Сотников Борис Иванович
Книга 10. Рабы-добровольцы, ч.2 (продолжение)

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Обновлено: 05/05/2012. 272k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • 6. Эпопея, цикл 2. `Особый режим-фашизм`
  • Иллюстрации/приложения: 1 штук.
  •  Ваша оценка:

     []
    
    --------------------------------------------------------------------------------------------------
    Эпопея    "Трагические встречи в море человеческом"
    Цикл  2    "Особый режим-фашизм"
    Книга 10 "Рабы-добровольцы"
    Часть 2    "Растление" (продолжение)
    -------------------------------------------------------------------------------------------------
    

    5

    В день отлёта группы Петрова домой, в Закавказье, небо стало хмуриться с самого рассвета - морщилось, будто собиралось заплакать. Обливаться водою из колодца было холодно, и Русанов с Ракитиным решили изменить своей привычке - по утрам уже схватывались хрустким ледком лужи на дорогах и старицы возле Оки, вода в лесном ручье, куда они любили ходить, стала несветлой, тяжёлой и вызванивала в низинах между камней. Осенний, засквозивший лес казался печальным и тихим, будто прислушивался к журчливому говору затосковавшего ручья, такая мёртвая тишина теперь в нём поселилась. Вместе с жёлтыми листьями плыли по ручью, отделяясь от скользких камней, тёмные волнистые мазки закручиваемой воды. Вода на вкус стала отдавать ржавчиной, и от неё протяжно ломило зубы.
    Русанову в это утро вставать не хотелось, и он всё лежал и тягостно и сумбурно думал: о Машеньке, о себе, жизни, погоде и, Бог знает, ещё о чём. Мысли тянулись рваной пряжей, непоследовательными кусками. Одно было ясно - в душу лезла тоска. Да и рассвет сочился в окошко серый, томительный. В избе установилась тишина, будто в ней покойник лежал. Было слышно только, как в комнате Василисы маятник ткал время на белой стене. Прислушиваясь к нему, Василиса сидела на постели, скинув с неё ноги и не одеваясь. Русанову было видно её в длинной ночной рубахе - дверь Василиса не притворила, забыла, должно быть, когда выходила и вернулась со двора. А теперь ей и вовсе было, видать, не до этого - глядела остановившимися глазами на осень за окном. Везде голые кусты, да нахохлившиеся воробьи на потемневших ветках - тоскливо всем. К тяжёлой голове Василисы, казалось, приникла печаль - словно чёрное облако к молчаливому лесу.
    Завозилась на своей кровати и Машенька у себя в светёлке. Дверь туда, к ней, была не навешена, вместо неё полог висит, и Русанову Машеньки не видно, только слышно. Прислушался - доносится что-то похожее на прикрываемое ладошкой всхлипывание. А может, показалось. Русанов осторожно разбудил Ракитина, и оба они принялись тихо одеваться. Потом брились в прихожей, умывались под рукомойником над тазом - прошло ещё с полчаса.
    Прощались с хозяйкой и её дочерью, одетые в дорогу, с чемоданами, во дворе. Василиса вздрогнула, торопливо вытерла тёмную руку о фартук, протянула её сначала Ракитину, а потом Русанову, и выпустила ладонь Алексея не сразу - задержала. Посмотрела на него выцветшими глазами, негромко сказала:
    - Может, не свидимся боле, будь счастлив, Лексей Иваныч! Не обижайся. В эвтом деле не бывает виноватых. Нам ить тожа не больно повезло. А ты - парень, не засидисси...
    Алексей понял, на что намекала старая колхозница, смутился и, чтобы скрыть растерянность, перевёл разговор на другое:
    - Так ведь гора с горой, Василиса Кирилловна. На зиму-то... всем запаслись, проживёте?
    Она поняла его тоже, поддержала:
    - Перезимуем. Одной картохи, почитай, 40 мешков набрали! Так что и невеликие деньги будут. А за слово заботливое - спасибо! Да што там - за всё спасибо! Хорошо вы тут жили, как родные. - Всхлипнув, Василиса опомнилась, сдержала себя и пошла к корове в хлев. Однако обернулась: - С Богом!.. - И перекрестила обоих лётчиков мелким торопливым крестом - стеснялась.
    Машенька всё это время стояла, опустив голову, грызла былинку, вычерчивая что-то носком ботинка по сырому песку. Русанов взглянул на её льняные волосы, сиротски опущенные плечи, ситцевое, выцветшее, как глаза Василисы, платьице, аккуратно заштопанное на локтях, покрасневшие и припухшие веки, увидел комочки груди, выступавшие под платьем, и ощутил, как его душу охватывает не только нежное чувство, но и пронзительная жалость. Девушка показалась ему такой несчастной и одинокой, что ему захотелось избить своего товарища беспощадно и тяжело. Но, вместо этого, он подумал: "Надо её обнять и поцеловать на прощанье. Тогда и Генка... А ей - хоть капелька радости, а может, и надежды..."
    - Ну, Машенька, давай прощаться, - сказал Алексей как мог бодро и весело. Улыбнулся ей, погладил по голове, и привлекая к себе, вздохнул: - Не забывай тут нас.
    Лицо девушки дрогнуло, глаза поражённо расширились:
    - Я-то? Это я-то забуду?!.
    И стало Русанову неловко, нехорошо совсем - добавил, называется, радости... Уж лучше бы не трогал девчонку вовсе, вон как разрывается она между ним и Ракитиным на части, да и вообще от своего девичьего горя.
    К Маше подошёл Ракитин.
    - До свидания, Маша! - Протянул руку. - Будь счастлива... - Ракитин неуверенно потянул девчонку к себе и хотел поцеловать, как Русанов - в щёчку, но она сама подставила губы, вырвала руку и неожиданно для него обвила его шею.
    Вышло небольшое замешательство. Маша, видно, забылась и всё не выпускала Ракитина, часто-часто целуя его, а он стеснялся её отстранить и чувствовал себя виноватым. Прощание затягивалось. Ракитин был красный, оторопевший. Хорошо, что не видела ничего Василиса, ушедшая к своей корове в хлев.
    - Прощай, прощай, родненький! - выдохнула, наконец, Машенька и рывком отшатнулась. Глаза у неё были застывшие, синие. И ни слезиночки в них, один только ужас. Так смотрят на тех, с кем расстаются навеки и потому не могут уже ни сказать ничего, ни пожаловаться. Она даже адреса у них не спросила - никакой у неё надежды.
    Русанов смотрел на её побелевшее лицо, обморочно подкашивающиеся ноги. Девчонка рукой нащупала деревянную стену дома, и Русанову стало больно до крика. Больно ему было и после, когда пошли от дома по выбитой коровами тропинке и, притихшие и виноватые, даже не оглядывались. Откуда-то понизу наносило влажный дым на кусты - где-то жгли из сырых листьев костёр - дым был горький. Кажется, и Ракитин понял, что не шуточки всё, не детство. Вздыхал и молчал. Молчал и Русанов - что тут скажешь? Всё лето молчал, видя, что с девчонкой творится. Да теперь - что, кончилась их командировка, улетают...
    За ними по тропинке тянулся мокрый след: пала роса на траву. Идти было скользко, оба тяжело дышали. Потом Русанов не выдержал и обернулся.
    Там, на высоком глинистом косогоре, стояла Машенька. Её одинокая фигурка была похожа на надломившуюся печаль. А тучи всё плелись и плелись - из-за бугров, из-за тёмного леса, с ненастного севера. Дул холодный ветер. А Машенька - в одном платьице... Ветер пузырил его у колен, рвал. А она всё не двигалась - замерла на месте. Только помахала, когда Алексей обернулся.
    Впереди заблестела внизу серой гладью излучина реки. Переправиться только на пароме, и стоянка самолётов, аэродром полевой. Лужки останутся навсегда позади, за высоким бугром, за которым потянутся луга.
    По широким пыльным листьям лопухов коротко, как прощание, постучал дождь, и тут же перестал - только слёзные потёки- дорожки оставил, даже не смыв с листьев всю пыль. А тучи надвигались уже серьёзные, низкие - как невесёлая жизнь, обкладывающая со всех сторон всё небо и всё живое вокруг. Сразу по-зимнему засквозило, и вдруг схватило за сердце далёким журавлиным криком. Русанов поднял к небу голову и отыскал в нём клин улетающих птиц. Тоже на юг...
    - Обернись, Генка! Ну, обернись же!..
    Ракитин не обернулся. Только сильнее сгорбился, будто навалилась на его плечи неимоверная тяжесть всей русской бедности. Где-то за горизонтом приглушённо-грозно перевернулся гром. А потом ухнуло рядом, над самым лесом - от верхушек к земле. Гром осенью... "Не к добру!" - пророчески подумал Русанов.
    Маша всё стояла - там же, одинокой берёзкой на косогоре.
    Она стояла, когда лётчики были уже на аэродроме. Стояла, когда они минут через 40 сели в кабины бомбардировщиков и начали запускать моторы. Самолёт Русанова был самым крайним на аэродромной стоянке, и Алексей всё время видел Машеньку из своей высокой кабины.
    Запустили моторы - стоит.
    Начали выруливать - стоит.
    Один за другим пошли на взлёт. Вот и очередь Русанова. Стремительно взлетел, убрал шасси - на косогоре Машенька: стоит.
    Начали собираться в звенья и пошли на прощальный круг над аэродромом. Русанов отыскал внизу излучину реки с чёрными, врезанными в светлую гладь воды, лодками, косогор... Машенька на месте - виднелась её маленькая светлая фигурка. Справа от неё красным пожаром горела кленовая роща. А дальше шли леса тёмные - дубовые, сплошные, невеселые. Ещё дальше, подпирая горизонт, калились золотом купола уцелевших церквей в дальних русских деревнях - там ещё проглядывало солнышко между туч. Далеко это... Россия большая, и куда занесёт в ней человека судьба, не увидишь и с самолёта. Но, как судьба будет складываться, размышлял Алексей, наверное, зависит всё-таки и от самих людей - как поведут себя? И нажимая на кнопку радиостанции, прокричал Ракитину открытым текстом:
    - Ге-на-а! Попрощайся с ней, видишь - стоит!
    Алексей приготовился к тому, что сейчас от второго звена впереди резко отделится клевком вниз правый ведомый и, сделав крутой вираж вправо, понесётся к Машеньке над самой землёй, распластав длинные крылья. Но Ракитин был дисциплинированным лётчиком и не поддался безрассудству Русанова. Эскадрилья, сделав над аэродромом прощальный круг, снова стала приближаться к Лужкам, чтобы уйти от них на маршрут.
    И снова Русанов видит на косогоре Машеньку. Не выдерживает и отваливает вниз сам, вместо Ракитина. Направляя свой самолёт на косогор к Машеньке, торопливо разматывает с шеи красный шерстяной шарф, открывает с левой стороны от щеки форточку и готовится к тому, чтобы выбросить через неё шарф прямо девчонке на голову. Пока рассчитывает, сколько секунд нужно пролететь после прохода над Машенькой, чтобы выбросить шарф поточнее, слышит по радио захлебнувшийся в злобе голос Сикорского:
    - 275-й, что за фокусы?! Немедленно прекратите! Вернитесь в строй!..
    "Нет уж, дудки! Всё равно теперь..." - думает Русанов и, проносясь бреющим полётом над самой головой Машеньки, выбрасывает в форточку шарф и уходит свечой вверх. Когда он вверху отворачивает круто влево и оглядывается назад, Машенька уже бежит по косогору за ним следом, размахивая красным шарфом.
    Алексею кажется, что он слышит, как она кричит там одиноким, отставшим журавлём, покачивает ей трижды левым крылом и начинает гнаться за эскадрильей, уходившей на юг. Догнав строй самолётов, он ещё раз оглядывается назад, смотрит, но Лужков уже не видит - далеко ушли. Но всё равно тонкая фигурка светловолосой Машеньки ещё долго стоит перед его глазами - стоит, как наваждение, как укор, неизвестно за что.


    Перед Ростовом-на-Дону эскадрилью Сикорского начал прижимать дождь - шли всё время со снижением. Наконец, и снижаться больше некуда - земля. А дождь лил всё сильнее, начала пропадать видимость, и Сикорский, памятуя весенний урок, забеспокоился, а ещё через минуту решился на пробивание облаков вверх и подал команду:
    - Приготовиться к пробиванию вверх! Звеньями! Интервал - 2 минуты!
    Первым скрылось в облаках звено Сикорского. Через 2 минуты повёл в набор своё звено Дедкин. Русанов внутренне приготовился: сейчас их черёд...
    - Приготовились! - подал команду ведущий. - Набор!..
    И сразу акулье брюхо ведущего стало из чёткого неясным в сером тумане облачности, расплывчатым. Плавно работая рулями, Алексей начал осторожно сближаться, чтобы не потерять ведущего из вида, и вскоре пошёл с ним почти крыло в крыло, что в любую секунду грозило столкновением, если ведущий сделает резкую и неожиданную эволюцию. Машину непрерывно потряхивало, и это ещё больше увеличивало возможность того, что на землю вместе с дождём посыплются тысячи обломков. Напряжение у лётчиков достигло предела.
    Козырёк кабины покрылся извилистыми каплями, они змеились по прозрачному плексу снизу вверх, так их гнал встречный поток воздуха. Минуты через 3 стёкла кабины залило так, что сквозь рябь дождя ведущий почти не различался. Лодочкин, сидевший сзади Русанова, заёрзал, вытянул шею, пристально наблюдая за силуэтом самолёта командира звена. Из матерной радиоперебранки он понял, что опять, как и весной, возникла угроза групповых столкновений в воздухе: в облаках уже рассыпалось звено Сикорского, лётчики не смогли удержаться возле него - командир "рыскал". Снова запахло братской могилой.
    Развалилось и звено Дедкина - этих разогнал кто-то из шарахнувшихся в одиночный полёт "панцев". Холодея, Русанов подумал: "Ну, теперь начнётся!.."
    Так оно и вышло. Через минуту кто-то чуть не налетел на Птицына, тот завалил крен в сторону Русанова, чтобы уйти от столкновения; Русанов шарахнулся влево тоже, и в тот же миг потерял своего командира звена из вида.
    Боясь столкновения, понимая, что в эскадрилье опять завертелась смертельная карусель, Русанов продолжал лететь с левым креном, чтобы на всякий случай подальше уйти от своего исчезнувшего в облаках ведущего. Кто находится выше него, кто ниже - не знал. Резко увеличил обороты и пошёл в набор, надеясь пробить облака вверх одиночно. Там хоть будет светло, думал он.
    Дождь продолжал заливать козырёк. Русанов впился глазами в авиагоризонт и старался выйти на прежний курс, чтобы не оказаться потом далеко в стороне от своей группы. Эфир всё накалялся от мата. Русанов продолжал идти в набор молча. Облака не светлели, значит, до верхней их кромки ещё далеко.
    - Команди-и-ир!.. - закричал радист, отключив Русанова от внешней связи кнопкой спецвызова. - У нас тут картошка оборвалась! Посунулась в хвост!
    - Какая картошка?! Ты что, луку наелся?!
    - Обыкновенная! Пюре, жаркое... - По тревожному голосу радиста Русанов понял, что-то стряслось, из-за пустяка не стал бы отвлекать в облаках.
    - Ты можешь толком: что там у тебя?
    - Шпагат лопнул! Картошка в матрасовках посунулась в хвост!
    - Какая картошка? Откуда взялась? Сядем в Насосной, я тебе эту картошку в одно место забью!
    - Командир, при чём тут я! Мне приказал Дедкин: сказал, что картошка - комэскина.
    Почувствовав, что машина не слушается рулей, Русанов взглянул на прибор скорости и обмер: "Мать честная!" Сунул штурвал от себя, дал полный газ, но скорость не возросла, а самолёт не послушался руля глубины. Он как бы замер в верхней мёртвой точке и, перед тем, как сорваться от потери скорости в штопор, задрожал. Скорость на приборе пошла назад, на отметку "200", а вариометр, несмотря на отжатый штурвал, показывал всё ещё небольшой набор. Самолёт, вместе с леденящим душу Русанова ужасом, шарахнувшимся от головы к похолодевшим ногам, начал валиться на левое крыло и, посыпавшись вниз на хвост, казалось, готов был перевернуться. А в следующую секунду мотнулись вправо-влево сразу все стрелки на приборах, и самолёт завращался. Единственное, что Алексей успел сделать, это засечь высоту: 1800 метров.
    Дальше мысли вспыхивали в его мозгу словно быстрые, сверкающие молнии:
    "Штопор! На бомбардировщике - это конец: один виток с выводом - 1300 метров!"
    "Прыгать - уже поздно!"
    "Будет удар о землю, взрыв, и..."
    Захотелось кричать: диким, протяжным, на одной ноте голосом. Как зверь: "А-а-а-а-а-а!". Кричать до тех пор, пока не взорвутся от удара бензобаки и не зальёт сознание последним ослепительным светом, разнося всё живое и неживое на мелкие куски и кусочки.
    "Услышит экипаж... стыдно..."
    И звериный, готовый вырваться крик, застрял в горле. Левая рука хватанула секторы газа на себя, оборвав рёв моторов, правая - сунула штурвал вперёд аж до приборной доски. Правая нога - со щелчком сунула вперёд педаль руля поворота, до упора, против вращения в штопоре. Всё это - быстро, автоматически, почти без участия сознания и воли. Так Русанову казалось. Но это было не так. В действительности - он думал, даже стыдился своего испуга, значит, делал всё сознательно, не лишился воли, не был парализован страхом до конца. На самом деле происходило всё так:
    "Надо убрать газ!" ("А-а-а!..").
    Доля секунды - и газ был убран.
    "Штурвал - опять от себя, надо набрать скорость!" ("А-а-а!..").
    И штурвал очутился у приборной доски.
    "Правую ногу - против штопора! Остановить вращение!" ("А-а-а!..").
    И правая педаль щёлкнула - словно зубами волк.
    "Теперь - ждать. Как только вращение прекратится, ноги - мгновенно поставить нейтрально. Прозеваю - перейдём из левого штопора в правый, тогда - крышка!"
    "Не прозевать!.. Не прозевать!.."
    Мотаются стрелки на приборной доске: вращение не прекращается. Крик по-прежнему просится из глотки Русанова, рвётся наружу.
    "Услышит экипаж..."
    Приборов всё ещё не видно - значит, самолёт штопорит, вращается. И дёргается в грудной клетке, мечется испуганная душа.
    "Штопорим!.. Как темно и страшно!.."
    "Мама, я не могу кричать, мама! Услышит экипаж..."
    "Прощай, мамочка! Я не выведу его, не выведу!.. Мама, я никогда больше не буду жить! Ты слышишь, я умираю, а вы все - остаётесь..."
    "Пора! Вращение замедляется..."
    И вновь щёлкнули по-волчьи педали: ноги поставлены нейтрально. Бешено растёт скорость. Штопор прекращён, вращения больше нет, надо тянуть штурвал на себя и выводить машину из пикирования - скоро земля...
    "А вдруг здесь облачность до самой земли?"
    Мысль эта бьёт по нервам, словно электрическим током, и Русанов, подхлёстнутый им, тянет штурвал на себя обеими руками и чувствует, как тот пружинит от его усилий, почти не идёт. Слишком велика скорость: воздух над рулями упругий, как в накачанном футбольном мяче.
    Штурвал всё ещё пружинит, дрожит, но уже поддаётся, пошёл... И дрожат в груди лёгкие - Алексей чувствует, как они там вибрируют, будто 2 тетрадных листа на ветру. И тут вспыхивает в глазах свет - самолёт камнем вылетел из тёмных облаков в божий день. Но что это?!.
    В глаза несётся чёрная, раскисшая от дождей земля. Вот она, рядом! Видны телеграфные столбы, провода - низко!..
    И снова электрические разряды прошивают тело Алексея: "Неужели не успею? Врежемся!.."
    В нечеловеческом усилии он подтягивает к себе штурвал, преодолев сопротивление, и ждёт: хватит высоты или не хватит?.. От перегрузки в глазах темнеет - как в нокдауне. Но сквозь полуобморочное состояние мозг ещё различает лёгкое потрескивание металла: это "переносят" перегрузку шпангоуты фюзеляжа. Машина "переламывается" из пике в горизонтальный полёт, но продолжает идти к земле "брюхом" - плашмя. В теории это называется "просадкой". На практике она бывает и более 100 метров. А на высотомере - только "50". Хватит этого для жизни сегодня или нет?
    В глазах Алексея светлеет, светлеет - это кончается перегрузка, а с ней и "нокдаун". Но самолёт всё ещё падает плашмя. Ну - хватит, нет?..
    Весь экипаж молчит и ждёт тоже - куда денешься? Руки Алексея на штурвале стали чугунными и нечувствительными. А штурман напрягся только душой: от него вообще ничего не зависит, как и от техника Зайцева, опять полетевшего с ними и сидевшего теперь внизу и видевшего сквозь остекление в полу, как приближались к его ногам чёрные нити проводов электропередачи, белые фарфоровые чашечки на столбах. Если видно чашечки - до земли 30 метров... Пронесёт? Нет?
    Всё! Самолет проносится над самыми проводами. До земли остается метров 10, 15, но машина больше не падает.
    Тело Русанова покрывается холодной испариной, дрожат ноги. От прихлынувшей после напряжения слабости он еле держит в руке штурвал и неуверенно, как курсант, начинает набирать высоту, чтобы уйти от земли чуть повыше. Но что это? Высота на приборе не растёт, а напротив, подходит к нулю, причём стрелка движется не с "той", а с противоположной стороны - с левой! Высота была отрицательной, что ли? Показывала высоту "под землёй"? Русанова снова прошибает дрожью. Глядя на показания высотомера, он понял: высоты хватило за счёт понижения местности относительно аэродрома взлёта. Обрадовано подумал: "Значит, кто-то из нас - с безумно счастливой судьбой: второй раз подряд на борту этого самолёта получили из-за его счастливой судьбы помилование и мы. Неужто Лодочкин? А может, Зайцев - у него семья, дети?.." Себя он считал невезучим из-за истории с Ниной, Ольгой, теперь вот и с Машенькой, а потому и додумал: "Летом здесь - горячая хлебная степь до самого моря, низина. А теперь вот - чёрная, раскисшая от дождей, пахота, в которой мы могли найти свой конец. Нелепо всё-таки счастье!"
    К Алексею вернулись нормальные ощущения. Теперь они длились не сотые доли секунд, а медленнее. Он медленнее думал, медленнее ощущал, но ощущал устойчиво, как в обычной жизни. Обнаружил - болят желваки оттого, что страшно стиснуты зубы. Пробовал разжать, поговорить с экипажем, и не смог. Ну, видано ли такое, человек не может разжать собственных челюстей!
    Наконец, как после судороги, челюсти отпустило, но зубы начали выстукивать непроизвольную дробь. Во рту ощутился солоноватый привкус, словно от прикуса языка. А самое неприятное - на педалях непроизвольно, как и зубы, вздрагивали ноги: будто у ребёнка во сне, который набегался днём - дрыг-дрыг! И опять. Русанов догадался: произошло полное потрясение всей нервной системы, но - запоздалое, нелепое, как "высота" под землёй.
    Экипаж молчал. Молчал и Русанов, не желая выдать своего состояния, постепенно приходя в себя и успокаиваясь. Наконец, ему показалось, что он может уже говорить, и повернул лицо к штурману, чтобы тот увидел его спокойствие и неотразимую улыбку. Но Лодочкин отшатнулся. Увидел не улыбку, а волчий оскал. Однако и сам всё ещё не мог говорить и молчал. Лица у обоих были похожи на маски покойников и это пугало каждого, потому что своего он не видел. В кабине остро пахло мочой.
    Лодочкин, наконец, произнёс:
    - Ну, с меня, кажется, хватит! Пусть летают китайцы и мухи, их много, а я - пас!
    - Радист! - позвал Русанов.
    - Что, командир?! - раздался в наушниках бодренький, знакомый голос радиста. - Картошку я уже подтащил и привязал, как была. Всё в порядке.
    - А в штаны не наложил? - спросил Русанов тоже бодро.
    - Вечно вы, командир!..
    - Ты - что, ничего не заметил, что ли?
    - А что, командир? Я картошкой был занят. Случилось что-нибудь?
    - Ладно, привяжи свою картошку покрепче. - Неожиданно для самого себя Русанов рассмеялся.
    "Скоты!" - с отвращением подумал Лодочкин. А Русанов продолжал:
    - Так это "Пана", что ли, картошка?
    - Ага.
    - Как же она попала к нам? Сколько её там?
    - Полтонны. 2 матрасовки.
    - А чего же он её не к себе, а к нам? Почему ты не предупредил меня перед вылетом?
    - Я думал, вы знаете?
    "Вот сволочь! - подумал Русанов о Сикорском. - И мне, подлец, ничего не сказал, не предупредил даже! Сделал из бомдардировщика картофелевозку, и как будто так и надо. Себе не положил, гад, побоялся!.." Вслух же громко произнёс:
    - Посмотри на высотомер!
    - 300 метров, а что?
    - А на какой были?
    - В облаках были, а что? Я с этой картошкой возился, когда вы ещё "свечу" над Лужками рванули вверх. На задней матрасовке лопнул шпагат. А потом вот и на передней, когда круто в облака пошли. Если б не механик тут со мной и техник, я бы один не справился.
    - А как чувствуют себя они?
    - Ругаются. Нас тут всех так мотануло почему-то, что и картошка вся оторвалась, и мы друг на друга попадали.
    - Ладно, береги картошку. Прилетим, я забью её "Пану" в задницу!
    Теперь Русанов понял всё. При наборе высоты матрасовки с полтонной картошки оторвались, посунулись в хвост, нарушили центровку, и самолёт стал неуправляемым. Потом - штопор.
    "Вот гад!" - подумал Русанов и, отметив про себя, что ноги на педалях всё ещё вздрагивают, переключился на внешнюю связь. Мат в эфире не утихал. Где-то за облаками лётчики не могли собраться в группу и ругались. Алексей посмотрел на часы и удивился: с момента вывода самолёта из штопора прошло только 7 минут. Скоро должен был появиться Ростов, там посадка и дозаправка горючим, перекур - и дальше, на Баку... Дождя уже не было - юг.


    От Махач-Калы до самого Апшерона эскадрилья Сикорского шла вдоль береговой черты не общим строем, а отдельными звеньями. Комэск, видимо, понял, что водить девятку не может, и потому не стал её собирать. Лётчики были ему за это благодарны: лететь с ним в одном строю - погоня за собственной смертью и пытка. Даже штурманы, спины которых всегда были сухими, не то, что у лётчиков, и те обрадовались: можно послушать теперь музыку радиомаяков, а не мат.
    Безразличным ко всему был только Лодочкин в кабине Русанова. Этот думал о своём: скорее бы долететь живым до Коды и забыть обо всех этих полётах. Он уже твёрдо решил, с него - хватит. Пусть летают другие, а он - будет списываться на землю, как его бывший лётчик Быстрин. Упирался, дурачок, а надо было за это Бога благодарить - что избавил и уберёг...
    Наконец, далеко впереди, показался аэродром - там уже садились. Пыль было видно километров за 30: поднималась коричневым облаком в небо. Взглянув на лицо Зайцева, Лодочкин понял, техник не полетит больше никогда со своим экипажем, будь у него лётчиком не только счастливчик Русанов, а даже сам прославленный Михаил Громов.
    Над аэродромом Русанов выпустил шасси и пошёл на посадку. Как только самолёт покатился по бетонированной полосе, Лодочкин почувствовал, что им овладевает такая апатия ко всему, какой у него ещё не было никогда в жизни - всё ему сделалось безразличным: люди, самолёты, чужой аэродром, чужие разговоры и судьбы. Лётчик бешено рулил на стоянку, подворачивал, что-то угрожающе бормотал про Ростов, что чего-то там не успел, не было времени поймать кого-то. Николай закрыл глаза и не мог уже их открыть, так захотелось ему тишины и покоя, так захотелось поспать. Он слышал, как Русанов выключил моторы, и стало тихо и не звенело больше в ушах. Как сказал что-то вылезшему из кабины радиста технику и, оставив его, вылез с Зайцевым на плоскость. Там он снял с себя парашют и резко окликнул Николая:
    - Ну, а ты чего? Уснул, что ли? Вылезай, пойдём бить "Пану" морду! Некогда было в Ростове, так хоть сейчас...
    - За что? - спросил Лодочкин полулёжа, не открывая глаз. Ему ничего не хотелось, даже лень было думать.
    - Ты что, забыл!..
    Лодочкин открыл глаза, увидел лицо Русанова над собой.
    - Лёш, может, не сто`ит, а? Живы, и ладно. - Ему было лень говорить, лень понимать, шевелиться. Не хотелось и бить кому-то морду, выяснять отношения - всё суета, пустое. Он не умел только этого объяснить и, словно парализованный, смотрел и молчал. А Русанов не понимал этого - смотрел зло и презрительно, этому подавай всегда поступки. Кажется, хотел даже ударить, и Лодочкин сжался, плотно зажмурив глаза, ждал. Но Русанов не ударил, а бил только словами:
    - Эх, ты, слизняк! Мы же из-за него... Он же нас, гад... А ну, вставай!..
    Лодочкин медленно поднялся, отстегнул парашют и начал спускаться по стремянке вниз. Русанов его ждал, не уходил. Рядом синело море - спокойное, ровное. Весной они еле дотянули до этого берега с той стороны залива, цепляясь за вышки, за провода. Эх, не шевелиться бы, лечь...
    - Лёшка, никуда я не пойду.
    - Почему?
    Понимая, что говорит не то и не так, чувствуя, что смертельно хочет спать, лечь вот тут, прямо под плоскостью, Лодочкин, тем не менее, продолжал свою несусветицу:
    - Ты знаешь, за что я люблю Москву?
    - Ну?
    - Там - даже министр... Понимаешь, даже министр: спустится в лифте, выйдет на улицу из министерства, и всё.
    - Что - "всё"?
    - И больше не министр - прохожий.
    - Ну и что?
    - Понимаешь, в маленьких городах, в райцентрах - чем меньше начальник, тем... Он идёт, а люди должны уступать ему дорогу.
    - Раздайся грязь, навоз, что ли, ползёт?
    - Вот-вот. Рассердится и затопчет, понимаешь? А Москва - большой муравейник: все равны.
    - Что-то я тебя не пойму никак: куда ты всё клонишь? Где это видал ты министров, согласных быть с тобой равными?
    - Лёш, давай не будем бить морду "Пану", а? Он же затопчет нас потом, неужели не понимаешь!
    - Ах, вон оно что!..
    Русанов выпрямился так резко, будто отшатнулся от Николая:
    - Ты это правильно: насчёт муравейника. Нравится тебе, когда все превращаются в ничто. Ты и есть - ничтожество, готовое уступить дорогу каждому хаму. Лакей! - выкрикнул он.
    Лодочкину хотелось теперь только одного - отделаться от Русанова. Спать уже не хотелось.
    - Лёшка, не надо... Обошлось же всё!..
    - Ладно. Я сам набью ему морду. И расскажу всем, что ты...
    - Хорошо, рассказывай. Иди бей морду. А меня - оставь. Я не хочу в это дело вмешиваться, понял!
    - Ладно, дерьмо холуйское, оставайся! Подтвердишь потом, что он...
    - Ничего я не буду и подтверждать! Хорошенькое дело! У меня и без тебя хватает забот. Из-за отца. Ты же не знаешь ничего, герой наш прекрасный! А меня - только что приняли в кандидаты... Дерьмо у него все, один он хороший! - Лодочкин не видел себя со стороны и потому оправдывался как-то по-особенному глупо и неумело, роняя достоинство, честь. Русанов даже остолбенел от такой раскрытости.
    - Да ты понимаешь, гад, что` говоришь? Понимаешь?! - Хотел ударить своего штурмана по щеке, но увидел метнувшийся в жёлтых кошачьих глазах испуг и, не ожидая от себя такой выходки, не ударил, а плюнул Лодочкину в утиное лицо.
    Лодочкин не обиделся, но всё же бесцветно выкрикнул:
    - Я - ненавижу тебя!.. И потому - не помощник тебе...
    "Будет считать теперь подлецом - чёрт с ним. "Пана", дурак, побежал бить. Ну-ну, посмотрим ещё, кто будет потом жалеть, храбрец сраный. Красавчик..."
    - Ну, Николай, как дела? - раздалось у Лодочкина за спиной. - А где лётчик?
    Перед Лодочкиным стоял Сикорский. Николай смотрел на него с изумлением, ресницы его вздрагивали. И майор невольно спросил:
    - Что с вами?
    Лодочкин испуганно, коротко рассказал. Объяснил, что именно сейчас, и именно его, майора, Русанов и побежал разыскивать. Терять Николаю было уже нечего. Сикорский исчез, будто его ветром сдуло, а он снова полез в кабину. Там он подложил под голову парашют и улёгся. Пригревало солнышко - было хорошо, сладко...
    Сквозь дрёму Лодочкин слышал, как опять прибегал Сикорский и сказал технику, чтобы тот разыскал Русанова и передал ему приказание явиться немедленно на командный пункт к руководителю полётами. Потом майор отправил куда-то и радиста, и некоторое время возле самолёта было тихо.
    Проснулся Лодочкин от какого-то шума. Кажется, к самолёту подъехал грузовик, и там, внизу, начали что-то грузить. Слышно было голос майора Сикорского, который кого-то поторапливал, чувствовалась какая-то суета. Потом грузовик начал отъезжать. Лодочкин открыл глаза и увидел в кузове удаляющегося студебеккера 2 тугих полосатых матраса, трёх солдат и незнакомого капитана в белых технических погонах. Грузовик направился в сторону гарнизона, видневшегося возле моря.
    Лодочкин догадался: Сикорский продал свою картошку кому-то из местных офицеров и, видимо, по дешёвке - уж очень скоро покупатель нашёлся. С этой минуты майор стал противен особенно, но оттого, что никакого конфликта теперь не будет, Николай всё же обрадовался и снова уснул.
    Снилось, будто самолёты заправляют горючим - урчали бензозаправщики. А может, так оно и было на самом деле. Но проснулся он от бешеной ссоры. Русанов кому-то выкрикивал:
    - Вы зачем направили меня на КП?! Никто меня туда не вызывал!
    - Что за тон, товарищ лейтенант?!
    "Пан"! Его голос", - узнал Лодочкин.
    - А как мне ещё с такой б....ю разговаривать! Ты почему, гад, картошку мне подложил?!
    - В чём дело, лейтенант? Вы можете объяснить!..
    "Это он только по форме возмущённо, а в голосе-то - заискивание..." - подумал Лодочкин со злорадством.
    - Да я тебе сейчас так всё объясню, что тебя и по чертежам не соберут!
    "Вот это даёт!" - Лодочкин от интереса даже приподнялся в кабине.
    - Что с тобой, Алексей? Ну, успокойся же, давай выясним... - Сикорский, не желая, видимо, чтобы на шум подошли, заговорил тихо и примирительно, всем видом показывая, что по-человечески он всё понимает и готов уладить конфликт не официально, а по-дружески, как лётчик с лётчиком, а не командир с подчинённым. Но Русанов на это не клюнул, продолжал крыть:
    - Зачем ты мне, гад, картошку?!.
    - Да какую же картошку, Лёша?..
    - Обыкновенную, что в Лужках накупили! Которую я не успел показать тебе в Ростове и потому не вытряхнул из матрасовок! Привёз для тебя!..
    Лодочкину было приятно, что Сикорский испугался: "Что, струсил, кобель похабный, поджал хвост!.." А Русанова стало жаль: "Нет ведь уже картошки-то..." Даже обида на него улеглась.
    - А ну-ка, лейтенант, прекратите ваш тон! - вдруг повысил голос Сикорский. - Не выяснили, понимаете, ничего, а прёте, как паровоз! Хотел с вами по-человечески, понимаете...
    Лодочкин увидел: к самолёту шли черноголовый Маслов и белоголовый Дедкин - фуражки в руках, на лобиках - как у Сикорского, детские чёлочки.
    Русанов рванулся к кабине радиста. Открыл снизу люк, заглянул туда и выскочил назад, словно ошпаренный. Закричал, увидев механика:
    - Где радист? Куда девалась картошка?!
    - Не знаю, товарищ командир...
    - Как это - не знаешь?! Где техник?..
    - Я тут не при чём, товарищ командир, спрашивайте вон товарища майора... - Механик испуганно кивнул в сторону комэска.
    - Та-ак!.. - понимающе протянул Русанов, глядя на Сикорского и белея лицом. - Значит, успел уже?.. Значит, всё понимаешь, офицер сраный?!
    Подошедшие Маслов и Дедкин дружно и возмущенно вмешались:
    - Русанов, а ну, прекрати хамить! Под суд захотел?!. - Рот Маслова привычно остался полураскрытым - желтела "фикса".
    Исказилось лицо и у Дедкина:
    - Вот этого, Алексей, я от вас не ожида-ал!..
    Русанов ответил срывающимся голосом:
    - Ладно... хорошо... Но - запомните: это - ещё не всё! Нет картошки, но были свидетели... Очередь теперь за мной: будет вам и суд! Будет, товарищи, коммунисты! Но`сите офицерские погоны, а честь для вас - подтирка для задницы?!
    Первым опомнился от шока Сикорский:
    - Ладно, товарищи офицеры, ступайте... - обратился он к Маслову и Дедкину. - Мы тут как-нибудь сами... Зачем осложнять? Можно ведь и по-хорошему... - примирительно бубнил он.
    Разноцветные Дедкин и Маслов пошли, показав Русанову бугристые, стриженные под "бокс" затылки, но тот смотрел уже не на них, а на бульдожье лицо Сикорского, будто изучал на нём морщины и огуречный рассол в глазах. И майор не выдержал:
    - Не советую тебе, Алексей. Как лётчик лётчику говорю: не советую... Брось это!
    Сочувствуя Русанову, Лодочкин тоскливо подумал: "А сволочь всё-таки "Пан"! Радиста он, конечно, запугает. Всю техноту - тоже. Останусь один я?.." Николай теперь даже понимал Русанова и почувствовал себя виноватым перед ним. Но выхода для себя не видел: "Подлая всё-таки штука жизнь, прав был отец..." Сикорского в эту минуту он искренне ненавидел. Обрадовался, услышав ответ Русанова:
    - А ты меня не пугай, ты сам боишься. Лё-тчик мне тоже!..
    - Эх, Лёша-Лёша!.. - Майор вздохнул. - Жизни ты ещё не знаешь!..
    - Все деревья - дрова? Этого, что ли, не знаю? - непонятно продолжал Русанов. - Слыхал уже, знаю.
    - Я не про это, - печально проговорил Сикорский. - Мог бы при мне быстро вырасти... способности у тебя есть: хоть завтра ставить можно командиром звена.
    - Ладно, топай отсюда, пока цел!
    К самолётам шли из столовой лётчики, техники, солдаты - пообедали. Шёл и радист Русанова, увалень-сибирячок. Сикорский голодно покосился на подходившую сытую братию, тихо сказал:
    - Ладно, я пойду, Алексей, а ты тут - подумай. По-человечески подумай. Не нарочно ведь я... - Он безнадёжно махнул. - Не знаешь ты ничего и, вижу, не хочешь знать - понять не хочешь. - Сикорский пошёл сначала медленно, в раскоряку, а потом всё быстрее, быстрее и замешался в толпе.
    Увидев Лодочкина, вытянувшего в кабине шею в сторону ушедшего комэска, Русанов заорал:
    - А ты, говнюк, садись в автобус и езжай в Баку на станцию! Я с тобой в одной кабине - больше не полечу! Поездом, сука, поедешь! Обссыкайся и воняй там!..
    Лицо лётчика было таким страшным, что Лодочкин вылетел из кабины и спрыгнул с плоскости вниз прежде, чем тот успел по стремянке подняться и сесть. Дразнить голодного и злого Русанова он не стал и, ничего не сказав, никому не пожаловавшись, полетел домой, спрятавшись в кабине радиста и приказав тому молчать.
    Русанов тоже никому не доложил, что летит без штурмана - спокойно вырулил на полосу и пошёл на взлёт, как ни в чём ни бывало. Техник звена Зайцев, узнавший перед вылетом, в чём дело, и сидевший на парашюте Лодочкина за спиной Русанова, весь полёт смотрел на лётчика с нескрываемым изумлением и восхищением: "Вот это лётчик!.. Вот это мужик!.."
    Глава четвёртая
    1

