правительство, об этом тоже никто из камарильи не думает.
    Народ брошен на произвол судьбы и спивается от горя и безысходности. Не стало добра, нет законов, гарантирующих защиту наших прав, особенно стариков, никому не нужных, отдавших войне своих кормильцев и теперь забытых, брошенных, с ничтожными пенсиями. В стране нет милосердия и справедливости, нет спокойной нормальной жизни. Есть только опасность быть уволенным с работы или арестованным за высказывание недовольства. Нас принуждают подписываться даже на газеты - читай, сукин сын, что ты - счастлив! У нас изобилие, советский народ ни в чём не нуждается, каждый - хозяин собственной судьбы. И невозможно остановить эту вселенскую ложь, наглость сталинской партии, кружащей над народом в сатанинском шабаше и орущей о демократии и заботе о нас.
    Чтобы получить хоть крохи с барского партийного стола, люди стараются вступить в партию, пойти на любую низость, предательство. Последствия такого подлого и длительного процесса не предсказуемы и, вероятно, будут мстить в будущем ещё нескольким поколениям людей. Ибо по биологическому закону эволюции, который отрицается Сталиным и его лжеучёными типа академика-жандарма Лысенко, зависть и злоба будут заложены в наследственность людей генетически.
    Гигантские масштабы передачи государственных должностей в руки подлецов и невежд привели к тому, что везде попирается достоинство человеческой личности. Начальство грабит нас, рвёт волчьими зубами наши живые души и совершенно ничего не боится, зная, что обручено круговой порукой и не будет наказано. Такого бандитского разгула начальников всех мастей, включая и денежную власть работников торговли над нами, не было в России со времён Ивана Грозного, когда сам царь-воевода устраивал походы против якобы непокорных Твери и Пскова и "воевал" русский народ, словно татарин-захватчик.
    Чтобы в такой мрачной жизни уцелеть, приспособиться к ней, народ вынужден копировать свой "верх": плодить рвачество, блат, взяточничество, воровство у государства, предательство и подлость. Участились случаи, когда дети осуждённых родителей стали отрекаться от них, чтобы не испортить себе служебной карьеры. Дальше этого в падении нравов ехать некуда.
    На примере нашей страны западные правительства будут ещё успешнее убеждать своих граждан в том, что неуважение к законам и личности, к таланту и дисциплине приводит только к вырождению, а не к прогрессу. Общество, в котором нет идеалов христианской морали, нет сознательной дисциплины в труде и нет подлинной демократии, рано или поздно породит всеобщий разгул пьянства, хулиганства и неподчинения никаким законам, кроме звериных. Люди грядущих поколений придут в ужас от жестокости своих детей, от отсутствия добра и милосердия в обществе. Всё это у нас ещё впереди, как тяжкий крест за рабью покорность насилию. Таков закон жизни: насилие всегда порождает ответное насилие, тоску и общее разложение.
    Народ переживает у нас бесконечные "временные" трудности, но их давно не разделяют с нами наши "избранники", "народные слуги", секретари райкомов. Для них по всей стране созданы спецмагазины, распределители вкусной пищи и дефицитных вещей - развращайтесь, господа новоявленные помещики! При царях о такой жизни не смели мечтать многие министры. В то время, как для нас нет самого необходимого - мяса, масла, вдоволь молока для детей, в "помещичьих" спецухах лежат копчёные осетры, чёрная икра, изысканные окорока и колбасы, и всё это по самой дешёвой цене. Зачем же им после этого заботиться о народе, который нищенствует на свои копейки и стоит перед ними на коленях?
    Политическая система, устроенная Сталиным, карает рядовых граждан даже за мысли о справедливости, не то что за совершённые поступки. Попробуйте произнести где-нибудь вслух мысль о том, что секретари райкомов ленивы и неспособны, что они ведут нашу страну к отсталости и упадку. Или о том, что семьи многих солдат, погибших на войне с германским фашизмом, продолжают жить в подвалах, а люди, которые даже не были на войне, но пролезли к привилегированной партийной кормушке, занимают - шутка сказать - квартиры площадью по 150 квадратных метров или живут в роскошных особняках. Что будет с вами за такие мысли?..
    Вот и подумайте, за какую свободу и независимость полегли в боях с фашизмом наши солдаты? У нас есть детские сады, где на площади в 100 квадратных метров ютятся, как мыши в чулане, по 8 десятков детей-сирот. Так что свобода жить, как помещики, и называть себя коммунистами, совершать преступления, но не отвечать за них - у нас есть только для высоких "избранников". У них - давно уже нечистая, переродившаяся совесть. Ну, а где нечистая совесть, там всегда политиканство вместо политики и желание бессрочно властвовать, а не служить народу. Вот почему все усилия они кладут на то, чтобы создать такой аппарат подавления, который заставил бы нас всех молчать вечно.
    Не будучи специалистом в военном деле, Сталин провалил на войне ряд крупных операций, начатых по его приказам раньше срока и закончившихся для нас большим числом погибших и взятых в плен. Забыв об этом, он не позабыл однако после войны присвоить себе звание генералиссимуса и все военные заслуги в деле разгрома врага. Хотя по закону генералиссимусом должен был стать маршал Жуков, военный гений которого привёл нашу страну к победе. Вместо этого Сталин сместил его с высокого поста, назначив всего лишь командующим Свердловским военным округом, что соответствует званию рядового генерала. Сталин увидел в нём подлинного любимца народа и, следовательно, своего соперника, с которым не хотел делить славы, а потому и устранил его со своей дороги.
    И тем не менее, сталинская пропаганда делает всё, чтобы народ видел в Сталине своего горячо любимого вождя, гения, учителя и друга народов, человека, который каждому должен быть ближе и дороже отца родного. И большинство одураченных газетами людей верит в этот миф о Сталине. Потому что свою ответственность за палачество Сталин умело перекладывал на других - как тяжкий грех на чужую и уже греховную душу, как лишний груз на помогавшую ему лошадь.
    Да, не зная правды о Сталине, многие искренне любят его и продолжают ему верить. Но зададим этим людям простой вопрос: что именно привлекает их в этом человеке? Что они знают о нём, кроме газетного вранья? Кто хоть раз видел его разъезжающим по стране, общающимся с простыми людьми, доступным? Кто о нём знает как о человеке что-то хорошее?
    По своему характеру он завистлив, угрюм, жесток. О том, что он не способен на сострадание, жалость, свидетельствуют перечисленные нами факты. У него не осталось близких друзей - всех их он предал. Он не любит своих детей. Ни загубленного им Якова от первой жены, ни спивающегося Василия, ни Светлану - они чужды ему, он всегда один. Любимых людей у него просто нет, есть только ненавидимые. Зато сам он хочет любви к себе, хочет, чтобы его любили все.
    Не странно ли, желая любви народа, человек идёт к этой цели жутким путём: хочет заставить любить себя. Будучи сам жестоким, хочет, чтобы вокруг него росло и процветало добро? Любя ложь и угодничество, хочет, чтобы развивалась справедливость? Но разве так бывает? В этом нет логики.
    Не может подниматься справедливость и правда на чудовищных преступлениях. Сталина смертельно боятся даже те, кто приближен к нему. Боятся попасть ему на глаза или в поле его подозрительного внимания. Никто из уничтоженных по указке Сталина крупных людей не включён в Большую Советскую Энциклопедию, словно не было таких государственных деятелей вообще.
    Нет, Сталин не хочет правды. Он хочет остаться и для потомков дороже всех, загубленных им людей, вместе взятых, хотя именно он украл у них вместе с жизнями их славу и честь. Не глумление ли над человеческой совестью сама эта мысль, что те люди - ничто, а вот Сталин, вор и палач - всё?
    Когда Николай Второй приказал открыть огонь из винтовок по безоружной рабочей демонстрации в Петербурге, он приобрёл себе для истории кличку "Николая Кровавого". По устным приказам Сталина уничтожены миллионы безвинных людей. Так под каким же прозвищем должен войти в историю этот изувер-упырь, превзошедший своей жестокостью в тысячи раз всех царей сразу?
    Граждане! Поднимайтесь на борьбу со сталинщиной - это единственный путь, который может привести народ к избавлению от нищеты и унижения, от палаческой тирании МГБ и Сталина лично. При них мы никакими новыми "рывками" ничего хорошего не совершим ни для будущего, ни для настоящего. Всё обернётся низким качеством стали, плохими машинами, отсталой техникой, браком и вновь приведёт нас к общему разорению и бесправию. Экономить насилием, созданием рабства, о котором могли мечтать только угнетатели далёкого прошлого - вот всё, на что способен Сталин и его клика. Сталин - это наше проклятье. А его партийный аппарат и так называемая госбезопасность - злейшие враги народов и жизни на земле. Смерть Сталину и его приближённым! Вечный позор им, презрение и всенародная ненависть! Да здравствует свобода!
    Комитет народного сопротивления сталинизму".
    Воротынцев с удовлетворением отложил листы в сторону. В целом "Воззвание", несмотря на его длинноту, ему нравилось.
    Дочитав последние строчки, он снял очки. Теперь надо кое-что сократить, убрать повторы и можно созывать для принятия окончательного решения остальных членов Комитета. Как только утвердят, можно переправлять Сашеньке для перепечатки и рассылать по намеченным адресам. Сам же он испытывал огромное удовлетворение от задуманного дела, воплощённого, наконец, в конкретный результат. Ради этого только и стоит теперь жить, думал он с облегчением.
    Инженер поднялся, быстро спрятал листы в тайник и вышел в цех, чтобы поговорить с Анохиным. Секретаря он нашёл возле электролизной ванны - тот сидел и курил. Подойдя к нему, негромко проговорил:
    - Игорь Васильич, через 3 дня у нас пересменка, пойдём в ночную. Передайте вашему другу, будем проводить последнее совещание по поводу "Воззвания". Писатель прочтёт ещё раз вслух, а вы все - должны, если что надо, поправить. Пора отсылать...
    Анохин кивнул, и инженер направился по цеху дальше. Всё было как будто спокойно везде.
    Глава пятая
    1

    106-я бригада продолжала возводить кирпичные корпуса для комбината. В бригаде были свои и каменщики, и штукатуры, и плотники. Кто ничего не умел - были и такие, из новых заключённых, прибывших на замену после обычной лагерной смертной косилки, этих учили на ходу. Зека ведь чему угодно обучить можно. А когда срок большой, не то что плотницкому делу, коробки сбивать для окон и дверей, можно выучить и на философа: профессор Огуренков ещё тянул свой срок. А вот "науку" убивать политические заключённые не проходили. Однако надобность появилась и в этом: с прибытием в барак "Спартака" группа заключённых, сплотившихся вокруг Крамаренцева, задумала ликвидировать ненавистного палача Светличного, обнаглевшего в последнее время особенно и превратившегося из коммуниста в откровенного фашиста. "Сколько же можно терпеть? Мужчины мы или бараны?" И постановили: прикончить немедленно!
    Решить-то решили, а вот, как это сделать, не знали. Разве просто убить человека, хотя он и зверь?.. Надо заранее выработать план, распределить роли: кто спровоцирует лейтенанта на очередной гнев и насилие, кто будет убивать, куда потом деть труп? На все эти роли нужны только добровольцы, причём решительные и смелые, у которых не дрогнет рука. Как всё это скрыть от уголовников? Ну и, разумеется, организовать круговую поруку в молчании, когда начнётся расследование по делу "об исчезновении" Светличного.
    Самым сложным оказалось найти добровольцев. Решительные, у которых не дрогнет рука, конечно, были. Да только все заключённые были суеверны: верили в Судьбу, которая метит своим справедливым перстом за убийство.
    Уговорил колебавшихся кандидатов в "добровольцы" философ Огуренков: "Судьба, говорите? А почему же она не покарала до сих пор сталинских палачей? Их в Кремле много! Да и сам Сталин злодей из злодеев! А скольких уже убил здесь Светличный!.."
    Остальное, после согласия "добровольцев", наметили быстро.


