Lib.ru/Современная литература:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
12
Мария Никитична Русанова, увидев на родном пороге нежданно явившегося сына, всплеснула руками:
- Господи, Алёша?!. И не узнать: усы отпустил...
Однако отец похвалил:
- А, по-моему, неплохо! Настоящий офицер!
Началась радостная суета, расспросы. Но больше изменились, казалось Алексею, его родители, а не он сам. Особенно не узнавал он отца - завял старый мастер, словно дерево, задетое лопатой у корней. Поэтому, когда Иван Григорьевич ушёл на работу, Алексей спросил мать:
- Мам, что это с отцом?
Мария Никитична словно ждала - так и хлынула водопадом:
- Андрея Максимовича по допросам таскают. Поймали они с отцом Рубана поганого на сахаре-то - целую машину угнал, ворюга, в город! На конфетную фабрику. - Мария Никитична не выдержала, всхлипнула. - Рубана-то сразу арестовали, и не вспоминает никто о нём, где он теперь. А вот инженера нашего после того - к следователю. Что-то у него там с биографией, будто не в порядке. Не знаю я толком, отец скрывает от меня, не хочет тревожить. А только Андрея Максимовича теперь - не узнать. И к нам не ходит. Письмо кто-то подмётное на него написал. Ничего не пойму: старый коммунист, в гражданскую воевал за советскую власть. Будто рабочим что-то не так сказал, как надо. И свидетели, говорят, нашлись. Поди теперь, разберись, когда такая горячая каша заварилась.
- Как же так? - удивился Алексей. - Он-то сам - разве не может доказать?.. - И осекся - свою историю вспомнил. И стало понятно: честному человеку в государстве коммунистов-сталинцев ничего уже невозможно доказать.
Мать будто подслушала:
- Деньги, сынок, всё сделают! - И решительно добавила: - Ворюги за Рубана мстят. Вон и отец теперь сам не свой ходит. Боится, как бы и его... Ты отца сам лучше спроси.
Вечером Алексей решился. Иван Григорьевич только поужинал, собирался сесть за газету. За окнами в саду виднелся голубоватый снег. А в доме было уютно, тепло, всё располагало к беседе. И Алексей спросил:
- Что будет теперь, пап?
- Ты это о чём?
- Да не темни ты, знаешь ведь, о чём.
- Мать рассказала? Ну и зря...
- Как это зря! Что я тебе, чужой, что ли?
- Ты - в отпуск приехал, отдыхать. Зачем же мне волновать тебя по пустому?
- Ничего себе, пустяки! А у самого - не только в лице перемены, но и душа в пятках, что же я, не вижу, что ли!
- Потому перемены, что как при Иване Грозном живём, - огрызнулся Иван Григорьевич с обидой, - одним лишь опричникам вера!
- А народ против этой неправды - разве нельзя поднять?
- Народ тебе - не керосин, сразу не загорится. Ему нагреться надо сперва.
- А что - ещё не припекло, не нагрелся?
Иван Григорьевич о чём-то подумал, помолчал, потом ответил:
- Вот ты - летаешь везде, про Лужки мне рассказывал, как живут там колхозники. А что же не поднялся никто против такой жизни?
- При чём тут колхозники? Там одни женщины почти, к тому же - малограмотные!
- При том: они - тоже народ. В других деревнях, что покрупнее, небось, и мужики есть. А я тебе скажу так, хоть и не летаю по стране. Везде одно и то же, везде - бедность пока: что у рабочих, что у колхозников. Вот каждому и страшно: а что будет с семьёй, если он подымется? Кто её тогда накормит?
- Ты сразу... вроде как на поражение согласился?
- Вот поэтому и не поднимется никто - рано. Кто боится сам место потерять, кто за жену, что её начальство раздавит, вот и молчат. Попробуй твоя Василиса Кирилловна хоть слово сказать против своего председателя, что будет? Он ей ни лошади не даст, когда понадобится, ни сена корове накосить, да мало ли чего ещё. Найдёт способ прижать. А жаловаться ей на него - кому? В райком, что ли? Так секретарь райкома - у него гость и собутыльник всегда. Он ему и сала, и мёду, кур, уток, а то и поросёнка. Не станет секретарь заступаться за рядовую колхозницу.
- Так вот и я говорю: не по одиночке надо подниматься, а всем сразу! - загорелся Алексей. Но отец осадил:
- Чудак ты, Алёшка! Ты сам - пробовал хоть раз подымать? И двух человек не подговоришь, откажутся. А ты - хочешь весь народ поднять.
Слушая спокойные, рассудительные доводы отца - без остервенения, без крика, Алексей сразу завял, вспомнив, как отказались подтвердить правду Лодочкин, техник звена Зайцев, механик. Иван Григорьевич, не замечая неожиданной перемены в сыне, продолжал ему выговаривать своё, наболевшее:
- В нашем государстве никто уже не говорит вслух о том, что думает. Это стало нормой везде. Отсюда - неискренность во всём: в поведении, в личных планах и устремлениях. Будто играем все в какую-то дурную игру, а не живём. Отрицать это - может только совершенно нечестный человек. Жизнь превращена, чёрт знает, во что, а ты - поднимать. Кто же подымется? Люди стали - словно пешки, которыми играет начальство на шашечной доске. Я ведь помянул тебе про Ивана Грозного неспроста. Разве это жизнь, когда нельзя говорить, что думаешь? Опять же - все понимают, откуда бедность: война нас разорила. Против кого же подниматься? Многие воруют потихоньку. У нас тут - сахар. В другом месте - может, материю, обувь или запчасти для машин. Попробуй, излови пойди при таком положении Рубана! Если каждый третий из его окружения знает сам про себя, что и у него рыльце в пуху. Вот ведь в чём ещё сложность! Ну, а рубаны, конечно, тянут уже тоннами, на грузовиках.
Алексей тихо, потерянно спросил:
- Так что же, выходит, всё-таки, все деревья - дрова?
- Какие дрова? - не понял Иван Григорьевич.
- Когда лес рубят и не жалеют щепок!
- А, любимая поговорка товарища Сталина. Только вот лес у него - народ, а щепки - мы с тобой, отдельные люди.
- Вот-вот. Как жить тогда, спрашиваю? И сколько лет мы себе этого назначили?
- Чего - этого?
- Домашнего ареста. Этой жизни - без радостей, без дум: по уставу. Сплошная аллилуйя Грозному, и страх перед опричниками. А жить когда, улыбаться? Надо же что-то делать, как-то восстать против такой жизни!