    Кодинский гарнизон встретил группу Петрова приветливо - теплом, погожими днями. Даже не верилось, что где-то в Лужках льют осенние обложные дожди, люди надели плащи и пальто, кутают шеи шарфами, а здесь, в Закавказье, ещё лежит вот пыль и бывает жарко в полдень. 3 дня после командировки все отдыхали, а потом началась служба - обычная, как всегда.
    Необычной она была только у Русанова - из-за штурмана он не летал: не буду, и всё! По неписаному закону авиации заставить лётчика было нельзя. Экипаж, в котором кто-то кого-то не уважает, считает дерьмом - не экипаж, на такой нельзя положиться и командованию. Никто не обвинял Русанова ещё и потому, что Лодочкин побоялся рассказать командованию о том, что лётчик выгнал его из кабины. Не столько, правда, побоялся, сколько не хотел, чтобы весь полк узнал истинную причину и презирал его за трусость и подлость. Опасно было выдавать и Сикорского с его картошкой: начнёт мстить. Унизительным было бы и признание, что в полёте обделался. К тому же отказ Русанова летать с ним совпадал и с его собственным решением - не летать больше вообще. Русанов лишь способствовал осуществлению этого, зачем же его останавливать? Тем более, что и сам лётчик почему-то переменил своё прежнее решение: начальству, как обещал, не доложил о случившемся, суда не требовал, а отказавшись от штурмана, только невольно помогал ему. Теперь можно было изображать невинную оскорблённость и как-то списаться на землю без позора. И Лодочкин решил: "Пусть всё идёт, как оно есть, а там видно будет".
    Не устраивал ход событий только Сикорского. То, что лётчик Русанов ничего не предпринимал, казалось ему угрозой замедленного действия. Что это? Лётчик хочет действовать наверняка? Что-то обдумывает, чтобы не промахнуться? А может, выясняет пока обстановку, советуется с кем-то, кто постарше? С кем? С "Брамсом"? Одинцовым? А что самому делать?..
    Первые меры были, правда, приняты: ни радист, ни техники про картошку не подтвердят, да и нет её и в помине. Но, кто знает, что на уме у этого волчонка и какие волки стоят за ним? Может, ещё раз спровоцировать его на скандал, чтобы сорвался, прежде чем начнёт действовать? И хитрый комэск разработал целый план...
    Сначала вкатил Русанову выговор за опоздание в строй. Затем участил назначения лётчика в наряды. "Вы же не летаете, свободны... - пояснил он свои действия строптивому сосунку. - Кого же мне ещё посылать прикажете?" Но парень почему-то сносил всё молча, только смотрел в глаза синим, полыхающим под ресницами, светом. Свет этот казался огнём, в котором рано или поздно можно сгореть. В характере лётчика сомневаться уже не приходилось, таких не согнёшь, надо только ломать, в позвоночнике.
    И майор начал за лётчиком следить. Видел его то в обществе с Михайловым, то с Одинцовым, то у Медведевых. Всё это были люди, которых не любил, особенно Одинцова. Знал, этот вообще не боится ничего - холост, терять нечего. И умеет молчать. Это он, он чему-то учит Русанова.
    Тот - тоже теперь молчал. А повзрослевшие глаза следили за каждым шагом, за каждым движением своего командира, разве он не видит, что ли? Всё видит, даже устал от напряжения.
    Действительно, Сикорский стал нервным и мнительным. Ему казалось, что против него что-то затевается. Лётчик Русанов отпустил себе лермонтовские усики, а Сикорский усмотрел в этом недобрый знак для себя: "Готовится к удару, щенок!" Ему казалось, надо принимать какие-то срочные меры, но какие? И всё чаще вспоминалась зловещая фраза: "Очередь теперь за мной!.." Тогда по-глупому начинал срывать свой гнев на офицерах, солдатах, семье. И не думать о Русанове уже не мог - печёнкой чувствовал: быть какой-то беде. Где-то что-то делается против него, что-то готовится - вот-вот лопнет!
    Пробовал взять себя в руки: "Ну, что они могут?.. Улик - нет. В Лужках грузили картошку в самолёты Дедкин и Маслов. Ночью. Никто этого, кроме техников, не видел, а уж тем более - меня. Как исчезла картошка в Насосной - на счастье, тоже никто не видел, один механик. Этому не поверят, если и признается - солдат. Лодочкин? За этого ручается Тур. Так что главное - экипаж не подтверждает никакой картошки".
    Успокоения, однако, не приходило. Так прошёл месяц. И вдруг явилась простая и ясная, как удары сердца, мысль: надо втянуть Русанова в какую-нибудь скандальную историю. Помнилось, Лодочкин говорил как-то об отношениях парня с Капустиной. И хотя Капустиной в гарнизоне уже не было, он решил, что можно найти для него другую женщину - не монах же он!..
    Сбросив с дивана босые ноги на пол, потирая от удовольствия руки, Сикорский зашагал по комнате кривоногим циркулем, продолжая мыслить: "Это же будет здорово! Подсунуть его гулящей офицерской жёнке - та будет только рада молодцу - а потом застукать обоих!"
    Сикорский подошёл к буфету, хватанул из графина рюмку водки и, не закусывая, удовлетворённо додумал: "И станет нашему герою не до меня и не до картошки! Суд чести, конец репутации, и так далее - уже не сокол, а петушок. Вот, какой только б...и его подсунуть?.."
    Помог Сикорскому навалиться на Русанова слепой случай. Правда, судьбе угодно было избрать не тот вариант, о котором майор мечтал, но какая, собственно, разница? Важен был результат...
    Но и Сикорский сначала обманулся, приняв за подарок судьбы не то, что она ему приготовила. Впереди - не предвиделось радости и ему. Однако первый шаг судьбы он принял для себя за её улыбку.
    Поздним вечером он шёл в казарму, как всегда, своим лёгким, бесшумным шагом. Было темно, казалось, что никого нет. Но в солдатской курилке возле казармы вдруг зарделись 2 светлячка. Подойдя ближе, Сикорский услыхал разговор, который сразу насторожил его: разговаривали, судя по голосам, техник Дроздов и лётчик Русанов. Техник бубнил:
    - Ничего не пойму. В газетах, по радио - жить весело. А пойдёшь в магазины в России - нет ничего. На рынке - втридорога всё. До сих пор довоенных цен не достигли.
    Сикорский перешёл на крадущийся, кошачий шаг, слушая, что скажет Русанов. Тот сказал:
    - 2 снижения было.
    - На керосин и гвозди?
    - Я тоже над этим думаю. - В темноте зарделся светлячок папиросы и осветил чёрные губы, впалую щёку. Лицо Русанова в темноте показалось Сикорскому отлитым из чугуна. Насасывая папиросу, он продолжал: - Народ - лишён всякой инициативы. Живём только директивами сверху, да приказами. Из одной глупости - нас кидают в другую, потом - в третью. Так и тянется всё бесконечной колбаской с бодрыми рапортами по радио и хвастливыми песнями.
    Дальше Сикорский не стал выжидать: "Вот оно! Век будет молчать..." - И появился из темноты:
    - А ведь это - не наши взгляды, товарищ Русанов! Я - просто удивлён: как это вы, молодой офицер, и докатились до такого образа мыслей!
    И техник, и лётчик от неожиданности вскочили. Поражённые, смотрели на Сикорского: откуда взялся?
    - Ну, что же вы молчите? - продолжал тот наседать.
    Первым опомнился опытный, немолодой Дроздов:
    - А что он такого сказал, товарищ майор?
    - Я спрашиваю вас, товарищ Русанов! - напирал Сикорский. - О чём это вы думаете?.. За вас - есть кому думать! Там, наверху! - Он ткнул пальцем в тёмное небо.
    Опомнился и Русанов. С коротким "фитилём", но с "длинным" от рождения языком, он ляпнул, не думая:
    - Если есть "верх", товарищ майор, и "низ", то конечно. Нам остаётся быть только швейками и говорить: "слушаюсь!".
    Дроздов испуганно замахал на него:
    - Да брось ты, Лёша, с ним связываться! Ты - что, не понимаешь?.. Нашёл, с кем говорить! Хорошо ещё - без свидетелей...
    Не желая терять инициативы, Сикорский напал на Дроздова тоже:
    - Ну, от Дроздова - слышать такое неудивительно: его шкурнические наклонности нам известны ещё по подписке на государственные займы. Но вы-то, вы!.. - Сикорский посмотрел на Русанова и снова повернулся к Дроздову: - Можете идти, товарищ старший техник-лейтенант, вы - мне больше не нужны. С вами - разберёмся после... Вы тоже плели тут кое-что!.. - Майор демонстративно отвернулся. - А с вами, товарищ Русанов, я буду вынужден...
    Дело принимало серьёзный оборот. Дроздова сдуло, как антисоветским ветром, и поглотила чернота советской ночи. А Сикорский всё сыпал и сыпал. Русанов слушал, и по спине у него полз холодок. Было ощущение в душе, будто снова сорвался в штопор и падает, падает. Не "наш"! Как выводить из этого?..
    Выходило, что штопор - ещё не самое страшное в жизни. Хоть пустой гроб похоронят с почестями, от тела ничего не останется. А тут - салюта из ружей не будет, тут не останется в людской памяти даже имени: не было ничего, политический труп без известности и захоронения! Похоронят где-нибудь в мерзлоте севера, без свидетелей.
    - ... вам не следовало бы так говорить, не следовало!
    Слова сыпались, сыпались - как земля на могилу. Русанов их не воспринимал - отсчитывал "витки" в пропасть. И ждал: когда будет "земля", удар, и всё полетит к чёрту, в тартарары...
    Удара всё не было. И тогда всё Алексею стало безразличным - шок от перенапряжения сил. Потому и бухнул опять:
    - Люди - потому и люди, что делятся мыслями. Молчат только обезьяны.
    - Не всякими мыслями нужно делиться, Алексей. И ты знаешь, за это по головке не гладят, а бьют утюгом!
    - А что это вы, товарищ майор, доказываете свою правоту всегда с помощью утюга? И считаете своё мнение...
    - Я же член партии, Алексей! Не забывайте этого.
    - Дроздов - тоже член. А кто из вас - коммунист?
    - Ох, ты какой!.. Ершистый. Я, разумеется. Я - командир эскадрильи, а он - только...
    - А самый умный тогда у нас кто? Генерал? А как тогда с вашей картошечкой быть? Вы её - как беспартийный, что ли...
    - Опять ты за своё?! - взорвался было Сикорский. И тут же подавил себя, перейдя на прежний, доверительный тон: - Алексей, не было никакой картошки. А вот то, о чём ты тут, не думая, болтаешь, это тебе... похуже твоей картошки...
    - Вашей, товарищ майор, не моей. Которая была! И чуть не погубила экипаж и дорогостоящий бомбардировщик, который предназначен не для перевозки картошки!
    - Я ведь почему Дроздова отсюда услал? Молод ты ещё. Не знаешь, что за такие слова бывает. Говорю тебе сейчас как отец: держись подальше от таких разговоров. Вдруг он провоцировал тебя?
    Сикорский понимал, далеко зашёл, свидетелей не было, Дроздов прав - от всего можно легко отказаться, и он никому и ничего не докажет, только себя может поставить в опасное положение. Могут подумать: "Ну и мысли же у командира эскадрильи!.." Поэтому ему хотелось теперь как-то смягчить всё, чтобы выглядело правдоподобно. Вон как он, сосунок, на ласку-то клюёт! Надо ему дать сейчас лазейку, надо. Пусть уползает. Зато и он будет потом молчать, не до картошки будет... И продолжал обволакивать Русанова паутиной из добрых слов:
    - Да и не думаешь ты так, как только что брякнул - обида это в тебе, я ведь знаю. - А сам думал: "Ладно, на первый раз хватит. До крайности доводить - тоже нельзя. Такие с отчаянья и смерть, бывает, перестают уважать. Нет, до крайности - не надо: дров может наломать: вон как говорить, волчонок, научился!"
    Сам майор всегда уважал и смерть, и "на дрова" никогда не решался. Потому и ослабил гайку на один оборот ещё - чтобы не искусить отчаянного. Хрен с ним, пусть живёт на свободе.
    Русанов майора, однако, не воспринимал. Почему-то решил: "Не пойдёт он к Озорцову, кишка тонка. Здесь повыступает, полагает, что я его слушаю".
    - Ну, Алексей, всё понял? - закруглился Сикорский. - Давай твою лапу: всего тебе хорошего! Заходи как-нибудь... Посидим у меня по-домашнему, потолкуем. И - смотри мне - лишнего не болтай! Обещаешь? Осторожнее будь!..


    Вернулся Русанов домой, когда Ракитин уже спал. Хотелось есть. Есть было нечего. Решив, что это у него нервное, Алексей быстро разделся и лёг. Теперь бы уснуть, не думать ни о чём. Но сон не шёл...
    Лёжа в темноте с открытыми глазами, Алексей продолжал мысленно спорить с Сикорским. Ненавидя себя за рабскую трусость, он находил теперь и убедительные слова, и решительные мысли. Жаркий это был разговор...
    "Я же член партии, Алексей! Не забывай этого".
    "А это - что, даёт вам преимущество в разуме?"
    "А чего же тогда вы все напускаете перед нами в штаны?"
    "Так вы хотите, чтобы мы вас боялись, как немцы своих национал-социалистов, гитлеровцев?"
    "А ты мне докажи это. Болтать можно всё..."
    "А чего тут доказывать? Дешёвая картошка - тебе дороже Маркса и Ленина, дороже чужих жизней".
    "Молчать, щенок!"
    "Ум - не определяется количеством прожитых лет".
    Удивительно! Сикорский слушал его, не перебивал. И как гладко, хорошо всё это у него, Алёшки, получалось!
    "Верноподданнический солдафон - всегда боится не только прогресса и перемен, но даже мыслей об этом. Он - доволен всем существующим и будет хвалить за это любую власть. Вы - готовы встретить в штыки любое дельное предложение, любое существо, непонятно для вас мыслящее!"
    Сикорский слушал.
    "Тебе говорят: те, кто на верху, давно переродились, стали новыми помещиками и обманывают народ, а ты это понимаешь как выступление против советской власти вообще, как охаивание завоеваний Октября. Чтобы испугать человека, заставить его молчать, вы кричите, что при советской власти такого не может быть. Кто хоть чем-то недоволен, тот - преступник. А новые жандармы, хватающие граждан, которые на них работают и кормят - хорошие люди. Их и дальше надо кормить за жестокость и подлость. Государство у нас - навечно идеальное и никаких перемен в нём быть не должно".
    "Ну, Алексей, это уж слишком, это уж - действительно антисоветчина!" - подал реплику Сикорский, съёживаясь от страха.
    "Ты так говоришь потому, что тебе хочется доказать свою "преданность" правительству. В Германии - вот такие же Иуды - тоже орали при Гитлере на свой народ: "Молчать!". И считали себя цветом нации и своей партии. За блага, за сребреники, которыми их подкармливал Гитлер!"
    "Ну, ты даёшь, Алексей!.. Ты нас уже к гитлеровцам приравнял?.."
    Алексей же, не боясь, продолжал:
    "Вы бы ещё предложили нам, сволочи, список: о чём нам можно думать и говорить, а о чём - нет! Мы же для вас - бараны, стадо, за которое должен думать партийный пастух! Решит - пойдём воду пить, захочет - погонит на стрижку шерсти или под нож. Овцам это-де безразлично, они не понимают, где высшая и разумная цель будущего. Мы у вас - только для послушания".
    "А как же ты хотел - без порядка, без дисциплины?"
    "Люди - не овцы! И кто это вам дал право считать себя нашими пастухами? Как волки, сдираете с людей шкуры, а потом считаете себя коммунистами? Самыми умными? Прячетесь за портреты Маркса и Ленина? Вот они, эти портреты - это и есть ваша шкура, красная от народной крови! Как и ваши партийные билеты, которыми вы тоже прикрываетесь всегда".
    "Опомнись, Алексей! Если такие слова кто услышит, и я пропаду вместе с тобой - не поможет и партбилет".
    "А, вон как ты, сволочь, заговорил!.. Испугался? А люди хотят жить лучше. И потому всегда будут думать о переменах. А тебя - устраивает всё, что у нас есть сегодня. Всё! И плохое, и хорошее - без разбора, без критической оценки. Дай таким, как ты, власть, так мы всю жизнь будем топтаться на одном месте и переносить "временные" трудности. Которые вы, кстати, почему-то не хотите переносить вместе с нами! Но требуете, чтобы народ всё время выкрикивал для вас, как индюк с красной соплёй: "Ульбу-бульбу!" "Спасибо, да здравствует!.." Это вы называете равенством! Миллионером стать - не может ни один рабочий, зато в правительстве - может любой. Там у вас - самый тяжкий и "горячий" цех. И никому не стыдно после этого совать нам в нос брошюру Ленина "Государство и революция". Разве не так? Разве он не говорил, что таких, как ты, нужно вешать на гнилых верёвках?"
    Сикорский заплакал - молча, размазывая на бульдожьей морде крупные слёзы. И Алексей продолжал его добивать:
    "Разве возможно, чтобы люди не думали о своей жизни? Или думали бы, но по предполагаемой вами, растлевающей души, схеме. Все умники - только в цека? Нет, дорогой, у нас тоже есть мозги. И мы понимаем, чтобы нам избавиться от вас всех, надо сначала арестовать так называемые органы вашей безопасности. И вывесить в каждом городе на заборах списки стукачей, которые состояли у вас на службе".
    "Лёша, где ты видел в своей жизни членов правительства - миллионеров? Ну, зачем наговаривать!.. Хватит, прошу тебя!.. Погибнем же..."
    Сикорский упал на колени. Повернул голову куда-то в угол тёмной комнаты и сказал, обращаясь к начальнику СМЕРШа Озорцову:
    "Видите, товарищ капитан, что делается? Я считаю, меня - достаточно покритиковать на закрытом собрании, а вот он - хочет для нас всех казни. Хочет взбаламутить народ. Зачем это? В России никогда, со времён Ивана Грозного, не наказывали за службу государству. А этот - хочет, чтобы никто больше не служил. Объясните ему..."
    Из угла появляется капитан Озорцов и подходит к самой кровати Алексея. Не глядя в глаза, говорит:
    "Не надо этого, Русанов".
    Алексей приподнимается с постели, возмущённо спрашивает:
    "Это почему же?"
    "Вредно это. Для нашего же народа вредно. Расскажешь людям о Сикорском, а народ подумает, что у нас - все комэски такие. И - насчёт "секретных сотрудников": это ты тоже неправильно. Никто тогда не захочет работать на страже законов. Сикорский прав - без "сексотов" нельзя, развалится государство".
    "Да почему развалится-то?"
    "Потому, что без "сексотов" государство не будет знать, где и что затевается, где зреет измена или мятеж?"
    "Но если государство будет служить своим гражданам, а не только граждане государству, то какой же мятеж? Против самих себя, что ли?"
    "Это ты, грамотный, так думаешь. А народ у нас - ещё тёмный, он этого не поймёт. Начнётся развал".
    "Откуда вы знаете, что он поймёт и чего не поймёт? Привыкли за нас расписываться во всём! И кому это выгодно, чтобы ваши "сексоты" продолжали ничего не бояться, а честные люди - чтобы боялись всего? Что умеет ваш Лодочкин? Только обсираться в полёте. Однако его - вы цените, а меня, лётчика - нет. У вас же всё шиворот-навыворот! Кто сеет и пашет, кормит страну и её защищает - того можно не беречь, тот вам не нужен и вреден. А паразиты - без них у вас государство развалится. На ком же оно тогда держится? На вас, что ли?!"
    "Прости, Алексей. Это меня Сикорский попутал, он - бес..."
    Озорцов опускается на колени тоже и становится рядом с Сикорским. Русанову сладко. Он ещё долго пялит глаза на тёмный потолок и мстительно думает: "Если правительство не хочет разделять "временные трудности" вместе со своим народом, то это означает, что оно считает и себя временным. Постоянное - недоедало бы тоже и, следовательно, заботилось бы о том, как скорее наладить в государстве нормальную жизнь. А "временное" - ничего само делать не хочет, оно - только для того, чтобы рвать. Оно ощущает себя временщиком, севшим на шею народа, и, стало быть, ведёт страну к гибели и разорению".
    В наивных, почти детских грёзах, у Русанова всё было логично и правильно, он понимал это и упивался этим, как мальчишка, которого несправедливо обидели, а доказать взрослым этого нельзя и невозможно. И устраивал он этот ночной спектакль себе лишь в утешение, потому что как взрослый понимал, с такими "речами" и мыслями публично не выступишь. Может, всё-таки сто`ит "играть" хотя бы для того, чтобы знать, что` надо делать? К сожалению, не знал. Как и всем гражданам в государстве ему оставались лишь грёзы.

    2

    Осенью полковой врач Милевич объявил на общем построении части, что с понедельника, при военном госпитале в Тбилиси, начнётся для лётно-подъёмного состава медицинская комиссия, которая будет определять дальнейшую пригодность к полётам. Все знали, срок годности постановления прошлогодней комиссии истекает и, если его просрочить, к полётам тебя не сможет допустить даже главный маршал авиации.
    - В понедельник, - продолжал объявлять Милевич, вытирая платком огромную лысину, - поедут в город первая и вторая эскадрильи, а во вторник - четвёртая и третья. Предупреждаю, у товарищей с повышенным давлением крови - алкоголь должен быть полностью исключён! Ни вина, ни пива, ни водки... За мной потом - не бегайте и не упрашивайте, если кого отстранит комиссия от полётов; я вас - предупредил...
    Лётчики дружно рассмеялись - знали и это: начнутся новые поездки в госпиталь, перепроверки, а если уж врачи за кого зацепятся, усомнятся, то и грамма ответственности на себя не возьмут. Положат в госпиталь на исследования - бывает, что и на месяц, и 2, а потом спишут с лётной работы на землю, чтобы не возиться с тобой, такое тоже не исключено. Так что, если хочешь летать, лучше не рискуй в духане своим давлением.
    Не смеялись в строю только те, кто из-за повышенного посещения духанов находился у медиков уже на крючке, попав в список лиц, допущенных к полётам с предельно допустимыми показателями, да Николай Лодочкин, не хотевший больше летать из-за пережитого в последнем полёте ужаса. Этот даже обрадовался, вспомнив, как стал свидетелем списания с лётной работы лётчика-истребителя только за то, что однажды пожаловался своему врачу на головокружение на большой высоте. И хотя, как он рассказывал, чувствовал себя потом в полётах нормально и никаких жалоб больше не предъявлял, полковой врач упёк его в госпиталь на исследования. Анализы ничего плохого в состоянии здоровья не показали, однако никто из членов лётно-медицинской комиссии не решался поручиться за то, что с лётчиком ничего не случится и впредь. В случае повторного головокружения на высоте и гибели пилота вся тяжесть обвинений ляжет на врачей, разрешивших ему летать после такой жалобы. Николай оказался с этим лётчиком в одном кабинете именно в такой момент, когда тот выходил из себя, доказывал, что здоров и проклинал день и час, когда имел неосторожность довериться своему бюрократу врачу. Всё было напрасно, заветного "годен к лётной работе без ограничений" в медицинскую книжку истребителя не вписали. В присутствии Лодочкина председатель врачебно-лётной комиссии заявил:
    - Если б у тебя - не голова, а что другое, ещё можно было бы как-то проверить. Зрение, слух, сердце - это мы можем. Но проверить голову - медицина, голубчик, пока бессильна.
    И парня списали. Его одиссею Николай узнал от него уже в коридоре, когда вместе курили и матерились в адрес "проклятых коновалов". Теперь же, вспоминая обо всей этой истории, Николай прямо обрадовался открытию, пришедшему на ум: "Вот и мне надо пожаловаться на голову! Случай сам плывёт в руки, ничего другого мне не придумать. Найдут лётчика, который согласится со мной летать, тогда уж точно будет конец! Русанов - хоть летает без страха, а если пришлют в полк сопливого новичка?.."
    После полёта на одном моторе Лодочкин каждый раз только и думал о возможной гибели. А вылеты на спецзадания были чуть ли не каждый день. "Умирать" каждый день ещё до вылета было невыносимой пыткой. Он сделался суеверным, и 10-й дорогой обходил в Лужках чёрных кошек; идя на аэродром, следил, чтобы на винты их самолёта не сел какой-нибудь дурной воробей, смертельно боялся, чтобы официантка Валя, приехавшая в Лужки из Коды, не сказала в столовой ему или Русанову "до свидания". И всё равно каждый раз ему казалось, что очередной вылет - последний. Садясь в кабину, он незаметно от Русанова крестился, потому что где-то слыхал, что это может спасти. Однако мнилось, что разобьётся раньше, чем удастся списаться на землю - всё не решался признаться, что боится летать. Как о таком скажешь? Весь полк смеяться начнёт. Ожидание выматывало. Он худел, терял аппетит. И жизнь - сплошная му`ка, и смерти боялся. А после штопора, наверное, признался бы во всём сразу, если бы Русанов не отказался летать с ним.
    И вот выход, наконец, найден. Сказать только Милевичу, что в отпуске зимой упал с мотоцикла, ударился головой обо что-то. Думал, что ничего, а теперь вот стал замечать головокружения на высоте, и всё хуже и хуже. Решил сознаться, пока не дошло до беды. Надо бы, мол, подлечиться...
    Лодочкин хотел уже направиться к Милевичу в полковую санчасть, но остановился. Ну, спишут на землю, а дальше что? Демобилизация - и в разнорабочие? Гражданской специальности нет, значит, нет и перспектив на нормальную жизнь. Даже в артель, где работал отец, не сунешься, все там уже знают...
    - Привет, Николай!
    Лодочкин остановился - перед ним был Тур.
    - Здравия желаю, товарищ капитан!
    - Что это с тобой? - участливо спросил Тур. - Лица на тебе нет...
    - Да вот... - замялся Лодочкин, - Милевич объявил про медкомиссию через несколько дней, а у меня - голова что-то стала кружиться в полётах на высоте.
    - Боишься, могут списать?
    - Боюсь, товарищ капитан. Куда я в гражданке без специальности?
    - Понимаю... - протянул Тур озабоченно. - Ты - вот что: заходи ко мне домой вечерком, ладно? Есть одна мысль... Если тебе это подойдёт, там всё и обсудим.


    Обсуждали за бутылкой коньяка. Обсасывая дольку засахаренного лимона, Тур проговорил:
    - Есть у меня одна мыслишка... Наш заведующий клубом должен пойти скоро на повышение. Не возражаешь, если я буду рекомендовать на его место тебя? Списывайся, не бойся!
    - Да ну?!. - изумился Лодочкин.
    - А что? Работа - там тихая, спокойная. Оклад, правда, меньше, но ведь не на много! Каких-то 100 рублей всего потеряешь. Зато рост - до капитана, как у командира звена. Быстрее своего лётчика вырастешь. И вообще на партработе не засохнешь, никто ещё не жаловался.
    - Это верно, - кивал Лодочкин. - Вон они, живые примеры: Шаронин, Одинцов, да и другие - половина лётного состава полка никак не может дорасти до капитанов.
    - Ну вот, значит, согласен?
    - Ещё бы! Если только получится, вовек не забуду вам этого.
    - Раз так, значит - дружба? Держи "пять"! - Тур протянул Лодочкину пухлую руку. - В таком случае покажу тебе кое-что... - Он направился к книжному шкафу и вернулся оттуда с листом ватмана. Расстелив его на столе, продолжил: - Это - моя карт-схема. Кружочек вверху - командир дивизии. Линии от него... - Тур принялся объяснять смысл своей схемы.
    - Потрясающе! - восхитился Лодочкин.
    - Понял, да? Уловил? Молодец, Коля! - Тур потрепал Лодочкина по голове. - Советую и тебе: заведи! Наблюдай жизнь и вноси её в свои кружочки, соединяй их. Ох, как может это тебе пригодиться!..
    Сидели за столом долго. Жена Тура выставила им жаркое, банку грибов, и всё было так хорошо, так по-домашнему, что впервые за всё это тяжёлое время Лодочкин чувствовал себя словно в родной семье. На душе стало легко, будто из-под расстрела амнистировали. И милыми, хорошими показались ему и хозяева, и их сынишка, и стены с коврами, полированный стол, абажур над столом - из тёплого оранжевого шёлка, с кистями. Уютно как!
    Пожалев о том, что нет семьи у самого, и что нет в Советском Союзе публичных домов - куда вот деваться холостякам в таких медвежьих углах, не жизнь, а мучение, вечная неудовлетворённость, вечное желание - он поднялся и стал прощаться. Сначала пьяно благодарил за всё, а потом пожаловался Туру:
    - Должен же быть какой-то разумный выход!..
    - Ты о чём? - не понял его хозяин.
    - Разве я виноват, что не получается с женитьбой никак. А женщин - нет, пойти здесь - некуда. Раньше вот - были бардаки... А теперь как?
    - У-у, да ты, я вижу, окосел совсем! Ладно, поговорим об этом в другой раз. А пока, действуй, как договорились. Я даже рад, что ты в моё подчинение перейдёшь. У меня есть племянница незамужняя... Приглашу в гости, приедет - посмотришь. Понравится, может, и женишься, будем родственниками.
    - Согласен, - проговорил Лодочкин заплетающимся языком. И вдруг забеспокоился: - А это точно, что завклубом уйдёт?
    - Митрохин? - Тур усмехнулся. - Так ведь можно и ускорить - помочь, как говорится. Неплохой парень, но... - Тур прищёлкнул языком. - Не умеет ладить с начальством. Это ведь я предложил его кандидатуру на повышение. Больно горячий, въедливый. И библиотека ему в клубе не теми книгами укомплектована, и лекции для солдат читают не те, что нужно, в общем, и то, и сё. Да и жизнь для него... Он её всё больше по книжкам меряет. А она, дорогой мой, не по книжечкам течёт, нет! Жизнь - штука сложная, с ней, брат, надо аккуратно...

