К традициям отношусь ровно. Бывает, уважаю. Чаще - не люблю. Но традиции великой русской литературы предварять повествование предисловием обойти не могу.
Я люблю путешествовать. Нет, меня не прельщают заповедные туристские тропы, маршруты высшей категории сложности. Месяц, проведенный на своих двоих с пудовым рюкзаком за плечами, с кострами, комарами, в обнимку с дикой природой, не по мне. Даже, если это повод меня презирать. Честно могу признаться, что цивилизация со всеми ее благами меня не утомляет. Охотно верю, восторгу завзятых охотников или рыболовов, которые после многодневного состязания с природой, заявляют, что лучшего отдыха и быть не может. Но сам подобного восторга не испытываю. Я не состязаюсь с природой. Я, скорей, созерцаю ее. И мне этого хватает.
Наряду с красивой природой я люблю и красивые города, красивых людей, красивые поступки. И мой способ путешествовать дарит достаточно пищи для ума и сердца и богатый материал для работы.
Эти заметки без претензии на новое слово. Может быть, в данном случае я выступаю в роли агента по рекламе туризма. И работаю, надо сказать, в традициях отечественной рекламы, восхваляющей то, что в этом не очень-то нуждается.
Я пишу о своей стране. Тема эта необъятна. Как необъятна сама страна. Бельгиец или японец тоже любит свою родину. Но там предмет любви весьма вещественен, ибо его можно, чуть ли, не унести в заднем кармане брюк - настолько малы эти страны. В наших, конечно, масштабах. Но это любовь к красивому цветку, или если быть объективным, к плодоносящему дереву, красивому и полезному. Я же и мои сограждане, если опять же прибегнуть к растительной аллегории, любим ЛЕС. Лес с его полянами, опушками, мрачными буреломами, речками и холмами. И в лесу этом встречаются и грузди и мухоморы.
Волк в лесу весьма экстравагантным способом отмечает границы своих владений. Так и мы все четко ограничиваем собственный ареал обитания. Но, как волка обкладывают флажками, так меня порой берет за горло тоска по-новому.
Выше я говорил, что наша страна необъятна. Чего только в ней нет. На Кавказе - мандарины, грузины и кепки "аэродром", на Украине - Днепр, подсолнухи и киевское "Динамо", в Сибири - тайга, нефть и Енисей. И, когда однажды мне обрыдло наше среднеазиатское пекло, крайнее хамство в сфере обслуживания и дрязги с соседками-пенсионерками, я решил рвануть в прохладу, комфорт и любезность Прибалтики.
I. ОЗНОБНЫЙ БРЕД ПОХОДНЫХ СНОВ
Задача была предельно ясной: двадцать седьмого быть на дне рождения Женечки в Таллинне. По телефону она вполне по-женски поклялась, что ежели в означенный день я и Виктор не окажемся в Таллинне, нам придется туго. А я по опыту знаю, что обижать Женечку нельзя.
Через некоторое время после разговора Виктор старательно разбирал по цепочкам железнодорожную кассу с целью добыть билеты. А я безрезультатно терялся у кассы брони. Но Москва влюбилась в нас и не хотела отпускать. Она любовно душила нас тополиным пухом, от которого не было спасения, расстилала бесконечно длинную и невероятно соблазнительную улицу Горького, убаюкивала трогательным и милым Арбатом, оглушала Калининским проспектом. В конце концов, убедившись в нашей непреклонности, завела в Кремль, втиснула в ствол Царь-пушки и выстрелила тройным зарядом в сторону Балтийского моря.
Очухались мы только в поезде, ходко бежавшим в Эстонию. Огляделись. Все было в норме. Ехали мы в одном вагоне. Правда, в разных купе. Но это не имело значения, потому что и в том, и в другом помимо нас ехали женщины. И то одной, то другой приходило в голову переодеться, привести себя в порядок, о чем нам сообщалось взглядом искоса.
Я не выношу косых взглядов. Поэтому в свое купе только внес вещи. После чего оттирался в тамбуре. Очень скоро там же очутился и Виктор, доверительно сообщивший, что он терпеть не может косых взглядов.
А в вагоне уже пробивались ростки скоропалительных дорожных романов, всегда не дочитываемых до конца, а потому особенно очаровательных и трогательных. Мы с Виктором сурово глядели в окна. Не по причине искреннего аскетизма. Просто соседки наши были вполне пенсионного возраста. А дамы из моего купе вообще любому занятию предпочитали "морской бой". И, когда я сунулся было с предложением сыграть в подкидного, как они на меня посмотрели! Так на меня смотрели лишь однажды в узком глубоко интеллектуальном кругу в ответ на попытку втереться в доверие посредством вопроса: "Как сыграл "Спартак" с "Кайратом"?"
Поезд с гулом и скрежетом резал Валдайскую возвышенность, а мы все не могли решить идти ли в вагон-ресторан, или смотреть в окна натощак.