    В этот судьбоносный день, а вернее, полярную ночь, было темно и тихо. Привычно жал мороз. Греясь в работе, никто и не заметил, как быстро стали исчезать в небе звёзды. Потом с севера потянуло - сначала не сильно, ровно, а потом всё сильнее. Заскользила злыми змейками сыпучая позёмка - как белый песок по плотной корке снежных барханов. Ничего страшного в этом поначалу никто не увидел: север дышит, не ново. Над кирпичной кладкой светили со специальных столбов висячие электролампы в 500 свечей. Они стали раскачиваться на длинных шнурах, чередуя то тень, то яркий свет. Работа продолжалась.
    А теперь вышибало из глаз слезу. Сверху, откуда-то с неба, пал большой ветер - с воем, осатанелым упорством и злобой. Только тогда поняли, кто пришёл в гости в этот и без того жестокий край - чёрная пурга, враг на севере номер один, лютый и беспощадный ко всему живому. В чёрную пургу на севере не работают - нельзя, смерть это. И зеки начали озираться - искали начальство. Народ уводить надо, что же там думают!..
    Однако начальником конвоя в этот день был Светличный - враг всего живого номер 2, разжалованный, наконец, в младшие лейтенанты. Он уводить бригады с работы не думал: не поддалась вчера Софья опять, да ещё оскорбила. Сказала: "Ты бы хоть в зеркало на себя посмотрел, прежде чем лезть к таким, как я!" Ну ладно же, ни у кого не работали в чёрную пургу, а у него - будут, не сдохнут, падлы! Садистом называют в своих письмах-жалобах, зверем в образе человека? Ладно, в другой раз будут знать, как жаловаться, он им покажет "зверя"! 8-й год из-за таких вот сук из лейтенантов выбраться не смог. Ладно. Ничего, что вызывал сам Зверев и зачитывал жалобу при посторонних. Память у Светличного тоже хорошая: всем жалобщикам припомнит, никто не уйдёт от возмездия!.. Это - за "младшего" вам!..
    Охрана быстро попряталась в балки`, вытеснив из них жульё, а воры - за стены отстроенных корпусов; кто где мог, там и пристроился. Да им что - и те, и другие одеты! А вот как политическому зеку спасаться?
    Спасались работой - удвоили темп. Да ведь долго так на голодный желудок не выдержать. А тогда что? Остановиться - значит, пропасть. Нельзя останавливаться, вмиг задубеешь.
    Понимал и Светличный, что могут зеки помёрзнуть. Носился от бригады к бригаде и орал, чтобы не останавливались. Грелся пинками и сам - взбадривал. Однако кулаки свои в ход не пускал: нельзя в такую стынь по рожам, сдохнут. Действовал только так, для острастки, а потом и вовсе сбежал в бало`к, вернётся теперь минут через 20, не раньше.
    Оценив обстановку, осуждённый "Сталиным" журналист Кадочигов крикнул Федотычу:
    - Передай, чтоб готовились! Другого такого момента не будет. Кругом нет никого, пурга...
    - Ага, щас!.. - Федотыч кивнул и, закрываясь от ветра, засеменил к каменщикам.
    В третий раз стали готовиться зеки к осуществлению своего плана. Жуткий то был план, долго вынашивался в бригаде; старались предусмотреть всё до мелочей. Сорвётся - многим несдобровать. А получится - не один зек избавится в будущем от гибели. Терпеть стало невмоготу, и план не отменялся, хотя и срывался уже 2 раза. В первый раз Светличного спасла нелепая случайность: "смертельная" балка обрушилась на него сверху, когда он споткнулся, и рухнула рядом с ним, раздавив заключённого, которого он, споткнувшись, толкнул вперёд себя. А ведь как тщательно было подготовлено всё, измерено, выверено до секунды! А недавно сорвалось дело из-за нового плотника Юрия Федоровича Лодочкина, переведённого в бригаду из 18-го лагеря. Узнав, что против лейтенанта готовится карательная акция, этот трус начал в тот день с таким ужасом смотреть на Светличного, что тот что-то почувствовал, и в решающий момент ушёл греться в бало`к. Больше оттуда не показывался. Момент был упущен, и Федотыч пошёл объясняться к Лодочкину.
    - Ты што, погань?! - набросился он на искусного плотника. - Он табе родня, што ль?
    И Лодочкин признался:
    - Не сердись, Федотыч! Мы с тобой ровесники, считай, и на войне я был - выслушай...
    - Ну?..
    - Меня самого недавно хотели убить... в том лагере.
    - За што?
    - Понимаешь, "Коршун", с которым я был осуждён по одному делу - ему 15 дали с конфискацией, мне - червонец влепили - так вот он решил, дурак, что это я выдал его.
    - Какого "Коршуна"? - не понял Федотыч. - Ты толком говори!
    - Бухгалтером он был у нас в мебельной артели. "Коршун" - это я кличку ему такую дал: похож больно. Особенно брови - будто чёрные крылья у коршуна. Я в артели мастером работал - по дереву. Вот он и втянул меня после войны в свои махинации.
    - То-то, гляжу я на тебя, с топором ты - в ладах,- заметил Федотыч.
    - Сбивать коробки для окон - велика ли нужна наука? - заискивающе заторопился Лодочкин. - У нас на мебели - больше краснодеревщики были в цене!
    - Ладно, што там у тя с бульгахтером вышло, сказывай.
    - Ну, что-что? Кто-то выдал его, а он, подлая душа, решил, что я. И показал на меня на следствии, как мы с ним обделывали дела с готовой мебелью. А я - вот те крест! - до сих пор не знаю, кто его выдал. Да с такими подробностями, что мне и не снилось такое! Короче, очутились мы с ним в одном лагере тут. Но он-то богат оказался и после конфискации, не мне чета! Пошли ему в лагерь посылочки богатые, а потом и денежки у старика объявились. Вот он и зажил вновь, хоть и в лагере. А потом, узнал я через одного вора, стал подговаривать уголовников, чтобы пришили меня за его деньги.
    Федотыч смекнул:
    - Так табе наш сука-лейтянант потому, што ль, ро`дным тут показалси?
    Лодочкин закивал:
    - Как вспомню про свои страхи там, сердце заходится. Наших там на угольную шахту гоняли, но не всех. В шахту никто не хотел. Ну, я стал проситься у начальства, чтобы меня перевели в другую бригаду. Мол, согласен поменяться с кем, если кто захочет из другого барака. А начальство, видно, перепутало что-то на моё счастье в своих списках, да перевело меня не только в другую бригаду, а и в другой лагерь. Расстались мы с "Коршуном". А тут, гляжу, другого человека убить хотят, - закончил Лодочкин свою исповедь.
    - Ну, вот што, - заключил Федотыч мудро, - ежли ты ишшо хоть раз нам помешаш, пристукнем тя самово, понял? Этот лейтянант стоко нашево брата положил в Шмидтиху, табе и ня снилось, понял?
    Лодочкин опять кивал: понял. А самого чуть не трясло.
    С тех пор зеки вновь ждали удобного случая, чтобы расправиться со своим врагом номер 2 - не всегда же будет светить звезда лейтенанту! И, наконец, кажется, дождались...
    Уже по-настоящему выла пурга. Жёг калёным мороз. И это хорошо. Попряталась охрана. Попрятались уголовники. Одни свои кругом! А свои уже знали, что делать, распределили обязанности...
    Как только вернётся Светличный к бригаде после тёплого балка`, к нему подойдёт "невзначай" Кадочигов и скажет что-нибудь этакое, поперёк горла. Залютует лейтенант, заведётся. Тут и подойдёт к нему сзади Федотыч...
    Старик сам напросился, чтобы уступили ему изверга. И все согласились: счёт у Федотыча к лейтенанту был особый, все знали. Остальное доделают каменщики - сунут труп в пустое место в строящейся стене, которое опять готовят уже, и заделают его быстро кирпичиками, положенными на самый лучший раствор; замуруют, как египетского фараона в каменный саркофаг. Ищите тогда Светличного! Никому не найти. Не к кому будет и придраться: откуда знать зекам, куда "ушёл" лейтенант? Да, видели: только что был. А куда направился - Бог знает. Начальство о своих желаниях не докладывает. Может, по большому делу куда пошёл, да там обморозился? И всё, и на этом концы в воду. Ну, а проговорится кто... Это брали в расчёт тоже, однако, всё же надеялись на себя. Только бы не сорвалось! Уж они поработают, как черти, в один момент "мавзолей" будет готов, лишь бы...
    На всякий случай, а больше для порядка, чтобы подбодрить, каменщик Бутырин, стоявший рядом с Лодочкиным, обронил посуровевшему Федотычу:
    - Смотри там, однако, не промахнись! - И пошёл готовить раствор, под которым держали огонь, чтобы не замёрз в тёплой воде. Огонь этот - жгли солярку - надо было закрывать от ветра кирпичами, следить, чтобы не погас.
    Светличный возник из снежной круговерти неожиданно. Подняв воротник полушубка, наклонившись всем телом вперёд, лейтенант шёл к бригаде, прикрывая лицо рукой. Хлестали вихри, зекам дышать было нечем, а ему хоть бы что.
    - Эй, болван, куда на раствор прёшь! - прокричал Кадочигов над самым ухом Светличного.
    Беленея от злости, дыша запахом перегара, лейтенант обернулся:
    - Что-о?! Ты это кому, с-сука!..
    - Извини, товарищ младший лейтенант, - глумился Кадочигов, - не узнал!
    Рассматривая Кадочигова при свете качающейся электролампы, Светличный спокойно, но злобно спросил:
    - Какой я тебе товарищ, падло? В карцере подохнуть захотелось, да? - Он шагнул к журналисту. - Фамилия?!.
    - Фамилия - осталась у "Кума", - вызывающе ответил Борис Степанович, - а номер - читай, сволочь, на шапке!
    - Что?! Да ты, знаешь, что я теперь с тобой сделаю?!.
    - Товарищем я назвал тебя по ошибке! - продолжал Кадочигов, увлекая Светличного за собой в темноту, пятясь. - Товарищем тебе - может быть только скот!
    Из-под ног у них вырывались, плясали вихри снега. Мороз сбивал дыхание, слепило глаза. Всё кругом выло и кружилось. Однако Кадочигов видел, как за спиной Светличного появилась высокая тень - надвигалась... Он выкрикнул:
    - Ну, что ты мне сделаешь, пьяная харя?!
    - Да я... да я... - Светличный потянулся правой рукой к кобуре, - да я тебя шлёпну сейчас и...
    Федотыч ударил Светличного сзади ломом. Запнувшись на полуслове, лейтенант повалился в сугроб, даже не вскрикнув. Склонившись над ним, Федотыч перекрестился:
    - Кажись, готов.
    Подхватывая Светличного под мышки, Кадочигов прокричал:
    - Хватай его, потом разберёмся!
    Федотыч отшвырнул в сторону лом, подхватил лейтенанта за ноги и, спотыкаясь, они потащили свою ношу к стене, где виднелся заготовленный заранее колодец. К ним подскочили ещё двое, стали молча помогать - было не до разговоров.
    Возле толстой стены будущего заводского корпуса им помогли впихнуть Светличного в "колодец" каменщики. Но внутреннюю стенку в "колодце" выложили ещё не полностью, да и внешнюю тоже не успели завершить до конца, и Светличный торчал из "колодца" - с внутренней стороны видна была грудь, с внешней - вся голова. Да и место для "колодца" выбрали второпях неудачно - прямо под раскачивающейся на ветру лампой в тысячу ватт: светло, как днём.
    Увидев всё, Кадочигов матерился:
    - Вот, болваны! Обалдели, что ли? Другого места не нашли, мать вашу!..
    - Да негде было больше! - оправдывался пожилой каменщик, нагибаясь с мастерком к подогретому раствору, от которого валил пар. Взяв кирпич, заверил: - Да мы его быстро, щас...
    Федотыч вдруг сурово прикрикнул на профессора Огуренкова, испуганно хлопавшего глазами:
    - Ну, чаво, чаво рот-то раззявил? Быстрей давай, работай!..
    И сразу закипела работа. Лейтенанта обкладывали кирпичами, подавали раствор, мелькали парующие мастерки. На дымившийся раствор шлепались новые кирпичи. Летели ошмётки...
    Федотыч испуганно прохрипел:
    - Солдат идёть!..
    И все увидели идущего к ним вдоль стены конвойного, согнувшегося под ветром. Кадочигов скомандовал каменщикам, выводя их из оцепенения:
    - Живей! Я его задержу... - И рванулся к конвоиру навстречу.
    В тот же миг каменщики услыхали негромкий стон и увидели, что Светличный открыл глаза. Только тогда поняли, Федотыч промазал, ударил лейтенанта не по голове, а в плечо - на белом полушубке виднелся ржавый продолговатый след, и погон лопнул. Шапка же на Светличном была целёхонькой - без крови, и даже тесёмки завязаны у подбородка. А главное, сам Светличный... смотрел на них. Смотрел жуткими, осмысленными глазами - вот-вот закричит. Должно быть, у него была перебита только ключица, всё остальное было в порядке, и лейтенант мог ещё за себя постоять.
    У Федотыча ослабли колени. Бить, гада, чем-то ещё? Поздно, может увидеть солдат. А что делать - не знал, растерялся. И солдат подходил всё ближе, и каменщики тоже растерялись - рушилось всё на глазах. Словно в подтверждение тому, что всем теперь погибель, несдобровать, Светличный проговорил из стены:
    - Вы что, ребята?!.
    Договорить ему, а главное - заорать, не дал один из опомнившихся каменщиков. Рванувшись к Светличному, он всунул ему меж зубов мастерок, нажал, и свободной рукой стал запихивать в рот свою рукавицу. Светличный дёрнулся, замычал, мотнув головой, но каменщик его охватил, придержал пальцами нос, и тот, потеряв без воздуха сознание, затих.
    Возле конвойного уже стоял, преграждая путь, Кадочигов и что-то говорил, закрывая собою обзор. Что делалось на стене, солдат видеть пока не мог.
    Каменщики работали молча, сноровисто. Боясь оглянуться, боясь оторваться от стены и выбиться из общего ритма, они делали своё страшное дело. Только профессор Огуренков видел, что солдат пошёл снова вперёд, что Кадочигов всё ещё пятился и мешал ему, потом увидел, как Светличный снова открыл глаза. Они встретились взглядами, в глазах лейтенанта был ужас, сменившийся молчаливым призывом о помощи. Казалось, что он кричал, просил пощады - выражение глаз у него было понимающе-обречённым. Но какая могла быть пощада в этом лагере жестокости, где цена на человеческую жизнь давно пала. По щеке у Светличного покатилась и тут же замёрзла слеза. Профессор и это заметил. Жалости почему-то не почувствовал, хотя и не мог уже ничего делать - только топтался и смотрел. Его пугала шевелившаяся во рту Светличного рукавица. Торчавший большой палец рукавицы словно показывал: во! И это было ужаснее всего, будто жертва одобряла их работу. Профессор чувствовал, как шевелятся у него под шапкой волосы, но оторваться не мог. Рукавица была в замёрзшем растворе.
    Когда солдат дошёл до каменщиков, освещённых вверху, как днём, над стеной северной Голгофы виднелась только серая полоска шапки - макушка, похожая на раствор. Но это лишь зеки знали, что не раствор, шапка, под которой ещё работал, наверное, человеческий мозг, сознание, что жизнь - штука неповторимая. У солдата была своя жизнь, своё солнце и, глядя на тысячеваттную слепящую лампу над каменщиками, он думал об отпуске летом, когда поедет домой. Лейтенант обещал...
    И конвойный крикнул им туда, вверх:
    - Лейтенанта не видели? Чёрная пурга идёт!..
    - Туда пушол!.. - крикнул каменщик вниз и махнул вдоль стены мастерком - в воющую темноту, как в вечность.
    Солдат потопал дальше, нагибаясь от ветра, пряча лицо, а профессор всё смотрел на стену, боясь, что она вдруг оживёт и заговорит голосом Светличного, которого уже не было видно. Но стена не шевелилась - кирпичная, вечная могила, к которой никогда никто не придёт, не заплачет; памятник человеческой злобе и ненависти. А может, и справедливости?.. Кто знает? Кто мог подумать об этом в такой момент?
    - Эх, Федотыч! - с укоризной сказал пожилой каменщик. - Кур тебе убивать, а не палачей кончать. Говорил же, не промахнись!..
    Больше никто не сказал ничего. Встали опять все по местам, и закипела работа - привычная, понятная, будто и не было ничего. И впервые показалась она всем не трудной, даже в пургу. Лишь один Лодочкин трясся от страха и думал, как ему быть: сразу сообщить обо всём "Куму" или какое-то время выждать? Федотычу в своём рассказе он не признался, что перевели его в этот лагерь за согласие на секретное сотрудничество. Так что "стучал" он тут не только топориком. У каждого человека своя тайна...

    2

    День кончался, а вода в Енисее была всё ещё холодной, никто не купался, кроме мальчишек - сырое выдалось лето. Однако Александра Георгиевна была довольна: не пришлось идти далеко за город - утопила свою печатную машинку с городской лодки, которую взяла напрокат на лодочной станции. Никто и не видел - бульк, и даже кругов на воде не осталось.
    Оглядывая ширь могучей реки, Александра Георгиевна вспомнила, как получила в начале марта "Воззвание" от сына Вероники и принялась перепечатывать его по ночам. Щёки её горели от возбуждения, в каждой строчке ей чудился Сергей. Его мысли! А какая чёткость, изложение! Она словно влюблялась в него заново. И вдруг, наткнувшись на строчки о лётчике Драгине, находящемся в каком-то норильском лагере, она поняла, что Сергей знает, видимо, и где именно сидит муж Вики. Обрадованная, она помчалась к подруге: "Вика, милая, твой муж жив! А мой знает даже, где он находится! На вот, почитай этот лист, где о нём сказано..." Слёзы радости, объятия, подруга устроила настоящий тихий праздник у себя за столом и собиралась обрадовать и сына, когда вернётся из рейса.
    Словно выросли крылья и у самой после этого. По утрам, когда шла на работу, уже наработавшись, она замечала, что кора на застывших деревьях была теперь мокрой, сочилась и блестела на выходящем из-за Енисея солнце - приближалась весна. Лес на берегу реки казался раздетым и чёрным. Но уже носились в небе не только вороны, появлялись с каждым днём и другие птицы. Вот-вот сойдут остатки снега в низинах, растает на реке лёд, и всё оживёт...
    Александра Георгиевна почему-то всё время спешила - будто за нею гнались. А когда закончила перепечатку, даже удивилась - неужто это она одна перепечатала такую прорву бумаги. Правда, печатала плотно, без интервалов и с обеих сторон листов. Но всё равно это много - конверты получались внушительными.
    И вот уже всё позади - утоплена даже машинка, осталось только отправить последние 6 писем. То, что надо было допереправить Серёже в лагерь, давно ушло. Ещё одно, последнее усилие, и можно ехать в Москву. Для Москвы, вернее, для иностранных посольств, у неё 4 отдельных письма, которые она подбросит в посольские машины, когда повидается с матерью. Боже, как она соскучилась по ней! А когда жила рядом, казалось, не замечала, иногда мать даже раздражала её своими советами и наставлениями.
    Александра Георгиевна испытывала теперь огромную усталость, словно целых 4 месяца несла на себе тяжёлый мешок с песком. И вот этот песок высыпан, осталось лишь нервное напряжение. Ещё бы!.. По вечерам она одевалась во всё неброское, почти по-крестьянски и отправлялась к нужному вечернему поезду на вокзал, чтобы отправить очередную порцию писем.
    Никаких откликов на эти письма ни откуда не приходило, никто и нигде на открытую борьбу со сталинизмом не поднимался - слухов, во всяком случае, об этом не было. И она думала, шагая в темноте: "Рано?.. А может, не хватает у людей ещё веры в нашу правду о Сталине? Может, боятся открыто выступить, и пока только распространяют наши письма?" И тут она, бывало, пугалась: "А вдруг не верят они в то, что написано в нашем "Воззвании"? Слишком чудовищной кажется им эта правда. Написано зло. А злу на Руси всегда верили мало: "Ну, как это такое? Не может быть..." И ужасаясь собственной мысли, однажды подумала: "Тогда незачем и жить..."
    От мужа Александра Георгиевна знала, в Москву идут из лагерей десятки тысяч других писем - рабьих, с просьбами разобраться в "деле" и пересмотреть его в суде. Работники прокуратуры и Верховного суда СССР на такие письма не реагируют. За своих родственников и то рискованно заступаться, а тут какие-то чужие судьбы... Да и знали: никто и ничего пересматривать не станет, заберут только "туда же" и "защитников", на том и кончится всё. Письма оставляли без ответов - почта шла только в одном направлении.
    "Но ведь наше "Воззвание" - особое, - уговаривала Александра Георгиевна сама себя, - должны же люди ему сочувствовать!.. Да и в Сталине уже многие начали сомневаться..."
    Знала она об этих сомнениях по московской знакомой интеллигенции - с каждым годом они росли, ширились. Особенно в семьях арестованных стали задумываться: за что? Что происходит?.. Понимали, дальше так жить, так врать в газетах - нельзя, нужны какие-то перемены. Жизнь в городах и сёлах была несопоставима с газетными сообщениями до возмущения, до крика. И Александра Георгиевна продолжала размышлять тоже: "А может, это и хорошо? Когда пропадает вера и дело доходит до точки, обратно в веру - уже не поворотить. А у нас, вон как всё глубоко зашло! Да ведь только и он, подлец, не дурак: снижение цен вот придумал на гвозди, да на керосин, а людей с толка сбивает: "забота" о народе, хотя на самом деле она копеечная".
    Мысли эти у неё постепенно уминались, уплотнялись, как снег под ногами, становились твёрже, решительнее: "Нельзя сидеть всей страной, сложив на животе руки! Надо бороться, открывать людям глаза на правду!"
    От Вики Александра Георгиевна недавно узнала - сын слышал передачу "Голоса Америки" - что из одного норильского лагеря зимой убежала целая группа политических заключённых. Об этом с подробностями рассказывал какой-то бежавший генерал.
    "Интересно, знает ли о побеге Серёжа, другие заключённые? - подумала Александра Георгиевна. - Жаль, не знает народ. Говорят, этот "Голос" хорошо слышно только под утро, когда все спят. А не спят, наверное, только сотрудники МГБ, которые прослушивают эти "голоса". Вот уж, как говорится, не в коня корм. Ну, да за такой побег теперь, видно, не поздоровится и им...
    Не знала Александра Георгиевна, как намечался под Норильском и готовился этот побег... А дело было так...

    3

    Счастью Анохина и Крамаренцева, казалось, не было предела - наконец-то, и они в тепле: перевели их в цех металлургического комбината. А помог в этом деле, выяснилось, сменный инженер Воротынцев из 6-го лагеря, заключённый сам. Они удивились: человек вроде бы не знал их, а как только освободились в цехе места, пошёл ходатайствовать за них к самому Николаеву. Почему? Их предшественников убили ночью в бараке уголовники. Может, ради развлечения, а может, те не покорились им в чём-то. Всё это выяснили у самого Воротынцева, который проводил с ними инструктаж по новой работе и технике безопасности. Однако на вопрос, откуда он их знает, инженер ответил загадочно:
    - Не всё сразу, братцы кролики. Всему своё время. Вы нужны будете для подготовки восстания заключённых во всех здешних лагерях одновременно, чтобы добиться от правительства не только пересмотра дел невиновных, но и отмены фашистских порядков в лагерях. Готовим и "Воззвание" ко всему народу. Всё это надо проделать за год...
    Странности на этом не кончились. Смены через 3 или 4 в цехе появился ночью чужак. Картавя, представился:
    - Заключённый Гжевский. - И глядя Крамаренцеву прямо в глаза, продолжил: - Меня пгосил пегедать генегал, чтобы вы в 23 часа пгишли на шлак, что за цехом. Как пгойти туда, чтобы не иметь дело с охганником, я вам сейчас покажу... Тут есть пегеход по подземной коммуникации... Не подведите стагика, генегал будет ждать.
    Крамаренцев слыхал про этого Ржевского. Как и "Белый", служил в войну тоже у Власова, ни в чём будто бы не раскаялся, только злее стал и всей душой ненавидел советскую власть.
    Василий напряжённо спросил:
    - Зачем я "Белому"?
    - Там узнаете сами. Будет важное совещание, и вы, как ни покажется это странным, нужны тоже.
    - Хорошо, - ответил Крамаренцев, захваченный молодым любопытством: зачем это он понадобился генералу? - Но только я приду не один, с товарищем.
    - Кто такой? - насторожился Ржевский.
    - Анохин. Работает вместе со мной.
    - А, этот бывший комиссаг? - Ржевский усмехнулся. - Не знаю, не знаю. Доложу генегалу.
    К ним шёл рабочий с тяжёлым листом меди в руках. Они посторонились. Потом Ржевский повёл Крамаренцева к подземной коммуникации.
    - Идёмте, покажу догогу. Если я больше к вам не пгиду, значит, генегал согласился на вашего Анохина и будет ждать, как условились, на шлаке. Там тепло и нет чужих ушей. А если появлюсь и тут же исчезну, значит, генегал не согласен.
    Выждав удобный момент, Ржевский отодвинул с люка в подвал тяжёлую крышку и кивнул Крамаренцеву, чтобы тот лез вниз. А за ним быстро юркнул и сам. Затем, приподняв крышку снизу руками, опустил её на прежнее место.
    - Вот и всё, идёмте.
    Крамаренцев дипломатично проговорил:
    - Я почти ничего не знаю о вашем генерале. Может, расскажете немного о нём, если он хочет иметь со мной дело?
    - Ну, что же, коготко можно - это не секгет. Владимиг Модестович - из двогян. Но служил в Кгасной Агмии военспецом. В 37-м посадили. Началась война с немцами - бежал. Он сидел под Агхангельском. Пгобгался оттуда в Питег, то есть, к себе домой. А чегез неделю пегешёл фгонт, чтобы уйти в нейтгальную Швецию. Но... попал в плен к немцам. Там ему пгедложили в согок тгетьем службу в "Гусской освободительной агмии". Пошёл. Генегал Власов взял его потом к себе в штаб. Из полковников Кгасной Агмии сделал генегалом. Вы думаете, кто освободил Пгагу от немцев?
    - Как это кто? - Василий удивился вопросу. - Советская Армия! Мы, помню, из Венгрии на Югославию пошли, а...
    - Вот-вот, слыхали, а толком не знаете. Хотя есть и даже медалька такая - "За взятие Пгаги"! А освобождали-то Пгагу для вас мы, Пегвая гусская дивизия генегала Сеггея Буначенко. Но Сталин не пошёл с нами на миг, и мы оставили Пгагу вам. Так что "бгали" вы её уже без выстгелов, догогой коллега. Ну, а в плен мы попали потом вместе с Малышкиным, Тгухиным, Жиленковым. Слыхали пго таких, нет?
    - Нет, не слыхал. - Василий сомневался: и про Прагу, кто её брал на самом деле, и про генерала по кличке "Белый". Но договорить с Ржевским не пришлось - тот вывел его из подземелья наверх и, показав, куда надо будет идти потом дальше, распрощался:
    - Пгошу пгощения, некогда...
    Василий вернулся в цех. Осмотревшись, направился к ваннам, которые обслуживал Анохин. Секретарь райкома следил за электролизом. Лицо у него было землистое, напряжённое. Последнее время он вместе с Крамаренцевым сплачивал политических заключённых для отпора не только уголовникам, но и лагерному начальству, продолжавшему делать вид, что ничего незаконного в лагере не происходит. С непривычки Анохин уставал - и от тяжёлой работы, и недосыпал. Тянулись к нему заключённые по вечерам, кто за советом, кто за разъяснением, и он разъяснял, вместо того, чтобы отдохнуть или покемарить.
    Крамаренцев коротко передал свой разговор с Ржевским.
    - Власовец, говоришь? - переспросил Анохин.
    - Власовец, - подтвердил Крамаренцев. - И "Белый" этот... В штабе у Власова работал, генерал. Враги настоящие, тут никаких иллюзий. Но, зачем я им?..
    - Что же, если не провокация - а она им, я думаю, ни к чему - сходим. Поставим как раз новые электроды к тому времени, и можем хоть на час... Интересно узнать, чем живут, чего хотят?
    - А чего-то хотят, если зовут. Просто так не позвали бы.
    - За нами тут, я смотрю, просто охотятся.
    - Кто? - удивился Крамаренцев.
    - Пока не знаю, но уже убедился, что всем нужны решительные люди. Ты думаешь, Воротынцев просто так позаботился о нашем переводе сюда? Из альтруизма? Вот увидишь, зачем-то мы ему тоже нужны.
    До назначенного Ржевским времени Крамаренцев работал, как на иголках. Что нужно "Белому"? Ржевский больше так и не приходил, значит, согласились и на присутствие Анохина. Но - зачем, зачем?.. По пустяку "Белый" не позовёт, а по крупному - рисковать не станет. И всё-таки, что-то важное там у них затевается, Крамаренцев это чувствовал инстинктивно. Но не боялся. Последнее время ему везло во всём. Появилась весточка и от матери. Установил с ней связь через норильский, никому не интересный и неприметный, адрес. Саша Германов помог, "Циркач".