    3

    Русанов тоже относился к жизни с позиций романтики. Между частыми дежурствами он ходил по знакомым и выпрашивал себе для чтения книги, журналы. Ездил по воскресеньям за книгами и в город, покупал в магазинах, у букинистов. Чтение стало неутолимой страстью - куда девать столько свободного времени!.. Читал и дома, и на дежурствах - с новым штурманом дело затянулось похоже надолго. От книг в комнате уже негде было поворачиваться, столько навёз он их из города. Даже терпеливый Ракитин, любивший повозиться с гантелями по утрам, начал ворчать: "Куда тебе столько? Смотри, мозги не свихни!" Однако же любил почитать и сам, если погода на дворе портилась.
    В день, когда Милевич объявил на общем построении о медицинской комиссии, погода с утра была ещё сухой, погожей. А потом вместо летящей по небу золотистой паутинки поползли с гор низкие серые тучи, и задождило, казалось, надолго и по-осеннему. Русанов дежурил по аэродрому, читал и только вздохнул, когда в окне дежурной комнаты потемнело, а по стёклам нудно забарабанил дождь. К вечеру настроение упало совсем. И так ничего отрадного, а тут ещё и погода давила на психику. Еле дождался смены.
    На аэродроме никого уже не было, и стемнело. Начальник нового караула выставил везде часовых, когда Алексей пошёл в гарнизон, чтобы сдать пистолет. Сверху сыпало, моросило - не воздух, а сплошная водяная пыль кругом. Хотелось в тепло, домой. Думалось под дождь тоскливо, когда шёл через раскисшее потемневшее поле. Мерещились какие-то шорохи отовсюду, тени. Поэтому даже вздрогнул, когда услыхал перед самой казармой из темноты:
    - Русанов!
    Подошёл - стоит "Пан".
    - Ну, что, Алексей, хватит нам воевать, а? И ты устал по нарядам ходить, и мне надоело тебя гонять.
    Русанов смотрел, не понимая: чего хочет? И так и не поздоровался: свидетелей нет, хрен с ним, с уставом - противно всякой мрази отдавать честь, да ещё в темноте.
    - Люди ведь мы, а? - продолжал Сикорский. - Может, зайдёшь ко мне - посидим, поговорим... В наряды я тебя не буду больше посылать, это решено. Да и ты меня послушаешь.
    - Зачем?
    - Может, не понял ещё чего - поймёшь. И я тебя послушаю. Думаю, тоже пойму.
    - А до этого - не понимали, что ли? Я ведь не изменился.
    - Не век же нам вот так!.. Вместе служим, работаем. Люди ведь мы! - повторил свой аргумент комэск.
    Непонятно почему, но Русанов согласился. То ли подкупил тон, каким заговорил с ним майор, то ли и впрямь устал от всего и понимал, что мстить Сикорскому после того разговора в курилке уже поздно, он его так упечёт, что и отца с матерью больше не увидишь. В общем, пошёл.
    В прихожей у Сикорского Алексей снял набрякшую от мороси шинель. Посмотрел на кобуру под кителем, вспомнил, что не сдал пистолет, тут же решил, что сдаст после, как погостит, и прошёл за майором в дальнюю комнату. Там уже был накрыт стол, зеленела стеклом поллитровка, стояли хрустальные рюмки.
    "Ждал, что ли? Не может быть!.." - подумал Алексей с изумлением. И принялся разглядывать обстановку. Всё было добротное, дорогое, с непременными белыми слониками на подоконнике.
    - Жены нет, к соседке ушла, - пояснил Сикорский. - Ну, да оно даже и лучше, верно? - Потирая ладони, майор улыбался, показывая на стул, пригласил: - Садись! Выпьем по рюмочке...
    Русанов сел. Пил и всё думал: "Неужели всё-таки ждал? Жены, говорит, нет, а на столе - всё женской рукой приготовлено. И всего 2 рюмки... Для кого же вторая, если жена ушла к соседке?"
    Разговор как-то не клеился, и вскоре на столе возникла вторая бутылка. И гость, и хозяин захмелели, стонал и хрипел на тумбочке патефон:

    Молодые ка-питаны
    Поведут наш ка-ра-ва-ан...

    - Я ведь почему её к тебе погрузил? - доверительно рассказывал Сикорский. - Вдруг кто-нибудь увидит, что гружу в свой самолёт! Сразу во все колокола: "Командир эскадрильи, а что делает!" Ну, и начнут другие тоже... запасаться картошкой. Вот и вся причина. А ты - холостяк. У нас ведь как рассуждают? Рядовому подработать - не грех, рядовому - можно. А если начальство что для своей семьи - сразу шкурник, крохобор! Поэтому я сам даже не был там, когда грузили. Рассуждал: и меня никто не увидит и не заподозрит, да и самолёт холостяка никому в голову не придёт проверять дома, если начальство заметит появление картошки на аэродроме. Зачем холостяку картошка? Я же не один её вёз!..

    Лейся песня на просторе,
    Не грусти, не плачь, жена...

    пел Утёсов с пластинок. Сикорский, хрустя мочёной капустой с луком и пахучим постным маслом, хрюкнул:
    - Вот то-то и оно! Дедкин вёз, Маслов. Может, и ещё кто, я не проверял. А ты - навалился там на меня при всех, в краску вогнал. Что же мне оставалось делать? Признаваться, что ли?
    Майор сытым боровком отвалился от стола, взял казбечину из коробки, разрисованной горами и всадником в бурке, предложил:
    - Ну, что, ещё по стопарику, а? За дружбу!..

    Штурмовать далёко море
    Посылает нас страна.

    Сикорский опять наливал в рюмки, а Русанов снова думал о том, что мог не вывести машину из штопора, что на месте удара о землю и взрыва потом нашли бы только обуглившиеся трупы, от картошки не осталось бы и помина. Никакие эксперты не смогли бы установить, что катастрофа произошла из-за картошки: у мёртвых не спросишь, а "Пан" и не подумал бы раскаиваться и сознаваться. Но всё-таки спросил, глядя прямо в глаза, похожие на мутноватый рассол:
    - Если бы мы разбились тогда, вы признались бы, что это - из-за картошки?
    - Алёша-а!.. Зачем ты так?
    - Как?
    - Ставишь вопрос... Ясно, что испугался бы. Да и кому от этого стало бы легче? Тебе? Моим детям? Никому. Другое дело, что виноват я перед тобой - не проконтролировал, как эту картошку подвязали там у тебя, и тебя не предупредил - в этом каюсь перед тобой, ты же видишь. А винить меня в дурном умысле и ещё там в чём-то - это уж чересчур...
    - Предупредить меня перед вылетом - время было! А вы...
    - Так я же думал, что твой радист скажет...
    - Ведь это же просто счастье, что я успел вывести машину из штопора! В воздухе ваша картошка для меня - оказалась полной неожиданностью. Если б ещё не рельеф местности, или растеряйся я, как Лодочкин, до усёру - не осталось бы от нас даже мокрого места!
    - Ну, виноват я, виноват, Лёшенька! - Майор прижал руку к сердцу. - Не подумал тогда о таком. Что мне теперь - на колени, что ли, перед тобой? Хочешь - пожалуйста, могу...
    - Ладно, чего уж теперь!.. - остановил Русанов благородный порыв своего командира. Но всё же уязвил: - Только в вашем возрасте - иногда надо и соображать, что делаешь.
    - Да не всегда это, к сожалению, удаётся. Ты ведь тоже... не долго, небось, думал, когда бросился с воздуха прощаться со своей девчонкой в Лужках? Ладно-ладно, я не к тому... не корю тебя, дело молодое, понимаю. Но и ты моё, немолодое, пойми. У меня - семья, о ней заботиться надо... Вот и я тоже пренебрёг кое-чем, не подумав сгоряча. Ночь была, торопились...
    Сикорский подошёл к остановившемуся патефону, накрутил ручку и, не меняя пластинки, включил снова Утёсова, но не с самого начала, а откуда-то со средины. Тот запел:

    Молодые ка-питаны
    Поведут наш ка-ра-ва-ан...

    Сикорский переставил иглу на начало, заторопился:
    - Только уж ты, Лёша, не проговорись об этом, прошу тебя. И радиста своего предупреди, чтобы не болтал зря. Тогда уж начнут таскать всех, не только меня. Тебя тоже - за то, что не доложил сразу. А зачем нам всё это? Вот, к примеру, расскажи я про твой разговор с Дроздовым в курилке - что было бы хорошего? Дураков ещё много на свете. Привыкли одними лозунгами... А жизнь, она, брат, не из лозунгов состоит. - Майор неожиданно и широко заулыбался: - Так говоришь, Лодочкин, обоссался, да? Обделался, трусишка несчастный! Ну, он - не лётчик, ему до таких парней, как ты, далеко!.. Ладно, забудем об этом. Посиди тут, жаркое сейчас принесу - жена приготовила... Через минуту Сикорский появился с кастрюлей, из которой шёл запах тушёной утятины и пар от картошки. Подложив в тарелку жаркого себе и Русанову, он вновь налил в рюмки, накрутил патефон и запустил Утёсова. Забормотал, поднимая свою рюмку:
    - Вот ты шумел: "Бомбардировщик! Картошка! Не полагается..." А ты - попробуй её, картошечку-то. Мне Дедкин отсыпал... Попробуй, говорю, какая вкусная! Вот тебе и не положено, вот тебе и устав!.. Ну ладно - забудем. Спасибо тебе... За дружбу!
    Они выпили, заели. Майор сыпал опять словами, сыпал, а Русанов думал о своём. Снова в нём поднималось против Сикорского что-то тёмное, злое. Он вспомнил, как выступал командир эскадрильи на собраниях и с пафосом говорил перед всеми: партия, долг, сплочённость! И люди слушали, верили. Потому что ещё не знали его до конца - завораживали орденские планки. А на самом деле, он - вот какой, когда сидит за бутылкой и разглагольствует. Голенький, без партийных перьев!.. Пафос в голосе и правильные слова - для него просто прикрытие, камуфляж. Сам он ни одному своему слову не верит и не верил никогда. Но они ему нужны для... продвижения по службе - их любит партия...
    Русанов понял. Сама партия, её центральные органы, ведающие идеологией и печатью, частым и неумеренным употреблением высоких слов разрушают их. А потом разрушают и смысл, который в них вкладывался раньше. Глядя на руководство, выступают с такими же словами на собраниях подхалимы и приспособленцы, пробираются на местное радио, газеты, в областные издательства, всюду, где только можно заработать на этих словах, где это поощряется. И тогда - даёшь побольше высоких слов, если даже идёт простое строительство свинарников или птицеферм, побольше елея мудрой партии!
    От повторения революционных фраз всех давно уже тошнит, не осталось никакой веры в них. А раз нет веры, у всех, тогда - простор и другому: воруй, бери взятку, вези картошку на бомбардировщике - всё можно, всё сойдёт. Надо лишь убеждать людей, что в высоких словах нет правды, что слова остаются всего только словами и что хватать партийного вора при всех за руку дело бесполезное. Зачем? Чтобы вести в "самый справедливый в мире" суд? Но ведь "самый справедливый" - это только слова. Там судят как раз наоборот, самых невинных! За понимание, что всё - ложь и игра. И ВЕРА в слова, в советский суд, в справедливость - разрушилась. Одно дело-де лозунги, а настоящая суть - вот она: говори одно, а делай другое. Мораль с двойным дном: "правда" официальная, и правда житейская, из-под полы.
    Штурмовать далё-око мо-оре...
    Русанов ткнул вилкой в картошку и подцепил кусок мяса с дробью внутри. Чуть не сломав зуб, он понял, что ест дикую утку - "подношение", очевидно, Дедкина. И тогда на него накатило волной горячего, всеиспепеляющего чувства: хватит красивых слов, слова нужны тяжёлые, истины - горькие. Он выкрикнул:
    - А ну, прекрати свою "музыку", сволочь!
    - Лёша, ты - что?.. Окосел, что ли?
    - Ненавижу таких, как ты, понял!
    - Лёша, да что это с тобой? Может, кваску...
    - Ты - хуже бандита! Знаешь, как зовут тебя люди? "Пан"!
    - Эх, Лёша-Лёша... Я тебя - к себе в дом, а ты... - Сикорский встретился с глазами лётчика и понёс: - Упеку, щенок! Забы-ыл?!.
    - Пеки, гад, если успеешь! Мне всё равно... - Русанов выхватил из кобуры пистолет, потянул кожух ствола на себя и, щёлкнув стволом, сделал перезарядку. Душу его опалила горячая злоба: - На колени!..
    - Ты что, ты что?!. - заторопился Сикорский, вскакивая со стула. Лицо его побелело. - Лёшенька, опомнись! У меня же семья, дети! - В растерянности, не зная, что делать, он стоял перед взбесившимся лётчиком и пытался его успокоить: - Разве оружием шутят? Остынь, Лёша... Я окно сейчас открою - можно? Остынь, выпили мы с тобой лишнего...
    Пятясь, не спуская глаз с пистолета, следившего за ним, Сикорский подошёл к окну, нащупал за спиной нижний шпингалет и, роняя слоников на подоконнике, дёрнул за него. Показывая глазами на верхний шпингалет, ещё раз спросил: "Можно?.." и взобрался на подоконник в мягких войлочных тапочках. Русанов удивился: "Когда же это он успел сапоги снять?" В это время Сикорский вытащил из гнезда верхний шпингалет, раскрыл первую раму окна, затем повозился с новыми шпингалетами и, разрывая зимнюю оклейку окна, раскрыл другую раму. В окно хлынула свежесть, а в следующую секунду хозяин квартиры выпрыгнул с подоконника в темноту за окном.
    Хрустя сапогами по слоникам, Русанов рванулся в темноту тоже и угодил в большую лужу, которая брызнула, будто взорвавшаяся граната. Где-то впереди мельтешил убегавший майор.
    - Стой, гад!.. Застрелю-у!..
    Если бы Сикорский не побежал, может, оно и ничего бы, как-то обошлось. Но майор, потерявший на бегу тапочки, разбрызгивая ногами в носках лужи, верещал от панического ужаса, и Русанова это только подхлёстывало: охотник, и дичь.
    Из домов на шум выскакивали офицеры. Смотрели. Кто-то в темноте убегает и верещит, а другой - гонится. Кажется, с выставленным вперёд пистолетом. Ночь была черна, как мокрая пашня. Безнадёжно и глухо лаяли в деревне собаки. Маленькие квадраты окон в гарнизоне светились в сыром воздухе над землёй слабым жёлтым светом. Тоскливо шумели над головами голые макушки тополей. Цивилизация была где-то далеко, в Европе, да и то её видели только в кино...

    4

    В госпитале осматривал Лодочкина высокий сухощавый старик в белом халате - терапевт. Прочитав направление полкового врача, тем не менее спросил:
    - Ну-с, на что жалуемся, молодой человек?
    - Да вот... голова что-то на высоте.
    - Что - голова? - Старик достал из кармана халата свой стетоскоп, вставил в замшелые от седого пуха уши жёлтые резиновые трубочки, напомнил: - Ну-с, я слушаю...
    - Кружится на высоте голова, товарищ полковник, - тихо проговорил раздетый до пояса Лодочкин, не глядя врачу в лицо.
    - Потери сознания случались?
    - Потерь, товарищ полковник, не было, но - близко к тому. Это у меня - после падения с мотоцикла. Ушибся головой о землю.
    - Так-так, значит, полуобморочные состояния?..
    Врач долго выслушивал Лодочкина, измерил кровяное давление и, ничего не сказав, направил штурмана к рентгенологу на осмотр черепной коробки. Когда на другой день снимки черепа были готовы и показаны терапевту, Лодочкин спросил его:
    - Доктор, может это пройдёт? - Он лицемерил перед стариком и чувствовал себя гадко: полковник был каким-то домашним, с честными добрыми глазами, читал лекции в медицинском институте. А Лодочкин никогда в жизни не садился на мотоцикл.
    Снимки, разумеется, ничего профессору не прояснили - ни трещин на черепе, ни других каких-то следов ушиба не было, что могло бы в какой-то мере оказывать давление на мозг. И он опять долго и внимательно обследовал молодого лейтенанта - человек только начинает карьеру! - что-то думал, писал и, вздохнув, сказал, наконец:
    - Не знаю, что с вами, молодой человек. Похоже на кессонную болезнь. Полежите у нас, обследуем вашу лобную пазуху, а тогда уже будем решать. Посмотрим, куда торопиться?..
    Лодочкин, придав своему взгляду искреннюю тревогу, но при этом предательски покраснев, что могло сойти за волнение тоже, спросил:
    - Доктор, а летать - буду?
    - Летать? М-м... Летать, видимо, уже не придётся, молодой человек, хотя вы и не пилот. - Старик, пожевав губами и постучав стетоскопом в ладонь, опять вздохнул. - Всё равно нельзя. Понимаю ваши чувства, но... - Он развёл руками, положил стетоскоп и выдохнул: - И вы нас поймите правильно.
    Потянулись дни. Лодочкина исследовали, назначали различные процедуры и... ничего ему не обещали. Говорили: "Главное - поправить здоровье, а не летать. От нас вы должны выйти окрепшим, а не больным". И Лодочкин понял, всё идёт, как надо.
    Потом пришло письмо от Тура. Тур извещал:
    "... уже толковал о тебе в политотделе дивизии. Не возражают. Только один пропагандист спросил: "А сам ваш Лодочкин этот - согласен?". Пришлось признаться, что если спишут, то выхода у тебя нет. И это подействовало, представь себе, лучше всех остальных доводов. Решили, что ты будешь стараться".
    И вот Лодочкин снова у терапевта - "старался" вовсю. На основании госпитальных анализов профессор должен был дать своё последнее заключение, перед ним и следовало разыграть "бледную немочь". Он опять осмотрел Лодочкина, выслушал, а потом углубился в "Историю болезни", вычитывая там жалобы и показания пациента, а также его лечащих врачей. Привычно и тяжело вздохнув, обмакнул перо в чернильницу-судьбу и начал писать в "Медицинской книжке" Лодочкина заключение-приговор.
    Лодочкин подыграл:
    - Доктор! Не торопитесь... зачем же вот так сразу? Ведь это же для меня... Может, ещё подлечусь и...
    Профессора это лишь подстегнуло к немедленной самозащите:
    - Э, нет, голубчик вы мой, и нет! Так все говорят, когда чувствуют, что уже ничего не изменится, и надеются только на чудо. А чудес, как известно, не бывает, так что... - Старик уверенно продолжал писать, даже не взглянув на штурмана, чтобы не разжалобиться, ибо на этот раз он лицемерил сам и чувствовал это. - Я такого, голубчик, не могу на себя взять. И никто не возьмёт, уверяю вас. Так что ничего, как говорится, уже не поделаешь.
    - Доктор, но как же так?.. Ведь на черепе - никаких следов, и в лобной пазухе - не обнаружили тоже.
    - Нет-нет, теперь - уже не просите. Вы прошли клиническое обследование, вот результаты... Там надо было... А вы там - совсем другое, не то говорили, что следовало бы... Что я теперь, после этого? И не просите. Я - член врачебно-лётной комиссии. У вас везде записана жалоба: на высоте кружится голова. На испытаниях в барокамере - вы не опровергли этого, ни разу! Напротив... Вот: "плохое самочувствие, побледнение..." Так и записано. А что записано пером, того не вырубить и топором.
    - Но я же не пилот, штурман! Моё плохое самочувствие ни на ком не отразится и для экипажа, таким образом, не представляет непосредственной опасности.
    - А для вас лично? Вдруг придётся покидать самолёт? А вы не сможете не только раскрыть после прыжка парашют, но даже и выпрыгнуть! А я вас - к лётной работе, так, что ли? Чтобы из-за вас не прыгали и другие в знак "солидарности"! Нет, голубчик вы мой, я на такое не пойду. И не только потому, что не имею права, но и из-за моральной стороны дела. Всё! - Старик разошёлся, замахал на Лодочкина и чётко, размашисто вывел: "К лётной работе не пригоден". Жирно подчеркнув слова "не пригоден" двойной чертой, радостно воскликнул: - Топайте, голубчик, теперь по земле, целее будете!
    Дальнейшее произошло просто. Лодочкин вышел из кабинета, выписался из госпиталя и приехал на попутной машине в полк. Лицо сотворил себе соответствующее случаю - расстроенное, скорбное. Пришедшие с сочувствием штурманы предлагали ему выпить: всё, мол, легче. А он даже не краснел теперь - привык. Человек расстался с любимой работой, вот что было написано на его грустном утином лице. Ещё никто не знал, что он переходит на партийную работу, и что катастрофы для него в этом нет. Разве что для партии, но и этого никто не мог знать - покажет судьба.
    Вечером позвал к себе Тур - прислал посыльного.
    - В рюмку теперь - ни-ни, упаси тебя, господи! Жди приказа. А станешь политработником, тоже: не во всякий разговор лезь, и не во всякую компанию! Меньше вообще говори, больше прислушивайся. Тут у нас с твоим лётчиком такая история заварилась!..
    - Слыхал, ребята уже рассказали.
    - В этой истории, Николай, и ты можешь сгореть, если поведёшь себя опрометчиво. Для того тебя и позвал: этот Русанов утверждает, что ты даже обмочился в полёте, и не посмеешь отказаться при нём, что была картошка на борту. Сам понимаешь, как буду выглядеть тогда и я, как выдвинувший тебя. И вообще...
    - Ничего, товарищ капитан, этот Русанов - ещё допрыгается!.. - пообещал Лодочкин. - А за меня - не тревожьтесь...


    На другой день Тур, вызвавший к себе в кабинет Русанова, уже не тревожился. И начал с последней фразы Лодочкина тоже:
    - Ну, что, Русанов, допрыгались?..
    Лётчик не отреагировал - привык: "Давай, "Лей-вода", читай, не впервой всякое дерьмо слушать..."
    Тур, сбитый таким равнодушием с толка, прошёлся по кабинету, не зная, что говорить дальше, расправил плечи, закурил:
    - До открытого хулиганства докатились! Ну, рассказывайте...
    - О чём? 100 раз уже обо всём говорил.
    - То - комсоргу, дознавателю. А теперь я, как парторг, хочу услышать обо всём от вас лично.
    - Я не знаю, что вас интересует.
    - Как напились? Где, с кем? Как своего командира чуть не убили? Что дежурному по части ответили, когда вас задержали?
    - Пил я - у Сикорского дома, вдвоём с ним.
    - Ну, знаете ли, вы эти сказочки бросьте! - повысил голос парторг. - Наглость какая, понимаете! Ворвался к человеку в его дом, наставил пистолет, и ещё...
    - Чем слушать сказочки "Пана", лучше бы в тот вечер обнюхали его самого! А теперь - хотите свалить всё с больной головы на здоровую?
    - Русанов! Не забывайтесь!.. - Тур прошёлся по своему кабинету, потрогал на полке томики Ленина - поправил, и уже спокойным тоном спросил: - Ну, а что вы сказали дежурному по части?
    - Давить таких надо, вот что сказал! Как клопов.
    - Вы этот свой тон оставьте, оставьте! Под суд ведь пойдёте!.. Так что, никто вас не боится.
    - Но и меня - тоже: не пугайте. Уволите в запас? Не пропаду, чихать я на это хотел! Судите, если виноват! Что вы меня всё пугаете? Голова, руки есть - найду себе работу. И вообще...
    - Молчать! Что вообще?!
    - Зачем тогда спрашиваете, если вам заранее известно, кого надо судить!
    - Значит, так надо, если спрашиваю!
    - Плевать я на вас хотел! Понятно? Лучше землю рыть, зубами! Чем служить в таком подлом полку. В институт пойду учиться, на завод работать, куда хочешь! Что я тебе - старик, калека? Что ты меня всё на испуг берёшь! Да у нас в роду таких не было!..
    На шум ворвался из соседнего кабинета Лосев, слышавший всё.
    - Русанов! Прекратите истерику! Капитан Тур, оставьте нас!
    Тур вышел, гневно прихлопнув дверь. Лосев, взглянув на неё, зловеще спросил:
    - Ты знаешь, что теперь будет?!.
    - Плевать я на вас всех, вместе взятых, хотел! Делайте, что хотите, если нет совести, мне уже всё равно! Чести - нет, справедливости - нет, что от вас ещё ждать честному человеку? - Русанов дышал устало, озирался, как загнанный волк. И Лосев всем существом почувствовал, что творится какая-то чудовищная, безобразная расправа, которая довела молодого офицера до последней черты, бросила в неверие, и что ему уже, действительно, всё равно, всё безразлично - русский человек, рванувший на себе рубаху: "Нате, режьте, сволочи на куски, ведь на то вы и сволочи!" Такой в тюрьму готов, но уже не унизится - перешёл за черту. Вернее, его туда довели.
    Вспомнив, как ударил сам дурака-коменданта бутылкой по голове, командир полка негромко сказал, подавив в себе ярость и оскорблённое достоинство:
    - Садись, и расскажи всё по порядку. Почему считаешь, что подлый весь полк? Только - как на духу! Как всё случилось, с чего началось? Ну?.. - Он сел и закурил.
    Русанов рассказал всё. Про перелёт, штопор, картошку. О ночном разговоре в курилке - привёл дословно. Наконец, и о приглашении к Сикорскому в дом и своей выходке.
    - Та-ак... - проговорил Лосев, дослушав всё. - Доказать ты, конечно, ничего не сможешь теперь. Что ж, дело осложняется. Но я - буду не я, если не доберусь в этом тухлом яйце до дна, до скорлупы. Так не бывает, чтобы такая гнусность, и не осталось концов. Подумаем! Попробуем всё-таки доказать, где скрывается истина.
    - Спасибо, товарищ командир. - Русанов еле выговорил эти слова - будто давился. Лосев взглянул на его лицо и увидел в глазах, только что горевших ненавистью и бесстрашием, слёзы. Парень стыдился их, покусывая усики на верхней губе, опустил голову.
    В душе Лосева загорелось: "Ах, мерзавцы, ах, .. твою мать, до чего довели человека! Ну, я вам, тоже... ещё покажу! Будете знать у меня, что такое офицерская честь!.." Вслух же заговорщически предложил:
    - Ну, хорошо, давай только откровенно: ты понимаешь, что тебе - я поверил, а Сикорскому - больше не верю? Понимаешь, чем это пахнет, если ты хоть что-то в своей исповеди исказил?
    - Я сказал правду. Если не верите, тогда мне и жить невозможно! - На Лосева глянули такие чистые, такие синие глаза, что не верить было нельзя - не мутный рассол в блудливых глазах Сикорского.
    - Ах, чёрт! Ну ладно. С судом чести - я пока потяну, сколько будет можно. А ты - срочно письмо к своей хозяйке в Лужки! Пусть напишет: кто из наших офицеров покупал у них в деревне картошку? Радиста - направишь сейчас ко мне. Зайцева, Лодочкина - тоже. Но учти, за хулиганство - и тебе не поздоровится!
    - За свою вину - я готов отвечать, товарищ командир. - Русанов опустил голову. - Но и за картошку и враньё - он тоже должен ответить. Иначе мы не сойдёмся.
    - Ладно, ступай.
    "Ух, ты, какой твёрдый! "Не сойдёмся..." Это тебе, брат, жизнь, а не базар, где можно поторговаться, а не сошлись, так и разошлись. Тут - другие правила. А что ещё хуже - и вовсе без правил: партия - беспартийный, кто кого, понял!"


    Радист Русанова подтвердил всё без особых уговоров, легко и просто, а вот Лодочкин и техник отказались - ничего не добился от них Лосев. Никакой картошки не видели, и всё. Лосев понимал, техники защищали в этой истории, пожалуй, больше себя, а не Сикорского: не имели права разрешать грузить на борт бомбардировщика посторонний, не имеющий отношения к авиации, груз. Предупредили, видать, и механика. А вот почему всё отрицал штурман экипажа, было для командира полка непонятно. Не хочет портить отношений с Сикорским? Так ведь командир полка - начальство выше, чем какой-то комэск! Что-то в его поведении посложнее, не так...
    Дело Русанова осложнилось ещё и тем, что общественным дознавателем от партийного бюро был назначен к нему старший лейтенант Дедкин. Успел устроить это назначение, опередив командира полка, парторг Тур. Дедкин сначала было отшатнулся от его предложения, но, поняв, что будет спасать и себя - тоже привёз картошку на самолёте, переменил своё решение. Главное, чтобы со всех сторон выходило одно и то же: не было никакой картошки, и всё! Сразу ведь никто не попался на этом, а теперь и подавно: Русанов ничего не докажет. Напротив, нужно обвинять в клевете его самого, плюс хулиганский поступок... Тур умел убеждать и наставлять к подлости. Загнанный в угол, Дедкин согласился.
    Лосев, узнавший обо всём, когда Дедкин уже "работал" по дознанию, не мог его заменить - на каком основании? Подозрение - не факт. К тому же, слишком уж много подозреваемых набиралось, распыляться на всех, можно и проиграть. Бить надо по главному направлению.
    По главному возмутителю спокойствия бил и Дедкин, но бил по-глупому, неумело.
    - Садитесь, - обратился он к Русанову официальным тоном. И не глядя на лётчика, принялся раскладывать перед собой чистые листы бумаги, чернильницу, ручку. Прямо "следователь", вызвавший преступника на допрос.
    Подойдя к столу (в ленинской комнате), где вёл своё следствие коммунист Дедкин, и садясь на стул, Русанов напомнил о себе:
    - Ну, так я слушаю тебя, чего молчишь?
    Дедкин строго оборвал:
    - Попрошу вас мине не тыкать! Фамилиё?
    Русанова словно подбросило:
    - Ты что, картошки объелся?!
    - Русанов, я спрашую, как твоё фамилиё? - упрямо повторил дознаватель. И "подследственный" не задержался с ответом тоже:
    - Уточкин моя фамилия! Утятинов, понял, прокурор Подхалимов! Вопросы ещё будут?
    Из первого дознания ничего не получилось.


    Дома Русанова ждал Ракитин - дело было вечером.
    - Лёш, значит так: я сейчас сбегаю в духан, а ты тут - насчёт закусочки что-нибудь сообрази. Вижу по тебе: душа горит от подлости Дедкина в "ленинской комнате". Завтра - воскресенье, так уж посидим всю эту ноченьку по-беспартийному, а?
    Глаза Ракитина светились сочувствием, дружбой, и Русанов подумал, что впервые будет пить водку не по молодой гусарской обязанности для "форсу", а от души, которая, и вправду, горела. Молодец Ракитин, действительно, надо поговорить, посидеть, чтобы видеть перед собой человеческие, а не подлые глаза. Иначе нельзя жить на свете - покажется мышеловкой.
    - Давай, Гена: горит!..