Кто часто пускался в железнодорожные переезды, тот, очевидно, давно уже подметил одну любопытную деталь: средне- статистический пассажир, едва поезд отходит от перрона, достает из сумок и портфелей вареные яйца, копченую колбасу и непременную бледную вареную курицу и начинает есть. Ест долго, угощая соседей и угощаясь их разносолами. И под курочку и яйца всмятку ведет гастрономические беседы. Потом долго пьет чай. И, наконец, отдуваясь после шестого стакана, глубокомысленно решает, что закусить-то он закусил, но теперь хорошо бы и поесть. И ест. И пьет. И теоретизирует о соусах к отварной телятине.
Я и Виктор сидели в вагоне-ресторане, ели вареную курицу и ругали среднестатистического пассажира за его пристрастие к дорожным трапезам.
А за окнами мелькали места, нами еще не виданные.
Калинин. Тверь. Анна Керн. "Я помню чудное мгновенье..." Но Тверью и не пахло. Зачуханный, измазученный вокзал. Серые мятые пиджаки. Кроссовки местного пошива. Какие-то решетки. Серое низкое небо. Я не помню "чудного мгновенья" Твери. И Керн здесь не бывала. В нынешнем Калинине есть только камень с ее именем. Могильный камень. Под кладбищенским каменным небом. Серый камень, мглистое небо, пятна мазута и плохо затертая надпись "Слава - дурак!" на какой-то будке - вот впечатление от Калинина.
И все ж! "Как мимолетное виденье..." Мимолетное. Мимо. Улетающим навек профилем. А Гончарова встала анфас. Попался мавр!
Меня одно время почему-то страшно раздражало это несоответствие гениев и ничтожеств. Шалопайствующий, заливистый гений Пушкин и глупенькая серенькая мещаночка Гончарова. Желчный, злой, ранимый и такой великий Лермонтов и какая-то Варвара. Невероятно искренний, размашистый гигант Маяковский и истеричка и сволочь Лилечка.
Где справедливость?! Где "гений чистой красоты"? Не о щечках, плечах и губках - не о мясе речь. О душе!
А души этих женщин! Прямо или косвенно они предавали Поэта и подводили, в конечном счете, под пистолет. Но как мог Пушкин ревновать свою бездарную, неумную жену?!
Впрочем, к чертям собачьим эмпиреи. Реальность - это "Слава - дурак!"
Что-то они будут отстукивать за Лихославлем. Уже давно ночь. Но, несмотря на пасмурь, не темно. Какие-то нездоровые чахлые сумерки. Сна - ни в одном глазу. Хотя мои соседки, перетопив все катера и линкоры, спят, тихо посапывая в подушки.
В Москве осталась масса недоделанного, куча проблем и вопросов. Но в этот раз белокаменная надоела в течение какой-то недели. Одна встреча меня поразила. Совершенно немыслимо посреди восмимиллионной Москвы, на отнюдь не безлюдной улице Горького встретить знакомого. Но я встретил.
Зверски хотелось есть. Вот она - "София", через дорогу. И никакой очереди у дверей. Блуждаю глазами, прикидывая, где ближайший переход. И натыкаюсь глазами на поджарого стройного капитана. Толя Воробьев. Когда-то вместе работали в окружной военной газете. После моего ухода оттуда, Толя поступил в военно-политическую академию и надолго исчез из поля зрения. Чтобы возникнуть здесь, в виду ресторана "София". Куда мы, естественно и пошли. Прапорщик армейский. Армейский капитан. Толя не просто армейский капитан. Он - блестящий армейский капитан. Из таких, наверное, и должен бы состоять офицерский корпус. Но на беду в последнее время молодое офицерство чаще всего составляют люди бездельные, неумные, мающиеся от скуки. Потому Толе тяжело. Он немного пижон и стиляга с налетом гусарства времен Дениса Давыдова. Но ведь время давно уже не то. А нынешние военные как-то лишены фантазии, воображения и вкуса. Они трудно постигают романтику. Отсюда тайная зависть и явное недоброжелательство. И, потом, я через два дня катапультируюсь в Таллинн. А ему бурлачить в военной лямке. И, если уж ехать, то, не куда хочется, а туда, куда шлют.
... Лилечка Брик. На всех фото выдающееся пучеглазие и неустойчивый нервный тип. Такие, обычно, злы на весь мир и в моменты, когда становится ясным, что мир, собственно, плевать хотел на их настроения, прожекты и желания, они выглатывают горсть барбитала или включают газ...
Однако до этого она довела Маяковского. Дантес в юбке с явными признаками базедоой болезни. Как можно не любить того, кто ей написал однажды: "Я, весь, обнимаю один твой мизинец!" У меня бы духу не хватило так написать. И величия. Бог с ней. В конце концов, он все же успел сделать столько, что хватит и на сотню поколений. И, потом, это Поэтов всегда дефицит. Но зато на каждого по десятку Дантесов. Поди, выживи!
... Какой-то полустанок. За полночь. Но, по-прежнему, сумерки. В окно купе осторожный вкрадчивый стук. Отдергиваю занавеску. Ухмыляющаяся пьяная физиономия. Некоторое время молча смотрим друг на друга. Он глядит и скалит свои щербатые челюсти. Потом смачно плюет в стекло и исчезает куда-то вбок.