    Время тянулось медленно. Крамаренцев нервничал. Ждал, когда уйдёт в свой вагончик Воротынцев. В цеху тогда не останется ни одного начальника, все свои. Одного из "своих", политических, он уже предупредил, где искать, если поднимется какая буза. Хотел показать ему даже дорогу через тёмный люк за электрощитом в углу, но он лишь усмехнулся: знал эту дорогу раньше его. А тот электрощит сам переносил когда-то и монтировал в новом месте, чтобы никому не видно было за ним, кто скрывается иногда в люке и кто из него появляется.
    Гудело во всех ваннах - шёл электролиз. Когда время подошло и ушёл Воротынцев, Василий кивнул Анохину, наблюдавшему за ним издалека. Тот пропустил к своей ванне рабочего, чтобы поставил последнюю новую пластину, которую нёс, и направился в сторону электрощита в дальнем и тёмном углу.


    Выйдя из подземной коммуникации цеха наружу, Анохин и Крамаренцев в первую минуту прислушались и осмотрелись в темноте. Никого не было. Василий нашёл, наконец, тропинку, ведущую к отвалам шлака, и повёл по ней за собою Анохина.
    Поджимал февральский злой мороз. Чтобы согреться, они торопились, взбираясь на шлаковый перрон. Где-то там, ещё выше, впереди, их ждёт "Белый". Осторожный старик! Никому и в голову не придёт искать заключённых в такое время и в таком месте.
    Чуть слышно осыпались под ногами куски шлака, сгоревшей породы. Стало тепло, и пахло гарью. Потом разом исчез белый снег на тёплом шлаке, и пошла сплошная чернота. Становилось всё теплее, и всё сильнее тянуло газом. Они расстегнули ватники.
    В небе над их головами алмазной пылью рассыпался жар звёзд, они горели в тёмном провале бесконечного космоса. Поражённые открывшейся им северной красотой, они остановились. Над ними играли, извиваясь, сполохи.
    А внизу, вдоль заводских стен, окружающих территорию комбината, полосовали темноту лучи прожекторов. Всё там было под прицелом, блоха и та не проскочит на волю незамеченной.
    Пошли опять. Ветерок донёс вместе с газом знакомый голос Ржевского:
    - Господа, а может, не стоит с ними и связываться?
    - Стоит, - густо отрезал бас, и Крамаренцев с Анохиным замерли на месте. - 3 тысячи вёрст отмахать зимой по тундре, это вам, сударь, не прогулка на пикнике. Тут нужны личности, а не сопли.
    - Виноват, господин генегал.
    - То-то, что виноват. Я, сударь мой, север знаю, бегал уже зимой.
    Хотя ветер был не от них, а на них, слушать дальше не стали - пошли на голоса. Опять из-под ног посыпалось, и голоса смолкли. А через полминуты из темноты вновь прокартавил Ржевский:
    - Вы, "Богода"?
    - Мы, кто же ещё. - Они подошли.
    - Ложитесь пгямо на шлак, здесь тепло.
    Крамаренцев и Анохин легли на животы и, согреваясь, закурили, пряча светлячки самокруток вниз, к шлаку. Приторно тянуло угарным газом, и резко дымом махорки. Рядом, оказалось, лежали ещё двое.
    - Начнём, - решительно проговорил "Белый", и объявил: - Совещание политических заключённых России, готовящихся к побегу, считаю открытым. Повестка дня - побег! Если есть вопросы - задавайте сразу. Только вот что: прошу не тянуть и не мямлить, время у нас ограничено.
    - Сколько человек готовится и когда намечен побег? - спросил Крамаренцев.
    - Резонно, - пробасил "Белый", - но не всё. Так как вы - люди для нас новые, а гарантий никаких нет - дата побега до нужной поры остаётся секретной. Ну, а подготовить к побегу - надо будет человек 50. Здоровых и физически выносливых заключённых с большими сроками. Терять им нечего. В намеченное время они сомнут на работе охрану, вооружатся их карабинами и автоматами и тронутся в путь на северо-запад. Наша же группа - 6-7 человек - будет нести сухари. Мешки уже заготовлены. Немного оружия - заготовлено тоже: пистолеты. Всё это надёжно спрятано и ждёт нас...
    Возле развилки дорог на Дудинку и Талнах мы с оружием остановимся, якобы для прикрытия, а остальная группа пойдёт на Дудинку. Легенда для неё у нас такова: якобы в Дудинке нас ждёт английский ледокол, капитан которого согласен нас вывезти. Наша же группа, отбив нападение первой погони, догоняет их на подходе к реке. Думаю, что в это поверят.
    - А что будет на самом деле? - спросил Анохин.
    "Белый" врать не стал:
    - На самом деле, никакой погони ждать мы не будем и пойдём не на Дудинку, а на восток - в противоположную сторону. Куда конкретно - тоже пока секрет. Там нас будут ждать 3 оленьи упряжки. Эскимосам за это будет уплачено по 25 тысяч за каждую. Они и довезут нас до Берингова пролива. Через пролив пойдём в темноте пешком, по льду, где нет пограничников - эскимосы такое место знают. Ну, а дальше, на той стороне, нас поведёт мистер Смит. Знакомьтесь! - "Белый" кивнул в сторону человека, лежащего на шлаке рядом с Ржевским. - Эскимосы Аляски доставят нас до первого американского аэродрома, и мы в Америке. Всё остальное - приём, отдых, устройство на работу берёт на себя, опять же, мистер Смит.
    - Кто он, этот мистер? - спросил Анохин.
    - Американский разведчик.
    - Липовый?
    - Зачем, настоящий. И даже богат.
    Задал вопрос и Крамаренцев:
    - А зачем же вам группа в 50 человек тогда? Я что-то так и не понял.
    - Капитан Ржевский, - приказал "Белый", - объясните им остальное... - Сам же принялся закуривать.
    Ржевский, загасив окурок, сел.
    - Большая ггуппа нужна по двум пгичинам. Пегвая: смять охгану во вгемя габоты. И втогая - отвлечь во вгемя побега всё внимание на себя, когда их обнагужат. Наша же ггуппа уйдёт на восток не замеченной, так как погоня устремится за большой ггуппой. Ночь... А когда охгана газбегётся, что ггупп было 2, будет уже поздно: мы будем далеко.
    Крамаренцев изумился:
    - Но ведь первую группу... перестреляют?..
    - Возможно, - отчуждённо сказал "Белый", шевельнув в свете цигарки седым мохом бровей. Он сидел плотный, крупный, уверенный в себе.
    "А ведь ему, говорили, за 60! - подумал Крамаренцев. - 6 тысяч километров! И он... решается. Да ещё через пролив, Аляску. Вот так ста-ри-и-к! Этот не пощадит, не пожалеет, если в сугробах отстанешь..."
    Анохин спросил:
    - Деньги для эскимосов - у вас есть, или это тоже... лишь обещание?
    - Деньги есть, - ответил "Белый" твёрдо. - Эскимосы не дураки... вооружённых людей - за обещание. Им вперёд подавай, вместе с оружием! 5 лет собирали.
    - "Дань" с беззащитных или сами?
    - Вам не всё равно?
    Теперь спросил Крамаренцев:
    - А эскимосы, получив оружие, не кокнут? Денежки - себе, и ищи ветра в поле.
    Вместо "Белого" ответил Ржевский:
    - Мы - тоже не дугаки... Да и не будут же они нас обыскивать! Сдадим по одному пистолетику, а по второму...
    Его перебил угрюмым вопросом Анохин:
    - Значит, свобода, купленная ценой жизни других?
    - Иного выхода у нас нет, - жёстко заговорил опять "Белый". - Бегут обычно к Енисею или на юг. Да и то летом. По логике охраны она устремится в погоню, конечно же, на запад, за убегающей толпой, и мы спасены. Чего же вы ещё хотите, позвольте спросить теперь вас? Это единственный шанс! Летом - светло, не уйти.
    Крамаренцев сел тоже:
    - Это не выход, через трупы товарищей!
    "Белый" пробасил с неприязнью:
    - Наберём из ворья, какие это товарищи!
    - Дожили! - не унимался Василий. - В Америку...
    - Куда же пгикажете? - ядовито спросил Ржевский. - В Польшу? У нас нет выбога, господа. И чем это, вам, не по нутру Амегика? В нашем положении, жизнь в любой стгане - уже счастье.
    - Хватит их агитировать, мы не в английском клубе, - прервал "Белый" капитана. - Не мальчики, сами разберутся, где дерьмо, а где соска. Все, надеюсь, тут зеки, а не институтки? Капризничать не будем.
    Ржевский вышел из себя:
    - Какого чёгта? Вам как мужественным людям оказывают честь с таким пгедложением, а вы - газводите сантименты. Я тоже не хотел бы, чтобы эта полсотня погибла. Но... жизнь есть жизнь, она диктует, а не мы. Нам нужны вы, а не они. И в той, новой жизни, тоже - вы, а не какие-то блатные угки.
    - Геннадий Георгиевич, - перебил "Белый" Ржевского, - вы - не в Думе. Впрочем, простите, вы тоже, вероятно, не знаете, что это такое. Только по книжкам... - Он повернул лицо к Анохину и Крамаренцеву - твёрдое, будто высеченное из гранита лицо римского полководца: - Ну, решайтесь, молодые люди! Да и что вам, собственно, терять-то? Маменек, которые вас не дождутся? Жён, которым будете не нужны, если и уцелеете здесь. А со мной - не пропадёте! Никто ещё не пропадал.
    Анохин решительно отказался:
    - Нет, мой путь к свободе - только через Кремль!
    - И мой тоже, - так же решительно присоединился Крамаренцев. Хотя было, было у него секундное желание удрать.
    "Белый" насмешливо спросил обоих:
    - Через Кремль - это как: через 25 лет?
    - Почему же, - не согласился Анохин, - можно добиться пересмотра дела.
    - Будете писать Сталину? Добился хоть один?..
    - Есть ещё партия. Мы ни в чём не виноваты, - упорствовал Анохин, - и потому...
    - Моя партия, - перебил "Белый" со злостью, - похоронена в колымских и норильских льдах! Во всяком случае, её цвет. Ленин - лежит в мавзолее. Нетленны, так сказать, для истории. А вот ваша партия, сталинская, доведёт Россию до ручки и сделает её самой отсталой страной в мире!
    - Посмотрим!.. - тоже запальчиво вставил Анохин.
    - Не на что смотреть! В вашем Кремле - нет честных людей, одни мерзавцы, продавшие совесть за привилегии! Да что там, Россия - уже одна из самых отсталых стран.
    Анохин возмутился:
    - Как же мы победили тогда мощную Германию?!
    - Победили - не вы: русский народ, своими неисчислимыми жертвами.
    Крамаренцев из солидарности с Анохиным вставил:
    - Воевал не только русский народ.
    - Не это важно! - огрызнулся "Белый", словно медведь на собаку. - Чем отличаются зверства Кремля от Гитлера? - И сам же, не дожидаясь, ответил: - Красивыми словами, да цитатами, взятыми у мёртвого Ленина напрокат. - Словно опомнившись, генерал изменил вдруг тон на отеческий: - Поверьте мне, молодые люди, в России - ничего уже не изменится к лучшему. И вы либо состаритесь здесь, либо умрёте.
    - А если изменится? - заметил Анохин.
    - Слепые вы! Обманутые!.. - чуть ли не простонал "Белый". - Через 20 лет вы превратитесь в живые мощи. Какой в этом смысл?!.
    Ржевский, опасливо покосившись на генерала, воскликнул:
    - Мы - тоже не виноваты ни в чём! Хотели освободить Россию от сталинщины. Здесь, в лагегях, вообще нет виновных, кгоме вогов!
    Крамаренцев, наконец-то, решился:
    - Ну, уж не-ет, господа! Освобождаться от сталинщины из Америки - это не для меня!
    - Бгосьте вашу игонию, все мы - в пегвую очегедь люди. И если выбегемся отсюда...
    - Довольно, - сказал "Белый", глядя Крамаренцеву прямо в глаза. - Не вам судить, молодой человек, кто был прав, а кто виноват: всё равно не поймёте - молоды.
    - Чего это я не пойму? - обиделся Крамаренцев.
    "Белый", глядя на него, серьёзно сказал:
    - Не понимаете вы, обманутое поколение, того, что для Сталина - важнее общественный процесс, а не человек, вовлечённый в процесс. Вот это и привело к неуважению личности. При таком воспитании вы и во мне вот способны видеть только предателя, а не личность, несогласную с существующим строем.
    Анохин перебил:
    - Если мы - обманутые щенки, а вы - только жертвы, то разговор бесполезен.
    Даже в темноте было видно, как бывший власовский генерал надулся от обиды и гнева. Но ответил сдержанно:
    - Сейчас, мы с вами, виновных... не найдём. Но на будущее - советую запомнить: правительство, потерявшее доверие своего народа, всегда будет винить во всём только народ. И будет его подавлять со всей жестокостью. Страна, в которой из года в год по всем вопросам жизни существует только одно, директивное мнение, на мой взгляд - казарма! Оставаться в ней я не хочу, а спорить с вами и убеждать - нет времени. Не хотите бежать - дело ваше, была бы, как говорится, честь предложена. А предадите - не проживёте после этого и двух суток. Это у меня - с гарантией.
    - Хорошо, - согласился Крамаренцев. - Но я вас тоже предупреждаю. Пойдёте всемером - счастливой дороги! А потянете под пули обманутых - не обессудьте и вы! Как только узнаем, что вербуете себе людей - соглашение меж нами будет закончено.
    - Договорились, - пророкотал "Белый". - Надеюсь, просто так, ради любопытства, не захочется рисковать жизнью?
    - Надеюсь, что и вам тоже, - отпарировал Крамаренцев.
    Ржевского прорвало вдруг на истерику:
    - Какого чёгта! Какого чёгта, я вас спгашиваю, вы надеетесь на свой Кгемль?! Что он вам даст? В Госсии никогда не будет человечности, одна азиатщина. И ну вас всех к чёгту, давайте вместе в Амегику, а не ссогиться по пустякам! - Он не сдержался и всхлипнул.
    Анохин тихо сказал:
    - Может, мы и наделали ошибок, может, и нужна какая-то другая, многопартийная система. Но и у вас взгляд на людей...
    "Белый" чуть не задохнулся от возмущения, перебивая:
    - На капиталистов раньше - можно было сказать: народные кровососы! И ткнуть пальцем. А теперь можно неправду неправдой назвать? Кто, когда, хоть раз высказал мысль, что партия в чём-то ошиблась или делает что-то не так? Нетерпимость к свободной мысли - есть мракобесие и произвол. И каждый член вашей партии - нуль, нужный вам только для взносов и механического поднятия рук при голосованиях. Личное его мнение по вопросам государственной политики никого вверху не интересует. Вам сделали из вашей партии неприкасаемого идола! И вы хотите идти за этим идолом и дальше? За границей такую партию, с её людоедской "демократией", разоблачили бы через неделю! Как банду преступников, узурпирующих власть. Не перебивайте меня, не перебивайте!.. - завёлся старик. - Сегодня - я уж вам тоже всё выскажу! Напоследок, так сказать. У вас же - звериная философия в партии: кто думает иначе, тот - враг. Во всём мире - множество мнений, а в Советском Союзе - миллионы людей принуждают каждый день, годами, как обезьянье стадо, повторять действия своего вожака. Потому что у вас, всегда и по всем пунктам, есть только одно мнение, мнение вожака-людоеда! О чём это говорит? Ну!..
    - Да что вы на меня-то обрушиваетесь? Я, что ли, в этом...
    - А, значит, понимаете, что советское правительство - тупое, жестокое и бессрочное. А знание о бессрочности - ведёт его к безнаказанности и безответственности! Вот вам ещё одна сермяжная правда о вашем государственном устройстве, которое вы - не хотите, видите ли, "предавать"!
    - Не беспокойтесь, как-нибудь исправим всё и без вас. Бегите в свою Америку!
    - Без нас? Ни хрена вы не сделаете без нас! Вы хоть знаете, что вам надо делать, с чего начинать?
    - Бежать, что ли?
    - "Как-нибудь..." - передразнил старик. - Опять общие слова. А как делать что-то конкретно, вы - ни в зуб ногой! Так сделайте, если уж надеетесь, сводное правительство от разных партий, выбранное на срок. Поставьте его над партиями - а не свою подлую партию над властью. Может, тогда только что-то изменится. Но для вас - это ересь.
    Анохин чувствовал, как горят у него щёки. Хорошо, что было темно и никому не видно, что с ним творилось. Он понял, "Белый" - старый и опытный спорщик, да и философию, видимо, знал основательнее его, а главное, прав. Но и он ничего не сможет сделать из Америки. А вслух сказал глупость:
    - Мы - рассматриваем жизнь общества с диалектических позиций, а не...
    - Бросьте! - отмахнулся "Белый", как от назойливой мухи. - При царе - треть людей была богата, треть жила средне, и треть - была бедной. Вы же - сделали нищими всех! Кроме правительства, разумеется, и тех, на ком оно держится. Вот вам вся правда про ваш диалектический результат!
    - Не придирайтесь к словам! Что вы сразу чуть что - хватаете за язык!
    "Белый" продолжал, однако, словно бы издеваться: - Россия - вообще идёт к утрате совести. Чем больше в ней наплодится людей, тем всё меньше и меньше будет личностей. Человеко-единицы! Вот здесь, в лагере, овца - уже давно дороже человека. Она - продукт, питание, её можно сожрать. А какая польза от человека? Кому он тут нужен как неповторимая личность? Одним больше, одним меньше... А вы - каких-то 5 десятков отбросов пожалели! И не для кого-нибудь, для себя! На свободе в СССР - будет тоже не мёд. Настанет культ силы, а не разума. Эх, вы!.. Советские учреждения перестанут рассматривать даже жалобы своих граждан; некогда станет разбирать этакую прорву! Жизнь сделается больным кошмаром в джунглях сталинского социализма, господин комиссар. Инстинкт! Инстинкт станет царём жизни, вот что всех ждёт здесь, в режиме блевотины и насилия! На первое место выйдут - грабёж, проституция и хамство!
    Крамаренцев, завороженный магией слов, опомнился, взглянув на часы:
    - 20 минут уже прошло! А отпросились мы только на полчаса. Всё, хватит нас пугать.
    "Белый" рывком поднялся:
    - Ну и оставайтесь! Вам - как людям, честно, благородно предложили использовать свой шанс. А вы на это - глупейший фарс! Никогда не думал... Всё, прощайте!..
    "Белый", капитан Ржевский и шпион Смит ушли быстро, легко - словно тени пропали в темноте. И только тогда Крамаренцев и Анохин опомнились и поняли, что произошло не совещание о побеге, а был идейный спор, и что спор этот они проиграли вчистую. Потому что надо было защищать идеи социализма, а они пытались защищать его практику, извращённую Сталиным. Получилась чепуха.
    Из ночного космоса бриллиантовой пылью светила мировая вечность звёзд. Размеры человеческой жизни при взгляде на это пугали до озноба.
    - Вот мы и дожили! - с горечью в голосе сказал Анохин, спускаясь со шлака вниз. - Один раз в жизни случилось высказаться, а нам и сказать-то нечего. А хотим вести за собой другие народы!
    - Так ведь это не мы хотим, Сталин, - заметил Крамаренцев. - На его практике мы и прогорели сейчас. Но неужели же так и не разберёмся, где мы сошли с верного пути и утратили доброту? Кто виноват в этом? Разве один Сталин?
    Анохин молчал. Крамаренцев его остановил:
    - Постоим, надо выяснить... Может, "Белый" прав? Ведь много в его словах было и дельного.
    Анохин вздохнул:
    - Да, переделывать надо, конечно, многое. Только тише говори...
    - А конкретно - что? - тихо донимал Василий нового друга вопросами. - Думал ты о таком, знаешь? А то придёт время, а нам опять нечего будет сказать.
    - Знаю. Думал, - твёрдо ответил Анохин. - Но коротко об этом не смогу.
    - Давай длинно, время ещё есть, - не отставал Крамаренцев.
    - Длинно? Ну, подумай сам: почему у нас так боятся начальства? Никто ведь не решается высказать того, о чём думает.
    - Так за это же... посадят.
    - Вот-вот! А знаешь, с чего зарождается всеобщий страх? С разобщённости. Каждый - сам за себя. Каждый боится всего. Потому что знает: один - он бессилен. Ничего изменить не может. А почему он - один? Да потому, что разобщённость начинается всегда там, где запрещены забастовки. Только забастовки наглядно убеждают людей в их могуществе и силе. В сплочённости, перед которой пасуют даже правительства. Ну, а там, где забастовок нет, нация превращается в жалкий сброд неуверенных в себе людей. А её рабочий класс - в запуганное дерьмо.
    - Вроде правильно, - тускло согласился Крамаренцев.
    - Вот я и думаю, - воодушевился Анохин, осматриваясь по сторонам, - чтобы утвердить в стране демократию, нужно законодательно запретить править страной какой-либо одной партии. И разрешить забастовки, когда народ не согласен с действиями правительства. Само правительство - должно быть свободным, от разных партий.
    - Так про это же и "Белый" говорил! - заметил Василий.
    - Он прав во многом. Я только не хотел перед ним шапку ломать... А вообще-то я ввёл бы ещё один закон. Смертную казнь за попытку властей лишать нас свободы высказываний. Устно, и в печати. Как только где-то начинают лишать людей права что-то печатать или говорить, так считать, что в стране назревает опасность возрождения диктата. И об этом немедленно оповестить народ.
    - Ого, у тебя, я вижу, целая программа!..
    - Без программы нельзя, Вася. Потому и продумывал всё не раз. Сколько ещё уходит денег у нас на армию, которую надо сокращать. Можно было бы повысить людям зарплату. Ведь хуже всех в Европе живём!
    - А вот ещё о чём ты не подумал! - воскликнул Крамаренцев, вспомнив о матери. - Надо установить равную для всех стариков пенсию.
    - Как это - равную?
    - Ну, независимо от занимаемых должностей и окладов. Согласись, в старости, как и в детстве, все одинаковы. Вот пока ты работал, допустим, министром, то и получал больше меня, твоего шофёра. Накопил денег в 10 раз больше меня на книжку. Ездил на заграничные курорты, обслуживали тебя все по самому высокому тарифу. Министерскую дачу дали, квартирищу. А пошли мы с тобой вместе на пенсию, тут уж и тебе никаких приплат не должно быть, будь одинаков со мной. Ведь пользы теперь больше меня - ты не приносишь? А за то, что раньше приносил, ты уже своё получил. Ну, а в болезнях - все старики равны, и лекарства и путёвки стоят для всех одинаково.
    - А ты молодец, согласен с тобой! - азартно похвалил Анохин. И добавил: - Но тогда и женщинам надо сократить рабочий день. Они же отрабатывают у нас ещё целую смену и дома! - Он вздохнул. - Ну, пошли, что ли?..
    Они дружно глянули в сторону цеховых корпусов внизу и стали спускаться, отыскивая тропу под ногами. Пошёл снег, стало холодно, зато виднее была тропинка на белом.