    5

    Полковое офицерское собрание, посвящённое дисциплине, целиком было построено на поступке Русанова. Но неожиданно смазал всё Тур, любивший покрасоваться на публике.
    - Товарищи! - начал он громко, на патетических нотах. - Почему у нас могло такое безобразие произойти? Да потому - и тут необходимо признать, товарищи! - что многие ещё служат по принципу: в пень колотить...
    - Лишь бы день проводить, - выкрикнул кто-то из зала.
    Раздались смешки, гул. Поморщился Лосев в президиуме. Тур не видел, продолжал:
    - Вот тут товарищ правильно мне подсказывает: в пень колотить, лишь бы день проводить. День да ночь...
    - Сутки - прочь! - проскандировали в зале весело.
    - А денежки-то?.. - радостно вопросил капитан, ликуя от поддержки зала.
    - Иду-ут! - восторженно взвыл зал, предчувствуя спектакль из-за неверного восприятия его настроений.
    - Правильно, товарищи! - вдохновенно подхватил Тур, не улавливая насмешки. И тогда зал взорвался от откровенного хохота, казалось, поднявшего потолок. Но и этого не понял злополучный парторг. Взбодрённый восторженным контактом с массами, он продолжал упиваться произведенным эффектом: - От безделья, товарищи, от лени - у нас напиваются, и уже вламываются в чужие квартиры! С пистолетом! - выкрикнул он счастливым голосом. - Тут уже говорили... я хочу лишь добавить. Что за офицер этот Русанов? Он ведь и на меня однажды чуть не напал! - Сообщив это, добряк Тур просиял, обращаясь к Русанову в зал: - Так ведь, товарищ Русанов, было дело? Не забыли? - Лицо парторга - так делали после удачной шутки лекторы по международному положению - мгновенно переменилось, стало серьёзным: - Распустилась у нас, товарищи, молодёжь! Совершенно распустилась.
    - Лей-вода! - выкрикнул кто-то.
    - Вот: видите! - Капитан ткнул пальцем в зал. - Распустились! Не чувствуется у нас - и тут надо прямо сознаться! - не чувствуется влияния комсомольской и партийной организаций.
    Из президиума подал ехидную реплику Лосев:
    - А кто у нас руководит партийной организацией, не подскажете? Желательно - тоже пальчиком!
    Тур смешался, пробормотал несколько общих фраз и, сконфуженный, сошёл с трибунки. Его сменил Сикорский.
    - Товарищи! Я лично - к Русанову ничего не имел до сих пор. Летает лётчик - хорошо. И внешне всегда аккуратен, подтянут. К тому же, очень начитан, грамотен. Просто не пойму, что это с ним такое случилось?
    Из зала глухо проговорил Михайлов:
    - Целовал ястреб курочку - до последнего пёрышка.
    Сикорский продолжал, словно не слышал:
    - ... врывается ко мне, понимаете, пьяным и наставляет пистолет. Ну, сами понимаете... Хорошо, что дети уже спали и жены не было дома. Насмерть мог напугать всех! Тем более - невменяем, и с пистолетом, повторяю. Я думаю, командование этот поступок - я бы сказал, хулиганский поступок! - без внимания не оставит. За такие выходки положено отдавать под суд, понимаете. Но я сейчас - не об этом. Мне кажется, капитан Тур тоже не совсем прав: корни такого поведения офицера - значительно глубже, чем безделье. Не хотелось бы говорить об этом именно здесь - тем более что свидетелей у меня нет - но, видимо, сказать - всё-таки нужно. У лейтенанта Русанова - нездоровые и политические настроения!
    - Факты! - выкрикнул с места Михайлов.
    - Факты, товарищ капитан, я сообщу, не беспокойтесь. Но, повторяю, не здесь, а куда следует, - ответил Сикорский. - Здесь - просто не место сейчас.
    Михайлов вскочил:
    - Зачем же тогда намекать? А то получается, как в пословице: не прав медведь, что корову задрал, не права и корова, что в лес пошла.
    - Хорошо, пусть тогда выступит здесь старший техник-лейтенант Дроздов и расскажет всем, о чём говорил в курилке с Русановым? - Сикорский, отыскивая в зале Дроздова, вытянул короткую жилистую шею. Дроздов, наливаясь жаркой кровью, выкрикнул с места:
    - А я ни о чём таком, на что вы намекаете, товарищ майор, не говорил с Русановым! Нечего тут меня припутывать!..
    Михайлов снова ввернул пословицу:
    - Звал волк козу на пир, да коза не идёт!
    В зале рассмеялись. Сикорский, глядя на Лосева, оскорблёно проговорил:
    - Я отказываюсь выступать в такой обстановке. - И сошёл с трибуны. Тогда поднялся в зале Медведев:
    - Товарищи! Пусть выступит сам Русанов. Надо же и его, наконец, послушать. Тем более что свидетелей у майора Сикорского, как он признаёт, не было.
    В клубе одобрительно загудели, и на трибуну поднялся Русанов. Выждав, когда в зале утихнет, он неожиданно ровно и спокойно начал рассказывать о перелёте из Лужков, о штопоре, о картошке Сикорского. Его перебивал то сам Сикорский: "Ложь! Товарищи, это наглая ложь!", то капитан Волков: "Как вам не стыдно так на своего командира?..", то Дедкин, которого Русанов задел: "Вы думаете, почему Дедкин был назначен дознавателем ко мне? Он сам вёз картошку на своём самолёте и грузил ночью на мой самолёт тоже, выполняя задание Сикорского!" Терпеливо переждав выкрик и Дедкина: "Ты видел, видел?! Что говоришь...", Русанов закончил выступление уже неспокойно:
    - Я не буду говорить сейчас, кто такой майор Сикорский по идейным убеждениям. Но насчёт картошки - факты у меня есть! И вы, майор - не могу назвать вас товарищем - не прикрывайтесь здесь своим положением командира и званием. Вот письмо из Лужков! - Русанов высоко поднял руку и показал всем конверт. - В нём моя бывшая хозяйка, Василиса Кирилловна Кузнецова, описывает приметы майора, который купил картошку у её соседей. А вы - говорите, что не знаете никакой картошки! Зачитать?
    - Ложь! - Сикорский вскочил. - Он подговорил свою хозяйку! Верить какой-то полуграмотной бабе, а мне, старшему офицеру, не доверять?.. Прошу прекратить это издевательство!
    - Нет не ложь! И не издевательство... Это - по вашей части. Вы - запугали техников! Не знаю, почему врёт Лодочкин, но вот радист - не отказывается! Он готов повторить свои показания хоть под присягой! - выкрикивал Русанов.
    - Вы и его подговорили! - Сикорский побагровел. - Какой-то сержант!.. Что он теряет? Не было у меня никакой картошки!
    - Вы её на чужом аэродроме сплавили, как только узнали про штопор! А меня тем временем - отослали на КП, подло обманув вызовом. Лодочкин! - позвал Русанов. - Почему ты и Зайцев обмочились в кабине, если картошки не было на нашем борту?
    Раздался смех. Лодочкин поднялся:
    - Я - скажу об этом... В своём выступлении. - И, бледный, сел.
    Русанов выкрикнул:
    - Майор Сикорский! Вы до сих пор утверждаете, что я ворвался к вам в дом с пистолетом?
    - Да, утверждаю!
    - А кто приглашал меня? Кто угощал водкой и утятиной, которую настрелял вам...
    - Никто тебя не приглашал и не угощал!
    - ... которую настрелял вам ваш личный егерь Дедкин! А где моя шинель? Когда вы отдадите её мне?
    - Не знаю я никакой шинели!
    - Нет, знаете! Она до сих пор висит у вас на вешалке!
    - Это ложь! Наглая ложь!
    - Значит, прежде чем ворваться к вам с пистолетом, как вы утверждаете, я сначала разделся и спросил у вас, где вешалка, так, что ли? - В зале смеялись.
    - Ложь, товарищи, это всё ложь! Нет у меня никакой шинели!
    Знаток русских поговорок и пословиц Михайлов выкрикнул опять:
    - И не рад хрен тёрке, да по ней боками пляшет!
    Не унимался и Русанов:
    - Что же я, по-вашему, идиот: пошёл вас убивать в такую погоду раздетым? Все видели, в каком меня виде схватили и привели к дежурному по части - раздетым! Без шинели! И все знают, что я хожу с тех пор в лётной куртке. Ещё спрашивали меня, почему нарушаю форму на построениях? Я объяснил, где моя шинель, это могут подтвердить... А теперь пусть выступит Лодочкин. Он грозился тут выступить. У меня пока всё. О том, как майор уговаривал меня за выпивкой молчать про картошку и какие у него в доме пластинки, я расскажу после. - Русанов сошёл со сцены и направился прямо к Лодочкину. Зал замер. - Иди, храбрец!..
    Лодочкин вынужден был подняться и пойти на сцену. Уши его горели, когда он начал говорить:
    - Товарищи! Честно говоря, я не собирался сегодня выступать. Но, если человек настаивает... - Он посмотрел в зал невидящими, пустыми глазами. - Да, в облаках - лётчик, действительно, сорвался в штопор. Из-за своей неопытности. Можете представить себе наше состояние с Зайцевым!.. Но никакой картошки я лично не видел на нашем борту - ни в Лужках, ни после. - Лодочкин тоже, пользуясь приёмом своего лётчика, обратился в зал: - Русанов, разве не так? Разве ты лично, видел в Лужках картошку, когда осматривал самолёт? Скажи, видел?
    - Кабину радиста перед вылетом я не осматривал, зная, что это сделает радист. А он - ничего не доложил нам, полагая, что мы с тобой всё знаем! - выкрикнул Русанов. - Этот разговор и произошёл в полёте, когда картошка оторвалась и посунулась в хвост. Центровка самолёта изменилась, и мы вошли в штопор.
    - Я этого не слыхал, не знаю! Ты ответь здесь: я видел картошку, видел или не видел?! Что ты всё крутишь?!.
    - Эх, ты!.. На одних подмётках 7-и царям прослужить хочешь? Ты гнил бы сейчас в земле, сука, если бы я не вывел машину из штопора! Из-за картошки, а не из-за моей неопытности! Только неблагодарная тварь, гнусная сволочь, как ты, может себе такое позволить!
    Лосев взорвался:
    - Русанов, прекратите! Доказывайте без оскорблений!
    - Вот почему я с этим подонком не захотел больше летать! - не унимался Русанов. - Я выгнал его из своей кабины - чтобы не воняло! - и летел один сюда из Насосной. Пусть скажет перед всеми, где он оказался?! Попросился к радисту! Как вор!
    Лодочкин оскорблёно пошёл от трибуны вниз, выкрикивая на ходу:
    - Не буду я больше оправдываться перед ним! Пусть научится сначала себя вести!
    - Подожди, гад! Я ещё выучу тебя, как должен вести себя офицер! - заорал Русанов. - Товарищи, запомните его рожу! Он - не достоин... не подавайте ему руки!
    - Русанов! Опомнитесь, хватит!.. - Лосев поднялся. - Прошу успокоиться... - И чтобы скорее увести собрание в сторону от инцидента, объявил: - Товарищи! Кто желает выступить ещё?
    В зале поднялся Волков, решительно прошёл на сцену.
    - Буду, товарищи, краток. Я, капитан Волков, удивлён сегодня поведением Русанова до крайности. - Высокий, сухопарый, Волков демонстративно одёрнул на себе китель, продолжал. - Но я возмущён также ведением собрания, если хотите. Чей поступок здесь мы разбираем? Русанова или Лодочкина? Русанова или майора Сикорского, старшего офицера? В зале офицерского собрания полно лейтенантов и даже младших! Что у нас сегодня здесь происходит?
    - А тут есть, товарищ капитан, и полковники, - подал реплику Дотепный. - И не следует вам, капитану, указывать старшим, как им вести собрание.
    - Ну, где уж мне! - озлился Волков, шевельнув рыжими бровями и пламенея от уязвлённого самолюбия.
    Полковник оборвал его пословицей:
    - Пусть и высохло море, да луже - всё же не брат! - И побагровел тоже.
    - В таком случае, и я могу испариться! - Красный до того, что не стало видно веснушек, Волков демонстративно прошествовал со сцены. В ту же секунду за красным столом президиума поднялся командир полка:
    - Да, собрание у нас - необычное, это верно, капитан Волков. Но оно ведь и понятно: впервые нет слаженной демагогии. Вот кое-кому отход от шаблона и не по душе. А по-моему, сегодня нет смысла прятаться за чины и звания - дело слишком серьёзно, и его следует вести на равных. Поступок лейтенанта Русанова безусловно должен быть осуждён и будет осуждён. - Лосев привычно поставил свою воздушную "печать". - Но и некрасивая история с картофелем - тоже будет проверена до конца. Кое-что свидетельствует о том, что роль старшего офицера Сикорского в этой истории - далеко не белоснежна, капитан Волков! - Последовала решительная "печать".
    Лосев передохнул, продолжил:
    - Наша армия, товарищи, очищается от всего наносного, мешающего нашему движению верёд. В нашем полку этот процесс слишком затянулся. Поэтому предупреждаю всех: нарушителям дисциплины, людям, дискредитирующим офицерскую честь, не будет никакой пощады. А старшим офицерам - особенно. Не будет скидок на прежние заслуги и седину в голове. Я - не пугаю: предупреждаю. Пора переходить на новые рельсы жизни по-настоящему. И - без демагогии, товарищ Тур!
    В вежливых выражениях Лосев перешёл к критике работы партийной организации, и было понятно, что речь идёт о работе Тура. Затем он говорил об общем состоянии дисциплины в полку, о серьёзных сдвигах в боевой подготовке полка и перешёл к задачам, стоявшим перед полком. Говорил чётко, ясно, а потому недолго. Кончив, привычно взглянул на часы: уложился?..
    Дотепный выступил после командира полка. И тоже был краток. Затем сообщил новость:
    - С весны, товарищи, соседний полк переходит на реактивную технику. Потом - мы. Переход этот потребует не только совершенных знаний, но и более совершенных людей.
    С лейтенантом Русановым и майором Сикорским - мы ещё разберёмся. А пока, до выяснения дела, пусть Русанов едет в очередной отпуск, как это планировалось - нечего его задерживать. И майора Сикорского - тоже. Мы ещё, повторяю, вернёмся ко всей этой истории, когда обстоятельства её прояснятся. И не нужно раздувать страсти преждевременно. Партийное бюро, - полковник повернулся к Туру, - я думаю, тоже не останется в стороне. Пора дать трезвую оценку многому. А майору Сикорскому - я хочу посоветовать: в ссоре - не прибегайте к запрещённым приёмам. "Нездоровые политические настроения" - слишком тяжкое обвинение в наше время, чтобы бросаться этим публично, не выяснив дела. - Дотепный медленно прошёл к своему стулу.
    И тут все увидели, как пошёл к выходу из зала капитан Озорцов, одетый на этот раз в форму МГБ. Он уходил как-то слишком вызывающе, демонстративно, будто был с чем-то не согласен или даже чем-то возмущён. Правое его плечо было высокомерно приподнято, красивое лицо - презрительно-насмешливо. Ну-ну, мол, заседайте, а мы ещё посмотрим, кто будет решать всё на самом деле. У двери он обернулся и многозначительно на всех посмотрел. А потом, уверенный в себе, вышел. Но от двери, за которой он скрылся, всё ещё тянуло гибельным холодом, от которого у Медведева сдвоило сердце, и он почувствовал, как на лице стала гусиной кожа.
    Было уже поздно, собрание на этом закончилось, а Медведева всё ещё не покидало предчувствие какой-то беды. Почему-то решил, что Озорцов знает о том, что Анохин арестован и что он, Медведев, помогал ему писать в ЦК. Ничего хорошего не предвещал, казалось, и жест Озорцова, когда выходил он из клуба: досадливый, от груди к полу. Будто от какой-то козявки отмахнулся.
    Домой Медведев шёл рядом с Петровым. Чтобы не молчать, спросил:
    - Ну, как ваши дела, Сергей Сергеич?
    - Рапорт Лосеву подал, но он положил его пока к себе в сейф. Не подписал. Говорит, служи пока, а надо будет, я подпишу. Вот такие дела.
    - Может, всё-таки обойдётся?
    - Не знаю, что у него на уме. А спрашивать - не хочу. Я своё обещание выполнил.
    - Я думаю, всё-таки обойдётся.
    - Посмотрим. Только добрая-то слава - лежит, а худая - бежит впереди тебя. Да и гроза - по высокому дереву всегда бьёт.
    Медведев улыбнулся про себя, взглянув на маленький рост соседа. Вслух же проговорил:
    - В сущности, армии - вы нужнее многих...
    - А что это ты, Дмитрий Николаич, всё ровно боишься чего? - неожиданно спросил Петров. - Как сгорбленный служишь.
    - С чего вы взяли? - Медведев смутился, опять помрачнел.
    - Не знаю. Кажется так.
    - Я техник. Работа не заметная, не выпячивает.
    - Верно, не выпячивает. Она всё больше - туров.
    - В сущности, Сергей Сергеич, вы не совсем правы. - Медведев натужно улыбнулся в темноте. - Дотепный вот намеревается заменить Тура. Для этого - заставил меня учиться.
    - Это где же?
    - В дивизионной партийной школе.
    - А-а. - Петров помолчал. - А жена у тебя не болеет? Что-то не узнать Анну Владимировну.
    Медведев не ответил. А Петров больше не спрашивал ни о чём. Возле дома молча распрощались, пожав руки. Сергей Сергеич свернул за угол дома к себе, а Медведеву неожиданно расхотелось идти домой. Он повернул от своего крыльца в сторону и вскоре вышел на шоссе. Остановился и подумал: "Но ведь и молодые - разные. Вот Русанов - честен и смел, а Лодочкин - его сверстник, в одной кабине летали, а подл и труслив. Выходит, дело не в поколениях?".
    Навстречу шёл кто-то грузный, покачиваясь. Подойдя ближе, Медведев узнал пожилую официантку из лётной столовой.
    - Шура? - удивился он её виду.
    - А, товарищ майор, - узнала и она его. - Добрый вечер. Я это, я! - В руках у неё была огромная бутылка - четверть. От самой разило чачей - грузинским самогоном из винограда.
    Атаманычеву все звали в полку "тётей Шурой". А было этой старообразной "тёте" 42 года всего. Рослая, толстая, она легко управлялась с подносом, на который ставила сразу по 8 тарелок с борщом - в 2 этажа, накрывая нижний ряд пустыми тарелками, перевернутыми дном вверх. Лицо у тёти Шуры - грубое, мужское, с тёмными кустистыми бровями и резкими складками возле рта. И глаза, как угли - чёрные, маленькие из-под набрякших век. Почувствует кто на себе её взгляд, оробеет.
    А на самом деле была она доброй. Опоздает холостяк на ужин, "тётя Шура" хоть в час ночи, а поднимется, покормит непутёвого, чем бог-повар ночью пошлёт - рядом со столовой жила, снимая комнатёнку у старухи-грузинки. Вот к ней и стучали, бывало, в окно, кто сильно проголодался. Потом вместе шли в столовую - у тёти Шуры и ключ был с собой. Откроет, усадит "гостя" за стол и подаёт.
    - Ну, что, Серёжа, ещё принести или наелся? - И смотрит, как парень ест. Для неё главное в такой момент - поговорить: ночь, тишина, а тут рядом живая душа. Спрячет руки под белым фартуком - даже ночью не забывала надевать! - и слушает.
    Родом она с Кубани, из потомственного казачества. В войну фашисты схватили её мужа, который партизанил недалеко от станицы. Его повесили, а двух сыновей Шуры, мальчишек ещё, расстреляли, как "щенков бандита" у неё на глазах. Она с тех пор запила.
    Когда станицу освободили советские войска, на полевой аэродром неподалёку сел полк бомбардировщиков с красными звёздами. Лётчики этого полка и нашли "тётю Шуру" пьяной. А узнав её историю, привели с собой в часть. Так стала она у них официанткой.
    Война покатилась на запад, полк перелетал с места на место, и дошла с ним тётя Шура до самого Берлина. Прижилась за это время, да так после войны и осталась в полку - теперь, должно быть, уже навсегда: некуда ей возвращаться, никто не ждёт. Родственников у неё не осталось, а обзаводиться новой семьёй, считала, поздно, да и кому такая нужна? И годы не те, и судьба не та. На молодых и то не хватало мужчин.
    Жила тётя Шура строго, но раз в полгода начинался у неё запой. Придёт с работы, сядет за стол и до полночи на посуду глядит: молодость вспоминает. Вот тогда и напивалась по-чёрному - с горя-горючего, от судьбины лихой. И не выходила на работу по 2 недели.
    Не корили её за это, не вспоминали потом. А когда "отсутствовала", оформляли ей отпуск, и лётчики обслуживали себя сами - не хотели, чтобы тётю Шуру уволили. Да и положен ведь отпуск человеку? Правда, только один раз в год...
    - Что это ты? - спросил Медведев. - Опять, что ли, подошло?
    - Запой у меня, товарищ майор, запой. Вот! - Атаманычева показала бутыль. - Чачи купила. Пойдём ко мне, а? Одна я совсем, поговорить не с кем. Посидишь маленько, и пойдёшь. Тоска давит.
    - Может, не надо пить-то?
    - Ох, ты, горюшко моё: надо, надо! Пойдём, а? Не знаешь ты, что это такое, когда баба остается одна, не знаешь! Сидишь дома, а жизнь - в окошко ушла: далеко мысли заведут. - Она не плакала, только тяжело, пьяно дышала.
    Неожиданно Медведев согласился. Шли они молча и не испытывали от этого никакого неудобства - каждый о своём думал, не мешал. Успеют ещё наговориться.
    - Пришли, - сказала Атаманычева. - Здесь обитаю. - И толкнула рукой незапертую дверь. Потом зажгла лампу, и Медведев увидел, что вокруг всё чисто, прибрано, несмотря на запой. Удивился, присаживаясь на стул:
    - Чисто у тебя! - И спросил: - А как тебя по батюшке-то?
    - Зови, как все - Шурой. Привыкла я. - Она проворно поставила на стол 2 стакана, хлеб, мочёную капусту и налила. - Ну, выпьем, что ли?
    - За что?
    - А всё равно. Пей за счастье, если нет. А я - за пропащую жись! - Она медленно, не пролив ни капли, выпила. Посидела, подперев кулаком щёку, потом взяла вилку и поела немного. - Пей, чего на неё глядеть!..
    Медведев выпил. По телу прошла судорога, а потом - волна блаженного тепла: в груди, в обмякших руках. Зашумело в голове. Почти спирт, в сущности.
    - Думала я, не пойдёшь ты.
    - Почему?
    - Дети, жена. Это холостяки не боятся ко мне. А у кого есть жена, возьмёт ещё что в голову - глупые есть...
    - У меня - умная.
    - Врачиха-то? Знаю. Только ведь баба понимает такое, знаешь когда? В единственном случае: если не любит.
    - А ты? Поняла бы?
    - И я такая была: понимала своего казака, хотя и не красавицей была, как твоя. А теперь вот - мне некого понимать. Выпьем?
    - Давай... только - по половинке.
    - Хорош ты мужик, обстоятельный. Токо вот - робкий. Всё-то ты на половинки в жизни согласный. Вот и нету тебе счастья.
    - Кто тебе сказал, что нету? - Медведев обиделся.
    - Сама вижу. Женшшыны любят, штоб мужик - сильным был, смелым. Не думаем, дуры, што орлы-то - в первой очереди везде: и на подвиг, и на погибель. А помрёт - в голос. Вот когда всё понятным делается.
    - Выходит, не любила, что ли, своего?
    - На орлов, дура, засматривалась, вот Бог и покарал. Мой-то до войны - вроде и на казака схож не был. Тихой на вид, как ты. А началось - в партизаны, а не в эвакуацию... Хотя мог бы и уехать: у ево левая нога - от рождения короче правой, не призывным был. Эх, не знаем, где наше счастье лежит! Как сороки - летим на то, што блестит. Так и твоя, небось. Не знает ни себя, ни тебя.
    - Ты-то откуда про это знаешь?
    Атаманычева будто не слышала обиды Медведева, продолжала, словно убеждала в чём-то сама себя:
    - Плохо у вас, что ты - тихой, и она тихая. Такой - весёлого всегда подавай, так уж устроено: с серьёзным увянет. А показал бы ты ей себя с другой женшшыной - ещё как отревновала бы! Ох, горюшко ты моё! - Она снова налила в стаканы. - Удавлюсь я как-нибудь по пьяному делу!
    - Зачем же о таком? Лётчики уважают тебя.
    - Да нет, дурь это во мне... мысль такая появляться стала. А лётчики - што ж, я им што мать родная или тётка: чувствуют, стервецы! - Лицо у Шуры просветлело, договорила с улыбкой: - Не, не брошу их.
    Тут же она снова опечалилась, смахнула нежданную слезу:
    - Герои все, соколы! Да и то - работа ведь какая! Для всех война - когда кончилась?!. А для них - нет. Ге-ро-и-и! - повторила она с гордостью. Вздохнула: - Вовочку Попенко вот жаль. Ему - што надо? Неси на обед 2 боршша, 4 вторых. Поди и не накормят теперь, на новом-то месте - не знают ведь, как надо его кормить. А сам он - рази скажет? А этот... Русаныч! - Голос Атаманычевой вновь потеплел. - Приехал сюда - ну, девка, и только! А как выровнялси! Муш-шыной ведь стал! И усы вот пустил. А они его - судить. Што ж это, одурели или как?
    - Может, ещё не будут.
    - Другого, што ль? Аспида этого, на собаку злую похожего? Да я ево и за лётчика-то, кобеля, не принимаю! Он - даже из духана, когда выходит, делает вид, што не за тем туда заходил, што все. И лицо такое - как после важного совешшания! - не придерёсси!
    ... Атаманычева не заметила, как Медведев ушёл. Так и сидела, подперев кулаком голову. А он шёл и думал над её словами, что женщина "понимает такое", если не любит. "Вот и сейчас спросит: "Где был? Водкой что-то от тебя..." "У Шуры". И ничего, поймёт. "Ужин, - скажет, - на кухне". Ну, а я её - понял бы, если бы всё наоборот? Конечно, понял бы. Так что - не люблю, что ли? Чушь какая! Баба пьяная наговорила, а я - ломаю себе голову. Что она знает! Запой у неё, и всё. А мне - завтра в командировку в Насосную, узнавать, кому Сикорский продал картошку. Я сам напросился, когда всё это узнал. Потому что вора миловать - доброго погубить. Стоп! А может, у женщин всё не так, как у нас, с этим "пониманием"? Другая психология..."

    6

    Заседание партийного бюро полка длилось не долго. Решалось персональное дело майора Сикорского. Факты с картошкой подтвердились, их привёз инженер по вооружению Медведев, вернувшийся из командировки. А тогда признался во всём и техник звена Зайцев, сообразивший, что дальше отпираться бессмысленно. Понимал всё и парторг, вроде бы переставший защищать Сикорского. Но сам Сикорский всё ещё изворачивался, пытался говорить о другом.
    - Подождите, майор, - перебил Дотепный, - так у нас дело не пойдёт. Вы грузили на борт самолёта Русанова картошку или нет?
    - Спросите любого техника, любого механика, меня даже не было на аэродроме в Лужках. Я сидел у капитана Тура на его квартире и вместе с ним пил чай в тот вечер, о котором идёт речь! Вот он... пусть подтвердит... А Русанов - этот хулиган и, можно сказать, даже бандит - оклеветал меня! Разве можно верить таким офицерам, как он или тот же Дроздов?!
    Парторг - хоть и не с руки уже было - всё-таки подыграл Сикорскому:
    - Скажите, товарищ майор, вы можете подтвердить сейчас, что Русанов и Дроздов - настроены э... как бы это... - Тур оглянулся на Дотепного. Тот набивал табаком трубку.
    - Могу, конечно, могу! - обрадовался Сикорский, хватаясь, как утопающий, за соломинку. - Я уже говорил... - Он забегал глазами, переводя взгляд то на Тура, то на полковника. - Я уже говорил: свидетелей у меня нет. Но я даю здесь вот, перед вами, честное партийное слово...
    - Подождите, Сикорский, - остановил майора Дотепный. - Сейчас речь идёт не о Русанове, а о командире эскадрильи Сикорском, совершившем тяжкое преступление. Но коль уж вы так настойчиво пытаетесь перевести разговор на Русанова, тогда разрешите задать вам несколько вопросов...
    Сикорский принял положение "смирно", внимал, уставясь на полковника мутными студенистыми глазками из-под оплывших, моргающих век. Видя в этих глазах качнувшийся страх, Дотепный негромко спросил:
    - Скажите, кто у Русанова отец?
    - То есть, как это?.. - не понял вопроса Сикорский.
    - Ну, где работает, где был во время войны, чем занимался?
    - Я не проверял, товарищ полковник, это дело органов.
    - Так уж сразу и органов? Почему вы усомнились в преданности Русанова? Какие у вас к этому основания? Может, парень просто сболтнул что, не подумав? Согласитесь, в жизни ведь и такое бывает?
    - Не знаю, товарищ полковник. Он - офицер.
    - Молодой офицер, - поправил Дотепный. - А что вы знаете вообще о своём офицере? Как его звать, например?
    - Алексей, - бодро, с заметной радостью ответил Сикорский.
    - А отчество - знаете?
    Напрягая на лбу синие жилы, Сикорский молчал. Почувствовал, что пауза нехорошо затягивается, выпалил:
    - Николаевич, кажется.
    - Кажется? Кому кажется, командиру эскадрильи? Это же чёрте что: комэск, и не знает лётчиков, с которыми летает!
    - Виноват, товарищ полковник: я оговорился. Александрович!
    - Не угадали опять, - глухо проговорил Дотепный. - Иванович он. Отец у него - рабочий, воевал за свою рабочую власть, трижды кровь пролил. А вы...
    - Виноват, товарищ полковник.
    - Ясно, что виноват. Я с Русановым тоже беседовал. Рассказал он мне всё о своём разговоре с Дроздовым в курилке.
    - Врёт он, всё врёт!
    - Да погодите вы! - Дотепный поморщился. - Не врёт. Честно рассказал - опасно для себя. Значит, честно. Но я - не вижу у него противоречий с советской властью. Каша в голове - есть, верно. Но ведь это - уже наша с вами вина: плохо объясняли, воспитывали дурными примерами, как вот с вашей картошкой! А ещё чаще - уходили от острых разговоров и вопросов. Вы - не уходили?
    Сикорский молчал.
    - А я - уходил, - горько сознался Дотепный. - Многие из нас стараются уйти. И убивают этим в людях доверие к себе. Казню теперь себя, но, как говорится, что было, то было, и никуда от этого не денешься. А молодым - врать нельзя, они чувствительнее нас к неправде. Да и жизнь у них - только ещё начинается. Так вот, майор: Русанов - человек наш. А вы - хотели его ошельмовать, сделать "не нашим". А это - вред уже государству, не только...
    Сикорский вздёрнул голову:
    - Та-ак, товарищ полковник! Значит, беспартийному Русанову вы верите, а мне - выходит, нет?
    - А почему я не должен ему верить? - вопросом на вопрос ответил полковник. - Ведь не беспартийный Русанов грузил в самолёт картошку, а партийный Сикорский! Беспартийный Русанов - не такой уж он и беспартийный! - сказал о ночном разговоре правду, а член партии Дроздов - испугался сказать, отрёкся. Вот какой получается баланс. И вообще, Сикорский, запомните: много у нас таких русановых в стране, в войну они Родину отстояли, а вы - хотите, чтобы им не доверяли! Как бы нам не пробросаться: с кем тогда строить будем и защищать?
    - Ну, товарищ полковник, если уж у вас беспартийные стали честнее партийных, тогда всё ясно про ваш баланс!
    - А вы не передёргивайте, Сикорский, не поможет, - спокойно отозвался Дотепный. - Дроздова - я не считаю нечестным. Боится человек! Мало ли что можно из такого разговора раздуть? Вы же вот и раздуваете. А у него - семья на руках: трое детей, жена, тёща. Различать надо. И я вас с ним - различаю тоже, не беспокойтесь. И невероятную подписку на заём помню, и как вы солдата ко мне приводили, и эту вот картошку не забуду вам, хотя вы и пытаетесь всё время перевести разговор на Русанова.
    - Далась вам эта картошка! Мешок картошки - и уже целое дело.
    - Мешок? Этого мешка хватило, чтобы на самолёте изменилась центровка во время набора высоты!
    - Майор Петров пьянствовал всё лето, подрывал мой авторитет, ему - ни слова! - Глаза Сикорского побелели от ненависти. - Сплошные нарушения, геологов бомбил и... и - никакого партбюро!
    - Откуда вы знаете, что ни слова?! - Дотепный поднялся. - И как вам не совестно кивать всё время на других! К тому же, майор Петров - подал рапорт на увольнение. А вы... Нет! Вы уж не перебивайте меня, слушайте! Не вам равняться с Петровым. И почему это вы, Сикорский, чуть что - на первый план выдвигаете своё звание члена партии? Заходит ли речь о том, что вы плохо работаете, плохо летаете, вы - прячетесь, как за щит: "я - член партии". Кто вам это позволил? Вы действительно - только член партии, но - ещё не коммунист! Коммунист - никогда не скажет такого! Партийный билет - не охранная грамота для подлостей! - Дотепный побагровел. - Вы хоть понимаете, что дискредитируете этим партию? Упрекаете Русанова в нечестности, а сами - везёте картошку на бомбардировщике! Что это вам - телега? Чуть людей не угробили! Летаете - слабо, руководите - грубо. И ещё спекулируете званием члена партии! Запомните, партии такие члены - не нужны! Вы и мысли не допускаете, что кроме вас - может быть прав кто-то ещё. А это уже, знаете, что?!. - Дотепный передохнул, оглядев притихших членов партийного бюро, спросил: - Товарищи, кто ещё желает высказаться?
    Офицеры молчали. Ответил один Медведев:
    - Всё правильно, товарищ полковник, о чём тут говорить.
    Тогда Дотепный, раскурив потухшую трубку, произнёс официальным голосом:
    - Я предлагаю, товарищи коммунисты, исключить майора Сикорского из рядов нашей партии и ходатайствовать перед вышестоящим командованием об увольнении его из армии. Не место здесь таким! - Дотепный повернулся к Сикорскому: - Пора, Сикорский, понять, что Конституция, определяющая равные права всем гражданам - не пустая бумажка. Перед законом - равны все. Ни у какого члена партии не должно быть ни преимуществ, ни каких-то дополнительных привилегий. Наоборот, у коммунистов - должны быть только дополнительные испытания. Коммунист должен быть всегда там, где тяжелее! А вы шли в партию, видимо, за привилегиями. Теперь вот узнаете, какой спрос бывает с коммунистов за их грехи!
    - Виноват, товарищ полковник. Но дорога` всё же истина.
    - Перестаньте, Сикорский, трогать эту "женщину"! Вы давно её предали и жили в обнимку с ложью. Кто вам дал право запугивать советских людей? Вы даже не знаете, что это за люди, кто их отцы, семьи. А это - народ. Если у народа "не те" взгляды, то каковы тогда, позвольте спросить, ваши взгляды на сам народ? Кто для кого существует? Вы для народа - или народ для вас? Вы сознательно всё перепутали и уже только поэтому не можете оставаться в нашей партии! Вы - допускаете, что во всём грешен народ, но - непогрешимы вы. У нас 100 миллионов взрослых беспартийных людей. Что же теперь, по-вашему, им всем - не верить? - Дотепный передохнул. - Есть такая пословица: недруг - всегда поддакивает, а друг - спорит. Потому что друг - желает добра.
    Сикорский сморщился, ещё больше стал похож на бульдога и простонал:
    - Товарищи, простите! Я готов понести любое наказание, но только - не такое. - Он разрыдался - громко, демонстративно. Однако Дотепный только брезгливо поморщился и, не обращая внимания на слёзы - крокодильи! - продолжил:
    - Своим поведением, Сикорский, вы нанесли армии такой моральный урон, растлевая её - а могли и материальный, если погибли бы экипажи и самолёты - что партия вряд ли простит вас, когда окончательное решение будет принимать дивизионная партийная комиссия. Я убеждён в этом. Приступим, товарищи, к голосованию.
    Партийное бюро полка постановило: майора Сикорского из партии исключить, ходатайствовать перед командованием о демобилизации из рядов Советской Армии. Не было ни одного против, ни одного воздержавшегося - даже Тур поднял руку после неотразимых аргументов полковника: решил в драку за Сикорского больше не ввязываться - своя репутация к страху ближе.
    В очередной отпуск Сикорский так и не поехал - не захотел.
    Глава пятая
    1

    По утрам ещё схватывались заморозки, но зима в Киргизии уже кончилась, прошла. С появлением первого весеннего солнышка утренние холода отступили, земля оттаивала, потела и липла к ногам. А днём и вовсе всё подсыхало.
    Андрей Максимович Драгуненко любил вставать пораньше, чтобы на работу идти, когда лужи ещё под хрустким ледком, ледок этот с белыми пузырями закованного в нём воздуха, а тротуары - в седом ворсе инея. И сосульки на крышах домов горят от солнца, будто рубиновые серьги.
    В это утро Андрей Максимович пришёл на завод, как обычно, раньше других. Кивнул на проходной усохшему старику Семёнычу, бодро прошёл мимо водокачки и остановился, чтобы прикурить, напротив сахарного склада. Возле широко раскрытых дверей стоял грузовик, и шофёр, высовываясь из кабины, кричал Рубану:
    - Нащяльник! Щиво тянешь, давай отпускай, говорю!
    Драгуненко сделал несколько шагов, а потом, поражённый пришедшей на ум догадкой, остановился опять, вернулся назад. "Шофёр-то - татарин! Не тот ли это, что с Бердиевым тогда?.." Инженер достал ручку и записал номер полуторки: "72-63".
    Всё дальнейшее происходило так, будто Андрею Максимовичу кто нашептывал, что делать. Даже не усомнившись в своей версии, он побежал к телефону и позвонил домой мастеру Русанову.
    - Иван Григорьич? Доброе утро. Хорошо, что застал тебя. - Андрей Максимович посмотрел из конторки в окно и заговорил тише, переходя на заговорщицкий тон. - На складе у Рубана стоит сейчас тот шофёр-татарин, из-за которого Бердиева посадили, помнишь? Буквы перед номером машины - не здешние, областные. Вот-вот, я тоже так думаю. Только задерживать его на проходной - нет смысла. Опять что-нибудь выкинут, да и не в этом дело. Чеботарёв сейчас, как думаешь, ещё дома? Отлично. Дуй к нему - вы же соседи! - и скажи, чтобы заводил свою "Победу". Будем гнаться за этой полуторкой до самого пункта назначения. Как это зачем?! - Драгуненко даже голос повысил. - Я сейчас позвоню в милицию, чтобы выслали к проходной оперативника. Да, прихватим его с собой. Застукаем всех сразу, чтобы... Ухватимся за цепочку. Вот-вот, правильно. Ты упроси только Чеботарёва, чтобы не отказался сдуру! Прогула не бойтесь, я беру всё на себя.
    Старый инженер повесил трубку и вытер вспотевший лоб. "Не сорвалось бы, только бы не упустить! Он это, он!" - Драгуненко торопливо закурил и снова снял трубку.
    - Кто это? Милиция, дежурный? Тут такое дело...
    Андрей Максимович всё толково объяснил и просил лишь одного - не терять времени. Ещё присоветовал, чтобы оперативник не останавливался возле проходной - привлечёт внимание! - а сдал бы свой мотоцикл в заводской гараж - это рядом! - и ждал их возле входа в контору завода - тоже рядом.
    Драгуненко повесил трубку и помчался назад, к воротам, чтобы оттуда - в контору. Проходя мимо склада, заметил: полуторка ещё не грузилась. Подумал: "Успеем, не упустим в этот раз!.."
    - Што, Максимыч, ядрена вошь, аль дома забыл чё?
    - Утюг не выключил, - пробормотал инженер.
    - А-а. - Семёныч показал в улыбке гнилые остатки зубов. - Жанитца тебе надо, сам-то не управляшся уже, а всё вдовствуешь.
    Вскоре приехал с Чеботарёвым к назначенному месту Иван Григорьевич Русанов. Увидев рядом с инженером капитана милиции Дронова, спросил:
    - Не провороним?
    - Одна тут дорога, - ответил Драгуненко и посоветовал милиционеру: - Вы, товарищ капитан, на заднее сиденье давайте, чтобы не так заметно было.
    Все тут же расселись и стали ждать. Чеботарёв держал машину на малом газе - мотор чуть пофыркивал, "Победа" подрагивала. Драгуненко рассказывал капитану историю с охранником Бердиевым и Рубаном, закончил со вздохом:
    - Умер недавно. Сообщили жене из Норильска. Там же и сынишка его погиб. - И вдруг выкрикнул, узнав полуторку: - Вот он, едет!..
    Как только грузовик проехал по шоссе мимо конторы, Чеботарёв плавно тронул свою "Победу" с места и поехал вслед за полуторкой. Через 15 минут они уже гнались за грузовиком по шоссе далеко за райцентром. Подмёрзшая за ночь грязь отсыревала на солнышке и липла к колёсам. К тому же, поднялся туман. Мокрая его мгла окутала, казалось, весь живой мир. Даже брови, ресницы, волосы ниже шапок на висках - всё было в мелких капельках.
    - Не упустить бы! - вновь забеспокоился Русанов, теряя из вида полуторку. - Включи фары, а то ещё столкнёмся с встречной какой! - посоветовал он Чеботарёву.
    Ехали по дороге медленно - едва ползли. И всё равно встречные машины появлялись из тумана неожиданно, с огромными кругами от фар - Чеботарёв шарахался от них. Время тянулось медленно. Несколько раз они теряли полуторку из вида и тогда обрывалась душа, но догоняли опять и, дружно закуривая, успокаивались.
    Возле Беловодской показались жёлтые огни станции, потянуло вдруг холодным промозглым ветром, и сизые дымные лохмы тумана понемногу рассеялись. Русанов посоветовал Чеботарёву:
    - Не надо так близко. Теперь не уйдёт, держись метров на 200, чтобы не заподозрил.
    По бокам шоссе потянулись сёла с метёлками голых тополей. Справа белели вдалеке горы, одетые ещё в снег. Полуторка никуда не сворачивала.
    - Во Фрунзе идёт! - определил капитан.
    Поля по бокам стояли тихие, застывшие, с клочками тумана в низинах, в холодной росе. На востоке, будто в капельках крови, громоздились в утренней неясности серые тучи. Солнце хотя и поднялось уже довольно высоко, обагряя тучи, было всё-таки неярким - день занимался серый, холодный, как и вчера. Розовый свет понемногу рассосался, но небо так и не зажглось по-настоящему. А потом скрылось куда-то за пелену и солнце - совсем стало невесело.
    Перед городом грузовик остановился. Шофёр вылез из кабины, достал из кузова помятое ведро, пошёл к водоколонке. Потом долил из ведра в радиатор и направился к ларьку, где продавалось на разлив пиво. Пришлось поджидать его впереди - делали вид, что забарахлила в моторе свеча.
    Шофёр вернулся от ларька к своей машине, закурил и открыл дверцу. Но не влез сразу в кабину, а, стоя на подножке, огляделся по сторонам. Ничего не поняв, не заметив, сел за руль и обогнал их "Победу", "чинившуюся" возле плетня одного из домов.
    Больше остановок не было, грузовик въехал в город. На одной из улиц он свернул и поехал в сторону конфетной фабрики.
    - Всё ясно, - сказал капитан. - Задерживать буду во дворе, когда сдаст сахар кладовщику. А вы тем временем - в ОБХСС: объясните там, что к чему, пусть пришлют подкрепление. Скажете, капитан Дронов просил.


