Сотников Борис Иванович
Книга 10. Рабы-добровольцы, ч.5 (окончание)

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Размещен: 17/11/2012, изменен: 23/03/2013. 293k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • 6. Эпопея, цикл 2. `Особый режим-фашизм`
  • Иллюстрации/приложения: 1 шт.
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

     []
    
    --------------------------------------------------------------------------------------------------
    Эпопея    "Трагические встречи в море человеческом"
    Цикл  2    "Особый режим-фашизм"
    Книга 10 "Рабы-добровольцы"
    Часть 5    "Жестокости "привычной" жизни" (окончание)
    ------------------------------------------------------------------------------------------------- 
    

    4

    В Москву Русанова привезли и сдали в лефортовскую тюрьму 24 декабря. А 27-го, в 3 часа дня, он уже вышел из здания Военной Коллегии Верховного Суда СССР свободным человеком и никак не мог привыкнуть к тому, что нет рядом ни конвоира, ни заключённых и что вообще он свободен, как все люди, идущие ему навстречу или рядом. Если хочет, может остановиться, свернуть налево или направо. Пойти в кино или в ресторан - деньги у него есть. Но в ресторан в этой лагерной робе его не пропустят. Да и настоящих документов пока ещё нет - чтобы с твёрдыми корочками, тиснёным на них гербом, с фотокарточкой и печатями. Была лишь справка с печатью, удостоверяющая его личность и освобождение из исправительно-трудового лагеря. А от полуторачасового пересмотра его дела по кассационной жалобе остались в голове только самые важные, самые главные слова, которых он и не ожидал, честно говоря, услышать: "Уголовное дело гражданина, Русанова Алексея Ивановича, за номером таким-то (он его даже не запомнил) закрыть настоящим решением Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 27 декабря 1956 года по ходатайству Министра Обороны СССР и кассационной жалобе пострадавшего, так как последняя принимается к удовлетворению. Заключённого ранее под стражу Русанова Алексея Ивановича настоящим решением из-под стражи освободить". Всё остальное - вопросы на суде, свои ответы, речь защитника, фамилии членов суда, их председательствующего и секретаря, занудные и часто повторяющиеся юридические термины и статьи уголовного кодекса, зачитываемые вслух постановления и решение прежнего суда от 9 июня 1956 года - всё это, записанное каким-то идиотским на слух и казуистическим языком, вылетело из головы Алексея напрочь. Помнил лишь, что прежнее решение суда отменяется, и устные советы секретаря: поехать в Министерство Обороны, подать там заявление на восстановление в рядах Советской Армии, затем поехать в штаб ВВС СССР для подачи ещё одного заявления, с просьбой восстановить "Личное дело" и выдать новое удостоверение личности, зачислить на службу в прежний полк и поставить на все виды довольствия. После всего этого получить новое обмундирование офицера ВВС на складе интендантской службы тыла своей Воздушной Армии - а это означало поездку в Петрозаводск. Одним словом, забот и хлопот предстояло много, но всё это воспринималось с огромной радостью, которая распирала Алексею душу и грудь, и он не знал даже, с чего ему начинать. Но теперь, когда понял, что его не пустят ни в ресторан, ни в другие общественные места, решил, что начинать надо, видимо, с универмага - вон как все прохожие косятся на него! Купить себе гражданский костюм, шапку, пальто - к тому же через 4 дня новый год, праздник - и только после этого можно будет ходить по Москве, куда угодно, не боясь быть задержанным. Вон сколько "ментов" везде! И радость, так ошеломившая его 10 минут назад своей новизной и вкусом свободы, погасла. А ведь всю свою жизнь даже не чувствовал, не понимал и не ценил, что такое свобода на самом деле, какое это счастье.
    Поговорку о том, что и в тюрьме песни поют, Алексей знал ещё с детства, от своего отца. Но, попав в неволю полгода назад, привыкнуть к ней так и не смог, и однажды пожаловался своему напарнику на лесоповале:
    - Георгий Дмитрич, вот все заключённые, смотрю, спокойно переносят неволю. А я - ну, никак не могу привыкнуть к тому, что кругом проволока, охрана, унижение! Наверное, я - ненормальный какой-то, да?
    50-летний Катуков сидел уже 8-й год. И хотя не был ни мудрецом, ни интеллигентом, ответил, тем не менее, психологически точно:
    - Тут дело, я думаю, не в тебе, а в сроке.
    - Как это?.. - не понял Алексей.
    - Сильно ты ещё свежий - не успел отвыкнуть от воли. Мы-то - давно тут сидим, пообвыклись. Вот нам и кажется, что и здесь жизнь, как жизнь. Ну, то есть, что и тут жить можно.
    - Думаете, из-за этого?..
    - А чё тут думать. Когда летом вот - выпускали на волю "политику", помню, не хватило для одной группы грузовиков. Дело к вечеру было, а везти их - аж до Архангельска. Так вся эта группа, вместо того, чтобы уйти ночевать в деревню или в лес, где можно посидеть у костров на воле, осталась ждать до утра в бараке. То есть, не торопилась рвануть из лагеря.
    - Сработала привычка, хотите сказать?
    - А что же ещё? Подумаешь, большое дело для зэка переночевать лишнюю ночь в бараке!
    - Георгий Дмитрич, а вы... прошу прощения за неделикатный вопрос... за что получили такой срок?
    - Ну, если сказать тебе деликатно, то я... как бы это... растратчик-рецидивист, что ли. По линии орсовского снабжения шустрил.
    Алексей смутился, пробормотал:
    - Прошу извинения ещё раз.
    Вспомнил он этот разговор теперь потому, что и к ощущению свободы тоже не мог привыкнуть. Мало, значит, сидел. И неволя казалась невыносимой, и воля неповторимым чудом - как полёт для воробья, упущенного кошкой из лап.
    И тут обрушилось на него новое потрясение. Подошёл к торговке в белом фартуке, надетом на полушубок - продавала горячие пирожки из ящика, от которого шёл пар - и спросил:
    - Какое сегодня число, гражданочка?
    - 27-е было с утра. - И добавила, оглядев его арестантскую робу: - 27 декабря 56-го года. Ты - из тюрьмы, што ль?..
    - Да, только что выпустили... - убито произнёс он.
    - Ну, так радуйся! Што ж ты невесёлый такой?..
    Алексей смотрел на женщину во все глаза и чувствовал, что по лицу его катятся слёзы. С 42-го года не плакал, думал, что слёз нет, разучился с тех пор, как избили его объездчики за колоски. И нате вам - в Москве, на улице, при людях...
    - Да что это с тобой, милый?!. Может, ты есть хочешь? Так я те пирожка щас, тёпленького... Денег не надо, я и так вижу - нету их у тебя... На, бери! А то - какое число?.. Интеллигентный больно!..
    Приняв пирожок, Алексей улыбнулся сквозь слёзы:
    - Спасибо, гражданочка! День рождения у меня сегодня. А они - и не вспомнили даже...
    - Ну, и скоко же это тебе?.. Улыбка-то, какая светлая, люди, посмотрите! - Торговка всхлипнула, но тут же опомнилась, добавила: - Дак ведь и ты, выходит, не вспомнил?
    - Не вспомнил, отшибло от радости. Вот только теперь дошло... 29 исполнилось...
    - Ты - ешь, ешь! Поздравляю тебя и с освобождением, и с днём твоего рождения! Это ж надо - в какой день освободили-то!..
    Откусив от пирожка, чувствуя его "гражданский", не тюремный вкус, Алексей опять был готов обнять весь мир, радовался падающему с неба лёгкому снегу и, кажется, впервые в жизни понял не только, что такое свобода, но и что такое счастье. Он шёл по Москве и улыбался тому, что все на свободе, идут, куда хотят, и радуются снегу, жизни, предстоящему празднику, вкусной еде, выпивке. Остро захотелось выпить хоть рюмку водки. Но, как, где в его положении?..
    "Надо позвонить Порфирьеву! - обрадовался он, вспомнив единственного, знакомого ему, москвича. - А номер телефона? Разве вспомнить теперь..." И всё же выход нашёлся. Он разменял деньги, чтобы можно было звонить из автоматов, и сначала добыл через "09" номер редакции "Красного флота", а у неё уже и телефон Порфирьева. Однако вместо него ответил кто-то другой и сказал, что Порфирьев уволился. Алексей стал спрашивать домашний адрес Леонида Алексеевича или телефон, но сотрудник, видимо, куда-то спешил, начал говорить, что сам он не знает, спрашивай, мол, опять редакцию. И Алексей закричал на него:
    - Подождите, не вешайте трубку! В Москве у меня - никого больше нет, кроме Порфирьева, понимаете? Скажите, пожалуйста, хоть адрес вашей редакции, и я приеду и попрошу...
    - Хорошо, записывайте...
    - У меня нечем записывать. Постарайтесь помедленнее говорить, я запомню... Главное, каким транспортом к вам можно добраться?
    Порфирьева Русанов отыскал лишь к вечеру, и тот, после всех расспросов и изумлений, обрадовано сообщил:
    - А ты, действительно, всё-таки - из везучих, прав твой Аршинов!
    - Почему?
    - Во-первых, если бы не Жуков, хрен бы освободили тебя! Такого ещё не было в нашей армии, чтобы и освободили, да ещё и восстановили на службу в прежней части.
    - Так ещё не восстановили пока.
    - Восстановят, можешь не сомневаться! Жуков - это Жуков! Но придётся по штабам побегать, конечно. Штабники, если сами - год будут тебя восстанавливать, не меньше. Заведут переписку с архивами, а у них там... улита едет, когда-то будет!.. А вот, если ты лично приедешь, и подтолкнёшь розыск своего "Личного дела", то я, думаю, за месяц всё можно решить.
    - А что, во-вторых? - напомнил Алексей, улыбаясь от счастья, что свободен и даже спать будет у товарища, а не на вокзале или в милиции.
    - А во-вторых, тебе повезло, что я - только сегодня приехал в Москву. Я ведь живу теперь и работаю в Днепропетровске. А здесь у меня - мать и сестра. Отпросился к ним на праздничные дни, вот ведь какое дело!
    - Согласен, повезло.
    - Ну, ладно, наговориться - мы ещё успеем! - поднялся Леонид. - Сейчас нужно сходить в наш универмаг и купить тебе какой-нибудь костюм подешевле. Больших денег у меня с собой нет, а на дешёвый, я думаю, мы с сестрой наскребём. Потом, когда устроишься, перешлёшь, адрес я тебе оставлю.
    - Адрес - оставь, - согласился Русанов, продолжая улыбаться от счастья, - а на костюм и на всё остальное, даже на выпивку - деньги у меня есть. Заработал 40% и себе - вот этими, собственными руками! - Алексей показал мозолистые, натруженные ладони. Под ногтями ещё держалась лагерно-тюремная грязь.
    - Ну, если так, может, и девчонок, с которыми я учился в институте, пригласим в честь твоего освобождения?
    - А они - что, до сих пор не вышли замуж?
    - Вышли. Но 2 из них - успели уже и развестись. Так что и тут: считай, тебе повезло! Небось в лагере-то проголодался без женщин?
    Алексей почему-то застеснялся "жестокой" темы, хотя в мыслях от женщины и не отвык. Однако ответил вопросом:
    - А ты сам - не женился ещё?
    - Да как-то не нашёл себе подходящей невесты... - Маленький, неказистый Порфирьев застеснялся тоже, и Алексей изменил тему:
    - Давай, зайдём сначала на ближайшую почту! Телеграмму хочу родителям... что освободился. И с новым годом заодно!..
    - Да, для них сейчас этот новый - будет самым счастливым! Шутка ли, сына выпустили!.. - И неожиданно признался: - Я ведь - тоже был осуждён...
    - Да ну?! - удивился Алексей.
    - На фронте, под Нальчиком.
    - За что?
    - Трибунал-то? За дурость. Командование - чуть что, оставляло мою роту сдерживать наступление немцев, а сами - драпали. Отступали мы тогда. Я был старшим лейтенантом, членом партии. И опять приказ: держать немцев у переправы через горную речку, а потом, мол, догоните... От роты у меня осталось в тот раз 19 человек. Ребята и говорят: "Всех немцев нам не удержать. Погибнем". Я подумал и дал приказ отступать. Догоняли своих чуть ли не месяц. Про нас там даже забыли, не спрашивали ни о чём. А я, дурак, сам признался, как вот и ты. Ну, наш комполка и сдал меня под трибунал. Исключили из партии, приговорили к расстрелу за оставление позиций. Правда, расстрел заменили после штрафбатом.
    - Так ты - что, в штрафных столько наград завоевал? - опять удивился Русанов, зная, что у Порфирьева 2 ордена "Солдатской Славы", "Боевик", "Звезда", 3 "Отечки", куча медалей.
    - А то где же? Дослужился до звания "старшины". А главное, уцелел!
    - И в партии - тоже восстановили?
    - Нет, предложили вступать снова. А я им - хуиньки, говорю, хватит! Разве это партия, Алёша, которая судит за честность?! Дерьмо это, а не партия... Так зачем самому лезть в это дерьмо?
    - За жопу ведь могли взять за такие слова!
    - В госпитале было дело. Жопа им моя - не нужна, не до этого... Демобилизовали по ранению, и только они меня видели - я сразу домой, в институт! Никто меня не искал больше, так я и не вступил в эту партию. Судимость - смыта кровью, никто о ней не знает теперь, вот только ты, да...
    - Не беспокойся, я тоже всё понимаю! Какой паутиной повязана вся страна...


    В свой полк Алексей приехал только в феврале 1957 года, когда уже "протолкнул" везде свои документы, получил офицерскую форму. Правда, фотокарточка на удостоверении личности была странной - с чуть отросшими волосами, но зато с усами. Оказывается, усы отрастают быстрее. Да и выглядел он теперь, несмотря на короткую, моложавую, стрижку, старше своих лет - всё ещё был худым, угрюмым. Не оттаял...
    В день своего возвращения он проехал знакомые 3 сосны, возле которых когда-то выпрыгивал на ходу, и вышел из "игрушечного" поезда на "22-м километре". Никто не обратил на него внимания, когда он подходил к зданию штаба, и он прошёл в кабинет Коровина никем не замеченным. Подполковник был на месте, но в первые мгновения не узнал Алексея и, холодно ответив на приветствие, считая его, видимо, "чужим", прибывшим по какому-то делу в командировку, полувопросительно произнёс:
    - Слушаю вас, товарищ капитан...
    - Не узнаёте, что ли, Фёдор Андреич? - вырвалось у Алексея.
    Коровин поднял голову, вскочил:
    - Батюшки, Русанов?! Освободился, что ли?.. - И бросился тискать, обнимать - даже голос от волнения изменился: - Вот здорово-то, панте! Вот, молодец! А я, старая шляпа, и не узнал сразу... - Увидев возле ног Алексея чемодан, взглянул на часы, спросил: - Прямо с поезда, что ль?..
    - Так точно, товарищ подполковник! - радостно отрапортовал Русанов и улыбнулся.
    - Вот теперь - узнаю`: ты! Ну, да ладно, мы это всё поправим сейчас... Значит, так: жить тебе, панте, пока негде, комнату твою занял Зимин. В общежитии - тоже свободных мест, кажется, нет. Поживешь, стало быть, несколько дней у меня. Жена - тебя помнит, до сих пор сокрушается, так что и ей ты будешь не в тягость. А для меня - так настоящая радость, панте! Я тебе - рад!
    - Спасибо, Фёдор Андреич! - пробормотал Алексей, стыдясь спазма, который перехватил ему горло.
    - Да за што спасибо-то? Какой тут может быть разговор!.. Обыкновенное дело. Люди мы, чай, не волки.
    - Надо бы командиру полка, наверное, представиться? - спросил Алексей.
    - Во, кому надо спасибо сказать! Селивёрстову. Это ведь он ездил хлопотать за тебя к Жукову. Да токо его нет сегодня в штабе - хворает. Так что представишься ему после, и спасибо скажешь после. Поехали...
    - А как же работа? Ещё только 12!..
    - Ради такой встречи - никакой работы! Оставлю работать за себя за`ма: на то ведь он и зам! - Коровин надел шинель, шапку, повёл Русанова к выходу, где стоял штабной "газик". Никто Алексея пока не узнавал, и он был этому рад. А вот встреча на "21-м километре" с Галкой Зиминой, которая не узнала его тоже, когда выходил из "газика", потрясла.
    - Галя-а!.. - окликнул он, увидев её.
    Она обернулась. А всмотревшись, бросилась к нему и заплакала, причитая:
    - Ой, Алё-ша-а! Алёшенька, миленький, ты?.. Отпустили... Господи-и!.. - И прижавшись к его холодной шинели на груди, затряслась от неожиданных рыданий.
    К ним подошёл Коровин.
    - Вот, привёз, панте, вашего соседа... - произнёс он, растерянный от смутной догадки и смущённый оттого, что оказался свидетелем чужой драмы, которой лучше бы ему и не знать.
    Галка опомнилась:
    - Спасибо вам, товарищ подполковник... - Отстраняясь от Алексея, добавила: - Комнату - мы освободим сегодня же... Библиотека - цела, всё на месте. Только личные вещи - я прибрала в кладовку...
    Алексей перебил её:
    - Ничего не надо освобождать. А библиотеку и вещи - я заберу потом, как устроюсь на новом месте. Спасибо, что сберегли!
    Галина пришла в себя полностью, всё поняла и заплакала уже тихо, без надрыва - видимо, от какой-то обиды. Коровин тут же нашёлся:
    - Ну - мы пошли, товарищ Зимина. Ему, - он кивнул на Русанова, - надо сейчас командиру представиться. С Русановым - вы ещё встретитесь... Тогда и обговорите все ваши квартирные и другие дела. Всего вам хорошего!..
    Уходя от неё, они даже спинами чувствовали её несчастный, полный тоски, взгляд. Поэтому шли к дому Коровина молча. Однако "Панте" не выдержал и спросил напрямую:
    - У тебя с ней што - любовь, что ли? Не бойся, я не из болтливых. Однако хочу тебе вот што сказать...
    - Не надо ничего говорить, товарищ подполковник, я не собираюсь разбивать чужую семью. Тем более что никакой любви с моей стороны - не было и нет.
    - Так, понятно. Движение, значит, токо в одну сторону. Это - полегче, панте, но всё равно - должен тебе сообщить: живут Зимины между собой - плохо. Теперь мне ясно и почему. Надо, стало быть, переводить Зимина в другой полк...
    - Да, это, пожалуй, самый правильный выход из положения, - согласился Алексей и вздохнул.
    - А чего... вздыхаешь?
    - Жалко Галину. Она хороший, искренний человек. Потому и несчастна.
    - Значит, зачахнет. Лучше уж была бы плохой, панте.
    Русанов молчал, вспомнив о Машеньке. В носу у него пощипывало, но, слава Богу, не заплакал. В ушах стоял печальный голос певицы: "Не уходи, побудь со мною..."
    Глава восьмая
    1

    Жить Алексею Русанову пришлось всё-таки в своей прежней комнате, и упросил его это сделать, как ни странно, сам Зимин. Видимо, начальник штаба постеснялся предлагать Сашке писать рапорт с просьбой о переводе в другой полк. Мог возникнуть естественный вопрос: "А почему это я должен писать вам такой рапорт?" Коровин - человек добрый и деликатный - не смог бы честно и прямо ответить. А перепоручать такое щекотливое дело "Поршню" или кому-то ещё не захотел. Грубые люди могли полезть в душу Зимина с грязными намёками, и получилось бы, что всё это легло бы на совесть "Панте" тяжёлым камнем. Старик на это не пошёл, а случайного "кадрового запроса" на перевод одного штурмана звена в какой-либо полк не было. Полагаясь на благородство и честность Русанова, он, скорее всего, просто отложил этот вопрос с жильём до лучших обстоятельств, а тему семейных отношений Зимина с женой оставил открытой для их личного разрешения. Может, оно как-то всё утрясётся само, панте...
    Ясно Русанову было и другое: уговорила Зимина пойти на нелёгкий разговор с Алексеем Галка. Сначала сама сделала попытку вернуть комнату, принося искренние клятвы, что не сделает даже шага в сторону восстановления прежних интимных отношений, но Алексей ей не поверил и отказался. А вот против доводов Зимина не устоял. Не хитря, не скрывая ничего, Сашка сказал:
    - Послушай, Алексей. Из-за тебя - у меня портятся отношения с женой. Да и все ребята считают, что я - захарлал твою комнату. Как бы воспользовался твоим несчастьем, что ли. Зачем мне такая слава?.. Ведь это "Поршень" предложил мне твою комнату, я его не просил об этом! А теперь - и Галка считает, что я жлоб.
    - А я-то здесь - при чём? - пробовал Алексей сопротивляться. - Чем я могу тебе помочь? У меня у самого плохие отношения с твоей Галкой!
    - Вот-вот! - обрадовался Зимин. - Она - тоже считает себя виноватой. Давай-ка ты, вселяйся в свою комнату, и живи в ней, как и раньше. Сразу, у всех у нас, наладятся и отношения: у меня - с женой и ребятами, у тебя - с Галкой...
    - С Галкой - мне это не обязательно. А вот с тобой - хотелось бы...
    - Что хотелось бы?.. - не понял Зимин.
    Алексей чувствовал себя перед ним виноватым, ответил искренне:
    - Чтобы ты - меня... простил. Я ведь тоже не специально всё это...
    Зимин чему-то сильно обрадовался, счастливым голосом произнёс:
    - Всё, Лёша, всё! Мир. Возвращайся сегодня же, и про всё старое - забудем! Идёт?
    - Идёт, - согласился Алексей и подал Зимину руку, веря в то, что всё теперь будет между ними хорошо.
    И, действительно, словно по удару волшебной палочки, всё в жизни Алексея переменилось сразу к лучшему. Он быстро вошёл, как говорится, "в строй" - опять летал, пусть в другой эскадрилье, с понижением в должности, но ведь уважение к нему в полку осталось прежним. А его новый молодой штурман Борис Кочубеенко вообще называл Алексея на "вы" или по имени-отчеству. Правда, у него это шло не столько от уважения личного, сколько от привычки уважать всех, кто был старше его по возрасту и званию - типично украинская черта. Впрочем, Алексей отнёсся к этому с пониманием, хотя старше Бориса был всего на 4 года. А в должности разницы теперь почти не существовало и вовсе - Алексей занял в штатном расписании первой эскадрильи место "старшего лётчика" первого звена, то есть, должен был летать левым ведомым у командира эскадрильи майора Решетняка. Однако, серьёзный и застенчивый, Борис ценил в Алексее его лётный опыт бывшего командира звена, о котором много слыхал от его прежних подчинённых. В этом смысле "старший лётчик Русанов" был для него непререкаемым авторитетом. Поэтому взаимное доверие в экипаже друг к другу установилось сразу и сделало их лётную службу не только лёгкой, но и радостной.
    С приходом на полуостов первого тепла и ослаблением тоски по Тане - время всё-таки шло и делало своё дело - Алексей становился всё более успокоенным. Даже помолодел опять.
    Очутившись после общежития в своей комнате, где ему никто не мешал, он много читал и плодотворно сочинял сам - писалось ему теперь без особых усилий, ибо понимал уже всё по-другому, глубже, чем прежде, да и в жизни кое-что повидал. В общем, жил и всему, как говорится, радовался. И вдруг великий реформатор и преобразователь Никита Хрущёв издал Указ о сокращении Вооружённых сил СССР. А потом начали приходить из Москвы слухи, будто Министр Обороны СССР маршал Жуков не согласен с какими-то методами проведения в жизнь этого сокращения, и в Кремле якобы разворачивается новая подковёрная борьба, от исхода которой будет зависеть теперь участь многих тысяч офицеров. Хрущёв, будто бы, стоит за быстрое сокращение, невзирая на рода войск и их профессиональную подготовку, а Жуков - за неторопливую постепенность и вникание в конкретику, что займёт много времени и сил, а главное-де, приведёт к волоките.
    Алексей понимал, если победит точка зрения Хрущёва, значит, Жуков будет смещён со своего поста, и тогда ещё неизвестно, уцелеет ли он сам, капитан Русанов, на новом месте старшего лётчика-"переростка". Судя по тому, каким голодным волком смотрел на него при встречах "Поршень" и, говорят, высказывал мысль о том, что есть возможность очистить полк от "всякой накипи", рассчитывать на благоприятный исход не приходилось. Маршал не станет вникать в его личную судьбу второй раз - на каком основании? Видимо, понимал это и ликующий "Поршень", ждавший смещения Жукова.
    И вот началось... В соседних полках истребителей и бомбардировщиков увольняли в запас молодых лётчиков, только что приехавших из училищ и ещё не вошедших в строй. Это было дурным предвестием; хотя маршал Жуков ещё и держался во главе армии, но практически - шёл слух - в сокращении конкретных частей уже не участвовал, высылаемый Хрущёвым из Москвы в заграничные командировки. От попыток сохранить в армии всё лучшее, похоже, его устранили. Это можно было определить и без слухов, побывав в штабе. В силу вступали не государственные интересы, а приятельские отношения офицеров с "Поршнем" и "Клеймом". Ни Селивёрстов, ни "Панте" противостоять им не могли: за "Поршнем" - партийная организация (кто посмеет выступить против неё?..), за "Клеймом" - СМЕРШ, невидимые глазом силы, не менее сильные и опасные.
    Такое же положение было и в соседних частях. "Старики" уходить из армии не хотели, зная, что в "гражданке" им руководить не удастся - нет образования, да и оклады там будут не те, потому писали на подчинённых им офицеров скверные характеристики. Суетились, интриговали. Знали, с кем надо пить водку и кого угощать. В результате, за бортом армии оказывались те, кто был ещё молод и мог служить успешнее. Оставшиеся же, боясь попасть под продолжающееся сокращение, осторожничали на каждом шагу и вели себя так, словно служили не в армии, а были чиновниками канцелярий. Об "интересах Родины", как принято было говорить на собраниях, на самом деле никто из них уже не думал - соблюдался только свой интерес: любым путём уцелеть. Когда надо было летать в сложных условиях, то старались увильнуть, кто по "болезни", кто иным путём, лишь бы не рисковать жизнью, потому что уже и воля не та, и твёрдость руки не та, не те и рефлексы. Зато мастерство подглядывать друг за другом - кто лишнего выпил после бани, где что сказал? - теперь оттачивалось до совершенства. Жизнь началась совершенно подлая, и родился про офицеров анекдот: "Служба - как у кота в мешке. Всё слышит, ничего не видит и не знает, когда вытряхнут".
    Алексей с горечью думал: "Если такое творится во всей армии, то до чего же мы дойдём? Почему так всё делается? Даже армию, это "народное бремя", не могут сократить с пользой - только во вред".
    С лёгкой руки свиноподобного вождя-пьяницы в армии продолжала твориться такая невообразимая каша, что хотелось плакать. А главное, никто не останавливал дураков - пожалуйста, дорогие, разоряйте государство и дальше, наше дело не страна, а сторона. Никому ничего не жаль - не моё. Никому ничего не нужно - пусть государство думает. Государство богатое - всего не растащат. Это становилось кредом большинства, чувствами, которые порождал своими действиями ЦК партии.
    "Может, и там, как у нас в полку? "Старики" - хотят остаться на своих местах, а потому и не перечат Хрущёву: руби и увольняй кого угодно, хоть самых нужных, лишь бы нас не задело! Интересы страны? Да хрен с ними..."
    "А может, сходить в клуб, на танцы?.."
    Была суббота. Оделся, и пошёл.
    Играла радиола. Всё здесь было знакомо, не смущало. Сходил в буфет. Посидел рядом с друзьями. За пивом поговорили о том, о сём. С кем-то потанцевал - даже не обратил внимания, с кем. На танцах всё шло, как обычно; и в его жизни пока шло всё, как обычно, о сокращении речи не было.
    - "Белый танец", - объявил из радиорубки механик. - Приглашают женщины!
    К Алексею стремительно подлетела бледная от волнения соседка по квартире. Произнесла:
    - Алёша! Я - приглашаю тебя...
    "Спрашивается, зачем? - думал он. - Ведь сама же клялась, что ни шагу больше!" И он тихо спросил, когда повёл её в медленном вальсе:
    - Галя, зачем? Ведь договорились же!..
    - А что, даже потанцевать нельзя?.. - ответила вопросом на вопрос. В голосе прозвучала обида.
    Ему стало неловко, да и жаль было Галку. Поэтому извинился:
    - Прости, я не хотел тебя обидеть. Просто...
    - Ладно, - улыбнулась она. - Никто на нас и не смотрит, знают, что мы - соседи с тобой.
    Он промолчал, а Галка - человек, казалось бы, знакомый глубже пуговиц на платье - показалась ему, тем не менее, какой-то не такой, не обычной в этот раз. Вместо постного лица и скорбных собачьих глаз в её облике появились задор и лукавая хитринка. Глаза блестели, а губы всё время чему-то улыбались. А потом почувствовал, что и прикасается она к нему по-особенному - волнующе, без стеснения. И его обдало жаром. "Вот тебе на! Опять она за своё..."
    Ночью Галка ему волнующе приснилась. Казалось бы, всё в прошлом, да и не было у него никаких чувств к ней, и вот, надо же такое! Просто срам. Ну и ну!.. Он поднялся, попил холодной воды, покурил и снова лёг, думая о том, что плохо всё-таки жить холостым.
    Уснул скоро. Но вновь эта Галка - манила, дразнила его. И была уже нагой, на каком-то лугу. Только этого не хватало - влюбиться и самому в неё...
    В воскресенье он встретил Галку в коридоре, на выходе из квартиры, хмуро поздоровался. А та вспыхнула, загадочно улыбнулась и пошла с дочкой в магазин - стройная, похожая на узбечку.
    Может, показалось, что загадочно улыбнулась?
    Во вторник он понял, нет, не любил он её, это точно. Но точным было и другое - он просто хотел её. Хотел, и всё. А может, хотел кого угодно, как это бывает у холостых мужчин. Целый день он провёл на аэродроме, словно молодой жеребец, давно не встречавший кобылы. И чтобы отвлечь себя от дурных мыслей, решил поработать умственно...
    Возвратившись после ужина в столовой домой, он сел за стол и принялся писать очередную главу. Но что-то не писалось ему в этот вечер. За стеной Галка укладывала спать Катю и тихо напевала. Песня у неё была невесёлая, хватающая за душу, и он опять увидел её лицо прежним - тоскливым, с собачьими ожидающими глазами.
    - Гули-гулюшки, разлюбили Дунюшку, - пела Галка.
    Алексей разделся, включил настольную лампу и, захватив с собой "Новый мир", лёг на диване. В журнале печаталась повесть Дудинцева "Не хлебом единым", которая захватила Алексея с первых же страниц. Поражённый жёсткой правдой, он глотал страницу за страницей. Ему казалось, что в Союзе так не писал ещё никто - это было что-то новое.
    В дверь осторожно постучали. Удивлённый, Алексей приподнялся на локте:
    - Входите, открыто!..
    Дверь тихо отворилась, и в комнату вошла Галка - в халате, шлёпанцах. Спросила:
    - Не спишь?
    - Нет, читаю.
    - Вот и я... Увидела через щели, что у тебя ещё свет не погашен, думала... - Галка умолкла, глядя на него всё тем же, ожидающим взглядом.
    - Что ты думала?
    - Нет ли у тебя чего почитать?
    - Вон по`лки, перед тобой!.. - Алексей кивнул на стену, заставленную до потолка книгами. - Выбирай сама, что тебе по вкусу.
    Галка как-то нехотя придвинула к полкам маленькую приставную лесенку, которая стояла в углу, поднялась по ней и стала копаться в книгах, стоя к нему спиной.
    А он уже не мог читать и смотрел на её оголённые стройные ноги, изгиб бедра под халатом. Но тут его осенило. Охваченный жаром, он сказал:
    - Слушай, Галка, уходи!..
    Она испуганно обернулась.
    - Почему?
    - Так... Уходи, и всё.
    - Но, почему, Лёша? Чем я тебя обидела?
    "Кажется, сейчас реветь начнёт. Вот ещё..."
    - Ничем. Не за книгой ты пришла.
    - А за чем же ещё? - Галка слезла с лестницы.
    - Сама знаешь...
    Галка густо покраснела - даже в полутьме видно было.
    - Ну и что? У тебя был свет. Ведь ты - меня ждал, ждал!..
    - Что?! У тебя - есть муж, ты в своем уме, Галка!
    - Ну и что! - в какой-то отчаянной решимости повторила Галка и села к нему на диван.
    - Как это, что?! - Приподнимаясь, он потянулся к тумбочке за папиросой и спичками.
    Галка смотрела на него тёмными тёплыми глазами. Губы её были полураскрыты, грудь вздымалась.
    - Я же люблю тебя, Лёшенька! - простонала она. - Давно люблю! Ещё когда ты ездил к этой... в Оленегорск. А когда прочла твои записки, которые остались тут после твоего ареста - я их потом спрятала, Сашка не читал - то поняла, что люблю тебя ещё больше!
    - Но почему?!.
    - Ты - не только красивый и сильный мужчина, но ещё и настоящий гражданин, патриот! Умница и защитник народа. Сашка - в сравнении с тобой - бестолочь, доминошник. Как же мне было не полюбить тебя, ведь другого такого - на тысячи километров вокруг нет! В чём же моя вина?.. Тебя - за одну игру на гитаре любая полюбит!
    Алексей растерялся - даже зажечь спичку забыл: так и сидел с папиросой в плотно сомкнутых губах. Что делать? Пожалеть снова, гнать?..
    - Лёша, Лёшенька, только разик! - бормотала Галка словно в бреду, расстегивая пуговицы на халате. - Больше я никогда к тебе не приду, не бойся! Сашка - на ночных сегодня... А ваша эскадрилья - завтра. Так ведь?.. Никто не узнает...
    Страстный шёпот этот бросал его в жар, туманил голову, которая успела подумать: "Кажется, пошёл дождь, полёты могут закрыть, и Сашка вернётся..." А глаза видели нагое тело Галки под распахнувшимся халатом, и Алексея стало трясти, как в ознобе. А Галка уже осмелела, обняла его и как безумная порывисто целовала в шею, губы, липла к нему. И не было уже никакой воли, ни совести - где уж там сопротивляться, когда всем существом его владело одно только желание. Он сдернул с неё халат, повалил, почувствовал животом горячее нагое тело, увидел чёрный мысок волос на смуглой коже, когда она устраивалась поудобнее, и больше уже не помнил ничего и ни о чём другом не думал, пока всё не кончилось.