- Дурак ты, Алёшка, - беззлобно сказал Иван Григорьевич, - или не слушаешь, что тебе говорят. О чём я тебе 5 минут назад толковал? Говорил же: народ ещё не созрел для такого! - Чувствуя, что взорвётся, Иван Григорьевич помолчал, перевёл разговор в другое русло: - А Рубан на этот раз, думаю, не отвертится! Во-первых, мы его поймали с поличным, а во-вторых, поймали не здесь. Тут его местные царьки могли отстоять, а все наши протоколы - порвать. Но дело было во Фрунзе, там мы и протоколы составили. Фрунзенская милиция с Рубаном не связана, и делу был дан ход. Опоздал он со своими контрмерами - поздно! А ты тут - бросаешься на меня. - Раздражение в Иване Григорьевиче всё-таки победило, и он, чтобы не ссориться с сыном, ушёл в свою комнату. Однако Алексей ещё долго слышал, как он вздыхал там, у себя, курил, ворочался и не спал.
Легче от разговора с отцом Алексею не стало, ходить никуда ему не хотелось, лежал дома и читал книги. А дней через 5 не выдержал такой жизни, спросил отца снова:
- Как всё-таки жить будем, пап? Надо же что-то всё-таки делать? Может в ООН написать?..
- Ну да, - возмутился Иван Григорьевич, - не поглядев в святцы, да сразу бух в колокола! И потом - как ты туда отправишь своё письмо, подумал? Да и что это даст? В лагерях, что ли, захотелось закончить жизнь? - И принялся рассказывать сыну о том, сколько уже рабочих с завода валят лес в лагерях, что у них там за жизнь. Сведения из лагерей всё же просачивались, пришло письмо каким-то образом и от Бердиева из Норильска, где он лишён был права переписки по новому суду. Оказался Зия Шарипович теперь на северной стройке. И Иван Григорьевич закончил свою речь сыну нравоучением: - В общем, не приведи Бог, что там за жизнь, Алёша! Туда и ты можешь попасть со своим языком, если не прекратишь это. Видно, недаром нехорошие сны матери про тебя снятся...
Разговора, короче, не получилось и на этот раз, и опять Алексей пребывал в расстройстве и несобранности мыслей и чувств. Только в этот вечер ушёл в свою комнату не отец, а он. Выключил свет, чтобы родители думали, будто лёг спать, а сам подошёл к окну и смотрел на белый снег в саду, искрившийся под луной. Представляя себе бескрайние казахстанские степи, через которые ехал домой, затерянные в снегах жилища, людей, сидевших сейчас возле тёплых печек, жён и радиоприёмников, он думал о том, что жизнь - совсем короткая штука, с мышиный хвостик. А люди почти не задумываются об этом. Любят, ненавидят, работают, смеются, страдают - каждый по-своему. Но их объединяет одно: все надеются на лучшее завтра, на будущее.
"Господи, - думал он, - сколько городов и сёл затаилось сейчас в ночи, окутанных где пургой, где заревом тысяч огней, как в Тбилиси. И везде одно и то же: люди спят в обнимку с надеждой. Вот только надежды у всех разные. Одному нужна красивая женщина, другому - повышение по службе, третьему - "все деревья - дрова", у этого всё просто: жуй закуску, жуй неугодного человека и ни о чём не задумывайся. У 4-го, 5-го, 10-го - ещё что-нибудь, заветное, своё. И только у тысячного или десятитысячного - мечта не о себе: обо всех, чтобы всем стало хорошо, чтобы все были счастливы. Однако таких принято называть чудаками, блаженными или фантазёрами. Народ их любит, доверяет им. Но, к сожалению, редко идёт за ними - белые вороны...
А вот опричники - против них. Не любят и не доверяют. Считают опасными, "врагами народа" и сажают их. Потому что уверены лишь в правде своего желудка: жуй ты, если не хочешь, чтобы сжевали тебя. Философия кабанчиков, воспринимающих мир желудком. И таких миллионы, желающих стать опричниками. А ведь существует на земле древняя этика и философия восточных народов, признающих Бога не только внешнего, но и внутреннего - в своей душе. Как ты поступаешь по отношению к другим, то и посеешь себе, то и соберёшь. Забываешь о других, преследуешь лишь свои корыстные цели, не думай, что вредишь только другим, знай, вредишь и себе".
Алексей вспомнил закон тибетской кармы, вычитанный им в старой книжке, добытой у букиниста. Там развивалась мысль о том, что всякий поступок имеет своё продолжение в грядущем, а потому должен осуществляться человеком ответственно, а не бездумно. Совершенствуй себя, поступай благородно, и твой Бог прорастит тебя в новой жизни лучше, чем ты был в этой.
Закуривая, Алексей подумал: "Удивительное дело: все любят жизнь. Все знают, что будут равны перед смертью. Но всем кажется, что она будет ещё не скоро. Наверное, потому и торжествует в мире подлость. Перед ликом смерти человек мудреет и делается добрее, раскаивается в проступках, готов жить праведно, если... смерть отступит".
"Так ведь и Лодочкин заглянул уже 2 раза смерти в глаза. Но всё равно продолжает поступать подло. Не знает закона кармы? А рассказать ему - рассмеётся. Или скажет: "Ты сам - думал об Ольге, её муже, когда совершал свои поступки?" Ну, и что же, тогда - я не думал, а теперь вот понял и думаю обо всём".
"Может, людям надо почаще вспоминать о смерти? Слишком уж беспечны все, не хотят и думать. А надо. Перед смертью - это правда - равны все: рядовые и вожди, нищие и миллионеры, гуманисты и подлецы. А то, что смерть - ещё "не скоро": просто ошибка в масштабе. На самом деле, это так быстро! Мировая секунда, и жизнь прожита".
"Но с другой стороны, философы считают, что человек добр по своей природе и способен понять всё, нужно только чаще пробуждать в нём эту способность личным примером. Без этого примера - не будет веры".
Так разбросанно думал Алексей, всматриваясь в снег через окно. Из трубы соседнего дома вылетали длинные большие искры, которые прочерчивали темноту ночи яркими трассирующими нитями. Алексею же казалось, что так летели в вечность, освещая путь людям, Авиценна, Микеланджело, Джордано Бруно и бесконечное множество других. Если перечислять всех, наверное, не хватит искр в трубе. Значит, добра на земле тоже не мало, оно не беспомощно, как многие думают. Искры - вылетают из костра. А костёр - это народ с его энергией. Но в народном костре есть и сырые дрова, которые мешают разгореться большому огню. И всё дело, выходит, в том - чтобы не было сырых дров. Людей нужно просвещать, чтобы они знали не только этику и философию своего народа, но и других народов. Тогда люди будут лучше понимать друг друга и воспринимать. И общий, мировой костёр, будет гореть долго и обогреет всех.
"Поживи ты для людей, поживут и они для тебя, - вспомнил опять Алексей. - Может, это и есть высшая правда на земле? Одна. Для всех?". - Он слышал, как отец горестно вздыхал за дверью в другой комнате, кашлял там и тоже закуривал, скрипел половицами. Но сам он уже успокоился. Выбросил в форточку окурок и с облегчением в душе лёг спать. А утром, когда отец брился перед уходом на работу, завёл с ним новый разговор:
- Пап, вот ты говорил мне в прошлый мой отпуск, что лучше бы Ленин подождал с революцией лет 100.