    Часа через 4 после того, как полуторка выехала с территории завода, на складе у Рубана зазвонил телефон. Трубку снял грузчик, стоявший рядом - Рубан был занят накладными на сахар.
    - Слушаю, - сказал парень. И переспросил: - Что, междугородная? Кого? Сейчас... - И уже Рубану, кивая на телефон, сказал: - Вас.
    Рубан шёл не торопясь, доругиваясь с одним из шофёров. Спокойно взял трубку:
    - Слушаю. Да, Рубан. Шо?! Ясно. Слушаю внимательно. Ясно. Так, понял. Шо? Понял, понял...
    Лицо Рубана сначала смертельно побелело, а потом стало пунцовым до самой шеи. Он достал из кармана большой грязный платок и, вытираясь им, выслушал остальноё молча. Под конец, повторив 2 раза подряд, "понял, знаю", повесил трубку.
    Из города его успели известить, что машина с сахаром арестована, в дело вмешалась областная служба ОБХСС, забрали шофёра, кладовщика с фабрики, надо срочно принимать меры. Никаких фамилий шофёр пока не назвал, но...
    Ещё городской сообщник успел сказать, что вместе с милицией были и представители сахарного завода: инженер Драгуненко, мастер Русанов и рабочий Чеботарёв. Они подписали акт тоже.
    Рубан закрыл склад и заметался: "Где достать срочно машину со своим человеком? На складе полтонны незаприходованного сахара. Рассчитывал на второй рейс, и на тебе! Надо звонить Чепеленкову!.. А Чеботарёв-то, сволочь, на какие деньги себе "Победу" купил? Небось, на ворованные, за сахарок..."
    Не знал Рубан, что разговор по междугородке во Фрунзе прослушивался службой ОБХСС. Не знал и того, что на склад к нему уже выехала из милиции местная служба, предупреждённая тоже по междугородному телефону. Не знал, что с этой минуты каждый его шаг и вздох уже контролировался, что в таких случаях никакие взятки уже не помогут - каждый хищник будет спасать только себя, а сам он ежеминутно будет теперь лишь ухудшать своё положение ненужными, даже вредными для него, действиями.

    2

    Летние ночи за полярным кругом светлы - не заходит солнце. Но всё равно спать люди хотят, особенно в 3 часа, когда светило вроде бы начинает снова карабкаться ввысь. Для рабочих ночной смены этот час - самый лютый, и каждый старается прикорнуть где-нибудь минут хоть на 20. Вот в такое время и собирал теперь инженер Воротынцев своих единомышленников по созданию Комитета сопротивления сталинизму. В эту ночь первым прошмыгнул к нему в вагончик бывший комдив Алексей Леонидович Смоляков, пришедший из соседнего цеха. После него вошёл бывший московский писатель Владимир Максимович Хомичёв, похожий сутулостью на пожилого и тощего парикмахера. Оба, как и сам Воротынцев, были уже в возрасте. Впрочем, Смоляков ещё сохранял былую военную выправку, хотя синеватые мешки под глазами давно выдавали больное сердце.
    - Вопрос, братцы, сегодня один, - объявил Воротынцев, оглядывая белую голову писателя и лицо комдива, свидетельствующее о том, что на Руси было татаро-монгольское иго - выступали скулы, глаза были тёмными, узкими, кожа смуглой, а пеньки подстриженных волос угольными. Зато речь была чисто саратовской, без примесей. Он и напомнил об этом неожиданно сочным баритоном:
    - Не тяни, Серёжа, времени мало. Зачем звал?
    Воротынцев принялся излагать, поглаживая седую стрижку:
    - Вопрос вот какой. Как организовать связь с дальними лагерями? Ведь связано же как-то ворьё! Чуть кто прибыл, им уже известно - кто, зачем, откуда? А мы - знаем только тех, кого приводят к нам в цеха из трёх ближних лагерей. Вот, думайте теперь, как и нам наладить прочную связь? Да такую, чтобы можно было переправить наше "Воззвание" в любой лагерь. Проносить с собой - никто не решится: это не записочка на волю! Значит, "Воззвание" должно как-то проехать. Под сидением ли шофёра, или ещё как, не знаю. Да и ни один шофёр не пойдёт на такой риск - зачем ему это? Тут надо продумать всё крепко: машину должен сопровождать кто-то из своих, заключённых. Есть у нас такие возможности или нет? Думайте, а завтра - собираемся в это же время!
    - Что - расходимся? - удивлённо спросил комдив.
    - Да, "Монгол", топайте. - Воротынцев кивнул. Голос у него в последнее время стал печальным, глухим, словно из его лёгких весь воздух вышел. Погас человек.
    Писатель опять уходил вторым. Оставшись с Воротынцевым в вагончике вдвоём, спросил:
    - Серёжа, ты чего такой?
    - Какой?
    - Будто неживой стал. Что произошло?
    Воротынцев тосковал по жене. Встреча с нею выбила его из колеи. Мерещилось даже по ночам, как она плачет, плачет... После этого расслабился и сам - не хотелось уже ни жить, ни на что-то надеяться. На что? Помнились Альпы, другая жизнь - с солнцем, молодостью, счастьем. Но не скажешь товарищу, что видался с женой - захочется и ему; что болит душа, что бессмысленно всё. И он ответил, будто не произошло ничего:
    - Хандра, не обращай внимания.
    Хомичёв потоптался, поморгал детски голубыми глазами, шмыгнул простуженным носом-картошечкой и пошёл - пухлогубый, с конопушками на лице и руках.
    В следующую смену они собрались снова. Но пришли уже с конкретными предложениями. И опять Сергей Владимирович повёл совещание в быстром темпе, положив перед собой инструкцию по технике безопасности. Если войдёт кто, не сразу сообразит, что двое тут - из соседнего цеха и слушают такую скучищу.
    - Ну, кто что надумал? - спросил инженер.
    Первым, как самый старший, заговорил комдив:
    - Я думаю, что постоянную, непрерывную связь со всеми лагерями здесь имеют: хлебзавод, картофельная база, прачечная МВД, почта и склад хозяйственного мыла на базе снабжения города.
    Воротынцев спросил:
    - Ну, и что, вы считаете, из этого перечня нам больше подходит? Только, на мой взгляд, почту и хлебзавод - можно сразу отбросить.
    Хомичёв удивился:
    - Почему?
    - Да потому, - ответил Воротынцев, привычно разглядывая белое жнивьё на голове писателя и конопушки на его курносом лице, - что вся переписка - находится под контролем лагерной цензуры, и развозят её - не заключённые. А хлебзавод - соблазн для ворья, которое каждый день там меняется на погрузке, да и тоже находится под усиленным контролем. Зачем же нам лезть в такие "бойкие" для надзора места?
    - Верно, - согласился скуластый комдив. - В таком случае я снимаю с обсуждения ещё и картофельную базу. Там тоже всегда пасётся ворьё. Сам видел, когда работал на стройках: каждый день пекли они в своих костерках наворованную картошку.
    Хомичёв угрюмо заметил:
    - В прачечной - одни женщины. Там мы тоже не найдём себе места: мужика туда не внедришь.
    Воротынцев подвёл итог:
    - Что же остается?.. Одно мыло?
    - А чем плохо? - загорелся писатель. - Мыло, как и картошку, берут ежедневно. Вон, какую прорву народа надо перемыть в каждом лагере! Чтобы успеть, баня топится каждый день и по ночам. Вот на мыльный склад и надо внедрять нашего человека, если уж он согласен.
    Комдив вдруг спросил:
    - Сергей Владимирович, а почему нам стало недостаточно нашего шофёра на самосвале? Ведь он тоже, считайте, по всем стройкам развозит бетон. Значит, связан почти со всеми лагерями?
    Воротынцев ответил:
    - Во-первых, как вы сами заметили - не со всеми, а почти со всеми. Во-вторых, он может уволиться, исчезнуть, ну, мало ли что. Всегда нужно, чтобы ещё было прикрытие - так надёжнее. И потом, если мы начнём этого шофёра часто использовать, он может забояться и откажется от нас. Значит, его надо просить по нашим делам только в крайних случаях. Понимаете, он - на виду, может примелькаться. Это зимой хорошо, когда темно везде, а сейчас - лето. Так что будет очень неплохо, если мы заведём своего человека ещё и на складе мыла. К нему - уж точно: со всех лагерей, до единого, будут приезжать каптёрщики всех бань, и очень часто. На вахтах их, как правило, не проверяют - они с конвойными ездят. А во время погрузки на складе - в ящик с мылом можно запрятать любое письмо!
    Хомичёв загорелся опять:
    - Тут ещё что хорошо? Каптёрами назначают в бани - всегда из заключённых. А это для нас и важно!
    "Монгол" возразил:
    - Но каптёры в банях, как правило, из ворья. Мыло для них - нажива не хуже, чем картошка и хлеб. Они меняют его хозяйкам на спирт. Так что вряд ли удастся пристроить теперь на такие "доходные" места политических. Может, лучше всё-таки поискать для связи человека среди шофёров?
    Воротынцев пожал плечами:
    - Не так это просто - искать. Мы с вами - не на воле. Будем, конечно, если представится такой случай. Но с моим Михалычем, я считаю, дело будет намного надёжнее. Он - пойдёт на мыльный склад, я уверен. А каптёров в лагерных банях можно ведь и поменять, если нужно будет. Захотят наши - сами купят всё тех же уголовников, и те - "продадут" место. Или ещё какой-нибудь выход найдётся. Придумают...
    Комдив, потирая лысину на тёмной стриженой голове, сказал:
    - Придумывать, Сергей Владимирович, надо сразу - как вот эту вашу инструкцию, что лежит на столе. И для всех лагерей. Чтобы наши люди везде могли овладеть этими банями. Но как? Что тут можно придумать?
    Теперь возразил Воротынцев:
    - Безвыходных положений не бывает, Алексей Леонидович, мы с вами убеждались в этом уже не раз. Надо думать. Вот Владимир Максимыч у нас писатель - пусть пофантазирует, как это сделать. Я не прощу себе, если мы это дело с мылом упустим!
    Смоляков тяжело вздохнул:
    - Но ведь мыльный-то склад в городе - единственный! Кто-то же там работает сейчас? Как ваш Михалыч туда пролезет? Мы ещё не убили главного медведя - мыльный склад, а уже делим его шкуру где-то в банях.
    Воротынцев, по-волчьи обнажая тёмные провалы зубов и жёсткие глубокие морщины, идущие вертикально по щекам, настаивал на своём:
    - Надо, чтобы пролез. Пусть не сразу. Я ему предложу, а он сам подумает - как. Может, что и придумает, он здесь - всё-таки свой, местный.
    - Как местный? - не понял комдив.
    - Завербовался сюда ещё в 35-м. Сам строил этот город с заключёнными. Потом жену к себе вызвал, да так и остались здесь. Его послушать - живая история создания Норильска. Сколько он тут всего пережил, насмотрелся!..
    Смоляков снова вздохнул:
    - Не дадут ему такой должности.
    Воротынцев возразил:
    - Должность - не Бог весть какая уж дорогая! Соберём ему денег на взятку... Кстати, со сбором денег у нас пошло неплохо, я и не ожидал, что такую кассу соберём!
    Обрадовался чему-то и Хомичёв:
    - А вот с каптёрами, я думаю, можно решить дело при помощи самого генерала Зверева!
    - Каким образом? - почти хором заинтересовались "Монгол" и инженер.
    - Надо подкинуть ему идею - через Николаева. Мол, ворьё - ну, каптёры, сидящие в банях на мыле - меняют его на спирт. Напиваются потом со своими и устраивают поножовщину. Зверь - сразу издаст приказ, в этом я убеждён! И воров - уберут в банях от мыла. Значит, начнут ставить из наших людей.
    Воротынцев, несколько повеселев, согласился:
    - Мысль неплохая. Попробую довести её до Николаева, а там уж, что получится. Начальник лагерей с Николаевым вроде считается.
    "Монгол", продолжая потирать редеющую от волос-пеньков голову, брюзжал:
    - И всё равно нам надо как-то связываться с каждым лагерем ещё до устройства вашего Михалыча. Надо заранее объяснить им там ситуацию и с завскладом на базе, и с каптёрами у самих. А как? С кем надо связываться в каждом лагере? Откуда мы это узнаем?
    Хомичёв подсказал:
    - Надо взять на учёт всех политических, которых перевели в наши лагеря из других лагерей. Они могут нам подсказать фамилии надёжных людей, которых они там знали, дадут их имена.
    Воротынцев обрадовано подхватил:
    - А что, вот так и сделаем! Начнём хотя бы со связи с 17-м лагерем. Там идёт сейчас громкая слава о "Бороде". Попробую обратиться к нему с письмом через нашего шофёра самосвала. Посмотрим на практике, как отреагирует "Борода"? Практика - всегда учит: вскрывает ошибки.
    Комдив, щуря узкие, раскосые глаза, вернулся к прежнему:
    - А сумеет ваш Николаев добиться у Зверева нужного нам результата с банными каптёрами?
    Воротынцев ответил как-то загадочно:
    - Непросто, конечно, всё. Но, повторяю, и невозможного тоже ничего нет. Может, сумеет Николаев, а может, и ещё кто. Посмотрим!..
    На душе от состоявшегося разговора всем стало веселее. Совещание закончили быстро и на этот раз. Не прошло и 15 минут, Воротынцев объявил:
    - Подведём итог. 3 лагеря - наш, ваш, - он посмотрел на комдива, - и ещё один, с которым связь нами установлена уже здесь, через этот вот цех, знают, чего мы хотим. Остальные адреса - найдём, как предложил Владимир Максимыч: методом опроса надёжных людей. И - начнём пробовать, братцы. Главное - чтобы в нашу цепочку связей не вошёл провокатор. Поэтому мы должны соблюдать полнейшую осторожность и конспирацию. Не использовать ни в разговорах, ни в переписке ни одной подлинной фамилии! У каждого из нас должен быть неброский, простой псевдоним. И - надо тщательно проверять надёжность каждой фамилии, которую мы получим. До тех пор, пока мы не убедимся, что каждый новый связник абсолютно надёжен, не давать ему связи на заведующего мыльным складом! Сначала - дадим задание во все лагеря: чтобы устроили в бани каптёрами своих людей, если Зверев начнёт заменять уголовников. А может, и без помощи Зверева, посмотрим. А тогда - пусть уже сами находят себе союзников ещё. Пусть устанавливают с ними связь. Чем у человека меньше круг его связей, тем лучше для него самого и для всех. Спешка поэтому в нашем деле - абсолютно исключается. Срока у нас - хватит на всё, значит, действовать надо медленно и осторожно.
    "Монгол" вставил:
    - Но и тянуть до бесконечности - тоже не резон!
    Инженер закончил:
    - Ладно, время наше истекло, второй вопрос - разработку шифра для связи - перенесём на завтра. Собственно, я его уже придумал, покажу вам только и научу пользоваться. А сейчас - расходимся, братцы!..

    3

    Иван Михайлович Бережков, инвалид войны второй группы, суровый на вид, с умными светлыми глазами явился на приём к заведующему горисполкома по трудоустройству при всём параде. Надел выходной лучший костюм, нацепил медали и ордена и выглядел бы совсем бравым седовласым ветераном, если б не портил ему лицо глубокий и резкий шрам на лбу - след минного осколка на войне. Дождавшись своей очереди, заявил кадровику прямо с хода:
    - У вас, я знаю, баба одна хочет уволиться из мыльного склада. А я вот - как раз инвалид войны... Мне бы это дело больше подошло, чем работа на складе медеплавильного. Там воздух очень тяжёлый.
    Кадровик удивился:
    - Откуда у вас такие сведения? Кто сказал?..
    - Она сама. Она, стало быть, это - соседка моих знакомых.
    - Фамилия?
    - Бережков.
    - Да нет, кладовщицы.
    - А, Сомова фамилия. Валентина Сомова.
    - Что-то не помню такую. Ну, да не в этом дело. Чего это она? В нашем городе на лёгкую работу не так просто устроиться потом.
    - Уезжать навроде надумала.
    - А, ну ладно. Сейчас проверим... - Кадровик снял телефонную трубку, набрал номер и, когда ему ответили, кого-то спросил: - Петренко? Приветствую, Огарышев. У тебя что, Сомова уходит, что ли?
    Разговор длился минуты 2, не больше. Повесив трубку, кадровик обиженно сказал Бережкову:
    - Верно, Сомова увольняется, уже и заявление подала. Только что же вы мне голову-то морочите? Ведь уже договорились с Петренко за моей спиной обо всём!.. - Лицо кадровика оскорблёно раскраснелось.
    Бережков спокойно ответил:
    - За вашей спиной, Василий Афанасьевич, ничего не делается. Петренко потому и направил к вам: узнать, не будет ли возражений с вашей стороны? Велел передать, что в обиде не останетесь...
    Кадровик покраснел ещё больше, на этот раз не от обиды. Знал, за лёгкую, но доходную работу кое-что причитается и ему. А это меняло дело.
    - Хорошо, - милостиво согласился он, - давайте вашу "трудовую"...
    И не знал он, что Петренко уже подкуплен взяткой и угощён в ресторане, кем надо. Не знал, что кладовщицу Вальку Сомову, которая работала у Петренко на мыльном складе, пугнули уголовники по просьбе одного бывшего зека, осевшего в Норильске на ссылку. За Сомовой водились какие-то старые грешки перед фиксатыми, она тут же перепугалась до мочевой полуобморочности и собралась выезжать к себе куда-то под Горький. Бережков даже не поинтересовался, что там за грехи у этой разбитной девахи, которую он и в глаза-то не видел - не это интересовало его. Надо было помочь людям, которых знал и видел на медеплавильном ежедневно. Какие люди!.. И сидят. Может, и сыну потом чем-то помогут... Самому Бережкову после смерти жены ничего уже было не мило. Но помочь людям в беде он считал делом совести. Сначала согласился передавать от них письма на волю. Теперь вот согласился и на другое - чего терять одинокому? Да и работёнка на мыльном полегче, без удушья. За вредность всё равно не платили, только полярную надбавку. Так "полярку" и на мыле не снимут, один хрен - северная широта, что здесь, что там. Жаль ему было лишь одного - не потери в деньгах, это мелочь, а вот не станет общения с Сергеем Владимировичем. Это ведь после бесед с ним начал он над жизнью задумываться. Да не так, как раньше, а по-настоящему. Столько открылось всего, что и спать не хотелось теперь по ночам. Правда, инженер предупредил. Если, мол, попадёшься на нашем деле, доживать придётся вместе, за проволокой.
    Ну, что же, человек он простой, оскорбляться и становиться в позу не стал. Расспросил лишь подробнее, что необходимо делать, на чём рисковать? Оказалось, всё то же - письма переправлять. Только теперь уж не на волю, а в другие лагпункты, через людей, которые будут к нему приезжать за мылом для лагерных бань.
    Подумал, и согласился. Не деньги интересовали теперь - правда про жизнь. Да и чем это страшнее прежнего? А ни чем. В случае беды, и отпереться не трудно. Откуда, мол, было знать, что к чему? Да и не видел, мол, ничего, следил только за мылом. Авось, с бывшего фронтовика, инвалида, много не спросят - на кой он им хрен? А спросят, значит, такая уж судьба - заканчивать жизнь вместе с другими хорошими людьми на каторге. Но ведь и это всё... одной судьбе только известно. А она - как ещё у кого повернёт... Может, и сына поставит каптёром при бане? Может, привезёт его к нему на свидание прямо на мыльный склад?.. Вона, какой человек Николаев! Учёный. А тоже сидел тут в неволе. Да и теперь, говорят, не на полной свободе.
    Короче, доверился Иван Михайлович Бережков своей судьбе: что будет, то и будет, от неё не уйдёшь. Не попался же он с письмами в цеху целых 2 года! Брал аккуратно, и передавал аккуратно. Стало быть, если всё аккуратно, можно уцелеть и дальше. Банщики - наверно, тоже не дураки? Не захотят же они лишаться своего тёплого и нетрудного места? Значит, и они будут делать всё аккуратно: не враги себе. Так всё и решилось. Бог, мол, не выдаст, свинья - не съест. А вот от Кеши-"летуна" письма придётся передавать теперь в цех с Сушковым. Сам порекомендовал его Воротынцеву на своё место. Сушков не подведёт, у него тоже брат в лагерях. Только не в этих. Да он его в своих анкетах не обозначает, так здесь все делают - на кой?.. Только мороки себе прибавишь, да зарплату укоротишь. А проверять НКВД не умеет, потому что не любит - лень. Вот так вся страна и сидит на вранье, все довольны. Но взятку - хоть последний рубль, а отдай! Без взятки - лютует власть...
    Правильные мысли Бережкова перебил кадровик:
    - А что же ты на комбинате-то не захотел? Там ведь склад у тебя был чуть больше. Уволился ты - всего только 2 дня назад. Ещё не поздно вернуться на старое, если что...
    - Да нет. - Бережков отстранился. - Говорил уже вам: воздух там для меня шибко тяжёлый. А что склад больше, так именно - чуть. С этого "чуть" не больно-то разживёшься: не мыло.
    Кадровик посмотрел на прокуренные пальцы Бережкова, посоветовал:
    - Ты - курить бы лучше кончал! Вона, пальцы-то какие жёлтые. Такое у тебя - и на лёгких, небось. Если не хуже. - А про себя подумал: "Понял, старый мерин, что мыльце-то на чёрном рынке теперь в цене. А медь - кому она тут нужна? Только одному государству, да и то на патроны да купорос".

    4

    К страданиям физическим у Крамаренцева прибавились новые. Словно вши под рубахой, не давали покоя мысли, непрошено приходившие теперь в голову. Зачем дана человеку жизнь? Ну, не только же для того, чтобы работать и множиться, жрать да обрастать барахлом! И не для сидения в тюрьмах, если ничего плохого не совершал. А ведь миллионы людей приучены уже только к работе, только к жратве и размножению. Как волы, работающие на пашне. Да ещё пугают всех войной. А люди и рады: только бы не было войны. Выходит, заняты все лишь существованием для владык над собой. Чем не волы?
    "А вот за такие мысли как раз и сажают, - подумал он. - За несогласие с положением скота. И тогда получается, что такое положение вещей уже давно устраивает наше правительство? Ему нужен народ-скот, а не народ хозяин своей жизни".
    От вывода оторопел. И жульё в тюрьме. И такие, как он, в тюрьме. И даже самые умные и честные - тоже в тюрьме. На воле - только рабы, согласные со всем происходящим, и их новые хозяева-господа? Зачем же было революцию совершать? Неужто же то, что творится на воле и здесь - социализм? Ни Бога, ни справедливости. Всеобщее безумие, низость и подлость - главные приметы социализма? Жестокость и всеобщее бесправие - это тоже социализм?
    Кто же тогда Сталин? Ведь всё совершается по его желаниям и воле. Никаким историческим деспотам даже во сне не снилось, что народ можно истреблять наподобие муравьев. Однако правительство считает себя коммунистами, официально исповедует гуманизм и равенство граждан перед законом, и устраивает средневековые пытки. Считая себя слугами народа, питается от него отдельно и только по-княжески, лечится отдельно и только по-барски. Установило для себя зарплату в 10 раз выше, чем у шахтёров и тружеников полей, и не позволяет им себя переизбирать. Когда, в каком ещё государстве был такой наглый, открытый цинизм и издевательство над людьми и законами? В каком другом государстве воспитывают такую звериную психологию у людей, занимающихся охраной правопорядка? Да и порядка ли? У людей ли?
    Крамаренцев, живший в детстве в глубокой провинции, часто просыпался по утрам, когда было ещё темно, от боя кремлёвских курантов, транслируемых по радио, висевшему над головой в виде чёрного бумажного конуса на стене. Просыпался, и сразу представлял себе Кремль, Спасскую башню со стрелками огромных часов, которые видел во всех киножурналах, и тут же - усатое улыбающееся лицо Сталина, вождя народов. Или представлял себе Сталина шагающим в своей шинели по набережной Москвы-реки. Был такой фотоснимок, известный в стране каждому. С тех детских, далёких лет бой кремлёвских часов, Кремль и улыбающийся Сталин сделались для Крамаренцева, как и для миллионов других людей, символом Советского Союза, величия социализма и его справедливости. Справедливости Сталина.
    Теперь же при виде овчарок, прожекторов и колючей проволоки для невинных людей Крамаренцев не мог отделаться от ощущения, что все живут - и, оказывается, уже очень давно - в атмосфере всеобщей лжи и обмана. Вокруг столько чудовищного, не совместимого с Конституцией, но все молчат.
    И возникал вопрос: почему молчат? Может быть, то, что выдаётся за социализм - давно не социализм? Какая-то коричнево-красная подмена? Слова, будто бы, и те, что завещал Ленин, а дела - совсем другие...
    Зверел: "Нет, так не пойдёт! Должен же кто-то, когда-то за всё это ответить? Кто?.. Что нужно для этого сделать? Даже забитые, отсталые негры в Южной Африке поднимаются против своего рабства на борьбу. А мы все - только терпим, да терпим, только молчим, да молчим! Почему? Почему так вышло: строили социализм, а живём в таком дерьме, что социализмом и не пахнет. Надо поговорить с Анохиным. Надо как-то разобраться во всём..."
    И поговорил, когда пришли в барак после ужина. Уголовщина рванула сразу к печке - покурить, от дождя подсушиться. А Крамаренцев повёл бывшего "комиссара" к клубу и по дороге принялся за вопросы:
    - Как вот вы думаете, для чего человек живёт?
    - Ого, вопросик!..
    - Ну, а всё же? Кличка у вас - "Комиссар", потому и спрашиваю.
    И Анохин, поняв, что всё очень серьёзно, привычно крутнул стриженой головой - действительно, по-птичьи. Держа подбородок, зарастающий ржавеющей бородой, задранным вверх, произнёс:
    - Для меня в жизни - важнее всего интересные люди. Приобщение к искусству, красоте.
    - Ну и как? Много интересных людей вы встретили на своём пути? - Бородища "Пугача" тоже выгнулась вперёд, топорщилась от курчавости.
    - Понимаете, дело какое. Я больше вращался в среде партийных работников. И не восхищался, а напротив - изумлялся. Вы бы только видели, чем люди заняты!.. Подсиживанием, продвижением по службе, барахлом, сплетнями. Народ для них - пустое место, они просто не думают о нём. Привыкли лишь к тому, что народ обязан им во всём уступать, прислуживать, быть на побегушках. Все люди стоят в очередях на жильё десятилетиями. А партработники - никогда. Им подавай вне очереди! Да ещё с такой площадью, чтобы городские танцы можно было устраивать! А за какие заслуги, спрашивается? Сталь, что ли, варят? Надорвались на сквозняках в холодных рудничных забоях? И образование, как правило, 7-летка. - Анохин махнул рукой: - А, да что там говорить!.. При каждом райкоме - спецмагазин. С лучшей едой, одеждой. Стал я воевать против этого, и сразу здесь очутился. Какой это, в заднице, социализм!.. Социализм для привилегированных хамов. Так это - не социализмом называется. И если процесс перерожденчества будет продолжаться и дальше теми же темпами, в правительстве окажутся одни рвачи и хапальщики, как Андрей Годунов.
    - Кто это?
    - Мой бывший начальник, первый секретарь. Это он меня сюда "порекомендовал"... - Анохин коротко рассказал свою историю, закончил: - А дальше - дорога известная. Тюрьма, закрытый суд, и вот лагерь на севере. Чтобы скорее завершил свой путь.
    - А когда вы впервые поняли, что мы сошли с ленинского пути?
    - Когда учился на партийных курсах в Москве. Я там тако`е случайно узнал, чуть не чокнулся! Берия-то - бабник, оказывается. Разъезжает по Москве, как хан, с каким-то полковником на ЗИМе и высматривает себе добычу: очередную красивую женщину или девушку. Понравилась какая - кивает на неё. Полковник этот, гаремный, пересаживается в машину, что сзади, и едет за ней. В удобном месте останавливает, показывает своё кремлёвское удостоверение - всё это быстро, без шума - и в машину её. Отвозит к Берии на дачу. Представляете!.. Тот её там насилует, и отпускает после подписки о "не разглашении государственной тайны".
    Ну, а для членов правительства, что постарше и тоже из бабников, но уже обессилевших, этот же Берия организовал при своём ведомстве целый штат добровольцев из красивых девиц. Этих при возникновении "желания" у высокого правительственного лица доставляют к нему в постель после выпивки, как на десерт. Представляете!.. Заказывает себе женщину, словно осетрину к барскому столу. И считает себя после этого коммунистом, подлец! Едет куда-нибудь в область с проверками, вправляет мозги - учит жить по-коммунистически.
    - Может, враки? - недоверчиво спросил Крамаренцев и полез в карман за куревом.
    - К сожалению, нет, чистая правда. Девицам этим такие вечера оплачиваются по высочайшему государственному тарифу.
    - Мы же их, выходит, и оплачиваем? Своими налогами.
    - У меня есть двоюродный брат, живёт в Москве. А его жена - отличный повар по профессии, специальное училище кончала. Так вот её приняли работать, одно время, в Кремль. Сотрудники Берии проверяли её документы, оформляли, взяли подписку о не разглашении... И стала она обслуживать семью одного министра. Фамилию назвать отказалась, хотя и доверяла. Она мне всю эту механику и раскрутила в картинках... Пришёл я как-то с лекций к брательнику в гости - кстати, ваш тёзка - ну, выпили немного. А закусочка-то у них, смотрю, точно в посольстве каком, на званом обеде! И осетрина, и чёрная икра, чего только нет. Я и спрашиваю - без обиды, а скорее от изумления - откуда, мол, это у вас? А они - промолчали. Глаза только вниз, и всё. Я настаивать не стал, неудобно. Может, специально для меня где-то купили, да теперь стесняются об этом говорить, чтобы не смущать в аппетите. Вы - оставьте мне покурить. А в другой раз - я вам. Экономнее будет... Да, так вот, представляете!.. Потом-то, когда подвыпили мы ещё, я развязал язык и начал им про всякие безобразия рассказывать. Как идейный человек. Московские новости, только с изнанки. И то, мол, не так заведено, и это неправильно делается. Там - стыд, тут - срам. А жена-то брательника слушала-слушала, посмеиваясь про себя, а потом посмотрела этак на мужа своего, и спрашивает: "Вась, сказать твоему братцу, что к чему? А то ведь всю жизнь в дурачках мёрзнуть будет, а?". Я на неё так и высветился весь - горячим взглядом упёрся: "Как это, мол, так? Это кто же из нас в дураках-то?!". Я тогда себя ещё очень умным считал и образованным заодно. Ну, а Вася-то мой - поддержал не меня, а Надю эту, бабу свою. Говорит ей: "Просвети, Надежда, только без фамилий..." Она и просветила! Тоже красная сидела от партийного коньячка. Глаза - умнющие, весёлые, хитрющие! И язык был лёгким - понеслась...
    "Ты, - говорит, - спрашивал, откуда у нас закуска такая? А вот откуда... Работаю я, - говорит, - поваром. Обслуживаю семью одного нашего министра. Он, жена и взрослые дети - сын и дочь. Сын - женатый, редко бывает. А дочь - с ними живёт. Так вот, - говорит, - работаем мы у него, несколько человек, в 3 смены. Сутки обслуживаем, двое - дома: другие бригады обслуживают". Короче, бригада - это повар, горничная и дежурный врач. Для каждого из них - в апартаментах этого министра - по комнате для отдыха. Ну, а чтобы выехать каждой новой смене на дежурство, они собирались возле Белорусского вокзала - есть там одно такое место... Туда приезжал за ними чёрный правительственный ЗИМ. Шофёр забирал всех, и к министру на дачу. За город... Он у них там в основном и "трудился".
    Надя эта, повариха, готовила обед, вечером - ужин, и на другой день - завтрак. Горничная - прибирала всё в доме. Врач - ничего не делал, книжки читал. Но получали все - будь здоров! Повариха, например - вдвое больше меня, когда я вторым стал работать. Представляете, во сколько рублей в месяц обходился государству такой министр! Сколько получал государственных денег сам, да ещё его врачи, горничные, повара, шофёр, охрана, выставляемая возле дома. Да отборные продукты, которые везли ежедневно на эту дачу. А питались с этого стола каждый раз, как она мне говорила, человек 10 - приезжали там родственники разные, знакомые. Вот это - "слуга" народа! А сколько у нас их развелось?.. Ленину такое и в дурном сне не могло присниться.
    Это ещё не всё! Однажды, рассказывает она мне, заболел у них какой-то там доставщик продуктов. Поехала вместо него эта Надя. А был, говорила, какой-то праздник как раз - кажется, 7-е ноября. Ну, получила она продукты для своего министра, а другой кремлёвский повар попросил их шофёра подбросить его по пути в какое-то правительственное здание, где проводился банкет. Надо было срочно доставить свежие деликатесы для банкетного стола, а свой шофёр подвернул случайно ногу на складе. На чём-то там поскользнулся. Ну, подбросили они его. Надежда захотела посмотреть на членов правительства, вошла в здание с этим поваром. Только её на второй этаж, где шёл пир, не пропустили, а внизу-то она и увидела этих девиц, про которых я вам уже... Все, говорит, красивые, как на подбор, в одинаковых тёмных платьях, и сидели на двух диванах в ожидающих позах. Там была ещё какая-то знакомая Нади, Надя её и спросила: а это, мол, что за красотки такие? Как кильки - одна в одну. Та усмехнулась и просветила на ухо: московские бляди, мол. Для партийного развлечения после пьянки. Как только кому потребуется, дежурный по банкету звонит по телефону вниз: двух, мол, надо, трёх или одну.
    - А может, всё-таки наврала? - ещё раз усомнился Крамаренцев.
    - Нет, Василий Емельянович, не врала она. Такие подробности, такие детали, какие она мне выкладывала, на ходу не придумаешь, их надо видеть или знать. Да и зачем ей было врать? Я потом и сам убедился, когда прибыл после окончания курсов к Годунову в район за Окой - всё правильно. Партийный низ во всём копировал свой верх. Ох, и озлобился же я тогда против них! Лютовал, пытался поломать им все эти доппайки, магазины. А чем это кончилось, ты уже знаешь. Не Годунов отрабатывает здесь свою вину, а я.
    Крамаренцев смотрел на близорукого Анохина в его очках-линзах и думал: "Смотри ты, снаружи - вроде заморыш, а внутри - с характером! Такого, видно, уже не согнёшь, можно только сломать. Но и он понимает: не при социализме живём, что-то другое..."
    Анохин между тем, докуривая, тихо продолжал в закутке, в котором они стояли, прячась от ветра и лагерных длинных ушей:
    - Вот и получается, что в лагерях, как посмотришь - ка-кие люди сидят!.. А те, кто должен был тут вместо нас находиться - остались там. Правят страной.
    - А что же делать теперь?
    - Как-то бороться. Не знаю - как, с чего начинать, но только не сидеть и чего-то ждать с неба. Нужна активность. Ты прав, человек должен жить не ради одной сытости. Да и образование в голове дурака - ещё не ум, а только книжный склад, которым надо уметь пользоваться.
    - Ну, а кто нам ответит за это всё?
    Анохин проговорил уверенно, твёрдо, будто уже не раз думал об этом:
    - Те, кто сейчас у власти. Кто пользуется ею. Слишком сладко ест за народный счёт, кто же ещё!
    Крамаренцев горько вздохнул:
    - Значит, долго ещё ждать. В тюрьме много не сделаешь, чтобы их сбросить. Делать надо было, когда на свободе ходили. Да мы тогда - не задумывались...
    - Да, это наша главная беда. Не знали всего до конца. Не понимали, от кого идёт. Теперь вот надо как-то просвещать людей - уже отсюда. Как меня, дурака, моя родственница.
    - А как это сделать, знаете?
    - Пока нет. Всё только думаю. А ничего не придумывается. Знаю твёрдо лишь одно: нельзя сидеть смирно. Надо что-то делать самим, не ждать! Ведь даже в фашистских лагерях, с газовыми камерами, не все люди сидели, как мыши. Были и такие, что боролись, рисковали жизнью.
    - Но как, как надо бороться? Убить часового? Что это даст? Бежать?..
    - Не знаю пока. Может, надо, как в немецких лагерях? Какие-то группы сопротивления?
    - Чему? В тех лагерях - было другое дело. А у нас тут - мы для всех "враги"! Кто нам поверит? Кто за нами пойдёт?
    Разговор оборвался, и Анохин, желая его продлить, свернул новую цигарку, свою. Сказал:
    - Надо придумать и нам - что-то такое, чтобы поверили! Ну, нельзя же так, в самом деле! Невиновны ни в чём, и терпим, молчим. А если пишем куда-то, то каждый - сам за себя. А подлецы - наглеют на свободе ещё больше.
    - Значит, они умнее нас оказались.
    - Бросьте вы! Знаю я этих умников... Это - чума, а не люди! Большинство - 10-ти книг не прочли. А если и прочли, то в детстве. Совершенно низкая культура. Либо вовсе никакой. Заняты, я уже говорил, только одним: как удержаться на своих местах? Какой придумать закон ещё, чтобы народ не мог взбунтоваться. Чтобы власть их над нами продолжалась вечно. Чтобы женщин - как осетрину...
    - А говорите, дураки! Нет, выходит, не дураки, если день и ночь думают, как удерживать нас в повиновении. Значит, эта мысль у них отработана до совершенства! А вот мы свою демократию - не придумали, как защищать.
    - Откуда же знать было, что нас предали?
    Крамаренцев устало сдался:
    - Ладно, хватит. Только себя травим...
    - И надо травить! - не соглашался Анохин. - Если от труда ещё никто не разбогател! Зато все члены правительства - нажили себе по миллиону. А числятся - в "слугах".
    Крамаренцев завёлся опять:
    - Тогда нужно додуматься, почему у нас так всё получилось, и объяснить это другим! Почему все лучшие - оказались здесь, а худшие - наверху? Почему и когда народ превращён был в трусливых мышей? Кем? Кто ставил капканы на смелых?
    Анохин с удовлетворением согласился:
    - Да, это надо понять в первую очередь! Тогда и для других найдём слова, чтобы нам поверили. А главное, чтобы задумались: почему для "слуг" жизнь должна быть райской, а для них самих - собачьей?
    Крамаренцев вернулся к мысли Анохина, обронённой тем вскользь:
    - Вот вы - правильно, что у нас у всех одна здесь ошибка. Каждый пишет в Москву письмо только от себя. И слёзно просит разобраться в его невиновности. А писать надо - одно письмо, от имени всех! И не просить, а требовать освобождения! Только тогда, мне кажется, о нас задумаются там и обратят внимание. А?
    - Но, кому писать, вот вопрос? - Теперь вздыхал Анохин. Сняв очки, протирая их, стал рассказывать: - Когда я учился в Москве, познакомился там с одним писателем - из честных. Знаете, что он мне сказал о своём ремесле?
    - Ну? Только хватит мне "выкать", давайте перейдём на "ты".
    - Хорошо, согласен. - Анохин улыбнулся и передал Крамаренцеву чинарик, чтобы тот докурил. - Так вот что он мне сказал... Писатель, говорит, мыслится у нас теперь не как свободный художник совести, а как сторожевой пёс существующего политического строя. И широта взгляда, на которую этот пёс может отклоняться в своих убеждениях от государственной идеологии, это длина его цепи, которой он прикован к хозяйской проволоке. А глубина проникновения в действительность - длина самой проволоки, вдоль которой ему разрешено ходить. То есть, не дальше своего двора. Намордник - цензура, отмеряющая меру дозволения показывать зубы. Лаять можно только на "врагов", и чем громче, тем лучше. У своих - нужно нюхать под хвостом. Ещё дозволяется тихо поскуливать и зализывать начальству срамное место.
    Крамаренцев тихо, ласково рассмеялся:
    - Прямо какая-то свобода творчества по-собачьи.
    - Вот именно, - без улыбки отозвался Анохин. - Отдельным, говорит, ласковым болонкам и шёлковым карманным собачкам разрешается иногда сменить длину своей прогулки вокруг дома на поездку за границу вместе со своим хозяином. Там, говорит, можно просеменить около чужой жизни на поводке, понюхать чужую мочу и посочувствовать угнетённым неграм.
    - А молодец он у вас! - восхитился Крамаренцев.
    - И таких, говорит, мелких собачек с расширенным обонянием и желанием гавкнуть из кармана - появилось у нас немало. Их, правда, никто не боится - не навредят, мелковаты зубы, зато некоторые собаки им завидуют: загадочно пахнут. - Тяжело помолчав, Анохин закончил: - Только несколько крупных волкодавов и сорвалось с цепей за всю историю литературы. Эти бегают на далёкой свободе резво и там и кусают по-настоящему, и гавкают громко. А у нас таких - уже нет. Чтобы написать что-нибудь с "зубом" или клыками. А если где и появляются, их сразу же отлавливают собаколовы в "штатском".
    - Смелый ваш писатель, если не побоялся вам про такое...
    - А мы с ним за рюмкой водки...
    Крамаренцев молчал - что сказать? Всё уже вроде сказано.