    2

    Родители Алексея, когда он сидел в тюрьме, потом валил лес под Архангельском, не обращали внимания от горя на то, что творилось в государстве под руководством нового "мужицкого вождя". Хотя знали, конечно, из газет и радио, что в конце 1956 года Хрущёв расправился с "антипартийной группой" Молотова, и самого Вячеслава Михайловича загнал послом в Монгольскую народную республику. Мария Никитична ещё удивлялась тогда:
    - Ваня, да как же он, полуграмотный мужик, сумел справиться с Молотовым? Ведь тот - и образованный, говорят, и всему миру известен. А этот...
    - Этот - зато подлее и хитрее! - перебил Иван Григорьевич жену. - Знал, кого себе в союзники брать, вот и...
    - А кого он взял? - искренне удивилась Мария Никитична, не читавшая газет и не разбиравшаяся ни в хитросплетениях внутренней кремлёвской политики, ни внешней.
    - Маршала Жукова, - принялся объяснять Иван Григорьевич, как всё происходило. - Дал ему пост министра Обороны, тот и выступил на пленуме цека на стороне Хрущёва. Ну, члены цека и поняли сразу, кого будет защищать армия в случае чего - не забыли ещё, как Жуков помог Хрущёву арестовать Берию. В общем, проголосовали против Молотова... Хотя лично я считаю, что особой разницы между Хрущёвым и Молотовым нет - оба учились всему у Сталина. А теперь - просто не поделили власть. Но Жуков решил спасти Хрущёва.
    Мария Никитична, удовлетворённая разъяснениями мужа, ушла на кухню, чтобы приготовить ужин, а Иван Григорьевич остался в гостиной - шуршал газетами, которых выписывал сразу 2: "Известия" и "Правду". На него с обидой поглядывал его верный охотничий пёс Джек, совершенно забытый хозяином в этом году - перестал ходить на охоту.
    Ивану Григорьевичу действительно было не до охоты, если даже политикой перестал интересоваться всерьёз. Помнил лишь, когда возник израильско-египетский военный конфликт, в ночных радиоголосах прошёл слух о том, что в Москве, якобы тайно, расстреляли в подвалах Лубянки венгерского руководителя компартии Имре Надя. Будто бы приказал это сделать Хрущёв. За то, что Имре Надь, мол, "спровоцировал" венгерские "события".
    Была ночь, радиопередачу эту глушили какой-то воющей пилой или ещё чем-то, и громадина Джек, не выносивший этого воя, стал громко лаять, глядя на Ивана Григорьевича, стоявшего возле приёмника в старых трусах и майке. Иван Григорьевич, выключив "пилу", спросил, обращаясь к седеющему псу:
    - Что, рыжий, не нравится, да? Вот и мне это не нравится. Выдаёт себя, сукин сын, за демократа, а сам - без открытого суда и следствия, втихаря - приказывает расстрелять главу иностранного государства! Каково это, а?!
    Джек от внимания и преданности вильнул хвостом, тряхнул свисающими ушами, и тут же появилась в комнате Мария Никитична. Произнесла с укоризной:
    - Зачем ты собаке-то мозги забиваешь всяким враньём?
    - Да Джек сам подошёл послушать... как и ты вот.
    - Лаял он и не соглашался!..
    - С чем это он не соглашался? Он же не понимает!.. - вырвалось у Ивана Григорьевича в запарке.
    - С тем, что не хочет, чтобы ещё и тебя посадили!
    - За что это?
    - За то, что слушаешь тут всякое!..
    - А кто об этом знает?.. Да и не врут они, когда сообщают, где и что произошло. Врут, бывает, токо в трактовках этих событий. Да наши-то - побольше врут!
    - Ох, Иван, Иван!.. Словно дитё малое, с собаками уже разговариваешь...
    - А я виноват, что мне об этом - поговорить не с кем! Не государство, а большая тюрьма...
    - Вот-вот, ты ещё ляпни об этом где-нибудь в другом месте! Тогда и Алёше добавят...
    - Ладно, Маша, прости. Да и не дурачок же я - ляпать!
    - Так ведь от ума-то - все беды! Сам же сказал, какое у нас государство...
    Мария Никитична подошла к нему и, обняв, всхлипнула.
    А в январе сын прислал телеграмму, что находится в Москве, на свободе. Потом пришло и письмо. Алексей писал, что вернулся в свой полк, скоро приступит к полётам, а пока занят восстановлением документов, всякими поездками, связанными с этим. Вот отпуск, правда, ему дадут теперь не раньше, чем через 11 месяцев службы.
    Иван Григорьевич так обрадовался освобождению сына, что тут же взял отпуск себе и зачастил с Джеком на оттаивающие пруды - появились перелётные утки, охота! А вскоре вернулось к нему и желание вникать в политику, знать, что там ещё "натворил Кукурузничек", летающий по заграничным странам, словно дикая утка. Дарил везде русскую пшеницу, драгоценности, награждал орденами Героев Советского Союза кого попало, и всё это ему сходило с рук.
    Чуть ли не каждый вечер Иван Григорьевич выкрикивал жене, отбрасывая от себя газету: "Марусенька, ты токо послушай, что опять учудил наш кремлёвский турист!.." И начинал очередное излияние жёлчи и злости на новые речи или выходки неутомимого Никиты.
    В конце лета ночные радиостанции, вещающие "информацию" из-за "бугра", начали осторожные намёки на то, что Хрущёв, напуганный, будто бы, ростом популярности маршала Жукова, затеял устранить его со своей дороги. Опасный-де в будущем конкурент на высокий государственный пост. Другая радиостанция извещала, что сокращение Вооружённых Сил СССР на 1 миллион 200 тысяч человек проходит без участия Жукова. Что-то за всем этим, несомненно, было, и Иван Григорьевич в одну из ночей не выдержал. Разбудив Марию Никитичну, взорвался:
    - Да когда же там, в Кремле, прекратится этот бардак?! Всё решает опять один человек. К тому же, свинья, пьяница! Весь мир уже смеётся над нами!..
    - А что произошло, Ваня? - встревожилась Мария Никитична.
    - Пока ещё не произошло, но скоро произойдёт. "Кукурузник" - начал копать под маршала Жукова! Который спас нашего Алёшку...
    - Может, врут всё-таки? Ведь Жуков - помнишь, ты говорил - спас и этого Никиту!
    - Вот и не нужен больше! Так что, не врут, думаю. Всё сходится... это в его характере, видно. Боялся Молотова - убрал. Боится теперь Жукова - значит, на очереди Жуков. Разоблачал недавно культ личности Сталина, а что выделывает сам?! Все газеты и радио каждый день - начинаются с восхвалений мудрости Никиты. Вот токо вместо личности-то - у него лишь свиное рыло... - Иван Григорьевич закурил.
    Отмахивая от себя его дым, Мария Никитична произнесла:
    - Чего обкуриваться-то? Хватит слушать эти "голоса", всё равно их глушат так, что напутаешь ещё чего-нибудь, не расслышав толком. Сходи лучше к Андрею Максимычу - совсем забыл старика! Он - умный, опытный. Может, знает что или подскажет. А меня будить по ночам - нечего! С ним говори. Наговоришься, оно, может, и полегчает. Спать хоть будешь, а не передо мной выступать.
    Правильно рассудила, что делать, хоть и женщина: помчался на другой день. И как это он забыл про инженера, уму непостижимо.
    К Драгуненко Иван Григорьевич явился вечером, когда зажглись в домах первые огоньки.
    - А, Иван Григорьич! - обрадовался хозяин приходу гостя. - Входи, дорогой. Проститься пришёл?
    - Почему проститься? Ты что, уезжаешь разве? - растерялся Русанов от неожиданности.
    - Вот те на! Все знают, а ты - нет. Уезжаю. К сестре, на родину. Под Киевом она у меня. Я теперь на пенсии, значит, помирать скоро. А помирать, Иван Григорьевич, надо дома, верно? Пакуюсь вот... - Драгуненко обвёл рукой раскиданные по квартире вещи.
    - Жаль, - пробормотал Иван Григорьевич. - Плохо будет без тебя.
    - А сам не заходил целых полгода! - укорил инженер.
    - Да замотался как-то со своим горем, - оправдывался Иван Григорьевич. - Я ведь к тебе, как всегда, за советом, - невесело добавил он и, не найдя среди мебели стульев, сел на диван. - Ты ведь не завтра едешь?..
    - Через недельку. Потому и пакуюсь потихоньку. Как-то и не заметил, а, смотри, сколько барахла всякого набралось! - Старик прошёл к буфету и начал доставать оттуда рюмки, графин.
    - Погоди ты с водкой, Андрей Максимыч, не за этим пришёл, - остановил инженера Иван Григорьевич. - Разговор - серьёзный. - Достал из кармана сложенную вчетверо газету с большим портретом Хрущёва, договорил: - Невесёлые дела творятся везде, а его - всё хвалят и хвалят. Читал?..
    - Читал. - Старик сел. - Что мне ещё остаётся теперь? Только читать.
    - Ну, и как твоё мнение? Как ты относишься ко всей его деятельности?
    Драгуненко не ответил, поднялся и снова наладился за графином. Достал хлеб, банку консервов, маринованные огурцы. Всё это молча и деловито расставил на столе, нарезал хлеб и лишь после этого ответил:
    - Для такой беседы нам, Иван Григорич, без этого не обойтись. - Он постучал ногтем по графину и налил в стопки. - Невесёлые, говоришь? А до него было что же, веселее?
    - Какое там! - махнул Русанов. - Во мраке жили. 30 лет. Прав мой Алёшка, когда... - Он отвлёкся и, чувствуя это, вновь поднял глаза на старика. - Так ведь и теперь... В чём признаются-то?! В позоре, который длился столько лет! - И завёл речь о 20-м съезде партии, на котором сначала признались, что страной управлял восточный тиран и деспот, каких не знала история, а потом-де начали распространять "закрытые письма" партии, обращённые к её далеким от Москвы членам. Тирания была названа в них мягким новым словом - "культ личности". И хотя слово было мягкое, то, что стояло за ним, оказалось ужасным и потрясло всех.
    Ивана же Григорьевича потрясало теперь другое: почему многомиллионному советскому народу продолжают не доверять и сейчас, скрывая от него правду в сургучах "закрытых писем"? Почему нет никакой ясности до сих пор, за что был снят с поста председателя Совета Министров Маленков? Почему на его место был поставлен Булганин, человек, ставший случайно военным, а теперь, так же случайно, главным министром-хозяйственником? Почему ходят слухи, что Хрущёв хочет уволить из армии самого нужного ей маршала, Жукова? Почему Никита вернул Китаю город-крепость Порт-Артур, который по советско-китайскому соглашению 1945 года должен был использоваться совместно аж до 1975 года? Вот с чем пришёл Иван Григорьевич к своему партийному другу - что думает об этом он? Россия - такая уж страна, что всё тайное в ней становится явным. А народ по-прежнему узнаёт обо всём либо в искажённом партией виде, либо из слухов. И в силу такой "привычки" думает по-своему, сколько ни пытаются власти его от этого отучить. А где же была во время "культа" мудрая партия? И в чём тогда её "мудрость" и "руководящая сила"?
    Примерно так, а, может, и менее вежливо думал и высказывался Иван Григорьевич, начитавшийся газет, наслушавшийся и других "источников", а также "закрытых писем", хотя и в пересказах. Сталин же - не иголка, которую можно будет вынести из мавзолея за ноги и сделать вид, что ничего не изменилось и никто ничего не заметил! Заметили ещё в 1953 году, когда за одну мартовскую ночь исчезли из всех скверов и площадей страны гипсовые и бронзовые памятники Вождю и Учителю народов. А его портреты, развешенные за 30 мрачных лет всюду, кроме общественных уборных и бань, где граждане собираются в неприличном для вождя виде, были выброшены, как старые презервативы, отслужившие кремлёвским проституткам. Пусть-де китайцы носятся со своим Мао, а мы теперь - европейцы, и сами распашем у себя свой Карфаген. Создадим, так сказать, свои "традиции" в русской истории - новые.
    Правда, с историей "по-новому" народ уже был знаком прилично, и потому исчезновению портретов и памятников, фамилий из энциклопедии, переименованию заводов и городов не удивлялся - не в первый раз. Замазывали же тушью в учебниках истории портреты Блюхера, Егорова, Тухачевского. Маршалами были! Героями революции и гражданской войны! А сняли портреты со стен - и враги. Всё просто.
    Значит, и Сталин враг? Почему же не сказать об этом прямо? Нет - "культ личности". Выходит, если "личность" делала в партии и с партией, что хотела, разрушая её и уничтожая народ - это ещё не враждебная деятельность. Враг - это когда преступления по мелочи.
    "Но партию - не проведёшь! - зло сердился Иван Григорьевич. - Она - всегда у нас зоркая: всё вскроет и разоблачит. И - восстановит. Если надо, то и справедливость. А может, даже и законность; вон уж куда замахиваются! Смелые. Только, где же вы были с этим раньше, когда мой Алёшка, и тот стал вопросы задавать! Вы сами довели до этого не только нас, но и наших детей! Да и где он сейчас лежит-то, ваш "культ"? В ленинском мавзолее! Хоть и тиран был, и деспот, а всё равно, выходит, надо его уважать и чтить? За то, что уничтожил миллионы людей? Больше, чем Гитлер скосил наших на фронте из пулемётов? За это? Всё равно - почёт? А может, вы не торопитесь называть вещи своими именами в надежде, что всё ещё обернётся на старый лад?"
    После каждого номера газеты Иван Григорьевич только мрачнел. И хотя понимал, нехорошо теперь тащить покойника за ноги из его (пусть и незаконной) могилы - не по-христиански это - однако, не мог простить правительству и его тупости: зачем удумало положить Сталина возле Кремля в мавзолей! Тряслось от страха, что если не положит, то недоволен будет народ? Нет, господа, народ вам не страшен. Тогда чего же вы боялись? Сталинизма в собственных сердцах и душах? Что нельзя станет управлять народом по-прежнему, и он перестанет быть покорным? Решили предоставить всё Времени?.. Оно, мол, само покажет, что делать дальше со Сталиным...
    Много было вопросов. И все они возмущали или волновали Ивана Григорьевича. Хотелось разобраться во всём по порядку. Почему повалили все грехи на одного Сталина? Чтобы выгородить себя? Что партия, мол, не при чём: смотрела на его подлые дела, видела всё, понимала и... соглашалась? Так, что ли? Но разве же мог один человек столько натворить без помощников? Опять ведь не сходятся у вас концы! Так почему же вы тогда не винитесь перед народом? А может, потому вы и Сталина не хотите по-настоящему трогать? Слишком много выявится мерзавцев и среди вас?
    Опять же история с Берией - вон, каких дел наворотил! Одних изнасилований под тысячу, не говоря уже о других преступлениях! Какой царь или Бенкендорф мог на такое отважиться? А вот "коммунист" - смог: высокая мораль толкала. Тогда возникает ещё более серьёзный вопрос: какие же были созданы условия в стране, чтобы такое стало возможным? Полная бесконтрольность, безнравственность и беззаконие? Кто тогда в этом повинен - опять один?..
    - Ну, чего задумался-то, говори! - сказал Драгуненко. Его голос раздался для Ивана Григорьевича неожиданно - мастер даже вздрогнул. - Ты ведь про позор что-то начал. Я тебя слушаю...
    - Ладно, - очнулся Русанов, - давай и впрямь тогда выпьем, разговор длинный...
    Они выпили, и тогда Иван Григорьевич вывалил старику все свои вопросы и сомнения.
    - Да, - протянул Драгуненко, - нелегко на всё это ответить. Сам мучаюсь по ночам. Ты-то, может, и не помнишь, а я - помню... На 13-м съезде это было. Не хотели Зиновьев и Каменев оглашать делегатам съезда письмо Ленина, в котором он давал характеристику Сталину.
    - Ну, и что он там писал? - заинтересованно спросил Иван Григорьевич.
    - Писал, что у Сталина тяжёлый, деспотический характер. Что он не любит считаться с мнениями товарищей по партии. И что лично он, Ленин, был против его кандидатуры. Сталина Зиновьев и Каменев намечали в секретари цека на съезде. А Ленин - не хотел, но болел тогда, не мог заявиться и выступить, потому и дал характеристику письменно.
    - Смотри ты! - воскликнул Иван Григорьевич. - Выходит, Ленин-то - и впрямь дальновидным был! Хотя я в это, если по-честному...
    Драгуненко, видимо, из осторожности, перебил:
    - Гений он там или нет, этого я тоже не знаю - у нас все гениями становятся на этом посту, даже не образованный пьяница Хрущёв, - а только Ленин Иосифа-то - знал, видать, хорошо. Да тот и сам уже стал себя проявлять, когда Ильич заболел: начал прижимать его жену, та жаловалась на него.
    - Крупская?
    - Да, Надежда Константиновна. Короче, избрали секретарём всё-таки Сталина. Он сумел на том съезде даже письмо Ленина на пользу себе обернуть. Умным был, что верно, то верно. И понял, мерзавец, ещё тогда, что соперников у него - будет много: Троцкий там, Каменев, Зиновьев, Киров, Бухарин. Да и среди военных были. Вот с них-то и начал он расправу в 37-м. Правда, сначала Троцкого вытурил из страны в 28-м, а в 34-м - Сергея Мироныча убили. Хитро всё обделывал. Знал, как ведут себя политики, претендующие на власть, когда дело касается не их жизни. А проявишь честность - сам загремишь. Ну, и давил их руками друг друга. Например, когда потребовалось засудить без вины Тухачевского, он в члены суда Блюхера назначил. У того - авторитет ведь был! Вот он и заслонился Блюхером: дескать, не я там судил, сам Блюхер разбирался. И тот - подписал приговор: виновен, расстрелять! Думаешь, он не знал, что всё липа? Знал. А - подписал. Понимал, это - нужно Сталину. Один лишь полковник Карбышев хотел разобраться в деле Тухачевского по-настоящему, потому что порядочным был. Так он - и в эту войну проявил себя как герой, будучи уже генералом. А Блюхер вот - не заступился. Ну, и за него потом - тоже никто не заступился, как за жопу взяли. Так что все они там хороши! И Ворошилов, и Молотов. Подписывали же смерть другим? Были бы людьми, не вышло бы и у Сталина! А так, те, кто попадал в лапы, тоже клеветали друг на друга, обливали грязью под пытками. Вот Сталин и узаконил пытки. Указом. После этого делал уже, что хотел.
    - Ты вот про Кирова... Хрущёв в закрытом письме, говорят, прямо намекает, что убийство было совершено с ведома Сталина. Будто бы Кирова убил какой-то майор Николаев, энкавэдист. А потом - его самого задавили, и концы в воду. Теперь вот, якобы хотят это дело по-новому расследовать. Так? - спросил Иван Григорьевич, серьёзно глядя старику в глаза.
    - Чёрт его знает, как там оно было всё на самом деле! Разве у нас можно что толком узнать? Но то, что Сталин боялся соперников и устранял крупных деятелей государства, это факт. Да я тебе лучше сейчас один документ покажу - "открытое письмо" Фёдора Раскольникова.
    - Ишь ты, эти, значит, "закрытые" пишут, а он - "открытое"? Как игра какая.
    - Да погоди ты, и-гра-а! Сам поймёшь сейчас, какая это была игра! Со смертью...
    Драгуненко долго рылся в одном из чемоданов, наконец, нашёл, что искал - старую пожелтевшую газету.
    - На вот, прочти! - передал он реликвию.
    Русанов развернул газету - вчетверо была сложена, крошилась уже на сгибах: видно, много лет где-то прятал на случай обыска, а теперь вот достал перед отъездом; пахла погребом. Прочел её название ("Новая Россия", 1 октября 1939 года), удивился, глядя на инженера (тот кивнул: "Читай, мол, читай!"), и начал читать открытое письмо Ф.Ф.Раскольникова Сталину. Начиналось оно с эпиграфа, напечатанного мелким шрифтом: "Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи". А потом, уже обыкновенным шрифтом, пошёл текст самого письма...
    По мере чтения лицо Ивана Григорьевича каменело, вытягивалось - он не мог оторваться от газеты, хотя Драгуненко и предлагал ему выпить, задавал какие-то вопросы, шутил.
    - Вот это да-а! - ахнул Русанов, кончив читать. - Ну и ну! И после этого - пусть, значит, продолжает лежать в мавзолее?
    - Уберут когда-нибудь, сразу-то неудобно. Только не думаю я, чтобы его далеко убрали.
    - Почему неудобно? По-твоему, его под Кремлёвскую стену, что ли?
    - Не удивлюсь, если положат туда.
    - Это почему же? - Иван Григорьевич просто озлился, готов был из себя выйти.
    - Боюсь, он им опять может понадобиться.
    - Зачем?..
    - Логика тут простая. Если он - враг, тогда и многие из тех, кто был рядом и помогал - тоже ответственность должны понести. А если они у власти? Кто же на это пойдёт? Вот и начнут обелять или даже пересматривать сегодняшние оценки его деятельности.
    - А что, вполне возможно... - согласился Иван Григорьевич с логикой собеседника.
    - Я думаю, эта колбаска с отношением к нему - ещё долго будет тянуться, - продолжал старый инженер. - Пока не вымрут все его пособники. Только тогда, может быть, изменятся и методы управления народом.
    - Вот и я об этом думаю! - горячо воскликнул Иван Григорьевич, перебивая хозяина. И с обидой договорил: - Но ведь к тому времени - и мы, вероятно, вымрем!
    - Что же - и мы, - согласился Драгуненко.
    - Выходит, и ты - всегда знал о Сталине, что он за сволочь? - не переставал удивляться Иван Григорьевич. - Как же ты не боялся?.. Я вот - токо догадывался, что он палач, но говорить об этом - не решался.
    - Да и я боялся, чего там!.. - махнул Драгуненко. - А газету - особенно, когда война началась и пришлось эвакуироваться - хотел сжечь; мало ли что может в дороге случиться!.. Но - не смог: жалко стало. Так и привёз. Потом прятал тут. Особенно трухнул тогда, помнишь?..
    - Ну, как же, конечно, помню! - подтвердил Иван Григорьевич, вспомнив, как чуть не арестовали старика.
    - Если бы сделали тогда тщательный обыск в погребе, каюк мне; не оправдался бы! А так - пронесло. Обвинение-то - липовое было.
    - Да, да, - бормотал Иван Григорьевич. - Всё из-за Рубана началось... А ведь тоже, гад, сгинул где-то - ни слуху, ни духу! Жи-знь... Давай выпьем: в груди что-то печёт!
    - У меня - всю жизнь, Ваня, пекло. Это такой, брат, огонь, что жить невозможно! Сколько Сталин людей загубил, и каких! - поднял рюмку Драгуненко. - Разве он их - стоил?..
    - Да, негодяй, каких свет не видал, - простодушно соглашался Иван Григорьевич. - На заводских-то воротах у нас теперь - "Слава КПСС!" висит. А ему - кончилась. Теперь - сами себя славят.
    - Хрен редьки не слаще! Та же аллилуйя, но ширма - общая, - печально заключил Драгуненко. - Ну, давай!..
    Они запрокинули небритые подбородки, одним крупным глотком выпили водку, дружно хукнули и стали закусывать - молча, всё ещё думая о Сталине.
    - Раскольников этот - где сейчас?
    - Похоронен во Франции.
    - Та-ак! Значит, смелых и умных людей по-прежнему оставляем в безвестности?
    - Выходит, оставляем. Пока... Сам же сказал: славим КПСС - очередных её вождей. Для Раскольникова - места нет в газетах.
    - Кем же он у нас хоть был?
    - О! - воскликнул Драгуненко. - Первый наш красный адмирал! На Волге, на Каспии воевал. Черноморский флот топил в Новороссийске по заданию Ленина, чтобы немцам не достался. Потом стал писателем. Знал языки - служил послом в Афганистане, в Болгарии. Из Софии и выехал во Францию, когда Сталин его в Москву стал вызывать, на расправу. Большо-ой был человек!..
    - А откуда у тебя эта газета - не наша ведь! А написано как! Похлеще, небось, чем в "закрытом письме" цека. Тут же у него - всё сказано, и как! Вот это голова!
    - Длинная история. Раскольников как удрал в Париж от смерти, там и написал это письмо. Сдал его в русскую белоэмигрантскую газету. Та напечатала в 39-м году. А тогда уже перепечатали и другие газеты - во всём мире. Один мой знакомый - авиационный инженер - был тогда в командировке во Франции, и тайком вывез вот этот экземпляр. Но хранить его у себя потом побоялся. Порвать было жалко. Отдал мне. Дружили мы, доверял.
    - И ты все эти годы...
    - Хранил. - Драгуненко усмехнулся.
    - А что же произошло на 13-м съезде-то, ты так и не сказал, - напомнил Иван Григорьевич.
    - А. Да-да. - Драгуненко дожевал огурец, стал рассказывать: - Среди делегатов съезда прошёл слух: есть какое-то письмо Ленина, но его от них почему-то скрывают. - Драгуненко посмотрел Ивану Григорьевичу в глаза, пояснил: - Видать, кто-то из политбюро специально "проговорился" о письме, чтобы о нём узнали все. Значит, тоже понимали, что такое Сталин! Видимо, рассчитывали, что письмо сработает, если его огласят. Ну, а для этого надо было, чтобы о письме заговорили?
    - Ты же с этого и начал - что заговорили...
    - Толку с того. Члены-то политбюро посовещались, и - решили: письмо адресовано, мол, не съезду, а только членам цека. Значит, незачем зачитывать его всем; взбаламутим людей. А Сталин тут невинно заметил: "Почему, дескать, взбаламутим? Люди у нас - сознательные. Хуже получится, если мы станем делать из этого тайну. Пойдут кривотолки". Понимаешь, насколько хитёр! Вроде бы у него - нет никаких секретов от рядовых членов партии. Напросился объявить съезду всё сам. Тут, мол, среди товарищей делегатов ходят слухи, что мы скрываем от вас письмо Владимира Ильича. Так вот, мол, ничего мы скрывать от вас не собираемся. Хотя Ленин писал своё письмо только для членов цека, я расскажу вам его содержание. И не зачитывая самого письма, заявил, подлец: "Владимир Ильич-де был озабочен тем, кого мы выберем на пост секретаря нашей партии. Он-де в своём письме даёт мне характеристику, в которой справедливо пишет, что у меня - грубый характер, что я жесток и непреклонен в своих решениях". Сталин согласился: всё это, мол, сущая правда, товарищи! Ты понял, Иван Григорьевич, какой хитрый ход? И продолжал о себе в третьем лице: да, у товарища Сталина - действительно, мол, грубый характер. Но с кем? И тут же отвечает: с врагами советской власти грубый характер. Сталин, мол, никогда с ними деликатным не был. Не умеет Сталин миндальничать с врагами!
    Ну, в зале, естественно, оживление, аплодисменты. На это он и рассчитывал. А может, кое-кого и предупредил из своих, чтобы аплодировали и заводили весь зал. Публика - всегда в таких случаях - что? Зажигается, дай только искру. Вот он и пёр дальше своё, не давая опомниться. Да, мол, Сталин - жесток. И в этом Владимир Ильич тоже прав. Он, мол, меня много лет знал по совместной работе. Понимаешь, как тонко, стервец, вёл! Ленин-де много лет не с кем-то сотрудничал, а именно с ним! А разве плохих людей в сотрудники выбирают? И - снова признание ленинской правоты: да, Сталин - действительно жесток. Но с кем, мол, жесток? - следует опять риторический вопрос. А за ним - и заготовленный ответ: с врагами Советской власти Сталин жесток. Потому что с врагами - нельзя быть мягким, иначе-де покажешь им свою слабость и неуверенность. Сталин, мол, не мог показать врагам, что Советская власть временна и стоит непрочно. Сталин - должен был быть непреклонным в этом вопросе!
    И опять в зале, конечно, хлопали. А он - вот таким макаром - и прошёлся по всему письму Ленина. Вроде бы согласился со всем, всё, мол, правильно. Да получилось-то, что не совсем так.
    Вот на этом съезде - недаром же чёртово число! - и выбрали его секретарём, нам на беду. Остальное - что из этого вышло - ты уже знаешь. Первым делом он расправился с соперниками - Троцким, Зиновьевым и Каменевым. Затем - с Бухариным... Окружил себя, как пишет Раскольников, подхалимами. Потом прижал и жену Владимира Ильича - старуха и пикнуть уже не смела против Сталина. Вынуждена была на съезде "победителей" публично отрекаться от дружбы с "врагом" Бухариным. Да, мол, она разделяет по этому вопросу точку зрения, которую изложил товарищ Сталин. Каково ей было, а? Об этом - шёпотом рассказывали старые большевики! А сделать - ничего не могли. Все были напуганы репрессиями.
    - Негодяй, какой негодяй! - шептал Иван Григорьевич серыми губами.
    - Даже своего друга не пощадил - Орджоникидзе, когда тот начал выходить из повиновения.
    - Разве он тоже был убит? А ведь писали тогда...
    - Чего у нас только не писали!
    - А Лёшка-то мой... Лёшка, выходит, дальновиднее меня оказался! А я на него - чуть не с ремнём в своё время...
    - Всю интеллигенцию истребили, некому уже стало и сопротивляться, - продолжал Драгуненко печально. - А сколько простого народа было арестовано и погибло!.. Он и своих грузин не щадил... Истребил всех родственников первой жены, чтобы никто и ничего про него не знал. Вторая жена, Аллилуева, дочь старого большевика, говорили тогда, тоже не сама застрелилась. Говорили, что это он её...
    - А её за что? - удивился Иван Григорьевич.
    - Наверное, не соглашалась с ним... А может, слишком много знала про него.
    - А мы-то верили слухам, что сама... В газетах писали - умерла от болезни. Выходит, даже слухи для нас сочиняли?..
    - На это мастером был сам Лаврентий: знал, когда и какой слушок из Кремля выпустить!
    - Да ты что-о?! Выходит, и он не лучше Сталина? Я - догадывался и про него...
    - Ну, знак равенства ставить - я бы всё же не стал. Но то, что Сталин многому научился именно от него, я допускаю.
    - Оба - гениальные, что ли? - поддел Иван Григорьевич.
    - Дело не в этом. В политике - всё зависит не столько от гениальных способностей, сколько от количества поступающих к тебе правдивых сведений. Есть они у тебя, и ты - сможешь принять правильное государственное решение. Нет - не поможет никакая гениальность. Разве что случайно угадаешь, если ты от природы везучий.
    Ленин, пока жил за границей, часто ошибался. У него не было точных и регулярных сведений о том, что делалось в России, да и в других странах. Зато, как только он стал главой правительства, он организовал себе такой аппарат власти, который не решался его обманывать. За ложь - Дзержинский мог расстрелять. И вообще, одно дело жить где-то вдали, представлять себе всё по слухам или догадываться, и совсем другое - видеть, что происходит, собственными глазами. Токо вот Сталин - всё равно ошибался.
    - Почему? На него же работало целое государство!
    - Да потому, что он - не доверял никому, а лишь расстреливал.
    - А Ленин?
    - При нём - хоть можно было иногда и его самого покритиковать. - Драгуненко, что-то вспомнив, полез в тумбочку, где хранил свои тетради с конспектами политзанятий. Достал одну из них, полистал и, найдя нужное место, заговорил, заложив пальцем страницы: - Послушай вот, как на 11-м съезде выступил делегат Ларин, отец третьей жены Бухарина. - Андрей Максимович надел очки, прочитал слова Ларина: - "Речь Ленина прежде всего хороша тем, что сказал её он. Что он выздоровел и у него была возможность приехать на съезд и сказать эту речь. Если же отнять от неё это её главное достоинство, то останется немного".
    - А ведь хорошо сказанул! - воскликнул Иван Григорьевич. - Не побоялся!..
    Драгуненко перебил:
    - Ты дальше послушай, дальше, прежде чем радоваться, что можно было всё говорить... - И дочитал: - "Товарищ Троцкий сказал, что НЭП у нас можно критиковать только стихами. Действительно в наших газетах в качестве критики НЭПа помещают только стихи Демьяна Бедного".
    Иван Григорьевич, поникнув, вздохнул:
    - Выходит, и при нём не очень-то с критикой можно было разъехаться. Может, они там - все были "демократы", как Сталин? Да только культ - ему одному теперь пришили...
    - А, то-то! Усёк, значит? - торжествовал Драгуненко.
    - Да ведь ты сам пытался сбить меня с толку.
    Хозяин дома стал оправдываться:
    - Конечно, при Ленине такого безумия, как при Сталине - не было. Но и при нём - уже начинался зажим, а потом и бессудные расстрелы. Сталин же делал суды для видимости.
    - И всё-таки, Андрей Максимыч, Ленин, по-моему - был крупный человек.
    - Так и Сталин - не мошка.
    - Ленин - вон сколько трудов написал! - Иван Григорьевич ткнул пальцем в красные томики на полке. - Ты его со Сталиным - не ровняй!
    - Так я и не ровняю, хотя красные томики - есть и у Сталина. Но печатные труды - это теория, и не обязательно собственная. А по теории - прав ты или нет - определить трудно. Практика должна показать, хороша твоя теория или нет?
    - Да ведь ум-то - всё-таки сразу видно! Или как, по-твоему?.. - разозлился Иван Григорьевич, ощетиниваясь.
    - Иван Григорьевич, запомни: дураков во главе государства не бывает! Умными были и Николай Второй, и его отец, и Павел. Да и тот же Сталин.
    - А Хрущёв?! - выкрикнул Иван Григорьевич.
    - И Хрущёв не дурак, если сумел победить и Маленкова, и Берию, и Молотова. Другое дело, на что ум человека направлен? У одних - на достижение справедливости для всех, как это было у декабристов, Радищева, Бакунина. У того же Ленина в теории. А на практике он со своей самоуверенностью и безжалостным характером - тоже немало дров наколол. Готов был достигать своего - любой ценой! А у других ум шёл - на интриги, личное обогащение. Или на достижение власти над всеми, как у Сталина.
    - Никогда я не соглашусь, что "Кукурузник" - умный человек! - возмутился Иван Григорьевич. - Сволочь он, свинья и пьяница!
    - Да погоди же ты ярлыки-то клеить, Иван Григорьич! Всё гораздо сложнее... Ведь это же - Кремль! Другой уровень...
    - Ни одной книжки не написал! За него - даже речи пишут. И теории у него - никакой, он неграмотен.
    - Ну и что?! - не соглашался Драгуненко, входя тоже в раж. - А ведь стал фигурой номер один в государстве? Да - интриган, пьяница, хам, согласен. Но интрига - тоже ум, и в политике - вещь необходимая! Чистыми руками - там ничего не делается. Шутка, власть ухватить в свои руки! Я его ещё по Украине знал: это хитрый и умный кабан! А ты его - в дураки...
    - Что же тогда, выходит, по-твоему? - расстроился Иван Григорьевич. - Таскать нам, не перетаскать?..
    - Ну, зачем же так, сразу по-детски? - насупился и Драгуненко.
    - Ладно, хрен с ними! - прекратил Иван Григорьевич спор. - Как думаешь, смогут у нас теперь хоть адвокаты говорить свободно в суде? Чтобы за это... не арестовали потом.
    - Не думаю. Не думаю, Иван Григорьевич! Не собирается же Хрущёв делать переворота против самого себя?
    - Так, ясно, - мрачно заключил Иван Григорьевич. - А скажи мне, откуда у нас взялся этот Берия, которого расстреляли? Почему он-то в такую страшную силу вошёл в Кремле? Кто он такой? Ни революционер, ни государственный деятель. Никто о нём ничего не знает, кроме того, что он - из Грузии.
    - Этого и я не знаю. В "голосах" что-то передавали однажды, но - я не разобрал: их же глушат теперь.
    - Я думаю, нам никогда уже не разобраться в их тайной кремлёвской политике. Разве что наши дети когда-нибудь разберутся, а?
    - Не знаю. Поживём, увидим... Только это - не политика, политиканство!..


    Дома Ивана Григорьевича удивила своим решением жена:
    - Алёша прислал сегодня письмо. Зовёт меня к себе в гости. Пишет, что деньги на дорогу уже выслал. Так что, вот окончу соленья на зиму, и поеду.
    - А как же я?..
    - Останешься с Джеком. Поживёте тут одни, пока я вернусь.
    - Да так-то оно так. Токо ведь мне одному тут... в нестиранном... да на одних яичницах с колбасой - несладко придётся, если надолго уедешь.
    - Ничего, за месяц, другой не пропадёшь. Я без тебя всю войну прожила. Да и теперь живу без отпусков... Джек успел состариться за это время, седым стал и зубы плохие.
    - Ладно, поезжай, - согласился Иван Григорьевич. - Ты - действительно, всю жизнь без отпусков... Да и Алёшке радость после тюрьмы. Я-то в свой отпуск - не сообразил съездить к нему, так хоть ты... обрадуешь. Да и места северные посмотришь, где и он, и я свою каторгу отбывал.
    - Посмотрю... - вздохнула Мария Никитична. - Я уже и по карте проехалась: нашла твою Сороку-то, откуда "Беломор-канал" начинается. - Она кивнула на пачку папирос, лежавшую перед мужем на столе.