- А ты с этим не согласен, что ли?
- Нет.
- Почему?
- Но ведь если бы у нас не было Октябрьского переворота, капитализм за границей тоже не изменился бы до сих пор. Остался бы таким же хищническим, как в России. Люди работали по 12 часов и получали шиши за свою работу.
- А, понял, капитализм теперь - лучше нашего социализма?
- Так ведь в этом заслуга не только капиталистов, но и Ленина. Если бы он не перепугал их нашей революцией, вряд ли они стали бы очеловечивать свою систему монополизма.
- Зато у нас - Сталин пошёл другим путём: начал расчеловечивать социализм.
- Но Ленин же не в ответе за это, - поймал Алексей отца на противоречии. - Человек не может отвечать за всё на 100 лет вперёд. Наверное, должны были менять что-то и мы, если капитализм за рубежом изменился?
- Согласен. Но много нахомутал и твой Ленин - ввёл сразу цензуру, продразвёрстку...
- Сам же говорил: он - человек, как и все. А человеку свойственно ошибаться. Да и никто до него - социализма не строил, опыта - не существовало. Надо было ему подсказывать - вон сколько мужиков рядом с ним толклось!..
- Ладно, хрен с ними, с мужиками - такие же, видать, умники были, как и их Карл Маркс, который сам не умел в жизни ничего по-настоящему, даже толково писать. Это ведь Энгельс за него причесал его писанину. Ты мне лучше скажи, как ты докумекал, что капитализм после смерти Ленина изменился?
- Я тоже теперь их "голоса" слушаю по ночам.
Иван Григорьевич разочарованно протянул:
- А-а, вон оно что-о... А я-то подумал, что ты у меня такой умный, своим умом дошёл до всего.
Алексей обиделся:
- Как бы я дошёл, если ничего никто у нас не пишет об их жизни! А они там - самих рабочих, оказывается, берут к себе в долю. Мелкими пайщиками. Купил рабочий несколько акций нефтяной, допустим, компании - стрижёт купоны, значит, и он мелкий капиталист. Какой ему интерес делать революцию? Да и настоящие капиталисты не стремятся больше обдирать своих рабочих до голой задницы, как у нас. Там - ставка идёт на технический прогресс, на новые технологии: вот что приносит главный доход! Никакой марксовой прибавочной стоимости! Кто больше вложил средств в производство, у того и выше доходные проценты. Ну, миллионеры, разумеется, живут, как миллионеры, а рабочие - как наши крупные начальники. Плюс - соблюдение закона во всём. Все и довольны.
- Да, там рабочий класс не пойдёт на наш социализм, зная, как мы тут живём! А уж об этом знании их капиталисты, я уверен, позаботились. Но наши газеты и радио не сообщают нам правды о нашей жизни при "самом справедливом в мире строе"! Поэтому у нас уже и такого капитализма нельзя построить теперь, как у них, разве что, какой-нибудь сволочной.
На этом разговор пришлось прервать, отец ушёл на работу.
Последующие дни протекали у Алексея в еде, скуке, чтении и спанье. Правда, приходила несколько раз в гости красивая высокая девушка - Ира. Он понимал, родители спят и видят её своей невесткой. Девушка немного нравилась и ему - умная, славная, но в сердце жила ещё Ольга, да и мысли о тибетской карме сильно мешали. Знал, жениться на Ире он не захочет, стало быть, зачем тогда всё? Только обидит хорошего человека. Не давал покоя и предстоящий суд офицерской чести - чем кончится, неизвестно? В общем, было ему не до жениховства.
Так прошёл отпуск, и Алексей засобирался к себе в часть. На вокзале ночью, когда объявили, что поезд прибывает, зал ожидания загудел, как растревоженный осинник - всё проснулось, зашевелилось, зашаркало. На выходе из зала образовалась пробка - из мешков, людей, чемоданов. Алексей с родителями еле выбрался на слабо освещённый перрон. В лицо ему ударили вихри холодного снега. После духоты зала он зябко поёжился. Тихо плакала и сморкалась в смятый платочек мать, сгорбился и сжался плотный и обычно бравый отец. Душу Алексея охватила знакомая, привычная тоска. Ведь никого роднее их у него не было во всём свете; как и он у них - один разъединственный. Почему же так нелепо провёл с ними отпуск? Вот тебе и просвещение, вот тебе и законы кармы - на практике всё выходило по-другому. Видно, далеко ещё до добра в России, если сами просвещённые никак не могут до него дойти.
Поезд вырвался из ночной мглы неожиданно, ярко освещая прожектором снежную завирюху, стальные рельсы, людей на перроне с мешками и чемоданами. Пыхтя, остановился, колокольно прозвенел буферами и окутался облаком пара впереди, там, где отдувался после пробега паровоз. К вагонам, как на штурм, устремились тёмные фигурки, началась давка. Подступы к своим тамбурам защищали проводники с фонарями в руках. В темноте неслась посадочная ругань, выкрики.
Билет у Алексея был в 7-й вагон, "офицерский", но 7-й почему-то не открыли, и Алексей, расцеловав родителей, полез в 5-й, где атака на вход шла не так яростно. Пожилой проводник подносил фонарь к носу, проверял билеты и пропускал в дверь по одному, без лишней суеты и разговоров.
- Вам - не сюда, в 7-й, - сказал он Алексею, надвигая капюшон плаща на лицо, чтобы защитить глаза от летящего снега - виднелись только нос и мокрые седые усы в снежинках.
- 7-й не открыли, я потом перейду, - сказал Алексей и внутренне приготовился к схватке. Но кондуктор впустил.
Русанов торопливо прошёл в вагон, отряхнул на ходу фуражку от снега, вытер с лица капли и пробрался к свободному окну, чтобы показаться родителям и объяснить им, что всё в порядке. Они уже стояли напротив окна и ждали его. Мать всё ещё плакала, а отец изображал пальцами в воздухе волнистые линии - мол, не забывай там, пиши. И Алексей радостно закивал, приятно заулыбался, посылая им воздушные поцелуи. Поезд в этот миг тронулся, и лица родных поплыли назад: с отпуском было покончено.
Алексей пошёл вдоль полок, неся тяжеленный чемодан впереди себя, чтобы легче пробраться по узкому проходу к тамбуру следующего вагона. Однако в тамбуре 5-го вагона пришлось застрять и долго обкуриваться, пока проводник 6-го вагона открыл проходную дверь. Миновав 6-й вагон, Алексей очутился, наконец, в своём, купейном. А ещё через час уже крепко спал на верхней полке, несясь под стук колёс через метели и пространства.