Поезд медленно трогается. Вот, мне и пожелали спокойной ночи. Стоило природе возиться с эволюцией, чтобы увенчать мир эдаким сапиенсом. Ведь примитив на уровне амебы. Ан, нет, пиджачишко на плечах, штаны - попробуй, докажи, что не венец. Впрочем, Иуда был сложней и умней. А вот надо ж, продал! Этот хоть радуется убого - нагадил и счастлив. Наслаждение Иуды куда сложней и трудней. Счастливый Иуда. Бедняга Пилат.
А за окном бегут станции с чудесными сказочными названиями: Лихославль, Вышний Волочек, Бологое, Окуловка, Малая Вишера, Чудово, Любань. Тосно...
Поезд втягивался в Таллинн бесконечно долго. Мимо проплывали какие-то строения, склады. Потом мы шли по бесконечному серому перрону. Виктор вертел головой и, наливаясь раздражением, брюзжал: "Где здесь выход? Куда идти?" Хотя было ясно, что идти следует вместе с остальными. Он не видел еще, как уже издали, приметив меня, разбегается нечто худенькое, рыжее, в очках и брюках.
Женька, как всегда, ошеломляла. Она хохотала, измазывая меня губной помадой и крича, что мы - последние негодяи, потому что уже двадцать восьмое. Под аккомпанемент Женькиной ругани и восторга, как-то очень быстро и незаметно добрались до дома.
Женькина квартира похожа на малолитражку. Очень компактная, маленькая и, в то же время, страшно вместительная, уютная и красивая. В гостиную из кухни пропилено окошко, через которое в нас вперемешку летят чашки, новости, сахарница, междометия восхищения (собственным умением варить кофе), вилки и ножи, междометия трагические (по поводу сгоревших тостов). Наконец, в окошко просовывается Женечкина голова, окидывает критическим оком стол, который мы, сообразуясь со своим умением и вкусом, сервировали и немедленно начинает орать. Что-то мы не так сделали.
Эти десять дней в Таллинне мы будем жить, как на действующем вулкане, который периодически взрывается. Уж такова Женька.
Ежеутренне Женя, едва проснувшись, с помятым лицом и всколоченными волосами, в немыслимом цветастом халатике выволакивала из-под шкафа напольные весы и, встав на них, вглядывалась в окошечко, где выскакивали малоутешительные, по ее мнению, цифры. У нее делалось трагическое лицо, как у удушаемой, но невинной Дездемоны, после чего начинала кричать, что мы - последние мерзавцы, поскольку уже десять часов утра, а мы еще валяемся в постелях и вдобавок раскармливаем ее, как на убой. Потом она вламывалась в нашу комнату, причем Виктор все время не успевал спрятаться под одеяло и, уперев руки в бока, страшным голосом спрашивала:
- Как?! Вы еще дрыхнете!
Мы принимались долго и неубедительно врать, что уже давно встали, что даже успели умыться и почистить зубы - Виктор щерился и показывал (почему-то мне) желтые прокуренные зубы и демонстрировал подбородок, заросший суточной щетиной - но, поскольку Женечка еще спала сном младенца, мы ее и не будили.
Женя молча выслушивала все это и, окинув нас уничтожающим взглядом, уходила на кухню готовить завтрак мерзавцам.
Долгий завтрак, в течение которого Женька демонстративно сидит всего лишь с чашечкой кофе, тогда как перед нами полные тарелки. С нами не разговаривают. Нам всем видом показывают, как мы глубоко несимпатичны. Ближайшие полчаса мы должны быть немы и исполнительны, как слуга Атоса.
Что? Кейла-Йоа? Что, Кейла-Йоа? Ах, мы вчера просились в Кейла-Йоа... А... м-м-м... Женечка ничего не путает? Да, нет... Ну, чего там... Мы просто мечтаем побывать в этом самом... как его там... Я вру?! Виктор, ведь ты хочешь в Кейла-Йоа? Ну, конечно! Это же мечта всей его жизни...
Кейла-Йоа - это меднокованные стволы сосен, белый, мельчайшего помола песок и море. И свежий ветер. И синее небо. И ласковое солнце. И красивые женщины на пляже.
Я, должно быть, слишком откровенно пялюсь на синий, очень открытый купальник, потому что Женька вдруг фыркает и заявляет, что объект моего внимания плоский, как трамвайный билет. Я, несколько оторвавшись от реальной тверди, пытаюсь возразить. На что следует реплика, что поскольку голова над синим купальником покрыта головой, то вообще нельзя с уверенностью сказать, чем я собственно любуюсь - фасадом или выступающими лопатками, то есть спиной. Виктор подобострастно и подло хихикает.
На следующий день, после обеда в крохотном, уютном ресторанчике, едем в олимпийский парусный центр в Пирита. Втроем, продрогнув после прогулки по пустынному, продуваемому пронзительным холодным ветром с моря, пляжу, заходим в большой, совершенно затемненный бар. Темно так, что своих соседей скорей чувствуешь, чем видишь.
Где-то в глубине зала мерцает экран видеомагнитофона. Виктор с Женькой сразу отправляются к стойке. Они жаждут попробовать какого-то жуткого коктейля, который подают только здесь. Мне жуткого коктейля не хочется. Поэтому, пока они о чем-то доверительно шепчутся с барменом, я с чашкой кофе ухожу в темноту. Наощупь нахожу свободный столик.