    3

    Всё лето, до первого осеннего снега, Алексей Русанов не высыпался - мучила по ночам совесть. Рядом, за стеной, спали муж и жена Зимины, а он переживал: "Вдруг Галка в припадке отчаяния признается Сашке в своей измене и нелюбви к нему? Сашка устроит скандал, всё вылезет наружу. Как смотреть тогда людям в глаза..."
    Мешало спать и не улетающее на юг вороньё, галдевшее на деревьях вокруг - зачем куда-то улетать, если и здесь им, в отличие от людей, неплохо. Не успокаивались, правда, из-за солнца, скрывающегося за горизонтом всего на каких-то несколько минут. Только сомкнут глаз, как по всей тундре опять стелется неяркий молочный свет.
    Полёты на аэродроме открывались всё раньше и раньше, и Алексей стал бояться, как бы из-за недосыпаний не случилось прошлогодней беды. Ругал себя: "Опять, скажут, из-за женщины! Но разве же я любил её, звал?.. Ну и что? Мог спокойно прогнать, - тут же опровергал он собственные оправдания и начинал казнить себя снова: - Конечно, она виновата тоже - пришла ко мне и прочее. Но ведь не прогнал! Значит, и сам хорош, кобель..."
    На Галку Алексей теперь даже и не смотрел - не мог её видеть. Она это чувствовала и, кажется, тоже мучилась - высохла вся, невесёлая ходит. Но это её дело, у неё свои заботы... А как вот самому избежать новой аварии? И мать что-то не едет - то отец заболел, то ещё что-нибудь. Так вот и тянется время...
    Слава Богу, лето закончилось для него благополучно, ничего не случилось. А потом выпал первый снег, дни начали быстро сокращаться, а ночи удлиняться, и с недосыпаниями пошло дело полегче - полёты стали открывать теперь позже и позже. Но по ночам в неприкрытую форточку врываются запахи снега, сырого леса, и это почему-то волнует Алексея. Особенно, когда по стене перемещаются отблески призрачного света от фар проезжающих мимо дома грузовиков. Всё тогда внутри взбудораживается, скользящий по стене свет куда-то зовёт, манит, и сердце начинает рваться из груди и метаться. А куда?.. Где сейчас находится Таня - неизвестно... И он опять, как после куйбышевской истории, пожалел о том, что в "стране негодяев" нет борделей. В Кремле - сплошной бордель, а вот для холостяков и вдовцов борделей нет. Не кастрироваться же?!.
    Алексей знал, от себя - не уйдёшь. Наверное, поэтому и метался, мучился. Тогда приподнимался, закуривал, лёжа в постели, и пялился бездонными глазами на потолок, раздумывая о своей судьбе, отыскивая мысленно путеводную звезду на Млечном Пути, как когда-то зимой, когда был курсантом. Ох, и много же воды утекло с тех пор вниз по Волге! А ведь так ничего и не нашёл, не придумал - продолжается ловля ветра и барахтанье в чужой паутине. Ничего не изменилось на Земле. Суэцкий канал остался под контролем Египта. Ну, а дальше-то - что? Продолжаем ловить ветер?..
    И вдруг в октябре, а точнее, четвёртого числа, все радиостанции Советского Союза известили страну о том, что в СССР запущен первый в мире искусственный спутник Земли. Не успел Алексей остыть от радости и гордости за уникальное достижение отечества, как на голову обрушилась новая весть - плохая. Она была для него, словно снаряд, разорвавшийся под ногами. Всё тот же диктор московского радио, Левитан, сообщил своим "государственным" баритоном правительственную новость, от которой вот уже целую неделю болит и ноет душа - снят с поста министра Обороны маршал Советского Союза Жуков. Подробности появились в последующие дни и в газетах, и по радио, и в слухах.
    Алексей понял, затея убрать Жукова из Кремля была обдумана заранее, а сделана трусливо и грязно. Сначала маршала отправили подальше из Москвы, чтобы не помешал - якобы на переговоры с югославским маршалом Тито о военном сотрудничестве - а сами собрались в это время полным составом Политбюро на внеочередное совещание, о котором Жукова не известили, хотя и являлся его членом. За его спиной Хрущёв вылил на него бочку грязи. В кратком изложении крамольная деятельность опального маршала, как писали газеты, заключалась в том, что он, как четырежды Герой Советского Союза "зазнался", "перестал считаться с институтом военных комиссаров в армии", "стал создавать в армейской среде культ личности вокруг своего имени". Из слухов, доносившихся "из-за бугра" в чужих "голосах", можно было понять, что Хрущёва поддержали на заседании в ЦК КПСС маршалы Конев и Малиновский. Будто бы они рьяно обвиняли своего бывшего фронтового товарища и начальника в излишней грубости по отношению к высшему командному составу, в личном самомнении и других неприличных грехах.
    Алексей не верил во всё это не потому, что видел в Жукове только своего защитника и избавителя, а потому, что уже знал из разоблачительных докладов Хрущёва о Сталине, Берии, об "антипартийной группе Молотова, Маленкова, Кагановича, Ворошилова и примкнувшего к ним Шепилова", каких борцов за идейную чистоту партии представляют из себя кремлёвские вожди на самом деле. Кремль вообще казался ему сонмищем царей и их сатрапов. А то, что Хрущёв побоялся вылить помои при министре Обороны - было очевидным не для одного Алексея, для всех. "Никита" построил свою тактику заочного охаивания в расчёте на то, что Жуков из гордости ничего не станет доказывать после возвращения.
    Так и вышло. Вернувшись в Москву, Георгий Константинович не захотел даже встретиться с теми, кто обвинял его заочно - ни с одним из них, в том числе и с Хрущёвым. Пользуясь правом, предусмотренным статутом маршалов, числиться на службе в армии, не являясь на саму эту службу и получая при этом маршальскую зарплату, он выехал из Москвы на свою дачу, не дожидаясь назначения на какую-либо новую должность и не претендуя на неё. Не нужен - как хотите, обойдусь и я без подчинения вам, войны нет. А если случится, опять надену военную форму. Но продолжать козырять "товарищу" Хрущёву - увольте!..
    "Правильно сделал! - рассуждал Алексей в те дни. - Всем это понятно! Да и перед кем оправдываться? Перед пауками?.."
    А сам видел колышущуюся под дыханием соснового бора закатно-красную паутину с мухами и мошками - подрагивала. И дрожала обида в голове - стучалась в виски: "В Кремле - никогда - ни при царях, ни теперь не задумывались о полезности Указов и распоряжений для государства. Им - я ли, маршал ли - всё равно мошка. И Николая Второго прихлопнули с семьёй в каком-то подвале, словно мошек. Потому что и он приказывал стрелять в людей, идущих к нему с иконами, а не с винтовками. И слабоумного Петра Третьего задушили в постели, как бандиты, по приказу распутной Екатерины Второй. Потом и её сына-психопата Павла. И Александра Второго разнесли взрывом. А сколько было отстранено от дела самых умных и самых нужных государству общественных деятелей! Убрали автора полезных для России конституционных проектов Никиту Панина. Отстранили от Академии в Петербурге её основателя Михаила Ломоносова. Екатерину Воронцову-Дашкову, первого президента этой Академии, задвинули в родовое имение, в ссылку. Довели до самоубийства Александра Радищева. Убили в Киеве Столыпина. Запихнули в деревню генералиссимуса Суворова. И всегда гонителями выдающихся или великих людей были ничтожества. Нет, ничего не изменилось на Руси. Павел-психопат - прогнал Суворова. Пьяница Хрущёв - Жукова, зная, что по блистательности военного таланта Георгий Константинович равен Суворову. Такова у нас система, традиция - считать всех мошками. От рядового "зэка" и маршала, до самого главного кремлёвского паука, кем бы он ни был - Сталиным, Берией, Николаем Вторым или Павлом Первым. Неважно. Цена - всем одна, великим и ничтожным. То есть, по крупному счёту государство у нас - это не государство как аппарат разумного управления равноправными гражданами и их экономикой, а поедающая сама себя и своих граждан (не чужих, способом интервенций) преступная организация, похожая на паучью сеть, которая отлавливает людей совершенно бессмысленно. У пауков - есть здравый инстинкт - жить за счёт соков мошек и мух. Их "идеология" проста - ловить. Их практика - сосать, чтобы жить. Всё логично. Идеология же кремлёвских пауков - "свобода, равенство и братство!" - существует только на словах. На практике - отлавливание и убийства. Как у пауков. Но - не для насыщения. Убийства ради власти. Никому пользы от этого нет. То есть, с точки зрения человеческой философии такая паучья практика есть полная бессмыслица. Но к этой жестокой бессмыслице уже приучен, привык весь народ".
    Алексей понял, в государстве, которое считает и делает мошками всех, не может быть ни уважения к человеческому достоинству, ни к личности, будь она даже гениальной. Мысль эта обжигала душу, опустошала ум. А Селивёрстов открыл в эти невесёлые дни ночные полёты в своём полку. В одну из таких звёздных ясных ночей Алексей должен был выполнить полёт в расчётную точку над Баренцевым морем, вернуться оттуда на полигон в Хибинских горах, отбомбиться по нему с высоты 8 тысяч метров, а затем, по заданному маршруту, прийти назад, на аэродром вылета, и сесть. В общем, обычное дело...
    Наверное, именно так и произошло бы всё. Погода стояла хорошая, связь с аэродромом была устойчивой, маршрут Алексею казался привычным, и турбины работали "на слух" исправно, но в душу, совершенно неожиданно, когда штурман сообщил, что через 5 минут машина выйдет на расчётную точку, начало вкрадываться какое-то непонятное, не то дурное, не то просто тревожное предчувствие: что-то должно случиться...
    Алексей почему-то вспомнил последний ночной полёт "Брамса" над горами Кавказа, потом телеграмму отца, сообщившего, что мать уже выехала - вот тут-то и началось...
    Чтобы избавиться от тревоги, Алексей представил себе, что внизу под ним плывут в темноте боевые корабли Северного флота. Под водой, наверное, тоже плывут - подлодки. И везде - на больших надводных кораблях, на малых подводных, за штурвалами бомбардировщиков в небе - сидят перед приборными досками умные и решительные профессионалы-моряки и профессионалы-лётчики, готовые в любую минуту ринуться в атаку, если где-то появится агрессор. Точно так же, как и советские офицеры, готовы подняться и американские лётчики с военных баз на островах Норвегии, в случае обнаружения атакующего противника. Не легка служба и у тех, и у других. Но и те, и другие умеют делать всё на высоком профессиональном уровне и готовы принять даже смерть, если начнутся боевые действия. А пока... идут учебные тренировки, чтобы не ослабевало мастерство.
    "А вот Хрущёв, - подумал Алексей с обидой, вспоминая, что в военном порту североморцев уже разрезают по приказу "Кукурузника" старые корабли и баржи, которые ещё могли бы послужить в народном хозяйстве, да и на войне - лишил нас ещё и лучшего маршала в армии. Скоро досокращаемся с этим Никитой... Сам - ничего не умеет, кроме писания безграмотных резолюций "Прошу азнакомить членов Политбюро". А сидит сейчас где-нибудь на подмосковной даче, пьёт водку со своим институтом "политпоршней" и придумывает какую-нибудь новую пакость. Ведь именно от него и его "поршней" зависит теперь всё. А кто он такой? Полуграмотный бездельник, пьяница. Его "поршни" - тоже ничего не умеют. Так почему же умные в государстве - допустили, чтобы государством управляли некомпетентные люди? Почему молча согласились с уходом маршала Жукова, смирились с отставкой главного мозга армии? И только Георгий Константинович не согласился с превращением даже одного рядового военного лётчика в лесорубы. Почему всё иначе оценивается и определяется в США? Там страной руководит вчерашний главком НАТО, первоклассный военный профессионал, который разработал недавно военную доктрину создания вооружённых баз на чужих, дружественных Америке, территориях. Это у них уже 34-й по счёту президент - умный и образованный, как и все предыдущие. Не пьяница, а человек серьёзный и ответственный. Что может ему противопоставить наш "Кукурузник" в интеллектуальном отношении? Доктрину о выращивании гороха и кукурузы на севере?
    Господи, США существуют каких-то 200 лет, а достигли такого мощного прогресса во всём! Потому что у них нет хода дуракам и малограмотным, у них - руководят государством выдающиеся личности. А у нас - всё наоборот: если ты личность, иди в отставку, свинья - садись в правительственное кресло. Сплошные "поршни" в руководстве везде. Для укрепления руководящей роли своей партии и рабского повиновения им народа. Ни одна цивилизованная нация не позволит командовать собою людям, не умеющим ничего делать, кроме насилия, а мы - пожалуйста..."
    Летел самолёт Алексея, летели его мысли, и быстро летело время. После расчётной точки вышли на полигон, Алексей настроил автопилот, и штурман хорошо отбомбился. А когда всё закончил, объявил:
    - Алексей Иванович, берите курс на обратный маршрут: 345 градусов...
    - Понял, разворачиваюсь на заданный курс!
    Алексей подвернул "барашек" автопилота вправо, ввёл машину в крен и, наблюдая за фосфоресцирующими в темноте приборами, ждал, когда самолёт выйдет на нужный курс. Убрал крен, проверил - на 3 градуса недовернул, надо ещё. Подправил и остался доволен: курс заданный.
    Облаков - всё ещё не было, небо густо усеяли звёзды. Внизу белели снега. Откуда было знать, что через несколько минут ситуация резко изменится, и начнётся самое непредвиденное и, казалось бы, невероятное...
    "Через пару минут начну снижение, - подумал Алексей, - на аэродром выйду на высоте 2000..."
    Делать ему было нечего - за него работал автопилот, и Алексей с удовольствием подумал: "Ничего, что старший лётчик, зато уже по маршруту ночью хожу, а другие - пока нет".
    "Другие" - были командирами звеньев, но летали ночью ещё не все. Не летал и командир звена Куницын, которого назначили в третье звено вместо него. Самолюбию Алексея это льстило, и он утешался тем, что в старших лётчиках ему даже лучше: отвечай сам за себя, и всё. Да и заменить пока некем, так что не сократят...
    От ребят из прежней своей эскадрильи Алексей слыхал, что его бывшие лётчики недовольны новым командиром - "какой это командир! Вместо него - нас учит летать на спарке комэск, а он и к инструкторской работе-то ещё не допущен!"
    Да, вчерашний старший лётчик Куницын не имел ни инструкторского опыта, ни командирского. Не было у него и достаточной лётной подготовки. Но появилась необходимость кого-то выдвинуть на освободившееся место, и выдвинули Куницына - он не напрашивался. И всё же Алексею льстило то, что все знают, замена его прошла в полку не лучшим образом. Он и сам так считал, но вида не показывал. Да и на что ему обижаться? В авиацию его - вернули, звание - оставили. А дальше - всё будет зависеть от него самого. Вот это и хорошо. Пусть видят, как летают старшие лётчики - и днём, и ночью. А скоро и в любое время суток в сложных метеорологических условиях. Он добьётся своего...
    Все силы Алексей отдавал теперь технике пилотирования. И двигался по программе гигантскими шагами: ни одного лишнего провозного, наоборот, на каждом упражнении брал меньше минимума, и его планировали на полёты непрерывно, чтобы скорее появились в полку лётчики первого класса. Частенько его подпрягали к инструкторской работе, когда у командиров не хватало времени для обучения лётчиков полётам в облаках. Иногда ему приходилось давать вывозные полёты и отставшим по программе командирам звеньев, хотя это считалось нарушением субординации. Однако в эскадрильях смотрели на это просто: надо летать, а не субординации соблюдать. Все знали, Русанов - вчерашний отличный КЗ. Никому и в голову не приходило чваниться, садились к нему на спарку и учились. Понимали: понижение его - дело временное, восстановят.
    - Команди-ир, можно снижаться! - подал команду Кочубеенко. Парень был в этом полку всего год, но ему завидовали уже все его сверстники: "Повезло тебе, Боря: с Русанычем летаешь!.."
    И Алексей, думая об этом, улыбался. Всё у него ладилось, всё шло хорошо - и в полётах, и в личной жизни. Таня отодвигалась в его воспоминаниях всё дальше и дальше. Может, скоро и вовсе про неё забудет?..
    Он оглядел звёздное небо впереди по курсу и включил помпу перекачки керосина - замигала жёлтая лампочка на приборной доске. Выключив планку автопилота, он взял в руки штурвал и хотел перейти на снижение, но... штурвал не поддавался ему - шевелился в руке сам.
    "Что такое?!"
    Не отключился автопилот - на его пульте горела лампочка руля высоты. Алексей ещё раз включил и выключил планку автопилота. Результат был прежним: одна из трёх лампочек продолжала светиться.
    - Командир, почему не снижаемся? - спросил штурман.
    - Не отключается рулевая машинка высоты.
    - Что же теперь делать?
    - Посмотрим...
    Самолёт продолжал идти с курсом на аэродром, двигатели работали нормально, всё было исправно, но в кабинах уже знакомо запахло напряжённостью, от которой холодеет душа, и все начинают готовиться к самому тяжкому испытанию в своей жизни, когда на карту будет поставлено всё. Однако степень страха при этом зависит у членов экипажа от степени понимания ими положения в воздухе и веры в лётные и психологические качества своего пилота.
    Алексей щёлкал и щёлкал планкой автопилота, изо всех сил дёргал за штурвал, но ничего не получалось - электрическая машинка руля глубины не отключалась. Это лишало пилота возможности снизиться и произвести посадку.
    - "Сокол", "Сокол", я - 409-й, подхожу к вам, не отключается рулевая машинка высоты! - доложил Алексей на КП. - Высота - 6.
    - Как это не отключается? Быть такого не может! - возмутился командир полка. - Я - "Сокол".
    - В воздухе - бывает всё! - обиделся Алексей.
    - Может, контакт плохой? Поработай планкой порезче! - дал совет Селивёрстов.
    - Пробовал. Не отключается!
    - Когда выйдешь на точку?
    - Через минуту.
    - Над точкой - становись в круг, и пробуй ещё.
    - А если не отключится?
    Алексей понимал, если автопилот не отключится, придётся покидать самолёт. Этого ему не хотелось больше всего. Сразу припомнят ему прежнюю аварию, и тогда уж добра не жди - уволят в запас по сокращению. Он был уверен в этом абсолютно и потому готов был на самый отчаянный шаг, только бы сохранить самолёт.
    - Погоди паниковать, 409-й! - досадливо ответил руководитель полётов, занятый своими, не менее грустными мыслями. - Ты - походи, походи над точкой. Там увидим...
    И началось "хождение". Алексей выключил помпу перекачки, ввёл машину в разворот, а сам, наваливаясь всем телом на штурвал, пытался пересилить электрическую силу машинки, управляющей рулём высоты, чтобы сломать её, наконец, или как-то отключить. Но где там, разве технику пересилишь - только пот начал заливать глаза, а штурвал вырывался из рук, как живой. Волосы под шлемофоном у Алексея слиплись, а он всё давил и давил на штурвал в надежде, что от резких эволюций контакты, возможно, разомкнутся, и машинка выключится. Однако ничего не получалось, он лишь потерял огни аэродрома, и теперь надо было сориентироваться, а потом принимать какое-то окончательное решение.
    - "Сокол", водичка подходит к концу, что будем делать? Не отключается!..
    - Понял тебя, 409-й, - невесело ответил Селивёрстов. - На сколько там у тебя ещё водички-то?
    - Минут на 40, - ответил Алексей, посмотрев на керосиномер.
    - Так, ладно. Разрешаю экипажу покинуть борт. Я - "Сокол"! - отдал Селивёрстов приказ. - Только отойди от точки в безлюдный район. Будем следить за вами локатором.
    - Вас понял, - глухо ответил Алексей и переключился на внутреннюю связь. - Борис, Володя, слышали? - спросил он.
    - Слышали, - хором ответили штурман и радист.
    - Ну вот, тогда готовьтесь. Эх, жаль машину - новая совсем.
    И тут его осенило: надо обесточить самолёт полностью, и рулевая машинка отключится.
    Идея была простой, но дерзкой. Чтобы осуществить такой замысел, надо, во-первых, уметь отлично пилотировать ночью, во-вторых, проявить железную выдержку, чтобы нервы не дрогнули. Ну, так как?..
    Алексей решился:
    - Вот что, братцы, - торопливо заговорил он. - Есть идея. Снизимся с помощью автопилота и зайдём на посадку. Перед выравниванием - я выключу двигатели и аккумулятор. - Алексей рассчитывал на молодость экипажа и его неопытность: может, согласятся по незнанию и непониманию степени риска? Без согласия он не имел права рисковать жизнями и ждал ответа, понимая, что экипаж слепо надеется на него, а это означает, что в его предложении есть элемент нечестности.
    Но штурман задал вопрос:
    - А если рулевая машинка всё же не отключится?
    Алексей понимал, если не отключится - хотя этого и не должно быть - посадить машину с помощью автопилота вряд ли удастся. В лучшем случае - жуткая авария с переломами костей, в худшем - смерть от взрыва. Никто ещё в мире не садился с автопилотом, даже испытатели.
    - Буду сажать рукояткой высоты, от автопилота, - сказал он, обдумывая посадку этим способом и решаясь на неё. - Риск поломать кости, конечно, есть. Но я буду вращать барашек автопилота очень плавно, чтобы самолёт не взмывал. Посадка может получиться грубой, но самолёт, я думаю, будет цел. А главное - не придётся прыгать ночью, это ведь тоже смертельно опасно. Да и как это не отключится? Отключится!..
    - Хорошо, - согласился штурман.
    Решение было принято, и оно казалось Алексею единственно верным. А если так, то никакой нечестности более нет, ибо его действия как пилота согласуются с правилами "Наставлений по производству полётов". Он переключился на внешнюю связь:
    - "Сокол", я - 409-й! Принял решение делать заход на посадку от автопилота. На выравнивании - обесточу машину аварийной кнопкой. Обеспечьте на посадке полную безопасность. Держите полосу освещённой!
    Зная, что все переговоры по радио записываются на магнитофонную плёнку, Алексей не просил у Селивёрстова разрешения на посадку - его доклад носил характер решения, принятого им, пилотом, а не руководителем полётов. На случай неудачи он как бы страховал командира полка. И Селивёрстов это понял: лётчик берёт всю ответственность на себя. Риск его огромен. Нужно выполнить очень точный заход и расчёт на посадку, так как на "второй круг" уже не уйти - всё будет выключено. Значит, пилот абсолютно уверен в себе. Уверен в нём и он, командир полка. А вот в благополучном исходе катапультирования в ночных условиях, когда вокруг озёра, болота и топи под тонким, ещё не окрепшим, льдом, лётчик, выходит, не уверен, и насиловать его право на выбор нельзя. Куда пойдёт человек, искупавшийся в ледяной воде, если и выберется из неё? В какую сторону? Ничего же не видно! И долго ли он продержится, чтобы не замёрзнуть? Даже костра не разведёт... К тому же и самолёт, как огромная материальная ценность, будет потерян. А с другой стороны, и ночная посадка при сложившихся обстоятельствах может оказаться роковой - в авиации не редкость катастрофы и с пилотами экстра-класса. Сделать точный расчёт ночью, да ещё без двигателей, это ведь... Вдруг недолёт, и тяжёлый самолёт плюхнется до полосы, в сугробы - что будет? Взрыв. Приземлится на середине полосы - не хватит бетонки для пробега, и снова на большой скорости в сугробы за аэродромом. А там ещё и каменные валуны есть. Одним словом, не полёт, а сплошной ребус... Парню нельзя угробить машину, покинув её в воздухе - это для него конец лётной карьеры. Не хочется в гроб уложить и себя с экипажем. А ведь это возможно даже при точном расчёте: вдруг после выключения электросистемы аварийной кнопкой ток всё же будет поступать к рулевой машинке - от аккумулятора. В авиации всё бывает, всё возможно - где-то окислился контакт или что-то другое... Посадить самолёт от "барашка" на автопилоте сложно и днём, а тут ещё боковой ветер, который может снести его влево от полосы и воткнуть там в сугробы. Нужно быть не лётчиком, а ювелиром, чтобы всё это успеть и избежать.
    И всё же идея Русанова при благоприятных обстоятельствах была наиболее приемлемой - в крайнем случае, будет только авария. О гибели экипажа страшно было и подумать. Опять доклад в штаб Армии, те - в Москву, опять, мол, этот Русанов, и начнётся...
    - Хорошо, 409-й, посадку обеспечим. Только учти: на посадке - боковик справа, 8 метров в секунду. И - самое главное помни: точный расчёт! Без этого...
    - Учту, - коротко откликнулся в динамике голос Русанова. И до того этот голос был хорош и спокоен, что Селивёрстов тут же снова успокоился: "Не парень, а золото! Сядет..."
    С облегчением вздохнул и Алексей в своей кабине: "Золотой мужик у нас "Батя"! Другой на его месте - сразу бы в штаны, и замолчал бы: ни "да" по радио, ни "нет"! Микрофон, мол, забарахлил. А этот..."
    Более всего Алексей боялся, что командир полка, страхуя свою судьбу, не захочет делить с ним риск поровну. Идёт сокращение армии, не очень-то подходящая обстановка для проявления солидарности. Теперь же, испытывая к Селивёрстову чувство огромной признательности, Алексей думал лишь о том, как получше всё выполнить и предусмотреть. Он слышал по радио, как командир полка угонял всех, находящихся в воздухе лётчиков, в зоны ожидания, чтобы обеспечить ему полную безопасность посадки. Ведь после выключения двигателей Алексей не сможет ни уйти на второй круг, ни услышать его, ни ответить, так как его машина будет полностью обесточена. Во власти пилота останутся одни тормоза. Вот ими он и станет спасаться на пробеге - и от сноса с полосы, и от столкновения с боковыми фонарями.
    Повернув барашек рулевой машинки на снижение, Алексей представил, как Селивёрстов даёт сейчас указания по телефону прожектористам, чтобы, не дай Бог, не погасли у них в ответственную минуту прожекторы; санитарной и пожарной службам; техникам; начальнику старта - всем, от кого может зависеть исход этой неслыханнейшей посадки. Но главной заботой Алексея оставался точный расчёт, чтобы хватило потом, без тяги двигателей, высоты и скорости планирования долететь до полосы, а не упасть перед нею. Значит, для этого нужно что? Иметь высоту над ближним приводом, не 100 метров, а 300. И угол планирования придётся держать в 3 раза круче обычного, чтобы не потерять скорость перед приземлением и не свалиться на крыло. Выходит, главных опасностей - 2: потеря скорости и срыв в хаотическое падение. Избежать всего можно лишь умением летать, чувствовать и машину, и обстановку нутром.
    В круг полётов Русанов вошёл на высоте 500 метров, по касательной ко второму развороту и выпустил шасси.
    - "Сокол", я - 409-й, вошёл в круг на втором, высота - заданная, шасси выпущено, к посадке готов, разрешите заход на посадку!
    Опытный лётчик, Селивёрстов понимал, как Русанов взволнован, и потому решил помочь ему дополнительными мерами, чтобы не волновался понапрасну и не отвлекался. "Будет искать сейчас аэродром, начнёт рано прижиматься, захода и не получится! А как увидит огни, и порядок".
    Он снял трубку с телефона, соединённого прямым проводом с прожектористами, приказал:
    - Включите на минуту прожектора, обозначьте полосу!
    Затем поднёс к губам микрофон:
    - 409-й, вас понял, посадку разрешаю, полоса свободна. Старт - видишь? Я - "Сокол".
    - Да, хорошо вижу. Учту всё, - доложил Русанов, почувствовав облегчение.
    С этой минуты старт замер - все ждали появления машины Русанова после ближнего привода и посадки с выключенными двигателями.
    "А вдруг машинка не отключится?" - подумал Алексей, напрягаясь от волнения. На какое-то мгновение он пожалел о своём решении: "Чёрт бы с ним, с самолётом!.." Но тут же подумал, что ему припомнят тогда посадку на болото. Нельзя отступать от принятого решения: "Что будет, то будет... Хорошо хоть, облаков нет, и луна светит! Главное сейчас - выйти на ближний привод на высоте 300 метров!"
    В наушниках раздался звонок радиомаркера.
    - Прошёл дальний! Высота - 500, - доложил Алексей, выпуская закрылки.
    Впереди, где светились вдалеке золотые пуговицы плафонов на заснеженной земле, вновь вспыхнули голубым светом прожекторы и не гасли, продолжая освещать сугробы перед бетонкой и саму бетонированную полосу, уходящую вдаль, к тёмной линии горизонта.
    "Только бы не примоститься до полосы, в сугробы - сразу конец! И сильно "мазать" нельзя - не хватит полосы для пробега, она теперь скользкая, как ни тормози тогда, а вмажешь в валуны на том конце. Садиться надо - точно, на край полосы и на положенной скорости".
    Селивёрстов тоже мучился на КП. Одна мысль тянула за собой другую, и все были неутешительные, он только курил из-за них и прислушивался к тягостной тишине на КП, когда все понимают, что может случиться и самое ужасное, и потому молчат.
    Дежурный штурман, держа телефонную трубку возле уха, негромко доложил:
    - С пункта наведения подтверждают: после прохода дальнего - высота 500.
    Селивёрстов инстинктивно подался к правой стеклянной стене КП - всматривался в черноту ночи, туда, где стояла дальняя приводная радиостанция. Сжимал в руке микрофон.
    "Только бы не разогнал большую скорость, боясь упасть до полосы!"
    Русанов увидел впереди освещённый прожекторами снег, полосу и облегчённо вздохнул: "Ну - теперь уж немного осталось!.."
    Он сбавил обороты и довернул машину вправо, чтобы виднее были огни - пошёл со скольжением, делая упреждение на снос ветра. И сразу же увидел, что самолёт сносит влево от створа полосы всё равно - мало упреждение. Он довернул машину вправо ещё, так, что нос самолёта ушёл в сторону от полосы, за плафоны, и, продолжая слегка снижаться, следил за скоростью. Через несколько секунд понял, что теперь упреждение великовато, надо его чуть уменьшить, чтобы не приземлиться правее полосы в снег. Осторожно, как ювелир, он уменьшает упреждение до необходимого и чувствует, что в момент появления самолёта над полосой, его колёса окажутся как раз над правой кромкой стартовых огней, и дальнейший снос от ветра будет уже не страшен - ширины полосы хватит.
    Впереди завиднелся красный огонёк ближнего привода. Как только прозвенит в наушниках маркер радиомаяка, высота должна быть 300 метров, тогда расчёт на посадку можно считать правильным. Если меньше, двигатели придётся выключить на 10 секунд позже, иначе плюхнешься до полосы, то есть в "могилёвскую"...
    В наушниках раздался резкий звонок маркера - прошли ближний привод. И тотчас же раздался голос командира полка: "Проверь высоту и скорость! Заход!"
    Взгляд на высотомер - 300 метров!
    "Раз... 2... 3..." - начал считать Алексей, следя за приближением полосы и инстинктом угадывая скорость.
    На 6-й секунде он плавно потянул на себя оба сектора газа, наклонился вперёд и, нащупав между коленей, там, где торчала стойка штурвала, но чуть левее, панель с аварийной кнопкой всей электросистемы, потянул эту кнопку на себя, вверх. Раздался хлопок. Это в последний раз выплеснулось из выхлопных со`пел длинное красноватое пламя, и двигатели остановились. Всё должно было в кабине погаснуть, но... не погасло: не отключился аккумулятор. Только свет посадочных фар в темноте стал слабее, а все лампочки и приборы продолжали работать, были освещены огнями подсветки. Душу охватило чувство полного одиночества на Земле: везде мировая ночь, никто уже не поможет и не спасёт, остаётся лишь сцепить зубы и ждать, когда самолёт ударится о бетон полосы, раздастся ослепительный взрыв, и всё и навсегда погаснет, как когда-то для "Брамса". "Вот тебе и не должно такого быть!.. - хлестнула Алексея последней обидой холодная, замораживающая мысль. - Неужели же мама едет на мои похороны?.."


    Оцепеневший перед шевелившимся, как живой, штурвалом, от которого не отключилась рулевая машинка, Алексей не знал, что, уходя вечером на полёты, разминулся с матерью, приехавшей в Мончегорск, всего на 40 минут. Чтобы не доставлять сыну хлопот, Мария Никитична не сообщила Алексею дату своего прибытия в Оленегорск, а воспользовалась его же советом: "Мамочка, - писал Алексей в своём ещё летнем, письме, - я - человек военный, может случиться, что не смогу тебя встретить в Оленегорске, тогда ты садись на местный поезд сама и поезжай на нём до конца, до станции Мончегорск. Там всегда встречают пассажиров таксисты. Возьмёшь такси и скажешь шофёру, чтобы отвёз тебя на "21-й километр", в авиагарнизон, где живут офицеры. Все таксисты прекрасно знают, где мы живём. И попроси остановиться прямо возле офицерского клуба. Напротив него, в 30-ти шагах, стоит мой 2-этажный, 8-квартирный деревянный дом (они у нас все деревянные, и клуб тоже). На втором этаже, дверь направо, моя комната. В этой же квартире живут и мои соседи, Зимины: Саша и его жена Галя. Они знают, где я кладу ключ от своей комнаты. Ну, это всё я пишу тебе на всякий случай..."
    Надеялся Алексей и теперь на случай, что рулевая машинка отключится, и посадка будет без костолома и без катастрофы. Но в авиации, как известно, всё возможно. И на этот раз - деваться уже некуда, надо сажать 20-тонный бомбардировщик на обледенелую бетонированную полосу "барашком" от автопилота. О чём сын Марии Никитичны и сообщил по радио:
    - Не отключился!.. Двигатели - остановлены...
    Затаив дыхание, на аэродроме следили за тем, что теперь произойдёт: никто и никогда такого ещё не видел.
    Мария Никитична, встреченная вечером Галиной Зиминой, успела к этому времени и отдохнуть, предупреждённая, что сын на аэродроме, и приготовиться к встрече. А когда над гарнизоном появились в высоте сполохи северного сияния, соседка повела гостью на улицу - смотреть красоту, которой она, жительница юга, никогда не видела. Свивающиеся в небе неизвестно из чего цветные кольца, похожие на миллионы иголок, рассыпанных где-то в космосе, потрясли воображение Марии Никитичны. Она восхищалась:
    - Это же надо, красотища какая!..
    Её отвлекла соседка:
    - А вон - смотрите! - метеорит летит. Тоже красиво, да?
    Перечёркивая небосвод, словно горящей головкой спички, метеорит скатился по крутой светящейся дуге за горизонт. Мария Никитична испуганно откликнулась:
    - Говорят, это не к добру...
    - Почему? - удивилась Галина.
    Мария Никитична, тревожась за сына, который был где-то там, в той стороне, где сгорел метеорит, не ответила, шепча вслух страстный призыв:
    - Архангел Михаил, заступись! Отведи беду от сына моего, Алексея! Спаси его, помоги!.. - И стояла мёртвенно-бледной, освещённая непонятным сиянием, похожая на Божию Матерь.


    Следя за скоростью и за тем, чтобы угол планирования был крутым, Алексей перекрыл доступ керосина к двигателям ещё и стоп-кранами. Он выполнил это почти автоматически, хватаясь за последнюю надежду, чтобы спастись, чтобы не загореться, если самолёт, сажаемый "барашком", а не штурвалом, резко коснётся бетонки во время приземления.
    С КП тоже видели, что свет в кабине не погас, и всё поняли. Видимо, электроток продолжал поступать к рулевой машинке от аккумулятора, и теперь начнётся самое страшное...
    В полной тишине и темноте Алексей следил за приближением полосы, держа пальцы правой руки на барашке автопилота, управляющем рулём глубины. Двинув его чуть-чуть влево, почувствовал, как машина приподняла нос и уменьшила угол планирования.
    "Ага! Работает, тварь, реагирует! Может, и..."
    Он двинул рукоятку влево ещё, выравнивая машину из угла планирования. В ушах раздался какой-то странно затихающий голос Селивёрстова - как будто тот говорил с далёкой планеты:
    - Работай плавнее! Мал угол - скорость!..
    "Спасибо тебе, командир!"
    Увеличивая барашком рулевой машинки угол планирования, Русанов понял, высота у него ещё есть, чтобы на секунду наклониться и проверить последний шанс!.. Он наклонился и вновь резко утопил аварийную электрокнопку сначала вниз, а затем так же резко выдернул её опять вверх. Свет в кабине сразу погас, а рулевая машинка отключилась - штурвал в руке стал послушным и лёгким. Душа Алексея рванулась от радости так, что закричал:
    - Всё, спасены!.. Аккумулятор отключился!
    Как, почему он догадался такое проделать, он понял только после того, как подумал: "Аварийной кнопкой на этом самолёте, видимо, никто не пользовался. Может, там окислился контакт?.." - И дёрнул.
    Теперь можно было сажать машину обычным способом. И он, круто войдя в луч прожектора и следя за землёй, радуясь тому, что правильно определил высоту прохода над ближним приводом, плавно тянул штурвал на себя и ещё смотрел, чтобы машину не снесло ветром.
    "Всё, всё - над полосой!.." - радовался он, видя перед собою ярко освещённую полосу уже привычно, как днём. И понял, главная беда миновала. Чувствуя, что весь мокрый от пота, убеждал себя: "Осталось только нормально приземлиться, и тогда тормозить, тормозить изо всех сил..."
    Машина приземлилась там, где он и рассчитывал, но грубовато. Выждав, когда скорость немного погасла, начал резкое торможение. Гидросистема работала исправно, и тормоза не подвели. За счёт остаточной скорости он ещё успел срулить в конце полосы вправо, на рулёжную дорожку, и там, свернув даже в "карман", чтобы никому не мешать из тех, кто будет садиться после него, остановился полностью.
    Пока ждал прибытия аэродромного тягача, который отбуксирует самолёт на якорную стоянку, пришла мысль запустить двигатели от аккумулятора и порулить самому - ведь всё исправно! Но когда турбины заработали и кабина наполнилась светом, Алексей обомлел, увидев, что штурвал, словно живой, снова шевелится. Переведя взгляд на панель автопилота, понял: проклятая машинка включилась в работу вновь. С запоздалым ужасом Алексей подумал: "Могла ведь угробить нас!.."
    К самолёту подкатила "Победа" командира полка, но Алексей уже запрашивал по радио:
    - "Сокол", я - 409-й, всё в порядке, двигатели запустил, разрешите на якорную!
    - Рулите на якорную, я - "Сокол"! - отозвался незнакомый голос, не Селивёрстова. И Алексей понял, Селивёрстов приехал в своей "Победе" сам. Его машина, обогнав самолёт сбоку, легко бежала впереди, чтобы лётчик мог ориентироваться по ней в темноте, как по маяку, не включая фар.
    Зарулив на своё место, Русанов выключил двигатели и откинул фонарь кабины. Техник подставил к кабине высокую белую стремянку, и лётчик начал вылезать. От спины его, как только высунулся наружу, лёгким облачком повалил пар.
    Не успел Алексей отстегнуть от себя парашют, и был ещё неуклюж, как медведь, а Селивёрстов уже сгрёб его и целовал, словно родного сына. Потом отстранил от себя и, продолжая держать за плечи, выпалил:
    - Да ты, хоть знаешь, какой ты лётчик? Да тебе же - цены просто нет!..
    Других слов у командира, видимо, не нашлось, на глазах выступили слёзы, и он, смущённый этим, полез снова в свою "Победу".
    - На КП! - приказал он шофёру.
    А на стоянку к Алексею уже бежали лётчики, штурманы - жали ему руку, поздравляли. И тут среди них он увидел, не веря своим глазам, Рощина: кто-то осветил его лицо фонариком.
    - Толя! Ты-то откуда здесь?! - ринулся Алексей к бывшему сокурснику по училищу.
    - Да вот, в командировку к вам прилетел. А у вас тут - тревога: автопилот у кого-то не отключался. Из разговоров - "Русанов! Русанов!" - узнал, что это у тебя. Ждал, пока сядешь.
    - А ты - откуда к нам прилетел?
    - Из Обозёрской.
    - Как из Обозёрской? Ты же - в Черняховск был направлен!
    - А сколько лет уже прошло! Перевели нас оттуда...
    Они обнялись. Отошли на шаг и снова обнялись. А потом, включив фонарики, начали рассматривать друг друга, ощупывать.
    - А ты - всё такой же: борец, здоровяк! - возбуждённо кричал Алексей и всё курил, курил, одну за другой. Вокруг него тоже галдели, кто-то о чём-то его спрашивал, он не слышал, не замечал, был, как помешанный и видел только Рощина. Рядом переругивались техники, проверяющие рулевые машинки - тоже светили фонариками, вскрывали отвёртками панели.
    - Что у тебя хоть произошло-то, расскажи? - спросил Рощин.
    - Рулевая машинка не отключалась. Сейчас - техники узнают, в чём там дело...
    - Ты что, по-прежнему холостяк, что ли?
    - Да. А ты?
    - А я, брат, женился. Совершенно неожиданно, можно сказать. И знаешь, на ком?..
    - Да откуда же мне знать? - Алексей улыбнулся.
    - На Нине Аржановой.
    - Ну, что же, поздравляю.
    - Честно, Лёша, а? Без обиды?..
    - Абсолютно честно!
    А самому стало грустно. Добавил:
    - Заходи, посидим, повспоминаем...
    - Ладно, зайду.


    Через полчаса к командиру полка подъехал на тягаче старший инженер. Соскочил с подножки, хотел что-то доложить, но Селивёрстов, куривший возле КП, опередил его:
    - Ну - что там было?
    - Электрощёточка от рулевой машинки - пластинка такая крохотная, контактная - припаялась к ротору. Вот и не отключалась...
    - Как так?!
    - А так. Спецслужба сегодня, оказывается, проверяла автопилоты, и кто-то, видимо, нечаянно капнул в этом месте маслом. А в полёте, когда лётчик включил автопилот, масло нагрелось и выгорело. Щёточка и пригорела - прилипла. Впервые в моей практике такой случай!..
    - А ты знаешь, так твою мать, чем мог этот случай, как ты говоришь, кончиться? - Селивёрстов сразу озверел. - Ну, ладно, "инженерия"! Завтра - я сам с вами разберусь. Да так, что не поздоровится! - прочно пообещал он. - Уж на выговорах - экономить я не буду, знай! А сейчас - отбой всем. Хватит с такой подготовкой матчасти летать!
    "Наобещав", полковник пошёл к своей "Победе", сел в неё и поехал. А инженер остался томиться в тревоге и тоже искал, на ком бы сорвать душу горячим словом. Но никого не было, гнев пришлось сэкономить для другого раза, и он, сорвав с разгорячённой головы шапку, плюнул. Вот только не зашипело.
    А полковник ехал уже добрым - зло своё сорвал, голова подостыла. Заметил на стоянке Алексея в свете фар и велел шофёру остановиться.
    - Русанов! - высунулся он, опустив стекло в дверце. - Садись, подвезу!..
    - Пока, Толя! - крикнул Алексей товарищу и пошёл к машине. - Завтра - ко мне! Запомнил, где дом стоит?
    - Не беспокойся, найду!
    Алексей быстро юркнул на заднее сиденье, и они поехали в гарнизон. Когда проехали железнодорожный разъезд и свернули на прямую дорогу к домам, Алексей напомнил:
    - Мой дом - третий слева... С Зимиными опять соседствую. Они сами предложили, я не требовал...
    - Хорошо, остановим, - пообещал полковник.
    Возле дома Алексея шофёр остановился, и Селивёрстов долго тряс руку лётчику, приговаривая:
    - Ну - иди-иди, а то простудишься. А в должности - мы тебя восстановим при первой же возможности! Я сам буду ходатайствовать!.. Ты бы - ещё в партию...
    - Спасибо на добром слове, товарищ полковник! - Алексей, поскрипывая на снегу унтами, пошёл.
    - Хороший парень! - вздохнул командир полка. - Лётчик, каких теперь мало! Поехали...
    Алексей прошёл в коридор, открыл дверь и удивился:
    - Мама?!.
    Мария Никитична, не узнавая сына, испуганно воскликнула:
    - Алёшенька, что это с тобой?!. На тебе лица нет - чёрное, худое. Что случилось?..
    - Ничего, мама! Просто устал маленько...
    - А я тут без тебя твою гитару нашла. Соседка сказала, что ты - играешь. Где же это ты успел научиться?..
    - В лагере, мама. По вечерам делать было нечего, а гитара и учитель - нашлись.
    - Твой отец тоже играет хорошо, я даже влюбилась в него из-за этого. А ведь у тебя - ещё и голос есть!
    - Да откуда тебе известно, что и я хорошо играю?
    - Галя сказала. Вот и споёшь мне. Отдохнёшь за ужином, усталость твоя и пройдёт...