    4

    21 января, когда страна отмечала 27-ю годовщину со дня смерти Ленина, на медеплавильном комбинате погасло ночью наружное освещение стен, ограждения, вышек, погасли прожектора и столбы с лампочками и на территории. А когда через 10 минут осветилось всё вновь, никто не заметил ничего подозрительного. Но при замене рабочих смен охрана обнаружила на проходной, что не сходится счёт в бригаде, которую надо отвозить в лагерь. А ещё через полчаса было установлено, что отсутствуют "Белый", Ржевский, американец Смит и ещё четверо, работавших вместе с ними. Тогда поняли и причину погасшего ночью света. Очевидно, был организован побег, и кто-то сломал рубильник на подстанции наружного освещения. Пока свет чинили, беглецы перебрались через высокую стену, забросив на её верхушку проволочный якорь-кошку с верёвочной лестницей на обе стороны. Эта лестница так и осталась висеть на наружной части стены, оставленная там последним беглецом - он только подтянул за собой первую половину лестницы, чтобы не бросалась в глаза с вышек, когда включатся прожекторы. Но якорь-кошку он не мог отцепить, спустившись вниз. Для этого группе пришлось бы вновь становиться друг другу на плечи, как с заводской стороны, когда они эту "кошку" зацепляли и укрепляли. Значит, не хотели терять времени. Собаки взяли след, который их вывел в тундру, к следу оленьих или собачьих нарт - каких, пока ещё не было установлено. Но главное - установили: след уходил на восток, а не в сторону Енисея. Туда и был направлен дежурный вертолёт, который поднялся, но, сколько ни летал, ничего нигде не обнаружил.


    Александра Георгиевна в Красноярске получила от Сергея ещё одно письмо. Поднялось настроение от сознания не только того, что "Воззвание" Сергея станет известно во многих городах Советского Союза и даже за границей, когда она подбросит его в заграничное посольство в Москве, но ещё и оттого, что муж организовал в своём лагере Комитет по подготовке всеобщего восстания всех норильских лагерей с требованием освобождения политических заключённых, незаконно осуждённых, как он, лётчик Драгин и тысячи других. И не по какой-то амнистии из милосердия, а по законному требованию восставших. А также заставить правительство такой громкой акцией изменить вообще отношение правительства к собственному народу. Пересмотреть уголовный кодекс, карательную систему в государстве социализма и саму Конституцию СССР, отменить цензуру в печати и другие ограничения в свободе граждан, из-за которых процветает бюрократия, превратившая свою власть в тоталитарный государственный режим. Вот что было главным и вселяло надежду в душу Александры Георгиевны на освобождение мужа и встречу с ним. Вспоминая в "Воззвании" изумительно поданные факты деятельности Сталина и его партии, она верила в возможность смещения Сталина с его постов и в перемены в жизни страны, когда весь мир напечатает в своих газетах такое неслыханное обвинение и узнает о восстании, которое, как она поняла, Комитет намечает провести в 1952 году в день всенародного праздника в августе месяце. Видимо, имеется в виду День военно-воздушного флота СССР, который обычно проводится 18 августа, когда бывает тепло даже в Норильске.
    Благородная, но наивная, Александра Георгиевна не представляла себе трусливых редакторов московских газет, в которые она рассылала свои конверты с "Воззванием", как не знала и того, что в Москве, по доносу следователя майора Рюмина, занимавшегося нашумевшим в стране делом кремлёвских врачей, уже снят с должности министра внутренних дел и арестован генерал Абакумов. Донос был адресован самому Сталину.
    Посадив Абакумова, Сталин поставил на его место генерала Игнатьева, а его заместителем сделал этого Рюмина, повысив сразу в звании до чина полковника. В высоких сферах столицы пошёл слух, что на волоске висит и судьба министра государственной безопасности Лаврентия Берии, занимавшего к тому же ещё и пост первого заместителя Сталина. Вождь народов после "дела врачей", будто бы, не хотел даже видеть своего зама и маршала. Тот спал с женой одного военного лётчика, Героя, которого заслал служить куда-то в Армению. Женщина эта была еврейкой, а евреям Сталин теперь не доверял. И маршал Берия, этот современный Малюта Скуратов, при взгляде на которого все арестованные трепетали, теперь, говорили, сам трепетал, обливаясь по ночам обморочным потом. Вдруг завтра судьба сделает и с ним свой последний поворот.
    Ничего этого Александра Георгиевна знать не могла, живя далеко от Москвы. Но она не верила и тому, что вычитывала из газет о "деле врачей". Академика Виноградова, теперь уже старика, который лечил Сталина и якобы хотел его умертвить ядами, она знала ещё до войны - случайно познакомилась с ним в одной из московских компаний на вечеринке. Это был мягкий, высокой культуры врач, не способный стать "отравителем". Значит, точно такие же "враги" и его "подручные", врачи Коган и Вовси. "Вовси? Не брат ли это директора еврейского театра Михоэлса, погибшего не так давно при загадочных обстоятельствах? У того тоже настоящая фамилия, кажется, Вовси". Теперь она уже была в курсе, как легко делали в подвалах МГБ "врагов" и "шпионов" из честных людей. Может, Сталин после расправы с чеченцами и карачаевцами, крымскими татарами и калмыками решил расправиться и с евреями, которым не доверял и которых остро ненавидел после напряжённой борьбы с Троцким, Каменевым, Зиновьевым, Радеком, Пятаковым и Сокольниковым. К сожалению, всё это свидетельствовало о том, что на Сталина не действуют международные отклики в ночных "радиоголосах", а снятие с должностей преступников всегда заканчивались назначением на их место новых палачей, только и всего.
    "Странно, - думала Александра Георгиевна, - а дружит, говорят, с евреем Кагановичем. А с Молотовым после того, как посадил в тюрьму его еврейку жену, будто бы, перестал даже общаться..."
    Вернувшись на лодке на спасательную станцию, Александра Георгиевна расплатилась там, забрала свой паспорт и пешком, по берегу, направилась к городу. Людей навстречу, несмотря на воскресный день, шло немного. Думая о том, как отправит сегодня ночью последние письма с поездом дальнего следования, она вдруг вспомнила расстроенное лицо Вики Драгиной, её горестный рассказ:
    - Сашенька, сестра мне ещё прошлой осенью переслала письмо от Олега. Муж писал, что его перевели в другой лагерь, и предупреждал, писем теперь не будет, наверное, долго. Пока он не найдёт способ и на новом месте сообщать о себе. Но скоро уже год, а писем всё нет. И сны нехорошие мне снятся...
    Александра Георгиевна принялась утешать:
    - Вика, милая, да ведь там же неволя! Не пишет, значит, не нашёл ещё связи с волей. А сны - у кого они теперь хорошие? Живётся нам всё время тревожно, вот и снится...
    Вика неожиданно перебила странным вопросом:
    - Сашенька, скажите, а вы в Бога верите?
    От неожиданности Александра Георгиевна несколько растерялась, но ответила честно:
    - В Бога, который похож, как рисуют на иконах, на человека? И который, вроде бы, следит за каждым из нас на земле и всё про каждого знает? Не верю. Да и слишком уж много подлецов и мерзавцев, которые живут, получается, по его милости припеваючи, а честных сажают в тюрьмы. - Она задумалась. - Верю, скорее, в гармонию природы. Она - Бог всего сущего на земле. А мы - только её частички. Но я, тем не менее, являюсь горячей сторонницей христианства на земле.
    - Как это, Шурочка? Я вот после всего, что было с нами, стала верить и в судьбу, и к молитвам прибегаю...
    - От молитв никому вреда нет, - сказала ей участливо и искренне. - Религия давно перестала играть роль ну... закабалителя, что ли, "тёмных людей", как говорили раньше. Люди давно и везде уже грамотны. Но идея христианства - не убий, не укради, по-моему, сама по себе воспитывает в человеке любовь к ближнему, милосердие ко всему живому. Верующий человек, надеясь на вторую, потустороннюю жизнь, боится согрешить - то есть, поступить плохо, совершить подлость. Поэтому он живёт как бы в нравственной узде, которая ему не позволяет жить не по совести.
    - А в загробную жизнь, Шурочка, тоже не верите?
    - Ну, как вам сказать... Я верю в то, что можно ещё раз прорасти цветком или помнящей себя травинкой. Словом, в то, что ещё не всё, не конец. Есть такая теория в религии индусов. Вот она мне - как-то больше... подходит, что ли. Но ведь и у христиан вера в загробную жизнь души оставляет человеку хотя и призрачную, но всё-таки надежду. И человек не бесится, не выходит из себя перед ужасом смерти. То есть, не роняет человеческого достоинства: ведёт себя по-человечески, а не по-скотски.
    Вика пригорюнилась, тихо заплакала.
    - Вы правы. Человек, расставшийся с верой, не верит уже ни во что и становится волком по отношению к остальному живущему миру - никого и ничего ему не жаль. Я знала таких. Особенно циничны те, кто расстаётся со смыслом жизни. Раз всё суета сует, пыль и ветер, то уж тут не до морали.
    Хотелось увести Вику от её настроения разговором на отвлечённую тему:
    - Да, общество, расставшееся с верой, тоже погрязает в злобе и свинстве. Или спивается. А ведь смысл-то жизни, мне кажется, в том и заключается, чтобы помогать друг другу. Сделать жизнь полегче, относиться к людям гуманнее. Но для этого надо непрерывно поднимать в народе культуру, а не опускать её, как это делает наше правительство своей растлительной жестокостью. Народ от этого становится безнравственным.
    - К сожалению, Шурочка, всё у нас строят на подавлении, насилии.
    - А потом придёт время собирать всем камни, - вторила она Вике, переставшей плакать.
    - Ой, Шурочка, Сашенька, как хорошо, что я вас встретила в своей жизни! Мы с вами одного круга, одинаково думаем, чувствуем - как это много значит для меня!
    - Я вас полюбила тоже. - И вдруг расплакалась сама: - Но нам скоро придётся расстаться: мне надо ехать к маме...
    Разговор этот расстроил Вику. Обещала писать и пересылать письма Сергея, если будут. Но после того дня словно постарела ещё на 10 лет и смотрела при встречах, как больная собака на хозяина, который собирался уехать один. Видеть это было невыносимо.