Возможность спрятаться по желанию из полуденного мира в кромешную ночь - это здорово. Это меня устраивает. В кресло напротив кто-то садится. Я осторожно спрашиваю темноту:
- Простите, я без спросу уселся тут...
Очень красивый (а может это в темноте?!) женский голос с заметным местным акцентом успокаивает: все в порядке. Вы мне нисколько не мешаете.
Некоторое время молчим. Я тщетно пытаюсь рассмотреть соседку. Она словно поняв, достает сигарету, это я угадываю по движению. Но огонек зажигалки высвечивает на мгновение лишь полные губы, плотно обнявшие мундштук сигареты, щеку и длинную челку, модно напущенную на глаз.
- Вам нравится здесь?
- Не мешало бы добавить чуточку света.
- Зачем? (С придыханием, отчего у меня мурашки бегут по коже).
- Ну, хотя бы для того, чтобы разглядеть вас.
- Но темнота - хранительница иллюзий...
- Предпочитаю правде и женщинам смотреть в глаза, - с пафосом, а, значит, нагло, вру я.
Под легкий треп, прикидываю, как бы непринужденней назначить свидание. Но откуда-то появляется Виктор и, вынув меня из кресла, уволакивает к выходу, прошипев что-то невнятное в ухо. Тут же появляется и Женька. При свете дня делаю попытку возмутиться, но Женька, вперебой отметая мои любимые слова, говорит, что она себя плохо чувствует.
Однажды, возвращаясь домой, заходим в заштатный магазин. Увидев сыр, тут же без дискуссий, подсчета наличности закупаем килограмм. И гордые своей хозяйственностью, приходим домой и скромно выкладываем на кухонный стол сыр и еще пару упаковок особого полужидкого очень вкусного творога. И тут же получаем страшную нахлобучку.
- Зачем вы взяли сыр?
- Как? Ну, чтобы есть его.
- Зачем вы взяли килограмм?! Если вы любите сыр с запашком и плесенью, так это должен быть рокфор. А этот сыр, даже если он заплесневеет - а он таки заплесневеет! - это еще не значит, что он станет рокфором.
- Да не заплесневеет он... мы его быстро...
- А зачем вы взяли самый плохой сорт?
- А что сыры бывают еще разных сортов?!
- А что, в Ташкенте всего один сорт?!
- Да у нас в Ташкенте вообще не бывает сыра.
Однажды мы устраиваем плов. Баранина здесь, конечно, не рассчитана на употребление ее в плове. Вкус другой. И специй у нас нет никаких. И морковь в Таллинне бледная, какая-то парниковая по виду. Поэтому затея заранее обречена на провал. Но презрев все препятствия, мы приступаем к обряду, запершись на кухне от Женьки.
Приходит гость. Миша Веллер. Молодой писатель. Шумный и одновременно очень стеснительный. Ходит по комнатам и орет, что хочет экзотического блюда. Что он, в конце концов, и получает.
Отсутствие специй мы обильно возместили жгучим перцем. Женька и Миша в полном упоении дышат открытыми ртами и уминают экзотику за обе щеки. Черт их разберет, то ли действительно никогда настоящего плова не едали, то ли талантливо прикидываются, щадя наше самолюбие.
У Веллера вышла одна-единственная книга рассказов "Хочу быть дворником". Но она стоит иных романов.
Миша сам - коренной ленинградец. Сейчас живет в Таллинне. Плюнул на все. Нигде не работает. Сидит в своей квартире с исправным, но никогда не топящимся камином и пишет хорошую серьезную прозу. На какие средства живет неизвестно даже ему самому.
Наверное, надо быть уверенным в свое призвании, чтобы жить так. Без ужаса за день завтрашний. Выключившись из ежедневной суеты и спешки.
А ночью меня гложет зависть. Вот ведь, пересилил себя. Но зависть по-хорошему уживается с радостью за Веллера. Он делает то, что любит и умеет делать. И делает это хорошо. А у тебя хлопоты и заботы, от которых никуда не спрячешься. Или все же спрячешься? Или надо просто сбежать от них в Таллинн? Ведь недаром Веллер сменил Ленинград (!) на Таллинн.
Впрочем, Миша, как и Женька, не коренной, не типичный таллиннец. Истинный житель города несколько замкнут в себе, всегда корректен, подтянут. И, по-моему, у таллинцев чисто крестьянского склада характер. Бережливость, основательность во всем, умение выгадывать на копейках, и недоверие к новому, необычному.
Эстонцы вообще исконные крестьяне. Вся их история - это, за исключением последних семидесяти лет, испытание на выживаемость. Кто только не пил из них соков. Варяги, шведские и немецкие бароны, польская шляхта, литовская знать, русское чиновничество. В отличие от, скажем, литовцев, у эстов никогда не было своего государства, а, следовательно, культура подверглась своеобразной эрозии.