    4

    Мария Никитична, гостившая у сына уже месяц, не могла нарадоваться тому, какая хорошая у неё соседка. И встретила, как родную, и показала, где продуктовый и товарный магазины, где санчасть и аптека, водила в кино на дневные сеансы, разрешила пользоваться на общей кухне своей посудой - у Алексея ничего не было, кроме сковородки, чайника, нескольких тарелок, стаканов, ложек и вилок.
    - Да как же он живёт тут без самого необходимого, Галочка? - изумлялась Мария Никитична. - А если заболеет и не сможет ходить в столовую?..
    - Ну, во-первых, он никогда и ничем не болеет - даже не простужается! А, во-вторых, зачем же тогда я и Саша? Саша - всегда принесёт, что надо, хоть из столовой, хоть из магазина. А я - тортик могу испечь, когда праздник, и закусочку приготовить, если к нему гости. Он же мне тут, словно родным стал! Можете спросить...
    Голос у соседки был искренним, тёплым, а тёмные глаза смотрели на Марию Никитичну с преданностью и сердечностью. Как было не полюбить такую милую женщину! И из себя ничего - тоненькая, симпатичная, на узбечку чем-то похожа...
    Комфортно чувствовал себя все эти дни и Алексей. Участливые глаза матери, забота, которой она окружала его на каждом шагу, сделали жизнь старого холостяка совершенно иной. Раньше душу Алексея часто охватывало щемящее чувство одиночества, особенно в зимние вечера, когда никуда не хотелось идти, а дома не с кем перекинуться даже словом. Если бы не писательское "хобби", как теперь говорят, наверное, свихнулся бы от северной невыносимой тоски - почему-то в Закавказье так остро этого не ощущал. Там всё-таки можно было пойти к "Брамсу" или к Лёве Одинцову, портрет которого висел теперь над письменным столом, прикреплённый к одной из книжных полок. Снимок этот Алексей сделал сам, когда жили в военной гостинице под Свердловском. Лёва сочинял какое-то стихотворение, покусывал карандаш, был светло тих и задумчив, и кадр, сделанный незаметно "лейкой", оказался настолько одухотворённым и удачным, что Алексей позже понял - лучшего, по точной схваченности внутренней и внешней сущности Лёвы, ни у кого не было. Жаль, что Лёва не дожил до того дня, когда Алексей проявил плёнку и увидел этот бесценный кадр. Однако отпечатать и увеличить его в те горькие дни после похорон Лёвы почему-то было Алексею страшно. Ему казалось, что бывший друг смотрит на него и спрашивает: "Ну, ты понял, наконец, что наша жизнь - бессмысленная ловля ветра? Ничего уже не изменить, одна суета кругом". Потом Алексея закружила эта суета настолько, что стало не до фотографий, и добрался он до своего "свердловского цикла", лишь когда вернулся из лагеря. Библиотека, подаренная ему Лёвой, была сохранена здесь Галкой. Он сделал новые, удобные полочки, которые разместил вдоль стен. Книги заняли более половины комнаты, до самого потолка. И затем только отпечатал портрет. Теперь Алексей смотрел на Лёву с чистой совестью, спокойно и вспоминал о нём с любовью и нежностью - хороший был человек!
    Однако мать, приехавшая в гости, в первый же день высказалась об Одинцове совершенно с неожиданной точки зрения:
    - Лёшенька, кто это? - спросила она, кивнув на портрет. - Почему ты его так выделил из всех нас?
    Алексей рассказал и "кто это", и почему выделил. Прочёл по памяти несколько его стихотворений. Мать вздохнула:
    - Видать, хороший был человек - уж больно глаза чистые да несчастные. А такой страшный грех взял на душу! Даже помолиться за него нельзя.
    - Какой грех, мам? - не понял Алексей.
    - Ну, как же, сыночек! Бог наградил его жизнью, а он этот подарок Божий - отверг. Страшнее такого греха нет ничего. Потому и не хоронят самоубийц по церковным правилам.
    - А то, что его всю взрослую жизнь обижали власти, по-твоему, нормально? Ведь он был и на войне, защищал нас.
    - Ты - токо не волнуйся так, Алёшенька... - тихо произнесла мать. - Это - не по-моему, не я это придумала. А то, что его обижали - кто же говорит, что это хорошо? Никто. Плохо, что он свою гордыню, обиду... поставил превыше всего.
    - Надо было терпеть? - спросил Алексей, уже не заводясь, а со скорбью. - Если даже было невыносимо?
    - Надо было, сыночек. Недаром же говорится: Бог терпел и нам велел.
    Алексей молчал, думая об Одинцове. Ему было искренне жаль его, он его не осуждал, а любил. Понимал, что и мать - не сама осуждает. Но спорить с нею из-за этого не хотел: у каждого свои убеждения, навязывать их другим - тоже грех. Не церковный, правда, но всякое навязывание - всё равно насилие. И вспомнив о книгах Мельникова-Печерского, которые он недавно купил в Мончегорске и прочитал, радостно загорелся:
    - Мам, я тут открыл для себя та-кого писателя-а - что ахнул! Москва выпустила в прошлом году его книги, написанные им 90 лет назад - "В лесах" и "На горах", сразу 4 тома. Это - о жизни поволжских старообрядцев. Какие там типы, характеры! А язык - обалдеть можно, сочнее, чем у Мамина-Сибиряка. Я теперь и картину Сурикова "Боярыня Морозова" воспринимаю глубже. Насилие над убеждениями - всегда вызывает в людях самый горячий протест.
    - А фамилия-то у писателя - какая? - спросила мать.
    - Мельников-Печерский. Андрей Печерский - это псевдоним. Настоящее имя - Павел Иванович.
    - Не знаю, сынок, я не читала ни Сибиряка - кроме "Зимовья на Студёной" из твоей хрестоматии по литературе, когда ты учился в школе - а уж этого Мельникова, тем более. Для меня - самый лучший писатель это Шолохов. Мы с твоим папой читали "Тихий Дон" в 38-м - он ночью, а я - днём, такая большая очередь была в библиотеке на эту книгу.
    - Ну-у - Шолохов это гений! Но и Мельников произвёл на меня впечатление тоже. В русской литературе, вообще, есть, у кого поучиться!.. А тут ещё такая историческая тема, как "Раскол". Она ведь живёт у нас не только в сердцах верующих, но и в народных массах, расколотых гражданской войной на "красных" и "белых", теперь - на партийцев и беспартийных. Эта тема будет актуальной ещё долго!
    - Ой, сыночек, не надо об этом...
    - Ладно, мама, я знаю, где можно об этом, а где нельзя. Лев Иванович - тоже это понимал, но - не выдержал. А я - выдержу, не бойся.
    Мария Никитична, чувствуя, что сын понимает её и не осуждает, спросила:
    - А почему он, - кивнула на портрет, - подарил книги тебе, а не своим родным?
    - Родных у него - кроме сестры - уже не было. А я для него - был роднее всех, по духу.
    - Это вот - мне понятно. Значит, и ты - тоже пишешь? Токо - по строчкам вижу - что не стихи. А о чём же ты пишешь, если не секрет? Я имею в виду - дневники.
    - Нет, мама, это не дневники. Дневники, в наше время, нельзя писать.
    - Почему?
    - Могут попасть в чужие руки. Посадят.
    Глаза матери изумлённо взметнулись, и Алексей пояснил:
    - Если дневники - честные...
    - А за это, - Мария Никитична кивнула на исписанные в общей тетради страницы, лежавшие на столе перед сыном, - не посадят? Какая же разница? Мысли-то - те же, небось.
    - Разница всё-таки есть, - твёрдо ответил Алексей, желая успокоить мать, коль уж она поняла, что сажают и за мысли. - Во-первых, в дневниках бывают и фамилии, и чужие поступки. Зачем же подводить других-то людей? А, во-вторых, за "сочинения" - не имеют права сажать. Мало ли что человек насочиняет "по недомыслию" или из-за болезни? Сегодня - сочинил, а завтра - может быть, порвёт и по-другому напишет.
    Мать горько вздохнула:
    - Я поняла тебя, сынок. Токо вряд ли тебе поверят на суде, что писал ты... по недомыслию. Да и суд будет закрытым, я уже наслушалась о таких судах из ночных "Голосов" по радио.
    - А почему не поверят, мам?
    - Скажут, ты уже сидел один раз. И отец твой сидел...
    - Ладно, мам, успокойся: я ничего ещё такого... подсудного, что ли, не написал. Тоже всё понимаю...
    Глядя на сына несчастными, широко открытыми глазами, Мария Никитична почувствовала, что совершенно не знает сына. Вернее, знает, но другого, из детства и юности. А вот этого, нового, из взрослой жизни - нет. Этот стал открытием для неё, причём, перепугавшим её насмерть.
    Расстроилась Мария Никитична и на другой день. Прибирала письменный стол и обнаружила под толстой книгой "Горький о литературе" распечатанное письмо, пришедшее из Днепропетровска. Написал его Алексею какой-то В.Попенко. Хотела положить письмо в стол, не читая, но почему-то прочла - словно бес подтолкнул: "Прочти!"
    Письмо поначалу было вроде бы не весёлым. Попенко сообщал, что выздоровел, живёт с матерью в собственном доме, ходит пока с помощью палки, получил инвалида второй группы. А дальше стал писать о таких вещах, которые заставили её взглянуть и на сына с неожиданной стороны: "Неужели и он такой же бабник, как этот?" В том, что письмо написал бабник, она не сомневалась. Попенко доверительно сообщал Алексею о своих интимных отношениях с женой какого-то Николая Лодочкина, судя по письму, бывшего сослуживца, поселившегося до получения государственной квартиры в доме автора письма.
    "... Ты же знаешь, что это был за хлопец, - писал Попенко, оправдывая свой поступок и одновременно бравируя им. - А в настоящее время он же ж разъелся, шо тебе тот кабанчик, та ещё ж и заважничал. Ну, мине его и не жалко нисколечки. Тольки не хочу, шоб об этом взнала моя мать. Она в миня женщина строгая и суворая. А эта Жанка бабёнка вообще-то ничё, но резко откровенная и сама мине навязалася. Мине её тоже не жалко. Про таких говорят "сучка"! Кольку она не любит, и чем это всё кончится в нас, я не знаю. Я ей ничё не обещал, хотя она мине и наравлится. Но жениться на такой, ты сам понимаешь, не дело. Она-то с радостью, да я не хочу. Предлагал ей прекратить это усё, не хочет, зараза, плачит. Вот такие, Лёша, в миня дила.
    Ну, а шо нового в тибя? Как живёшь, как служба? Мине здесь, в гражданке, как-то не по сибе, скучно. Боюсь, как бы не запить от усего этого. Надо искать какую-то работу, а то з ума можно сойти. Пенсия, правда, хорошая, на жизинь фатает, но дело ж не в этом. Надо шо-то делать".
    Дочитывать письмо до конца Мария Никитична не стала. Вспомнила светлые взгляды соседки на сына, и только теперь поняла, что Галя Зимина влюблена в Алексея. Её охватил ужас: "Это же позор на весь гарнизон, если выяснится, в каких он с ней отношениях!.. Надо немедленно поговорить, остановить Алёшу, пока не поздно..."
    Разговор с сыном состоялся вечером, когда Алексей вернулся со службы. Мария Никитична покормила его по-домашнему, а как завести тяжёлый разговор, не знала. Видела, сын с её приездом стал спокойным, крепко спал, и писалось ему вроде бы лучше - сам после ужина признался.
    - Мам, нет у меня в этом полку настоящих друзей. А ты вот - приехала, и не стало одиночества, не надо идти в столовую по завьюженной дороге. Мне даже пишется сейчас лучше: и мысли приходят свежие и глубокие, и на бумагу ложатся как-то яснее и проще. Понимаешь? - Поцеловал и мило так улыбался своей русановской улыбкой.
    "Может, не стоит его тревожить?.."
    И всё же она завела с ним этот нелицеприятный разговор:
    - Жениться тебе надо, а не друзей-бабников искать, Лёшенька! - И всхлипнула.
    Он изумился:
    - Каких бабников, мам? О чём ты?..
    - О твоём товарище из Днепропетровска, который спит с чужой женой и ещё хвастает этим! А может, ты и сам такой же?..
    - Почему ты решила, что я - бабник? - спросил сын обиженно.
    - Сказать тебе откровенно?..
    - Конечно. Иначе, зачем этот разговор?
    - Тогда скажи мне честно: у тебя много было женщин?
    - Мама, мне - 29 лет! Конечно, были. Я же не монах! И не больной...
    - Почему тогда не женился до сих пор?
    - Не женился потому, что так складывалась моя жизнь, - спокойно ответил сын и принялся разъяснять. - Все лётчики - живут не в городах, где много девушек и есть выбор. Да и необходимо время на то, чтобы влюбиться и разобраться в том, любят ли и тебя. Мы живём в маленьких гарнизонах. Тут есть только несколько штабных машинисток и официанток. И много чужих жён! Так что не очень-то просто найти себе женщину на всю жизнь. По-твоему, можно было жениться в отпусках? За 40 дней?..
    Мария Никитична растерялась: аргументы сына были несокрушимы. Да и приезжал он в отпуск в родительское захолустье, чтобы повидаться с ними, а не жену себе выбирать. В чём его вина? Она растерянно спросила:
    - И как же тогда?..
    - Вот и я не знаю - как? А ты меня - сразу в бабники! А когда появилась в моей жизни Таня, ей сказали, что я погиб.
    - Сыночек, прости меня! - взмолилась Мария Никитична, поняв свою ошибку. Самоуничижаясь, добавила: - Я ведь - необразованная. Если бы мои родители дали мне возможность доучиться, я тоже была бы поинтеллигентнее...
    Однако сын и тут обиделся:
    - Мам, зачем же сразу так унижать себя, а? Для этого - на твою голову найдутся "интеллигенты": это как раз их "сфера"! Вспомни хотя бы свою свекровь.
    - А при чём тут она?
    - Так она же... чванилась своим образованием, дворянством, а вела себя по отношению к тебе, как Баба Яга! Унижала твоё человеческое достоинство. "Мужичка! Крестьянка..." Разве ты забыла это?
    - Да нет, конечно. Помню. Такое не забывается. Но твой папа - сам "украл" меня из моего дома. Вот она и...
    - Высшее образование, мама - это ещё не обязательно интеллигенция. И вообще - запомни: подлинных интеллигентов в жизни - всего 0.2%! Остальные...
    - Откуда ты это знаешь, сынок?
    - Из книг, оставшихся после моего дедушки Русанова. И - вот из этих... - Сын показал рукой на книжные полки. - Подлинная интеллигенция - это культура и сострадание к измордованному веками народу. А мордователями были - образованный царь! Министры. И те, кто числил себя интеллигентами по образованию, а не воспитанию. Газетчики, юристы, врачи, богемствующие аристократы. И так далее... То есть, вся "культурная", образованная мразь, которая всегда, во все времена, обслуживает государственную власть и берёт взятки. А за деньги - эта мразь и сама готова унижаться. Но потом - отыгрывается и унижает трудовых людей. Насмехается над ними.
    - Я не знаю, сынок. Токо я - не встречала грубых людей ни среди сельских учителей, ни врачей.
    - Я, мама, говорю тебе о городских представителях, обслуживающих власть. О газетчиках, многих писателях, юристах. Это - самая продажная категория людей. Всегда. Люди, которые вьются возле начальства, желая ему угодить.
    - Хорошо, сынок, оставим их. Ты-то сам - как? Как относишься к жене Саши?
    - А, так ты - вот о чём?.. - поник сын. И тихо ответил: - Отношусь хорошо, но... не люблю. К сожалению, она - любит меня. И потому несчастна.
    - Ладно, прости меня, сыночек, за подозрение. Я всё поняла...
    - Ну, что ты, мамочка! С чего ты взяла, что я обижаюсь? Я же люблю тебя! Если бы ты знала, как тяжело у меня было на душе в тюрьме - не из-за личного потрясения, а из-за того, что ты там, дома, плачешь и переживаешь.
    - Спасибо тебе, сыночек!..
    Мария Никитична поняла, сыном, действительно, можно открыто гордиться перед людьми, хоть и сидел он в тюрьме. Она чувствовала, Алексей у неё - честен по-высокому. И образован, несмотря на то, что не учился ни в каком институте. Нехорошо вышло, что пыталась его отругать... Да и чужие письма читать - тоже нехорошо, знала ведь, а прочла. Вот оно всё боком и вышло...
    Глава девятая
    1

    Энгельское военное училище лётчиков перебазировалось в Тамбов. Ракитин заехал туда этой зимой во время отпуска и женился там на дочери подполковника Удалова, работающего в политотделе штаба. Людмила была младше Ракитина почти на 8 лет, в июне закончила школу, никуда не поступила и не работала, поэтому родители были против такого замужества. Хотели, чтобы она подготовилась к экзаменам для поступления в институт. Но вместо этого строптивая девчонка оказалась в ЗАГСе, и её там, как это ни странно, зарегистрировали, хотя заявление было подано всего 3 дня назад, вместо 30-ти, как это полагалось согласно вышедшему недавно закону. И провернул там всё это не жених, а юная и неопытная невеста. Она заявила:
    - Моего жениха переводят на Дальний Восток. А я - беременна. Послезавтра он уезжает... Гена, покажи товарищам свой билет на поезд.
    Видя, что Ракитин остолбенел и не знает, что сказать, Людмила легко нашлась:
    - Ой, билеты, кажется, у меня... - И спокойно раскрыла свою сумочку, чтобы заявить через несколько секунд, что билетов в сумочке нет, что они остались дома, возле зеркала.
    - Нет-нет, не надо, этого не требуется... - остановила Людмилу работница ЗАГСа, интеллигентного вида женщина, ссылаясь на какую-то дополнительную инструкцию N4, разрешающую "производить брачевание с военнослужащими" в "особых случаях".
    Через несколько минут брак был оформлен, в "свидетели" согласились пойти какие-то сотрудники ЗАГСа - их тоже предложила заведующей сообразительная невеста. А дома она повторила трюк с не терпящим отлагательства отъездом перед родителями, и действительно показала им железнодорожные билеты, которые заставила Ракитина купить в предварительной кассе по дороге из ЗАГСа.
    - Ге-на! Бери на Тбилиси через Москву... - приказала она мужу. Это было час назад.
    Теперь она ставила в безвыходное положение своих "предков". Поэтому свадьба была скоропалительной, не шумной, и молодожёны сели сразу на поезд и уехали.
    В Москву они прибыли на Казанский вокзал ранним утром 17 декабря. Людмила в Москве никогда не бывала, и Ракитин повёл её к Кремлю. На мавзолее опять золотились крупные буквы "ЛЕНИН", а "СТАЛИН" - исчезли. Сам Сталин, вернее его труп, находился уже под кремлёвской стеной, в неприметной могиле, со странной надписью на тёмной плите: "И.В.Джугашвили, бакинский революционер (1879 - 1953)".
    Ракитин подумал: "Какому же кремлёвскому дураку пришла в голову такая идиотская идея? Ведь сюда ходят и иностранцы, фотографируют надпись и, наверное, показывают потом в своих кинохрониках, сопровождая позорными для нас комментариями. Мол, у русских не было в их истории ни Троцкого, ни Бухарина, ни других, известных всему человечеству, политиков, которых они либо вычеркнули из своей "Советской энциклопедии", либо не хоронили по-человечески вообще, считая их безымянными собаками. А вот Сталина вытащили из почётной могилы за ноги и упрятали под фамилией, которую он, будучи вождём государства, никогда не носил".
    Перед кремлёвской стеной словно в почётном карауле выстроились голубые ели. Вверху, за стеной, окружая святым сиянием прах умерших, золотились купола древних соборов. Приветственным гулом откликалась сзади Москва: священное место!
    Ракитин смотрел на стену, вчитывался в фамилии и думал о тысячах тех, чьих фамилий тут всё ещё не было - ни академика Вавилова, ни других великих людей, замученных в сталинских лагерях и не внесённых в энциклопедию. А вот Сталин, хоть и превращённый в бакинского революционера Джугашвили, всё ещё был, выходит, у кого-то в почёте.
    Ракитин обернулся к жене:
    - Смотри! Хоть и Джугашвили, а всё ещё кому-то нужен!.. - У него дрожал голос. - Ну, мудрецы, ну, головы!..
    - Бог с ним, нам-то - не всё равно? - тихо сказала Людмила.
    Он с удивлением посмотрел на неё: "Не думает, что ли?.." Обиженно сказал:
    - Нет, не всё равно.
    - Почему?
    - Долго рассказывать. Да ты сама-то, разве не понимаешь, что не место ему здесь?!
    - А мне - всё равно, - равнодушно произнесла жена.
    - Вот это и плохо! - буркнул Ракитин.
    - Почему?
    - Ладно, поехали в Третьяковку, - перевёл он разговор, чувствуя, что может вспылить. И тут же оправдал Людмилу: "А за что её винить? За равнодушие к Сталину? Так ведь девчонка ещё, не понимает..."
    В сутолоке Третьяковской галереи, московских впечатлений разговор у Кремлёвской стены забылся, и Ракитин, любуясь юной женой, невольно сравнивал её с портретами в залах музея. Он и сам хотел написать её портрет, как когда-то написал портрет Машеньки. А пока - только смотрел на неё... Потом, когда уже поехали на юг, заботился о ней в дороге, рассказывал ей о своей жизни на новом аэродроме, о работе.
    - Это - в Азербайджане, возле Кировабада. 150 километров от Тбилиси...
    В Тбилиси они прибыли 20-го декабря и заночевали в гостинице. А утром, 21 декабря, поднялись, позавтракали, и Ракитин повёл жену в город - показывать.
    Город, как всегда, выглядел величественно и прекрасно. Виднелись купола старинных церквей, высокие и чёрные от времени стены древних зданий. Несмотря на зимнее время было тепло и сухо. Воздух казался удивительно чистым и свежим. Белели вдали на севере заснеженные вершины гор. Стремительно текла меж высоких скалистых берегов мутная Кура, разделяя город, зажатый холмами, на 2 половины. Грузом согнувшихся эпох нависали над Курою древние каменные мосты. Всё смотрелось вроде бы, как всегда, и всё-таки появилось что-то и новое - в людях, шедших по улицам целыми толпами. В их возбуждённых голосах, жестах и лицах ощущалось непонятное волнение и тревога.
    И вдруг Ракитин понял, в чём дело, увидев на лацканах пиджаков у мужчин круглые, величиною с большую пуговицу, портретики Сталина, окаймлённые чёрной траурной окантовкой. Толпы эти спешили куда-то в одном направлении, встречных почти не было. Гортанно перекликаясь, театрально сдерживая в себе гневную ярость, мужчины заводили себя для чего-то героического, обдавая друг друга сверкающими "патриотическими" взглядами.
    Ракитины пошли за текущей по проспекту толпой. Она всё увеличивалась, росла от вливавшихся в неё ручейков из проулков и улиц и, наконец, достигнув старого парка, разлилась в нём целым озером, круто спускающимся к Куре.
    Впереди забелел на возвышении большой бюст Сталина, принесённый кем-то и вновь выставленный на прежнем месте. Там уже начался стихийный митинг, посвящённый дню рождения бывшего вождя, которого "обгадили русские". Возле бюста возникали, сменяя друг друга, возбуждённые ораторы - читали на грузинском языке стихи, что-то гневно выкрикивали, и толпа откликалась на эти призывы многотысячным радостным вскриком.
    - Что они говорят? - спросила мужа Людмила.
    - Не знаю. Разобрал только одно слово: "Долой, долой!". А что долой, кого, не пойму. - И тут же, вспомнив Людмилино "а мне всё равно", воскликнул: - Видишь, им - не всё равно! Знают ведь, что был палачом и тираном, а славят! Потому что грузин, свой. Вот тебе и весь объективизм. Целая нация - готова защищать деспота только потому, что он - свой для них, оболганный якобы в чужой Москве. Оскорблены их национальные чувства. И наплевать им, что с его тяжёлой руки были замучены не только миллионы русских и других людей, но и тысячи грузин. Так чего стоит после этого человеческий рассудок?..
    - Танки! Танки!.. - пронеслось по парку взрывной волной.
    Ракитин оглянулся, и увидел на асфальтированной дороге, вверху над парком, 4 танка, грохочущих гусеницами. Они медленно приближались, потом остановились, их башни дружно развернули свои пушки на парк. Сверкнуло пламя, раздался залп, и в воздухе поплыли чёрные клубочки дыма, пахнущие порохом.
    Толпа шарахнулась с диким воющим криком: "А-а-а-а!.." Люди бежали, не разбирая дороги, не оглядываясь. Одного холостого залпа было достаточно, чтобы затрещали ограды, собственные кости и началась всеобщая паника.
    Ракитин прижался к стволу большой сосны и, прижимая к себе жену, не давая ей бежать, поддаваться общему ужасу с вытаращенными глазами и разинутыми ртами, сурово произносил:
    - Никуда! Стой на месте! Пусть бегут и душат друг друга, а ты - стой!
    Это подействовало: перестав вырываться, Людмила затихла, дыша мужу в грудь.
    Через 10 минут в парке никого не было.
    Где-то в боковых улицах ещё швыряли листовки, что-то выкрикивали студенты, насмотревшиеся революционных фильмов и ощущающие себя политическими героями, но и там всё быстро кончилось - появилась милиция. "Революционеры", ничего не умеющие, кроме выкриков и хвастливых речей, незамедлительно разбежались, и двухчасовая, "тбилисская революция" на этом закончилась, оставив после себя только громкие эмоции на квартирах и в отдалённых от центра духанах. В духанах до позднего времени горячо блестели патриотические глаза и продолжались тосты за Великого Грузина. Заходясь от непонятного восторга, растопыривая в национальном жесте холёную пятерню, плотный мужчина рассказывал:
    - Вах! Ты бы видел, Автандил, как они, мерзавцы, ударили по народу из пушек! Сколько людей растоптали! - Разгорячённый вином и воспоминаниями, похожий в своём полувоенном кителе на Сталина, он азартно выкрикнул: - Русские собаки! Убийцы! Когда он был живой, они - лизали ему задницу! А теперь - он им мешает! Нельзя к его памятнику подойти!
    - Ай, зачем так говоришь, Реваз! При чём тут русские, грузины?
    - Как при чём, ты что! Вах, посмотрите на него! Кто же нам ещё жить не даёт?
    - Мы сами себе не даём. А правительство - для всех одинаковое. Поставь завтра армян, то же самое будет.
    - Ты что! Нашёл, кого ставить! Армян!..
    - Ты думаешь, если Грузию отделить от Советского Союза, для нас будет лучше? Границу - сразу закроют, кому будешь ты продавать свои мандарины? Мне, да? Нищими будем!
    - Почему нищими?
    - А что у нас ещё есть? Привезут нам останки Сталина из Москвы, которые просят наши студенты, да? За что вы его любите, скажи?
    - Не узнаю тебя, Автандил! Пока Сталин был живой, мы разве платили налог? Забыл, нет? А теперь - платим. Что с тобой, скажи, пожалуйста? Подменили тебя в Москве! Нельзя тебе было там торговать!
    - А вот ты - всё тот же, не меняешься! 40 лет, и даже не думаешь, зачем тебе кости Сталина?!
    - Не надо ссориться, Автандил! Давай лучше выпьем, дорогой, за твоего отца, который воспитал такого сына - гагемаржос! А Сталина - мы всё равно перевезём на его родину, в Гори. Чтобы не глумились больше над ним в Москве, вот зачем.
    Ракитины не понимали, о чём везде шёл разговор - грузины. Однако по жестам и выражению на лицах догадывались. По цементному полу духана с грохотом катились презентованные от стола к столу бутылки с хирсой и ответным шампанским: кто кого перещеголяет. Остро пахло жареными шашлыками, по`том, уксусом. Стоял гвалт и шумела музыка. По низкому потолку сизыми слоями плыли дымы от папирос и сигарет. На стенах, расписанных масляными красками, висела крупными каплями, как в бане, роса конденсата. Дышать было нечем. Носились официанты в белых курточках с подносами жареного мяса и хлеба-лаваша с зеленью. Ракитин поднялся:
    - Пойдём отсюда... Поужинали, ты - посмотрела, что такое грузинский духан, и достаточно. Здесь не любят женского присутствия, а сегодня ещё и возбуждены все. Им теперь этого возбуждения, - он кивнул на орущих, - на 10 лет хватит. Будут ещё и внукам рассказывать, как они здесь на революцию выходили.
    - Чего ты злишься? Интересно же!..
    - Ах, Люда, просто недопонимаешь ты!.. Ладно, потом объясню.
    - Чего я не понимаю, Ген?
    Ракитин не ответил. Вспоминая Русанова, ночные разговоры с ним в их холостяцкой комнате, "Брамса", других лётчиков, свою жизнь и могилу Сталина в Москве, он горестно думал: "Неужели Одинцов был прав, что всё, что ни делается - лишь пустая и ненужная суета".