    Александра Георгиевна приходила на вокзал обычно за 10 минут до прихода поезда, идущего на Москву. Садилась где-нибудь на свободное место в зале ожидания и растворялась в нём в своей неброской одежде. Поглядывала на часы, на людей. Люди были всегда разные. Но одно было у них здесь, в Сибири, общим: отсутствовало раболепие перед властями, меньше было страха перед начальством. Может, оттого, что всегда, во все времена видели тут смелых ссыльных, общались с ними, больше знали о жизни. А может, и оттого, что рядом - просторы кругом, тайга. Чуть что, и подался человек в варнаки. Ищи его тогда, лови! Но и он жандарма не упустит, если тот ему попадётся в безлюдье. Наверное, поэтому глаза у здешних парней были озорные, ухватистые, не то, что у забитого, замордованного люда в России. Но были и забитые, конечно - как везде.
    В этот вечер Александра Георгиевна заметила свободное место в зале рядом с буфетом и направилась туда. Вероника рассказывала ей, что в вокзальном ресторане обедал когда-то Ленин с революционером Петром Красиковым. Местного Красикова покинула здесь жена, находившаяся с ним в ссылке. Она выехала к своим родителям в Петербург, а Красиков очень тосковал по ней, играл дома на скрипке.
    "Революционеры!.. - подумала Александра Георгиевна, садясь на свободное место рядом с женщиной и её двумя детьми. - Жили тут в ссылках, занимались, чем хотели. А наш царь-идиот сделал теперь такое, что и в тяжёлом сне не приснится. И тоже в этих же краях, подлец, отбывал... Господи, как перепуталось всё в жизни!"
    От буфета тянуло запахом разогретых котлет и щей. Там толпились, было шумно. К женщине с детьми подошёл от буфета мужичок лет 40, одетый по-крестьянски; наверное, муж. Завёл заискивающий разговор:
    - Манчя, а Манчя, ну, дай ишшо хоть десятку, а?
    - Да ты што, ить выпил уже! Посовестился ба людей-ат!
    - Какех ета? Вот энтих, што ль? - Мужичок посмотрел на Александру Георгиевну. - Так энти мне - тьфу!.. - Он растёр подошвой по полу. Сапоги на нём были старые, стоптанные. На вылинявшем тёмном пиджаке прилажены, тоже выцветшие, орденские колодочки - был человек на войне.
    Женщина оскорбилась:
    - Кто жа, по-твоему, тада люди-ат, нехристь?
    Мужичок кивнул куда-то назад:
    - А энти, которы уполномоченны всяки. Што бесплатно ездют везде и задаром пьють.
    - Ы, зенки твои бессовесны, совсем уж ума решился, дурак! Побоялси бы молоть-то тако...
    - А ково мне бояцца?
    - Да-к тех жа уполномочитых. - Женщина смотрела на подходившего к ним дежурного милиционера.
    - А я и энтих не боюся. - Мужичок снова растёр сапогом.
    Женщина поняла - не отвяжется, только хуже в кураж войдёт. И достав из-за пазухи узелок с деньгами, стала его развязывать. Александра Георгиевна отвернулась, посмотрела на большие вокзальные часы - время ещё было.
    - Ваши документики, гражданка! - раздалось над самым ухом.
    Что делать? Паспорт у неё был при себе - специально сегодня взяла его с собой, чтобы получить лодку. Но вдруг милиционер ей не вернёт его, поведёт куда-то? В её сумке конверты с "Воззванием". Если начнут проверять, это конец...
    Господи! Какая была предусмотрительная во всём... Когда печатала эти воззвания, закрывалась в своей комнате на запор. Рядом на столе держала всегда и собственную машинку, с текстом, который печатала для работы и который каждый вечер меняла - вдруг хозяйка постучится и зайдёт или ещё кто. Всё должно выглядеть естественно. Портативную машинку "Ремингтон", купленную здесь, в Красноярске, она сразу убрала бы в чемодан, который тоже лежал для этого наготове возле стола. Чемодан - под кровать. Очередной листок, с которого перепечатывала "Воззвание", в стол, и можно впускать любых гостей - дела было всего на минуту.
    Однако ни разу за всё это время, что она печатала по вечерам и до поздней ночи, никто её не потревожил, и она закончила свою опасную работу спокойно. 100 конвертов передала "для Орехова" сыну Вики в 4 приёма. Молодой лётчик тоже перевёз их благополучно в Норильск. Узнала об этом из благодарного письма мужа. И радовалась, как ребёнок, продолжая печатать "Воззвание". Какие там были мысли, слова! Всё это, ну, прямо пахло Серёжей, её милым и самым умным на свете. Она боготворила его и за подвиг, который он совершал, и за строки о Сталине, которые он писал там со своими друзьями. Теперь и её личная ненависть к Сталину казалась ей отомщённой. "Пусть почитают это про него все, и знают, какой палач и мерзавец скрывается под его именем!" - думала она, ставя на конверты штемпели: один с датой и названием города "Ачинск", другой - со словом "заказное". "Заказными" письмами она отправляла только редакциям центральных газет и журналов. Остальные, адресованные рядовым гражданам, шли просто так, с одними марками, чтобы людей не вызывали на почту, где могли обнаружиться все несоответствия с фамилиями и адресами. Правильными были лишь адреса. Фамилии она придумывала сама, чтобы, в случае провала, невинный человек мог оправдаться. Обратные адреса на конвертах были несуществующими.
    Расписание поездов она знала на память: и в сторону Москвы, и в сторону Иркутска. Когда нужный ей поезд подходил к вокзалу, она поднималась и выходила из зала ожидания. На перроне смотрела, в какой стороне почтовый вагон, и решительно направлялась туда. Подойдя, останавливалась, выжидала, когда появятся люди, чтобы смешаться с ними, и только после этого опускала в прорезь почтового ящика свои письма. Сунет, и тут же, словно сквозь землю, провалится, растворившись опять в людях, в темноте, будто ночное привидение. Но сама была зоркой, видела всё. Она и конверты выучилась надписывать левой рукой, изменив этим почерк. Бережёного Бог бережёт...
    И вот не убереглась на чём-то простом, и вся её конспирация и предусмотрительность оказались напрасными, а все люди - и Серёжа с друзьями, и Вика со своим сыном - поставлены ею теперь на смертельную грань. Вдруг её будут истязать там, в МГБ... Конечно же, будут, такие слова о Сталине!.. Она не выдержит и...
    Всё это промелькнуло в мыслях Александры Георгиевны почти мгновенно. О последствиях не хотелось и думать, таким страшным всё это ей представилось. Чувствуя, как немеют ноги, отливает от сердца кровь, она молчала, не зная, как ей поступить. Вскочить и бежать? Поймают. Выбросить письма? Где, когда? Их сразу подберут: конверты сама клеила, большие... Порвать? Тоже необходимо время. Да ещё надо отпроситься в уборную... Да и пустит ли...
    - Гражданка, я это к вам, к вам обращаюсь!
    Она собрала всё свое мужество, все свои силы:
    - Ко мне? - И повернула к милиционеру бледное лицо. - А в чём, собственно, дело?
    Милиционер передразнил:
    - Да дело, собственно, в том, что личность мне твоя кажется подозрительной! Обязан проверить...
    - Как это - подозрительной? И почему вы... со мною на "ты"?..
    - А потому, што одета ты под простую. А сразу жа видать - птица! Могу и на "вы", ежли документики есть. А нет - так лучше подымайсь, и пойдём в отделение. Там твою личность в момент установят!
    Вот оно что! Её выдало лицо. Видимо, интеллигентность, от которой не уйдёшь, не спрячешься - она ведь у интеллигентных людей во всём: в осанке, взгляде, духовном облике. Вот он и принял её не то за аферистку из "бывших", не то, Бог там его знает ещё, за кого. Надо показать ему паспорт. Срочно, пока подозрение его не выросло до опасных размеров.
    - Вот вам мой паспорт... - "Господи, какое счастье, что паспорт сегодня при мне! Обычно хожу ведь без паспорта". - Вручая милиционеру паспорт, она заторопилась: - Проверяйте! А если и этого мало, - она вдруг вспомнила о своём соседе, носильщике Павле Герасимовиче, который рассказывал ей, что его знает на вокзале не только вся дорожная милиция, но и все собаки вокруг, - то можете спросить обо мне у носильщика Седых. Я с ним рядом живу: дом через улочку, наискосок...
    - А как ево звать? - немедленно спросил милиционер. И она увидела, наконец, что он ещё молод, лет 30, не больше, по виду - из местных крестьян, хотя речь уже правильная, городская. Она улыбнулась ему, ответила:
    - Павел Герасимыч. - Кровь прилила к её лицу жарким потоком, оживила его, окрасила.
    Возвращая паспорт, сержант всё ещё в чём-то сомневался.
    - А что делаете тут так поздно?
    Решила не врать.
    - Да вот письмо надо отправить с поездом. Чтобы скорее дошло. - И вытащила из сумки один конверт.
    - А чё тако большо? - заинтересовался он.
    - Там вырезки из старых газет, журналов. Мой знакомый просил. Ему для какой-то статьи надо - в газете работает.
    - А-а. Тада прошу извинения... - Сержант приложил руку к фуражке и, бормоча: "Раз в газете, значит надо...", уж было пошёл. Но тут пьяный мужичок-фронтовичок обронил ему вслед с презрением "фараона проклятого", и милиционер вернулся.
    - А ну, повтори, што сказал!
    - А чё я те сказал? Ты слыхал, да? А хто ешшо слыхал?..
    Александра Георгиевна поднялась. Скорее, скорее отсюда, пока пронесло, пока не влипла ещё в "свидетели". И думая о том, что никогда не следует одеваться не по-своему, благодарила судьбу за науку: впредь не допустит такой ошибки, не будет выглядеть неестественно.
    - А ну, пройдёмте!..
    Это не к ней, к пьяному мужичку. Александра Георгиевна не оглядывалась - скорее к поезду, и домой... хватит!..


    Через 3 дня Александра Георгиевна пришла к Веронике прощаться:
    - Всё, Вика, подала заявление, уезжаю!..
    Вероника от неожиданности расплакалась, потом тихо жаловалась:
    - Володя пробовал узнать хоть что-нибудь об отце - где он там, в каком лагере? Признался во всём какому-то там старичку из местных, но тот тоже не нашёл пока никаких следов.
    - Может, надо было показать фотографию? Рассказать о приметах.
    - Володя ему рассказывал, что он сам похож на отца - и такой же рост, и лицо, и глаза тёмные. Старик говорит, что вроде ему выяснили - был там такой. Но вовсе не Драгин, а какой-то "Спартак". Даже знаменитость какая-то. А Драгина - не знает никто.
    - Но почему же он вам обратного адреса не написал? - удивлялась Александра Георгиевна. - Не лагерного адреса - это нельзя, если нет права на переписку. Но адрес того человека хотя бы, который пересылал вам его письма из Норильска.
    - Не знаю, Шурочка, ничего не знаю. Письма от него были хотя и редко, но бодрые. А теперь я места не нахожу и не знаю, что мне делать, к кому обращаться!.. Иногда мне кажется, что Олега уже нет, нет там! И сны такие тяжёлые каждую ночь...
    Они наревелись вдвоём до икотки, перешли, наконец, на "ты", а потом сидели за чаем и рассматривали старые крымские фотографии Вероники. Какой милой была, счастливой, а теперь вот... одни кости. Единственным утешением был сын. Она и принялась говорить о нём:
    - Вот ты его видела, Шурочка, скажи: ну, правда же, русский богатырь! Вот и Сергей такой же, только ещё помощней. Володя уговаривает меня: бросай ты свою работу, что тебе, не хватает, что ли? Вон, мол, сколько я зарабатываю. А того не понимает, глупенький, что я с ума сойду без дела, без людей. Да и у него самого - такая опасная работа! Куда я, не дай Бог, если что?.. Без средств, без работы... Впрочем, нет, я тоже не стану тогда жить!
    - Да хватит тебе! Накличешь ещё, не дай Бог, беды...
    - И то верно, хватит, Шурочка, хватит. Ой, ну, не уезжай же ты от меня, останься, Шурочка!..
    - А поедем вместе, а? У меня ведь в Серпухове дом свой! Рядом Москва...
    Вероника даже выступившие слёзы вытерла:
    - Что ты! А как же Володя?.. Нет, сына я не оставлю...
    И Александра Георгиевна поняла: глупо всё, не следовало и предлагать. Но и выхода не было. Надо было и к матери возвращаться, и в Москве исполнить задуманное - кому же ещё? Только ей. И сделать дело, и ухаживать за старенькой матерью...
    Домой она вернулась поздно, когда стемнело. Луны в небе ещё не было, и ночь казалась Александре Георгиевне чёрной, как жизнь. Воздух, прогретый за день, пах мокрыми брёвнами, мазутными шпалами, углём паровозов. Где-то возле вокзала раздавались тоскливые гудки. На душе было тяжко, до невыносимости. Как выбраться из этой восточной темноты, из национального удушья? Это не Австрия, не разноцветные крыши и воздух в Альпах...

    5

    Письма, приходившие в редакцию московской газеты "Гудок" на имя главного редактора, передавались обычно из отдела писем второму заместителю главного, Смирнову - тот их всегда просматривал сам. Если нужно было, коротко отвечал или давал указание, как надо ответить. Некоторые, особо важные, передавал главному редактору, которому они, собственно, и были адресованы. Так было всегда.
    В это утро, увидев у себя на столе толстое "заказное" письмо со штемпелем Ачинска, Смирнов занялся сначала текущими делами, а к толстому письму не притрагивался, полагая, что там находится какая-то длинная жалоба с изложением всех подробностей, а может быть, и описание целой жизни и несправедливостей, которые испытал на себе автор письма. Обратный адрес свидетельствовал, кажется, об этом: какой-то Пятиков В.В. с улицы Капитанов. Ещё усмехнулся, подумав: "Странно, ни в Одессе, ни в Ленинграде такой улицы не встречал, а в каком-то Ачинске - нате вам, есть. Ладно, пусть полежит..."
    Звонили телефоны. Входили и уходили сотрудники, на толстый конверт некогда было даже взглянуть. Но вот первая сутолока и горячка выяснения текущих вопросов кончились, время подходило к обеду, посторонних в кабинете больше не было, никто и ничего от Смирнова не требовал, никто не входил, телефон молчал, писать доклад для главного не хотелось - запас дней ещё был, и Смирнов, увидев конверт снова, протянул к нему руку...
    С первых же строчек он вскочил с места, подбежал к двери и закрылся на защёлку. Затравленно озираясь, почитал ещё немного и, чувствуя, как холодеет спина и отливает от щёк кровь, спрятал письмо в ящик стола. Посидел так с минуту и переложил письмо к себе в большой жёлтый портфель, с которым никогда не расставался. И тут зазвонил телефон, от которого Смирнов даже вздрогнул, словно над ухом у него выстрелили из винтовки.
    - Ты чем сейчас занят?
    40-летний, полногубый и веснушчатый Смирнов ответил, поправляя очки на лице:
    - Сочиняю доклад для тебя, а что?
    - А, ну, ладно, тогда и я... - И - только гудочки...
    Мозг Смирнова торопливо работал: "Главный - пока не знает. В отделе писем - тоже: письмо лежало у меня не вскрытым. Но, кажется, без сургучной печати. Впрочем, какое это имеет теперь значение. Если показать главному, начнётся целая история: кто написал, откуда отправлено? Придут из МГБ. Зачем мне это всё? Ещё подумают, Бог знает что. Значит, лучше не показывать и ничего не выяснять. Никто его до меня не читал, вот и хорошо - остаётся только порвать. Нет, сжечь! Нет, не годится и это. Спросит ещё кто-нибудь: "Что это у тебя столько пепла? Ты что тут, секретную литературу, что ли, сжигаешь?" Ну, и так далее... Значит, дома. Там прочту всё, там и сожгу.
    Зарегистрировано? Ну, и что? Знать не знаю. Не помню никакого письма. Не получал. Да и кто будет спрашивать? Жалоба, что ли, придёт, что газета не ответила на "Воззвание"? Никто такой жалобы не напишет.
    Кто-то подёргал дверь. Смирнов затаился - нету его... С таким письмом... голову ведь откусят, а заодно и задницу оторвут! Нет, лучше поскорее избавиться от такой бомбы.
    Выждав, когда за дверью затихнут шаги, Смирнов поднял трубку и позвонил главному:
    - Это я. Ты знаешь, мне надо срочно домой. Часа на 2.
    - Что там у тебя? Впрочем, ладно: надо, так надо, поезжай. Но доклад чтобы был к сроку!
    - Хорошо, Василий Матвеич, сделаю.
    - Действуй! - Главный повесил трубку.
    И Смирнов стал действовать решительно. Опрометью бросился из редакции вниз. Троллейбусом ехать побоялся: мало ли что?.. Ехать с таким грузом решился только в такси. Дома закрылся в своей комнате - хорошо, никого не было, ни матери, ни сына - и принялся за чтение "Воззвания" вновь.
    Поглощая страницы с молниеносной быстротой, он непрерывно курил. Ахал от изумления и интереса и закуривал новую папиросу. Во рту у него сделалось горько, а на душе тоскливо. Всё было невероятно, как во сне. Но вот они, листы - всё написано, и всё верно. Убийственная публицистика, написанная мощным стилем! То, что верно, он не сомневался почему-то ни одной секунды - сразу поверил, хотя и не понимал, почему? Не верил он в другое: что где-то в глухомани существовал этот действующий "Комитет".
    "Небось, какая-нибудь безденежная кучка, благородно повторяющая в Сибири опыт "Народной Воли". Тогда - это наивный авантюризм, не больше".
    Он принялся перечитывать всё ещё раз, более спокойно. Но опять курил и курил, захваченный этим, потрясающим его, документом. Думал: "Как бы там ни было, а написано здорово. Может, показать главному? Он мужик пожилой и толковый!"
    И тут же ответил себе: "Э, батенька, нет! Вдруг старик после чтения потребует: "Покажи конверт"? А конвертика-то уже нету. Вот он мне и скажет, допустим: "Провоцируешь, Смирнов? Для какой цели? Кто тебе это поручил?" И пойдёт!.. Тогда уж точно, головы не сносить".
    "Постой, олух царя небесного! - остановил Смирнов себя. - А если это кто-то проверяет тебя самого? Хотят знать, Витёк, как ты будешь вести себя? Решили проверить. Может, это из органов письмецо?.."
    Рука опять потянулась к пачке с папиросами. Новая мысль настолько меняла всё дело, что у Смирнова выступила на спине холодная испарина. Что делать? Сжечь? Спросят потом, почему сжёг, а не принёс им? Значит, не сжёг, скажут. А пустил гулять по Москве. И сразу тебе хана, Витёк, как пить дать. Так что же всё-таки делать? Нести им, на Лубянку? Нет, там, говорят, Сталин самого Берию снять хочет. Попадёшь только под горячую руку...
    В этот день Смирнов на работу не вернулся, на телефонные звонки не отвечал. Напился водки и прилёг отдохнуть. Проснулся, когда пришла с работы жена. Дома была и мать, и сын, а решения Смирнов всё ещё не принял.
    - Ты чего это? - спросила жена.
    - А что? Ничего...
    - Да какое там ничего, не в себе весь, я же вижу!
    И он рассказал ей всё, а кончив, спросил:
    - Ну, что теперь делать?
    - Покажи...
    Он закрыл дверь на крючок, дал жене листы. Та, прочитав всего 3 страницы, решительно заявила:
    - Вот что, Витёк, никуда с этим ходить нельзя. Только в печку, и всё!
    - В какую печку? - простонал он.
    - На газе сожжём, какая разница.
    - А если это проверка?
    - Дурак, разве так проверяют? И кого?! Что у них там, других возможностей, что ли, нет? Написали бы какую-нибудь ерунду на пару страниц, а тут - целое послание, и против кого!.. Дураки они тебе, что ли?
    - А может, отнести всё-таки им и рассказать, как всё...
    - Ты что, очумел? В такую историю влипнешь, не выберешься потом! Сейчас же сожги и забудь. Если и станут вдруг проверять, скажешь: "Ничего не знаю, не получал. Никакого письма в глаза не видел!" Кто докажет, что ты его получал? Тебе его что, в руки давали? Под расписку?
    - Нет. Рассыльная, наверное, на стол положила.
    Жена просияла:
    - Вот и не было его у тебя! Пусть с неё спрашивают, куда она его дела. А ты - не знаешь ни о чём таком! На этом стой, и ничего тебе не будет, никаких осложнений. А начнёшь что-то другое воротить с этим письмом, поверь мне: и сам пропадёшь, и нас всех погубишь!
    - Ладно, сожгу, - пообещал он. - На работу я вот только не вернулся сегодня.
    - И что? За это не посадят. Ну, попеняет он тебе завтра, пусть даже выговор - это пережить можно.
    На душе у Смирнова стало легко, сладко. Великое дело - умная женщина в доме! Ужинал опять с водкой, и жене с матерью налил - совсем стало хорошо. И уютно в доме, спокойно. На улице - лето, теплынь. Ну её к чёрту, эту Сибирь холодную!.. Сталин подписал второго июля постановление Совета Министров СССР - вчера напечатали его все газеты - о сооружении на Волго-Донском канале монументальной скульптуры ему, а эти... чудаки сибирские... с каким-то "Воззванием"...
    Листы Смирнов жёг над газовой плитой ночью. Когда уже все в доме спали, в том числе и жена, наградившая его внеочередной лаской. Добродушный от природы, счастливый после обладания женой, он сидел на кухне и перечитывал "Воззвание" снова. Прочтёт лист, сожжёт, и дальше. Жёг и думал: "А жалко всё же... Где-то писали, надеялись, что хоть сотрудники газеты прочтут. Пойдёт от нас молва по Москве, и дальше... Люди переписывать будут. Какое же всё-таки мы, газетчики, говно!.."
    Хороший характер у русского человека - лёгкий, отходчивый. Наверное, поэтому и досталась России такая тяжёлая судьба - для равновесия. Жизнь не прощает бездумности. А думать русского человека учит по-настоящему только тюрьма - там он умнеет. Да уже поздно надеяться, что общественное мнение вызреет на улице само по себе. Так и катится жизнь на Руси, где поверят, скорее в загробную жизнь или в очередные обещания вождя, чем в жуткую правду. А может, ждут кого-то? Всю жизнь ждут. Вот ОН появится лет через 10, и придумает какой-нибудь выход. Сам - никто не почешется. Пусть берётся за перемены сосед...