Эстонский бедняк знал одно: из того, что выращено его руками, ему не достанется почти ничего. И всю зиму он будет есть хлеб с отрубями и изредка баловать себя мерзлой картошкой и кусочком свиного сала. Наверное, отсюда проистекают некоторые особенности эстонского характера. Может быть, поэтому, а еще в силу родственности с финнами, немалая часть молодежи в Эстонии равняется на финский образ жизни. А ведь Финляндия, в свою очередь, сама глубоко интегрирована в экономическую и культурную структуру запада, имея за образец богатые Соединенные Штаты и Федеративную Республику.
Прощальная гастроль. Сидим в каком-то безымянном кафе. Над сплошными во всю высоту стены окном снаружи висит матерчатый навес. Как полуприкрытое веко. Полутьма. И мягкий короткий свет ночника на нашем столе. Сейчас придет обворожительная женщина Ирэна. А ноги гудят после многокилометрового марша по улицам, голова от обилия лиц, солнца, воздуха, увиденного.
Таллинн уже уходит за спину. Но я когда-нибудь еще вернусь сюда. Всегда стоит возвращаться в места, которые тебе понравились.
Таллинн, особенно в погожие дни, когда теплое ласковое солнце, растолкав тучи, царит в небе, очень похож на скандинавские города, где я никогда не был. Но именно такое впечатление остается от игрушечных домиков в несколько этажей, крытых веселой яркой черепицей. Черепица, позеленевшие от сырости высоченные шпили готических соборов, широкие, приглашающие солнце в гости, окна, отстраненные, замкнутые лица таллиннцев - мгновенными острыми мазками ложится на память минутный и вечный образ города. И еще цветочный ряд под дождем, тускло поблескивающий мокрым цинком прилавка. И белки, скачущие тебе в руки с сосен в парке Кадриорг. И приземистые сочно-зеленые куртины бульваров. И узкоколейный, какой-то невсамделишный трамвай, серый и неторопливый, как слоненок. И крутые извилистые улочки старого Таллинна, мощенные стертым временем цветным булыжником. И магазинчики. И кафе. И кукурузный початок высотного здания гостиницы "Олимпия". И кнопки индивидуального пользования светофором на пешеходных переходах. И облака. И чайки. И свинцовое, протяжное в непогоду, море. Вот - Таллинн.
Но мне Таллинн в первую очередь представляется почему-то маленьким, полутемным кафе с окнами, прикрытыми от нежаркого солнца пестрыми матерчатыми маркизами. Где по сумеречному проходу к островку нашего настольного светильника неспешно идет обворожительная женщина Ирэна. Подходит и с мягкой, таинственной улыбкой протягивает нам высокие узкие стаканы, поблескивающие темно-рубиновым соком. Да, высокие запотевшие стаканы с вишневым соком.
III. УЛИЦА СТИКЛЮ
У вас есть знакомы ведьмы? У меня есть. И имя ее - Лайма - почти созвучно с "лауме", что в переводе с литовского означает "ведьма". Костяная нога и крючковатый нос - это сказки для маленьких. Моя знакомая - это изящная, очень женственная особа - умеет чудесно хохотать и так смотреть на тебя, что рассудок сводит судорогой, а здравый смысл дрожит и тает, как в пустыне мираж с пальмами и озерами.
У Лаймы чисто ведьмино обаяние. Поначалу вы видите просто очень привлекательную, молодую женщину, современную и интеллигентную. Умеющую веселиться и щебетать без умолку. Но очень скоро вы вдруг замечаете, глаз не можете оторвать от нее, что упиваетесь ею. И тогда вы пропали. Потому что это надолго, если не навсегда. Но трепет вашего обезумевшего сердца лишь приятен прекрасной ведьме, но ее саму немало не трогает. Вы ей товарищ, и только. По ком трепещет ее сердце? Ну, кого может любить ведьма?! Ну да! На каком-нибудь болоте сибаритствует ее лешак. Ее единственный и неповторимый. И не пробуйте объясниться ей в любви. Расхохочется вам в лицо, скакнет в ступу, огреет вас помелом, и унесется к тому, на болотной кочке.
Бродим по вечереющему Вильнюсу. Университетский квартал. "Альма матер" и "Гаудеамус" - это не выглядит здесь чем-то инородным, чужим. Последовательно переходим из одного университетского дворика в другой.
Ах, эти дворики! Среди них нет одинаковых или даже просто похожих. Различные размеры, форма, интерьер. В одном растет старая береза, по преданию освящающая любовь. Во всяком случае, первый поцелуй должен состояться именно здесь. В другом доминируют циклопические полуколонны, над которыми широкий лепной карниз со знаками зодиака.
Лайма рассказывает о ежегодном студенческом празднике. Через весь город от старинного университетского квартала, будущие физики тащат огромное, мастерски сделанное чучело дракона, извергающего огонь и воду, к филологическому факультету, где по традиции учится очень много девушек. Здесь уже готовые и в общем-то жаждущие похищения жертвы высовываются по пояс из окон, всячески охорашиваются, держат настежь все двери, дабы буйные физики не забрели, не дай бог, к другим. Но, кстати, зря волнуются. Уволакивают всех, даже редких юношей, не разобравшись сгоряча.