    2

    Мария Никитична сильно устала к вечеру и легла спать раньше обычного. Ей снилось что-то хорошее, она улыбалась; Алексей, сидевший за письменным столом был доволен - мать счастлива, и ему хорошо. Потом полез в ящик стола за красным карандашом, чтобы подчеркнуть в рукописи несколько строк, которые надо бы переделать, и наткнулся на недавнее письмо Попенко. Он так и не ответил ему на него, да ещё чуть не поссорился из-за этого письма с матерью.
    Думая о том, что могло в нём так не понравиться матери, Алексей перечитал послание "бабника" снова и вздохнул: "Вот и я, Вовочка, не знаю, чем всё кончится? Галка мне - тоже чужая, а всё-таки её жаль. Впрочем, я понимаю и твоё положение: действительно, надо что-то делать, на что-то решаться, только вот на что и как?.."
    Не придумав ничего и не ответив на письмо, Алексей лёг спать - утром рано вставать. Потом жил несколько дней не в настроении, в каком-то разладе с собою - даже мать это заметила.
    - Ты чего загрустил, Алёшенька? Случилось что?..
    - Нет, мам, ничего не случилось. Просто полярная ночь началась и действует мне на нервы. Идёшь по снегу, прислушиваешься, как он скрипит, а над головой - одни звёзды без конца. И я знаю, что никакого дня утром - так и не будет...
    - На меня это действует тоже, - согласилась мать.
    А на следующее утро - хотя день так и не наступил - настроение Алексея прыгнуло чуть ли не к самым звёздам. Сидел на занятиях в классе навигации, а из штаба вдруг звонок: "Капитана Русанова срочно к командиру полка!"
    Первая радость затеплилась в груди по мере того, как дежурный по штабу объяснял ситуацию:
    - Понимаешь, у нас тут новость! Приехали "купцы" из Москвы. Ищут лётчиков, способных полететь в космос. Селивёрстов посоветовал им переговорить с тобой. Так что иди к нему в кабинет - там уже тебя ждут...
    Алексей пошёл. Доложился по уставу:
    - Товарищ полковник, капитан Русанов по вашему приказанию прибыл!
    Подавая Алексею руку, командир полка весело проговорил, обращаясь к двум полковникам, сидящим на стульях:
    - А вот и он! Смотрите, каков!.. - И продолжая улыбаться, добавил: - От себя отрываю... Потому как - и офицер он, что надо, а уж как лётчик - рождён для полётов! Пилот, как говорится, от Бога...
    Алексей похвалу оценил, хотя и почувствовал себя неловко. Сам-то он тоже знал, что в полку не было рядовых лётчиков, подготовленных лучше него: летал и днём, и ночью при минимально допустимых метеорологических условиях. Но, тем не менее, решил, что Селивёрстов хочет загладить свою вину перед ним, вот и хвалит. Обещал восстановить в должности ещё весной, но до сих пор так и не выполнил обещания. Всё нет у него вакантного места, видите ли. А когда в соседнем полку понадобился хороший "кэзэ", так не захотел отдавать...
    "Может, хоть теперь отдаст, вот этим?.." - подумал Алексей.
    "Эти" - 2 бывалых, общительных испытателя - сразу, видимо, почувствовали, кого им предлагает Селивёрстов. И разговор повели откровенный - не темнили.
    - Подумай, Алексей, дело это - новое. Не скроем - опасное, - говорил один из них, смуглый, лысеющий. - Опыта - пока никакого. Да, а как у тебя со здоровьем?..
    - В порядке, - Алексей улыбнулся.
    - Какой налёт? - спросил другой полковник, кудрявый, с сединой на висках.
    - 1500 часов.
    - В каких условиях можешь летать?
    Вместо Русанова ответил Селивёрстов:
    - В любых. Недавно получил первый класс.
    - А почему он у вас до сих пор в "старших лётчиках" ходит?
    - Не его вина, - ответил Селивёрстов уклончиво. - Был случай... - И замолчал, понимая, что о "случае" зря ляпнул, не надо было.
    - Какой случай? - немедленно заинтересовался лысеющий полковник.
    Пришлось рассказывать самому Русанову. Закончив, он добавил:
    - Но судимости за мной не числится - сняли.
    - Вот, значит, как?.. - огорчённо констатировал кудрявый полковник, выслушав откровенный рассказ Русанова. И переглянулся с товарищем.
    Тот спросил:
    - А были ещё какие-нибудь "случаи"? - Понимал, лётчик пролетал в частях почти 10 лет. Так не бывает, чтобы ничего больше не было.
    - Отказы двигателей, вынужденные посадки, срыв в штопор из облаков, - сухо перечислил Русанов.
    - Да нет, дорогой, так не надо, - улыбнулся задавший вопрос. - Мы же - лётчики всё же!.. Расскажи, как было дело по-настоящему?
    Русанов рассказал. Слушали, переглядывались. Удивлён был и Селивёрстов - многого, оказывается, не знал и сам. Особенно его удивил "Пан", погрузивший Русанову картошку втихаря. Коротко про него подумал: "Сволочь!", и поспешил Алексею на выручку:
    - Что же ты не рассказал про сбитый тобою шар? Воздушный шар он тут у нас сбил! - добавил он, повернув морщинистое лицо к "купцам". - Самому министру Обороны, маршалу Жукову, понравился! - Вспомнив, что Жуков уже не в чести, Селивёрстов перешёл на другое: - Да вот хотя бы последний случай... Не отключился у него автопилот ночью. Что делать? Командую ему: "Покинуть машину!" И что вы думаете?..
    Командир полка рассказал о последнем "случае" Русанова с такой страстью и подробностями, что Алексею было неудобно слушать. Но Селивёрстов, не стесняясь его присутствия, продолжал:
    - Да вы сами подумайте, какое нужно иметь хладнокровие и технику пилотирования, чтобы выйти целым из такой ситуации!
    Полковники улыбались: своё, родное - до печёнки прогревало! Заявили чуть ли не хором:
    - Вот такой нам лётчик и нужен! Подходит!
    - Я уже говорил: от себя отрываю! - сурово повторил Селивёрстов. - Разве рекомендовал бы я вам мокрую курицу?
    - Ну, а ты-то, как, согласен? - спросил Русанова лысый - видно, был поглавнее: записывал всё в блокнот.
    - Конечно, согласен, - твёрдо ответил Алексей. - Дело это интересное!
    - Разумеется, интересное. И - важное! - подхватил полковник. - По пустякам мы не объездили бы столько аэродромов. Среди северных лётчиков ищем!
    - У меня друг работал в Москве испытателем, - сказал Русанов. - Он мне о космосе давно говорил.
    - А кто? - заинтересовался полковник.
    - Да вы его, наверное, не знаете. Володя Попенко.
    - Ха! Попенко мы не знаем! Видал ты его!..
    - Хороший был парень, - вздохнул другой. - Списали.
    - Знаю. Он мне недавно письмо прислал.
    - Да? Ну, как он там?..
    Русанов коротко рассказал - выздоровел, мол, ходит уже без палочки, но к лётной работе не годен.
    Помолчали. Повздыхали.
    - Будешь писать, привет от нас: от полковника Квасова, это я, - представился старший полковник, - и от Кости Чупракова, - кивнул он на товарища. - Да, а сколько же тебе лет?
    - Скоро 30 исполнится.
    - Вот, чёрт! - раздосадовано вырвалось у Квасова. Он посмотрел на Чупракова. - Как считаешь, Костя: не многовато, а?
    - А хрен их знает, - отозвался тот. - Если судить по-нашему, то самый раз. И опыт уже есть. А какие мерки у каманинцев на этот счёт - сам же слыхал!..
    - Вот, чёрт! - повторил Квасов. - На вид-то тебе, думал, лет 25, а ты - старик уже, оказывается.
    Снова поднялся Селивёрстов:
    - Какой же он старик, вы что! Виски только чуть-чуть забелило, так это - авиация! Вон сколько у него передряг было... 29 - старик им!
    - Да не нам, - оправдывался Квасов. - Главному Конструктору. Сказал, чтобы среди молодых искали - лёгких по весу и - без сомнений. Костя, сколько тому парню, из Тайболы? Ну, этому, с княжеской фамилией...
    - Гагарину? Сейчас посмотрю. - Чупраков полистал записную книжку. - Так... Сенчин, Белкин, Мдивани... вот - Гагарин: 34-го года рождения. 23 ему.
    - Ну!.. - вставил Селивёрстов. - А опыт у него - какой? Никакого.
    Чупраков согласился:
    - Это верно, опыта ещё нет, парень только прибыл из училища. Но - вы бы видели его! На всё пойдёт!..
    Селивёрстов обиделся:
    - А мой, что же - не пойдёт? Ходил уже, и не раз! Сами не знаете, чего вам надо...
    - Да нет, пойдёт, пойдёт! - заторопился Квасов. - Запишем, Костя, да? Давай, после Гагарина - Русанов. - И глянув на Русанова, записал. Вздохнув, произнёс: - Эх, рост вот только у тебя... великоват! Ну, да ладно: скажем, с опытом зато.
    Алексея отпустили. И шёл он от самого штаба на свой "22-й километр" пешком - хотелось обдумать всё ещё раз, чтобы никто не мешал. "Это же надо, куда хотят взять! Вовочке не повезло, так, может, хоть мне..."
    От волнующей мысли отвлёк быстро движущийся по звёздному небу метеорит. Но, почему-то летел он не по дуге к земле, а среди звёзд, и не падал. Да и светился как-то не так - не горел этакой вспыхнувшей головкой от спички, а, скорее, похож был на бортовой огонь самолёта. И тогда до Алексея дошло:
    "Так это же - Спутник! Надо же, летает! Летает. Наш, русский! Американцы - тоже хотели запустить свой, вперёд нас... Выходит, что-то не ладится у них там".
    Задрав голову, Алексей смотрел на далёкие холодные звёзды до тех пор, пока удалявшаяся золотая точка среди неведомых миров не исчезла совсем. В небе не было ни единого облачка - только звёздный пожар. Алексей вспомнил свой приезд к Вовочке Попенко под Москвой и тот давний разговор лётчиков-испытателей об освоении космоса. Они уже тогда знали об этом, готовились, а он - не знал. Как и не знал до сих пор имени человека, решившего эту сложнейшую космическую проблему. В Соединённых Штатах Америки над созданием искусственного спутника Земли и ракеты для вывода его на околоземную орбиту работал какой-то учёный по фамилии Браун. Причём, даже не американец - немец, бывший фашист. Об этом писали в газетах. Знал, что "браун" в переводе с немецкого означает "коричневый". А вот об отечественном отце космонавтики ничего не было известно - сплошная секретность. Но, если настрадается в неизвестности, помрёт, тогда и портрет напечатают, и открыто цветы на могилу положат. Чёрт знает, что за традиция такая - верить только мёртвым, кто её придумал? Наверное, Сталин. Но с его "культом" кремлёвские вожди покончили, а традицию недоверия к живым - сохранили. Даже к выдающимся личностям: а вдруг предаст за деньги, переметнётся за славой к врагам? Кремлёвская паутина, выходит, крепче доверия и патриотизма, ею повязаны все.
    Вспомнился рассказ подполковника Коровина: "В прошлом году, панте, когда ещё токо зарождался военный кризис на Суэцком канале, "Поршень" принёс из штаба дивизии новость: очередные отпуска временно запретить, а кто желает поддержать добровольно Египет, может обратиться в секретный отдел при штабе... Дал понять, что добровольцев переоденут в гражданское, отправят через месяц на остров Кипр, а оттуда - они уже полетят в Египет на своих самолётах, которые привезут туда на пароходах в разобранном виде. В Египте, мол, будут отражать воздушные атаки израильтян".
    - Так ведь наша дивизия - не истребительная! - удивился Алексей.
    - Так ведь и "Поршень" - не спец в военных делах! Как выяснилось потом, всё перепутал. Распоряжение касалось только истребителей. А бомбардировщики должны были действовать, в случае надобности, из-под Сухуми. Ну, да не в этом дело, панте... Добровольцев - оказалось не много, да и тех стали проверять, когда не понадобились: а почему это вы так хотели выехать за границу? Началось недоверие - не давали ребятам летать, всё проверяли... Брали за жопу и тех, кто якобы стал сеять панику.
    - Какую панику?
    - Как это, какую? Вот-вот могла разразиться мировая война. Семейные офицеры спрашивали: нужно ли отправлять жён и детей к родителям? Когда, мол, следует ожидать развития событий? Вопросы были совершенно естественные для военных людей. А их, панте, "Поршень" зачислил в паникёры, когда был дан отбой всей этой военной музыке. Сам же, сукин кот, напутал всё, а ходил счастливым и важным - "проверял" с начальником "СМЕРШа" ни в чём не повинных людей.
    - Хорошо, что меня здесь не было! - вырвалось у Алексея. - Я ведь тоже пошёл бы в добровольцы.
    - Вот-вот, - согласился Коровин, угощавший Алексея у себя дома в честь его возвращения. - Уж тебе-то - не поздоровилось бы от этого "патриота" в первую очередь! Токо ты... это... никому про то, што я тебе тут разболтал. Беды потом не оберёмся!..
    - Ну, что вы! Теперь и я осторожнее стал...
    - Это верно: осторожность - во все времена... никому не вредила. А патриотам у нас - ещё больше нужно опасаться таких дураков, как "Поршень". Особенно за рюмкой, - "Панте" постучал ногтем по бутылке. - Язык-то - развязывается...
    Такой был разговор.
    Алексей опять взглянул на звёздное небо и скосил глаза на левый погон - там по-прежнему мерцали под лунным светом 4 звёздочки: капитан. После лагеря он почему-то не мог привыкнуть к ним. Но уж, если удастся попасть в отряд генерала Каманина и слетать в космос, можно дослужиться и до больших звёзд на погонах... Настроение у него резко поднялось, и домой он уже не шёл, а летел.
    Была у Алексея и ещё одна тихая радость - последнее время он очень много и успешно писал. Даже подумывал, не послать ли куда в журнал - вдруг напечатают? Однако не спешил - хотелось отделать всё по-настоящему. Ведь в редакции будут читать люди серьёзные, а серьёзным - надо предлагать и вещи серьёзные, не чириканье.
    В печати сильно ругали автора "Не хлебом единым". Алексея возмущало: за что? Человек взял, по сути, новый рубеж в литературе, а они... Нет, не лёгок путь честных людей и в литературе. Да и чему, собственно, удивляться? То, что официозная критика обвиняла Дудинцева в "ковырянии на задворках жизни", было в кремлёвской паутине явлением не новым - так делалось и при Сталине. Но и тогда это никого не убеждало. Проблемы от этого не исчезали. Значит, всё остается по-прежнему. Только странно другое, кому теперь может помешать автор проблемной книги? Ещё не было случая, чтобы книга могла что-то изменить в жизни. Жизнь - изменяют не книги, они лишь подготавливают общественное мнение о ней. Выходит, это понимают и в Кремле. Значит, как и прежде, не хотят, чтобы люди задумывались о своих проблемах и ошибках руководителей. Вот почему в "Новом мире" сняли с работы его редактора, знаменитого поэта Константина Симонова - не печатай при свободе печати неугодных вещей! Так разве люди после этого не поймут, какая у нас получается "свобода" на практике: поймут. Стало быть, и партия понимает, на что идёт? И - не стесняется этого. Будет и дальше призывать нас к "критике" - этой "животворной силе партии". Какое наглое кощунство.
    Новым редактором журнала был назначен Александр Твардовский, прославленный автор "Страны Муравии" и "Василия Тёркина". Партия уверена, что уж этот будет теперь помнить об уроке своего предшественника. Но - будет ли?.. И можно ли отдельными редакторами, исполнителями злой, антинародной воли, сдержать напор народной мысли?
    Алексей остановился опять. Впереди, тёмным комочком по белому лунному снегу, проскакал в дальний, чернеющий ельник заяц. Оттуда, поднимаясь выше деревьев, выволакивался туман. Везде продолжалась своя, таинственная жизнь. Сверкал соляным блеском кристаллов слежавшийся наст. Блистали звёзды. Застыла в небе жёлтая большая луна. Над освещёнными луной крышами домов курились белые ровные дымы - везде топили дровами. В домах находились офицеры, которые сейчас совершенно не похожи на дневных суровых мужчин - сидели в пижамах, шлёпанцах и пили чай, читали книги, газеты, которым не верили, или играли с детьми, подобревшие и простые. Рабы.
    Не знал тогда Алексей, что на другой день разговаривать с "купцами" будет безликий майор из особого отдела при штабе полка. Хилый и невзрачный, с жёлтым от частого курения и незапоминающимся лицом, он скажет им, не глядя в глаза, что кандидатура капитана Русанова была предложена неудачно.
    - Почему? - спросит Квасов этого, стеснительного на вид, человечка, носившего странную при его роде занятий фамилию - Клейменов.
    - Неблагонадёжен.
    Одно короткое слово, и уже другая судьба, другое будущее, и космос для Русанова на этом закончится. Потому что в особом отделе была тоже своя, таинственная жизнь, о настоящей сути которой многие не знали и не догадывались. А заключалась она не в выявлении шпионов и диверсантов, хотя аббревиатура СМЕРШ и расшифровывалась, как "смерть шпионам". Нет, Клейменов и другие люди, завербованные им в полку, занимались теперь, после войны, совершенно другим ремеслом - подслушиванием своих же однополчан: комсомольцев, коммунистов, беспартийных. О чём они говорят, как настроены по отношению к вождям правящей партии и к самой этой партии? Партия в государстве - одна, коммунистическая, других не было. Значит, и любить больше некого. А если кто-то не любит, об этом надо немедленно доносить Клейменову. Он такого человека пометит в своём тайном списке клеймом неблагонадёжности и усилит за ним слежку. Потому что не любить кого-то из руководства государством, а тем более саму руководящую силу и её идеологию, в стране Советов нельзя. А для того, чтобы ничего такого не случилось, нужно окружить весь народ и армию, как паутиной, невидимой сетью тайной службы. Меняются ли вожди, министры, просто чиновники на высоких постах, а тайный рабский донос и его тайная организация - должны оставаться незыблемо. Должны бдить.
    Майор Клейменов уже знал от раба Зимина, что ему высказал Русанов после разоблачения "культа личности" Сталина: "30 лет лизали этому культу задницу, и опять остались мудрыми и смелыми!" Клейменову этого будет достаточно, чтобы, не задумываясь и не проверяя, а правду ли сообщил раб, перечеркнуть многолетнюю работу Русанова, его способности и лётный опыт, его мужество. Ну, а если осведомителем руководили какие-то личные мотивы? Разве такое исключено? Разве нравственность стукачей вне сомнений? Нет, главное для тайной службы - не какие-то "личные мелочи". Главное - это если есть сомнение в чьей-то благонадёжности. А кандидатов для космоса - впрочем, как и для рубки леса - хватит. Одни - будут рубить (ибо деревья - это дрова), другие - полетят, куда угодно, хоть на Луну, несмотря на то, что нет ещё таких скафандров, чтобы выдержать радиацию на её поверхности. А вот этого Русанова - туда нельзя: он и на Луне станет рассуждать о том, что жить надо не для партии, а для людей.
    Начальник СМЕРШа, занятый бессмысленной работой, хотя и знал, что умные офицеры догадываются о его истинной роли, однако же, настолько привык к нелегальному свинству слежки, что не счёл нужным маскировать его даже перед "чужими" в полку офицерами - ляпнул своё мнение о Русанове полковнику Квасову напрямки, то есть, официально: "неблагонадёжен". Он мог попасть бы в идиотское положение, поинтересуйся полковник: "А зачем же вы тогда держите такого лётчика на военной службе? Рядом 2 границы, а он у вас тут летает чуть ли не каждый день! Вдруг улетит?.." И получилось бы, что Клейменов разгласил тайну о том, что он занят не выявлением шпионов, внедрившихся в полк, не пресечением деятельности дураков, выбалтывающих военные секреты кому попало, а болтает сам и следит за "своими". Да ещё сплёл для этого негласную, тайную от народа, сеть из секретных осведомителей. Если бы Квасов доложил обо всём этом, "куда следует", тоже официально, то государство немедленно отреклось бы от Клейменова, разоблачающего по своей тупости антинародную сущность тайной государственной организации. И чем бы тогда закончил службу Клейменов? То-то...
    Однако ничего подобного не произошло. Потому что "чужой" полковник также оказался рабом времени и, выслушав "смершника", промолчал. А ведь уже знал о том, что лётчик Русанов - честен, талантлив, и что в полку это известно всем. Следовательно, обязан был как честный офицер возмутиться сомнением Клейменова в благонадёжности Русанова перед отечеством - слишком уж очевидной была подлость такого сомнения. Но полковник не возмутился, а... промолчал, не желая "связываться с дураком". Да, полковник Квасов сразу разглядел в этом майоришке дурака, который ничего другого, кроме слежек и подслушивания, делать не умеет. Тем не менее, штатная должность, занимаемая им, позволяет ему расти до подполковника. А его "сомнения" в благонадёжности офицеров перед Родиной доказывают правительству лишь необходимость содержания на тайной государственной службе его самого. И этот никчемный, бесполезнейший и подлый человек всю жизнь будет стараться оправдывать доносами именно эту мысль. А не то, что Родине должны быть дороже русановы-профессионалы. Получается, что главной целью самой этой тайной службы давно стала слежка за соотечественниками, а не за шпионами. Шпионов ловить трудно. Следить за однополчанами, гадить на них и зарабатывать на этом себе должности и чины, куда проще. Разве может Русанов на своей опасной работе вырасти до подполковника, если даже станет командиром эскадрильи? Никогда! Всё это полковник Квасов, конечно же, понимал. Но когда дело дошло до решения чужой судьбы, пожертвовал он всё же Русановым, а не личным комфортом. Наученный опытом жизни, он решил, что высокое начальство никогда не даст в обиду никчемного майоришку. Почему он так решил? Да потому, что ни разу ещё не отваживался проверить своё гражданское мужество. Не захотел и в этот раз - хватает с него и смертельных флаттеров и баффтингов в полётах. Так что Русанову - он лишь мысленно посочувствовал, представив себе его судьбу. И вычеркнув его фамилию у себя в блокноте, вздохнул. Правда, перед выездом из полка, он успел предупредить Селивёрстова:
    - Иван Андреич, тут приходил ко мне особист из твоего штаба...
    Рассказав о разговоре с Клейменовым, Квасов добавил:
    - Ты имей это в виду, когда ещё раз захочется заступиться за своего Русанова.
    - А зачем мне за него заступаться? - холодно спросил командир полка. И тоже добавил: - Лётчик этот - мне самому пригодится, коль уж вы напустили в штаны и отказались от него. А передо мною - он чист! Перед кем его отстаивать?
    - Да ты погоди обижаться-то... - покраснел Квасов, наливаясь кровью, словно помидор спелым соком. - Ты - ещё не всё знаешь...
    - Чего я не знаю? - насторожился Селивёрстов.
    - Весной - будет новое сокращение Вооружённых Сил.
    - Откуда знаешь?
    - Ходит слух по московским штабам. А выполз он, говорят - из кабинета Хрущёва.
    - Ясно, - мрачно заключил Селивёрстов. - Значит, "Поршень" и "Клеймо" - сожрут моего лучшего лётчика. Так, что ли?
    - Тебе тут, на месте, виднее. Ну - бывай, всего хорошего!..
    Квасов уехал, а Селивёрстов неожиданно затосковал, рассудив: "Видно, после ухода Жукова - бардак этот будет продолжаться. Может, не ждать? Выслуга лет у меня для пенсии - максимальная, больше не прибавят. А время - вон, какое унизительное началось! Культ личности вроде бы развенчан, а сущность отношения к людям осталась прежней. Профессионалов - убирают везде, а бездельники и другое зловонное дерьмо - остаются. Потому что клейкие..."
    Похоже думал теперь и Русанов, сидевший по вечерам над своими сочинениями, хотя и рассуждал несколько в иной плоскости о государственном бытии. "Разве это демократия, если никто в стране - даже министр Обороны - не решается открыто высказать собственного мнения! Как можно при такой прогнившей государственной системе написать об этом? Да ещё так, чтобы и в журнале напечатали, и читатели поняли всё. Ведь то, что появляется пока в печати, напоминает опрыскивание листьев у сохнущего дерева вместо лечения корней".

    3

    День рождения сына и встречу нового, 1958 года Мария Никитична решила провести за полярным кругом, а затем уже ехать домой. Однако побыть с сыном наедине в эти дни ей не удалось. Впрочем, она об этом не пожалела.
    Во-первых, отпала необходимость хлопотать на кухне, заготовлять продукты, выматываться. Сын пригласил её и соседей в городской ресторан, где уже всё было готово. А во-вторых, там их ждали за столиками однополчане Алексея, холостяки. Они сидели с городскими девчонками, сразу же придвинули столы к столу именинника, оркестр сыграл "туш", и весь вечер прошёл весело, шумно и радостно. Но более всего порадовала Марию Никитичну речь пожилого подполковника Коровина, почти её ровесника, появившегося в ресторане, как выяснилось, неожиданно для всех. С ним пришла и его худенькая жена, показавшаяся Марии Никитичне молодой из-за тонкой девичьей фигуры. Сам же Коровин был полноват, мешковат, простоват и добродушен. Говорил он, как все северные волжане, напирая на "о".
    - Товарищи офицеры и уважаемые гости именинника! Разрешите сказать пару добрых слов об Алексее, так как я, панте, ради этого сюда и пришёл, хотя и не был зван. Меня попросил об этом наш командир полка. Потому, как круглые даты офицеров - в порядочных частях, где политработа с личным составом на высоте - полагается отмечать не только в приказах, но и ценными подарками. Вот я и хочу исправить, так сказать, оплошность - назовём это так - допущенную нашими политработниками. От имени командира полка и своего лично... хочу вручить имениннику в честь его 30-летия вот этот подарок с гравированной надписью... - Коровин достал из кармана френча серебряный портсигар, раскрыл его и, надев очки, прочёл вслух надпись, выгравированную мелкими буковками внутри на позолоте: - "Капитану Алексею Русанову, лучшему лётчику 1102-го бомбардировочного авиаполка и русскому интеллигенту-патриоту в день 30-летия от командира части полковника Селивёрстова и начальника штаба подполковника Коровина приватно и в знак личного уважения".
    Закончив чтение, Коровин снял очки, повернулся к сидевшим гостям, произнёс:
    - Разрешите вручить, панте?..
    Раздались дружные аплодисменты. Коровин подошёл к Алексею, вручая портсигар, расцеловал его по русскому обычаю троекратно в щёки. Заметив слёзы на глазах Марии Никитичны, обратился торжественно и к ней:
    - Спасибо вам, уважаемая Мария Никитична, за то, что вырастили для Родины такого замечательного сына!
    Пожимая подполковнику руку, Мария Никитична расплакалась ещё сильнее. Коровин и тут её выручил, сказав:
    - Именно такой я вас себе и представлял, когда сочинял телеграмму о том, что ваш Алёша не вернулся из полёта. Но - что же вы теперь-то плачете? Знайте, кого преждевременно хоронят, тот будет жить долго!
    - Жалею, что нет здесь сейчас мужа... Он - больше меня ценит в Алёше его преданность службе. Посмотрел бы, погордился тоже...
    Мария Никитична заметила, что слёзы выступили и у её соседки, сидевшей напротив. Ласково спросила Зимину, когда подполковник отошёл от стола:
    - Галочка, а вы почему плачете?..
    - Мы не догадались с Сашей, что на подарках можно делать надписи, которые остаются навсегда.
    - А что вы хотели бы написать? - вырвалось у Марии Никитичны, прежде чем успела подумать, что такого вопроса задавать ей не следовало бы. К счастью, Галина нашлась, что ответить:
    - Я - пожелала бы Алёше стать знаменитым писателем. Как Антуан де Сент-Экзюпери, например. - Поняв по глазам Марии Никитичны, что та не знает такого писателя, Галина быстро добавила: - Он - тоже был лётчиком-бомбардировщиком, француз. Погиб над Средиземным морем в войну.
    Мария Никитична удивилась:
    - Так вы знаете, что Алёша...
    - Да, Мария Никитична, знаю, - тихо и опять быстро произнесла соседка и замолчала, опустив глаза к тарелке. Вроде бы занялась едой.
    Мария Никитична после этого инцидента не думала, что и новый год ей придётся встречать вместе. Но Галина так упрашивала её, что отказаться было невозможно. На аргументы, что новый год - праздник семейный, что надо сидеть в своей квартире, с семьёй, у Галины находились неопровержимые резоны тоже:
    - Мария Никитична, но ведь квартира-то у нас - одна. Разные только комнаты. А кухня общая, вот и будем с вами вместе готовить всё. Как одна семья. Сын ваш - рядом, с вами. Вместе-то - веселее. Вспомните, как хорошо провели время в "Магните". А если устанете, захочется прилечь, в любой момент сможете уйти с Алёшей к себе.
    Деваться Марии Никитичне было некуда - согласилась. Из любопытства спросила:
    - А почему у ресторана такое странное название - "Магнит"?
    - Всех туда тянет. Это - единственное красивое и просторное здание в городе. Потому так и прозвали... Там - весело!..
    Однако, в большой комнате Галины, где собрались встречать новый год, весёлого праздника не получилось. Мужчины - молчали. Мария Никитична веселить людей не умела. Одна Галина пыталась сгладить скучную тишину то своими шутками, то прибаутками, но они тут же гасли, словно сырые спички, вспыхивающие на миг в темноте - ответного света в глазах ни у кого не было. Выдохнувшись, она со вздохом спросила:
    - Мария Никитична, скучно мы живём, да?
    Посмотрев на мужа Галины, сидевшего с хмурым лицом, Мария Никитична ответила дипломатично:
    - Да ведь все так сейчас живут. Особо веселиться вроде бы не с чего.
    - Нет, не скажите! 5 лет назад жизнь была не легче. А мы - всё же и смеялись, и песни пели, и любовь была... А теперь остались от всего только рыбалка, домино и скука.
    - Это что, в мой огород, что ли, камешек? - обиделся Зимин и надулся, ожидая ответа.
    Мария Никитична испугалась: "Сейчас может начаться скандал!" Робко произнесла:
    - Галочка, я вот недавно книжечку стихов у Алёши на полке нашла... Там мне понравилось одно стихотворенье, отмеченное красным карандашом и закладкой:

    Любовь - не вздохи на скамейке
    И не прогулки при луне...

    - Алёшенька, как там дальше?..
    - У Степана Щипачёва, что ли? - улыбнулся Алексей. - Там у него вот как...

    Любовью дорожить умейте,
    С годами - дорожить вдвойне.
    Любовь - не вздохи на скамейке
    И не прогулки при луне...
    Всё будет: слякоть и пороша,
    Ведь вместе надо жизнь прожить.
    Любовь с хорошей песней схожа,
    А песню не легко сложить.

    Кончив читать, Алексей посмотрел на Галину - глаза в глаза. Давно уже не делал этого. Тихо сказал:
    - Наверное, рыбалка тут не при чём.

    Мы часто ищем сложности вещей,
    Где истина лежит совсем простая.
    Мне не хватает нежности твоей,
    Тебе моей заботы не хватает.

    Алексей повернулся лицом к Зимину, дочитал стихотворение до конца:

    Что к этому прибавить я могу?
    Одно, что я любви твоей не стою:
    Ведь я тебя совсем не берегу -
    Легко ли нежной быть тебе со мною?

    - Вот это, Саша, Щипачёв написал, наверное, в наш с тобою огород... в мужской.
    Галина неожиданно молча заплакала. Мария Никитична, кивнув сыну в сторону двери, поднялась, чтобы уйти. Алексей с облегчением в душе двинулся за нею, и на этом совместная встреча нового года закончилась.
    В комнате сына Мария Никитична почему-то шёпотом произнесла:
    - Хорошо, что мы ушли. И вообще, пора мне, видимо, ехать домой.
    - Мам, ну, чего ты всполошилась? Отдыхай... Что у тебя там - маленькие дети?..
    - Нет, Алёшенька. Дети не дети, а всё равно, что дети! Джек наш - старым совсем стал: скулил, лизал мне руку, когда я уезжала. Ты бы видел его глаза! Смотрел так, будто я покидаю его навсегда. И слёзы, как у человека; у меня прямо душа разрывалась. Да и отец твой - один там. Тоже, небось, соскучился, и питается плохо - в основном табачным дымом. Поеду я... уж ты не обижайся на меня!
    - Мне - тоже плохо будет без тебя. Привык уже к тому, что ты рядом.
    - Ничего не поделаешь, Алёша. Такая у нас жизнь. Когда ждать тебя в отпуск? Что передать папе?..
    - Передай, всё хорошо. А когда в отпуск - не знаю. Наверное, весной...
    Мария Никитична понимала, сыну, действительно, тяжело здесь одному, без любимой женщины, без друзей - не из железа же он. И хотя, с одной стороны, привязанность и сыновья любовь радовали её, но, с другой, сердце болело и ныло от грусти: "Ну, был бы женат, другое дело! Что с того, что его любит чужая жена... хотя и знаю: она позаботится о нём, если ему будет плохо, но всё равно в его возрасте надо жениться. Только жена - преданный и настоящий друг до конца! Может, напомнить ещё раз про Ниночку?.."
    - Алёшенька, а Ниночке - что передать, а? Заканчивает свой техникум... Так расцвела девочка, такой нежной красавицей стала, словно молодая яблонька в старом саду! Она часто спрашивает меня о тебе, когда встречаемся. Приветы передаёт, не забыла...
    Алексей вспомнил о слухах про второе сокращение армии, потемнев лицом, сказал:
    - Не говори, мама, пока ничего. Только привет...
    - Но, почему, Алёшенька?..
    Мария Никитична чуть не заплакала, почувствовав какую-то тоскливую обречённость в голосе сына. Но он неожиданно улыбнулся ей и перевёл разговор на другое:
    - Мам, а зачем тебе трястись в поезде двое суток до Москвы, мучиться потом с пересадкой и снова трястись четверо суток. Да ещё хочешь купить 20 килограммов копчёных морских окуней здесь для папы! Это же вес для тебя! Помогать будет некому...
    - А как же иначе?
    - Давай, я куплю в предварительной кассе в Мончегорске билет на самолёт, потом провожу тебя до Мурманска и там помогу сесть. Во Фрунзе тебя встретит твой брат и поможет пересесть на местный поезд, который привезёт тебя на нашу станцию. А папа встретит...
    - Ой, да я же не летала никогда! Вдруг умру там от страха? - Мать уже улыбалась, и Алексей понял: согласна. Тюремные места, в которых когда-то здесь был отец, она уже проехала, на жизнь на "21-м километре" - посмотрела; что такое полёт и работа лётчика - посмотрит; можно прощаться...


    Так Мария Никитична, чуткая к настроениям сына, и улетела домой, не узнав, почему таким грустным он был все последние дни. Алексей же рассудил всё просто: "Рано ей об этом знать - может, опасения ещё и не сбудутся. Зачем тревожить заранее? 14 лет службы псу под хвост - это не шуточки! Отец начнёт обкуриваться... Авось, пронесёт как-нибудь, не демобилизуют?.."
    Глава десятая
    1

    В феврале 1958 года в авиаполки страны пришёл приказ о новом сокращении Вооружённых Сил. Премьер Хрущёв, неустанно ездивший по чужим странам, рьяно выступал с высоких трибун за мир на земле, за разоружение, пожинал на этом громкую славу и ордена, удостоился ещё одной звезды Героя труда и, натрудившись уже как четырежды Герой, принялся за жатву "народного бремени", Советскую армию во второй раз. После отставки Жукова новый министр Обороны маршал Родион Малиновский ни в чём вождю не перечил, смотрел только в рот - что скажет? Поэтому Указ "Никиты" о сокращении ещё 660 тысяч военных был им встречен безропотно. По его приказу старики из Генштаба тут же принялись за дело: чётко, быстро, по-военному выкосили остатки молодых генеральских и полковничьих кадров. Ну, а в конкретных дивизиях и в полках решающую роль в судьбах офицеров стали играть партийные бюро.
    "Комиссары", как прозвали офицеры эти бюро, составляли сначала список кандидатов на увольнение в запас. Затем обсуждали на своих заседаниях каждую кандидатуру, вносили коррективы, если командиры не соглашались с их решением по каким-то конкретным фамилиям. А после этого окончательный список, согласованный с командиром полка и его заместителем по политической части, утверждался и выносился на согласование с самими кандидатами на получение пинка под зад - то есть, требовалось получить от каждого из них официальное "согласие". Вдруг офицер выдвинет против своего увольнения какие-то весомые аргументы, о которых комиссия не знала или же забыла их учесть? Мало ли что... Гуманность - прежде всего...
    На собеседование, чтобы получить личную подпись "согласен", комиссия вызывала каждого кандидата в отдельности. Выкликалась фамилия, и офицер входил в дверь, ведущую в партийное бюро полка. Остальные кандидаты на разгром личной судьбы обкуривались в коридоре в ожидании своего судного часа. Мотивы "против" были почти у каждого: "большая семья", "всего один год осталось до выслуги на пенсию" и так далее.
    В авиационном бомбардировочном полку Селивёрстова "чрезвычайную комиссию", вершившую свой суд на увольнение, возглавлял заместитель командира по политической части подполковник Резник. В марте, когда очередь дошла до обсуждения кандидатуры капитана Русанова, Селивёрстов, как и ожидалось, воспротивился его увольнению:
    - Я, товарищи, категорически против включения Русанова в список! Самый подготовленный лётчик - это раз. Самый грамотный теоретически и культурный офицер - это 2. Ну, и молодой совсем! Таким - только и служить на пользу отечеству, это - 3!
    С места, не поднимаясь, нахально глядя на Селивёрстова, подал злую реплику "Поршень", ненавидевший Русанова:
    - И - беспартийный, это - 4!
    Селивёрстов спокойно парировал:
    - Долго вступить в партию, что ли? Я - хоть сейчас готов дать ему рекомендацию! Человек он - молодой, интеллигентный, я уже говорил об этом. Так что - не поздно...
    - И кого же вы предлагаете в список вместо Русанова? - спросил Резник.
    - Майора Красавцева, например. 40 лет. Летать - не стремится. Полная выслуга лет...
    Замполит знал, Красавцев - до перевода в этот полк - не справился с должностью командира эскадрильи, служа в Прибалтике. Был понижен в должности до заместителя и переведён сюда. Но и здесь опасался летать и ночью, и днём, если метеорологические условия были сложными - планировал себе полёты только в простых условиях, благо планирование лётной подготовки эскадрильи входило в его прямые обязанности. Фактически он уже не служил, а дослуживал в ожидании срока, когда пенсия станет максимальной, то есть, хотел прослужить ещё полтора года, но с минимальным лётным риском. Однако, зная всё это о Красавцеве, "Поршень", тем не менее, задал командиру полка дурацкий вопрос в силу своей некомпетентности и природной тупости:
    - А как вы сможете назначить на место заместителя командира эскадрильи, коммуниста Красавцева - беспартийного и всего лишь старшего лётчика Русанова, имевшего, кстати, судимость?
    Селивёрстов опешил:
    - Товарищ подполковник, вы у нас, что - с Луны?
    - Не понима-аю вас?!. - налился "Поршень" злой, возмущённой краской. - Что вы имеете в виду?
    - Да то, что, во-первых, судимость с Русанова - снята; и говорить о ней - нечестно и несправедливо. А, во-вторых...
    - Во-первых, - перебил Резник командира, - судимость приказал снять с Русанова маршал Жуков, человек, уволенный из армии по решению Политбюро цека партии... за известные вам... злоупотребления властью!
    - А, во-вторых, - перебил Селивёрстов своего подчинённого, - я - не собираюсь ставить Русанова на место Красавцева. Уволив Красавцева, я выдвину на его место командира звена Касымова. На место Касымова - выдвину старшего лётчика Русанова, и боевая подготовка нашего полка - от этого только выиграет!
    - А наша партия?!. - выкрикнул "Поршень".
    - Что - партия?.. - не понял Селивёрстов.
    - Выиграет или проиграет? - торжествующе вопросил замполит. - Коммуниста вы, значит, уволите, а беспартийного Русанова, связанного протекционистскими отношениями с Жуковым, который... тоже не ладил с партией, вы - хотите оставить?! Так надо вас понимать?..
    Теперь налился краской Селивёрстов:
    - А в "гражданке" Красавцев - что? Разве перестанет быть коммунистом? И вообще - я не об этом говорил! Я имел в виду боевую подготовку, её профессионализм, а не членство в партии. Да и маршал Жуков... действовал по отношению к Русанову... тоже в рамках закона, а не протекций. Хотел сохранить для нашей армии ценного лётчика, а не какого-то личного подхалима!
    - О ценности этого лётчика - вы лучше спросите начальника Особого отдела! - снова перебил Резник Селивёрстова. - Если на то уж пошло...
    - А ну тебя!.. - махнул Селивёрстов, имея в виду 3 буквы. Но не договорил, понимая бесплодность и бессмысленность дальнейшего разговора и думая о том, что настал именно тот час, когда надо подавать рапорт об увольнении и самому. "С кем я буду выполнять лётную программу, если разгонят всех молодых? С "красавцевыми"? А кто будет отвечать, когда они не смогут выполнить ни одного серьёзного задания по боевой тревоге? Ты, что ли, "Поршень" поганый?! Нет, братцы, всё! Летайте дальше сами..."
    После "заседания" Селивёрстов направился к полковому врачу в санитарную часть и без околичностей заявил:
    - Вот что, Даниил Ильич, летать я... с моим плохим сердцем... не смогу больше. Так что - записывай мою жалобу на сердце официально. И докладывай об этом своему дивизионному начальству. Пусть списывают с лётной работы по состоянию здоровья. Сейчас - идёт как раз сокращение, никто и возражать, я думаю, не станет.
    - Хорошо, - легко согласился врач, - сегодня же и доложу.
    - Если надо, могу раздеться: выслушаешь моё сердчишко сам.
    - Да, товарищ полковник, выполнить эту формальность - необходимо, конечно, - снова согласился полковой врач.


    Русанов был вызван на "собеседование" на другой день, когда Селивёрстов уже успокоился, считая уволенным и себя, и с полным безразличием к происходящему заявил Резнику:
    - Ты придумал его увольнять, ты - и вызывай. Предъявляй, так сказать, ему свои "аргументы". А у меня - претензий к этому лётчику... нет! Поэтому - я, как говорится - "пас"!
    Резник, уже прослышавший об уходе командира в отставку по состоянию здоровья, даже обрадовался тому, что Селивёрстов устранился от защиты Русанова и, выкрикнув в коридор ненавистную фамилию, злорадно подумал: "Ну, ясный сокол, сейчас ты у меня - запросишься на горшок! И обделаешься при всех! Без унижения... я тебя, щенка - не отпущу!.."
    - Капитан Русанов по вашему вызову прибыл! - доложил Алексей, увидев стоявшего за столом комиссии замполита.
    Тот, напустив на себя важный вид, не глядя Русанову в глаза, а мимо него, будто его тут и нет, привычно произнёс:
    - Товарищ капитан, как вы уже знаете, в нашей армии, согласно Указу правительства и министерства Обороны, намечено провести очередное сокращение солдатского и офицерского состава. И мы тут, посовещавшись, наметили к демобилизации и вашу кандидатуру. А так как по существующему положению требуется для этого личное согласие кандидата на увольнение и его личная подпись, то мы и вызвали вас для этого. Если согласны, то можете... - Резник придвинул к Русанову отпечатанный на пишущей машинке лист с фамилиями и росписями против них: "согласен" - такой-то", и продолжил: - поставить свою подпись сразу и быть свободным. Если же НЕ согласны, то напишите слово "ознакомлен", и всё равно - поставьте свою подпись, число, месяц и год: сегодня у нас - 9 марта 1958 года. И приступайте к изложению мотивировки своего несогласия, так сказать. Мы его - потом впишем... в соответствующую графу. Вот тут... И дадим вам прочесть. Вот, собственно говоря, всё.
    Русанов побледнел:
    - Значит, вы - хотите получить от меня... согласие, Леонид Григорьевич? А на что, собственно говоря?
    - Как это - на что? - удивился Резник. - На увольнение в запас.
    - То есть, вы, Леонид Григорьевич, хотите - испортить мне жизнь? А я - словно ваш покорный раб - должен согласиться на это? Да ещё и поставить под этой подлостью свою подпись! Что всё - правильно?..
    - Ну, во-первых, Указ правительства - это вам не подлость, так что подбирайте выражения, когда говорите. Во-вторых, можете убедиться сами, что другие офицеры - уже расписались и не считают это, как вы назвали, подлостью. И, в-третьих, попрошу вас обращаться ко мне, как положено по уставу: я для вас сейчас - не Леонид Григорьевич, - закончил комиссар свою тираду, тяжело дыша.
    - Хотите, значит, чтобы я, 30-летний и перспективный лётчик первого класса, называл вас товарищем?! За то, что вы лично - решили уволить меня из кадров? За то, что вы - ненавидите меня? И не считаетесь с тем, что как профессионал - я...
    Резник нервно перебил:
    - Это - ложь! Я - не один решал ваш вопрос!
    - Нет - один! Лжёте - вы, а не я! - поднял тон и Русанов. - Пусть поднимут руку те из членов комиссии, кто действительно согласен с тем, что меня - нужно уволить!..
    - Здесь - не собрание для голосования!..
    - Видите?!. Ни одной руки! Все помнят ваши одинокие аплодисменты на суде. И на этот раз - опять это ваших рук дело! Поэтому, вы - знаете тоже: что вы - мой личный враг, Леонид Григорьевич! А - не товарищ! Так что - не требуйте от меня...
    - Товарищи! - начал выкрикивать Резник, вытирая платком лоб и мокрые виски со спиральками тёмных и потных кудрей. - Он - меня оскорбляет! Что же вы смотрите?!. Его - предупредил вчера обо всём полковник Селивёрстов, который - тоже...
    - Что-о?! - рявкнул командир полка, беленея от гнева. - Да как ты смеешь?!. Я даже не видел его - ни вчера, ни сегодня! А ты - действительно был один за его увольнение! Разве не так? Он же - действительно перспективный... самый перспективный из лётчиков! И я тебя - об этом предупреждал!.. Но ты!..
    - Я - тоже вас предупреждал! - опомнился замполит, переходя в наступление. - Да - или нет?! О том, что офицер - имел судимость! Что - беспартийный...
    В перепалку ринулся и Русанов:
    - Что-о?! Беспартийный?.. И это - говорите вы, комиссар?! Вы попираете Конституцию! Там записаны равные права для всех граждан!
    - При чём тут права, - отбивался замполит, теряя логику и обнажая собственную суть. - Никто ваших прав - не касается...
    - Как это не касается?! - возмутился Русанов. - Вы - уже не контролируете себя!.. Оскорбили честь полковника!.. Беспартийные для вас - люди второго сорта!..
    Селивёрстов вскочил:
    - Прекратить базар! Всем - молчать! Русанов! Изло`жите ваше "несогласие" письменно дома. И сдадите завтра - мне. А сейчас - пишите: "ознакомлен", расписывайтесь, и можете идти. Мы тут - договорим остальное без вас...
    Уходя, Русанов подошёл к "комиссару" вплотную и тихо сказал ему почти на ухо:
    - Ну и сука же ты! Вот тебе-то - нельзя служить! Ты же действуешь, как враг народа! - И пошёл, видя перед собою уже не замполита, а паука на красной от заката паутине.
    Резник не проронил больше ни слова - онемел.