Проснулся он утром от яркого зимнего света в окне. Надо было открывать чемодан, идти бриться, умываться - целая история... Но всё постепенно обошлось, утряслось, и он, посвежевший и отдохнувший, пошёл в вагон-ресторан, чтобы позавтракать - не хотелось возиться с промасленными пакетами, которых мать насовала ему в чемодан. Сев в ресторане возле окна, Алексей заказал себе простую яичницу на сале, пиво и уставился взглядом в ровную заснеженную степь. Ночной буран к утру здесь утих, и на небе до рези в глазах, как это бывает зимой в степи, светило яркое холодное солнце. Мелькали чёрные телеграфные столбы, сугробы, и казалось, не было конца и края этим просторам и стынущей в ломких казахских кураях тишине. Снова думалось о том, как трудно было расслышать в ней из лондонского тумана в прошлом веке призывные удары герценовского "Колокола". Алексей даже представил себе картину: где-то далеко-далеко русский политический пономарь-одиночка неутомимо дёргает за верёвку колокол, чтобы пробудить от спячки русский народ и поднять его на борьбу. И тут же, под стук колёс, услышал голос отца: "Народ ещё не созрел для такого..."
"Господи, - подумал с обидой Алексей, - 100 лет прошло, а мы опять не созрели! Когда же конец этому?.."
- Тра-та-та... тра-та-та... тра-та-та! - стучали колёса. Нёсся в глаза белый саван. Дымилось маленькое вечное солнце вверху. И словно насмешкой зазвучали в мозгу стихи Тютчева:
Умом Россию не понять.
Аршином общим не измерить.
У ней особенная стать -
В Россию можно только верить.
"Как верить? Во что?! - злился Русанов. - Россия - это гигантский простор, где много ветра и много земли. И терпения. А дальше что?.." - Успокоился, подумал по-другому: "А может, именно такие просторы и ковали душу русского человека: под свой размер? Чтобы всё вытерпел, взвесил, а тогда уж - размахнись рука, раззудись плечо... А ещё, наверное, Россия - это огромный сквозняк, откуда всегда разносились передовые идеи".
- Сквоз-няк... сквоз-няк... сквоз-няк! - начали выстукивать колёса. Стало жутко: "Неужели бесполезно всё?.. Каждый надеется на кого-то и потому ничего не меняется".
За соседними столиками сидели подвыпившие, раскрасневшиеся мужчины. Над их головами, как над степью от солнца, плыл туман. Табачный. Пахло жареным мясом и пролитым на селёдку пивом. Шныряла официантка с хищным лицом, озабоченным выгодой. Никто и никому не был здесь нужен. Какая там Россия!.. Каждый сам за себя...
- Про-падём... про-падём... про-падём!..
Прозвучал чей-то спокойный рокочущий басок:
- А я на его пьянство смотрю трезво. Жизнь - научит сама. Зачем убеждать?..
Говорящий был с бородой, походил на купца, каких Алексей видел в кино в пьесах Островского - умный, сытый, но безразличный ко всем. Ему ответил тощий собеседник в очках, сверкающих на солнце:
- Не скажите! Жизнь - не всегда учитель, чаще - вор. Крадёт у человека молодость, здоровье, хотя и наделяет опытом. Крадёт, правда, больше, чем наделяет. Так что лучше уж - убеждать!
- Нет, не согласен с вами! - твёрдо проговорил "купец". И показался на этот раз Алексею страстным, а не безразличным.
- В чём же? - сверкнул стёклами тощий и вытер салфеткой губы.
- Вот вы давеча: "Не-ет, умному, мол, да талантливому - выдвинуться у нас трудно!" А я вам скажу проще. У нас - взят курс на услужливого дурака! - Бородач отшвырнул вилку.
- Не совсем понимаю...
- А чего тут понимать? Дурака - надо выдвигать, надо задабривать, поддерживать. Так? Он ведь - безотказный, дурак-то? Вы же вот - не захотите делать какую-нибудь глупость? У вас, видите ли, своё мнение есть и так далее. А дурак - будет выполнять всё! Не рассуждая. Потому его и ставят командовать умными.
- Значит, не такой уж он и дурак. Скорее - верноподданный.
- Согласен: верноподданный дурак.
- Ну, знаете ли!.. Неверие в свои силы - тоже позиция не из лучших.
- А ещё - есть дурак беспокойный, - не обратил бородач внимания на возражение сверкающих очков. - Дурак, так сказать, потревоженный наукой. Диссертация у него - тот же щит, что у греческого воина в бою. Вот этот - уж будьте уверены! - замучает всех, изведёт!..
К столику споривших подошёл пьяница из числа поездных бродяг. Нахально глядя на бородача, витиевато и заговорщически попросил:
- Господа интеллигенты, не ради наших песен, а несчастных случаев ради, пожертвуйте на сооружение косушки!
Купец, не приходя в восторг, как это обычно происходило с другими подвыпившими "клиентами" алкоголика, серьёзно спросил:
- Ходить-то - как, умеешь?
- Могу, а что? - неуверенно ответил просящий "калека".
- Вот и ступай отсюда к такой-то матери! Да поживее!
Когда алкоголик поспешно отошёл от стола, очкарик, погасив в пепельнице окурок, весело сказал:
- Видите, всё-таки - надо убеждать!
Бородач рассмеялся, а Русанова снова охватила тоска: "Как убеждать? Как собрать всех под одно знамя, если нет ни газеты, как у Герцена, ни радио - кто услышит, кто отзовётся? Отец прав, глупости всё, театральщина..."
Алексей посидел ещё немного. Люди уходили, приходили. На степь за окном лился и лился морозный молочный свет, а нелепая, непонятная тоска не проходила. Глядя на белые, стынущие просторы, допил пиво, потом вино и ушёл в купе.
13
Гарнизон встретил Русанова теменью, непролазной грязью - снег в Закавказье не держался, и земля превращалась в месиво. От хозяйки Алексей узнал, Ракитин из отпуска ещё не вернулся, да это и по вещам было видно. Ночевать в одиночестве не хотелось, что делать - Алексей не знал, поэтому, распаковав чемодан, сидел и бездумно курил, нудясь от скуки. Потом включил приёмник, оторопело подумал: "Вот и началось, приехал, называется, в родные пенаты! А что, если к "Брамсу" податься? Ещё не поздно..."
Выключив приёмник, Алексей задул лампу и вышел из дома. Сразу навалилась сверху мокрая темень, черно было и под ногами, а в лицо ударил сырой мозглый ветер. Действительно, дыра, а не место службы для молодого офицера. Наверное, поэтому и сходили с ума гусары во времена Лермонтова - вот так же некуда было податься. "Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ. И вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ", - продекламировал Алексей мысли молодого офицера царской армии. И подумал: "Ничего не изменилось в Российской империи, ставшей, как говорят теперь ночные радио-Голоса, "сталинской империей Зла".