Потом толпа ряженых врывается в кабинет ректора и на руках носит его вместе с креслом по всем девяти университетским дворикам. После чего ректора - всемирно известного математика, основавшего свою математическую школу, почетного члена многих академий - водружают на огромную пивную бочку, с которой он произносит речь в угоду буйным школярам. Эта речь - сигнал к началу праздника.
Мое студенчество прошло иначе. У нас хлопкоуборочная страда заменяла веселый праздник. И, потом, я что-то не могу представить ректора Ташкентского университета, произносящего речь с пивной бочки. Это был бы такой нонсенс. Неправильно поймут.
Однажды мы долго бродим по старой части Вильнюса. Оживленно болтая, сворачиваем всей компанией в какой-то темный бар. Здесь начинаются странности. Лайма и ее подруга Вида сильно озадачены. Они сами впервые здесь.
Сидим за одним из двух имеющихся столов. Заказали только кофе. Вбегает юноша с прической, смахивающей на сильно запущенный одичавший бокс (волосы веером в разные стороны), останавливается около нас и сварливо пытается выяснить у Виктора, зачем тот присвоил его кофе. Мы не владеем обстановкой и ошарашено молчим. Потом Виктор, не посвященный в тонкости межличностного общения в этом баре, дипломатично говорит юноше:
- Пошел к черту!
Юноша обалденно таращится и убегает за другой стол. Там он начинает донимать какую-то девушку: залезает пальцем в ее чашку и, поболтав им в кофе, настаивает, чтобы она выпила. Девушка справедливо сомневается в стерильности его пальцев. Но у нее нет дипломатического такта и бицепсов Виктора.
Сидящий у стойки парень в заношенной потертой куртке долго, упорно смотрит на нас, потом громко говорит:
- Вы зачем выпили его кофе?
Виктор, слегка осатанев, берется за тяжелую керамическую пепельницу, но я, опережая его, чтобы предотвратить конфликт, поспешно спрашиваю парня:
- Чего ты хочешь, дубина?!
Парень тоже немедленно шалеет. Лайма вдруг начинает давиться смехом. Мне кажется, что у нее истерика и, чтобы окончательно разрядить ситуацию, громко спрашиваю парня и других его товарищей, во все глаза пялящихся на нас:
- Вы что, придурки, все с ума посходили?!
Интересно, что в ожидании их реакции Виктор уже начал снимать пиджак, но вся компания только недоуменно переглянулась.
Когда очутились на улице, Лайма смеясь объясняет нам, что это панки (Вы, что, не обратили внимания на их внешний вид, прически?!) И все домогательства по поводу чашки кофе это своеобразный пароль и ритуал. Они так знакомятся друг с другом.
Вот так все просто объясняется. Поэтому, если вы в Вильнюсе, на старинной улице Стиклю, случайно забредете в маленький неприглядный бар со старинными посетителями, не торопитесь крушить мебель и черепа в ответ на искреннюю попытку познакомиться и подружиться с вами.
В понедельник Вида купила машину. Белый элегантный "Жигуль". Модель 06. А во вторник уже все документы были оформлены и мы поехали в Тракай.
Дороги в Прибалтике это особая статья. Можно не говорить о том, что мелькает там, за обочинами - нарядные красивые поселки, леса и перелески красы неописуемой, ухоженная возделанная земля. Нужно только сказать, что здесь слова - "любить свою землю" - это не только слова. Здесь землю любят деятельно, украшая ее и заботясь о ней.
Но сами дороги! Если бы все эти придорожные ландшафты не относило назад со скоростью более ста километров в час - а скорость ниже на некоторых дорогах просто запрещена - можно было бы подумать, что машина стоит на месте, настолько гладки и прямы здешние автострады. Впрочем, нам довелось поездить и по сельским шоссе. Транспортные издержки при перевозках урожая здесь исключены. И потом, на редкость интеллигентные водители. И в Таллине, и в Вильнюсе мы с Виктором не раз, забывшись, переходили улицы в неположенных местах. И сколько раз лавина автомобилей вдруг, словно по мановению волшебной палочки, останавливалась и водители передних машин наперебой жестами приглашали нас перейти дорогу, не опасаясь наезда. И этим настолько затравили нас, что даже по возвращении в Ташкент мы некоторое время старались переходить проезжую часть только по "зебре". Не штрафы, не матерщина из бокового окошка, а именно эта убивающая любезность! Не принуждение а воспитание. Впрочем, и у "зебры", частные машины, равно как и троллейбусы и автобусы, охотно пропускают пешеходов вне очереди.
- Что, Тракай? Нет. Не хочу рассказывать. Потому что о Тракайском замке и окрестных озерах вспоминаешь потом со сладкой тоской.
Возвращаясь из Тракая, заехали в бывшее имение князей Тышкевичей. По всей Литве разбросаны десятки имений и замков этого древнего польского рода. До этого имения еще не добрались реставраторы. В сильно запущенном дворцовом парке нашли круглую площадку, обнесенную каменным парапетом, нависшую над нижней частью парка. Одну сторону имения ограничивал каскад из семи прудов. Их ныне приспособили под рыбу - выращивают зеркального карпа. И в хорошую погоду сверху видно, как по прудам ходят стайки рыб.