    На другой день, рано утром, Русанов уже был в кабинете командира полка. Вручив Селивёрстову мотивы своего "несогласия", изложенные письменно, он стоял и ждал, когда тот их прочтёт. Полковник же не торопился - прочёл раз, затем другой и удивился:
    - Ты - прямо готовый юрист! И ясно так всё, чётко... Хорошо написал!
    - Разрешите быть свободным, товарищ полковник?
    - Нет, погоди. У меня к тебе есть разговор... А свободным - ты, парень, судя по твоей толковости... - Селивёрстов помахал в воздухе листом "несогласия", - никогда не станешь у нас.
    - Почему, товарищ полковник? - насторожился Русанов, охваченный тревогой: где-то уже горело опять...
    - Сейчас объясню... Ты - садись, чего стоять-то? Разговор у меня к тебе - доверительный, без свидетелей, так сказать. И - ещё вот что: можешь называть меня по имени-отчеству... Так - нам обоим будет проще, Алексей Иваныч. Разговаривать будем о вещах, которые... или о которых, там, где трое - вслух не толкуют. Понял?
    - Понял. Я ведь в тюрьме сидел, если не забыли. Секреты хранить - умею.
    - Это - хорошо, что умеешь. Тогда послушай, о чём мне сказал полковник Квасов перед отъездом. Помнишь, "купцы" приезжали к нам?..
    - Конечно, помню.
    - Так этот Квасов - по секрету, конечно - сообщил мне, что завалили твою кандидатуру в космонавты - сначала "Поршень", а потом и "особист".
    - Иван Андреич, как вы думаете, почему у нас решают судьбы людей - всегда... такие, как "Поршень" и "особист"?
    - В каком смысле - "такие"? Что ты имеешь в виду? - не понял Селиверстов. - По должности, что ли?
    - Нет, не по должности. Когда должность обязывает - это понятно. А вот на эти-то должности - попадает всегда - кто? По своей человеческой сущности?
    - То есть?
    - Вернее, по анти человеческой. Ну, те, кто ничего не делает. Или, как правило - не умеет делать! Самые никчемные! Не умеют ни утюг починить, ни мотоцикл. А их - ставят даже над командирами.
    - А хрен их знает!.. Белоручки, что ли?..
    - Белоручками - считали дворян, - не согласился Русанов. - Но дворяне - умели делать всё! Работали инженерами, водили по морю корабли, были профессиональными военными.
    - Откуда тебе это известно?
    - Из истории. Менделеев, Крузенштерн, Можаев, который изобрёл самолёт. А офицеры - умели не только в атаки ходить, но и сапоги себе чинить. А эти...
    - Так ведь и мы с тобой - офицеры. И летать умеем, и бензобак заменить на самолёте, если надо. Этому - нас техники обучили, когда мы ещё были курсантами.
    Алексей продолжил свою мысль:
    - И ещё одну странную вещь я заметил. У нас - если человек способный к чему-нибудь, "поршни" - обязательно будут против него! Ну, просто - нюх у них на таких... Сами - ничего не умеют, а тех, кто умеет - давят. И - любят руководить, ничего не умея. Почему? Вам не кажется странной эта закономерность?
    - Да что же тут странного! - вырвалось у Селивёрстова. - У "поршней" - какой главный принцип в подборе кадров? Профессионализм, что ли?
    - Партийность?.. - тихо произнёс Русанов.
    - Ну вот! Сам понимаешь, и сам же - удивляешься. Им - нужна преданность, а не...
    - Так ведь они же, - перебил Алексей, - доведут народ в конце концов до полного безразличия к своей работе! Специалисты - станут редкостью, а основная масса - строители, шахтёры, железнодорожники - будут делать своё дело шаляй-валяй. Развалится же когда-нибудь всё!..
    - Не развалится. Но - развратится, это уж точно!
    - Хрен редьки не слаще.
    - Ладно, думать обо всех - не наша с тобой задача. Сейчас - надо тебе думать, куда пойти после демобилизации? Может, в ГВФ? У меня-то - приличная пенсия будет. А как собираешься жить ты? Как пилоту - я могу дать тебе официальную характеристику. Вдруг пригодится...
    - Вы что - тоже уходите?!.
    - Ухожу, Алексей! Не могу я больше оставаться среди дерьма.
    - Значит, и мне бесполезно сопротивляться, - заключил Русанов с грустью. - А за ваше заступничество - хоть ничего и не вышло - всё же спасибо!
    - Да погоди ты хоронить-то... Может, ещё и получится что? Я тут - насчёт тебя - одну демонстрацию решил провернуть...
    - Какую демонстрацию?
    - Тебе - этого лучше пока не знать. Естественнее будет выглядеть...


    Через неделю Русанова вызвал к себе начальник строевого отдела полка - нужно было оформлять документы на увольнение в запас. Алексей ничего иного в решении своей судьбы не ожидал - система партийной паутины работала безотказно - поэтому встретил вызов на последний приём мужественно:
    - Товарищ майор, капитан Русанов по вашему приказанию прибыл! - доложил он начальнику строевого отдела, получившему недавно чин майора. И стоял перед ним навытяжку - румяный, статный, молодой.
    Взглянув на него, майор опешил. Занятый "Личными делами" офицеров, всякими необходимыми для демобилизации бумагами, работающий и по ночам, он как-то не видел за бумагами самих людей, на которых оформлял все эти вороха. А тут вдруг впервые увидел.
    И вспомнил: "Русанов... Русанов. Это же... бывший командир звена, лётчик первого класса. Один из первых в полку, кто стал летать ночью. Что же это делается?!" Спросил:
    - Сколько тебе лет, Русанов?
    - 30, товарищ майор.
    - Так тебе же ещё служить да служить, как медному котелку! Какой у тебя налёт?
    - Около 1500 часов, товарищ майор.
    Теперь начстрой вспомнил и другое: просьбу командира полка показать Русанова в штабе дивизии. Последние слова Селивёрстова: "Может, хоть там одумаются, когда увидят живого человека, а не бумагу!" Вспомнив об этом, майор спохватился:
    - Ладно, Русанов, подожди меня здесь, я скоро вернусь...
    Прихватив с собою "Личное дело" лётчика, он ринулся к командиру полка за разъяснениями, а заодно извиниться. Подойдя к двери кабинета Селивёрстова, он приоткрыл её, увидел, что у командира никого нет, спросил:
    - Разрешите, товарищ полковник?
    - Входи, - кивнул Селивёрстов, не отрываясь от листка бумаги, на котором что-то писал.
    - Товарищ полковник, я к вам по поводу демобилизации капитана Русанова, можно?
    - Слушаю.
    - Товарищ полковник, разве можно демобилизовывать таких лётчиков? Это же... это же преступление перед родиной, я считаю.
    - Согласен с тобой - преступление, - спокойно сказал Селивёрстов и встал.
    - Так это... можно, значит, прекратить? - радостно спросил начальник строевого отдела.
    - Что прекратить?
    - Оформление документов на демобилизацию.
    - Так я же сам тебя просил: показать Русанова в штабе дивизии. Забыл, что ли?
    - Виноват, товарищ полковник, забыл. Столько работы сейчас... Прошу прощения!
    - Вот и исправляйся! Веди...
    - Может, проще показать там его "Личное дело"? Ведь без этого - не обратят внимания; некогда, всё делают писаря...
    - А ты сам-то... - Селивёрстов побагровел. - Читал характеристику на него? Или тоже - писарю перепоручил?!
    - Виноват, товарищ полковник, не читал. Некогда мне, я и по ночам в штабе сижу. А что там, в характеристике?
    Селивёрстов устало потёр набрякшие веки, посоветовал:
    - А ты... возьми и прочти.
    Начстрой тут же раскрыл папку с "Личным делом", полистал и, найдя последнюю аттестацию на Русанова, начал читать: "... в 1955 году был снят с должности командира звена и переведён в старшие лётчики за то, что после пьянки уснул в полёте, экипаж выбросился на парашютах, а сам, проснувшись, посадил дорогостоящий самолёт на торфяное поле, чем вывел его из строя.
    Будучи пониженным в должности и переведённым в оперативный отдел штаба полка, ничем себя не проявил. В настоящее время, хотя и допущен снова к полётам, является офицером бесперспективным, достигшим в воинском звании своего потолка. Беспартийный. Дальнейшее пребывание в рядах Советской Армии считаю нецелесообразным.
    Начальник оперативного отдела
    штаба полка м-р........ (Малкин)".
    Пока начстрой читал, полковник курил. А увидев его изумлённое лицо, спросил:
    - Ну, как, всё теперь понял?
    Майор молчал, глядя на командира полка стеклянным, непонимающим взглядом. И Селивёрстов озлился:
    - А ты обратил внимание, что там - нет моей подписи? Виза "Поршня" - "с характеристикой согласен" - есть, а моего согласия - нету! Да и писать характеристику должен был не Малкин, а комэск Русанова, который уже уехал.
    Майор, не понимая, что нужно делать, растерянно моргал.
    - Так вот, - продолжал полковник, - моего согласия там нет и не будет! Я ещё не дожил до такого свинства. Пусть я старый, может быть, хрен, отсталый там в чём-то, но совесть - я ещё не потерял. Лучшего лётчика испаскудили! Воздушный шар сбил, медаль получил за налёт в сложных условиях, самолёт спас ночью из какого положения! Жизнью ведь рисковал! Воинским делом - овладел лучше других, и - бесперспективный? Кто тогда у нас перспективный? В космос даже брали на заметку...
    Ну, Малкин тут - пешка, конечно. Знаю я, кто ему подсказал так написать! "Поршень" с "Особняком". Про хорошее - так ни слова. Вот и всегда у нас так, когда до шкуры доходит: говняй других, будешь цел сам.
    - Так что же мне-то делать теперь, товарищ полковник? - вырвалось у начстроя.
    - Я тебе уже говорил. Повези в штаб дивизии - не документы, а самого Русанова. Пусть там посмотрят на него, может, захотят поговорить, поспрашивают его...
    - А под каким же видом мне его везти?
    - Без вида нельзя, что ли? Неофициально, вроде бы в шуточку... Вот, мол, каких молодых да красивых увольняем! Полюбуйтесь, мол...
    - Понял вас, товарищ полковник, понял, - закивал начстрой обрадовано. И прощённый и осмелевший, спросил:
    - Я слыхал, вы тоже собираетесь увольняться - вроде, как по болезни. Правда это?
    - Вот, пишу как раз рапорт об этом, - вздохнул Селивёрстов. - Прошу уволить и меня. Болен я! Хватит... Пусть дальше летают перспективные. 12 молодых лётчиков уволили! С кем работать?! Красавцевы - только и думают, как бы совсем не летать. Чтобы не убиться, и деньги за службу получать. В воздух - не рвутся, не-ет! Каждый день будущую пенсию в уме подсчитывают - год ведь за 2 идёт!..
    Слушая Селивёрстова, начстрой понял, ничего уже не поправить, не изменить. Ему было жаль и Русанова, и командира полка, и вообще тяжело было смотреть на это всё и молча выполнять. Что он мог изменить, рядовой майор? Изменить или остановить в этом военном механизме. Ничего. Государством управляли старики и вели игру не по правилам. А может, и по правилам, только по своим. И он впервые сказал вслух откровенно:
    - А знаете, товарищ полковник, какая самая главная наша плохая черта?
    - Ну? - Селивёрстов смотрел на майора очень серьёзно.
    - Покорность. Всё-то мы снесём, со всем молча согласимся и даже участвовать будем, если и знаем, что это подлость. - Начстрой приподнял голову, посмотрел Селивёрстову в глаза и добавил: - Я это к тому сказал, что в армии принято... не помогать человеку, если споткнулся, а помогать, чтобы он упал. А были бы мы подружнее, никогда бы нас вот так, по одиночке, не вязали. Такая б сила была! Ну, и ещё план по страху: всегда перевыполняется...
    - Послушай, Иван Иваныч, а почему я тебя до сих пор как-то не знал? - удивлённо, словно сам себя, спросил Селивёрстов. И показалось начстрою, что командир полка почернел лицом и расстроился чем-то. Но ответил ему безжалостно:
    - Некогда нам всем... друг друга узнавать. Бумажки, работа... Знаем всех - только по должностям, да по званиям. Много нас...
    - Да-а. Скверно, выходит, живём. Скверно.
    Они замолчали.
    - Так я пойду, Иван Андреич, - тихо сказал начстрой.
    - Иван Иваныч! - опомнился Селивёрстов. - Ты вот что... исправь там парню маленько характеристику: добавь про хорошее. Малкин подпишет - бывший лётчик всё-таки. Перепечатаешь, и в "Дело". Может, там, в штабах, одумаются ещё? А вечером - заходи ко мне домой: посидим маленько, поговорим...
    Майор кивнул и вышел.
    Потом он повёз Русанова в штаб дивизии и водил там по кабинетам. Показывал его инженеру полка, начальнику оперативного отдела, другим "толковым мужикам" и говорил:
    - Нет, вы только поглядите на него! Не парень, кровь с молоком! 30 лет, а разве скажешь? 1500 часов налетал! Днём ли, ночью - хоть куда! И такого - демобилизовать?!.
    - Да ладно вам, - обижался Русанов. - Что я - лошадь, показываете меня? Все деревья - дрова, и нечего тут...
    - Да ты не сердись на нас, - ласково сказал инженер дивизии. - Мы же - с сочувствием...
    Они ощупывали его, похлопывали по спине, словно и впрямь перед ними была породистая лошадь, и удивлялись её крепости. Дружно матерились при этом.
    А начстрой вспомнил неожиданно фронт, своего идиота-комбата. Батальон залёг тогда, в марте 43-го, перед высоткой; головы не поднять! И вот в окоп к ним, гневно щуря глаз, дыша водочным перегаром, ворвался комбат. С хода навалился на ротного:
    - Почему сидите, мать вашу?!. Кто высоту брать будет, Пушкин?
    Ротный негромко оправдывался:
    - Какое же может быть взятие, товарищ капитан? Без артподготовки, без соседей? А немцы - укрепились там ещё с осени.
    - Поднимай роту! Я кому сказал! В атаку! Люди - ордена получают, а мы тут - сидим, как б.... в бардаке!
    В общем, пинками, а в атаку подчинённых поднял - пошли. И тут же залегли: попали сразу под пулемёты. Через полчаса атака захлебнулась полностью. На снегу остались лежать 19 человек, вместе с комроты. Остальные вернулись ползком назад, мокрые от грязи и снега.
    Комбат на воздухе малость протрезвел и только курил от злости. Глаз уже не щурил. Но, видно было, не думал и о том, что 19 матерей забьются теперь в страшном плаче, получив извещение не о его пьяной, необдуманной прихоти, сгубившей их сыновей там, на заснеженном фронте, а о том, что они "геройски погибли, защищая Родину". Русская цена людям: много их у нас, на всё хватит...
    Отогнав от себя воспоминания, начстрой со злостью подумал: "До каких же пор этой меркой мерить будем? Лучших ведь увольняем!"


    На другой день Русанов, не хотевший ехать после демобилизации к родителям в далёкую Киргизию, в захолустный район, написал в Днепропетровск сразу 3 письма: одно - родственнику отца Александру Ивлеву, второе - Леониду Порфирьеву, работавшему в научно-исследовательском Трубном институте, и третье - Владимиру Попенко. Всех спрашивал об одном и том же: что за город, трудно ли устроиться на работу, какие есть институты? Ему хотелось учиться, а не жениться на 18-летней красавице Ниночке. Семейный хомут без хорошей гражданской специальности означал для Алексея крушение всяких надежд на достойное будущее, а потом, вероятно, и крушение семейного счастья, которое разобьётся о быт. Такой удел не устраивал его.
    Первым откликнулся Попенко - прислал письмо авиапочтой, чтобы быстрее дошло, и сообщил: квартиру искать не надо, будешь жить у меня; Лодочкин уже получил и переехал; с работой - тоже не трудно, была бы голова и руки. Институтов в городе - аж 9. Недалеко Крым - 10 часов езды на поезде; так что есть, где недорого проводить и отпуск. Словом, звал. Успел Алексей получить ответ и от родственника - тот приглашал тоже. Но самой удивительной характеристикой далёкому городу оказалась неожиданная реплика Галки Зиминой: "Что, Днепропетровск?.. Да это же центр Украины! Рядом и Киев, и Ялта, и Москва - ночь езды... А какой там широкий Днепр, какие фрукты, сады! 25000 одних только студентов-выпускников каждый год!"
    - Откуда ты это всё знаешь? - удивился Алексей.
    - Так я же училась там в университете на филфаке. А родители - и по сей день живут в Днепродзержинске. Это почти рядом с Днепропетровском. Но Днепропетровск - в 10 раз лучше, конечно!
    Повлияло на выбор города и то, что всем демобилизованным начстрой показывал карту Советского Союза, на которой красными кружочками были обведены города, куда демобилизованным офицерам въезд не разрешался. В кружках оказались Московская область, Ленинград, Киев, Севастополь и Краснодар. Эти города были уже переполнены запасниками, и в ближайшие годы не могли обеспечить прибывающих жильём, которое согласно Указу правительства полагалось предоставлять им вне очереди.
    Выехал Алексей со своего "километра" в начале апреля. В конце марта малой грузовой скоростью отправил из Мончегорска на адрес Саши Ивлева свою библиотеку и крупные вещи и после этого, с двумя чемоданами в руках, двинулся в путь. Остро пахло весной, хотя лежали ещё глубокие снега и мела даже позёмка. Но небо уже было по-весеннему чистое, промытое, правда, "чужое" - не летать в нём больше. От этого щемила душа, хотелось напиться. Но - не напился, а выпил лишь для настроения. И бодрился потом, прислушиваясь к галдежу ворон на голых деревьях возле перрона - настроения всё равно не было.
    Провожающих собралось на "километре" более 100 человек. Тут были и офицеры, и солдаты, и женщины. Неожиданно расплакался подвыпивший радист Сергей, пришедший на проводы с мотористом Матвеевым. Оба отслужили уже свои 4 года и ждали приказа на увольнение тоже.
    - Серёга, ты-то чего?.. - спрашивал Алексей, улыбаясь, хотя на душе было тоскливо и пакостно. - Скоро и вы...
    - Эх, командир! - крутанул Сергей головой. - Разве дело в этом? Не увидимся же больше никогда, вот что!
    - Ну, как это?.. Письма будем писать, может, и увидимся.
    - Нет, Алексей Иваныч, такого человека, как вы, я уже больше не встречу! Чтоб душу мою понимал...
    - А ведь это - подхалимаж, Серёжа! - рассмеялся Русанов, сглаживая шуткой неловкое признание радиста в любви. Но моторист Матвеев, воспринимавший всё с прямолинейностью солдата, обиделся:
    - Нет, товарищ командир, неправда ваша! Никакой это не подхалимаж. Хоть и ушли вы тогда в другую эскадрилью, а я вас - тоже никогда не забуду! Не много было у нас таких командиров. И лётчиков - тоже. Весь полк это скажет... - Глаза у парня серьёзные, и губы дрожат. Значит, действительно уважает.
    Да Алексей и так знал - любили его солдаты, чего там. И дрогнув душой, полез обниматься. Радист прав - расстаются они навсегда. Что письма?..
    Откуда-то появилась водка, стаканы. Запах талого снега на перроне смешался с острым запахом сивухи - теперь уже подорожавшей, "хрущёвки", как стали её называть. Кто-то заиграл на баяне "Раскинулось море широко". Глаза у всех повлажнели, началось всеобщее грустное прощание.
    Горько плакала в сторонке и жена Зимина. Зимин ей что-то говорил, придерживая за плечо, а она не могла остановиться. Русанов не видел их в толпе. Да это и к лучшему - ни к чему всё. Полез, продираясь сквозь толпу, в вагон.
    Гудок, и снова дорога, которая неизвестно куда приведёт. Да мало ли их было в его жизни! Одной больше, одной меньше. Будущее - всегда будоражит своей неизвестностью и острым интересом к нему. Жизнь есть жизнь, и надо вот ехать и жить дальше, оторвавшись от родных людей и полка. Начнётся другая жизнь, гражданская. Муравейник, в общем...
    Вагон оказался переполненным офицерами и солдатами - решили вместе доехать до штабного "километра". Вот он и штабной, тоже с дощатым настилом, штабом, домиками гарнизона вдали - всё это остаётся теперь здесь навсегда. Опять защемило в носу, опять рванулась душа к Тане, от неё к Машеньке, к старинному романсу, и Алексей чуть не заплакал: обрывалось и отрывалось что-то внутри.
    На штабном километре вышли, оказалось, не все - человек 5 или 6 вместе с Ручковым и Черевковым поехали провожать дальше, до Оленегорска. А что, выпьют ещё и там по "последней" и вернутся назад. И провожание - где когда-то провожала его и Таня - длилось ещё 2 часа. Нагловатый Черевков, поглядев на своего тихоню-товарища, сказал:
    - Алексей Иванович, где же справедливость? Вы - из нас сделали настоящих северных лётчиков... - Он опять обернулся к товарищу: - Верно, Коля?
    - Ещё бы! - прозвучал ответ, и Алексей почувствовал на себе тёплый благодарный взгляд Ручкова.
    - А вас... - продолжал Черевков, - не оставили. Почему?..
    Алексей ответил с обидой - не любил лукавить:
    - А ты сам, разве не знаешь, почему?
    - Почему? - покраснел Черевков.
    Глядя на него, Алексей подумал: "Вот он, очередной раб, воспитанный эпохой лжи и лицемерия!" Мгновенно решил не жалеть его своим ответом, но в последнюю секунду всё-таки пожалел и лишь процитировал Лермонтова:

    Прощай, немытая Россия,
    Страна рабов, страна господ,
    И вы, мундиры голубые,
    И ты, послушный им, народ.

    - Не понял... - искренне произнёс Черевков.
    Алексей вздохнул:
    - А ты - подумай потом, когда протрезвеешь, и, может быть, поймёшь. Молодой офицер Лермонтов понял это и сказал про это ещё 100 с лишним лет назад, когда уезжал на Кавказ и был тогда моложе тебя. А разве изменилось что-нибудь с тех пор?..
    Светло взглянувший на Алексея Ручков, неожиданно добавил:
    - Даже голубые кантики в брюках Клейменова и околыш на его фуражке...
    Черевков опять покраснел - жарко, до корней волос. Но так и не признался, что всё понял - от беды лучше держаться подальше. Поэтому полувопросительно произнёс:
    - Ну, так что, Алексей Иванович? Мы - поехали, да? Счастливого вам пути...
    - И вам счастливо! - Русанов обнял Ручкова, подал руку Черевкову, и его бывшие лётчики побежали вслед за остальными провожающими из вокзала на перрон, где уже началась посадка.
    Потом подошёл поезд "Мурманск-Москва", и Алексей направился к 5-му вагону - билет у него был куплен заранее. Всё, армия для него кончилась, остался один. Чувство полного одиночества, которое испытал он перед посадкой с выключенными моторами, вернулось к нему и в эту ночь, когда понял, обкуриваясь в коридоре вагона, что никого у него на этой Земле, кроме далёких родителей, нет, кому он был бы по-настоящему нужен. Однополчане ушли в свою жизнь, и завтра уже не вспомнят о нём. Да и у самого остались от них лишь спины перед глазами, удаляющиеся от него навсегда. Ни жены, ни детей у него нет. Любимых женщин, которые горевали бы без него и помнили о нём, он растерял. Впереди - его ждут уже какие-то новые "добровольцы". Но и там, в новой жизни, он опять будет чужим для всех и одиноким, выдавливающим из себя, как говорил умный писатель Чехов, раба по каплям. Занятие, надо признаться, не из весёлых...
    Мысль об одиночестве и ощущение этого одиночества были ему невыносимы в покачивающемся вагоне, словно у него болел зуб. Глядя на мелькающие сосны на скалистых безжизненных берегах Имандры - ночи были уже короткими и полусветлыми - Алексей неожиданно вспомнил свою последнюю ночь, проведённую с Таней в её комнате, разговор о том, что такое "быть вместе", и понял бесповоротно, что всегда будет чувствовать себя одиноким - где бы он ни был. Неизвестным оставался и адрес Тани, который всё ещё прятала от него злая колдунья судьба. И Алексей тоскливо позвал: "Танечка, милая, отзовись, где ты?.."

    2

    Первые 2 года жизни в Архангельске прошли для Татьяны без особых затруднений и переживаний, то есть, почти безболезненно. Павел Аршинов, служивший где-то рядом в исправительно-трудовом лагере, устроил её сначала на лёгкую работу - заведовать клубом на одной из городских окраин. Там же, не далеко от этого клуба, ей выделили и отдельную комнатёнку от мебельного комбината в "Хрущёвском", только что построенном, доме. А на следующий, 1957-й год майор помог ей поступить и в институт - на филфак, как мечтала. Она же наградила его за это "деликатное поведение", как выразилась когда-то, продажной любовью в постели. А потом, под новый, 1958-й год, когда "чужой" город уже не казался ей чужим - появились в нём и знакомые, и друзья - вышла за Аршинова замуж. По условиям их давнего уговора ей надо было переводиться на заочное отделение и переезжать в его лагерный гарнизон в каком-то лесу. Переезжать туда Татьяне Куликовой - так и оставила себе свою прежнюю фамилию - не хотелось, поэтому вселилась она в квартиру мужа с тяжёлым чувством, преодолевая в себе какую-то неясную, глухую тоску. Её причину она поняла только через полгода. Павел, как и обещал, переменился, но - только внешне. Духовно он оставался прежним. И тогда ей в голову пришла опустошающая душу мысль: "Тюремщик! Господи, что же теперь делать-то?.. У него и повадки, и разговоры с сослуживцами - не нормальные, "тюремные". Я ведь задохнусь здесь, если не уйду..."
    Наверное, Татьяна развелась бы с Аршиновым, бросив всё и уехав к матери. Но помешал этому сын Аршинова, привезённый тёткой из Вологды. Некрасивая эта и, как выяснилось потом, одинокая, но добрая при её злой жизни женщина, сказала племяннику, кивая на Татьяну:
    - Ну, Сергунька, знакомься: это и есть твоя нова мамка. Татьяна Владимировна. Гляди, кака красива!
    Мальчик искренне восхитился:
    - Ой, и вправду - Василиса Прекрасна! Я иё буду любить. - И Сергунька неожиданно покраснел.
    Тётка, нажимая по-вологодски на "о", проокала:
    - Вот и хорошо, люби. Мамку - завсегда надо любить. Токо - как жа я-то теперича без тебя?.. Без твоей ласки. - И обращаясь к Татьяне и протягивая ей руку, представилась: - Аршинова я, Клавдия. Старша сестра Павла, значитца.
    - Очень приятно! - заулыбалась ей Татьяна, пожимая руку и угадывая в ней добрую и бесхитростную душу.
    Клавдия Николаевна, видимо, чувствовала то же самое и, тоже улыбаясь, обрадовано продолжила разговор о племяннике:
    - А это, значитца, наш Сергунька. 13-й ему, в 6-й класс перешёл. Парнишка - хо-ро-ший, старательной! Ежли вы с ым - по-родственному, без ремня, да с лаской, он - всю душу отдаст!
    - Ну, что вы, какой ремень?! - удивилась Татьяна. - Я - тоже буду его любить... - Она посмотрела на симпатичного ей, белоголового Сергуньку. - Иди ко мне, Серёженька, не бойся. Будем знакомиться...
    Парнишка, не боясь, но стесняясь, подошёл. Как и тётка, протянул ей ладошку. Но Татьяна неожиданно протянула не руку, а две. Притянула Сергуньку к себе и поцеловала сначала в одну щёку, а потом и в другую. А когда Сергунька с запрыгавшим, как у воробья, сердчишком ответно охватил её за шею тоже и порывисто прижался к ней, на глазах у неё выступили слёзы. Поступок Сергуньки настолько ошеломил её своей нежностью, что она почувствовала себя матерью, а не мачехой.
    Всю эту сцену видел вернувшийся со двора Павел. Отпустив шофёра, с которым ездил встречать сестру в Архангельске, он поставил у ног 2 чемодана и смотрел, стоя в дверях. Однако увиденному почему-то не обрадовался:
    - Ну вот, и тут телячьи нежности! Совсем ты, Клавдия, мальчонку мне в девку переплавляш!
    Татьяна неожиданно вздыбилась:
    - Да ведь праздник же у нас! Радуйся и ты вместе с нами... Зачем обижать?..
    Аршинов каким-то острым чутьём уловил в её голосе материнские нотки и переменил тон:
    - Да я это просто так... в порядке воспитания, што ли. Я рад... - И действительно заулыбался и сразу похорошел. У Татьяны отлегло.
    С того дня она и не заметила, как привязалась к ласковому Сергуньке, унаследовавшему повадки своей матери, Раисы Вихаревой, с которой Павел Аршинов познакомился в 1945 году в родной Вологде, когда приезжал в отпуск. Сам рассказывал Татьяне, что сын у них родился уже в Архангельске, и что ласковый он и добрый - весь в мать.
    - Я - по характеру - совсем иной человек. Вологодский, - привычно "проокал" он. - А Сергунька - архангельской породы получился. Это хорошо, што ты ему в мачехи досталась и выправляш его речь. Хоть один в нашем роду культурным вырастет!
    - Я ведь и тебя поправляю, да ты упрямишься.
    - Это не я упрямствую, привычка, - заметил он. - А ведь меняется и мой говор, а?
    - Да, когда следишь за собой, - согласилась она.


    Постепенно Татьяне пришлось согласиться в архангельской жизни-ссылке со многим. Так что "ужасных" отношений, когда уже невозможно вместе находиться, теперь не было - сглаживал и скрашивал всё Сергунька, вошедший в её семейную жизнь. Только после этого решилась она показать своего мужа матери.
    К сожалению, Павел не понравился ей. Поджав губы, она заметила, когда остались наедине:
    - Какой-то он у тебя скрытный, что ли.
    - Это вопрос, мама, или твоё мнение? - спросила Татьяна с обидой.
    Мать смягчила своё заявление:
    - Ну, внешне-то - он ничего. Но... ведь совершенно никакой культуры! Мне так кажется, - смягчила она опять.
    - А что же ты хочешь: он только 7 классов кончил. Рос в глухомани. А вырос - война. И опять он в глухие места попал.
    - Чем же он взял тебя, не пойму? - Мать пожала плечами.
    - Мам, это долго объяснять. Да и нужно ли, когда уже трудно что-либо изменить?
    Татьяна знала, у матери продолжались проблемы с собственным мужем, который так и не перестал мучить её своей ревностью к прошлому. Поэтому сочла необходимым добавить ей для успокоения:
    - К тому же у Павла - есть много и положительного. Он - честен, не пьёт. Разбирается в людях. То есть, умён, я хочу сказать, природным умом. А главное - он очень любит меня! - Последней фразой Татьяна пыталась прикрыть ложь о своём отношении к Павлу не только перед матерью, но и перед собой. В постель с Аршиновым она легла не потому, что он сильно любил её и хотел, а, пожалуй, больше потому, что сама соскучилась по сильному мужскому телу. Однако сознавать это ей было теперь неприятно.
    Мать каким-то образом угадала это, но откликнулась на свою догадку с раздражением:
    - Да ведь ты-то его - ни капельки не любишь! Зачем же было добровольно губить свою жизнь? Вот чего я понять не могу! - И тут же прибавила, чтобы снова смягчить смысл уже сорвавшихся с языка слов: - Ведь с твоей красотой - можно было и по любви найти... - Хотела сказать что-то ещё, но осеклась.
    Татьяну так и толкнуло обидой в грудь:
    - А почему ты мучаешься со своим Сысуевым?! Тоже ведь добровольно...
    - У меня - от него сын! - резко ответила мать. И отмахнулась: - Ладно, живи, как знаешь, я в твою судьбу не вмешиваюсь...
    Это означало "не вмешивайся и ты в мою". И Татьяна дала себе зарок, никогда больше не задевать личную жизнь матери, если даже она зарвётся сама - ничего хорошего из "родственных" разговоров не бывает, одни только обиды. Лучше стерпеть. Мать - больше прожила, больше, стало быть, и замучена.
    Однако, боясь случайной встречи с добрым и тоже несчастным Генкой - странно, почему все добрые так несчастливы в жизни? - который работал в ждановском порту рядовым матросом на рыболовецком сейнере, Татьяна решила не задерживаться в родном городе. Тем не менее, почувствовав в прощальный вечер напряжённость в отношениях с матерью, расплакалась, обнимая её за шею:
    - Невезучие мы с тобой, мамочка! Что я, что ты. Несчастливые...
    Расплакалась и мать:
    - Не будем больше срывать друг на друге свои обиды, доченька...
    Татьяна не знала, что мать в эту минуту подумала и о Русанове: "А ведь с ним Танька была бы, наверное, счастливой. Может, сказать, что живой?.. Нет. А если он в тюрьме?.." И не сказала.