Думая так, Русанов пошёл по дороге. С неба сеялся мелкий, как пыль, дождь. Чавкала под сапогами грязь. И даже не было слышно лая собак - намокли, опротивело всё. Опротивело даже собакам. Как же людям-то жить? Жизнь - одна, не 10...
Возле клуба Русанов задрал голову. Ни одной звёздочки - угольная пучина без дна и края. Из репродуктора на столбе мокро жаловалось старинное танго - киномеханик в перерыве между сеансами крутил и музыку под погоду. Нет, чтобы бодренький фокстротик! Звуки глохли почти на месте - не распространяясь. А потом и вовсе оборвались - окна в зале заголубели, началось кино.
Алексей подошёл к размытой дождями афише. "Жди меня". Постоял, дослушал танго и, бросив в лужу окурок, двинулся дальше. Почему-то не хотелось жить. Может быть, оттого, что и в доме отца, на родине, некуда было пойти и нечему радоваться, кроме того, что жив, может, оттого, что несмотря на афишу, никто его не ждал и здесь, и вообще не было нормальной жизни нигде, во всём государстве, он не знал и сам. А может, оттого, что не было девчонок, молодёжи, духовной жизни. Не было нигде радости.
А вот Михайлов - был дома. Обрадовался, засуетился, как мальчишка, хотя и похож на мужественного римского консула.
- Ну, приехал? - вопросил он. - А чего такой невесёлый?
- С чего веселиться? Суд чести скоро будет, забыл, что ли!
- Я думаю, не будет его теперь совсем. Тут без тебя - такие дела закрутились!.. Твой "Пан", думаю, вернёт тебе твою шинель. - Михайлов загадочно улыбался.
- Как видишь, я уже купил себе новую. - Порозовев от новости, Алексей взмолился: - Да не тяни ты кота за хвост, выкладывай, что у вас тут без меня произошло?
- Лосев - начал выдвигать в командиры молодых. Объявляет им благодарности за малейшие достижения. А стариков - не очень балует, - продолжал Михайлов загадками и всё улыбался, но как-то невесело.
- Да что случилось-то, можешь сказать?
- И случилось, и не случилось, - ответил Михайлов опять уклончиво. - Скорее - всё закономерно. "Пана" твоего и Маслова - демобилизовали. Комэском теперь у тебя - твой бывший командир звена. А этих - на пенсию, выслуги у них достаточно, будут отдыхать. Как ни плакались, чтобы их оставили - Лосев ни в какую: будто в землю врос. Даже техников не пощадил за твою картошечку. Вернее - за преступление и ложные показания. Обоих - в запас. Уцелел только Лодочкин.
- Почему?
- За него будто Озорцов вступился по своей линии. А Лосев против его службы не пошёл - оставил без последствий.
- Вот б...ство развели в стране! Говно, и нельзя выбросить из квартиры.
- Лосев теперь при встречах не замечает это говно, хотя оно и приветствует его. Вот так - полное презрение. Только, если уж выбрасывать, Алёша, то не на улицу же! Она тоже наша.
Русанов от радости даже вскочил.
- Вот это новости, так новости! Что же ты - сразу-то?..
- Думал, ты знаешь. "Пан" - даже в отпуск не выезжал, здесь всё крутился. Да не помогло - ждёт теперь приказа из штаба армии. Его ведь и из партии турнули.
- Вот здорово, а! "Брамс", это же чёрт знает, как здорово! Значит, есть всё-таки справедливость, бывает? Не всё, выходит, дрова?
Михайлов натужно улыбался. И Русанов, всматриваясь в него, с тревогой спросил:
- Да ты сам-то, чего не весёлый?
Михайлов сел, взял на руки кролика и, поглаживая его, продолжал смотреть печально и серьёзно. Обострившимся чутьём Алексей понял, у "Брамса" на душе сегодня тоже не сахар, поэтому и дома сидит. Однако вопросами надоедать больше не стал - сам скажет, если сочтёт нужным. Но Михайлов не счёл.
- Да просто хандра, - ответил он уклончиво. - Ну, а ты, выпьешь по причине своей радости?
- Давай. Только - вдвоём, один не буду.
- Ладно, - сказал Михайлов и начал соображать "насчёт выпить и закусить", как любил он выражаться. Нарезав хлеба и ветчины, сказал: - Может, завести кота вместо кролика? Паршиво что-то... Знаешь, я рад тебе, Алёша, ей-ей!
Они выпили, помолчали. Закурив, Михайлов спросил:
- Ну, как провёл отпуск? Невесту себе не нашёл?
- Да нет пока. Вот только стариков своих обидел.
- А кто они у тебя? Чем обидел?
- Да люди-то они у меня хорошие, простые. А вот чем обидел?.. - Русанов тоже закурил, коротко рассказал.
- Я думаю, обойдётся. Напиши хорошее письмо, покайся. - Михайлов вздохнул. - А с моим отцом - матери уже нет - обстоит дело похуже: он у меня - генерал, душеспасительным словам не верит. Солдафон.
- Генерал?! - удивился Русанов. - Что же ты не говорил об этом никогда?
- А зачем? Генерал ведь - не я. - Михайлов помолчал. - Да-а... А может, не знаем мы своих стариков, как и они нас? Для человеческих отношений - время сейчас, действительно, хреновое. Хреновая жизнь, хреновые и люди.
- Зато в литературе - одни кавалеры "Золотой Звезды"!
- Ну, это ещё бабушка надвое сказала. Об искусстве в годы реакции - хорошо есть, кажется, у Герцена. Он писал, что барометром духовного здоровья общества являются живопись и театр. Чуть, мол, только загнило общество или, наоборот, революционизировалось - немедленно это находит отражение у художников. Толчки в обществе усиливаются, и эти колебания уже фиксирует театр. Абстракции же всякие, декадансы, вера в загробную жизнь - это когда гниение, конец.
- Ну и что? Всё равно любое искусство - служит. Только по-своему. А у нас - его просто нет: подчинено начальству. А начальство - требует от него бодрячества. Значит, всё равно, как я уже сказал, служит.
- Подожди, не перебивай, когда "Брамс" тоже хочет сказать шо-нибудь умное, а то нить может порваться.
- Ладно, валяй. Говорят, из лётчиков выходят к старости либо пьяницы, либо философы. У тебя это - сочетается уже теперь.
- Спасибо за "комплимент". Но по поводу философии и пьянства - есть классический силлогизм, изобретённый ещё до нас. Истину - рождают споры.
- Маркс, что ли?! - радостно воскликнул Русанов.
- Маркс никогда не напивался, значит, это ещё до него... Ты слушай, не перебивай! Так вот: истину - рождают споры. Споры - порождает вино. А отсюда вывод: истина - в вине!
- Прямо Омар Хайям!..
- Может, и Хай, и Ям, после омаров с шампанским. Но, ты разреши, я всё-таки закончу свою мысль...