    6

    После убийства Светличного, начальство лагеря почти 3 месяца не знало, как это произошло, куда подевался алкоголик-лейтенант - хлебнул на службе спирта и где-то замёрз? Замело пургой? Так ведь искали с собаками...
    И вдруг в конце мая 1951 года начались вызовы зеков к "Куму" - одного за другим, и всё тех, кто был причастен к убийству. Старик Федотыч запираться не стал, признался на первом же допросе: "Ну, я, я этова гада порешил! Сам, ломом. Нихто меня не просил..." Сообщников, сказал, не было. А труп он отнёс за строящийся корпус, в тундру. "Мятель была..."
    В июне следствие добралось до танкиста "Комара", ещё двух заключённых, замуровавших Светличного в его "саркофаг", и, наконец, увели журналиста Кадочигова и профессора Огуренкова. За 10 минут до увода Огуренков громко доказывал Кадочигову:
    - Помните, есть где-то у Вересаева... Немец, прежде чем строить в доме печь, перенесёт по одному весь кирпич, аккуратно сложит его в нужном месте, сядет потом на стул и начнёт класть печку. А наш - схватит весь кирпич разом, понесёт, надорвётся, и другого печника вызывать надо. Вот так же попытались у нас построить социализм - одним рывком, одним махом.
    - Что вы хотите этим сказать? - спрашивал Кадочигов, с чем-то, чувствовалось, несогласный.
    - А то, что надорвались, пуп треснул. И теперь отстаём от Европы, хуже прежнего. Всё упрекали европейскую социал-демократию в нерешительности да медлительности. А они-то, выходит, мудрее нас оказались?
    - В чём мудрее? - не соглашался Кадочигов. - Вы - сперва это докажите!
    - А чего тут доказывать? И отстроились раньше нас после войны, и аккуратно, навечно всё: по кирпичику, на хороший раствор, без обломков! Долго будет стоять. Они и демократию свою строили и создавали неторопливо. Зато продуманно, тщательно. Тоже долго будет стоять, не развалится от ударов.
    - Так ведь и Ленин - тоже хотел постепенно! - горячился Кадочигов. - Вспомните его слова: "НЭП - это всерьёз и надолго..."
    - Тут я с вами согласен, - Огуренков беззубо улыбнулся. - Об этом и говорю. А вождь народов заставил брать всё пупком, как попало. Не простоит долго...
    Спор остался неоконченным - обоих увели. Федотыча и Кадочигова вскоре расстреляли по приговору закрытого суда, а всех остальных уморили в карцерах. Первым умер профессор - не выдержало сердце. Этого почему-то жалели больше прочих, даже воры.
    А начальство своего Светличного не пожалело: не стало даже размуровывать стену. Да и никто, говорили, не мог указать точного места. Зимой дело было. Стройка ушла вперёд, отштукатурилась, покрылась дверьми и окнами - не узнать. Может, это и мудро, что не стали ворошить, пусть стоит вечным часовым возле какой-то двери, ведущей в подлое прошлое.
    Дружок покойного "Комара" Мардасов, оставшийся в живых, как-то сказал, проходя мимо этой стены:
    - Хоть и не кремлёвская, а замуровать бы сюда их всех, вместе с их "великим и мудрым"!
    Шедшие рядом, кто услыхал это бормотанье, промолчали - лихая жизнь пошла в 17-м лагере: вон уж сколько людей не стало за 3 года. А в бараках всё ещё продолжали выявлять политических вожаков. Служба секретных стукачей работала исправно - лучше молчать...


    Почувствовав тучи над лагерем, Крамаренцев стал опасаться, что до освобождения не доживёт, и решил написать брату большое письмо - что-то вроде духовного завещания. Он надеялся, что брат сохранит письмо для потомков, а потому и писал его долго, не в один присест. Время терпело: должен был освободиться один земляк... И Крамаренцев обдумывал каждую свою мысль. Исписанные черновики показывал Анохину, тот их правил, зачёркивал лишнее или неуклюжее. Впрочем, тюрьма и "академики" научили думать и самого Крамаренцева. А потом он переписал всё письмо набело и передал его на волю. Без "шмона" земляка не выпустят из лагпункта. Зайдёт за письмом в городе, где Крамаренцев оставил его по надёжному адресу...
    На душе стало спокойнее.
    Глава шестая
    1

    Лето на севере кончается быстро - пых, и отгорело.
    Так было и в этом, 51-м году. Не успели заключённые оглянуться, отогреться в лагерях, как снова ударили морозы. Первые, правда, ещё несильные. Значит, опять явилась зима. Скоро остановится Енисей, а это - конец навигации, конец баржам, наполненным новыми заключёнными. За лето их навезли, словно дров на поддержание вечного огня в аду.
    4 сентября Сталин издал распоряжение об отпуске 33-х тонн меди на сооружение громадного монумента ему на Волго-Доне. Заключённые услыхали об этом от диктора по радио, которое висело в центре лагеря на столбе. А от нового зека узнали, что в тех сталинградских степях - люди ещё в землянках живут, так и не отстроились после войны. Зек возмущался: "Это ж надо, на что средства кладут!.."
    Оказалось, сам рыл тот канал. Видел, и как люди живут. Теперь везде на стройках одни заключённые, наверно, некому больше...
    Медь нужна была не только на грандиозный памятник вождю. На разные там втулки, патроны для армии, в промышленность, на провода. А потому нужны были и новые заключённые. Чтобы работа не останавливалась нигде - на комбинате ли, на стройке ли корпусов и дорог. На севере зеки долго не задерживались - сгорали, словно дрова в огне. А потому и шло всё время движение - перетасовки. Одних - отвозили ночью в отработанные штольни Шмидтихи, других - везли с Енисея. А третьих, обросших на старых местах авторитетом и портивших своей сплочённостью новеньких, гнали пешком в соседние лагеря - меняли...
    10 сентября из Дудинки привезли последних новичков. Всё, в этом году больше не будет - Енисей стал. Этих погрузили в Дудинке не в вагон, как обычно, который шёл в общем поезде до Норильска, а в пустые вагонетки из-под угля. Вагонетки эти приходили из шахт сначала по своей узкой колее, проложенной по вершинам невысокого западного хребта, отрога горного массива Путораны, а потом уже попадали на общую узкую колею, чтобы довозить уголь аж до Дудинки, в порт. Паровозик тоже был небольшой, но мог увезти таких вагонеток много.
    Отрог Путораны начинался от горы Шмидтихи и шёл, выгибаясь плавной кривой, на юго-восток. Паровозик дотащил вагонетки из Дудинки до Норильска, а затем, пыхтя и надрываясь, потянул их в сторону Шмидтихи, забираясь всё выше и выше на хребет Путораны. Новые зеки высовывались из вагонеток, смотрели то назад, на запад, где осталась белая равнина и где-то за ней Дудинка на Енисее, то вперёд, чтобы видеть, куда их везут.
    Впереди, восточнее отрога Путораны, всего в двух километрах, был ещё один отрог, который почти смыкался с Путораной и на севере, и на юге, образуя аэродинамическую трубу внизу, вытянутую по ущелью с севера на юг. В трубе этой и летом холодно, а уж зимой, и говорить нечего, даже сверху было видно, как там мело лютой белой позёмкой.
    Теперь заключённые ехали лицом к югу - повернула колея железной дороги. Слева от них, на той стороне ущелья, был восточный отрог, а они тут ехали по западному. Почти в каждой вагонетке, а вернее, через одну, находился конвоир с автоматом. От нечего делать конвоиры эти "просвещали" новичков, какая жизнь их ждёт. Из рассказов выходило, что ветер здесь набирает дикую силу и воет, как голодный волк, 10 месяцев в году. А внизу, в ущелье-трубе, размещены 4 лагпункта подряд, один за другим. Последний, что виднелся впереди, на выходе из узкого ущелья - лагпункт N18, с самой высокой смертностью. Зеки из этого лагеря работают в угольных шахтах N11, N12 и N13. В шахтах тех, без конца, взрывается рудничный газ. Он там суфлярный, то есть, газ выделяется под естественным подземным давлением и течёт по забоям целыми ручьями. Для начальства - это прямо дар природы. Поэтому в 18-й лагпункт посылают обычно не новичков, а политических из других лагерей, где они сделались вожаками сопротивления режиму. Здесь они быстро погибали, и начальство без особых забот списывало их постепенно под рубрикой: "погиб в забое во время несчастного случая".
    В этом году по всем лагерям не наскребли нужного количества "бузотёров" - всего 200 человек, а потому и решено было пополнить "убытки" 18-го баржей новичков. Ну, а чтобы не чикаться с их доставкой, посадили в угольные вагонетки ещё в Дудинке, чтобы ехали до своего ада без пересадок и этапирования. Пусть прокатятся разок по северному фуникулёру на виду у всех, пусть посмотрят на красоту, которую больше не увидят. Прибавили только чуток охраны - пришлось заранее высылать. На этом все хлопоты и кончились.
    А вот и "бузотёров" ведут внизу пешком от Норильска - к самому входу в "трубу" уже подвели. Пусть, падлы, тоже полюбуются красотой, к аэродинамическому ветерку попривыкают...


    Колонна заключённых, сформированная из "бузотёров" разных лагерей, среди которых находились и Анохин с Крамаренцевым, медленно втягивалась в ущелье. Как только зеки вошли в "трубу", сразу завыл ветер, вышибая слезу. Двигались молча - привыкали. Может, утихнет, когда отойдут подальше от "горла"?
    Прошли знаменитую ТЭЦ - зеки ещё 30-х её построили! Никелевый завод прошли - тоже свой брат трудился. Ну, а дальше оставалось, сказали, немного уже - 15 километров всего. И опять дадут нары, можно будет распаковать свой "багаж" из заплечного вещмешка. Обидно только, что произошло всё неожиданно - не удалось проститься с членами "Комитета", не уговорились ни о чём. Знали, правда, что в бане 18-го есть свой человек, что "Воззвание" туда уже переправлено, и не одно. Знали, что восстание лагерей намечено на 1952-й год, на 18 августа. Вот и всё утешение. Ничего лишнего с собой не взяли - всё равно будет на вахте "шмон", нести бесполезно. Заботило другое: как сообщить обо всём "Комитету"? Как войти в контакт с каптёром из бани и как проверить: он ли это? А тут ещё Анохин что-то пал духом. Получил, наконец, письмо от одного учителя, с которым вместе работала его жена. Тот осторожно, не называя жену Анохина ни по имени, ни по фамилии, ответил: "Интересующая Вас особа здесь теперь не проживает, выехала. Адреса никому не оставила, ни с кем не переписывается, так что мы ничего не знаем о ней. Прошу Вас больше сюда не писать, так как ничем помочь Вам я не смогу".
    Всё было понятно, человек боялся. А вот Анохин затосковал по-чёрному.
    Шли под вой ветра, не замечая ни красоты дикого ущелья, ни "воли". Конвоирам тоже было несладко, и заключённые брели, как попало, без "собачьего" словесного сопровождения. Да и какая там красота в буран? Слева хребет, справа хребет - всё в белом. Но вот на белом, слева, завиднелось что-то тёмное. Оказалось, рудники - Никелевый, Медный, и опять Никелевый. Кто-то из середины сказал: "Пятьсот обледенелых ступеней там! Как поднимешься, так и рудник. Сколько костей на них было поломано!.."
    - Был там, что ли? - спросил кто-то.
    - Рабо-отал. Видишь, во-он лагеря показались? Там их 3. Вот, в третьем отсюда, и отбывал, - ответил заключённый охотно. Анохин, поправляя залепленные летящим снегом очки, спросил общительного зека:
    - Сколько же вы там?..
    - На Никелевом-то? 6. Да на медном - 3. Каждый камешек знаю. А теперь уголёк будем рубить, там уж недолго промучаемся.
    Говорить на ветру и морозе было тяжело, умолкли.
    Прошли мимо первого лагеря.
    Проволока. Вышки. Собаки.
    И второй прошли. Что в нём интересного, лагерь, как лагерь: те же прожекторы, вышки, собаки и тишина.
    А третий лагерь разговорчивый зек похвалил:
    - Вот он, родимый! Здесь я ещё с зубами ходил. БУР там хороший.
    Хребты совсем близко сошлись, и ветер злобствовал здесь ещё сильнее - даже конвой полностью приутих, не собачился. Замолчали опять и зеки - не о чем разговаривать. БУРы, что ли, хвалить? Беречься надо: и небольшой вроде бы мороз, а при этаком ветре враз без носа останешься! Шли медленно, то и дело растирали носы.
    Анохин молчал как-то уж очень тяжело, будто жить не хотел. И Крамаренцев, шагавший рядом, стал бормотать:
    - Игорь Васильич, ответь, почему на земле подлости больше, а? А я те скажу. Потому, что подлецы приучали к ней человека на Руси с самого детства. Вор - бил пацана. За то, что не хочет красть - принуждал его. Полицейский в селе - бил мужика. За то, что не предаёт своего односельчанина. Жандармы - революционеров. За то, что открывали людям глаза на правду. А вот, если бы все гуманисты начали бить? А? За совершаемую подлость. Думаю, люди потянулись бы к справедливости, а не к подлости. Как считаешь? И подлецов было бы меньше.
    Анохин угрюмо ответил:
    - Не ёрничай. Без тебя желающих бить хватает.
    - А если бы государство, - не унимался Крамаренцев, - всегда стояло на страже против подлости, а? Сам строй, говорю. А там, где бьют и уничтожают за совесть, сажают в лагерь за честность, там - строй не гуманный, я полагаю.
    Анохин, наконец, улыбнулся:
    - Это - громадное "открытие", Вася! Можно патентовать.
    - Слава Богу! Ожил!..
    Справа, на верху хребта, показались спускающиеся вниз вагонетки. Ветер донёс оттуда не то крики, не то песни - не разобрать. Но вряд ли это были песни: в неволе, на ветру? Да и не верилось, что в вагонетках - не уголь, люди. Однако на вахте, куда всех привели, выяснилось, там были люди. На площадке для "шмона" они стояли, похожие на чертей из преисподней, так перемазались в этих вагонетках. Наверное, потому и ругались, когда ехали. А может, это конвой на них шумел - "грелся..."
    Один из новичков был в особенности похож на чёрта, на самого главного. Стоял огромный, пожилой, толстый. Больше всех он перемазался - белели только зубы, да белки глаз. Однако Крамаренцев не тому удивился, что чёрт, а тому, что пузат был. Знал, не сразу ведь его привезли сюда из дома. Побыл он и в тюрьме, и в пересылке. Как же мог такое пузо там сохранить? Диковина! На блатного - не похож, на вора в законе - тоже.
    Не знал Крамаренцев, с кем свела его здесь судьба, а то бы не удивлялся. Рубан, хотя и не сидел до этого в лагерях, а быстро наладил связь с волей - денежки к нему шли и после конфискации имущества. Не умела конфисковывать советская поселковая власть: забирала только то, что хранилось в доме. А о том, что главные свои богатства Рубан хранил не дома, не догадывалась. Зато сам Рубан догадался до всего. Завёл себе за деньги и в первой тюрьме, когда шло следствие, телохранителя из уголовников, купил и другого, когда попал на этап из пересыльной тюрьмы. Тот, правда, был поглупее, хотел отнять сразу всё, но Рубан ему сказал: "А ты дурак, Петя. При мне - денег не много. А вот будешь со мной дружить, у тебя и дальше денежки будут". И тот не обиделся, охранял его до самой Дудинки. И теперь приехал с ним в одной вагонетке.
    Не знал Крамаренцев и того, что умерший татарин Бердиев имел к Рубану свой смертельный счёт. Да разве же можно всё знать? Ведь и сам не предполагал, что вскоре его судьба пересечётся с судьбой Рубана. Мудрёная штука жизнь! С кем только она не сведёт. А может, придут ещё и хорошие годы?..