    В отличие от матери Татьяна всё-таки ладила со своим мужем - жили, почти не ссорясь. Павел был искренне предан ей, старался во всём угодить. Вот только ревновал её ко всем, и сказал однажды фразу, которая поразила её своей правдой, о смысле которой она и не подозревала до этого:
    - Ты думаш, Сергунька ластится к тебе да обнимает тя за шею - как мать, што ль? Он - к красоте твоей женской льнёт! А ты - позволяш...
    И Татьяна прозрела, вспомнив, как девчонки влюблялись в детстве в своих школьных молодых учителей, а мальчишки в учительниц. То же самое, видимо, происходило и с Сергунькой. Она, несмотря на отсутствие любви в своих отношениях с мужем, постепенно опять расцвела, стала красавицей, на которую все засматривались. Вот и Сергунька, наверное, тянулся к её красоте своей детской душою. А заметил это первым - Павел. Может, как-то почувствовал...
    Сама же Татьяна тоже чувствовала теперь, что её жизнь, если сравнивать её с жизнью матери, стала на много сноснее. Всё-таки перед Сергунькой она ощущала себя горячо любимой матерью - держался он с нею по-детски бесхитростно, когда называл: "Мам!" А его тяга к ней, как к противоположному полу, была чистой и делала его только лучше: он старался выглядеть в своих поступках красивым и благородным. Плохо было другое: к нему стал хуже относиться отец. Поражённая этим открытием, Татьяна расплакалась: "Какая непостижимо глупая, слепая ревность!.."
    Горьким оказалось и ещё одно прозрение - слишком много пришлось ей узнать (и опять от мужа) о тюрьмах и лагерях такого, что хотелось плакать от страха. А началось это прозрение с нравоучений Павла, который испугался, что она говорит много лишнего при посторонних. Как-то поздним вечером, когда Сергунька уже спал в своей комнате, Павел просительным тоном сказал:
    - Тань, ты - вот што: лишнего при чужих-то - не болтай, ладно?
    - Что значит - "лишнего"? И почему это я - "болтаю", словно какая-то сплетница, а не говорю?
    - Ну - "болташ", это я нехорошо выразился, прости. Не правильно употребил слово, как любишь ты говорить. А "лишнево" - я имел в виду вот што. Не высказывай при чужих своих суждений о жизни.
    - Почему? Что в моих суждениях глупого или нечестного?
    - Тань, да ты што?! - рассердился он. - Не понимаш, што за это у нас быват?
    - Да за что за "это"?! - с раздражением воскликнула она. - Да и говорить надо - "бывает", а не "быват"! Сколько раз уже поправляла тебя, а ты - всё своё: "надо жа", "сурьёзно", "куда девацца"!
    Не обращая внимания на её укоры за произношение - она действительно часто поправляла его с его же согласия - он искренне возмутился:
    - За - "не советски настроения"! Вот как "это" называцца... в случае чево! Не понимат она... Дитё малое. Эдак-то мы можем оказацца с тобой не здесь, не снаружи, а тама... - кивнул он в сторону лагеря, - внутри!
    - Но - почему, почему? - требовала она ответа, уже всё понимая, но внутренне не принимая существующего положения вещей и протестуя против него. - У нас же - объявлена демократия! Свобода личных мнений...
    Он сурово на неё посмотрел - так смотрят на дурочек:
    - Кто это те объявлял?
    - Хрущёв. Во всех газетах, по радио...
    - А, знаш, скоко их у меня здесь опять? За "свободные" мнения... - спросил он со вздохом. - Есть и учёные, и вообще больши люди. - Он поправился: - Были большими. Токо вот теперь - лес у меня валят.
    - Валят, Павлик, не у тебя - у государства.
    - Вот-вот, я об этом те и толкую: против советской власти - лучше помалкивать.
    Тяжёлый был разговор. Но Павел всё же убедил её тогда. Он это почувствовал и с тех пор чуть что - старался убеждать её конкретными фактами. Заключённых в здешних лагерях было много, фактов - хватало с избытком: один - страшнее другого. Не мудрствуя, Павел рассказывал ей о подлинных судьбах людей, с подлинными фамилиями, сроками, статьями и "составами преступлений". Поначалу ей иногда не верилось: нет, такого не может быть, домысел! Но тут же понимала, у мужа не хватило бы воображения домыслить всё так складно, без запинок и логических противоречий. Нет, он не выдумывал - знал.
    Однажды ей стало жутко, и она спросила:
    - Как же ты служишь тут, зная всё это?
    - Предлагаешь уйти?
    - А что же ещё делать?
    - И што изменитца?
    - Как что?! Не будешь иметь к этой подлости отношения. Будешь чувствовать себя... - Она запнулась, покраснела.
    - Ну? Што жа ты, договаривай. Порядошным человеком, хотела ты сказать?
    Она кивнула.
    Он помолчал, ответил с укоризненным вздохом:
    - Я ведь - не о себе. Я и здесь - порядошный. Во всяком случае - по собственному почину... никакой низости не делал. А што изменитца-то для тех? - он опять кивнул за окно. - Которые останутца там.
    Она не понимала.
    Он продолжил свою мысль:
    - Ну - уйду я. Поставят на мое место другого. Может, ещё и похуже. Што изменитца, спрашиваю? - Помолчал. - Да и сам: где устроюсь работать? Кака у меня друга есть специальность? Токо в охрану опять. На завод там какой или на крупну фабрику. Работа, по сути, останетца прежней. А положения в обшэстве, которо заботит тя, никакого! Тут - я хоть с положеньем, со мной шшытаютца. А тама?.. Опять - "Пашка" с молодыми соплями, так, што ль? Начинай всё с начала. По-твоему, это - лучша для меня?
    Она поняла: он действительно по-своему порядочен, даже здесь, зная всё и исполняя чужие приказы. Он - не может лишь ничего изменить. То есть, непорядочен - не он, так как ничего от собственного эгоизма или начальственного куража не добавляет, а непорядочна сама система, в которую его когда-то назначили. И вышло, что она, Татьяна, оскорбила его - просто так, походя. А ведь ему и без того не сладко, раз он всё понимает.
    Пришлось извиняться:
    - Прости, Павлик. Я оскорбила тебя. Не подумала...
    - Ладно, чё там, - спокойно ответил он, снова вздохнув. - Я же с этово и начинал тебе, помнишь? Штобы думала, об чём говоришь с чужими людьми. Ну, да не ты перва... высказала мне об нашей работе. Многи так думают. Раз человек при заключённых, значитца, сволочь! Особливо, ежли начальник.
    - Ну, почему же - "многие"-то?.. - стала она заступаться за него. - Наверное, только такие, как я. Кто ничего не знает.
    - Зато я знаю, чё говорю. - Он снисходительно усмехнулся, передразнив без зла: "То-лько..." Особливо местны жители. Убежит заключённый, оне - готовы ево прятать, накормют, одежонку дадут. Быват, и денег на дорогу. А он - вор! Быват, што и кровь на нём ещё не обсохла.
    - А много таких в лагере? - спросила она.
    - Хватает. Большинство-то - конешно, люди, как люди. Человека сбил в гололёд на своём грузовике, когда шоферил. Или на шахте служил инженером, а тама - авария в его смену произошла. Отвечать за всё - кому-то жа надо. Но есть и хулиганы, ворьё. Есть и бандиты, говорю.
    Постепенно Татьяна расширила круг своих познаний и такими биографиями. Но бандиты и воры не тревожили её воображение. Ей по-прежнему было больно и не хотелось соглашаться с тем, что нельзя говорить правды о несправедливостях по отношению к трудовым людям, исходящих от высокого начальства. Ведь она готовила себя для работы в газете, а Павел ей доказывал, что газеты - пишут то, что нужно высокому начальству. Люди же - говорят совсем другое. А думают все - третье. И никому этого не изменить. Стало быть, и нечего сушить себе мозги. Так, мол, было всегда и везде, не только у нас. Поэтому говорить вслух правду - могут лишь дураки или блаженные, и переживать тут не о чем.
    Муж любил конкретные факты, и она спросила:
    - Выходит, кандидат философии Пряхин, который сидит здесь в лагере - блаженный? Или дурак?
    - В какой-то степени - и то, и другое, - кивнул муж. - Учёный и благородный человек - так? А што он хотел напечатать за границей против Хрущёва? И што он изменил бы этим? Ничево. Зато свою судьбу - изменил в корне: его собираютца отправить в каку-то экспериментальну психлечебницу под Ленинградом. Проще говоря, в дурдом.
    - Нормального человека?!.
    - Врач говорит, што Пряхин - не контролирует своих поступков.
    - И ты - этому веришь? - Татьяна в ожидании ответа вся напряглась. И Павел, хорошо знавший заключённого философа по личным встречам, ответил уклончиво:
    - Я - не психиатр, откуда мне знать, контролирует он или нет? Моя забота щас, Танечка, штобы ты контролировала свои поступки и не лезла, куда тя не просят. Поняла?
    - Поняла. По-твоему, значит, все люди - какие бы мерзости они тут ни знали - должны терпеть всё и молчать?
    - Ежли не хотят попасть в дурдом или на лесоповал, да. Терпеть. Всё равно оне разговорами ничево не изменют. Токо себе хуже сделают и своим семьям.
    - А несправедливость? Как была, так пусть и остаётся!..
    - Што жа с этим поделаш? Почему монгольско иго терпели 300 лет?
    - Не было единения на Руси, крупной силы.
    - А щас, думаш, есть? Сила.
    Чувствовала, он был прав. Но опять поддела:
    - И ты - считаешь себя коммунистом?!
    Ответ поразил:
    - Нет, не щытаю. Все мы - токо члены партии, взносы плотим. Ни на што другое - мы не способные. Да и совета нашево - никто не спрашиват. Никогда.
    - Ну, и что же дальше?.. Сколько, по-твоему, надо терпеть? Ещё 3 века?
    - По-твоему, пора подставлять голову под топор добровольно? Кто жа на это отважитца? Вон он, Хрущёв-то, сделал амнистию в 56-м, Сталина расковырял. Ну, а чем кончилось? Дурдом для философов построили под столицей Великого Октября. Повернули всё на прежнее.
    - И ты - готов это принять?!
    - Куда жа мне децца? Я уже объяснял те...
    Она задыхалась от бессилия что-либо ему доказать - аргументов не было. У него же - в защиту своей позиции - аргументы были. Произносил он их, в отличие от неё, без злорадства, просто от добровольной рабской привычки к покорности:
    - Надо, штобы сопротивленье начиналося сверху, от правительства. От тех людей, которы всё знают, где и што в государстве происходит, на кого им опирацца. Но оне там - этово пока не хотят. Кто жа захочет от сладкого куска отойти? Нету пока таких. Ежли появятся, я, может, сам за ними... ежли тама... за ними... и армия. А без Силы - бесполезны любы затеи, любы слова.
    - Печатные слова - это тоже сила! - не соглашалась она. - Всё начинается всегда с "Колокола", со Слова, а не с дворцовых переворотов...
    - Вот-вот, - насмешливо подхватил Павел, - когда правители соображают, что сладкого-то на всех не хватит, начинают говорить слова: о равенстве, братстве. Токо вот на самом деле - знаш, каки инструкции мне присылают? Это ить тожа - слова, на печатной машинке...
    - Что за инструкции?
    - Секретны, с грифами 00. У тя - волосы дыбом станут, ежли дам почитать, как следоват обрашшацца с такими заключёнными, как Пряхин!
    Она поверила, от испуга молчала. Он о чём-то подумал, заговорил опять:
    - "Закрыты" магазины для своих - опять открывают втихаря. А кто вякает против этова, тово следоват сажать или переправлять в дурдом. На этом и кончается вся "сила" заграничного Слова, побеждаемого инструкциями. Так ведь жизнь - и раньше была похоже устроена, и при Герцене.
    - Да откуда ты знаешь, как было прежде?
    - Из книг, откуда же ишшо. Почитай вон труды профессора Гернета о царских тюрьмах, будешь и ты знать.
    Татьяна неожиданно всхлипнула.
    - Слушаю вот тебя, верю. Только жить мне после такого знания - не хочется!
    - Ну и глупо. Жить, Танюшка, всё равно надо.
    - Зачем?
    - Как это зачем? Всем - руки, что ли, на себя наложить? Лучше терпеть, люди - не дураки, не философы...
    - Да неужели же всего этого - хотел Ленин? - недоумевала Татьяна.
    - При чём тут Ленин? Таких, как Ленин - давно нет. Сказанула! Ленин-то, может, хотел - мировую революцию сделать. Да токо себе и нам - пуп надорвал. Вот и пришло всё к тому, што есть, и всегда существовало. Хотя газета ево - помощнее "Колокола" была.
    - Но не само же оно пришло! - подковырнула Татьяна.
    - Ясно, што не само. Чего-то и Ленин, стало быть, не додумал. Жизнь - она сложнее книжек, и злее. Всего не предусмотришь.
    - Что же нам мешает, по-твоему? - заинтересованно ждала ответа.
    - Главная причина, я думаю - в самом человеке заключена: каждый хочет как лучше - токо для себя. Об остальных - не думат. Вот Сталин на этой струне и играл, на эту мелодию всех и настроил. А слова` - што слова`? Для обмана всегда, для человеческого стада: штобы за козлом шли, на котором колокольчик звенит.
    - Павел, перестань!.. - выкрикнула она и расплакалась.
    Много у них было таких вот и бесед, и слёз. Запомнилась из них ещё одна...
    Как-то спросила:
    - Вот ты, говоришь, книгу профессора Гернета читал. И про Герцена, я поняла, знаешь не мало. А читал ли ты что-нибудь крупное из художественной литературы, из классики, например?
    - Читал. "Войну и мир" Льва Толстого. "Жан Кристоф" Ромена Роллана.
    - Ну, и как они тебе?
    - Честно?..
    - А как же ещё?..
    - "Война и мир" - хотя и скушная книга, но... ещё куда ни шло, прочесть можно. Всё-таки - про наших людей и жизнь. А "Кристофа" этого - нормальному человеку не одолеть без принужденья. Я бы - таких не русских классиков - в России не печатал. Токо бумагу переводить...
    Не желая его обидеть, она мягко согласилась:
    - Ну, это, может быть, и сложная книга для людей, далёких от музыки и сложных душевных переживаний. Вероятно, потому и скучновата. Но не печатать Роллана - тут ты, пожалуй, не прав. Он ведь написал хорошие книги и о жизни Бетховена, Льва Толстого, Дантона. Так что это - действительно классик. Просто тебе не повезло с образованием... А какую книгу ты считаешь лучшей из прочитанных тобою?
    - "Тихий Дон"! - не задумываясь, выпалил муж. Даже весь просветлел, показалось ей. И она задала вопрос ещё:
    - А какая самая худшая?
    - "Дон Кихот".
    - Почему?
    - Глупая. И - о дураке.
    - Да, с оценками зарубежных классиков у тебя, пожалуй, не очень... Не развит, видимо, вкус. Надо больше читать...
    - Может быть, - легко согласился он.
    А вот она сама ещё долго не могла повернуться лицом от литературы к живой жизни, которую хорошо знал и понимал её муж. В этом она ему верила и научилась молчать, быть осторожной. Особенно после того, как устроилась внештатным корреспондентом в областную газету и поняла про всё остальное, о чём Павел её предупреждал. Её синие глаза сделались ещё осмысленнее и печальнее от непрерывной и затаённой работы мысли. Она поняла, дело не столько в специфике жизни архангельской глубинки с её лагерями, глухоманями и тюремной тоской, сколько в подневольной жизни везде. Всюду человек боится сказать, что он думает, чего хочет, чем живёт. Спасая души от государственного оболванивания, люди старались компенсировать отсутствие доброты вокруг уходом в личные заботы, в семью. У Татьяны же не было нормальной и личной жизни. А в неё, как на грех, влюблялись мужчины: и в гарнизоне, в котором она жила, и в Архангельске, куда ездила то сдавать свои газетные очерки в редакцию, то в институт, на экзаменационные сессии. Муж это чувствовал, ревновал, старался угодить ей и понравиться, однако она по-прежнему не любила его, но и не могла ему изменить - мешало воспитание и принципы. Да и не влюбилась ни в кого. Почему-то всегда теперь сравнивала мужчин с Русановым. И зарождающиеся в её душе симпатии сами собой разрушались. Это же надо, изумлялась она. Алёша никогда ничем не хвалился, не выпячивал ни своего ума, ни общей культуры, а тем не менее оставил устойчивое ощущение о глубоких знаниях и человеческом достоинстве. Одним словом, запомнился яркой личностью. Да и профессия у него была по-настоящему мужской и романтичной. Только теперь она осознала и меру своей влюблённости в него - любовь, оказывается, была у неё настоящей, а может быть, и единственной в её жизни. Никого уже так не полюбит. С ним было прекрасно всё, и поцелуи, и общение, и даже близость, доводившая её до экстазов.
    Мысль о невозможности новой большой любви с другим мужчиной, как бы он ни старался, пришла ей в голову зимой, когда везде завьюжило, запуржило, и её душе стало тесно, словно в тюрьме. А тогда и созрело решение, которое она до сих пор не могла выполнить, хотя и твёрдо поняла: надеяться на то, что к мужу она как-то всё же приладится, уже нет смысла, чуда не произойдёт, и, выходит, Павлу надо об этом сказать. Сказать: "Ну, не могу, не могу больше! Потому что знаю, никогда не полюблю тебя, никогда..." И уехать.
    "Нет, говорить - не надо: не пустит, начнёт просить, корить - зачем это всё? Уехать надо молча (вот только, куда?; ну, да не пропаду же я, в конце-то концов...), а ему - оставить письмо, в котором... Институты - есть и в других городах..."
    Занятая мыслями о разрыве, Татьяна не заметила, как смотрел на неё Сергунька, пришедший домой из школы. А когда увидела его печальные, как у брошенной собаки, глаза, испугалась:
    - Серёженька, что с тобой?! Тебя кто-то обидел?
    - Нет. Мне больше не хочется здесь жить.
    - Почему?.. - Она испугалась ещё больше - с мальчиком случилась какая-то беда.
    - Не знаю... - тихо ответил он. - Мне показалось, что ты завтра уедешь от нас насовсем.
    - С чего ты взял?.. - изумилась она, чуть улыбнувшись.
    Просиял и Сергунька:
    - Мамочка, правда, никуда? Я - ошибся, да?! - Он подбежал к ней, взял в свои руки её ладони и торопливо стал целовать ей пальцы. - Спасибо тебе, мамочка! Я без тебя тут умру...
    Татьяна прижала Сергуньку к себе, целуя сверху в затылок, голову, бормотала, заливаясь слезами:
    - Ну, что ты, Сергуньчик! Я никуда от тебя, никуда!.. Конечно же, ты ошибся...
    А сама опять представила себе Алексея, который сказал ей как-то простые вроде бы и понятные слова, но тоже растрогавшие её тогда до слёз: "Тань, есть у нас хорошая поговорка: "Поживи ты для людей, поживут и они для тебя". Перед этим разговаривали как раз о человеческом эгоизме, равнодушии к себе подобным. И вот он о чём-то подумал и сказал. А потом добавил: "Жить по принципу - "все деревья - дрова, а всякая еда - только закуска", значит сознательно засушить в себе человеческие чувства. Сделать из себя механизм, ну - какой-нибудь поршень!.."
    Воспоминание отодвинулось, и Татьяна с ясной отчётливостью поняла, что не оставит Сергуньку, единственную живую душу на всём белом свете, с которой ей по-настоящему хорошо, которая тоже бескорыстно и чисто её любит, ощущая в ней сразу и мать, и красивую учительницу, которая всему учит, и свою защиту от жестокого мира, и, наверное, даже веру в добро и справедливость. Поняла, что и он для неё - последний лучик света в этом ужасном крае, её светлячок, без которого, после утраты Алексея, она тоже не сможет жить. Если бы этого мальчика в этой квартире не было, она села бы в первую попутную машину и уехала бы отсюда навсегда.

    Глава одиннадцатая
    1

    Поезд из Ленинграда на Москву шёл быстро - недаром его называли "Стрелой". Если пролетит на соседнем пути встречный, одно только мелькание окон, ничего больше не разобрать. А за окнами тени каких-то людей. Как в жизни: размыто всё, не упомнить. У каждого своя судьба, и тоже всем остальным безразличная - в одном государстве осуществляется, в жестоком и равнодушном к человеку.
    33-летнего Василия Крамаренцева судьба втолкнула в этот жаркий летний день в 6-й вагон и свела, чтобы не разводить уже до самой смерти, с бывшим военным лётчиком Алексеем Русановым. Василий заметил его ещё в Ленинграде, когда проходил мимо воинской кассы. Тот чётко сказал, наклоняясь к вырезанному в стекле окошечку:
    - Прошу закомпостировать до Днепропетровска, здесь у меня была остановка на 2 дня. Сколько за купейность до Москвы? Спасибо...
    Вот это и остановило внимание Крамаренцева: "Земляк!.."
    Теперь же, когда капитан оказался в одном вагоне с ним - кстати, в этом поезде все вагоны были купейными - Василий не удержался и подошёл к нему, когда лётчик появился в коридоре.
    - Извиняюсь, товарищ капитан, - начал он с улыбкой, - я слышал на вокзале, вы просили закомпостировать билет до Днепропетровска. А я - там живу. Вот и решил познакомиться с земляком. Не возражаете? Скучновато ехать молча, - пояснил он свою навязчивость.
    - Капитан Русанов, - охотно представился лётчик по-военному. Но тут же поправился: - Алексей Иваныч.
    - Василий Емельянович, - назвал себя Крамаренцев, пожимая руку высокому худому капитану. Спросил: - В отпуск?
    - Да нет, насовсем. - В голосе капитана чувствовалась грусть. Он добавил: - В Ленинграде - я делал остановку, чтобы посмотреть Эрмитаж. А служил на Кольском. Теперь вот отслужился...
    - Сколько же вам лет? - удивился Крамаренцев, оглядывая молодого и здорового с виду лётчика. - Что-то случилось?..
    - Вот именно. "Кукурузничек" позаботился: очередное сокращение вооружённых сил. Подарок стране. 31 год, лётчик первого класса, годен, здоров, и - в запас! В 48-м закончил училище, а теперь вот, в 58-м, когда набрался опыта - стал не нужен. Такова высокая "мудрость".
    - К родителям едете? - попытался Крамаренцев смягчить тему.
    - Да нет, родители пока в Киргизии. Вот как устроюсь на новом месте, кончу университет, тогда отец выйдет на пенсию и тоже переедет ко мне с матерью. Там у них свой дом. Продадут, а в Днепропетровске купят. Если понравится, конечно.
    - Я думаю, понравится, - снова улыбнулся Василий. - Но вам будет нелегко с жильём, до тех пор, пока они к вам не переедут.
    - Я не на голое место еду. В Днепропетровске у нас живёт хотя и очень дальний, но всё же родственник. А у него - свой дом.
    - А жить? На одну стипендию?..
    - Проживу-у!.. Семьи, слава Богу, нет, а на одного себя как-нибудь заработаю.
    - Тоже верно, были бы руки, - согласился Крамаренцев. И тут же сочувственно добавил: - Но всё равно придётся начинать, как бы с нуля. Я это уже прошёл, не очень-то весёлое дело.
    - А что, тоже демобилизованный?
    - Да нет, у меня другие неприятности. - Василий смутился. - Только женился вот, жена беременная, а тут с братом... Ездил выручать его, но... - он вздохнул, - ничего не вышло пока.
    - А что с ним? - не понимал Русанов, глядя на мелькающие за окном перелески.
    - В дурдом попал.
    - Как это - попал? Насильно, что ли?
    Крамаренцев испытывающе посмотрел в открытое лицо капитана и, угадывая в нём по его реплике о "кукурузничке" человека прямодушного и честного, принялся рассказывать:
    - Дело в том, что я - недавно из заключения. Слыхал, небось, - перешёл он на "ты", - о реабилитации политических заключённых?
    - Да, конечно. Кстати, я тоже 5 месяцев отсидел, но в 55-м. Был отпущен...
    - Да ну?.. - удивился Василий. - А за что привлекался?
    - Уснул в полёте с включённым автопилотом. Проснулся на малой высоте, без горючего. Сел в тундре на брюхо.
    - А я - за политику. 7 лет в норильских лагерях. Не надеялся уже, что останусь в живых. Написал брату. Не через почту, конечно. Хотел предупредить кое о чём. Он тогда ещё холостым был, моложе меня на 9 лет. Это уже потом женился, ребёнка завёл. Я тогда и не думал, что он моей дорогой пойдёт. Писал ему... как бы тебе это сказать... Ты - не против, что я на "ты"? Почти ровесники, смотрю.
    - Ничего, продолжай. Так даже лучше...
    - В общем, написал ему. А он, видно, близко к сердцу всё принял. Прочитал недавно в газетах какую-то статью Хрущёва, воспринял её как реабилитацию Сталина, ну и...
    - Её многие так восприняли, - заметил Русанов.
    - Вот и отколол после этого номер. Пригласил на день рождения знакомых, напились там, завели разговор о политике. А когда дошло до анекдотов о Хрущёве, брательник мой сорвал со стены портрет Никиты Хрущёва - литографский такой, типа плаката, сам же и покупал его, дурак - и начал топтать. А на третий день его уже вызвали в МГБ. И закрутилось с того дня. Сначала - допросы, потом отвезли в психушку, признали невменяемым и социально опасным.
    Добивался свидания с ним - не давали. Однако добился: ввели меня к нему. Но - вместе с врачом. Я сразу понял, поговорить - не дадут. Подмигнул Виктору. Сидим, говорим о всякой ерунде. Вижу, он вялый какой-то. И вроде избитый. Тут заходит медсестра. Говорит психиатру, что его требует кто-то к телефону - назвала какую-то фамилию. Вижу, он аж вскочил.
    Только он вышел, я шепчу брату: "Витя, веди себя тут смирно, не поддавайся ни на какие провокации, чтобы тебя ещё раз не избили до покалеченья и не кололи всякой дрянью! Больше, - говорю, - я ничего пока, кроме свидания, не добился. Узнал только, что тебя уже "лечат", и всё. Так что, - говорю, - сиди здесь тихо и жди".
    Он, тоже шёпотом, спрашивает: "А чего ждать?"
    "Надо выиграть время, - говорю. - Проконсультироваться со своими..." Это я так своих лагерников называю, с которыми освобождался. Клялись там, когда обменивались адресами, не бросать в беде друг друга, если что-то новое начнётся. Мало ли что может случиться? Один из них, кстати, врач. Латыш, из Риги. Вот с ним я и хотел посоветоваться: что делать? В общем, организовали, как бы, "союз своих". В лагерях это все поняли, что по одиночке каждый из нас - ничто. А вместе - какая-никакая, а всё-таки сила. Виктор знал из моих рассказов о нашей солидарности, ну, и сразу всё понял, даже повеселел чуть. Но больше мы поговорить не успели - вернулся врач. Запыхался даже.
    При нём мы опять стали городить всякую ерунду. "Вася, - он мне, - скажи маме, чтобы не беспокоилась. Меня тут, сказали, подлечат и выпустят". Ну, я ему тоже в том же духе: "Хорошо, мол, Витёк, передам". Потом, когда свидание нам прекратили, мы обнялись, и я ушёл.
    Но врач, видимо, сообразил после, что мы о чём-то важном договорились, раз уж при нём и не пытались даже касаться волнующей нас темы. Я сделал этот вывод потому, что больше я Виктора с тех пор не видел. Лишь только на мое третье и очень настойчивое приставание о предоставлении ещё одного свидания с братом мне сказали в МГБ - я к ним должен был за пропуском ходить - что моего брата в нашем городе больше нет, что его перевели лечиться по его "профилю" под Ленинград. Я возмутился, естественно: как это перевезли? Почему нас, мол, родственников, даже в известность не поставили и не дали повидаться с ним? Он, мол, у вас заключённый, что ли? Без суда?
    Полковник только усмехнулся и смотрел на меня, как на придурка. Мол, что я тебе тут, простачок, заявлять такое официально? Давать пищу радиостанциям? Из "голосов" по ночам мы уже знали, что бандитами остались, как были при Берии, не только все эти эмвэдэшники, но и некоторые врачи. Тем не менее, всё равно начал настаивать, чтобы дал он мне адрес больницы, в которую увезли брата.
    Дал. С неохотой, правда, но деваться-то некуда и ему. Припёр я его к стенке. Раз брат не осуждён, не в тюрьме, я как родственник, имею право знать, где он находится.
    Короче, написал я по этому адресу письмо брату - в Ленинград ведь не наездишься! Да и надо было сначала узнать, там ли он действительно? И его заодно успокоить, чтобы знал, что я его не бросил в беде, знаю, куда его увезли.
    Приходит ответ. Очень коротенький: ничего не надо, лечат, всё хорошо. Я понял, писать ему разрешили, значит, в присутствии какого-то палача, и пишет Виктор мне по его указке. Тогда посылаю новое письмо: пиши, мол, подробнее обо всём, что это за бюрократическая отписка? Если тебе, мол, не разрешают писать, я обращусь в прокуратуру.
    После этого мне приходит ответ уже не от Виктора, а от врача: "Ваш брат находится на излечении, в настоящее время сам писать не может". Я понял, Виктор начал там, видно, сопротивляться, и его глушат наркотиками. Если даже писать человек не может. Тут же решил связаться с латышами в Риге. Те посоветовали добиваться освобождения брата открытым, официальным путём - через Верховный суд СССР. Взяли, мол, человека в больницу насильно - никогда не болел - а теперь без согласия родственников содержат его вдали от родного города и матери, словно заключённого, и превращают в калеку: уже и писать сам перестал. Требуй, мол, соблюдения закона. Они, мол, практически хотя и чихают на законы, однако, на официальные письменные заявления граждан пока ещё отвечают. Так что, может, мол, добьёшься хотя бы смягчения режима брату, раз они формально законы ещё признают. Значит, не решатся доводить его до идиотизма, понимая, что люди на воле всё знают и помнят о нём.
    В общем, поехал я в Москву. Принял меня там дежурный юрист - немолодой, терпеливый и лицо такое умное. Выслушал меня и говорит: "Так как дело вашего брата, мол, в суде не рассматривалось, то и вся эта история - не в нашей, - говорит, - компетенции пока. Вы добейтесь, - советует, - чтобы вам выдали справку из психиатрической больницы: на каком основании ваш брат туда помещён? Чьё было распоряжение, за какой такой "социально опасный" проступок? Вот тогда, - говорит, - можно будет возбудить рассмотрение этого дела через суд. А просто так у нас, мол, нет оснований вмешиваться".
    Я по глазам его понял - не врёт. И что случай с моим братом - для него тоже не новость. Значит, началась уже в государстве новая практика, думаю. Раньше за такие выходки, как у брата, людей арестовывали, и - в лагеря! А теперь, значит, когда Хрущёв заявил на весь мир, что политических заключённых у нас нет, что в стране утвердилась, мол, под его руководством демократия и каждый гражданин может делать в своей квартире, что ему хочется - имеет право и портрет порвать и растоптать, пусть даже президента США или своего вождя - то в лагерь за такое невинное занятие гражданина уже не отправишь, верно?
    - Ну, это как ещё сказать, - усмехнулся Русанов. - У нас - всё могут, если захотят. Недаром же пословица родилась: закон, что дышло...
    - Согласен, практически - могут. Но вот, чтобы не было после этого никакого шума из-за бугра, у нас придумали теперь - вместо лагерей - помещать здоровых людей в психушки, понял? Чтобы неповадно было даже писать, что угодно, у себя в квартире или портреты рвать.
    - Вот, сволочи! Просто не верится, что такое возможно - это же чёрт знает, что!..
    Крамаренцев обиделся:
    - Что же я тебе, вру, что ли? Да и не новое это у нас дело. Друга Пушкина, полковника Чаадаева - тоже ведь держали в доме для сумасшедших.
    Русанов стал оправдываться:
    - Да нет, ты не понял меня... Это я, ну, к слову, что ли? От возмущения. Действительно ведь, чёрт знает, что! А не потому, что не верю. - И неожиданно предложил: - Может, пойдём лучше в ресторан-вагон, пообедаем? Там и доскажешь, а?
    В ресторане Крамаренцев отказался и от водки, и от пива - язва. А рассказ свой продолжил:
    - Поехал я из Москвы в Ленинград. Нашёл этот дурдом за городом. В лесу, километрах в 30. Место глухое - просёлочная дорога, автобусик ходит. На свидание к брату, правда, меня не пустили. А вот справку - дали. Не сразу, конечно. Пришлось пугнуть Верховным Советом: хуже, мол, будет. Ну, они посовещались с кем-то по телефону, и выдали. Вот она...
    Крамаренцев достал справку, положил её перед Русановым на стол, риторически вопросил:
    - А что в ней толку? Одни медицинские термины. Понятная фраза - только одна: "антисоциальный поступок". А какой, что за поступок - не написали! Сказали мне, пусть, мол, ваше областное управление МГБ выдаёт вам эти подробности, это они нам вашего брата доставили. А наше дело - "лечить".
    - Сволочи! - снова возмутился Русанов. - Ведь клятву давали. Как она там? Гиппократа!
    - Нас - лечили лагпунктами. А теперь вот - психушками, как называют их по радио из-за бугра, - заключил Крамаренцев. И поникнув, добавил: - Страшная в нашем государстве жизнь! Да это и не государство - особый режим.
    Русанов вздохнул:
    - Вот ты сказал, что сидел в норильских лагерях. Я ещё спросить хотел... Ну, да вряд ли, раз их там много... - Он махнул ладонью и умолк, доставая папиросу.
    - А в чём дело? Спрашивай...
    - Там знакомый моего отца сидел. Татарин один, Бердиев. Не встречал случайно? Тоже фронтовик, как и мой отец. "Победитель"...
    - Как звать? Не Зия Шарипович?! - Крамаренцев поражённо смотрел на собеседника: неужели мир и впрямь тесен?
    - Имени я его не помню, - признался лётчик.
    - Умер он, - тоскливо произнес Крамаренцев. И попросил: - Налей и мне немножко!.. Не дождался свободы Бердиев. Я сидел с ним в одном лагере. Это уж потом перевели меня в другой. Да, кажется, он был откуда-то из Средней Азии.
    Выпили теперь вместе - молча, не чокаясь: помянули Бердиева. Крамаренцев со вздохом определил:
    - Может, и лучше, что не дожил. До "психушек"...
    Не знал Крамаренцев, что в одном из встречных пассажирских поездов, только что, промчался лучший лагерный друг - Анохин, мелькнул на встречной скорости в свою судьбу. Мрачная российская эстафета сопротивленцев-одиночек продолжалась. Её понесёт теперь в своём "психическом" лагере брат Крамаренцева. Потом восстанет в московской военной академии профессор-генерал Григоренко, в Академии наук СССР - академики Сахаров, Орлов. Пойдут по этой дороге Челидзе, Буковский. Посвятит делу сопротивления всю свою оставшуюся жизнь демобилизованный лётчик Алексей Русанов. Умрёт за это дело в тюрьме Анатолий Марченко. Поднимутся и другие их сверстники - по всей стране, их назовут по 1960-м годам "шестидесятниками". Одна действительность, значит, похожими будут и судьбы новых непокорных представителей из следующих поколений - 7-десятников, 8-десятников. А пока процесс прозрения в сознании людей лишь только начался, и не было ещё видно мерцающего света в конце этого длинного тёмного тоннеля советской подлости.
    Колёса вагонов, отсчитывая ударами километры, выстукивали время, тревожили души опасными мыслями, укачивая людей в новой эпохе, которую уже обозначил где-то высоко-высоко, хотя и писк, но слышный на всю Вселенную, от первого в мире искусственного спутника Земли. Во всём Россия отставала. А в космос пришла всё-таки первой, чтобы вырваться из плена устаревших представлений о жизни. Может, ещё скажет своё слово и новое поколение задумавшихся людей? Кто знает...