Однажды мы напросились на национальные блюда. А накануне Виктору страшно понравился пивной ресторан "Рудининкай". Особенно его восхитило фирменное блюдо со свиными ушами и отварной фасолью, которое подают к пиву. И на следующий день мы снова оказались в "Рудининкае". И, слегка забыв о вечерней программе, усидели пару кувшинов прекрасного пива и по две порции ушей на брата. И, когда в гостях у Виды нас усадили за роскошно сервированный стол... Я еще пытался острить и восхищаться литовскими "цепеллинас", а Виктор остановившимися глазами глядел в середину блюда с салатом и молча, с остервенением пожирал "цепеллины", которые в отличие от немецкого оригинала были накачаны отнюдь не газом, а напротив очень даже качественным мясом. Но до этого было громадное блюдо с канапе, всевозможными салатами и закусками. Мы не могли обидеть наших радушных хозяек даже когда внесли еще одно блюдо с "цепеллинами". Но после того, как мы уже отвалились от стола с чувством благодарности перед природой, заложившей в нас такие скрытые возможности, в двери вплыло еще одно блюдо и Вида радостно сообщила, что готово еще одно литовское блюдо. А в него входило свиное сало, отварная картошка, крахмал и вся эта масса была заправлена в первоклассные свиные кишки.
Виктор с ужасом щупал свои уши, а я тупо постукивал вилкой по фужеру и, как мне казалось, тихо, про себя, поскуливал, когда в голову пришла спасительная мысль. Жалко улыбаясь, я заныл, что, кажется, вчера простыл и у меня совсем нет аппетита. Виктор, которому, подозреваю, эта мысль пришла в голову с некоторым опозданием, с ненавистью посмотрел на меня и протянул тарелку Виде...
А на башню Гедиминаса мы попали только перед самым отъездом. Каждый день собирались. Но уж слишком нахально она высовывается в каком бы ты районе Вильнюса не находился. Уж слишком очевидно, что на нее все таки придется слазить. И так уж получилось: вместо того, чтобы стать нам отправной точкой в знакомстве с Литвой, башня Гедеминаса стала последней точкой в нашем путешествии.
IV. ФУНИКУЛЕР. ЧЮРЛЕНИС. ЧЕРТИ
Но была еще поездка в Каунас - второй по величине и значению город Литвы и вечный соперник Вильнюса.
Встречу нам назначили на вокзале, под часами. Ясно было сказано, что эти часы видны отовсюду. Часы искали по всей привокзальной площади, потом на перронах, потом у касс. Потом... Потом нашли нас. Часы были на месте. Но их почему-то закрыли огромным праздничным транспарантом.
А электричка на Каунас, уже норовя сорваться в путь, нетерпеливо рыла стальным копытом. И мне все таки защемило ногу дверьми. За что они получили хорошего пинка и пожелания поскорей развалиться.
У меня вообще чрезвычайно сложные отношения с техникой. Я ее боюсь. Она мне платит тем же. Я не имею в виду мясорубку. Речь идет о вещах неизмеримо более сложных. Например, об утюге. Мое единоборство с этим животным всегда имеет два исхода. И оба не совсем благополучных. Либо я хожу с ожогом, либо он перегорает.
А Лайма в это время уже удобно устроилась на сиденье и рассказывает о чем-то интересном. Банионис. Норейка. Плисецкая.
- Я ее видела в Париже. Верней, в аэропорту Орли.
(Мама! Так она и в Париже успела побывать?!)
Да. По огромному, пронизанному прозрачными трубами эскалаторов, аэропорту шла бесподобная женщина Плисецкая с громадным букетом цветов в руках и весь аэропорт устроил ей грандиозную овацию. А Лайма и ее товарищи по туристской группе гордились своей великой соотечественницей.
А Норейка развелся с первой женой. Верней, жена бросила бедного лирического тенора. Но великий Вергилиус гениально отомстил ей, женившись на юной красавице.
А Банионис стал теперь главным режиссером Паневежского театра. И театр немедленно захирел. Потому что Донатас все время в разъездах. Большую часть времени снимается в кино. И на театр у него просто физически не хватает сил.
А, кстати, что нашла Андрейченко в этом америкашке?! Мне так жалко бедного Максика Дунаевского. Бросить его ради этого америкашки!
Если вы полагаете, что все это - суть Лайминой души, то вы ошибаетесь. Она очень умная женщина: болтает и наблюдает нашу реакцию. И, когда я, неконец, не выдержав, грубо говорю в адрес "бедного Максика":
- Так ему и надо - лопуху! - она громко хохочет и, совсем немного, мило коверкая слова, говорит:
- Лучше я вам расскажу о Чюрленисе. "Чюрленис" переводится с литовского, как "журчащий ручей"...
Ручей, журчащий в сумеречном, величавом лесу, среди мхов и сказочных папоротников.
Живопись Чюрлениса это гениальный бред душевнобольного. Многие его картоны могли служить блистательной иллюстрацией к прозе Александра Грина. Какие взлеты души в этих пожелтевших листах! Душа, способная на них, должна быть как огромный уходящий в поднебесье, собор, пронизанный светом, звуками, эхом и отголосками эха. Душа должна быть, как орган в этом соборе. А собор должен быть необъятным и безлюдным.