- Давай... С тобой - мне всегда интересно.
- После первой мировой войны - на Западе появилось так называемое "потерянное поколение". Потом - появилось поколение, утратившее идеалы. Ну, а мы с тобой - какое?
- А чёрт его знает! Рабское, наверно. Истина-то - в вине.
Михайлов, как настоящий одессит, мгновенно сострил:
- Правильно, значит - вино-ватое поколение. Из тебя выйдет неплохой философ, если наша милиция оформит тебе прописку в Одессе.
- Спасибо, я - даже пижониться умею. Ведь все твои одесситы - немного пижоны?
- Тогда выпьем за них, потому что пижоны - тоже нигилисты. И если нигилизм становится отличительным признаком молодёжи, так это означает, что неблагополучно уже не только в Одессе.
Они выпили, и Русанов спросил:
- Скажи, "Брамс", ты замечал, что грузины к нам плохо относятся?
- К кому это - нам?
- К нам, русским. И в Киргизии - тоже. Тебя это не тревожит?
- А ты уверен, что это грузинский или киргизский народ не любит нас? Народ - не любит народ? За что кузнецу не любить кузнеца, пахарю - пахаря?
- Значит, не замечал? - уточнил Русанов.
- Почему же, замечал, - серьёзно сказал Михайлов. - Но только я замечал и другое - кто не любит. Кто подогревает такие настроения.
- Ну и кто же?
- Интеллигенция.
- А почему? Ведь это - самый, казалось бы, образованный слой! Должны понимать, что правительство и русский народ - это не одно и то же. Что русским - живётся ничуть не легче, - произнёс Русанов с чувством.
- К сожалению, этот твой "образованный слой" всегда и упрощает всё. Все беды, мол, идут от русских! Вот, если отделимся от них, сразу начнутся рай и свобода.
- А ты сам - не упрощаешь? Может, это нечто другое? - спросил Алексей. И не дождавшись ответа, попробовал сформулировать: - Просыпающееся от образованности... национальное самосознание. А может, ощущение второстепенности своей нации на родной земле? Справедливое желание изменить установившееся положение?
- А чем оно справедливое? Зачем отождествлять суровость существующей власти с русским народом? - разозлился Михайлов. - Пусть ненавидят тогда своего великого грузина! - вырвалось у него. Но не испугался. Наверное, потому, что не было свидетелей, да и Русанов был "своим" и неглупым человеком, чтобы о таком где-то проболтаться потом. Договорил: - При чём здесь мы, русские? Да и кто ещё, терпимее нас, относится к другим нациям?
Алексей сделал вид, что не обратил внимания на мысль о Сталине - принял, мол, её как должную, только не хочет заостряться на ней, понимает, что к чему, и в какое они живут время. Однако, показывая улыбкой свою благодарность за высокое доверие, продолжил опасно и сам:
- Так-то оно так, но о национальном вопросе у нас и заикнуться уже нельзя. Жизнь - меняется, появилось недовольство у многих, а нам - старый лозунг вместо конкретных перемен: "Да здравствует дружба народов!" Я не против дружбы между народами, но народы - должны быть равноправными, и лозунгами тут обид не исправить. Вон, какую власть получили евреи над всеми!..
- А о чём у нас можно говорить вслух? - насмешливо спросил Михайлов. Помолчал, добавил: - Вот тебе и ответ на все твои вопросы. Какой такой может быть "национальный вопрос", когда все понятия о нём - перепутаны! Гэдээровских немцев простили - друзья нам теперь? А ведь они - недавно воевали против нас с оружием в руках! Я, кстати, не против, лучше дружба, чем вражда. Но тогда надо и своих немцев вернуть в Поволжье из ссылки - до сих пор живут виноватыми! А в чём? А чеченцы, а крымские татары, карачаевцы, калмыки! Есть хоть в чём-нибудь логика? Но все... терпят. Ты прав: одних только евреев трогать нельзя - там, считается, всё правильно, так и должно быть, они у нас - не для заводов и колхозов, для власти над остальными народами. Один Каганович, сколько русской красоты разрушил в Москве, а ненавидят все - русских!
- Как думаешь, ненависть между людьми когда-нибудь кончится?
- Кончится, если жизнь будет добрее, наладится. Для этого надо поднять образование у всех. Установить равноправие среди наций на деле. А пока вся печать и радио будут в руках евреев или перейдут к одним только русским, ничего не изменится.
Они замолчали. Каждый сидел и думал по-своему. Русанов в душе стонал: "Рабы, рабы! Рабы-добровольцы..."
14
Весна 51-го года в Закавказье началась вроде бы в срок, а потом, словно споткнулась. В чреве февраля она зародилась, как и положено, в горах на солнечных склонах под снегом, но... так и не хлынула ни бурными ручьями, ни светлыми ливнями с неба. Только покапала с крыш из сосулек, прослезилась кое-где с голых ветвей деревьев, оставив норки возле стволов в рыхлом садовом снегу, да просела одряхлевшим настом в горах. А потом опять всё сковало морозцем. Так было несколько раз. Март рос на глазах у всех взбалмошным, капризным. Таким он и умер.
И только апрель захлебнулся, наконец, долгожданными ручьями. Деревья стояли везде в лужах - даже в пустые пни налилось, воздух был по-весеннему мягок, всюду остро запахло полезшими из земли травами, зашуршало проснувшейся жизнью кузнечиков, мышей, червяков. На прошлогодних пашнях появились чёрные грачи и гордо расхаживали, разворачивая мощными клювами слипшиеся комья. Прилетевшие в деревню скворцы дрались с воробьями, захватившими зимой их скворечники. Словом, везде наступила весна, тепло, оживление.
И сразу, как только просохла земля, Лосев открыл полёты. Лётчики видели с высоты, как синими венами вздувались внизу речки, зеленели горы после сходивших снегов и белой пеной цветения покрывались во всей Грузии сады. А потом, казалось, без видимого перехода, всё задохнулось от иссушающей жары.
Соседний с Лосевым полк начал переучивание на реактивную технику. А Лосев и Дотепный отдавали все усилия подготовке лётчиков на старых самолётах. Заставляли делиться своим опытом работы лучших штурманов и лётчиков. По многу часов учили людей в классе на тренажёрах. И процент отличных бомбометаний в полку, наконец-то, поднялся и стал лучшим в дивизии. Об этом сказал на очередном подведении итогов лётной подготовки сам генерал. Лётчики Лосева лучше оказались подготовленными к полётам и в облаках, и ночью. Прекратились аварии, поломки - положение стабилизировалось. О пьянстве стали теперь вспоминать, как о тяжёлом и забываемом прошлом. За высокие показатели в работе офицеры получали премии, их награждали. Комдив собирался аттестовать и самого Лосева на полковника.