    2

    В Москве, когда началась уже холодная осень, Александра Георгиевна попалась на первой же попытке установить контакт с шофёром иностранного посольства. Даже не подумала о том, что весь переулок, где стояло здание посольства Франции, с которого решила она начать свои наблюдения, находился под круглосуточным контролем так называемых "топтунов", прохаживающихся в штатском по тротуарам, и под контролем сотрудников МГБ с секретных постов. Её заметили и засекли и те, и другие уже на другой день, как только она появилась на том же наблюдательном посту вновь в своём неприметном, как ей казалось, сереньком пальто.
    - Снова та женщина. И на том же месте, - доложил наблюдатель секретного поста своему начальнику по телефону.
    - Усильте наблюдение, - последовал ответ.
    Александра Георгиевна ещё не собиралась вручать шофёру "Воззвание", а только прихватила конверт на всякий случай. Вдруг машина будет проходить мимо и остановится возле неё? Или ещё что-нибудь - жизнь богата сюрпризами. Словом, чтобы не жалеть потом, что упустила удобный шанс, она положила письмо в сумку. Вообще же намеревалась пока лишь понаблюдать. Часто ли выезжают из посольства машины? Куда направляются из переулка? Чтобы понаблюдать потом за ними и там. Для этого записывала себе номера. С французов же начала только потому, что знала, где находится их посольство. Где находились другие, она ещё не выяснила и собиралась найти хорошего таксиста, чтобы расспросить его, где в Москве останавливаются посольские машины. Либо узнать, на какой улице располагается посольство Колумбии или Аргентины. Всё у неё ещё было лишь в стадии замысла, предварительной проверки. Она даже мать не предупредила ни о чём, на случай провала. Единственное, что успела сделать разумного после своего приезда домой, так это повидаться в Днепропетровске с сыном и всё рассказать ему и о себе, и об отце. О своём задании. Сын сразу предупредил: "Ма, только ничего этого не надо говорить Галке, поняла? У неё родители не очень... И вообще ей это всё ни к чему". Она поняла, что и невестка "не очень". Но жизнь есть жизнь, раз сын любит эту женщину, живёт с нею, растёт уже внучка - ничего не попишешь, надо принимать всё, как есть.
    На третий день, когда Александра Георгиевна прохаживалась мимо французского посольства с твёрдым намерением оставить французов в покое и попробовать найти нужного ей таксиста, потому что поняла, что первый способ - совершеннейшая глупость, к ней подошёл сзади какой-то мужчина, твёрдо взял под руку и, продолжая идти с нею, произнёс:
    - Держитесь так, будто мы с вами знакомы! Я сотрудник министерства госбезопасности. Сейчас мы с вами пройдём в одно место и выясним, кто вы такая и что вам нужно? Договорились? Документы свои я вам покажу в машине.
    У неё всё обмерло, рухнуло, обвалилось. Даже не понимала, как ещё идёт, ноги просто подкашивались. Успела лишь заметить, что напугавший её гэбэшник любезно ей улыбается, что-то говорит. Но уже не слышала, не представляла себе его лица. Понимала только, что он не молод - ровесник или чуть старше. Наконец, до неё дошёл его настойчивый вопрос:
    - Как вас звать? Где вы работаете?
    И тут на ум ей пришла спасительная мысль. Надо выдать себя за иностранку и выиграть время. Заговорить с ним по-французски... Она это и сделала, хотя еле владела собою и была, вероятно, смертельно бледной.
    - В чём дело? Кто вы такой? Я французская подданная! - А сама думала: "Хорошо, что забыла взять с собой паспорт. Хорошо, что не предупредила Веру, приду ли ещё... Но плохо, что маму..."
    Над ухом с изумлением раздалось:
    - Так вы что, иностранка? - А сам, прибавляя шаг, торопясь свернуть с нею за угол, делал правой рукой какие-то круги над головой, будто чему-то удивлялся. И действительно, продолжал с изумлением: - Как же это вы, живёте в нашей стране и ни слова по-русски? Назовите хотя бы себя, кто вы?..
    Она продолжала твердить по-французски, с хорошим парижским прононсом:
    - В чём дело? Что вам от меня нужно? Я буду жаловаться.
    Но тут их догнала серая "Победа", дверца открылась, и кто-то, сидевший внутри, потянул её за руку, а сопровождавший её человек помог ей с противоположной стороны, и она очутилась в машине, зажатая с двух сторон незнакомыми ей мужчинами. Собственно, это были не просто мужчины, а секретные сотрудники, она уже поняла. Один из них, тот, что её задержал, вырвал у неё из рук сумку и стал проверять, что в ней лежит. Обнаружил толстый конверт, отложил, продолжая шарить, ища, видимо, документы. И хотя их с нею не было - забыла дома, когда выезжала из Серпухова в Москву - она с отчаянной тоской поняла и другое: всё погибло. Погибнет она сама, как только прочтут "Воззвание". Погибнет сын, мать, Серёжа, его друзья. Всех она подвела, всех погубила своей неосторожностью. Пыток она, вероятно, не выдержит, и тогда...
    "Остаётся лишь повеситься, пока это не началось, - подумала она. И думала об этом уже упорно, всю дорогу, по которой её куда-то везли. Но не представляла себе, как она это сделает, на чём можно повеситься в камере. Однако уже знала с абсолютной уверенностью, что другого выхода у неё нет, и что она сделает это в первую же ночь, когда останется одна в камере. Не будут же сразу пытать? Значит, нужно подольше изображать из себя француженку. Приведут переводчика? Пусть. Скажет ему, что устала, должна обдумать своё положение, и потому сегодня отказывается давать показания. Откуда у неё "Воззвание"? Тоже завтра... Главное теперь - придумать, на чём можно повеситься? На чулках?.. Порвать одеяло на ремешки? Чем?
    Мозг её работал сейчас практически в одном направлении. И удивительно, у неё пропал страх перед "этими". Что они ей сделают?.. Если уже сама себя приговорила...
    То, что страх перед всем мелким и суетным при мысли о смерти оставил её, помогло ей обдумать своё положение спокойно, и она держала себя с "этими" уже по-другому - с достоинством, даже, пожалуй, с презрением к ним.
    Они, каким-то образом, уловили в ней эту перемену, и тот, который её задержал, проговорил:
    - Смотри, как держится! Может, и правда - француженка, а?
    - Ну, да, - усмехнулся второй, - а чулки - носит наши.
    - А ведь и верно! - удивился первый, бросив взгляд на её ноги. - Выходит, что - птица?..
    - Жаль, понизили Лаврентия Павловича! Он бы за эту птицу отблагодарил!..
    Больше они не говорили ни о чём - неприятно, когда тебя понимают. Машина въехала в безлюдный бетонированный двор. Они повели её к дверям высокого здания. По часовому, стоявшему у входа в вестибюль, она поняла, это не тюрьма - их учреждение. Провели её в лифт и нажали кнопку 6-го этажа. Потом привели в какой-то кабинет - чувствовалось, большого начальства. Ей захотелось в туалет - остро, неотложно, хотя страха у неё вроде бы и не было. Объяснять им свою просьбу она продолжала по-французски. Они поняли, дружно осклабились.
    Повёл её в мужской туалет, предварительно сняв с неё пальто и обыскав, тот, который определил национальность её чулок. Введя в уборную, кивнул ей на вторую дверь, за которой оказались кабины, а сам остался ждать возле писсуаров на стене, охраняя её, видимо, от вторжения мужчин.
    Закрывая за собой дверь, она сразу почувствовала ток свежего воздуха из полураскрытого окна на улицу. Её осенила ужасная мысль: то, о чём она думала, сидя в машине, смерть - вот она, ждёт её и дышит холодом. Нужно только взобраться на подоконник и...
    Александра Георгиевна пошла к подоконнику, не чувствуя ног, не чувствуя тела, думая лишь об одном: "Господи. Помоги мне, не оставь, дай силы не оробеть..."
    Ноги её подкашивались, когда, подобрав подол платья, взбиралась на подоконник. Закрыв глаза и дрожа всем телом от внешнего и внутреннего холода, заледенившего ей душу, чуть пригнувшись, она стала протискиваться в полураскрытое окно, уговаривая себя: "Не надо открывать глаза, не надо открывать, тогда ничего не почувствую, не остановлюсь... И не надо ни о чём думать... Главное - не думать и не открывать глаза..."
    Боясь остановиться, испугаться высоты, если откроет глаза, она торопилась, закрывая веки всё мучительнее и плотнее. И наклоняясь вперёд уже над пропастью, в предчувствии ужасной непоправимости, обмерла вся, ощутив вдруг и холодный сквозняк падения, и лёгкость тела, и пустоту под собой. Душа её в последний раз мучительно сжалась, в предсмертном зажмуривании ахнула, тело, наклонённое вперёд, резко перевернулось, и, затаив дыхание, летело головой вниз, чтобы навсегда вырваться из "самого гуманного в мире" общества. А потом притуплённый мозг взорвался ослепительным ядерным светом.

    3

    Язвенная болезнь уложила Крамаренцева в санитарный барак. Оказалось, что лёг он в самый неподходящий момент, когда нужно было поднимать людей на восстание. "Комитет" своевременно известил его с Анохиным о дне начала "отпуска". Но перед тем августовским днём оба они вышли из игры самым неожиданным образом. Новый Кум посадил Анохина в карцер за "нарушение ночного режима". Так было официально объявлено. На самом же деле Анохин назвал майора Градова Гадовым, а кто-то из уголовных "сук" донёс на него. Ну, а у Крамаренцева случился приступ, который уложил его почти замертво. Началась рвота с кровью, мучительные судороги. Хорошо ещё, что фельдшер был с большим опытом в этом деле. Промыл Василию желудок, дал какого-то лекарства, сделал укол и тем спас. Но всё это было за 3 дня до начала восстания, заменить их никто не решился, хотя и расписано было всё по минутам: кому перерезать телефонные провода, кому разоружать охрану на вахтах, кому заменять руководителей в случае их гибели.
    Лёжа в санитарном бараке, Крамаренцев знал, лагерь на восстание не поднялся - тихо было весь день. Глубоко переживая, Василий не мог понять, почему не подняли восстание Бирюков и Остапенко? Вроде бы люди мужественные, бывшие кадровые военные, на опыт которых была вся надежда. А в душе подозревал: видно, оба не решились в нужный момент из-за того, что просто струсили. Это почувствовали остальные, и "опыт" военных не пригодился - испарилась решительность.
    "А если бы я?" - задал себе вопрос. Нет, не струсил бы. Наоборот, действовал бы, не таясь. Выскочил бы на середину и первым устремился разоружать охрану, не давая опомниться, заражая своим примером. Знал, дело не только в опыте, а, скорее, в характере. И будь он здоров и на месте, характера у него хватило бы. Тогда пошли бы за ним и Бирюков, и Остапенко, и все остальные. Люди всегда чувствовали в нём вожака. А в этих двух - нет. Эх, что же теперь подумают о нас в Комитете!.. Герои, мол, только на словах, а как дошло до пороха, наложили сразу в штаны.
    В санитарный барак его отнесли Бирюков и Остапенко. Упросили фельдшера принять срочные меры. Но в таком состоянии, да ещё при посторонних он не мог уже объяснить им толком, что надо делать утром через 3 дня, с чего начинать восстание. Считал, знают, говорилось об этом не раз. Шепнул только, чтобы действовали по плану, брали всё на себя, и снова скорчился от боли над тазом. Потом началось промывание, уколы...
    И вот - тихо всё в лагере. Никакого восстания.
    Понимал, возможно, болезнь спасла его от смерти. Но легче от этого не было, душу грызла тихая, неясная тоска. Не покидало ощущение вины перед Комитетом. Томила неизвестность - как там у них, что?..
    На 6-е сутки заявился проведать Анохин - бледный, полуживой. Но и с ним не удалось поговорить - мешали другие доходяги, лежавшие на больничных койках. Разговор шёл только намёками.
    - Ну, как? - спросил друга. - Произошло?
    - Говорят, только в 4-х местах. Остальные - как и мы.
    - А что же ко мне не зашёл Бирюков?
    - А ты что, не догадываешься? Стыдно, поди.
    - Не решились?
    - Наверное.
    - Почему?
    - Ещё не выяснил.
    - А у тех - получилось?
    - Получилось. Но кончилось, вроде бы, плохо. Никто толком не знает ничего. Попробую связаться сам. Может, выясню что? Вот отдышусь только...
    Всё это тихим полушёпотом, в те небольшие промежутки, когда не прислушивались к ним остальные больные. Разве это разговор?
    На другой день Анохин снова пришёл навестить. Из его полунамёков Василий понял, восстание произошло, но было жестоко подавлено. В город прилетели какие-то члены правительства из Москвы. В лагерях много убитых. Особенно отличился наш бывший лагерный пункт. Там заключённые захватили в свои руки всю охрану. Но были вызваны военные вертолёты с пулемётчиками, и восставших расстреливали целый день прямо с воздуха. Погибли все главари.
    - Дай покурить! - простонал Крамаренцев, понявший, как и Анохин, что погибли Воротынцев, "Комдив", писатель.
    - Тебе же нельзя, Вася!..
    Крамаренцев отвернулся к стене и постанывал. "Называется, "обратили внимание": прилетели... А дальше что? Похороны? Даже в газетах не сообщат, что произошло. А мы - хотели свободы, амнистии..."
    Анохин спросил:
    - Как ты себя хоть чувствуешь?
    - Хреново. Наверное, загнусь здесь.
    - А вот это ты, Вася, брось!
    - При моей болячке, да ещё от таких государственных харчей - одна дорога: к Шмидтихе...
    - Может, изменится теперь дело хоть с харчами, а? На кой же хрен они тогда прилетели? Нет, какие-то перемены должны быть: ведь об этом скоро узнает весь мир...
    - Дай-то Бог. Только у нас, на Украине, есть поговорка: пока солнце взойдёт, роса очи выест.
    Помолчали, а затем Анохин, ничего не сказав, тихо вышел.