    5

    Сергей Владимирович Воротынцев после обхода рабочих удивлялся в своём вагончике тоже. Как это одна жестокая сволочь смогла подмять под себя столько умных людей? Заставила не жить, а мучиться целое государство. Если мир так скверно устроен, что жизнь всех может зависеть от одной злобной козявки, то сто`ит ли в таком мире жить? Козявка может посадить в тюрьму любого учёного, писателя и считает, что все люди должны подстраиваться только под её, козявкины желания. А собираясь вместе с другими, она всеми силами подавляет в людях малейшее стремление к свободе и начинает утверждать, что система управления государством, устроенная козявками, самая лучшая в мире. А наставь на них автомат, сразу обдрищутся сами и будут согласны на любые условия. Трудиться на таких мерзавцев и дальше Воротынцеву не хотелось - не раб.
    После расставания с женой он особенно остро понял бессмысленность своей жизни. Стало казаться, что это и не жизнь вовсе, а лишь цепляние за неё. Разве для этого рождаются люди на свет? Ах, если бы жена не знала, что он жив и находится здесь! Не было бы теперь и проблем. Бросился бы на охрану один, чтобы пристрелили, или убил бы на глазах у всех "Кума" камнем в висок, и кончены счёты. А так, раз отправил жену на дело, должен опять всё переносить, терпеть и делать то, что наметил с товарищами, которым дал слово.
    Жену было жаль бесконечно. Всё чаще и чаще возникало перед ним её милое, заплаканное лицо. Вспоминал, как ходил с нею в Альпы кататься на лыжах. И оттого, что в душу ему входил совсем иной мир - яркий и добрый, окрашенный природой и человечностью, жить-то и не хотелось. Думал: "Лучше бы она не приезжала! Кончились бы сейчас все муки..."
    Не представлял Сергей Владимирович, в какую страшную судьбу толкнул любимую жену свою. Он постоянно тосковал. Не действовало на него теперь и лето, пришедшее в этот край вечной мерзлоты вместе с не закатывающимся, слабо греющим солнцем. Но снег оно всё-таки растопило. Позеленило тундру поднявшимися неведомо откуда травами. Строители, приходившие в барак ночевать со своих строек, говорили, появились даже цветы на высоких и тонких стеблях. И как всегда - это видел и сам - плыли по небу лёгкие и равнодушные к судьбам заключённых облака. Плыли, плыли, незаметно, как уходящая жизнь.
    В ночные смены, когда наступало 3 часа, и солнце касалось на западе горизонта, чтобы тут же отползти от него вверх и пойти вправо на новый круг, набирая силу и высоту, на земле становилось тихо-тихо и так призрачно всё, что где бы кто ни находился, на гидролизе ли возле ванны, грузчиком ли, отвозившим на склад тяжёлые медные листы на тележке, подсобным ли рабочим, всех начинало клонить в сон. В такие минуты никто и ни к кому не обращался, не мешал, не трогал - даже начальство. Не трогал никого и Воротынцев. Он - тоже начальство, сменный инженер. Уходил в свой вагончик, и там, на короткий срок, отпускало и его душу. Подрёмывая, он отдыхал от самого себя - в лагере спалось ему теперь плохо.
    Однако на этот раз его дрёму нарушил писатель Хомичёв, пришедший в цех, как всегда, не через дверь, где лениво стоял часовой, а по секретному ходу, который показал ему сам Воротынцев. Этот ход мало кто знал - надо было идти под цехом. Пришёл Хомичёв нежданно, без приглашения. Оказывается, принёс начало "Воззвания" для ознакомления.
    - Вот - на твой суд, как говорится. - Он вручил Сергею Владимировичу листы, которые достал из-за пазухи. - Прочтёшь, и можно отсылать на перепечатку. Я, на всякий случай, переписал всё в двух экземплярах - другой спрятал у себя.
    - А если бы я сейчас был не один? Разве можно делать такие вещи без предупреждения! - журил Воротынцев. Хотя недоволен был больше тем, что Хомичёв помешал ему подремать. Тот оправдывался:
    - Что же я, не нашёл бы чего сказануть?..
    - Ладно, давай. - И озабоченно спросил: - А если мне не понравится? Как тогда?..
    - Большинством голосов, как же ещё. "Монгол" - уже читал, ему понравилось, - ответил Хомичёв. Заверяя, добавил: - Да тут моего-то совсем немного: только затравка от имени Комитета. А дальше - чуть подсокращённый мною текст письма Раскольникова Сталину. Всё, как договаривались.
    - Ладно, - согласился Воротынцев, - ступай. Я без тебя тут прочту. Мешать будешь только, и - лишний риск...
    - А новую порцию? - потребовал писатель. - Ты же обещал подготовить черновичок "продолжения" от нас, от Комитета, чтобы я его отредактировал.
    - Извини, Владимир Максимыч, ещё не написал. Всё как-то не складывается пока в голове. Не знаю даже, с чего начать?
    - Что-то у тебя и, правда, с головой... Улыбаться даже перестал. Хотя видимся - не часто.
    - Извини, Максимыч, бывает ведь...
    - Ладно, чего там, - простил добродушный писатель. - А ведь ты и письмо Раскольникова... Давно ты его читал?..
    - Давно, когда оно ещё только вышло.
    - Я так и подумал, - сказал Хомичёв примирительно, уважая за правду. - Листки, которые ты мне передал для сокращения, даже не развёрнуты были тобой. Как были ниточками обмотаны чьей-то женской рукой, так и остались. Так что, ты уж хоть теперь-то прочти. А то "не по-нра-а-вится"!..
    - Прочту, прочту, не сомневайся. Теперь - другое дело, прочту.
    - Вот и хорошо. Думаю, что после чтения у тебя сразу чувство появится! Как и у нас. И я, и "Монгол" уже написали по варианту дальше. Так что дело теперь - за тобой. Я потом все 3 варианта сравню, и выберу из них всё самое лучшее.
    - Хорошо, Владимир Максимыч, договорились.
    Хомичёв ушёл, а Воротынцев, закрыв за ним дверь на запор, включил лампочку и принялся читать - почерк у Хомичёва, к счастью, был хороший, разборчивый. А может, Писатель специально старался, чтобы легко было читать. На первой странице он написал свой текст не на всю ширину листа, а как пишут эпиграфы к книгам - мелким почерком и плотными строчками:
    "Настоящее "Воззвание к советскому народу" напечатано в количестве 250 экз. и будет вручено редакциям всех центральных газет и журналов по почте. Один экземпляр будет подброшен лично Сталину на его даче. Остальные экземпляры, рассылаемые Комитетом по крупным городам страны, предназначаются для переписывания их и распространения среди населения.
    Каждый честный человек, которому дороги судьбы народа и Родины, должен переписать это "Воззвание" хотя бы в 3-х экземплярах и выслать их в любой другой город по адресам других честных и смелых людей. Иного выхода пока нет.
    Комитет народного сопротивления сталинизму".
    Всё прочитанное Воротынцеву пока нравилось - кроме "подбрасывания" "Воззвания" Сталину. Он и на совещании тогда был против этой наивной лжи. Но писатель и "Монгол" проголосовали за то, чтобы написать именно так, хотя никого у них, кто бы мог подбросить конверт Сталину, в Москве не было.
    Вспомнил слова Хомичёва: "У людей будет больше доверия! Если уж Комитет может подбрасывать письма самому Сталину, значит, это организация большая и сильная. Неужели не понимаете этого?"
    Резон в его замечании, конечно, был. Но Воротынцев, не переносивший любой лжи, голосовал всё-таки против. Только утешал себя тем, что если Комитет разрастётся здесь, как они намечают, то найдутся в подобных случаях сторонники и у него.
    Опомнившись, что бездумно сидит в своём вагончике, наверное, уже минут 10, Воротынцев принялся читать дальше.
    "Воззвание к советскому народу.
    Вот уже 26 лет нашей страной бессменно и кроваво правит тиран Сталин, о котором соратник Ленина Ф.Ф.Раскольников ещё в 1939 году писал через русскую газету из Парижа, обращаясь ко всему миру, перепечатавшему текст, который никогда не печатался в СССР. Поэтому приводим его в нашем "Воззвании" полностью..."
    Бережков привёл эпиграф, взятый Раскольниковым у Шекспира:
    "Я правду расскажу тебе такую, что хуже всякой лжи", и затем уже обращение к Сталину: "Сталин! Вы предали дело Ленина и революцию. Над гробом Ленина Вы принесли торжественную клятву выполнять его завещание и хранить как зеницу ока единство партии. Клятвопреступник, Вы нарушили и это завещание Ленина. Вы оболгали..." - и так далее, до конца: "... Бесконечен список Ваших преступлений! Бесконечен список имён Ваших жертв, нет возможности их перечислить. Рано ли поздно советский народ посадит Вас на скамью подсудимых, как предателя социализма и революции, главного предателя, подлинного врага народа, организатора голода и судебных подлогов.
    Ф.Раскольников, 17 августа 1939 года".
    От Комитета Сопротивления добавим: Фёдора Фёдоровича Раскольникова, заслуженного деятеля ленинской гвардии, выполнившего летом 1918 года личный приказ Ленина затопить Черноморский военный флот, чтобы он не достался наступавшим немцам, занимавшего потом в нашем правительстве дипломатические посты и бежавшего в Европу от расправы Сталина, нет в живых с того же, 1939, года. Он был убит по заданию Сталина в одной из парижских больниц, куда лёг подлечиться. Но палач Сталин продолжает своё кровавое дело, продолжает обманно править нашей страной и творит всё новые и новые чудовищные преступления. Ниже мы остановимся на них. А пока зададимся вопросом: как же могло случиться, что изувер оказался у власти, не был своевременно разоблачён и заставил молчать половину правительства, уничтожив его другую часть? Какие цели преследовал, решаясь на уничтожение как отдельных талантливых одиночек, так и несметного количества народа? Почему стало возможным такое, и что необходимо делать теперь, чтобы смести палача с нашего пути, ставшего мученическим? С этого начнём мы свой рассказ и разбирательство "дела" Сталина, ибо без доказательства нет веры, без веры не может быть действий".
    На этом "Воззвание" пока заканчивалось. Но Воротынцев неожиданно почувствовал в себе прилив такого гнева против "козявки", такой готовности снова идти на всё и бороться, что даже обрадовался. Всё, кончилась его апатия, хандра. Он начал праведное дело: надо драться за перемены в стране, надо закончить задуманное. Вон как действует слово на человека! Убедился в этом только что на себе, хотя знал письмо Раскольникова и раньше. А что будет с другими читателями, если показать им, как шла козявка к власти!..
    У Сергея Владимировича возник сразу целый ворох мыслей, как продолжить "Воззвание". Хотел тут же сесть и кое-что набросать, но... уже не было времени, надо было возвращаться в цех. Он быстро сложил листы, как они были сложены Хомичёвым, подошёл к шкафу и спрятал листы в тайник. Такой же был где-то в подвалах цеха и у Хомичёва. Душу переполняла теперь отвага, готовность идти на всё. Он и шёл - уже бодрый, до неузнаваемости выпрямленный изнутри. Глаза светились пронзительным, острым умом.
    "Эх, скорее бы дала знать о себе Сашенька! - думал он. - Только бы не сорвалось там у неё. А уж мы тут - напишем, всё разъясним! Будьте уверены, сделаем не хуже, чем у Раскольникова! Молодец Хомичёв. На вид такой увалень, губошлёп, а писать умеет!.. Ну, да и мы с комдивом не дураки, поможем, как умеем. А тогда - перепечатывать! Только "Воззванием" можно пробудить замордованный народ от пассивности. Нет, такое не пропадёт зря, найдёт отклик, найдёт! И особенно - здесь, в лагерях. Тут "Воззвание" нужнее в 100 раз. Как хлеб, как воздух! Тут поймут... Люди разуверились во всём, потеряли надежду - и вдруг на душу такие слова, такую правду! Надо связаться с Михалычем: готов ли штемпель? Надо всё делать скорее, надо действовать, действовать! Пересылать Сашеньке..."
    Воротынцев был неузнаваем, по цеху не шёл, а летел. Хотелось куда-то на баррикады, с оружием, патронами. Призывать, вести в бой! А главное - он понял - нужно создавать организацию. В одиночку ничего не сделать. Нужны люди, как можно больше людей! Потому что люди - и в лагере сила, если сумеют объединиться, если ободрить их, окрылить возможностью донести миру правду о себе.
    Не знал Воротынцев в этот миг, Сталин тоже не спал по ночам. Думал, как не дать возможности разоблачить себя. Как наставить на путь истинный алкоголика сына, спивающегося на подмосковных дачах. 2 года назад маленький престарелый вождь читал ночью текст новой рукописи, написанной по его заданию: "Биография Сталина". Потный от охватившего честолюбия, хотевший быть великим, он собственноручно чернилами вписывал в машинописный текст рукописи: "Мастерски выполняя задачи вождя партии и народа, имея полную поддержку всего советского народа, Сталин, однако, не допускал в своей деятельности и тени сомнения, зазнайства, самолюбования".
    "Товарищ Сталин развил дальше передовую советскую военную науку... На разных этапах войны сталинский гений находил правильные решения, полностью учитывающие особенности обстановки".
    Однако и этого вождю показалось мало. Он добавил: "Сталинское военное искусство проявилось, как в обороне, так и в наступлении. С гениальной проницательностью разгадывал товарищ Сталин планы врага и отражал их. В сражениях, в которых товарищ Сталин руководил советскими войсками, воплощены выдающиеся образцы военного оперативного искусства".
    Наверное, если бы Воротынцев узнал о ночных потугах генералиссимуса, не видевшего войны с немцами даже в глаза, то плевался бы при мысли, что вот сидит где-то в Москве поганый тщеславный старик, впадающий в маразм, и восхваляет сам себя. Но Воротынцев этого не знал, как и того, что Сталин допустил досадный промах: не сжёг машинописный текст с собственноручными вставками. И документ, который был знаком только нескольким наборщикам в типографии, пригодится ещё раз, ляжет на стол беспристрастных историков и скомпрометирует его. А ведь Сталина, казалось, заботило, что о нём напишут после смерти. Видимо, подвела не столько старость, сколько вера в систему, которую он построил и которая обязана была подчищать за ним его огрехи. Но в России всегда почему-то остаётся узкая щель в тёмном колодце её истории, из которого просачиваются потом дурно пахнущие секреты. Что поделаешь, фортуна - штука насмешливая.
    Тем не менее, не зная этого, Воротынцев сочинил вторую часть "Воззвания", уверенно и зло. А после того, как Хомичёв отредактировал текст, он уже перестал чувствовать, что прожил свою жизнь напрасно.
    В очередную ночную смену, закрыв дверь на запор, Сергей Владимирович ощутил, словно жена - рядом, присутствует, хотя и находится за полторы тысячи километров. Её слова о том, что их соединяет одна и та же река, сократили огромное расстояние и для него. Теперь он и сам часто думал: "Да, Сашенька рядом: чуть вверх по Енисею! И тоже думает обо мне..."
    Вот и сейчас, думая так о жене, желая, чтобы продолжение "Воззвания" ей понравилось, он, нацепив на переносицу старенькие, с железными полукружьями очки, которые здесь достал у одного пожилого рабочего, приступил к чтению.
    "Итак, почему и как Сталин, придя к власти, захотел и смог совершить такие немыслимые, казалось бы, преступления? Что им руководило?
    Главных причин было две. Непомерное честолюбие и страх перед расплатой. Боясь заговора и мести, он торопился арестовывать людей там, где, по его мнению, мог возникнуть такой заговор. Ожидал он его и от крупных военных, и от внутрипартийной верхушки. И тогда начинал выдвигать против них самые невероятные обвинения, после которых сначала уничтожал обвиняемых, а потом и их обвинителей, понимая, что те слишком много знают о нелепости обвинений и, стало быть, рано или поздно могут разоблачить его самого, тайного автора устраиваемых процессов.
    Но почему, казалось бы, у бывшего революционера изменились вдруг цели? Как ему удалось обмануть бдительность остальных членов правительства? Вот вопрос всех вопросов...
    После Октября Ленин допустил две непредусмотрительности, которыми как бы сам указал путь к захвату власти в одни руки. И судьбе угодно было распорядиться так, что во время болезни Ленина Сталин, находясь на посту генерального секретаря партии, оказался именно тем беспринципным честолюбцем, который не захотел упустить своего шанса на захват власти.
    Что же это был за шанс? Ведь Сталин ещё не был главою правительства. Шанс заключался в том, что он увидел возможность поставить партийную власть в общем аппарате правительства над властью Советской. На первый взгляд - вроде бы простая перемена слагаемых, от которых сумма правительственной власти не изменится. На самом же деле такая перестановка меняла качество правительственной власти и могла вывести его как генерального секретаря партии во главу управления страной, то есть, сделать его главным человеком в правительстве - вождём. На этом и был построен весь его расчёт. Но - при одном условии: что смолчат члены правительства.
    Была ли такая возможность у Сталина - заставить их молчать?
    Была. Её также создал Ленин. Правда, временно, для иных целей, но важен был сам показ инструмента подавления гласности. Возник этот инструмент сразу после Октябрьского переворота, когда Ленин увидел опасность превращения газет во враждебную для большевиков трибуну, которую стали использовать их враги. И Ленин предложил своему правительству ввести предварительную цензуру газет, хотя сам до этого всегда боролся с цензурой. Он понимал, не ввести контроля над печатью в тех условиях, значит уступить и политическую власть, ради которой было отдано столько сил.
    Вводилась цензура на время. Пока-де отобьётся молодая республика от внешних врагов, а затем и от внутренних, грамотных, пока подучатся передовые рабочие писать в газеты сами. Как только они научатся объяснять неграмотным, что происходит в стране, за кем надо идти, так можно будет отменить цензуру снова. А заодно и перестроить весь старый, бюрократический аппарат власти, доставшейся в наследство от царского правительства.
    Однако, чтобы перестроить государственный аппарат, нужен был не только практический опыт, но и теоретическая разработка проблемы. Ленин был занят делами войны и успел лишь на ходу, в спешке, слегка подправить и приспособить старый государственный аппарат для отдельных советских функций. Была образована рабоче-крестьянская инспекция, имевшая право проверить как работу любого члена правительства, так и всего правительства в целом. В РКИ избирались самые добросовестные и умные люди, обязанные бороться за демократию в стране и законность, которые в условиях гражданской войны попирались не только в провинциях, но и некоторыми горячими членами правительства - Свердловым, Троцким, Орджоникидзе, Зиновьевым, Сталиным. Насилие и кровь на фронтах всегда являли для тыла свой развращающий пример беззакония. Ленин это увидел. Он отменил ненавистный для крестьян и глубоко ошибочный правительственный акт о введении в сельское хозяйство практики так называемого "военного коммунизма", открывшего дорогу беззаконию в деревнях. Затем, уже больным, был занят ликвидацией разрухи в стране. Работал по 16 часов в сутки, ввёл НЭП и, окончательно надорвавшись на своей работе, умер в январе 1924 года. Цензуру - отменять было ещё рано, государственный аппарат - оставался по своей структуре прежним.
    Единственное, что ещё успел сделать Ленин перед смертью, так это предупредить 13-й съезд партии о том, что "Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью". "Сталин слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого места и назначить на это место другого человека, который во всех других отношениях отличается от тов. Сталина только одним перевесом, именно, более терпим, более лоялен, более вежлив и т.д."
    Кроме этого, Ленин предлагал: "... улучшить наш аппарат, который из рук вон плох. Он у нас, в сущности, унаследован от старого режима, ибо переделать его в такой короткий срок, особенно при войне, при голоде и т.п., было совершенно невозможно".
    Однако съезд партии, введённый в заблуждение тогдашними друзьями Сталина, карьеристами Каменевым и Зиновьевым, избрал своим генсеком опять Сталина, который сказал, что он действительно груб и признаёт это качество за собой. Но задал при этом риторический вопрос: с кем груб? И ответил, что груб он только с врагами Советской власти. Этот хитроумный ответ окончательно смягчил всех, и Сталин после смерти Ленина продолжил осуществление задуманной цели.
    Поняв, что организованная Лениным цензура может послужить ему для уничтожения гласности в стране, а несовершенство государственного аппарата позволит перестроить его для иной цели, он принялся за его "совершенствование" по-своему.
    Из истории человечества известно, власть развращает государственного деятеля. Абсолютная же власть развращает абсолютно. И тем не менее Сталин стремился именно к такой власти, без контроля.
    Каков же был план? Заставить всех бояться себя. Остальное - люди сделают для него сами. Начнут славить, подчиняться, исполнять любые приказы. Но для этого требовалась власть, никем и ничем не ограниченная. Цель эта стала важнее чужих жизней, интересов государства, интересов людей. Сталин многим завидовал в своей жизни - Ленину, Троцкому, Фрунзе, Бухарину. А также своим временным попутчикам, которые помогли ему остаться генсеком - Каменеву и Зиновьеву. Кому завидовал, того уничтожал. Ни в ком не видел он соратников по партии, только потенциальных соперников, способных перехватить власть.
    В борьбе за власть он, словно монах-иезуит, стал ловким и опытным интриганом, научился сталкивать самолюбия людей, прикрываться именем Ленина. Он всегда делал вид, что всё ленинское - для него свято и нерушимо. Повторял: "Как я могу отменить то, что сделано великим Лениным!" И сохранил цензуру, введённую Лениным.
    При помощи цензуры он рассчитывал не только устранить в государстве гласность, но и закрыть рот партийной и общественной критике, запрещать в печати всё, что могло бы ему повредить. Идя этим курсом, он распространил право предварительной цензуры и на художественную литературу. Вот какими оказались последствия ленинской непредусмотрительности.
    По идеологической линии все члены правительства подчинялись Сталину, генеральному секретарю партии. Он мог исключить из партии любого из них, сделать "врагом". То есть, на практике Сталин сделал себя, как бы, самым главным в стране человеком, хотя и не занимал ещё пост председателя Совнаркома. Поняв, что цель достигнута, что его все боятся, он принялся "разоблачать" вчерашних своих товарищей, а теперь "скрытых врагов революции". И когда к 1928 году из партии были исключены Троцкий, Зиновьев, Каменев, Антонов-Овсеенко и с ними многие видные деятели партии, группа Сталина фактически пришла к власти без всякой революции и даже без дворцового переворота. Пересажав в тюрьму всех "врагов", Сталин поставил свой партийный аппарат над государственным и сделал его не подвластным никаким проверкам и критике. Сам же стал выше председателя Совнаркома уже официально и, получив в руки необъятную власть, принялся за физическое уничтожение своих бывших и потенциальных соперников. Партия Ленина после этого фактически перестала существовать. Её заменила в партийных и государственных аппаратах партия Сталина, состоящая из его клевретов и подхалимов.
    Первым был убит по заданию Сталина С.М.Киров. Общественность, обманутая сталинскими газетами, восприняла это преступление как террористический акт врагов Советской власти. С этого момента Сталин, которому всегда было чуждо понятие порядочности и справедливости, почувствовал свою безнаказанность и превратился в кровавого преступника. К 1937 году кровь ленинцев лилась по его диктаторской воле бурной рекой. Расстреливаются "враги" Каменев, Зиновьев, Сокольников, Авель Енукидзе, Рудзутак, Тухачевский, другие крупные военные. Подло уничтожается Серго Орджоникидзе. Ложатся в гробы Бухарин, Рыков, Пятаков. За ними следуют в безвестные могилы кавказские большевики, знавшие о Сталине слишком много. Расстреливаются маршалы Егоров и Блюхер. Расстрелян личный секретарь Ленина Горбунов. Сестрорецкому рабочему Емельянову, прятавшему Ленина в 1917 году в своём шалаше, Крупская вымаливает у Сталина помилование чуть ли не на коленях, прося его отменить смертный приговор. Все, кто свергал временное правительство, полагая, что завоёвывает власть для народа, при Сталине становятся "врагами народа". Но Сталину плевать на здравый смысл и логику. Окончив первую кровавую расправу, стоя в лужах крови, он убирает со сцены и палачей Ягоду и Ежова, которым ещё недавно сам приказывал нарушать законы и убивать. Ему не нужны в живых такие свидетели. А новых палачей он наберёт себе из Грузии. Всё идёт в стране по сталинской перевёрнутой логике, по его дьявольскому сценарию. К нему дружно тянутся все мерзавцы и негодяи. А лучшие - все мучаются и корчатся, клянутся на допросах в невиновности, клевещут на себя, не выдерживая пыток. Сталину - сладко. Ему никого не жаль.
    С момента, когда всем гражданам была внушена циничная мысль, что партия, которую ведёт за собой Сталин, непогрешима, он окончательно развязал себе руки и для пролития всенародной крови, а не только отдельных людей. Каждый день в подвалах НКВД крупных городов и на Лубянке в Москве гремели выстрелы и горели паспорта. Сталинская гильотина работала безостановочно, затмевая французский Конвент при Робеспьере.
    Приступив после Кремля к насаждению всеобщего страха по всей стране перед собою лично и перед карательными органами, Сталин меняет в своём преступном аппарате неугодных ему или много знающих аппаратчиков по собственному усмотрению и становится непогрешимым, как и его партия.
    Ни в какой другой стране нет на государственных и хозяйственных постах такой чехарды, а в самом государстве таких кровавых репрессий и переселений целых народов, как у нас. Масштабы злодейств Сталина беспредельны. Необъятен страх, которым от Балтики до Сахалина охвачены люди, не понимающие, за что их могут посадить завтра в тюрьму или даже убить. Вот уже 20 лет идёт непрерывная вакханалия политического разгула и бандитизма властей, сталинщины. Вместо государственности - непрекращающийся террор без объявления причин и целей. И всё это именем Родины, именем Революции.
    При Сталине замирают, боятся вздохнуть не только рядовые члены партии, но и члены правительства. Никто не чувствует себя в безопасности. Трясёт, лихорадит всю страну. Во всём мире нет более беззаконных действий правительства и более несчастного народа, не защищённого никаким законом, чем в нашей многострадальной стране. Сталин, забрызганный кровью своих жертв и стоящий теперь, словно бесстрастный египетский сфинкс, высоко вверху, как бы на пирамиде, сложенной из миллионов гробов, навсегда опозорил не только партию, но и организацию бывших чекистов. Расстреляв несколько тысяч её честных руководителей, он создал под вывеской Чрезвычайной комиссии фактически новую карательную организацию - палаческую. Все эти ОГПУ, НКВД, МГБ стали действовать против народа и его интересов, как гитлеровское гестапо, но продолжают называть себя чекистами. Стоя по колена в народной крови и на трупах, привлекая в свои ряды всё новых бандитов и садистов, они и сегодня вершат зверства в неслыханных на земле масштабах. Превратив народ во "врага народа", то есть, против самого себя, а подземную тюрьму под Лубянской площадью в застенок тупых и жестоких палачей, забывших, что такое человеческая жизнь и законы, сначала ОГПУ, затем НКВД, а теперь МГБ настроили в нашей стране столько тюрем, лагерей и глухих ссылок, что в них можно разместить всё взрослое население Европы. Такого размаха не знали даже германские фюреры. У нас нет лишь газовых камер и крематориев, чтобы их дым не выдал истинной сущности сталинского рая.
    Учреждение, которое вот уже 20 лет работает под вывеской чекистов-дзержинцев, основано на недоверии к людям, к любому гражданину, кем бы он ни был. Это учреждение палачей выполняет главным образом только одну функцию: подавляет в стране свободомыслие и тягу людей к свободе. В угоду сталинской ненасытности оно истребляет в народе самых лучших и смелых его сынов, самых талантливых и идейных, самых благородных и умных, чтобы скорее заглохла, выродилась и вымерла навсегда свободная общественная мысль.
    Так, например, в одном из норильских лагерей отбывает срок бывший военный лётчик Олег Владимирович Драгин, заместитель командира истребительного полка, вырвавшийся из германского плена на вражеском истребителе. Только идиоты могли заподозрить такого человека в предательстве: "Подослан немцами, сволочь? Сознавайся!" Словно немцы вот так запросто могли "подарить" нашему лётчику свой дорогостоящий самолёт - дороже, чем несколько танков. Да и какой мог быть у немцев контроль за улетевшим лётчиком? Чушь стопроцентная! Но человек, совершивший героический подвиг, числится до сих пор в предателях Родины.
    Палачи всегда хорошо знают, чего хочется их вождю, что ему нравится. Кровь, стоны, трупы. Без боевых действий, как это принято на войне, без пулемётов и бомб они уничтожили почти столько же наших людей, сколько мы их потеряли на огневых фронтах войны с Гитлером. Без открытых судов и следствий, без шума, втихую от народа, они сделали это. Свою кровавую историю они пишут не чернилами и не для печати, а пытками и пулями в подвалах своих тюрем и лагерей, чтобы леденящий душу страх шёл из подвалов наверх, в живую жизнь и замораживал там всё смелое и честное.
    Высылка на гибель так называемых кулаков, а по сути крестьян, умеющих наиболее хорошо вести хозяйство, искусственный голод, надрыв людей нищетой и бесчеловечной эксплуатацией на стройках, нехватка больниц для детей, всеобщая антисанитария в стране и не прекращающаяся высокая смертность населения - всё это во много раз страшнее нашествий на русские земли иноземных захватчиков за всю нашу историю. Отношения между гражданами и правительством давно установились по простой формуле: покорённые, и победители. Покорённые, то есть, народ, должны всё терпеть и переносить от партии Сталина, как от иноземных завоевателей, одержавших свою кровавую победу. Всё, что происходит в покорённой стране и будет происходить - совершается по воле победителей, то есть, Сталина и его партии, и освящено их "мудростью". Народ ничего сам теперь не значит и не решает, он - только для труда: на полях и в лагерях.
    Бесконечен список преступлений так называемой "государственной безопасности". Нет учреждения в стране более опасного для собственного народа, более подлого, более грязного и утопающего в крови, как нет и учреждения более прикармливаемого правительством, чем бывшая ЧК, превратившаяся при Сталине в гестапо и теперь притягивающая к себе привилегиями новых подонков, жаждущих откормиться на народном теле, словно тифозные вши. Но, возвышая их над народом, Сталин доверяет им только до тех пор, пока они не обленятся в своём усердии. Если же он начинает замечать, что кто-то из них уже много знает о нём, либо начинает важничать или задумываться над происходящим, то устраняет такого навсегда, а на его место выдвигает нового и усердного.
    У каждого, приближённого Сталиным, тоже есть "свои люди", рангом пониже, которыми он окружает себя для личной поддержки - политической, инженерной, интриганской. Они также прикармливаются из государственной казны согласно установленной номенклатуре. Те, также, заводят вокруг себя "своих людей" рангом пониже, и бюрократический аппарат власти раздувается по всей стране. Каждый маленький фюрер отстаивает существование штата своих вассалов, доказывая верховной коллегии и Минфину их тифозную необходимость.
    Желая создать мощную индустрию в стране, Сталин пошёл фактически на уничтожение крестьянства, даже не понимая этого. Чтобы приобрести за границей нужное оборудование, станки и технологии, необходимые для развития тяжёлой промышленности, требовалась валюта. Валюту Россия могла получить, только экспортируя за границу зерно. Других товаров для солидного экспорта не было. И Сталин, чтобы забирать хлеб у крестьян задаром, а продавать его за валюту, спешным порядком провёл раскулачивание части крестьян и их высылку на север и в Сибирь, а остальных крестьян загнал в колхозы. Бери, мол, теперь, партия, зерно даром и продавай за границей.
    Однако жизнь показала, что крестьяне, объявленные "кулаками", были наиболее старательными и умелыми хлеборобами, а крестьяне, загнанные в колхозы силой, превратились там в бездумных работников, исполняющих распоряжения колхозных начальников и секретарей укомов. По существу они были превращены в наёмных рабочих. Хлеб у них фактически не покупался, а изымался почти безвозмездно. Его сдача была провозглашена вскоре законодательно. Твёрдый налог, как материальный стимул развития хозяйства, был забыт, к жизни вновь вернулась забракованная Лениным государственная продразвёрстка военных лет. Свободная торговля, разрешённая при НЭПе, была уничтожена. Торговать колхозникам стало нечем. А принцип уравниловки в доходах окончательно подкосил у колхозников желание к производительному труду. Они не могли уже обеспечить хлебом не только заграницу, но и своё государство. Урожаи резко упали, и не стало ни хлеба, ни валюты, ни качественной промышленности. И в городе, и в деревне люди надрывались, жизнь к лучшему не менялась, а Сталин принялся продавать за рубеж семенной фонд и вызвал в 1933 году на юге страны опустошительный голод. Своё имя тирана Сталин вписывал в историю новыми смертями миллионов людей от голода. Так завершилась индустриализация страны для деревни".