Чюрленис настолько отстранен, абстрактен и фантастичен, что кажется марсианином, случайно попавшим на неизведанную, пугающую его Землю. Даже не марсианин, а какой-то астероид, обреченный вечно блуждать во Вселенной. И эта вселенская тоска во всем, что касается его: в живописи, в музыке. В глазах.
Но почему же он тогда волнует людей? Наверное, потому что он оттуда, из космоса, писал нашу маленькую Землю, людей, природу. Потому что видел все то же, что видим и мы. Но с другого необычного ракурса. Потому так необычна и прекрасна его музыка, потому так странны и величавы его картины...
... а картон желтеет и краски на нем блекнут. Уже сейчас репродукции, сделанные с картонов пятнадцать-двадцать лет назад, выглядят четче и ярче, чем сами оригиналы. И грандиозные серии сумасшедшего живописца-дилетанта постепенно и неотвратимо гибнут, хотя делается все, чтобы спасти их.
Чюрленис, рисуя, не думал о будущей судьбе своих картин. Ему было важно ухватить блики и всплески своей больной души. И плохими красками, на первом попавшем под руки листе... Мне думается, что рисунки не были для него чем-то самозначащим. Он, скорей иллюстрировал, дополнял ими свою музыку.
Блекнут краски. Но в просторном, стереофоническом зале там же, в музее Чюрлениса, звучит не блекнущая музыка, светлая и прозрачная. Набегают чистые хрупкие волны "Моря", бежит, журча, ручей "В лесу". Безвременье. Воля. Полет.
Чтобы избавиться от наваждения Чюрлениса мы долго, до обалдения, ходим по Каунасу. Катаемся в старинном, но бережно сохраняемом фуникулере. Стоимость проезда - копейка. Два стареньких вагончика-параллелограмма катались по склону горы и пассажиры держались за кожаные ременные петли и согласно наклонялись вперед, когда вагончик останавливался.
Потом мы были в музее, где развернута коллекция литовского художника, жившего за границей и посмертно завещавшего картины родному городу.
В этом маленьком, очень уютно музее можно провести и день, и неделю. Чьих только работ здесь нет: и Рафаэль, и почти никогда невиданный мной до сих пор Арнольд Беклин, великолепный Сальватор Роза и циничный, смеющийся сквозь слезы Питер Брейгель великие малые голландцы и импрессионисты, чьи имена звучат, как заклинания: Сера, Сезанн, Марке, Ренуар, Писарро, Сислей, Дега. В этом музее, в его крошечной, по сравнению с Эрмитажем и Третьяковкой экспозиции, собраны бесценные сокровища мировой живописи.
Каунасцы по достоинству оценили дар старого художника. Отстроено красивое, очень интересное в архитектурном отношении, здание с удобной планировкой. Во всех залах - уют, комфорт, красиво оформленный интерьер.
Третий музей Каунаса - это музей чертей. Их тут столько, что экспозиция постоянно расширяется, а запасники забиты рогатыми и хвостатыми под потолок. Но после Чюрлениса, Брейгеля и Пикассо что-то не до них было.
Нет слов, Вильнюс очень красивый город. Но в Вильнюсе нет Ласвейсе-аллее. Это длинный в несколько километров, бульвар, по которому гуляется. Здесь забывается вечное унижения пешехода автомобилем, потому что последнему появляться здесь категорически запрещено. Это улица, где почему-то всегда, в любой день, празднично. Люди никуда не спешат, а только гуляют. Потому что гуляется. На что она похожа? Ну, представьте себе улицу Горького в Москве, где по осевой высажены цветы, красивые ухоженные деревья. Увеличьте вдвое против прежнего число магазинов, кафе и рестораном, вынесите некоторые из них прямо на проезжую часть, перекройте автомобильное движение и заставьте людей никуда не спешить, радоваться хорошему дню, улыбаться незнакомым. Вот вам Ласвейсе-аллее. Лайма сказала, что он очень похож на парижские бульвары...
Леса, леса. Перелески. Луга с травой по пояс. Синие озера. Все это уже позади. Мы летели в Ташкент и в беспросветном черниле ночного неба вспыхивали далекие непонятные зарницы.
"Ту-134" - плохой самолет. Он часто садится, но при этом имеет высокий полетный потолок. И весь полет состоял из взлетов и посадок. Мы повидали и беспросветную залузганность и расхлюстанность Куйбышевского аэропорта, и душную захолустность и заторможенность Актюбинска.
При взлете из Вильнюса наблюдали быстрый закат солнца. А на подлете к Ташкенту солнце медленно вкатилось в иллюминатор и, прошибив самолет насквозь, ушло в зенит.
И в день нашего прибытия в Ташкенте было за сорок в тени. В аэропорту меня обругали на выдаче багажа. И еще не распаковав чемоданы, я услышал с балкона, как соседка снизу и соседка сверху начали ежедневное соревнование. Соревновались они, конечно, не в обеливании репутации оппонента. И когда к диалогу присоединилась соседка сбоку, я понял, что вернулся в родной дом.