Хмурым ходил в полку только один человек - Сергей Сергеевич Петров. Уже неделя прошла, как уехали из части Сикорский и Маслов, а на него приказа всё не было, хотя бумаги на демобилизацию Лосев комдиву подал. Получалось, и летать не летал, и со службы не увольняли. Семью и багаж Сергей Сергеевич отправил на свою родину заранее, а сам, ожидая приказа, нудился.
Последние дни он без конца думал о своей жизни - и днём, и особенно по ночам. Неожиданно просыпался, закуривал, и тогда сон уже не шёл к нему. Одно за другим плелось, плелось - воспоминания, обиды. Как-то по особенному остро ощущались теперь голые стены в квартире, отсутствие семьи.
"Вот и всё... - подумал он, когда узнал вечером, что приказ на него, наконец, пришёл. - Отслужился, и не заходит никто. Через пару дней можно будет ехать. А дальше что?.."
Не знал. Со страшной силой навалилась на душу пустота квартиры, пустота, которая входила теперь во всю его жизнь. Поди ж ты, пустота - вроде ничто, а давит. На голову, на плечи. Всё раздражало, казалось бессмысленным. А тут ещё соседи начали летать на новых, реактивных машинах. За ними было будущее. А он жил только прошлым. Там у него был смысл. Воевал, и был нужен. Учил других воевать, и тоже был нужен. Но после войны ощущение необходимости потихоньку начало исчезать. Зато стали появляться сомнения. Сомневался уже в таком, в чём прежде не приходило и в голову сомневаться. Иногда от этих новых мыслей подирал даже мороз по коже.
В эту последнюю и тяжкую ночь раздумий Сергей Сергеевич сидел на кухне. Перед ним стояла початая бутылка - пей теперь, сколько душе угодно! - но больше одной рюмки не выпил: впервые водка "не пошла". Если рассуждать по-граждански, неожиданно понял он, так это же... его наказали, выходит, лишением профессии. С этим не мог согласиться. Как можно, например, крестьянина лишить плуга? Кузнеца - огня и железа. Как вообще можно наказывать людей отстранением от работы? Если человек ещё не стар и не мыслит жить без своей работы, зачем лишать его возможности трудиться и давать ему пенсию, вместо того, чтобы использовать его труд на благо общества? Ну, можно оштрафовать за халатность, влепить выговор, понизить в разряде, в должности, если отстал от новинок и стал хуже работать. Но лишать человека любимой работы совсем, лишить его сопричастности к жизни, чувства своей необходимости на земле - это зачем? Это же - что в гроб уложить ещё живого!..
"Нет! Вот поеду завтра за документами в штаб и скажу там всё генералу! Мол, человек любит полёты и умеет летать не хуже самых опытных лётчиков, а его - в завхозы, что ли? Кому это выгодно? Государству? Знающего производство и людей химика, например, разве переведут в кабинетные затворники? А бездаря и труса Тура, пожалуйста - в партийные работники! Нет, братцы, это чехарда какая-то получится, а не жизнь".
Сергей Сергеевич первый раз в жизни горько заплакал - не вытирая катившихся слёз, охватив заросшую чёрную голову руками, не выпуская из угольного рта потухшую папиросу. И был рад, что не пригласил никого на свою последнюю бутылку, не зажёг света - при свете, наверное, постеснялся бы плакать. А так вот - простительно: теперь ничего уже не поправить, так хоть тяжесть в душе, может, пройдёт. Но всё равно уходить из авиации было обидно. Как же так!.. Уходить в расцвете сил и опыта, пройдя всю авиацию от самого её зарождения, можно сказать, и, так и не полетав на самом интересном, на реактивных самолётах? Не доверили, что ли?..
На стене ткал и ткал время маятник - тик-так, тик-так, тик-так. А Сергей Сергеевич сидел и курил. Просидел, пригорюнившись, почти до утра. А утром поднялся и понял, что ничего уже изменить нельзя, не поможет ему теперь и генерал - демобилизацию в штабе армии утвердили. А вот если попроситься у генерала полетать на реактивном бомбардировщике, это, пожалуй, возможно. Генерал - тоже старый лётчик, поймёт.
Комдив принял Сергея Сергеевича не сразу. Сначала выслушал и отпустил двух командиров полков, потом был занят с начальником штаба, затем был важный телефонный разговор с командующим воздушной армией - долгий. И только после этого приказал адъютанту, чтобы тот позвал "старика" и чтобы никто им не мешал. Не хотел генерал разговаривать с Петровым при посторонних, не хотел и комкать этот последний их разговор - распрощаться хотелось по-человечески.
Впервые за многие годы Сергей Сергеевич вошёл в кабинет без внутренней робости - запросто, как пожилой человек к своему сверстнику. Даже не удивился и не заметил этого, просто чувствовал себя свободно. И обратился тоже просто, не вытягиваясь, а как-то даже мешковато, почти по-граждански:
- Доброе утро, товарищ генерал! Вот... пришёл по личному делу. Вроде как бы это... попрощаться.
- Здравствуй, Сергей Сергеич, здравствуй! Рад тебе. - Генерал поднялся из-за стола, подал руку. - Это хорошо, что пришёл. Садись, поговорим, покурим. - Генерал почувствовал себя неловко: как-то не так всё получалось - казённо как-то. Надо было что-то сказать ещё. И он сказал: - Уходишь, значит?
- Ухожу, - ответил Сергей Сергеевич уже сидя, думая лишь о том, как выразить ему свою обиду, не замечая, как медленно краснеет генерал. И рассматривая толстый узорчатый ковёр на полу, прибавил: - А если точнее, то меня - "уходят". - Сказал, и вспомнил вдруг дивизионный каламбур: "К генералу на ковёр!" Попасть "на ковёр", означало быть вызванным на очередной разнос, после которого редко кому удавалось сохранить нормальный цвет лица, разве что Лосеву - тот умел держаться с достоинством и "на ковре". Но теперь, ёж тебя ешь, это к делу не относилось, генерал, казалось, сам чувствовал себя "на ковре", и Сергей Сергеевич понуро молчал.
- Рассказывай... - Генерал насторожился, разглядывая пористый большой нос Петрова, его чёрные, словно угольки, заплывшие глаза, непокорный вихор на затылке, торчащий из чёрного гладкого зачёса - набок.
- Так ведь я не за этим, товарищ генерал... Не жаловаться. - Правая рука Сергея Сергеевича полезла к вихру на затылке.
- Нет, брат, ты уж говори всё, раз пришёл, и чем-то недоволен. - Пушкарёв поднялся, прошёлся по ковру. Высокий, сухопарый, остановился у солнечного окна. - Кто же это - тебя "уходит"? - напомнил он, закуривая. И сразу сделался немолодым в ярком свете дня и утомлённым - видны были отёчные мешки под глазами, лицо - иссечено морщинами, губы - серые. А только что казался юношески стройным и полным энергии.