    4

    Сидя в новом лагере, знаменитый норильский "Спартак" ещё не знал, что попал под бериевскую амнистию. 2 года назад, когда в День авиации Воротынцев и бывший командир дивизии Смоляков подняли в лагере восстание, Драгин лежал в лагерном лазарете, отравленный вором "Тюлькой", которому "вор в законе" "Крест-Маузер" достал в городе порошок с ядом. Ясное дело, ему было не до восстания. Он остался цел, спасённый не только от яда, но и от расстрелов после подавления восстания войсками, и даже не попал в списки бунтарей. Погибли и Воротынцев, и комдив Смоляков, блестяще проведший операцию по захвату лагеря в свои руки. Но из 18-ти лагерей на восстание поднялись лишь 4 лагеря, и заполнили потом своими трупами старые штольни в горе Шмидтихе - их набралось на две больших колонны грузовиков, отвозили ночью, конечно. Олег же теперь вынашивал план мести "Маузеру", по-прежнему живущему в карцере, как в "малине". Однако "Спартак" до сих пор не придумал, как ему уничтожить этого старика, которого "пожалел" много лет назад, не добив, оставив в живых.
    Не знал Олег, что ему должны объявить об амнистии через несколько дней. Документы на освобождение готовились на подпись во многих "сталинских" лагерях. И хотя хозяин этих лагерей Берия был уничтожен уже, как крыса в подвале, "порядки", заведённые им, ни на йоту не изменились и после "Восстания" - видимо, новым правителям было не до лагерей, занимались самым главным, как всегда: дележом власти.
    Первыми уехали по "амнистии" уголовники Остроухов и Рубан. Недаром же в народе появилась меткая поговорка: "Блат выше Совнаркома". Да и сама жизнь в лагерях ни в чём не изменилась: уголовники везде остались в привилегированном положении "ночной власти", а политические по-прежнему лишены были элементарного права переписки с родственниками, которые со вздохом произносили: "Ленину и Сталину бы такое в царских "жестоких" тюрьмах!"
    После нового, 1955 года, 106-ю бригаду вывели за ворота лагеря и повели через сугробы к далёкой узкоколейке - разгружать из прибывших вагонов цемент.
    Серпик месяца под утро стал бледным от мороза и льдисто мерцал над белыми просторами тундры.
    "Спартак" сразу почувствовал, как прожигает мороз всё тело, хватает за колени, за нос. Больше 20-ти, решил он, вытирая с бровей иней. В белом поле впереди что-то чернело. Брошенный трактор, кажется, заметаемый снегом. До полного рассвета было уже недалеко, небо на востоке наливалось молочным светом. Но солнца так и не будет - на тот бок земли ушло, за полюс. Просто будет короткий рассвет, и ночь опять сомкнёт свои чёрные полярные ресницы.
    Как только вышли на открытое заснеженное поле, сразу потянуло встречным ветерком и протягивало до самых лопаток. Сколько ни прятал "Спартак" лицо в ворот арестантского ватника, всё равно оно задеревенело.
    Шли долго. За сугробами впереди положила, наконец, на край неба свой скудный свет несмелая тундровая заря. И тогда показались вагоны на запасных путях. Было и несколько цистерн, в которые цемент засыпается, как мука. Заключённые знали, лучше разгружать бумажные мешки с цементом, чем лезть в цистерну и выгребать оттуда ведром. И так холод собачий от настывшего металла, да ещё и дышать будет нечем.
    Мороз прижал зеков вовсю - на работу набросились, как на спасение. Но и сумасшедшей работой здесь не согреешься. Лица у всех задубели, подбородки стали каменными. Мешал дышать и цемент в обжигающем воздухе. Мороз обнял всех по-молодому, под грудь и, казалось, вынимал не только последнее тепло, но и покорившиеся души.
    Прошло 2 часа. "Спартак" опустил на землю лопнувший мешок и собирался пойти за другим, но подошёл уголовник Сидоркин и остановил:
    - Сходи в бало`к за "бугром", играет там в карты. Конвоир сказал, щас начальство сюда припрётся.
    - А чего сам не идёшь?
    - Бугор оставил меня здесь за себя. Сходи, заодно и погреешься.
    Душу охватила не то неясная тревога, не то предчувствие чего-то недоброго. Но, прихватив с собой стальной прут, валявшийся на полу в вагоне, "Спартак" пошёл - хотелось погреться.
    Бало`к виднелся справа вдали, за насыпью железной дороги. Там валил из трубы белый дым. "Спартак" шёл молча. Холод! Собачий холод! Наверное, поэтому не было ни чувств, ни мыслей.
    В балке` действительно резались в карты. Гудела печка.
    - Тебя Сидоркин зовёт, - объяснил свой приход "Спартак" уставившемуся на него Вахонину. - Сказал, какое-то начальство тащится к нам. Позови, мол, бригадира.
    Вахонин незамедлительно, чего никогда не бывало, поднялся.
    - Кончай, хевра, банковать. Пошли!.. - скомандовал он, пряча карты. Поглядев на стальной прут в руке "Спартака", усмехнулся, сказал: - Можешь погреться тут с полчаса. И возвращайся...
    - Спасибо, - пробормотал "Спартак", пропуская мимо себя выходивших на мороз уголовников. Когда те вышли и прикрыли за собой дверь, он подошёл к печке, сбросил брезентовые рукавицы, развязал тесёмки под подбородком и присел к гудящему теплу. Лицо его с мороза пошло чёрным румянцем, брови оттаяли, в горькой улыбке шевельнулись ожившие угольные губы.
    И опять не было мыслей. Только блаженное тепло и потрескивание поленьев в огне ощущал. Стал разминать тёмные заскорузлые пальцы.
    Мысли пришли позже, когда показалось, что скрипнули за дверью шаги на снегу. Прислушался - тихо, никаких шагов больше не было. Подумал, ветер. Ровно гудел в печке огонь - тяга была сильной. Но вот в трубу опять заехало ветром на верху, из печной дверцы высунулись языки красного пламени, лизнув заслонку, и пошёл едкий древесный дым. Правда, быстро всё улеглось.
    Потом он удивился тому, что печка - топится, а в бало`к - никто из уголовников не идёт. Такого ещё не было, чтобы они добровольно оставили тепло. Но почему-то и к этому отнёсся теперь равнодушно. Нет их, и хорошо! И чёрт с ними... Думать о ворье, об их охоте за ним, не хотелось - устал от напряжения. Полгода история уже тянется... С тех пор, как проучил тех двоих, опасаются нападать - силу везде уважают.
    Он стал думать о доме, жене. Представилось, что сейчас не зима, а лето, и что он с женой в Крыму; сидит на пляже санатория ВВС и смотрит на Генуэзскую крепость далеко справа, на горе. А вся Судакская долина освещена заходящим солнцем, и воздух сух и чист. Над морем плавится закатная эмаль неба; солнце уже утонуло, и вода там, на горизонте, где оно окунулось, тоже золотая и на неё больно смотреть. Курорт. Блаженный отдых. Море, переворачиваясь вдоль берега сонной волной, лениво скребётся галькой. Скребётся и дышит по всему побережью. И дышит возле тёплого плеча жена - совсем ещё саратовская девчонка, хотя родила уже сына и училась в институте. Волосы у неё после купания влажные, а дыхание - тёплое. И пахнет она водорослями.
    Господи, да было ли?..
    Было.
    И помнится мучительно остро. 28-й год. Только закончил лётную школу. Младший лётчик. Синие брюки, "курица" на рукаве гимнастёрки. Жизнь впереди представлялась сплошным розовым счастьем.
    Запомнился потом и 38-й, когда был уже командиром эскадрильи и носил в петлицах по 4 кубика. Приехали летом в отпуск к старикам жены в Саратове. Но гостили не долго. Отец Вики, старый доктор Максимилиан Станиславович Жебровский, бурчал в первый же вечер после семейной рюмки за общим столом:
    - Интеллигенция - это же мозг народа! А её - выдёргивают с корнем из жизни. Как сорняк на огороде. Народ - останется без интеллигенции. И жить будет - только желудком! Без совести, чести... И нация - выродится, как пшеница от перетравленных семян. Вот увидите! Вспомните потом мои слова...
    В стране сажали всюду "врагов". Доктор Жебровский хотя и был из семьи польского офицера, сосланного в Сибирь ещё при Александре Втором, но родился и вырос в России и ощущал себя её патриотом. Он и женат был на русской красавице. Тёща Олега была во девичестве Батаевой, из волжских купцов. Слушая своего разошедшегося мужа, Екатерина Ивановна сердилась:
    - Ну, будет тебе каркать-то, завёл пластинку!..
    Тесть не сдавался:
    - Как же не заводить! Если полным ходом идёт, говорю это, как врач, растление общества, и нас ждёт разнузданность скотов и всеобщая безнравственность.
    - Да почему сразу безнравственность?
    - А потому, что каков верх, такова и жизнь в государстве! По-другому не бывает.
    Господи, как старик был прав! А тогда сидели всей семьёй за столом не то, чтобы очень уж напуганные - свои все, но какие-то онемевшие. Молчала Вика. Молчала её младшая сестра, хромая Людмила - смотрела на отца тёмными глазами испуганно, с недоверием. Так и осталась, бедная, одинокой из-за своей хромоты после полиомиелита. Молчал и сам, жалея, что поехал не к своим родителям в Смоленск - из Ленинграда было бы почти по пути - а вот сюда, в Саратов, к этому ворчуну, который ещё накличет беду на всех своим языком.
    Беды ни на кого старик не накликал - скончался перед войной, заразившись в клинике от своего пациента, пришедшего к нему на приём с брюшным тифом. О тёще потом ничего не слыхал, как и о своих родителях, неизвестно, выживших в войну или погибших. Но это всё было уже потом, после. А тогда, летом 38-го, один Вовка ничего не понимал - 10 лет пацану было, играл на диване с котом Филей. Гостить им в Саратове после этого не захотелось, да и скучно было у стариков, поехали в Крым.
    И опять была красота. Над бликующим морем стояло густое знойное марево, в котором плавился и мерк диск маленького далёкого солнца. В Царской бухте Нового Света, куда они пешком пришли из татарского Судака, скопился густой солнечный зной, море рябило и сверкало слюдяными иголочками, в кряжистых соснах на отвесных каменных скалах неумолчно пилили цикады - так, что звенело и шумело в ушах. Пахло нагретой смолой. Раскалились, обожжённые солнцем, камни. Вода в бухте была прозрачной и тёплой. Никого вокруг не было, только они с Викой. И Вика разделась донага и легла в воду возле самого берега. Её тело слегка покрывало мелкой прозрачной рябью, которая перекатывалась через её смуглую спину серебристыми шариками и стекала опять в море. Какой был покой, какое счастье!..
    И был ещё один день в Крыму - последний, который тоже запомнился на всю жизнь. Вовка в то лето остался в Смоленске помогать бабушке лечить прихворнувшего дедушку, а они с Викой поехали в санаторий ВВС по путёвкам. Однажды, после экскурсии в Ялту, возвращались вечером на пароходике к себе в Судак. Море казалось громадно-необъятным, возле парохода - изумрудным, а вдали - горбилось, лоснилось тёмными боками, с белыми барашками наверху, шумно ухало, как перед штормом, и обдавало запахом водорослей и порывистым ветром. Быстро темнело.
    А потом, когда подходили к Судаку в чёрной непроглядности безлунной ночи, над морем вспыхивал, на дальней косе впереди, огонь маяка с равными чёрными промежутками. Ночь от этого казалась тревожной, тревожно бухало в берег запенившееся, забурлившее море. Эта тревога передалась тогда Вике, но она не могла её объяснить, только всё время жалась к нему.
    На другой день они в последний раз сидели вдвоём на мирном пляже и смотрели, как мальчишка из поселка ловил удочкой кефаль на морского червя, а за ним внимательно наблюдала его серая, пыльная собачонка. Чувствовалось, мальчишка и пёс были большие друзья, любили друг друга. Да и день был такой неожиданно тихий, ласковый, не то, что ночью. Пахло мокрой рыбой, плыли по небу ватные облака. И вдруг - война!.. Это было воскресенье, 22 июня, и радио с пляжного столба заговорило голосом Молотова, извещающего всех о том, что мирное время кончилось.
    Рядом был нежный, прихваченный загаром, овал щеки. Шею щекотали тёмно-каштановые волосы Вики - их трепал ветерок. И даже запах прохладной кожи чудился: ведь это же Вика, жена! Какие у неё были тёмные от страха - до бездонности! - глаза. Какие любящие, молящие...
    Всё было - нежность, любовь, мирная счастливая жизнь.
    И не стало. Ни Вики он больше не видел, умчавшись на свой аэродром под Ленинградом, ни родителей, ни подросшего, наверное, теперь сына. Жена - свернула от Москвы в Смоленск, за сыном, чтобы вывезти его к своим в Саратов, где собиралась жить и сама. Её хромая сестра перед войной куда-то уехала от родителей - в какую-то артель для инвалидов: не хотела сидеть у матери на шее... А он поехал дальше, на войну... Всё рухнуло, перепуталось с той поры в его жизни.
    Синее море и вольную жизнь сменила белая тундра. Тоже безбрежное море - только волны не скребутся галькой, а скрипят десятками тысяч валенок.
    А потом нары всю ночь, и тёмный потолок над тобой. Скрип часовых на снегу. Загляни в такую минуту в глаза не спящего зека - бездна...
    Такие глаза он видел на фронте у товарищей, вылезавших из кабин самолётов после воздушного боя: с холодком смерти, который ещё не выветрился и парит, с внимательной задумчивостью. Чёрные губы, белый окурок, и пальцы подрагивают - повидал человек! Сам он - летал только ночью: бомбил немецкие дальние города.
    Пальцы подрагивали теперь и у него. Только не так, как у друзей после воздушного боя - от горькой обиды дрожь тяжелее.
    Вспомнилась другая тюрьма - у немцев. На морской косе за Ригой, в сторону Кенигсберга, был у них аэродром. Аэродромчик этот часто бомбили, нужно было его ремонтировать, и командование перевело туда небольшой лагерь для военнопленных. Тоже охрана, и проволока, вонь из параш по ночам, а было не так тяжело на душе. Потому, что была надежда: временно это всё, да и враги эти немцы. А теперь вот - самого считают врагом, предателем. Свои!..
    Тогда, прыгнув в кабину вражеского истребителя, боялся погибнуть не от страха, что могут убить. Из страха, что Родина правды о нём не узнает. И был дико рад, дико счастлив, что сел к своим: не сбили! Пальцы дрожали от радости.
    А потом уже не дрожали, а прыгали губы - от неправды, обиды пекучей: "Сознавайся, сука, подослан?!."
    И опять нельзя умирать, опять правды о нём не узнают - жена, сын. Заместитель командира полка ночных бомбардировщиков Олег Петрович Драгин не был бесчестным офицером! Не был предателем, как какой-нибудь власовец! Но лишён был права переписки с родными, не поддался ни уголовникам ни разу, ни особому режиму, и получил за это в награду кличку "Спартак" - от заключённых.
    А может, самую верную правду сказал ему тогда тот власовец?..
    Сидели в одном карцере - мест не хватало. Карагандинская степь и ночью, как духовка, такая там жара. А им ещё и воды не давали: "Всё равно заговорите, падлы, сознаетесь!.." Власовец этот и заговорил под утро - странно заговорил:
    - Послушай, лётчик! Умираю я, так уж ты послушай меня... - Он лежал в жару, капельках пота, но сознания не терял. - Какой я им там власовец! Не знал ведь ничего, подчинился приказу командира, а оно - вон как завертелось потом!.. Сколько одних речей после, сколько обмана наслушался всякого! Да поздно схватился своим-то умом жить... Взяли как власовца в плен. Просил, конечно, помиловать. Потому, какой же я враг своему народу? Ни одного выстрела не сделал я по своим! Говорю тебе это, как попу на духу. Всё мимо старался - повыше голов. Да и чешский город Прагу - думаешь, кто освобождал? Наша, Первая русская, дивизия.
    - Власовская, что ли?
    - А то чья же! Полковник Буняченко командовал. Мы - второго мая как раз - на отдых отошли после боёв. В Сухомястах остановились. Прага эта - почти рядом была. А четвёртого - прибыли к нам ихние офицеры. Восстание, мол, у нас против немцев. Помогите. Ну, 5-го числа наш комбат майор Синицкий поднял нас по тревоге. На Прагу, мол, надо идти - выручать. 6-го - мы уже заняли в Праге целый район, Слихов назывался. Начались у нас тяжёлые бои с частями эсэсовцев. Наша дивизия - окружила немецкие казармы в городе и аэродром в Рузине. А 7-го мая - в наших руках была уже вся Прага. Чехи вышли к нам с цветами, плакали от радости, обнимали нас. На стадионе в Петржине, да и в Градчанах - целый праздник устроили, митинги. А потом, когда Сталин отказался от нас, опять все чехи отвернулись тоже, хотя мы ж их - своей кровью спасали! Пришлось нам снова отступать за Влтаву - наседали уже вы. Сразу тремя фронтами на нас двинулись. Вот вам - мы и посдавались все в плен. Вам - медали потом "За освобождение Праги", хотя от немцев-то освобождали её мы, а нам - карцеры пошли да истязания. Я же не был им врагом, а, знаешь, как меня били?!. Сапогами, в живот. Разве ж это люди?.. И вот теперь призна`юсь тебе: помираю - врагом всех людей на земле, не только своих! Кажный - токо и доказывает всем: его правда - самая верная, всё идёт хорошо и правильно. А я ж вижу, не слепой - все врут, ни у кого нет правды! И не верю я теперь - никому и ничему. Одна подлость кругом. Нету на земле ничего хуже, чем человек. Самая это распоследняя тварь! Не верь, Драгин, никому: живи сам по себе. Ты - навроде честный мужик.
    - Ну вот, а говоришь, все плохие... - пробовал было Олег объяснить умирающему его ошибку. Уверял, что всё зависит от воспитания. Но власовец запросил пить, начал метаться, силы его покинули, и он к утру умер. Охранник так и не открыл дверь: "Подыхайте, двумя предателями будет меньше!"
    Олег ничего не сказал тогда ни охраннику, ни умирающему. Но слова его запомнил. Может, потому, что были это слова умирающего. А может, и потому, что насмотрелся на всё тоже и был согласен с ним. В обстоятельствах лагерной жизни, действительно, хуже человека - нет твари. Ну, а коли так, то надо и жить, не доверяясь никому. Сам - сильный, за себя как-нибудь заступится, не пропадёт. А заступаться за всех и защищать каждого своей силой, силы может и не хватить. Да и нужно ли? Разочаровался он в людях тоже.
    На севере у него это прошло. Но вот начали нападать уголовники, и опять он засомневался в людях - жмутся, боятся все. Анохин хотя и подошёл, а видно же было - лица нет. Татарин тоже говорил, что жизнью не дорожит, а смотрел-то издалека, не подошёл. Да и что от них, доходяг, толку? Один - слепой, другой - стар и немощен. Разве что Крамаренцев понадёжнее. Организовал ночную охрану первое время, потом припугнул ворьё, что передушит их самих, если случится что по их вине. Но - парень он молодой для дружбы. Да и сегодня он здесь, а завтра - переведут куда-нибудь, как вот перевели самого. Короче, в бараке Олега больше не трогали, и он тоже решил не лезть из-за каждого в драку - вон как оно всё оборачивается потом!.. А оно так всё и вышло: и Крамаренцева, и Анохина перевели в какой-то другой лагерь. В общем, жил он с тех пор сам по себе. Но совсем без веры в людей трудно жить человеку. Как ни тяжела работа зека, какая ни подлая жизнь вокруг, а на раздумья времени хватает. Как-то сравнил ночью, когда не спалось...
    Взять вот море. Каждый день штурмовые шеренги волн идут на приступ скалистого берега. Сшибаются. А что толку? Всё равно, пенные и клокочущие, опадают вниз, в расселины. Скал - не одолеть...
    Но ведь с течением времени обрушиваются же от дружных ударов волн неприступные, казалось бы, берега. Даже скалистые. Выходит, всё-таки, что и людям нужно так - вместе?..
    Вспомнился в подробностях ещё один день. Там, на морской косе, у немцев... Бликовала под солнцем вода, вспыхивали на ней, как на зеркале, солнечные зайчики - казалось, загоралось там спичками. Да и так залив сверкал, будто посыпанный слюдяным блеском.
    Солнце опустило свой светлый душ и на прибрежный мелкий песок. Небо смотрело на землю сквозь белые кучки облаков глубокими синими колодцами. Облака отражались в заливе и плыли там, плыли - глубоко, снежными сугробами. Плыла, уходя в море, чёрная лодка, брошенная кем-то на берегу. Медленно кружили над стайкой рыбёшек, парусно покачивая белыми крыльями, морские чайки.
    А у него крыльев тогда не было.
    Плен. Полосатая роба. Тачка в руках.
    Прощально крикнул вдалеке чужой пароход. И словно вторя ему, короткой судьбой прокричала кукушка на ближнем острове - всего 6 раз. Всё стихло. А ведь он - загадал на неё, ждал... Но слышно было только, как плотничал дятел на дальней сосне.
    От самолётов отходили последние немцы - выстраивались для встречи командира на середине стоянки. До крайнего истребителя - 20 шагов... Мотор техником уже прогрет. Может, попробовать, если ещё 6 лет жизни впереди?..
    Он присел возле своей тачки - с колесом, мол, нелады, надо поправить. А сам смотрел на самолёт. Рядом с ним, казалось, присела сама надежда. Вот она рванула его вперёд, понесла, словно на крыльях.
    А оторвали крылья... уже на своей стороне, вместе с надеждой. Нет у Олега теперь ничего впереди - одни уголовники, да сугробы вокруг. Кончается и 6-й год, что накуковала кукушка.
    "Спартак" пошевелил возле печки пальцами и представил себе спящую в сугробах Россию. Утро. Из всех городов рванулись вперёд поезда. Грохот до самого неба. А в вагонах едут люди: смотрят на белые бесконечные равнины, телеграфные столбы и думают: "Ро-сси-ия!". И никому в голову не придёт, что где-то далеко, за снегами и лесами, сидит в тундре за колючей проволокой тоже сын Родины, ничем не провинившийся перед нею, но оторванный от её вольных просторов и родной семьи. И стало ему от этого так горько, словно и впрямь о нём кто-то забыл и не хочет уже вспоминать - даже Вика.
    Что-то "Спартаку" мешало, заставило его оторваться от грёз. Пахло палёным. Понял, что, наверное, задремал, и рукавицы его чуть не загорелись. Ещё ему показалось, будто снаружи кто-то приоткрыл и тут же прикрыл дверь - она 2 раза скрипнула. "Спартак" отодвинул от печки рукавицы и осмотрелся.
    Гудела печь.
    Ровно дул ветер за стенами балка`.
    Проскрипели по снегу чьи-то осторожные, словно крадущиеся, шаги и затихли.
    "Спартак" мгновенно насторожился. За дверью кто-то его ждал - он это необъяснимо почувствовал. Что это, западня? И стемнело уже опять...
    Охваченный недобрым предчувствием, он достал из кармана кисет, оторвал на закрутку полоску бумаги и начал сворачивать цигарку. Уминал махру осторожно, боясь просыпать хоть крошку.
    Когда те двое вошли, он прикуривал от раскалённой печки.
    Он их не знал, но всё равно понял - уголовники. В руках они держали по лому, и он поднялся с корточек - сильный, огромный, с тёмными настороженными глазами. В руке у него дымила самокрутка. А у тех - почему-то слегка парили мокрые рукавицы. А может, показалось со страха - не до того было, чтобы присматриваться.
    - Ну, падла, иди, чё стоишь! - выкрикнул уголовник, что стоял от "Спартака" слева. У него горло было перевязано вафельным полотенцем и он сипел.
    "Спартак" выпустил на пол цигарку и пошёл на них. На таких надо идти самому, не ждать, иначе... Он лишь внимательно следил за ломами, чтобы успеть перехватить.
    Как правило, трусливые вне стаи, уголовники дружно попятились. В глазах, кажется, плеснулся ужас. Знали, сволочи, на кого шли. А отступать - больше некуда: упёрлись спинами в стенку балка`.
    - Не подходи, сука!.. - выкрикнул уголовник с полотенцем на шее, пугаясь жутких чёрных глаз "Спартака" на светлом славянском лице. Губы у блатных побелели.
    "Спартак" сделал к ним ещё шаг, растопыривая руки в стороны. Уголовники, как по команде, подняли пики-ломы и прижались друг к другу боками.
    "Спартак" внутренне приготовился к рывку. Улучив мгновение, он резко прыгнул вперёд и успел развести ломы в стороны, чтобы рвануться вперёд ещё раз, до конца, и смять этих бандитов. Но страшная боль прошила, прожгла его ладони, и он, вскрикнув от невыносимого ожога, выпустил из рук ломы, за которые успел ухватиться. На какую-то секунду рассудок его помутился, и он потерял уголовников из вида. Те ударили его разом, острыми, до синевы раскалёнными ломами - 10 минут калили в соседнем балке`, пока он тут грелся, обманутый бригадиром и его воровским кодлом. А на свои руки надели по 2 пары мокрых брезентовых рукавиц, чтобы не так пекло с другого конца.
    Новая, на этот раз смертельная, боль прошила тело "Спартака". Она была такой лютой, что подбросила его. И он, рванувшись от муки и ненависти, как зверь, достал рукой до кисти уголовника, выпустившего лом, и крутанул её так, что послышался хруст. Уголовник вскричал - мелькнуло белое полотенце, но сознание уже оставляло "Спартака". Мыча от боли, он ещё перешагнул в агонии через упавшего бандита, раскрыл лбом дверь и рухнул на пороге, обливаясь кровью, теряя шапку и зачем-то переворачиваясь лицом к небу и словно преграждая собою путь к выходу своим убийцам. В мозгу его пронеслось: "Эх, зря откололся я от людей! Вика, милая, умираю..."
    В глазах бывшего лётчика было темно. Он не видел уже ни света электролампочки под потолком балка`, ни второго уголовника, глядевшего на него с оскаленным торжеством, ни крови на полу. До сознания только слабо доходило, будто забыл закрыть на кухне кран, и вода льётся на пол. Ноги его слабели, отнимались. Хотел крикнуть, позвать кого-то на помощь, и не мог - не было уже сил.
    Уголовник бросился к лежащему "Спартаку" с финкой и с размаха всадил её в грудь. "Спартак" дёрнулся. Тогда уголовник выдернул финку и всадил ещё раз. И вдруг отпрянул от своей жертвы в ужасе - "Спартак" ещё дышал, лежал с раскрытыми глазами и смотрел так, будто хотел запомнить.
    - А-а-а!.. - закричал бандит, вскакивая и выбегая из балка` на мороз. Психованный, как и вся шпана, подверженный нервным кошмарам, он побежал почему-то не по дороге, а по глубокому снегу. Проваливаясь в сугробы, он всё оглядывался, всхлипывал, что-то без конца бормотал, то кому-то угрожая, то перед кем-то оправдываясь: "Он - сам... он сам на нас бросился!.."
    За ним выскочил из балка` и второй. Придерживая у груди правую руку левой, с развевающимся на шее полотенцем, бросился по дороге к соседнему балку`, в котором калили ломы.
    "Спартак" лежал на пороге без шапки, со светлой от стриженных льняных волос головой и с неожиданно тёмными бровями и открытыми, чёрными, как угли, глазами. Он был мёртв. Кровь на полу уже подмерзала, становилась густой и было её очень много - сильный был человек.
    К балку`, размахивая руками, что-то крича, бежали зеки. Бердиев видел, как вошли к "Спартаку" в бало`к уголовники с ломами, и сообщил об этом товарищам. Но заключённые опоздали.
    Скрипела под ветром раскрытая дверь: тр-р... тр-р... тр-р!..

    Конец
    Март 1969 г.
    г. Днепропетровск

  • Комментарии: 1, последний от 24/09/2019.
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Обновлено: 19/08/2011. 533k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.