    Кончив читать и уже зная, о чём напишет в конце "Воззвания", Воротынцев пошёл к шкафу прятать листки в тайничок. Теперь задача, как передать их новому кладовщику, которого оставил вместо себя Бережков - порциями или все сразу? Представлял, как тот передаст их Бережкову. А Бережков - Кеше, Кеша - Сашеньке. А Сашенька перепечатает потом и запустит весь этот ворох по той же цепочке, только назад. А когда "Воззвание" будет готово полностью, они переправят его в ящиках с мылом по лагерям. И вот там уже его прочитают, наконец-то, настоящие читатели, которые поймут и воспримут каждую строчку без сомнений и колебаний. Сколько будет у них радости!.. Ах, как хотелось ему приблизить этот день! А если бы ещё увидеть при этом глаза читателей...
    Воротынцев хотя и понимал несбыточность своей мечты, всё равно был счастлив и улыбался: "Нет, теперь не зря живём и тратим деньги, собранные у заключённых!.."

    6

    Хомичёв принёс Воротынцеву последнюю часть отредактированного им "Воззвания", когда уже вовсю лютовал февраль. Но сразу прочесть было некогда, и Сергей Владимирович часа 3 носил эту "взрывчатку" у себя за пазухой. Когда же освободился, то в свой вагончик торопился, не видя перед собой ничего.
    Закрыв дверь на засов, достал из-за пазухи листы, разгладил их у себя на столе и, надев очки, привычно уже побежал глазами по огненным строчкам...


    "Не легче обошлась индустриализация и городу. Пренебрегая экономической ситуацией в государстве, Сталин превысил допустимое количество строек, запускаемых одновременно. И рабочие, согнанные на эти стройки насильно, оказались в положении колхозников, не заинтересованных в своём труде. Здесь была всё та же обезличка, та же уравниловка и низкая заработная плата. При отсутствии продуктов питания и самых необходимых товаров жизнь рабочих была превращена в каторгу.
    Однако Сталин продолжал осуществлять свой прыжок через время, отнимая жизни и здоровье у сотен тысяч людей, надрывая и без того подорванную экономику государства. Наконец, разрушив основы осмысленной человеческой деятельности, превратив реальную жизнь людей в бессмыслицу, в злую и опасную игру построения социалистического рая не для себя даже, а для людей мифического будущего, так и не получив желаемого дохода от развития некачественной индустрии в стране, Сталин, чтобы не выглядеть банкротом, объявил нам перед войной, что социализм в СССР в основном построен. Но мы знаем, были построены только огромные тюрьмы: тюрьмы-колхозы, тюрьмы-заводы, где от труда никому и никогда не разбогатеть, настоящие лагеря-тюрьмы и в целом страна-тюрьма.
    Своими методами Сталин разрушил не только хозяйства в городах и сёлах, но и души. Люди перестали верить в справедливость, в законы. Не доверяя уже и друг другу, стали слепо надеяться только на грубую силу и беззаконие, творимое самими, и этим отбросили себя и в культуре на 100 лет назад. Хамство и грубость, видимо, ещё долго будут первичными признаками наших детей и внуков, родившихся в рабстве и вынужденных расти при подавлении личности. У наших людей нет ни во что веры. А вера в социализм давно похоронена самим Сталиным.
    Сталин разделил страну на лагерно-тюремную часть и на "свободных" рабов, живущих дома с семьями. Заставляя полстраны валить в заключении сибирский лес и строить военные заводы, а остальную часть "свободного" населения работать за паёк и копейки на бессмысленное "будущее", он всё ещё пытается "перегнать" передовые страны капитализма с их высокоразвитыми технологиями и передовыми станочными парками. Но рабский труд, как известно, не производителен, а взамен его Сталин не может дать ничего, кроме насилия и репрессий.
    При Сталине забастовки стали преступлением, хотя всему трудовому миру известно, что на стачку поднимаются не буржуа от пресыщения, а только трудящиеся от плохой жизни и политического угнетения. Однако наше правительство выступает в печати против запрещения забастовок в других странах. Получается, что забастовки как бы не запрещены и у нас, просто у наших рабочих нет-де причин для проведения забастовок.
    Политическая эклектика из лжи, полуправды, насилия и "социализма" по-сталински породила невиданное в мире государство лицемерия и всеобщего страха, политический строй бандитизма с примесью социалистической лозунговой идейности - отравленную кашу, которой пытается нас кормить Сталин и в которой теперь не в силах разобраться ни он сам, ни честные политики, ни обманутый народ. Политика без логики, экономика без средств, социалистические лозунги, не подкреплённые практикой, и цели без гуманизма и нравственных основ человечества - кто мог ещё такое придумать!..
    Не задумывал такого строя и Сталин. Он не теоретик и не философ - само у него сварилось. Сказал в алфавите насилия "а", жизнь принуждала к последовательности, и тогда приходилось произносить и "бэ", и "вэ", и весь остальной алфавит кровавого пути, на который вступил, чтобы удержать единоличную власть и кормушку для своей камарильи. А чтобы маскировать подлинные цели на этой дороге, приходилось прикрывать их всё время именем Ленина и его лозунгами. Кто же из нормальных философов мог предусмотреть такое уродство? Разумеется, провидцев не оказалось.
    Ни одна политическая система в мире не проявилась на практике в такой мере бесперспективной, как сталинская - с отсталой и всё более отстающей от других стран экономикой, незаинтересованностью в труде, отсутствием стимулов и правды. А венцом этой гибельной, обречённой системы является полное безразличие правительства к своему народу - будет он жить или выродится, а потом вымрет как спившийся и не конкурентоспособный. И хотя не удержится тогда перед иноземцами и правительство, об этом тоже никто из камарильи не думает.
    Народ брошен на произвол судьбы и спивается от горя и безысходности. Не стало добра, нет законов, гарантирующих защиту наших прав, особенно стариков, никому не нужных, отдавших войне своих кормильцев и теперь забытых, брошенных, с ничтожными пенсиями. В стране нет милосердия и справедливости, нет спокойной нормальной жизни. Есть только опасность быть уволенным с работы или арестованным за высказывание недовольства. Нас принуждают подписываться даже на газеты - читай, сукин сын, что ты - счастлив! У нас изобилие, советский народ ни в чём не нуждается, каждый - хозяин собственной судьбы. И невозможно остановить эту вселенскую ложь, наглость сталинской партии, кружащей над народом в сатанинском шабаше и орущей о демократии и заботе о нас.
    Чтобы получить хоть крохи с барского партийного стола, люди стараются вступить в партию, пойти на любую низость, предательство. Последствия такого подлого и длительного процесса не предсказуемы и, вероятно, будут мстить в будущем ещё нескольким поколениям людей. Ибо по биологическому закону эволюции, который отрицается Сталиным и его лжеучёными типа академика-жандарма Лысенко, зависть и злоба будут заложены в наследственность людей генетически.
    Гигантские масштабы передачи государственных должностей в руки подлецов и невежд привели к тому, что везде попирается достоинство человеческой личности. Начальство грабит нас, рвёт волчьими зубами наши живые души и совершенно ничего не боится, зная, что обручено круговой порукой и не будет наказано. Такого бандитского разгула начальников всех мастей, включая и денежную власть работников торговли над нами, не было в России со времён Ивана Грозного, когда сам царь-воевода устраивал походы против якобы непокорных Твери и Пскова и "воевал" русский народ, словно татарин-захватчик.
    Чтобы в такой мрачной жизни уцелеть, приспособиться к ней, народ вынужден копировать свой "верх": плодить рвачество, блат, взяточничество, воровство у государства, предательство и подлость. Участились случаи, когда дети осуждённых родителей стали отрекаться от них, чтобы не испортить себе служебной карьеры. Дальше этого в падении нравов ехать некуда.
    На примере нашей страны западные правительства будут ещё успешнее убеждать своих граждан в том, что неуважение к законам и личности, к таланту и дисциплине приводит только к вырождению, а не к прогрессу. Общество, в котором нет идеалов христианской морали, нет сознательной дисциплины в труде и нет подлинной демократии, рано или поздно породит всеобщий разгул пьянства, хулиганства и неподчинения никаким законам, кроме звериных. Люди грядущих поколений придут в ужас от жестокости своих детей, от отсутствия добра и милосердия в обществе. Всё это у нас ещё впереди, как тяжкий крест за рабью покорность насилию. Таков закон жизни: насилие всегда порождает ответное насилие, тоску и общее разложение.
    Народ переживает у нас бесконечные "временные" трудности, но их давно не разделяют с нами наши "избранники", "народные слуги", секретари райкомов. Для них по всей стране созданы спецмагазины, распределители вкусной пищи и дефицитных вещей - развращайтесь, господа новоявленные помещики! При царях о такой жизни не смели мечтать многие министры. В то время, как для нас нет самого необходимого - мяса, масла, вдоволь молока для детей, в "помещичьих" спецухах лежат копчёные осетры, чёрная икра, изысканные окорока и колбасы, и всё это по самой дешёвой цене. Зачем же им после этого заботиться о народе, который нищенствует на свои копейки и стоит перед ними на коленях?
    Политическая система, устроенная Сталиным, карает рядовых граждан даже за мысли о справедливости, не то что за совершённые поступки. Попробуйте произнести где-нибудь вслух мысль о том, что секретари райкомов ленивы и неспособны, что они ведут нашу страну к отсталости и упадку. Или о том, что семьи многих солдат, погибших на войне с германским фашизмом, продолжают жить в подвалах, а люди, которые даже не были на войне, но пролезли к привилегированной партийной кормушке, занимают - шутка сказать - квартиры площадью по 150 квадратных метров или живут в роскошных особняках. Что будет с вами за такие мысли?..
    Вот и подумайте, за какую свободу и независимость полегли в боях с фашизмом наши солдаты? У нас есть детские сады, где на площади в 100 квадратных метров ютятся, как мыши в чулане, по 8 десятков детей-сирот. Так что свобода жить, как помещики, и называть себя коммунистами, совершать преступления, но не отвечать за них - у нас есть только для высоких "избранников". У них - давно уже нечистая, переродившаяся совесть. Ну, а где нечистая совесть, там всегда политиканство вместо политики и желание бессрочно властвовать, а не служить народу. Вот почему все усилия они кладут на то, чтобы создать такой аппарат подавления, который заставил бы нас всех молчать вечно.
    Не будучи специалистом в военном деле, Сталин провалил на войне ряд крупных операций, начатых по его приказам раньше срока и закончившихся для нас большим числом погибших и взятых в плен. Забыв об этом, он не позабыл однако после войны присвоить себе звание генералиссимуса и все военные заслуги в деле разгрома врага. Хотя по закону генералиссимусом должен был стать маршал Жуков, военный гений которого привёл нашу страну к победе. Вместо этого Сталин сместил его с высокого поста, назначив всего лишь командующим Свердловским военным округом, что соответствует званию рядового генерала. Сталин увидел в нём подлинного любимца народа и, следовательно, своего соперника, с которым не хотел делить славы, а потому и устранил его со своей дороги.
    И тем не менее, сталинская пропаганда делает всё, чтобы народ видел в Сталине своего горячо любимого вождя, гения, учителя и друга народов, человека, который каждому должен быть ближе и дороже отца родного. И большинство одураченных газетами людей верит в этот миф о Сталине. Потому что свою ответственность за палачество Сталин умело перекладывал на других - как тяжкий грех на чужую и уже греховную душу, как лишний груз на помогавшую ему лошадь.
    Да, не зная правды о Сталине, многие искренне любят его и продолжают ему верить. Но зададим этим людям простой вопрос: что именно привлекает их в этом человеке? Что они знают о нём, кроме газетного вранья? Кто хоть раз видел его разъезжающим по стране, общающимся с простыми людьми, доступным? Кто о нём знает как о человеке что-то хорошее?
    По своему характеру он завистлив, угрюм, жесток. О том, что он не способен на сострадание, жалость, свидетельствуют перечисленные нами факты. У него не осталось близких друзей - всех их он предал. Он не любит своих детей. Ни загубленного им Якова от первой жены, ни спивающегося Василия, ни Светлану - они чужды ему, он всегда один. Любимых людей у него просто нет, есть только ненавидимые. Зато сам он хочет любви к себе, хочет, чтобы его любили все.
    Не странно ли, желая любви народа, человек идёт к этой цели жутким путём: хочет заставить любить себя. Будучи сам жестоким, хочет, чтобы вокруг него росло и процветало добро? Любя ложь и угодничество, хочет, чтобы развивалась справедливость? Но разве так бывает? В этом нет логики.
    Не может подниматься справедливость и правда на чудовищных преступлениях. Сталина смертельно боятся даже те, кто приближен к нему. Боятся попасть ему на глаза или в поле его подозрительного внимания. Никто из уничтоженных по указке Сталина крупных людей не включён в Большую Советскую Энциклопедию, словно не было таких государственных деятелей вообще.
    Нет, Сталин не хочет правды. Он хочет остаться и для потомков дороже всех, загубленных им людей, вместе взятых, хотя именно он украл у них вместе с жизнями их славу и честь. Не глумление ли над человеческой совестью сама эта мысль, что те люди - ничто, а вот Сталин, вор и палач - всё?
    Когда Николай Второй приказал открыть огонь из винтовок по безоружной рабочей демонстрации в Петербурге, он приобрёл себе для истории кличку "Николая Кровавого". По устным приказам Сталина уничтожены миллионы безвинных людей. Так под каким же прозвищем должен войти в историю этот изувер-упырь, превзошедший своей жестокостью в тысячи раз всех царей сразу?
    Граждане! Поднимайтесь на борьбу со сталинщиной - это единственный путь, который может привести народ к избавлению от нищеты и унижения, от палаческой тирании МГБ и Сталина лично. При них мы никакими новыми "рывками" ничего хорошего не совершим ни для будущего, ни для настоящего. Всё обернётся низким качеством стали, плохими машинами, отсталой техникой, браком и вновь приведёт нас к общему разорению и бесправию. Экономить насилием, созданием рабства, о котором могли мечтать только угнетатели далёкого прошлого - вот всё, на что способен Сталин и его клика. Сталин - это наше проклятье. А его партийный аппарат и так называемая госбезопасность - злейшие враги народов и жизни на земле. Смерть Сталину и его приближённым! Вечный позор им, презрение и всенародная ненависть! Да здравствует свобода!
    Комитет народного сопротивления сталинизму".
    Воротынцев с удовлетворением отложил листы в сторону. В целом "Воззвание", несмотря на его длинноту, ему нравилось.
    Дочитав последние строчки, он снял очки. Теперь надо кое-что сократить, убрать повторы и можно созывать для принятия окончательного решения остальных членов Комитета. Как только утвердят, можно переправлять Сашеньке для перепечатки и рассылать по намеченным адресам. Сам же он испытывал огромное удовлетворение от задуманного дела, воплощённого, наконец, в конкретный результат. Ради этого только и стоит теперь жить, думал он с облегчением.
    Инженер поднялся, быстро спрятал листы в тайник и вышел в цех, чтобы поговорить с Анохиным. Секретаря он нашёл возле электролизной ванны - тот сидел и курил. Подойдя к нему, негромко проговорил:
    - Игорь Васильич, через 3 дня у нас пересменка, пойдём в ночную. Передайте вашему другу, будем проводить последнее совещание по поводу "Воззвания". Писатель прочтёт ещё раз вслух, а вы все - должны, если что надо, поправить. Пора отсылать...
    Анохин кивнул, и инженер направился по цеху дальше. Всё было как будто спокойно везде.

    7

    106-я бригада продолжала возводить кирпичные корпуса для комбината. В бригаде были свои и каменщики, и штукатуры, и плотники. Кто ничего не умел - были и такие, из новых заключённых, прибывших на замену после обычной лагерной смертной косилки, этих учили на ходу. Зека ведь чему угодно обучить можно. А когда срок большой, не то что плотницкому делу, коробки сбивать для окон и дверей, можно выучить и на философа: профессор Огуренков ещё тянул свой срок. А вот "науку" убивать политические заключённые не проходили. Однако надобность появилась и в этом: с прибытием в барак "Спартака" группа заключённых, сплотившихся вокруг Крамаренцева, задумала ликвидировать ненавистного палача Светличного, обнаглевшего в последнее время особенно и превратившегося из коммуниста в откровенного фашиста. "Сколько же можно терпеть? Мужчины мы или бараны?" И постановили: прикончить немедленно!
    Решить-то решили, а вот, как это сделать, не знали. Разве просто убить человека, хотя он и зверь?.. Надо заранее выработать план, распределить роли: кто спровоцирует лейтенанта на очередной гнев и насилие, кто будет убивать, куда потом деть труп? На все эти роли нужны только добровольцы, причём решительные и смелые, у которых не дрогнет рука. Как всё это скрыть от уголовников? Ну и, разумеется, организовать круговую поруку в молчании, когда начнётся расследование по делу "об исчезновении" Светличного.
    Самым сложным оказалось найти добровольцев. Решительные, у которых не дрогнет рука, конечно, были. Да только все заключённые были суеверны: верили в Судьбу, которая метит своим справедливым перстом за убийство.
    Уговорил колебавшихся кандидатов в "добровольцы" философ Огуренков: "Судьба, говорите? А почему же она не покарала до сих пор сталинских палачей? Их в Кремле много! Да и сам Сталин злодей из злодеев! А скольких уже убил здесь Светличный!.."
    Остальное, после согласия "добровольцев", наметили быстро.


    В этот судьбоносный день, а вернее, полярную ночь, было темно и тихо. Привычно жал мороз. Греясь в работе, никто и не заметил, как быстро стали исчезать в небе звёзды. Потом с севера потянуло - сначала не сильно, ровно, а потом всё сильнее. Заскользила злыми змейками сыпучая позёмка - как белый песок по плотной корке снежных барханов. Ничего страшного в этом поначалу никто не увидел: север дышит, не ново. Над кирпичной кладкой светили со специальных столбов висячие электролампы в 500 свечей. Они стали раскачиваться на длинных шнурах, чередуя то тень, то яркий свет. Работа продолжалась.
    А теперь вышибало из глаз слезу. Сверху, откуда-то с неба, пал большой ветер - с воем, осатанелым упорством и злобой. Только тогда поняли, кто пришёл в гости в этот и без того жестокий край - чёрная пурга, враг на севере номер один, лютый и беспощадный ко всему живому. В чёрную пургу на севере не работают - нельзя, смерть это. И зеки начали озираться - искали начальство. Народ уводить надо, что же там думают!..
    Однако начальником конвоя в этот день был Светличный - враг всего живого номер 2, разжалованный, наконец, в младшие лейтенанты. Он уводить бригады с работы не думал: не поддалась вчера Софья опять, да ещё оскорбила. Сказала: "Ты бы хоть в зеркало на себя посмотрел, прежде чем лезть к таким, как я!" Ну ладно же, ни у кого не работали в чёрную пургу, а у него - будут, не сдохнут, падлы! Садистом называют в своих письмах-жалобах, зверем в образе человека? Ладно, в другой раз будут знать, как жаловаться, он им покажет "зверя"! 8-й год из-за таких вот сук из лейтенантов выбраться не смог. Ладно. Ничего, что вызывал сам Зверев и зачитывал жалобу при посторонних. Память у Светличного тоже хорошая: всем жалобщикам припомнит, никто не уйдёт от возмездия!.. Это - за "младшего" вам!..
    Охрана быстро попряталась в балки`, вытеснив из них жульё, а воры - за стены отстроенных корпусов; кто где мог, там и пристроился. Да им что - и те, и другие одеты! А вот как политическому зеку спасаться?
    Спасались работой - удвоили темп. Да ведь долго так на голодный желудок не выдержать. А тогда что? Остановиться - значит, пропасть. Нельзя останавливаться, вмиг задубеешь.
    Понимал и Светличный, что могут зеки помёрзнуть. Носился от бригады к бригаде и орал, чтобы не останавливались. Грелся пинками и сам - взбадривал. Однако кулаки свои в ход не пускал: нельзя в такую стынь по рожам, сдохнут. Действовал только так, для острастки, а потом и вовсе сбежал в бало`к, вернётся теперь минут через 20, не раньше.
    Оценив обстановку, осуждённый "Сталиным" журналист Кадочигов крикнул Федотычу:
    - Передай, чтоб готовились! Другого такого момента не будет. Кругом нет никого, пурга...
    - Ага, щас!.. - Федотыч кивнул и, закрываясь от ветра, засеменил к каменщикам.
    В третий раз стали готовиться зеки к осуществлению своего плана. Жуткий то был план, долго вынашивался в бригаде; старались предусмотреть всё до мелочей. Сорвётся - многим несдобровать. А получится - не один зек избавится в будущем от гибели. Терпеть стало невмоготу, и план не отменялся, хотя и срывался уже 2 раза. В первый раз Светличного спасла нелепая случайность: "смертельная" балка обрушилась на него сверху, когда он споткнулся, и рухнула рядом с ним, раздавив заключённого, которого он, споткнувшись, толкнул вперёд себя. А ведь как тщательно было подготовлено всё, измерено, выверено до секунды! А недавно сорвалось дело из-за нового плотника Юрия Федоровича Лодочкина, переведённого в бригаду из 18-го лагеря. Узнав, что против лейтенанта готовится карательная акция, этот трус начал в тот день с таким ужасом смотреть на Светличного, что тот что-то почувствовал, и в решающий момент ушёл греться в бало`к. Больше оттуда не показывался. Момент был упущен, и Федотыч пошёл объясняться к Лодочкину.
    - Ты што, погань?! - набросился он на искусного плотника. - Он табе родня, што ль?
    И Лодочкин признался:
    - Не сердись, Федотыч! Мы с тобой ровесники, считай, и на войне я был - выслушай...
    - Ну?..
    - Меня самого недавно хотели убить... в том лагере.
    - За што?
    - Понимаешь, "Коршун", с которым я был осуждён по одному делу - ему 15 дали с конфискацией, мне - червонец влепили - так вот он решил, дурак, что это я выдал его.
    - Какого "Коршуна"? - не понял Федотыч. - Ты толком говори!
    - Бухгалтером он был у нас в мебельной артели. "Коршун" - это я кличку ему такую дал: похож больно. Особенно брови - будто чёрные крылья у коршуна. Я в артели мастером работал - по дереву. Вот он и втянул меня после войны в свои махинации.
    - То-то, гляжу я на тебя, с топором ты - в ладах,- заметил Федотыч.
    - Сбивать коробки для окон - велика ли нужна наука? - заискивающе заторопился Лодочкин. - У нас на мебели - больше краснодеревщики были в цене!
    - Ладно, што там у тя с бульгахтером вышло, сказывай.
    - Ну, что-что? Кто-то выдал его, а он, подлая душа, решил, что я. И показал на меня на следствии, как мы с ним обделывали дела с готовой мебелью. А я - вот те крест! - до сих пор не знаю, кто его выдал. Да с такими подробностями, что мне и не снилось такое! Короче, очутились мы с ним в одном лагере тут. Но он-то богат оказался и после конфискации, не мне чета! Пошли ему в лагерь посылочки богатые, а потом и денежки у старика объявились. Вот он и зажил вновь, хоть и в лагере. А потом, узнал я через одного вора, стал подговаривать уголовников, чтобы пришили меня за его деньги.
    Федотыч смекнул:
    - Так табе наш сука-лейтянант потому, што ль, ро`дным тут показалси?
    Лодочкин закивал:
    - Как вспомню про свои страхи там, сердце заходится. Наших там на угольную шахту гоняли, но не всех. В шахту никто не хотел. Ну, я стал проситься у начальства, чтобы меня перевели в другую бригаду. Мол, согласен поменяться с кем, если кто захочет из другого барака. А начальство, видно, перепутало что-то на моё счастье в своих списках, да перевело меня не только в другую бригаду, а и в другой лагерь. Расстались мы с "Коршуном". А тут, гляжу, другого человека убить хотят, - закончил Лодочкин свою исповедь.
    - Ну, вот што, - заключил Федотыч мудро, - ежли ты ишшо хоть раз нам помешаш, пристукнем тя самово, понял? Этот лейтянант стоко нашево брата положил в Шмидтиху, табе и ня снилось, понял?
    Лодочкин опять кивал: понял. А самого чуть не трясло.
    С тех пор зеки вновь ждали удобного случая, чтобы расправиться со своим врагом номер 2 - не всегда же будет светить звезда лейтенанту! И, наконец, кажется, дождались...
    Уже по-настоящему выла пурга. Жёг калёным мороз. И это хорошо. Попряталась охрана. Попрятались уголовники. Одни свои кругом! А свои уже знали, что делать, распределили обязанности...
    Как только вернётся Светличный к бригаде после тёплого балка`, к нему подойдёт "невзначай" Кадочигов и скажет что-нибудь этакое, поперёк горла. Залютует лейтенант, заведётся. Тут и подойдёт к нему сзади Федотыч...
    Старик сам напросился, чтобы уступили ему изверга. И все согласились: счёт у Федотыча к лейтенанту был особый, все знали. Остальное доделают каменщики - сунут труп в пустое место в строящейся стене, которое опять готовят уже, и заделают его быстро кирпичиками, положенными на самый лучший раствор; замуруют, как египетского фараона в каменный саркофаг. Ищите тогда Светличного! Никому не найти. Не к кому будет и придраться: откуда знать зекам, куда "ушёл" лейтенант? Да, видели: только что был. А куда направился - Бог знает. Начальство о своих желаниях не докладывает. Может, по большому делу куда пошёл, да там обморозился? И всё, и на этом концы в воду. Ну, а проговорится кто... Это брали в расчёт тоже, однако, всё же надеялись на себя. Только бы не сорвалось! Уж они поработают, как черти, в один момент "мавзолей" будет готов, лишь бы...
    На всякий случай, а больше для порядка, чтобы подбодрить, каменщик Бутырин, стоявший рядом с Лодочкиным, обронил посуровевшему Федотычу:
    - Смотри там, однако, не промахнись! - И пошёл готовить раствор, под которым держали огонь, чтобы не замёрз в тёплой воде. Огонь этот - жгли солярку - надо было закрывать от ветра кирпичами, следить, чтобы не погас.
    Светличный возник из снежной круговерти неожиданно. Подняв воротник полушубка, наклонившись всем телом вперёд, лейтенант шёл к бригаде, прикрывая лицо рукой. Хлестали вихри, зекам дышать было нечем, а ему хоть бы что.
    - Эй, болван, куда на раствор прёшь! - прокричал Кадочигов над самым ухом Светличного.
    Беленея от злости, дыша запахом перегара, лейтенант обернулся:
    - Что-о?! Ты это кому, с-сука!..
    - Извини, товарищ младший лейтенант, - глумился Кадочигов, - не узнал!
    Рассматривая Кадочигова при свете качающейся электролампы, Светличный спокойно, но злобно спросил:
    - Какой я тебе товарищ, падло? В карцере подохнуть захотелось, да? - Он шагнул к журналисту. - Фамилия?!.
    - Фамилия - осталась у "Кума", - вызывающе ответил Борис Степанович, - а номер - читай, сволочь, на шапке!
    - Что?! Да ты, знаешь, что я теперь с тобой сделаю?!.
    - Товарищем я назвал тебя по ошибке! - продолжал Кадочигов, увлекая Светличного за собой в темноту, пятясь. - Товарищем тебе - может быть только скот!
    Из-под ног у них вырывались, плясали вихри снега. Мороз сбивал дыхание, слепило глаза. Всё кругом выло и кружилось. Однако Кадочигов видел, как за спиной Светличного появилась высокая тень - надвигалась... Он выкрикнул:
    - Ну, что ты мне сделаешь, пьяная харя?!
    - Да я... да я... - Светличный потянулся правой рукой к кобуре, - да я тебя шлёпну сейчас и...
    Федотыч ударил Светличного сзади ломом. Запнувшись на полуслове, лейтенант повалился в сугроб, даже не вскрикнув. Склонившись над ним, Федотыч перекрестился:
    - Кажись, готов.
    Подхватывая Светличного под мышки, Кадочигов прокричал:
    - Хватай его, потом разберёмся!
    Федотыч отшвырнул в сторону лом, подхватил лейтенанта за ноги и, спотыкаясь, они потащили свою ношу к стене, где виднелся заготовленный заранее колодец. К ним подскочили ещё двое, стали молча помогать - было не до разговоров.
    Возле толстой стены будущего заводского корпуса им помогли впихнуть Светличного в "колодец" каменщики. Но внутреннюю стенку в "колодце" выложили ещё не полностью, да и внешнюю тоже не успели завершить до конца, и Светличный торчал из "колодца" - с внутренней стороны видна была грудь, с внешней - вся голова. Да и место для "колодца" выбрали второпях неудачно - прямо под раскачивающейся на ветру лампой в тысячу ватт: светло, как днём.
    Увидев всё, Кадочигов матерился:
    - Вот, болваны! Обалдели, что ли? Другого места не нашли, мать вашу!..
    - Да негде было больше! - оправдывался пожилой каменщик, нагибаясь с мастерком к подогретому раствору, от которого валил пар. Взяв кирпич, заверил: - Да мы его быстро, щас...
    Федотыч вдруг сурово прикрикнул на профессора Огуренкова, испуганно хлопавшего глазами:
    - Ну, чаво, чаво рот-то раззявил? Быстрей давай, работай!..
    И сразу закипела работа. Лейтенанта обкладывали кирпичами, подавали раствор, мелькали парующие мастерки. На дымившийся раствор шлепались новые кирпичи. Летели ошмётки...
    Федотыч испуганно прохрипел:
    - Солдат идёть!..
    И все увидели идущего к ним вдоль стены конвойного, согнувшегося под ветром. Кадочигов скомандовал каменщикам, выводя их из оцепенения:
    - Живей! Я его задержу... - И рванулся к конвоиру навстречу.
    В тот же миг каменщики услыхали негромкий стон и увидели, что Светличный открыл глаза. Только тогда поняли, Федотыч промазал, ударил лейтенанта не по голове, а в плечо - на белом полушубке виднелся ржавый продолговатый след, и погон лопнул. Шапка же на Светличном была целёхонькой - без крови, и даже тесёмки завязаны у подбородка. А главное, сам Светличный... смотрел на них. Смотрел жуткими, осмысленными глазами - вот-вот закричит. Должно быть, у него была перебита только ключица, всё остальное было в порядке, и лейтенант мог ещё за себя постоять.
    У Федотыча ослабли колени. Бить, гада, чем-то ещё? Поздно, может увидеть солдат. А что делать - не знал, растерялся. И солдат подходил всё ближе, и каменщики тоже растерялись - рушилось всё на глазах. Словно в подтверждение тому, что всем теперь погибель, несдобровать, Светличный проговорил из стены:
    - Вы что, ребята?!.
    Договорить ему, а главное - заорать, не дал один из опомнившихся каменщиков. Рванувшись к Светличному, он всунул ему меж зубов мастерок, нажал, и свободной рукой стал запихивать в рот свою рукавицу. Светличный дёрнулся, замычал, мотнув головой, но каменщик его охватил, придержал пальцами нос, и тот, потеряв без воздуха сознание, затих.
    Возле конвойного уже стоял, преграждая путь, Кадочигов и что-то говорил, закрывая собою обзор. Что делалось на стене, солдат видеть пока не мог.
    Каменщики работали молча, сноровисто. Боясь оглянуться, боясь оторваться от стены и выбиться из общего ритма, они делали своё страшное дело. Только профессор Огуренков видел, что солдат пошёл снова вперёд, что Кадочигов всё ещё пятился и мешал ему, потом увидел, как Светличный снова открыл глаза. Они встретились взглядами, в глазах лейтенанта был ужас, сменившийся молчаливым призывом о помощи. Казалось, что он кричал, просил пощады - выражение глаз у него было понимающе-обречённым. Но какая могла быть пощада в этом лагере жестокости, где цена на человеческую жизнь давно пала. По щеке у Светличного покатилась и тут же замёрзла слеза. Профессор и это заметил. Жалости почему-то не почувствовал, хотя и не мог уже ничего делать - только топтался и смотрел. Его пугала шевелившаяся во рту Светличного рукавица. Торчавший большой палец рукавицы словно показывал: во! И это было ужаснее всего, будто жертва одобряла их работу. Профессор чувствовал, как шевелятся у него под шапкой волосы, но оторваться не мог. Рукавица была в замёрзшем растворе.
    Когда солдат дошёл до каменщиков, освещённых вверху, как днём, над стеной северной Голгофы виднелась только серая полоска шапки - макушка, похожая на раствор. Но это лишь зеки знали, что не раствор, шапка, под которой ещё работал, наверное, человеческий мозг, сознание, что жизнь - штука неповторимая. У солдата была своя жизнь, своё солнце и, глядя на тысячеваттную слепящую лампу над каменщиками, он думал об отпуске летом, когда поедет домой. Лейтенант обещал...
    И конвойный крикнул им туда, вверх:
    - Лейтенанта не видели? Чёрная пурга идёт!..
    - Туда пушол!.. - крикнул каменщик вниз и махнул вдоль стены мастерком - в воющую темноту, как в вечность.
    Солдат потопал дальше, нагибаясь от ветра, пряча лицо, а профессор всё смотрел на стену, боясь, что она вдруг оживёт и заговорит голосом Светличного, которого уже не было видно. Но стена не шевелилась - кирпичная, вечная могила, к которой никогда никто не придёт, не заплачет; памятник человеческой злобе и ненависти. А может, и справедливости?.. Кто знает? Кто мог подумать об этом в такой момент?
    - Эх, Федотыч! - с укоризной сказал пожилой каменщик. - Кур тебе убивать, а не палачей кончать. Говорил же, не промахнись!..
    Больше никто не сказал ничего. Встали опять все по местам, и закипела работа - привычная, понятная, будто и не было ничего. И впервые показалась она всем не трудной, даже в пургу. Лишь один Лодочкин трясся от страха и думал, как ему быть: сразу сообщить обо всём "Куму" или какое-то время выждать? Федотычу в своём рассказе он не признался, что перевели его в этот лагерь за согласие на секретное сотрудничество. Так что "стучал" он тут не только топориком. У каждого человека своя тайна...
    Глава шестая
    1