Думая о том, что генерал почти всю ночь был на полётах и, наверное, не выспался, оттого и кажется таким замученным, Сергей Сергеевич молчал - тоже не выспался. И тоже выглядел старым, с синими после бритья щеками, почти беззубым ртом - торчали только тёмные от курительной смолки пеньки вместо зубов: не баловала жизнь и его.
Не дождавшись ответа, проведя ладонью по глазам, генерал напомнил Петрову:
- Ты ведь, вроде, сам рапорт подал? Я читал...
- Разрешите закурить, товарищ генерал? - Сергей Сергеевич тоже закурил, выпуская дым, ответил: - Сам-то - сам, да ведь за кем нет погони, тот и не бежит.
- Кто же за тобой гнался? Кроме времени...
- Тур с Сикорским, всё жалобы на меня строчили. Целое дело стряпали. А время - оно за всеми одинаково гонится.
- Почему же - "стряпали"? Выпивал ведь ты? А другие в это время - теорией занимались. Убегать от старости можно по-разному, она догоняет тех, кто отстаёт.
- Верно, товарищ генерал: выпивал. Случалось такое иногда. И теорией маловато... Только не это ведь во мне главное? Я так понимаю.
- Что ж, пожалуй.
- Вот и я так думаю: мог бы ещё послужить. Какую-никакую пользу государству... Да злой, как говорится, не верит, что есть добрые люди.
- Ну, Лосеву-то как раз - было жаль тебя отпускать.
- Жаль друга, говорит пословица, да не как себя. Что уж теперь... А только я без полётов, товарищ генерал, не могу. Без полётов я - как бы это сказать - просто никто. - Петров помолчал. - Разве я один - пил? Когда у людей нет уверенности в завтрашнем дне, они и пьют; всегда так было. Кто помоложе - по женской части балует. И не только это у нас, везде нынче.
- А почему нет уверенности в завтрашнем дне?
- Почему? Как бы это вам... - Петров задумался. И не придумав ответа, сказал: - Да как-то так получается. Сегодня - один закон. Утром проснулся - говорят, другой вышел; платить за бездетность, например. Миллионы баб остались без мужиков из-за войны! Так с них за это - ещё и деньги? Нет, законами баловать - нельзя: от этого вера в справедливость закона сломается. А может, что и похуже...
- И какой же вывод?
- Как это, какой? Я же сказал. Человек - перестаёт верить в будущее. Рассчитывает только на себя, а не на государство. Кубышку себе заводит. Вот мысли у него, как бы это сказать, и перерождаются.
- По-твоему, всё дело в идеологии? А идеология у человека - от брюха, экономики?
- Нет, товарищ генерал, я как раз, как бы это сказать, про другое. В молодости мы - чем жили?
- Чёрт его знает, я уж и не помню теперь - будто и не было её у меня.
- Оно-то верно, так. Не было ни костюма хорошего, ни ботинок, чтобы к девкам выйти покрасивше. А всё равно - жили общим: строительством государства, что ли. А нынче - каждый норовит жить для себя одного, для своей квартиры, ёж тебя ешь! Слоников покупает на пианины. Гармошки - никого уже не устраивают.
- Так ведь вперёд идём, люди умнеют. Хотя в деревнях - не до слоников, конечно, там и гармошке рады.
- Я не против дорогого инструмента, пускай покупает, кто может, если из деревни вырвался. А токо плохо, когда офицер... ради личного уюта готов поступиться и общим делом - как там его деревне живётся? - и своим мнением.
- Не понял тебя... - Пушкарёв насторожился.
- Как бы это объяснить?.. Офицер у нас - перестал иметь своё мнение. Какой он после этого командир? Если у него - нет своих мыслей, и он согласен на всё.
- Да ведь говоришь же! - возразил Пушкарёв. - Слушаю вот тебя... Или это - не собственные мысли?
- Так это я - вам! А при всех - разве можно такое сказать?
- Почему же решился при мне?
- Потому, что давно вас знаю. Да и терять мне уже нечего... Ну, и потому ещё, что не молод я, с заслугами. А пусть такое лейтенант какой скажет - что будет? Да не вам, а такому, как Тур!
- Откуда же берутся, по-твоему, эти туры? Разве не из наших рядов?
- Так-то оно так, да только и в народе не все люди одинаковы. Туры - они из трусов всегда. Из неспособных к делу. Вот и приспосабливаются! - Сергей Сергеевич неожиданно спросил: - А хотите знать про Тура всю правду? - И рассказал комдиву обо всём, как на духу: как встретился с Туром на фронте, кем был Тур до войны, как свела их судьба здесь снова, и как дал он Туру отвод, когда Тура выбирали в парторги. Волнуясь, гася в пододвинутой генералом пепельнице окурки, закончил: - Уж очень легко открывают у нас таким дорогу. А они потом - мстят, тем, кто их разоблачает. И делать им это - легко.
- Почему - легко?
- А на что у нас в первую очередь обращают внимание? На характеристики, документы. Если напишут вам про человека, что у него там мысли, допустим, ершистые, или что был замечен в выпивках, - и всё! Будь он хоть самым деловым или опытным. А вот у таких, как Тур - анкетка всегда чистая. Потому - что такие не делают ничего и не умеют делать! А нет работы, нет и ошибок. Одна дорога - в подхалимы.
- Подхалимов - тоже не все любят.
- А я не про таких, которые лижут конкретную задницу своего начальника. Я про тех, что славят всё. Вот какие люди нынче в моде, товарищ генерал.
- Ну, а я-то при чём здесь?
- Вы таких... тоже поддерживаете. Хотя и невольно.
- Это каким же образом? - Генерал с изумлением уставился на Петрова.
Сергей Сергеевич загорелся:
- Собрания у нас теперь - как проходят? Раньше мы - президиум себе избирали. А теперь туры - сами туда садятся, без приглашения. И к этому - уже привыкли! Как же: экономия времени! Зачем, мол, формалистикой заниматься? А на формальное-то отношение ко всему - фактически и перешли. Всё сделалось формальным! Стало быть - ненужной ложью? А зачем же тогда жить в этом обмане?
Потирая пальцами подбородок, взятый в горсть, Пушкарёв тоскливо протянул:
- Да-а, накрутил ты, сразу и не раскрутишь - всё в одну кучу смешал! Ну, да ладно, с Туром я ещё разберусь. А вот...
- Много их, товарищ генерал. Если с каждым по одиночке - долго разбираться придётся.
- Пожалуй, ты прав: далеко зашли... - Генерал потемнел, не зная, что говорить, не зная, как выйти из тяжёлого для него разговора, забыв, что хотел сказать - уж было начал, да Петров перебил. И потому произнёс теперь, что сразу на ум пришло: - Ну, ничего, Сергей Сергеич, мы - проводим тебя с почётом, не как-нибудь!..