    2

    Не успел Анохин отойти сердцем от романа Владимира Дудинцева "Не хлебом единым", который прочитал в прошлогоднем номере журнала "Новый мир" - такая же личная неустроенность и одиночество у героя, бессмысленная борьба, бездуховное общество - как доконали его газетные сообщения о "разоблачении антипартийной группы Молотова, Маленкова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова". Хрущёв, разоблачивший группу, в которую входили второстепенными пешками ещё Булганин, Ворошилов и Сабуров, сразу после этого занял те же посты, что и Сталин. Спихнув под себя в заместители Николая Булганина, с которым разъезжал недавно по странам и пил водку, сам стал председателем Совета Министров СССР и одновременно продолжал оставаться и первым секретарём ЦК КПСС. Анохин всё это понял по-своему: внутридворцовая борьба за должности и портфели. И это - в Кремле, в партии, которую опять провозгласили ленинской!
    Съездив в Англию и получив там урок, что такое подлинная власть, Хрущёв сместил Булганина и получил эту власть. Маленков, "обиженный" снятием с должности ещё раньше, сговорился с врагами Хрущёва Молотовым и Кагановичем, завидовавшими Хрущёву. К ним примкнул там по каким-то своим карьеристским соображениям Шепилов. Плюс "обиженный" Булганин и, видимо, недовольные чем-то Ворошилов и Сабуров, поверившие в победу над "мужиком" - все они дружно стали "понимать" друг друга и решили повалить Хрущёва, поставив ему в вину развал экономики страны ненужным освоением целинно-залежных земель в Казахстане. Вероятно, так оно всё и случилось бы. Но "заговорщикам" неожиданно пригрозил маршал Жуков, и Хрущёв, ободрённый военной поддержкой, смял компанию правительственных интриганов. Победи Маленков с Молотовым, всё было бы в газетах наоборот: "антипартийная группа Хрущёва", и "разоблачали" бы теперь её. А что ещё хуже, так это то, что уже и военные включаются в борьбу, и за ними может оказаться решающее слово. Теперь Хрущёв сам начнёт опасаться силы Жукова, и политика может стать непредсказуемой.
    Не ожидая от себя такого, Анохин напился, а потом расплакался - один, в пустой комнате. Страной продолжали править политиканы, выдающие себя за коммунистов. Хорошо ещё, что победил Хрущёв, а не другие "верные ленинцы". Те, во главе с Молотовым и Кагановичем, могли полностью оправдать Сталина, и тогда...
    Вот тут и началась с ним истерика. В чьих руках государство! Судьбы народов! Стоило ли затевать мышиную борьбу с Годуновым? Зачем было восстание лагерей и такая кровь!..
    Отоспавшись, Анохин быстро собрался и выехал в Ленинград. Хотелось выяснить: как же так всё, почему? А главное - увидеть лицо, глаза.
    Сначала была Москва. Зайти, что ли, к двоюродному брату с его "поварихой"? Не хотелось: "кремлёвские лакеи". Ходил по улицам, площадям - смотрел. И не понимал. Никакого уныния на лицах! Ходят, смеются. Торопятся в кино, едят мороженое. Смотрят телевизоры. Продались за мелкие блага. А ведь и 10 лет не прошло, как были другими - угрюмыми...
    Даже не доходило сначала: это же он сам хотел, чтобы угрюмыми были. Радость людей раздражала его. Наверное, поэтому не пошёл ни в кино, ни в парк, где было много народа. Отправился на Ленинградский вокзал, закомпостировал там билет и выехал с первым же поездом. И лишь в вагоне, лёжа на лавке и покачиваясь, понял всё - успокоился.
    В гостинице ему дали номер только потому, что сказал, что коренной ленинградец и прибыл в родной город после лагерей. Когда выспался, решил: домой к Людмиле не ходить. Дождаться, чтобы вышла на улицу, и там подойти. Не хотел "вредить" ей в её новой семье. А потом передумал. Ведь писал же! Значит, муж всё уже знает. Чего скрываться? И почему должен стесняться их он и чувствовать себя виноватым, а не они? Нет! Надо идти прямо к ним. Пусть смущаются и отводят глаза они, а не он. Ему стесняться себя нечего.
    Неожиданно увидел афишу: "Разные судьбы". Был день. Возле кинотеатра "Титан" людей почти не было, взял и зашёл - чтобы успокоиться. А вышел бесконечно расстроенным - опять что-то похожее, щемящее душу. Фильм этот, вышедший, оказывается, в прошлом году, уже все посмотрели, потому и людей на нём было не много. А он вот, после такого кино, шёл, не видя кварталов, прохожих. Потом вспомнил, надо ведь на Васильевский остров, на 8-ю линию, не близко.
    В дороге пришёл в себя, и всё ещё с тяжёлыми мыслями, тоскливым настроением, поднялся на третий этаж. Отыскал дверь с нужным номером, нажал на кнопку. Осталось только шагнуть в незнакомую жизнь и разломать там чью-то судьбу.
    Дверь отворилась не сразу, пришлось звонить ещё раз. Перед ним появился пожилой человек с глубокими морщинами и седыми, как на сером каракуле, кудрями. Он!
    - Вам кого? - спросил мужчина.
    - Я к Людмиле Степановне.
    - Её нет. Она с детьми в отпуске.
    - А где, не скажете?
    - А вы, собственно, кто будете?
    - Я?
    - Ну, а кто же ещё. - Человек улыбнулся.
    - Я - её первый муж. Анохин моя фамилия, - произнёс Игорь Васильевич почти вызывающе.
    - Вон оно что! Тогда проходите, пожалуйста. Поговорим, - просто сказал "каракуль". И распахнув дверь пошире, представился: - Михаил Моисеевич.
    - Очень приятно. - Анохин произнёс это по укоренившейся в нём привычке и слегка наклонил голову. Но тут же опомнился: - Но - зачем? Я же не к вам...
    - Как это, зачем? Мужчины мы или институтки? Это даже хорошо, что её нет: дело ведь не простое. Поговорим, обсудим всё...
    - Может, и лучше. - Анохин вошёл.
    Через полчаса они уже не хорохорились, но всё ещё присматривались друг к другу, сидя за столом с водкой. Заканчивая свой рассказ, хозяин квартиры говорил:
    - Пока я воевал на фронтах, вся моя семья здесь, в Ленинграде, погибла. Вернулся, жил один, как мог. В 51-м появилась летом Людмила - в отпуск приехала, на разведку. Можно ли вернуться в Ленинград? Зашла к нам в школу. Ну, место - директор ей обещал. А вот с пропиской... тяжело обстояло. Пропишетесь, говорит, найдёте себе жильё, добро пожаловать.
    Я присутствовал при этом разговоре. Как завуч. Слышал всю её историю - она ничего не утаивала. Жаль стало. Я и предложил: временно поселиться у меня. Комнат - две. Жениться - не собирался. Пусть, думаю, поживёт. Дам ей прописку, а там уж сама найдёт где-то пристанище. Ей, как я понял, важно было вырваться из того района.
    И что же вы думаете? Ничего у нас с этим планом не вышло - Ленсовет на это не пошёл. Видели бы вы, как она расстроилась! Что было делать? Ну, я и предложил выход: фиктивный брак. Потом, мол, разведёмся. Я - намного старше, поверила. Поцеловала даже от счастья.
    Переехала. Зарегистрировались, прописалась. Стала работать. А потом... Как-то само всё решилось. Так что не крал я её у вас. Не уводил, не добивался. Жизнь это! Вот как всё получилось. Жизнь!
    - Понимаю, - тихо проговорил Анохин, не глядя на Заславского. - Только и я ведь живой, - нажал он, - и у меня жизнь!
    - Согласен с тобой - больно. Да ведь ты - не женщина, - перешёл Михаил Моисеевич на "ты", как бывший фронтовик с фронтовиком. - Перенесёшь как-нибудь. Что же делать? Не старый ещё. Людмила говорила мне: с 20-го? Женишься! Будет и у тебя семья.
    Анохин посмотрел, наконец, собеседнику прямо в глаза. Сказал:
    - А может, Людмила захочет вернуться ко мне. Не допускаете? И тогда вам придётся... обзаводиться, не мне. - Он замолчал.
    - Допускаю, отчего же. Но мы с ней - уже говорили об этом. Когда получили ваше письмо, - вновь перешёл Заславский на "вы", видя, что Анохин не принимает его дружеского "ты".
    - И всё-таки мне хотелось бы повидаться с ней. Где она отдыхает?
    - Разве я против? Здесь, под Ленинградом. Хотите, можете съездить, адрес я дам. А можно и подождать: она через 3 дня будет здесь.
    - А вы, почему же не с ней? У вас - тоже ведь отпуск?
    - Да. Но я уже был там, с ними. А тут - дело одно нужно уладить. Вернулся раньше.
    - А-а.
    Анохин решил не ждать - ехать. Решать, так уж сразу, а не тянуть с этим. Попросил у Заславского адрес.
    Тот написал на бумажке, предложил:
    - Сегодня уже поздно, ночуйте у меня. Вы - с вокзала?
    - Нет, дали номер в гостинице.
    - Ну, смотрите, дело ваше.
    Анохин распрощался, и на другой день, с утра - на электричку. Однако в дороге поостыл и уже боялся встречи с бывшей женой. А ехать надо было порядочно, по дороге на Выборг, успел и вовсе расстроиться - нелепо как-то всё выглядело. Но, никуда не денешься - приехал.
    От станции надо было ещё по дороге 3 километра идти. Шёл - дачи, вековые сосны везде, песок. Наконец, вдали, меж красных и голых стволов показалась гладь озера и дачный посёлок. Пошёл вдоль домов, всматриваясь в таблички.
    Остановился - кажется, здесь. Закурил.
    Калитка с верёвочкой вместо задвижки или крючка. За калиткой кусты. По стене двухэтажного деревянного дома плелась зелень вьюнов. Собаки не чувствовалось - не лаяла. Хорошо хоть это, можно сосредоточиться.
    Надо было снимать верёвочку и входить, спрашивать. А ему - хоть обратно поворачивай: оробел. И ноги не идут, и почему-то неудобно. Чёрт знает, до чего нелепо устроен человек! Был момент, когда готов был повернуть и уйти. Но увидел вышедшего во двор мальчика в кедах и красных носках, торчавших из кед, спросил:
    - Мальчик, как тебя звать?
    - Дима.
    Сердце зачастило - сын! Господи, как вырос-то, не узнать... Он это, он - белоголовый, сероглазый, в жену. А у самого пропал голос. Хотел что-то сказать, и не мог. И мутно стало в глазах, только судорожно перебирал пальцами пуговицу на пиджаке.
    - Дядя, вам кого?
    - Людмилу Степановну, сынок, - с трудом выговорил Анохин.
    - Сейчас позову. - И тут же прокричал, поднимая лицо и глядя куда-то на веранду второго этажа: - Ма-а! Тут какой-то дядя тебя спрашивает...
    Анохин обнаружил, что по щекам катятся слёзы и останавливаются возле бороды. Господи, только этого не хватало! Торопливо достал платок, снял очки, вытер глаза, щёки. И взял себя в руки.
    Людмила появилась минуты через 2 с каким-то кудрявым мальчиком лет 4-х. Таким был тогда Димка. Только Димка был сероглазым, а у этого глаза были тёмные, по-восточному миндалевидные. Сама же была в белой вязаной кофточке - лёгкой, пушистой. В белых босоножках и в очках, как и он сам. Вроде бы не изменилась, такая же, но видел её уже плохо.
    - Ой!.. - тихонько вскрикнула жена. И бросилась к нему птицей. - Игорёк, Игорёчек! Бедный ты мой, несчастный...
    Она целовала его, но им мешали очки. Тогда свои она сорвала, а его упали на песок. Крутившийся подле, изумлённый Димка, очки поднял и, держа их в руке, молчал. Заплакал маленький мальчик, увидев, что мать плачет.
    Дальнейшего Анохин не мог себе простить - чуть не разревелся в голос и сам. И вдруг догадался: кудрявый и темноволосый мальчик - второй сын Людмилы. От Заславского. Который сказал, что они "мужчины, а не институтки". И стало ему ещё горше - начал хватать ртом, задёргался живчик под глазом. Сбежались какие-то люди, провели его на лавочку во дворе, усадили. Поили из ковшика, как маленького. А рядом стояла заплаканная Людмила и что-то объясняла - он не слышал, что. Почувствовал, что опять дёргается глаз и под глазом, и ничего не мог сказать. Сидел, должно быть, весь перекошенный и ловил ртом.
    Люди потом, правда, ушли - остались они во дворе вчетвером. Димка близко не подходил. Почему-то дичился, поглядывая на него исподлобья и вопросительно на мать. Хотя уже знал, что Анохин ему - отец. Разговор с Людмилой пошёл какой-то дурной. Дети отошли и стали играть с появившейся откуда-то собакой. Громко смеялись. И Анохин, желая казаться непринужденным, сказал:
    - А вы тут, вижу, не скучаете.
    Даже не понял, что укорил. Лишь почувствовал, как Людмила мгновенно стала чужой. Ведь только что, когда бросилась белой птицей, защищавшей своего птенца, всё было так хорошо, будто кончилась беда, с которой был повенчан столько лет. А теперь у Людмилы шло всё от разума, слова были спокойные, рассудительные - почему-то ей сразу стало легче. И дети не уходили со двора. Даже этот новый малец видел, как он тут хватал ртом. А главное - видел и сын! Вот так отец у меня, скажет! Слюнтяй какой-то. Надо было надеть на пиджак 2 своих ордена, которые получил через военкомат. А теперь вот... Очки - без единого слова вернул!..
    Не знал, куда девать глаза, что говорить. Видел только, Людмила жалеет его чисто по-женски: страдалец, мол. А не любит уже, это чувствовал. Значит, любила теперь того, Заславского. Он хотя и старше, а, видать, сильный мужик. И не бессердечный, судя по всему. Встретил его водкой, честным разговором! Да и по самой Людмиле видно: лицо не измученное, чистое. Значит, не плохо ей с этим Михаилом. От несчастной жизни глаза и лица такими не бывают.
    Короче, понял Анохин - на старое уже не поворотить, а потому и делать ему здесь больше нечего. Уезжать надо. И лучше будет, если сегодня же. Вон как вытягивают шеи какие-то старухи из-за соседних палисадников; переглядываются. Жалеют, наверное. А может, просто любопытно: чем, мол, тут всё у них кончится, как развяжут свой узелок? Му`ка всё это. Особенно для Людмилы.
    Стал прощаться. Людмила растерялась, принялась уговаривать:
    - Ну, Игорь, ну, что ты, в самом деле, не дури! Не чужие же...
    Вот эти слова и решили всё. Чужие, зачем себя обманывать. Ответил непреклонно:
    - Нет, Люда, пойду.
    - С сыном хоть побудь! Поживи с ним тут. Я - в город уеду, с Владиком. Мешать - не буду. Привыкнет, может? Тогда и тебе легче. А?
    Резоны, конечно, были, и убедительные. А всё же и она не понимала одной вещи: Что - "тогда"? Нет, не надо ему крох от чужого счастья. Ничего не надо! Время само решит всё. Сын вырастет - поймёт... А сейчас задабривать его, да заискивать перед ним он не будет. Не умеет, и не хочет.
    Отдал подарки, которые привёз в сеточке. Прижал к себе сына - который, так и чувствовалось, даже напрягся весь, словно оттолкнуться хотел - замер и сам, и прочь!.. В дом не пошёл.
    По тропинке в лесу нёсся, не оглядываясь - будто спешил куда-то. Похрустывали сухие веточки под ногами, пустая бутылка попалась с отбитым горлышком, какая-то бумажка серебристая, должно быть, от конфеты, курица хлопала крыльями, купаясь в песке возле ржавой консервной банки - сплошной мусор какой-то, а не жизнь. Провожающие взгляды незнакомых людей за штакетниками... Жуть какая-то и бессмыслица во всём.
    Людмила догнала его за поселком уже, где никого не было. И произошёл у них нелепейший, окончательный разговор. Начала его Людмила:
    - Ну, чего ты так гордо ушёл-то? Виноватыми всех нас считаешь перед тобой?
    - Зачем ты?.. - Смотрел на неё удивлённо. Людмила была злой. Зачем тогда догоняла? Ударить?.. Отомстить?.. За что? Не понимал...
    - Да сколько же можно жить всем во лжи?! - Видя его непонимание и принимая его за непримиримость, она разъярилась: - Раньше - надо было лгать перед твоей партией. Теперь вот - перед тобой! Ведь надо же, надо?.. Ты - за этим ведь приехал? Ах, ты наш несчастный один! Ах, как мы все провинились перед тобой! Прости ты нас, нехороших! Так, что ли?..
    Он сухо спросил:
    - А при чём тут партия?
    - Да при том! Вечно ты носился с ней: па-ртия, па-ртия! Остался бы в школе тогда, в Ленинграде. Нет, на партийные курсы его пригласили, поехал! Ну, и что она для тебя хорошего сделала?
    Молчал, поражённый её ненавистью.
    Она продолжала:
    - А людям? Му`ки одни, да жестокость! Неужели ты до сих пор не понимаешь: жизнь у людей - одна, не 10!
    Лицо её горело пятнами. Он смотрел, не узнавая.
    Она стала выкрикивать ему в непонятной истерике:
    - Ну, чего смотришь? Чему ты всё удивляешься? По-твоему, все и дальше должны мучиться и быть несчастными? Но чтобы мы все - все сразу! Вот тогда и тебе было бы хорошо, разве не так? А если кому вдруг повезло, ты с этим - сразу не согласен. Взял и пошёл. Мучайтесь тут! Оставайтесь с вечной виной передо мною! Рвите на себе волосы!..
    И опять он молчал, не зная, что ей сказать. Только пекло в груди и прыгало, заикалось сердце. А её несло и несло:
    - Ты бы хоть кинохронику посмотрел! Как живут люди везде. В Германии, которую мы победили. В Париже. Везде, значит, гниение и дураки? А мудрость - это, конечно, у нас! Так ведь?..
    Пробормотал с удивлением:
    - Жестокая ты... - И полез в карман за папиросами.
    - Ну, правильно. Опять у тебя всё правильно! Жестокая - это я. Нашёл, кого обвинить. Мне тебя - ждать надо было 25 лет! И будущее сына загубить, да? А партия, которая осудила тебя ни за что - хорошая! 25 ле-ет!.. За что?.. И ждала бы! Если б не мешали ждать. И не мешали жить!.. А ты, значит, считаешь теперь, что один ты... мученической дорогой... А мне - было легко и хорошо. - Она почти задыхалась: - а эти... твои... что наверху засели... - она ткнула рукой в небо, - как жили при коммунизме, так и продолжают жить! А нам его - только обещают. И коньяк жрут при этом с осетрами, понял ты, баран безмозглый или нет!.. Мне - 34 года всего! Я тоже хочу жить по-человечески. И уезжай... катись ты отсюда к такой матери! Только поскорей, не мучай!..
    - Я?.. Я тебя мучаю?..
    - А кто же ещё? Кто мне сердце разрывает!..
    Он пошёл от неё, оглушённый, пришибленный, почти уничтоженный. Не видел уже, как повалилась Людмила лицом вниз в траву и, воя от боли, заливаясь слезами, тягуче повторяла: "Ой, ой!.. Ну, за что мне такое, господи? Ой!.." Не слышал и того, как она там, в траве, проклинала жизнь, себя, всё на свете. Потом перевернулась на спину. Никого рядом не было, и было одиноко, как в пустом и бессмысленном небе, на которое она смотрела.
    На станцию Анохин добрёл землистым, без желания жить. Дощатый перрон, какие-то люди в соломенных шляпах, а он - опять никому не нужен. Потоптался, покурил, тут и электричка поспела. Вошёл, сел на пустую лавку в углу - и только красные стволы сосен замелькали за окном. Думалось ему плохо под это мелькание и вой со стуком колёс. Часто выходил в пыльный тамбур, и там, на дрожащем полу, одиноко курил.
    В Ленинграде, хотя и родина, задерживаться не стал - не было у него здесь никого. Опять вокзальная суета, кассы, и снова стук вагонных колёс - повезла судьба на расправу дальше. Всё думал, думал...
    А ночью у него возникло дикое, казалось, уже забытое, мужское желание. Впервые за долгие годы он осознал, нельзя жить так долго без женщины. Оттого и тоска, наверное, и мир такой серый, и всё в его жизни идёт неправильно. Надо бы как-то изменить это всё - но как?..
    Воротившись в одинокую холостяцкую квартиру, Анохин опять смотрел на всё, как посторонний. Курил, думал, но ничего уже не ждал - кончились надежды. А по ночам видел иногда перед собой выцветшие финские кеды и красные носочки, торчащие из них.
    В октябре, когда осень принялась голить и раздевать приунывшие леса, газеты известили страну о новом событии в Кремле: снят с должности и уволен из армии маршал Жуков. Ещё недавно Хрущёв награждал его четвёртой геройской звездой, и вот уже маршал "зазнался", "хотел принизить роль политработников в армии" и вообще пытался возвысить себя над партией.
    Анохин стонал в своей комнате: "Боже, что делается! Жукова сняли, национального Героя, Суворова! Помешал политиканам... Ну да, вдруг займёт со своей славой и авторитетом место Хрущёва! Вот и весь наш социализм в этом. Сукины сыны! А методы-то, методы!.."
    Из тех же газет Анохин узнал, Жукова в Москве не было, когда его снимали в Кремле - находился за границей. Вот она, Хрущёвская "партийность"!.. Как шайка заговорщиков...
    Во время войны Анохин служил одно время на фронте, которым командовал Жуков. Видел его 2 раза. Жёсткий, но справедливый, и дело своё знал. Солдаты с ним всегда только побеждали. Причём, не любой ценой, не большой кровью, которую любил Сталин, а с наименьшими потерями. За это и любили своего маршала, потому и такая громкая слава о нём шла. Хрущёв это знал тоже. Но... "разоблачил" новый "культ личности" - опять его заслуга. Только вот сделал всё за кустами. И называлось это политикой партии...
    Анохину казалось, дальше идти уже некуда. Сталин испортил не только партийный аппарат, но и людей в стране. Все опять молчат. Почему? Выходит, не только потому, что боялись Сталина, что один Сталин во всём виноват. Вон сколько осталось ещё в правительстве его помощников! А какая многомиллионная масса добровольных доносчиков, стукачей везде. Безнравственным стал сам народ. Стоит ли жить среди людей, потерявших совесть?
    Мысль эта мелькнула в его мозгу впервые, и так же быстро погасла. Радость была лишь от достижений страны в космосе. На весь мир сигналил и сигналил советский Спутник - первыми запустили! Но не сообщили даже имени Главного Конструктора. Партийная традиция всё секретить. Вместо благодарности великому сыну России, его окружают таинственной неизвестностью, а все рукоплескания - полуграмотному мужику, который чудит и идёт "правильным путём".
    Со дна души Анохина поднималось столько горечи, что казалось, отравится ею. Ничего к лучшему в стране не менялось, всё было по-прежнему, только расплодилось много анекдотов, и не сажали людей массово в лагеря. Хотелось сделать что-то, а что - не знал. Может, новое "Воззвание" написать, не сидеть в бездействии, как все. Себя он ненавидел уже и, пожалуй, ещё больше, чем других.
    В один из таких приступов ненависти к себе и ко всему на свете он отправился к Годунову. Ему казалось, если встретится с ним, поймёт что-то важное для себя, чего не понял до сих пор. Годунов был для него теперь неким национальным явлением, поняв которое, можно оценить и всё остальное, и тогда решить старый русский вопрос "что делать?" Если Годунов, действительно, окажется олицетворением всего подлого в стране, его символом, что ли, тогда и впрямь нужна новая революция. Появится смысл, для чего жить дальше.
    "Пора!" - решил он, принимая собственные чувства и мысли за барометр народного настроения.
    На площади, пахнувшей пылью и конским навозом, он вгляделся в суровые лица народа-булыжника. Всё молчат, "отступают". И свернул к зданию райпотребсоюза. В кабинете, где сидел Годунов, были какие-то люди. Пришлось ждать в большой канцелярии перед его кабинетом. Служащие что-то писали, щёлкали костяшками счётов, поглядывали на Анохина. Наконец, один из них не выдержал и прошёл к Годунову в кабинет - все тут знали Анохина, и всю его историю знали. Через минуту конторщик вернулся и сел на своё место. А ещё минуты через 3 дверь кабинета широко распахнулась, и Анохин увидел, как Годунов выпроваживает сразу всех своих посетителей:
    - Потом, потом, товарищи! В другой раз договорим, ко мне тут по важному вопросу... - И кивнув Анохину из двери, пригласил: - Заходи, Игорь Васильевич!
    Когда Анохин вошёл, Годунов закрыл за ним дверь и передвинул на английском замке защёлку вверх, чтобы никто не помешал. Чувствуя острый интерес друг к другу, остались вдвоём.
    - Давно ждал тебя, Игорь Васильевич, давно, - проговорил Годунов. - Знал, зайдёшь. Обязательно зайдёшь! Ну, так с чем пожаловал? Нужда какая или счёты сводить? Если по старому счёту, так я - за своё уже получил.
    Анохин молча смотрел на него. "Сколько же это ему? Ах, да, он же старше меня ровно на 10. Стало быть, всего 50? А рожа - на все 60. Только телом вот ещё боров".
    Годунов усмехнулся:
    - А может, ты покуражиться зашёл?
    - Нет, куражиться - это по твоей части. Пришёл посмотреть на тебя.
    - А-а... В глаза, значит, взглянуть? Ну, тогда садись, посмотрим друг на друга. Правда, я не баба, чтобы меня разглядывать, но...
    - Ты мне и не друг. - Анохин передразнил: - "Друг на друга-а!" Тоже мне, друг нашёлся...
    - Что же ты хочешь тогда? - Годунов сел, жестом пригласил и Анохина. Усмехнулся: - Раньше - у меня в глазах стояли, говорят, голые бабы. Теперь - только водка. Интересно это тебе? Впрочем, ты ведь тоже теперь пьёшь?..
    Обескураженный таким оборотом, Анохин сел и не знал, что сказать. Когда шёл - готовился. Думал опалить своим гневом, испепелить праведными словами. А слов-то и не было - вылетели все. Но всё-таки опомнился:
    - Да, совести у тебя в глазах не было, это верно. На грязный донос даже пошёл. Помнишь, я говорил тебе? Придёт время, и таких, как ты, исключат из партии! Чтобы не искажали в ней ленинский дух.
    - Эка, вспомнил!.. Ну и что?
    - А ведь пришло это время. Исключили тебя.
    Годунов поднялся:
    - Так ведь и тебя, насколько мне известно, не восстановили пока! Помнишь, как ты наш спецмагазин хотел закрыть? А что вышло?
    Понимая, куда Годунов клонит, Анохин почувствовал себя в западне. Зря торжествовал перед Годуновым: "Пришло это время, исключили тебя". Ничего не пришло. Андрюху исключили, видимо, из-за баб. Или ещё за какие-нибудь бытовые пакости. Только не по идейным соображениям, это ясно. Но ведь и сам - не в партии. Да и не хочется в эту безликую партию, продолжающую молчать, соглашаться во всём с "вождями". Напичканную сталинистами и в правительстве, и на местах. Годунов прав, чем тут гордиться? Зачем же тогда пришёл? С чем? С мелкой личной обидой, вместо победоносной идеи, способной положить врага на лопатки?
    Годунов обрадовано, однако не торжествующе, воскликнул:
    - Молчишь? То-то. Не закрыли тот магазин и по сей день. И никогда не закроют. Начнут новые строить - с размахом, пошире! "Ленинский ду-ух!.." Как был ты, прости, дураком, так им и остался. Какой дух?! В жизни - он всегда был один: желудочный. Партийные желудки - превыше всего. Во все времена, запомни! И геморрои - тоже. Их надо лечить - в особых больницах! Не для бывших же лагерников их настроили? Ах, виноваты перед вами! Ах, лечитесь, дорогие наши идейные страдальцы!
    Анохин поднялся тоже:
    - Ну, ты, сволочь, над этим не издевайся! Этого - ты, сука, не трогай!..
    Годунов не оскорбился:
    - Ого! И ты научился говорить? Ну, извини. Я же не в обиду тебе это... Понимаю, вы там натерпелись. Я - чтобы ты... всё понял. До конца. Если уж ты правильность идей пришёл выяснять. С Годуновым. Не хочешь - уходи, не держу...
    Анохин сник:
    - Ладно, говори. Слушаю тебя, слушаю!.. Мели...
    - А чего тут молоть? Эта мука давно смолота. Не нами - до нас. А хлеб из неё пекут - и по сей день! Вот что тебе требуется понять. Для твоего же... духовного развития. - Он, как Людмила, показал рукой вверх: - Там это хорошо понимают.
    - Врёшь! - не очень уверенно и не очень громко проговорил Анохин. Даже вызова в голосе не было.
    Годунов усмехнулся:
    - А ты возьми да проверь. Секретари обкомов - лечатся теперь не только на курортах, но и в своих "лечкомиссиях" вместе со штатными проститутками. С "секретаршами". Так парочками прямо и ложатся. В открытую. Не прячутся уже, как раньше, не думай. И насчёт дефицитных продуктов и шмоток - тоже не стесняются. Ты думаешь, меня за искажение "духа" турнули? Дух там, - он опять ткнул пальцем вверх, - всегда был тяжёлый. И не только один я его искажал. Просто новой метле нужны были примеры! Вот меня и кинули в жертву. Но - не совсем, не на полное съедение. Я им - все-таки сво-о-ой! Как видишь, живу, не пропал.
    - Надеешься, снова вернётся твоё время?
    - Надеюсь. Не может оно не вернуться. Если партия - не народу больницы строит, а себе спецсанатории, обязательно всё вернётся. Да ещё с прибавкой, увидишь! - злорадно выкрикивал Годунов.
    - Почему это ты так уверен? - спросил Анохин. А сам с горечью вспомнил рассказ жены двоюродного брата, "поварихи", мысли из "Воззвания", и полез за папиросами.
    - Хочешь, анекдот расскажу? Всё поймёшь тогда.
    Анохин сел:
    - Ну, что же, анекдот, так анекдот.
    Годунов тоже сел. Опять напротив, чтобы видеть глаза.
    - Послушай-послушай, хороший анекдот. Злой, правда. Но для таких, как ты - очень даже полезный. Значит, так. Прибыл на тот свет новый покойник. Ну - Страшный суд сразу. Приговорили за грехи в ад. Там тоже своя "58-я" действует. - Годунов осклабился. - Да. Ну, встречает в аду прибывшего главный чёрт. Показывает на 3 кипящих котла с грешниками. Выбирай, мол.
    Возле первого котла - полно охраны: из рядовых чертей.
    - Как в лагере, значит, - буркнул Анохин, закуривая.
    Годунов так весь и засветился:
    - Ох, и хороший же у нас с тобой разговор, Игорь Васильевич! Может, водочки из сейфа достать? У меня там - есть и закуска. Сайра, лосось. А?
    - Досказывай свой анекдот. Я не выпивать к тебе пришёл...
    - Жаль. Жизни ты - всё-таки не понимаешь, значит. Ну, ладно, слушай анекдот. Хотя анекдоты у нас - тоже из жизни всё.
    Значит, возле первого котла - полно охраны из чертей. Пламя горит. Главный чёрт поясняет: "В этом котле, - говорит, - у нас евреи варятся. И всё время пытаются выбросить хоть одного из котла подальше. Чтобы сбежал. Глядишь, займёт денег в Нью-Йорке, подкупит охрану из чертей и освободит всех остальных. Вот, мол, я и слежу, чтобы этого не случилось. Выброшенных из котла - заставляю забрасывать обратно".
    Подходят ко второму котлу. Там - обслуживает процесс всего один маленький чертёнок. И за огнём следит, угля подбрасывает, и за котлом - что делается там. Новый покойник и спрашивает Главного: "А из этого котла, что же, не пытаются выпрыгнуть? Охраны-то нет, один чертёнок всего". Главный чёрт отвечает: "Тут охраны не надо - в котле украинцы варятся, как галушки. Эти - сами хватают друг друга за ноги. И тянут вниз, чтобы не выпрыгнул кто. Вариться - так вариться, мол, всем: равенство!"
    Пошли дальше. Третий котёл. Бушует пламя, а уголь в него - подбрасывают обваренные люди. Ни одного чёртенка даже нет. Главный чёрт объясняет: "А здесь варятся русские. У этих - полное равенство и братство. Сами варятся, сами и огонь по очереди поддерживают, чтобы не потух". И спрашивает покойника: "А ты сам-то, кто будешь по нации?" "Русский". Как только он произнёс это, обваренные грешники, что подбрасывали лопатами уголь в огонь, бросились к нему и зашвырнули его в котёл. Даже чертей-палачей не позвали. Смекаешь, в чём суть анекдотца? - На Анохина смотрели знакомые насмешливые глаза Годунова. Доставал папиросу.
    Гася свой окурок, словно не замечая, что Годунов хочет от него прикурить, Анохин припечатал:
    - Подлый анекдот. И сочинили его - такие, как ты. Чтобы оправдать своё доносительство. Вся нация, мол, такая. При чём же тут мы?
    - Неважно, кем сочинён. Важно - что верный анекдотец.
    - Не верный. - Анохин раздавил окурок. - Нация - не такая. А вы - хотите сделать её такой. Для этого - ты и меня туда. На переделку отправил. Думал, всё, и этого раздавим. А я вот - вернулся прежним. Оттуда. Из ваших котлов!
    - Ничего-о, - с ненавистью прохрипел Годунов, - скоро таких, как ты, не в тюрьму будут сажать! В дома для умалишённых! Придёт время, погоди. От верных людей слыхал... Партия - знает, что делать. Чтобы не мутили своим равенством! Которого не было никогда, и не может быть! Дурака - с умным хотите уравнять? Горбатого - с красивым? Не выйдет это! Сама природа не согласится.
    - Дурак - это ты, - спокойно сказал Анохин. - Путаешь равенство людей перед законом с биологическим неравенством. Но и природа сделала нас разными - не для угнетения одного другим. Для разных функций! Для мирового разнообразия. Чтобы не вырождались, а были дееспособными, понял? Совершенствовались чтобы сами - и совершенствовали всё.
    - Сталин им мешал! - продолжал выкрикивать Годунов, не слушая. - Теперь - что? Лучше стало? При этом новом факире на час?
    - Да. Всё-таки - лучше. Не совсем, но лучше!
    - Бардак сплошной! Ку-ку-ру-у-за-а!..
    Анохин, хватанув пару раз ртом впустую, заорал:
    - Вот что я пришёл сказать тебе! Готовься!.. Убью - прямо на площади! Когда будешь идти...
    Годунов налился кровью:
    - Ах, ты, сморчок! Не насиделся ещё?!.
    - При народе! - кричал Анохин. - Как заразную вошь! Как чу-му-у! Таких - только убивать...
    Докричать не успел. Годунов схватил его, лёгкого, как подросток, за шиворот. Дотащил до двери. Снял с защёлки замок. Распахнул дверь, и изо всей силы наподдал пинком в зад. Дверь снова захлопнулась. С пружинным звоном щёлкнул английский замок: словно в государстве сработали наручники-закон. Чётко, без вариантов и "демократической демагогии".
    На лежащего на полу Анохина изумлённо смотрели, из открывшейся двери, служащие, сидевшие, как в большой стране-канцелярии. Анохин растерянно нашарил очки. Надел их и стал подниматься. Сгорая от стыда, чувствуя, что как-то вроде ослаб весь изнутри, пошёл к выходу, ощущая себя в бараке уголовников. "Ну! Добивайте! Меня на фронте не добили, доделайте их дело!"
    Его провожали взглядами люди, которых указом освободили от страха. Но никто из них не поднялся. Не потребовал у Годунова объяснений, не встал на защиту. В лагере, между прочим, вставали. А эти - молчали и смотрели на свои столы. Даже между собой не переглянулись. Ничего не видели, ничего не знали - каждый сам за себя.
    Анохин шёл через булыжную площадь, вглядывался в камни, вдавленные в землю, и опять видел лица. Иди по ним... Топчи их ногами. Ничего, потерпят и промолчат.
    К горлу что-то подкатило, из глаз покатились слёзы, и текли, текли. А день казался мрачной полярной ночью.
    "Повешусь! - отравлено думал он, шагая домой. - Всё равно выбора нет. Да и незачем дальше... хватит".
    Дома он лёг и лежал не двигаясь, пока не стемнело. Потом поднялся и напился воды. В голове творился какой-то сумбур. Показалось, что находится в тёмном забое, а рядом, будто сидит и молчит, Крамаренцев. Проговорил ему вслух:
    - Я не могу больше так, Вася! Нет смысла. Анекдот его - это же про добровольное рабство...
    Опомнился, включил свет. Достал бумагу, ручку, сел за стол и начал писать. Когда закончил, оказалось, что написал Крамаренцеву. Рассказал в письме, что произошло с ним самим и с душой. О чём думал последнее время, из-за чего не хотел больше жить. Со средины перечитал письмо ещё раз:
    "... Вася, мы надеялись там, что здесь всё изменится, и люди начнут жить, как люди. Нет, не начнут. И лучше нас с тобой понял это Годунов.
    Встретился я тут с ним. Работает теперь в райпотребсоюзе, живёт не хуже, чем жил. Торговля у нас - это государство в государстве, как Ватикан в Италии. Но там только своя территория и деньги, а у нас - это спекуляция, огромные барыши, блат и подкуп судей, и никаких последствий для хищников. Всё решают деньги. Вот в таком втором "государстве" и действует Годунов, будто главарь итальянской мафии. Я тебе о нём рассказывал ещё в лагере. А он, оказывается, изнасиловал тут мою жену, пока я сидел по его доносу. Искалечил жизнь десяткам людей, и ничего. Понимаешь, неуязвим. Потому что у него много денег.
    Вспомни, в лагерях тоже решали всё деньги. У кого они были, тот и в лагере жил лучше других. Я понял теперь, наше государственное устройство порочно в своей основе. Развитию бездушия и бюрократизма способствует однопартийность нашей системы. Верхушка партии не признаёт законов, она попирает их. Полная невозможность выдвижения на руководящие посты талантливых людей. Выдвинуться могут только нечестные, способные на пресмыкательство перед вышестоящими, подлые, готовые на взяточничество и воровство. И это теперь надолго. Наш "социализм" кончился вместе со смертью Ленина. Чтобы освободиться от самого худшего сволочизма века, который, как двуликий Янус, скрывается под чужой вывеской коммунизма, нужна новая народная революция. Слова у новых Янусов хорошие - "Свобода. Равенство, Братство". А практика - разбойничья.
    Годунова с его "откровениями" они исключили из партии. А мне предложили вступить в неё вновь. Но это уже не моя партия, у меня нет с ней ничего общего. Ею правят годуновы, только похитрее и образованнее. Но сущность у них - одинакова. Бороться с ними у меня нет сил. Я устал от всего, сломлен и не хочу больше жить. Личной жизни у меня нет тоже. Зачем же тянуть, если всё так бессмысленно?
    Годунов сказал мне, нас надо не в тюрьму, а в дома для умалишенных. И что всё сталинское ещё вернётся с прибавкой. Я пригрозил ему, что убью его на городской площади, при народе. А он, здоровый боров, схватил меня за шиворот и вытолкнул. Понимаешь, пинком в зад. Как совершенно беспомощного и никому уже не нужного человека. За меня и заступиться-то некому. Он это, видимо, знал. Потому что проделал всё при своих сослуживцах, на работе. И я понял, жить в таком обществе больше незачем. Правда, можно было бы купить ружьё и пристрелить его на площади. Но теперь, когда он меня так опозорил, это выглядело бы не идейным протестом, а мелкой и частной местью.
    Народ сочинил про наш "социализм" жуткий анекдот. Пришли в райком дед с бабкой на приём. Секретарь их спрашивает: "Какая у вас жалоба?" Дед отвечает ему: "Не, мы - народ, жаловаться нам бесполезно. У нас теоретический вопрос". "Какой?" Ну, бабка и говорит: "Скажи нам, милай, кто придумал сициализм, учёные или партейцы?" "Зачем вам, бабушка?" "С дедом вот поспорила, хочу знать". Тогда секретарь ей с гордостью отвечает: "Коммунисты, бабушка, коммунисты!" Бабка обрадовалась, и с торжеством к деду: "Ну, что, старый, моя, выходит, правда-то! Потому, как если бы его придумали учёные, те испытали бы его сперва на собаках".
    Вот, Вася, до чего дело дошло. В нашей стране практикой идиотов заплёваны даже идеи лучших умов человечества. Глядя на подлую нашу действительность, народ больше не верит ни во что. Стоит ли после этого жить? Да и вся жизнь, выходит, была прожита нами впустую.
    Есть у меня к тебе только единственная просьба. В Ленинграде на 8-й линии Васильевского острова живёт моя бывшая жена. Теперь у неё фамилия - Заславская. Людмила Степановна, 1923 года рождения. Это на тот случай, если придётся разыскивать вдруг. Так вот, с нею и с её новым мужем живёт мой сын, Димка, тоже под новой фамилией. Ты разыщи его, когда подрастёт, и расскажи ему всё обо мне. О нашем времени - тоже. Чтобы знал и понимал, что к чему. Не хочется, чтобы сын рос слепым и покорным, как булыжник на мостовой.
    Ну вот, пожалуй, и всё. Не осуждай меня, дело не в слабости - надоело. Прощай".
    Анохин подписался. Приписал в постскриптуме адрес жены, имя и отчество её мужа и стал искать конверт - где-то было 2 или 3. Нашёл, вложил исписанные листки, заклеил и надписал адрес. Отправить письмо надо было немедленно. Он поднялся, надел шапку, пальто и вышел с письмом на улицу.
    Звёздная ночь встретила его лёгким морозцем, в воздухе пахло приближающейся зимой - снег, наверное, шёл с севера. На чистом и светлом от луны небе сияли звёзды - в последний раз для него. Лаяли где-то собаки - глухо, как в лагере. Прошла женщина от водозаборной колонки с полными вёдрами - говорят, к удаче. Он усмехнулся: "Ничего себе удача предстоит через полчаса!.."
    Из тени от забора вышла большая собака. Остановилась перед ним, грустно смотрела: куда, мол, собрался? Э, пёс, далеко. Очень далеко, во-он туда!.. И показал рукой на немыслимо далёкие звёзды.
    Шагая по гулкой, настывшей дороге, по бокам которой мертвенно светили лампочки фонарей, он вспомнил штольню, потом Светличного, других прислужников подлости и бессердечия и подумал: "Что же они там, в госбезопасности, все были безмозглыми, что ли? Все без чести и совести? Так не бывает. Но ведь знали же, что не врагов мучают - видели всё сами. А тоже молчали, как булыжники. Да если б только молчали. Служили - с рвением, жестокостью.
    А если и эти, новые, что служат теперь, начнут, как обещает Годунов, с таким же рвением выслуживаться тоже и душить лучших людей своего времени? Ведь не все же сломаются, как я, и уйдут в сторону или согласятся смириться перед ними. Борцы будут всегда".
    Анохин вспомнил лицо нового "Кума" в лагере, который выдавал ему документы и говорил о нарушении социалистической законности. Неужели и он, всё знающий про "культ" и о нарушениях прав человека, будет способен на поступки его предшественников? Неужели такое возможно снова? Ведь их же братья и матери живут и мучаются вместе с народом. Неужели можно ещё раз объявить учёных и писателей, которые пойдут на защиту прав человека, врагами народа? Не было же ещё прецедента, чтобы "вражество" хоть одного писателя или учёного подтвердилось. Так с какими же глазами и лицами эти "охранители порядка" будут отдавать свои приказы хватать честных людей? Как мерзко устроен род человеческий, если это возможно!
    Анохин увидел освещённый луной синий почтовый ящик. Погладил рукой мёртвый, настывший от холода, металл - последняя инстанция человеческих жалоб, бесчувственная, как железо и правительство.
    Опустил в узкую прорезь письмо - будто в металлический гроб себя положил. Всё. Ни одной живой души нигде, словно вымерли. Постоял немного и медленно побрёл назад... уже в небытие. Даже выпить на прощанье не с кем - ни одной близкой души. Ну, и ладно, всё равно теперь. А может, и к лучшему, что без водки? Вскрытие покажет потом, что не по пьяному делу...
    "А кеды-то - старенькие. И носочки зачем-то красные..."

    3

    Крамаренцев, кончив читать, передал письмо Тане:
    - Что делать, как думаешь?
    - Ехать надо, - тихо ответила жена.
    - Думаешь, он ещё живой?
    - А вдруг! Ему же там одному сейчас, хоть вой. Поддержишь. Может, уговоришь сюда, к нам переехать?
    - Денег-то - нет, - тихо проговорил Василий.
    Таня вздохнула:
    - Да, все на дом этот ухлопали!
    - Зато теперь в собственном, - резонно заметил он.
    - Ну, что же, займём у соседей. А ехать - надо.
    И Крамаренцев, взяв на 10 дней отпуск, поехал. На всякий случай отправил Анохину телеграмму: "Выезжаю к тебе жди ничего не предпринимай Василий". Ехал и почему-то надеялся на встречу - ничего сердце не подсказывало. А приехал, всё оказалось правдой. Анохин повесился, и его уже похоронили. Показали могилу на кладбище. Заснеженный холмик. Деревянный крест. На кресте нехитрая табличка: "Анохин Игорь Васильевич (1920-1960)". Вот и всё, что осталось от человека, который не согласился бежать в Америку с "Белым" и не согласился жить в родной стране.
    Крамаренцев горевал - тихо, не дёргаясь. Потом закурил, спросил соседку, которая жила рядом с Анохиным и пошла с ним на кладбище:
    - Жена его - приезжала?
    - Нет. Мы не знаем её адреса, не извещали. Да и он ничего для неё не оставил - никакой записки даже.
    Помолчав, Крамаренцев задал ещё один вопрос:
    - Как это произошло?
    - Ну, как. Вышли мы утром на работу, а у него - окно нараспашку, как в августе. Подумали, может, подгорело что, проветривает? Один ведь жил, сам себе и стирал, и готовил. Когда - нет: идём уж с работы, а окно - всё так же. Ну, тогда уж стали стучаться к нему, а там - молчок. Дёрнули за дверь, а она - открыта. Всё предусмотрел. Да мы-то не поняли этого сразу. Подумали, воры к нему залезли и всё пораскрывали. Когда глядь, а он возле шкафа как-то странно на коленках стоит. А голова - неестественно вытянута вверх. К нему, а у него на шее бельевая верёвка. Тонкая такая, знаете, но крепкая. Вот он её на угол шкафа и навесил. Приспособил всё заранее - даже мылом верёвку эту натёр. Значит, уж точно, что жить не хотел - не в затмении был. Хотя и попивал, это все знали. Сняли мы его, а колени - разогнуть не можем. Закоченел он в этой позе от холода.
    Удивлялись потом: это же надо, на шкафу повеситься! Он вбил туда, вверх шкафа, здоровенный гвоздь, и на него верёвку приспособил. А низко же! Он, бедненький, коленочки подогнул, так не хотелось ему жить. Страшно было смотреть на него... И ни записки никому, ничего не оставил! Жил тихо, и помер, никто не слыхал. Хороший был человек.
    Ходил Крамаренцев потом и к Годунову. Не разговаривать, конечно, а так - посмотреть. Дождался, когда тот вышел из своей конторы, и пошёл за ним. Хотел понаблюдать, с кем и как встречается, как ведёт себя, а тот в "Чайную" свернул. Пошёл за ним и Крамаренцев - сел даже за один столик. Годунов грубо спросил:
    - Ну, чего уставился?
    - Рассматриваю скотину, чтобы запомнить!
    Ответил тихо, а вышло угрожающе. За соседними столиками в их сторону повернулись головы.
    - Ты чего, кореш, лишнего выпил, да?!
    - Во-первых, я тебе не кореш и никогда им не буду, это ты запомни. А, во-вторых, Анохин сказал тебе, что ты будешь убит на площади!
    - Умер он, чего мелешь!
    - Так вот, ты - этого тоже не забывай! Должок этот - тебе вернём, - продолжал Крамаренцев негромко с блатным пришепётыванием. - Только не на площади, это для тебя много чести будет! Зарежем где-нибудь под забором.
    Убивать Годунова Крамаренцев не собирался, хотел нагнать только холодного страха в жирную душу - чтобы жил, и от каждой вечерней тени шарахался. Вот для этого Василий сидел и изображал из себя уголовника. Насмотрелся в своё время на их повадки.
    Годунов откликнулся вроде бы грубо:
    - Да кто ты такой?!.
    А прозвучало неуверенно, с испугом - боялся.
    - Паспорт я тебе, падло, показывать не собираюсь. Но, знай, я - судьба твоя, сучий ты потрох! А ты - моего друга убил. Зека нашего, только политического.
    - Не убивал я никого, сам он!.. - Годунов побелел. - И ты это брось, брось! Какой нашёлся... Щас милицию позову...
    - Не позовёшь, дурак!
    Годунов поднялся, шапку на голову и к выходу - торопливо, оглядываясь. Какая там милиция!.. Домой аллюром 3 креста.
    Крамаренцев не двигался - смотрел. И на него все смотрели. Было тихо, как на кладбище. Он молча выпил свои 100 граммов и, не закусывая, вышел.
    На улице пошёл снег, и всё сильнее, сильнее. Закачалась белой марлей метель, за которой ничего уже не было видно. Идя к автобусной остановке и глядя на падающий снег, Крамаренцев тоскливо подумал: "Вся страна закрылась - как занавесью. Чтобы не было видно, что происходит у нас".

    Конец пятой части
    книги "Рабы-добровольцы"
    Продолжение в шестой части книги

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Обновлено: 23/03/2013. 293k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.