    День кончался, а вода в Енисее была всё ещё холодной, никто не купался, кроме мальчишек - сырое выдалось лето. Однако Александра Георгиевна была довольна: не пришлось идти далеко за город - утопила свою печатную машинку с городской лодки, которую взяла напрокат на лодочной станции. Никто и не видел - бульк, и даже кругов на воде не осталось.
    Оглядывая ширь могучей реки, Александра Георгиевна вспомнила, как получила в начале марта "Воззвание" от сына Вероники и принялась перепечатывать его по ночам. Щёки её горели от возбуждения, в каждой строчке ей чудился Сергей. Его мысли! А какая чёткость, изложение! Она словно влюблялась в него заново. И вдруг, наткнувшись на строчки о лётчике Драгине, находящемся в каком-то норильском лагере, она поняла, что Сергей знает, видимо, и где именно сидит муж Вики. Обрадованная, она помчалась к подруге: "Вика, милая, твой муж жив! А мой знает даже, где он находится! На вот, почитай этот лист, где о нём сказано..." Слёзы радости, объятия, подруга устроила настоящий тихий праздник у себя за столом и собиралась обрадовать и сына, когда вернётся из рейса.
    Словно выросли крылья и у самой после этого. По утрам, когда шла на работу, уже наработавшись, она замечала, что кора на застывших деревьях была теперь мокрой, сочилась и блестела на выходящем из-за Енисея солнце - приближалась весна. Лес на берегу реки казался раздетым и чёрным. Но уже носились в небе не только вороны, появлялись с каждым днём и другие птицы. Вот-вот сойдут остатки снега в низинах, растает на реке лёд, и всё оживёт...
    Александра Георгиевна почему-то всё время спешила - будто за нею гнались. А когда закончила перепечатку, даже удивилась - неужто это она одна перепечатала такую прорву бумаги. Правда, печатала плотно, без интервалов и с обеих сторон листов. Но всё равно это много - конверты получались внушительными.
    И вот уже всё позади - утоплена даже машинка, осталось только отправить последние 6 писем. То, что надо было допереправить Серёже в лагерь, давно ушло. Ещё одно, последнее усилие, и можно ехать в Москву. Для Москвы, вернее, для иностранных посольств, у неё 4 отдельных письма, которые она подбросит в посольские машины, когда повидается с матерью. Боже, как она соскучилась по ней! А когда жила рядом, казалось, не замечала, иногда мать даже раздражала её своими советами и наставлениями.
    Александра Георгиевна испытывала теперь огромную усталость, словно целых 4 месяца несла на себе тяжёлый мешок с песком. И вот этот песок высыпан, осталось лишь нервное напряжение. Ещё бы!.. По вечерам она одевалась во всё неброское, почти по-крестьянски и отправлялась к нужному вечернему поезду на вокзал, чтобы отправить очередную порцию писем.
    Никаких откликов на эти письма ни откуда не приходило, никто и нигде на открытую борьбу со сталинизмом не поднимался - слухов, во всяком случае, об этом не было. И она думала, шагая в темноте: "Рано?.. А может, не хватает у людей ещё веры в нашу правду о Сталине? Может, боятся открыто выступить, и пока только распространяют наши письма?" И тут она, бывало, пугалась: "А вдруг не верят они в то, что написано в нашем "Воззвании"? Слишком чудовищной кажется им эта правда. Написано зло. А злу на Руси всегда верили мало: "Ну, как это такое? Не может быть..." И ужасаясь собственной мысли, однажды подумала: "Тогда незачем и жить..."
    От мужа Александра Георгиевна знала, в Москву идут из лагерей десятки тысяч других писем - рабьих, с просьбами разобраться в "деле" и пересмотреть его в суде. Работники прокуратуры и Верховного суда СССР на такие письма не реагируют. За своих родственников и то рискованно заступаться, а тут какие-то чужие судьбы... Да и знали: никто и ничего пересматривать не станет, заберут только "туда же" и "защитников", на том и кончится всё. Письма оставляли без ответов - почта шла только в одном направлении.
    "Но ведь наше "Воззвание" - особое, - уговаривала Александра Георгиевна сама себя, - должны же люди ему сочувствовать!.. Да и в Сталине уже многие начали сомневаться..."
    Знала она об этих сомнениях по московской знакомой интеллигенции - с каждым годом они росли, ширились. Особенно в семьях арестованных стали задумываться: за что? Что происходит?.. Понимали, дальше так жить, так врать в газетах - нельзя, нужны какие-то перемены. Жизнь в городах и сёлах была несопоставима с газетными сообщениями до возмущения, до крика. И Александра Георгиевна продолжала размышлять тоже: "А может, это и хорошо? Когда пропадает вера и дело доходит до точки, обратно в веру - уже не поворотить. А у нас, вон как всё глубоко зашло! Да ведь только и он, подлец, не дурак: снижение цен вот придумал на гвозди, да на керосин, а людей с толка сбивает: "забота" о народе, хотя на самом деле она копеечная".
    Мысли эти у неё постепенно уминались, уплотнялись, как снег под ногами, становились твёрже, решительнее: "Нельзя сидеть всей страной, сложив на животе руки! Надо бороться, открывать людям глаза на правду!"
    От Вики Александра Георгиевна недавно узнала - сын слышал передачу "Голоса Америки" - что из одного норильского лагеря зимой убежала целая группа политических заключённых. Об этом с подробностями рассказывал какой-то бежавший генерал.
    "Интересно, знает ли о побеге Серёжа, другие заключённые? - подумала Александра Георгиевна. - Жаль, не знает народ. Говорят, этот "Голос" хорошо слышно только под утро, когда все спят. А не спят, наверное, только сотрудники МГБ, которые прослушивают эти "голоса". Вот уж, как говорится, не в коня корм. Ну, да за такой побег теперь, видно, не поздоровится и им...
    Не знала Александра Георгиевна, как намечался под Норильском и готовился этот побег... А дело было так...

    2

    Счастью Анохина и Крамаренцева, казалось, не было предела - наконец-то, и они в тепле: перевели их в цех металлургического комбината. А помог в этом деле, выяснилось, сменный инженер Воротынцев из 6-го лагеря, заключённый сам. Они удивились: человек вроде бы не знал их, а как только освободились в цехе места, пошёл ходатайствовать за них к самому Николаеву. Почему? Их предшественников убили ночью в бараке уголовники. Может, ради развлечения, а может, те не покорились им в чём-то. Всё это выяснили у самого Воротынцева, который проводил с ними инструктаж по новой работе и технике безопасности. Однако на вопрос, откуда он их знает, инженер ответил загадочно:
    - Не всё сразу, братцы кролики. Всему своё время. Вы нужны будете для подготовки восстания заключённых во всех здешних лагерях одновременно, чтобы добиться от правительства не только пересмотра дел невиновных, но и отмены фашистских порядков в лагерях. Готовим и "Воззвание" ко всему народу. Всё это надо проделать за год...
    Странности на этом не кончились. Смены через 3 или 4 в цехе появился ночью чужак. Картавя, представился:
    - Заключённый Гжевский. - И глядя Крамаренцеву прямо в глаза, продолжил: - Меня пгосил пегедать генегал, чтобы вы в 23 часа пгишли на шлак, что за цехом. Как пгойти туда, чтобы не иметь дело с охганником, я вам сейчас покажу... Тут есть пегеход по подземной коммуникации... Не подведите стагика, генегал будет ждать.
    Крамаренцев слыхал про этого Ржевского. Как и "Белый", служил в войну тоже у Власова, ни в чём будто бы не раскаялся, только злее стал и всей душой ненавидел советскую власть.
    Василий напряжённо спросил:
    - Зачем я "Белому"?
    - Там узнаете сами. Будет важное совещание, и вы, как ни покажется это странным, нужны тоже.
    - Хорошо, - ответил Крамаренцев, захваченный молодым любопытством: зачем это он понадобился генералу? - Но только я приду не один, с товарищем.
    - Кто такой? - насторожился Ржевский.
    - Анохин. Работает вместе со мной.
    - А, этот бывший комиссаг? - Ржевский усмехнулся. - Не знаю, не знаю. Доложу генегалу.
    К ним шёл рабочий с тяжёлым листом меди в руках. Они посторонились. Потом Ржевский повёл Крамаренцева к подземной коммуникации.
    - Идёмте, покажу догогу. Если я больше к вам не пгиду, значит, генегал согласился на вашего Анохина и будет ждать, как условились, на шлаке. Там тепло и нет чужих ушей. А если появлюсь и тут же исчезну, значит, генегал не согласен.
    Выждав удобный момент, Ржевский отодвинул с люка в подвал тяжёлую крышку и кивнул Крамаренцеву, чтобы тот лез вниз. А за ним быстро юркнул и сам. Затем, приподняв крышку снизу руками, опустил её на прежнее место.
    - Вот и всё, идёмте.
    Крамаренцев дипломатично проговорил:
    - Я почти ничего не знаю о вашем генерале. Может, расскажете немного о нём, если он хочет иметь со мной дело?
    - Ну, что же, коготко можно - это не секгет. Владимиг Модестович - из двогян. Но служил в Кгасной Агмии военспецом. В 37-м посадили. Началась война с немцами - бежал. Он сидел под Агхангельском. Пгобгался оттуда в Питег, то есть, к себе домой. А чегез неделю пегешёл фгонт, чтобы уйти в нейтгальную Швецию. Но... попал в плен к немцам. Там ему пгедложили в согок тгетьем службу в "Гусской освободительной агмии". Пошёл. Генегал Власов взял его потом к себе в штаб. Из полковников Кгасной Агмии сделал генегалом. Вы думаете, кто освободил Пгагу от немцев?
    - Как это кто? - Василий удивился вопросу. - Советская Армия! Мы, помню, из Венгрии на Югославию пошли, а...
    - Вот-вот, слыхали, а толком не знаете. Хотя есть и даже медалька такая - "За взятие Пгаги"! А освобождали-то Пгагу для вас мы, Пегвая гусская дивизия генегала Сеггея Буначенко. Но Сталин не пошёл с нами на миг, и мы оставили Пгагу вам. Так что "бгали" вы её уже без выстгелов, догогой коллега. Ну, а в плен мы попали потом вместе с Малышкиным, Тгухиным, Жиленковым. Слыхали пго таких, нет?
    - Нет, не слыхал. - Василий сомневался: и про Прагу, кто её брал на самом деле, и про генерала по кличке "Белый". Но договорить с Ржевским не пришлось - тот вывел его из подземелья наверх и, показав, куда надо будет идти потом дальше, распрощался:
    - Пгошу пгощения, некогда...
    Василий вернулся в цех. Осмотревшись, направился к ваннам, которые обслуживал Анохин. Секретарь райкома следил за электролизом. Лицо у него было землистое, напряжённое. Последнее время он вместе с Крамаренцевым сплачивал политических заключённых для отпора не только уголовникам, но и лагерному начальству, продолжавшему делать вид, что ничего незаконного в лагере не происходит. С непривычки Анохин уставал - и от тяжёлой работы, и недосыпал. Тянулись к нему заключённые по вечерам, кто за советом, кто за разъяснением, и он разъяснял, вместо того, чтобы отдохнуть или покемарить.
    Крамаренцев коротко передал свой разговор с Ржевским.
    - Власовец, говоришь? - переспросил Анохин.
    - Власовец, - подтвердил Крамаренцев. - И "Белый" этот... В штабе у Власова работал, генерал. Враги настоящие, тут никаких иллюзий. Но, зачем я им?..
    - Что же, если не провокация - а она им, я думаю, ни к чему - сходим. Поставим как раз новые электроды к тому времени, и можем хоть на час... Интересно узнать, чем живут, чего хотят?
    - А чего-то хотят, если зовут. Просто так не позвали бы.
    - За нами тут, я смотрю, просто охотятся.
    - Кто? - удивился Крамаренцев.
    - Пока не знаю, но уже убедился, что всем нужны решительные люди. Ты думаешь, Воротынцев просто так позаботился о нашем переводе сюда? Из альтруизма? Вот увидишь, зачем-то мы ему тоже нужны.
    До назначенного Ржевским времени Крамаренцев работал, как на иголках. Что нужно "Белому"? Ржевский больше так и не приходил, значит, согласились и на присутствие Анохина. Но - зачем, зачем?.. По пустяку "Белый" не позовёт, а по крупному - рисковать не станет. И всё-таки, что-то важное там у них затевается, Крамаренцев это чувствовал инстинктивно. Но не боялся. Последнее время ему везло во всём. Появилась весточка и от матери. Установил с ней связь через норильский, никому не интересный и неприметный, адрес. Саша Германов помог, "Циркач".


    Время тянулось медленно. Крамаренцев нервничал. Ждал, когда уйдёт в свой вагончик Воротынцев. В цеху тогда не останется ни одного начальника, все свои. Одного из "своих", политических, он уже предупредил, где искать, если поднимется какая буза. Хотел показать ему даже дорогу через тёмный люк за электрощитом в углу, но он лишь усмехнулся: знал эту дорогу раньше его. А тот электрощит сам переносил когда-то и монтировал в новом месте, чтобы никому не видно было за ним, кто скрывается иногда в люке и кто из него появляется.
    Гудело во всех ваннах - шёл электролиз. Когда время подошло и ушёл Воротынцев, Василий кивнул Анохину, наблюдавшему за ним издалека. Тот пропустил к своей ванне рабочего, чтобы поставил последнюю новую пластину, которую нёс, и направился в сторону электрощита в дальнем и тёмном углу.


    Выйдя из подземной коммуникации цеха наружу, Анохин и Крамаренцев в первую минуту прислушались и осмотрелись в темноте. Никого не было. Василий нашёл, наконец, тропинку, ведущую к отвалам шлака, и повёл по ней за собою Анохина.
    Поджимал февральский злой мороз. Чтобы согреться, они торопились, взбираясь на шлаковый перрон. Где-то там, ещё выше, впереди, их ждёт "Белый". Осторожный старик! Никому и в голову не придёт искать заключённых в такое время и в таком месте.
    Чуть слышно осыпались под ногами куски шлака, сгоревшей породы. Стало тепло, и пахло гарью. Потом разом исчез белый снег на тёплом шлаке, и пошла сплошная чернота. Становилось всё теплее, и всё сильнее тянуло газом. Они расстегнули ватники.
    В небе над их головами алмазной пылью рассыпался жар звёзд, они горели в тёмном провале бесконечного космоса. Поражённые открывшейся им северной красотой, они остановились. Над ними играли, извиваясь, сполохи.
    А внизу, вдоль заводских стен, окружающих территорию комбината, полосовали темноту лучи прожекторов. Всё там было под прицелом, блоха и та не проскочит на волю незамеченной.
    Пошли опять. Ветерок донёс вместе с газом знакомый голос Ржевского:
    - Господа, а может, не стоит с ними и связываться?
    - Стоит, - густо отрезал бас, и Крамаренцев с Анохиным замерли на месте. - 3 тысячи вёрст отмахать зимой по тундре, это вам, сударь, не прогулка на пикнике. Тут нужны личности, а не сопли.
    - Виноват, господин генегал.
    - То-то, что виноват. Я, сударь мой, север знаю, бегал уже зимой.
    Хотя ветер был не от них, а на них, слушать дальше не стали - пошли на голоса. Опять из-под ног посыпалось, и голоса смолкли. А через полминуты из темноты вновь прокартавил Ржевский:
    - Вы, "Богода"?
    - Мы, кто же ещё. - Они подошли.
    - Ложитесь пгямо на шлак, здесь тепло.
    Крамаренцев и Анохин легли на животы и, согреваясь, закурили, пряча светлячки самокруток вниз, к шлаку. Приторно тянуло угарным газом, и резко дымом махорки. Рядом, оказалось, лежали ещё двое.
    - Начнём, - решительно проговорил "Белый", и объявил: - Совещание политических заключённых России, готовящихся к побегу, считаю открытым. Повестка дня - побег! Если есть вопросы - задавайте сразу. Только вот что: прошу не тянуть и не мямлить, время у нас ограничено.
    - Сколько человек готовится и когда намечен побег? - спросил Крамаренцев.
    - Резонно, - пробасил "Белый", - но не всё. Так как вы - люди для нас новые, а гарантий никаких нет - дата побега до нужной поры остаётся секретной. Ну, а подготовить к побегу - надо будет человек 50. Здоровых и физически выносливых заключённых с большими сроками. Терять им нечего. В намеченное время они сомнут на работе охрану, вооружатся их карабинами и автоматами и тронутся в путь на северо-запад. Наша же группа - 6-7 человек - будет нести сухари. Мешки уже заготовлены. Немного оружия - заготовлено тоже: пистолеты. Всё это надёжно спрятано и ждёт нас...
    Возле развилки дорог на Дудинку и Талнах мы с оружием остановимся, якобы для прикрытия, а остальная группа пойдёт на Дудинку. Легенда для неё у нас такова: якобы в Дудинке нас ждёт английский ледокол, капитан которого согласен нас вывезти. Наша же группа, отбив нападение первой погони, догоняет их на подходе к реке. Думаю, что в это поверят.
    - А что будет на самом деле? - спросил Анохин.
    "Белый" врать не стал:
    - На самом деле, никакой погони ждать мы не будем и пойдём не на Дудинку, а на восток - в противоположную сторону. Куда конкретно - тоже пока секрет. Там нас будут ждать 3 оленьи упряжки. Эскимосам за это будет уплачено по 25 тысяч за каждую. Они и довезут нас до Берингова пролива. Через пролив пойдём в темноте пешком, по льду, где нет пограничников - эскимосы такое место знают. Ну, а дальше, на той стороне, нас поведёт мистер Смит. Знакомьтесь! - "Белый" кивнул в сторону человека, лежащего на шлаке рядом с Ржевским. - Эскимосы Аляски доставят нас до первого американского аэродрома, и мы в Америке. Всё остальное - приём, отдых, устройство на работу берёт на себя, опять же, мистер Смит.
    - Кто он, этот мистер? - спросил Анохин.
    - Американский разведчик.
    - Липовый?
    - Зачем, настоящий. И даже богат.
    Задал вопрос и Крамаренцев:
    - А зачем же вам группа в 50 человек тогда? Я что-то так и не понял.
    - Капитан Ржевский, - приказал "Белый", - объясните им остальное... - Сам же принялся закуривать.
    Ржевский, загасив окурок, сел.
    - Большая ггуппа нужна по двум пгичинам. Пегвая: смять охгану во вгемя габоты. И втогая - отвлечь во вгемя побега всё внимание на себя, когда их обнагужат. Наша же ггуппа уйдёт на восток не замеченной, так как погоня устремится за большой ггуппой. Ночь... А когда охгана газбегётся, что ггупп было 2, будет уже поздно: мы будем далеко.
    Крамаренцев изумился:
    - Но ведь первую группу... перестреляют?..
    - Возможно, - отчуждённо сказал "Белый", шевельнув в свете цигарки седым мохом бровей. Он сидел плотный, крупный, уверенный в себе.
    "А ведь ему, говорили, за 60! - подумал Крамаренцев. - 6 тысяч километров! И он... решается. Да ещё через пролив, Аляску. Вот так ста-ри-и-к! Этот не пощадит, не пожалеет, если в сугробах отстанешь..."
    Анохин спросил:
    - Деньги для эскимосов - у вас есть, или это тоже... лишь обещание?
    - Деньги есть, - ответил "Белый" твёрдо. - Эскимосы не дураки... вооружённых людей - за обещание. Им вперёд подавай, вместе с оружием! 5 лет собирали.
    - "Дань" с беззащитных или сами?
    - Вам не всё равно?
    Теперь спросил Крамаренцев:
    - А эскимосы, получив оружие, не кокнут? Денежки - себе, и ищи ветра в поле.
    Вместо "Белого" ответил Ржевский:
    - Мы - тоже не дугаки... Да и не будут же они нас обыскивать! Сдадим по одному пистолетику, а по второму...
    Его перебил угрюмым вопросом Анохин:
    - Значит, свобода, купленная ценой жизни других?
    - Иного выхода у нас нет, - жёстко заговорил опять "Белый". - Бегут обычно к Енисею или на юг. Да и то летом. По логике охраны она устремится в погоню, конечно же, на запад, за убегающей толпой, и мы спасены. Чего же вы ещё хотите, позвольте спросить теперь вас? Это единственный шанс! Летом - светло, не уйти.
    Крамаренцев сел тоже:
    - Это не выход, через трупы товарищей!
    "Белый" пробасил с неприязнью:
    - Наберём из ворья, какие это товарищи!
    - Дожили! - не унимался Василий. - В Америку...
    - Куда же пгикажете? - ядовито спросил Ржевский. - В Польшу? У нас нет выбога, господа. И чем это, вам, не по нутру Амегика? В нашем положении, жизнь в любой стгане - уже счастье.
    - Хватит их агитировать, мы не в английском клубе, - прервал "Белый" капитана. - Не мальчики, сами разберутся, где дерьмо, а где соска. Все, надеюсь, тут зеки, а не институтки? Капризничать не будем.
    Ржевский вышел из себя:
    - Какого чёгта? Вам как мужественным людям оказывают честь с таким пгедложением, а вы - газводите сантименты. Я тоже не хотел бы, чтобы эта полсотня погибла. Но... жизнь есть жизнь, она диктует, а не мы. Нам нужны вы, а не они. И в той, новой жизни, тоже - вы, а не какие-то блатные угки.
    - Геннадий Георгиевич, - перебил "Белый" Ржевского, - вы - не в Думе. Впрочем, простите, вы тоже, вероятно, не знаете, что это такое. Только по книжкам... - Он повернул лицо к Анохину и Крамаренцеву - твёрдое, будто высеченное из гранита лицо римского полководца: - Ну, решайтесь, молодые люди! Да и что вам, собственно, терять-то? Маменек, которые вас не дождутся? Жён, которым будете не нужны, если и уцелеете здесь. А со мной - не пропадёте! Никто ещё не пропадал.
    Анохин решительно отказался:
    - Нет, мой путь к свободе - только через Кремль!
    - И мой тоже, - так же решительно присоединился Крамаренцев. Хотя было, было у него секундное желание удрать.
    "Белый" насмешливо спросил обоих:
    - Через Кремль - это как: через 25 лет?
    - Почему же, - не согласился Анохин, - можно добиться пересмотра дела.
    - Будете писать Сталину? Добился хоть один?..
    - Есть ещё партия. Мы ни в чём не виноваты, - упорствовал Анохин, - и потому...
    - Моя партия, - перебил "Белый" со злостью, - похоронена в колымских и норильских льдах! Во всяком случае, её цвет. Ленин - лежит в мавзолее. Нетленны, так сказать, для истории. А вот ваша партия, сталинская, доведёт Россию до ручки и сделает её самой отсталой страной в мире!
    - Посмотрим!.. - тоже запальчиво вставил Анохин.
    - Не на что смотреть! В вашем Кремле - нет честных людей, одни мерзавцы, продавшие совесть за привилегии! Да что там, Россия - уже одна из самых отсталых стран.
    Анохин возмутился:
    - Как же мы победили тогда мощную Германию?!
    - Победили - не вы: русский народ, своими неисчислимыми жертвами.
    Крамаренцев из солидарности с Анохиным вставил:
    - Воевал не только русский народ.
    - Не это важно! - огрызнулся "Белый", словно медведь на собаку. - Чем отличаются зверства Кремля от Гитлера? - И сам же, не дожидаясь, ответил: - Красивыми словами, да цитатами, взятыми у мёртвого Ленина напрокат. - Словно опомнившись, генерал изменил вдруг тон на отеческий: - Поверьте мне, молодые люди, в России - ничего уже не изменится к лучшему. И вы либо состаритесь здесь, либо умрёте.
    - А если изменится? - заметил Анохин.
    - Слепые вы! Обманутые!.. - чуть ли не простонал "Белый". - Через 20 лет вы превратитесь в живые мощи. Какой в этом смысл?!.
    Ржевский, опасливо покосившись на генерала, воскликнул:
    - Мы - тоже не виноваты ни в чём! Хотели освободить Россию от сталинщины. Здесь, в лагегях, вообще нет виновных, кгоме вогов!
    Крамаренцев, наконец-то, решился:
    - Ну, уж не-ет, господа! Освобождаться от сталинщины из Америки - это не для меня!
    - Бгосьте вашу игонию, все мы - в пегвую очегедь люди. И если выбегемся отсюда...
    - Довольно, - сказал "Белый", глядя Крамаренцеву прямо в глаза. - Не вам судить, молодой человек, кто был прав, а кто виноват: всё равно не поймёте - молоды.
    - Чего это я не пойму? - обиделся Крамаренцев.
    "Белый", глядя на него, серьёзно сказал:
    - Не понимаете вы, обманутое поколение, того, что для Сталина - важнее общественный процесс, а не человек, вовлечённый в процесс. Вот это и привело к неуважению личности. При таком воспитании вы и во мне вот способны видеть только предателя, а не личность, несогласную с существующим строем.
    Анохин перебил:
    - Если мы - обманутые щенки, а вы - только жертвы, то разговор бесполезен.
    Даже в темноте было видно, как бывший власовский генерал надулся от обиды и гнева. Но ответил сдержанно:
    - Сейчас, мы с вами, виновных... не найдём. Но на будущее - советую запомнить: правительство, потерявшее доверие своего народа, всегда будет винить во всём только народ. И будет его подавлять со всей жестокостью. Страна, в которой из года в год по всем вопросам жизни существует только одно, директивное мнение, на мой взгляд - казарма! Оставаться в ней я не хочу, а спорить с вами и убеждать - нет времени. Не хотите бежать - дело ваше, была бы, как говорится, честь предложена. А предадите - не проживёте после этого и двух суток. Это у меня - с гарантией.
    - Хорошо, - согласился Крамаренцев. - Но я вас тоже предупреждаю. Пойдёте всемером - счастливой дороги! А потянете под пули обманутых - не обессудьте и вы! Как только узнаем, что вербуете себе людей - соглашение меж нами будет закончено.
    - Договорились, - пророкотал "Белый". - Надеюсь, просто так, ради любопытства, не захочется рисковать жизнью?
    - Надеюсь, что и вам тоже, - отпарировал Крамаренцев.
    Ржевского прорвало вдруг на истерику:
    - Какого чёгта! Какого чёгта, я вас спгашиваю, вы надеетесь на свой Кгемль?! Что он вам даст? В Госсии никогда не будет человечности, одна азиатщина. И ну вас всех к чёгту, давайте вместе в Амегику, а не ссогиться по пустякам! - Он не сдержался и всхлипнул.
    Анохин тихо сказал:
    - Может, мы и наделали ошибок, может, и нужна какая-то другая, многопартийная система. Но и у вас взгляд на людей...
    "Белый" чуть не задохнулся от возмущения, перебивая:
    - На капиталистов раньше - можно было сказать: народные кровососы! И ткнуть пальцем. А теперь можно неправду неправдой назвать? Кто, когда, хоть раз высказал мысль, что партия в чём-то ошиблась или делает что-то не так? Нетерпимость к свободной мысли - есть мракобесие и произвол. И каждый член вашей партии - нуль, нужный вам только для взносов и механического поднятия рук при голосованиях. Личное его мнение по вопросам государственной политики никого вверху не интересует. Вам сделали из вашей партии неприкасаемого идола! И вы хотите идти за этим идолом и дальше? За границей такую партию, с её людоедской "демократией", разоблачили бы через неделю! Как банду преступников, узурпирующих власть. Не перебивайте меня, не перебивайте!.. - завёлся старик. - Сегодня - я уж вам тоже всё выскажу! Напоследок, так сказать. У вас же - звериная философия в партии: кто думает иначе, тот - враг. Во всём мире - множество мнений, а в Советском Союзе - миллионы людей принуждают каждый день, годами, как обезьянье стадо, повторять действия своего вожака. Потому что у вас, всегда и по всем пунктам, есть только одно мнение, мнение вожака-людоеда! О чём это говорит? Ну!..
    - Да что вы на меня-то обрушиваетесь? Я, что ли, в этом...
    - А, значит, понимаете, что советское правительство - тупое, жестокое и бессрочное. А знание о бессрочности - ведёт его к безнаказанности и безответственности! Вот вам ещё одна сермяжная правда о вашем государственном устройстве, которое вы - не хотите, видите ли, "предавать"!
    - Не беспокойтесь, как-нибудь исправим всё и без вас. Бегите в свою Америку!
    - Без нас? Ни хрена вы не сделаете без нас! Вы хоть знаете, что вам надо делать, с чего начинать?
    - Бежать, что ли?
    - "Как-нибудь..." - передразнил старик. - Опять общие слова. А как делать что-то конкретно, вы - ни в зуб ногой! Так сделайте, если уж надеетесь, сводное правительство от разных партий, выбранное на срок. Поставьте его над партиями - а не свою подлую партию над властью. Может, тогда только что-то изменится. Но для вас - это ересь.
    Анохин чувствовал, как горят у него щёки. Хорошо, что было темно и никому не видно, что с ним творилось. Он понял, "Белый" - старый и опытный спорщик, да и философию, видимо, знал основательнее его, а главное, прав. Но и он ничего не сможет сделать из Америки. А вслух сказал глупость:
    - Мы - рассматриваем жизнь общества с диалектических позиций, а не...
    - Бросьте! - отмахнулся "Белый", как от назойливой мухи. - При царе - треть людей была богата, треть жила средне, и треть - была бедной. Вы же - сделали нищими всех! Кроме правительства, разумеется, и тех, на ком оно держится. Вот вам вся правда про ваш диалектический результат!
    - Не придирайтесь к словам! Что вы сразу чуть что - хватаете за язык!
    "Белый" продолжал, однако, словно бы издеваться: - Россия - вообще идёт к утрате совести. Чем больше в ней наплодится людей, тем всё меньше и меньше будет личностей. Человеко-единицы! Вот здесь, в лагере, овца - уже давно дороже человека. Она - продукт, питание, её можно сожрать. А какая польза от человека? Кому он тут нужен как неповторимая личность? Одним больше, одним меньше... А вы - каких-то 5 десятков отбросов пожалели! И не для кого-нибудь, для себя! На свободе в СССР - будет тоже не мёд. Настанет культ силы, а не разума. Эх, вы!.. Советские учреждения перестанут рассматривать даже жалобы своих граждан; некогда станет разбирать этакую прорву! Жизнь сделается больным кошмаром в джунглях сталинского социализма, господин комиссар. Инстинкт! Инстинкт станет царём жизни, вот что всех ждёт здесь, в режиме блевотины и насилия! На первое место выйдут - грабёж, проституция и хамство!
    Крамаренцев, завороженный магией слов, опомнился, взглянув на часы:
    - 20 минут уже прошло! А отпросились мы только на полчаса. Всё, хватит нас пугать.
    "Белый" рывком поднялся:
    - Ну и оставайтесь! Вам - как людям, честно, благородно предложили использовать свой шанс. А вы на это - глупейший фарс! Никогда не думал... Всё, прощайте!..
    "Белый", капитан Ржевский и шпион Смит ушли быстро, легко - словно тени пропали в темноте. И только тогда Крамаренцев и Анохин опомнились и поняли, что произошло не совещание о побеге, а был идейный спор, и что спор этот они проиграли вчистую. Потому что надо было защищать идеи социализма, а они пытались защищать его практику, извращённую Сталиным. Получилась чепуха.
    Из ночного космоса бриллиантовой пылью светила мировая вечность звёзд. Размеры человеческой жизни при взгляде на это пугали до озноба.
    - Вот мы и дожили! - с горечью в голосе сказал Анохин, спускаясь со шлака вниз. - Один раз в жизни случилось высказаться, а нам и сказать-то нечего. А хотим вести за собой другие народы!
    - Так ведь это не мы хотим, Сталин, - заметил Крамаренцев. - На его практике мы и прогорели сейчас. Но неужели же так и не разберёмся, где мы сошли с верного пути и утратили доброту? Кто виноват в этом? Разве один Сталин?
    Анохин молчал. Крамаренцев его остановил:
    - Постоим, надо выяснить... Может, "Белый" прав? Ведь много в его словах было и дельного.
    Анохин вздохнул:
    - Да, переделывать надо, конечно, многое. Только тише говори...
    - А конкретно - что? - тихо донимал Василий нового друга вопросами. - Думал ты о таком, знаешь? А то придёт время, а нам опять нечего будет сказать.
    - Знаю. Думал, - твёрдо ответил Анохин. - Но коротко об этом не смогу.
    - Давай длинно, время ещё есть, - не отставал Крамаренцев.
    - Длинно? Ну, подумай сам: почему у нас так боятся начальства? Никто ведь не решается высказать того, о чём думает.
    - Так за это же... посадят.
    - Вот-вот! А знаешь, с чего зарождается всеобщий страх? С разобщённости. Каждый - сам за себя. Каждый боится всего. Потому что знает: один - он бессилен. Ничего изменить не может. А почему он - один? Да потому, что разобщённость начинается всегда там, где запрещены забастовки. Только забастовки наглядно убеждают людей в их могуществе и силе. В сплочённости, перед которой пасуют даже правительства. Ну, а там, где забастовок нет, нация превращается в жалкий сброд неуверенных в себе людей. А её рабочий класс - в запуганное дерьмо.
    - Вроде правильно, - тускло согласился Крамаренцев.
    - Вот я и думаю, - воодушевился Анохин, осматриваясь по сторонам, - чтобы утвердить в стране демократию, нужно законодательно запретить править страной какой-либо одной партии. И разрешить забастовки, когда народ не согласен с действиями правительства. Само правительство - должно быть свободным, от разных партий.
    - Так про это же и "Белый" говорил! - заметил Василий.
    - Он прав во многом. Я только не хотел перед ним шапку ломать... А вообще-то я ввёл бы ещё один закон. Смертную казнь за попытку властей лишать нас свободы высказываний. Устно, и в печати. Как только где-то начинают лишать людей права что-то печатать или говорить, так считать, что в стране назревает опасность возрождения диктата. И об этом немедленно оповестить народ.
    - Ого, у тебя, я вижу, целая программа!..
    - Без программы нельзя, Вася. Потому и продумывал всё не раз. Сколько ещё уходит денег у нас на армию, которую надо сокращать. Можно было бы повысить людям зарплату. Ведь хуже всех в Европе живём!
    - А вот ещё о чём ты не подумал! - воскликнул Крамаренцев, вспомнив о матери. - Надо установить равную для всех стариков пенсию.
    - Как это - равную?
    - Ну, независимо от занимаемых должностей и окладов. Согласись, в старости, как и в детстве, все одинаковы. Вот пока ты работал, допустим, министром, то и получал больше меня, твоего шофёра. Накопил денег в 10 раз больше меня на книжку. Ездил на заграничные курорты, обслуживали тебя все по самому высокому тарифу. Министерскую дачу дали, квартирищу. А пошли мы с тобой вместе на пенсию, тут уж и тебе никаких приплат не должно быть, будь одинаков со мной. Ведь пользы теперь больше меня - ты не приносишь? А за то, что раньше приносил, ты уже своё получил. Ну, а в болезнях - все старики равны, и лекарства и путёвки стоят для всех одинаково.
    - А ты молодец, согласен с тобой! - азартно похвалил Анохин. И добавил: - Но тогда и женщинам надо сократить рабочий день. Они же отрабатывают у нас ещё целую смену и дома! - Он вздохнул. - Ну, пошли, что ли?..
    Они дружно глянули в сторону цеховых корпусов внизу и стали спускаться, отыскивая тропу под ногами. Пошёл снег, стало холодно, зато виднее была тропинка на белом.
    (окончание следует)

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Обновлено: 05/05/2012. 272k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.