Это более прихоть, нежели необходимость. Сколько труда положено,
сколько денег ушло. Но, наконец, эта глыба здесь. Огромная безрукая и
безъязыкая глыба из миллиардов крошечных солнечных брызг. Мраморный монолит
из Каррары. Он даже на ощупь теплый. Будто вобрал тысячелетия жаркого
италийского солнца, которое сахарно блестит теперь в изломах.
КАРРАРСКИЙ МРАМОР ДЛЯ МАЭСТРО.
Он был один из множества. Из того множества до поры безликих
подмастерий, что начинали вместе. Вместе с ними получил свою долю в годы
лишений. Вместе с ними восхищался и презирал. Оттерпел свое. Не больше
других. Однажды пережил несчастную любовь. Что тоже присуще множеству. Ибо
любовь счастливая - удел одиночек. Медленно и трудно постигал премудрости
ремесла. Копил опыт умерших ранее. Творил. То есть казалось, что так. Его
ругали и хватили. Получил причитающиеся призы и почести. Что ни говори, а в
упорстве ему не откажешь. А упорство, в конце концов, это основа мастерства.
Он был, бесспортно, способным, даже талантливым. Но был спокоен и ровен
душой. Это для гениев - стремиться объять необъятное, постичь непостижимое.
А он был спокоен и ровен душой.
Впрочем, он был известен. Он даже получал наслаждение от
приблизительной гармонии и чистоты линий своих творений.
Он умел в своем ремесле все, кроме, разумеется, невозможного. И за это
его уважали. И, как ни крути, он был старейшиной цеха. То множество, с
которым он начинал, распалось. Одни бросили, другие умерли, третьи оказались
бездарны.
Он был спокоен и ровен душой. Но теперь, когда конкурентов не стало, не
на кого было опереться, не от кого было оттолкнуться. Некому было
поддерживать, некого было поддержать.
И драгоценное равновесие нарушилось. И родилось сомнение. Монолит
собственного "я" дал трещину, в зияние которой обрушились прежние принципы,
установки и цели. Это было более чем неприятно. Хотя здесь была и своя
положительная сторона. Ведь сомнение - спутник исканий. Впрочем, маэстро
целиком был поглощен созерцанием трещины и о выгоде не думал.
Аромат, источаемый лаврами, теперь только вызывал раздражение. Но он не
видел, что за спиной уже реют никогда им ненадеванные тернии. С тенденцией в
удобный момент нахлобучиться на плешь маэстро.
ТОЛЬКО ЭТОГО НА СТАРОСТИ ЛЕТ НЕ ХВАТАЛО!
Итак, равновесие нарушилось. Коллеги, ученики, ценители заметили с
некоторых пор в маэстро некую нервозность и скепсис. Он яростно ревизовал
прошлое. Все свои прежние работы, когда-то признанные хрестоматийными, он
отмел как несостоятельные. Знаменитую "Голову девушки" обозвал "мещанской
башкой", которую правильно оторвали. Это ту самую "Голову" которую он сам
втайне считал своей вершиной! О других своих работах он отзывался еще менее
почтительно. Бывало, крыл матом.
Да что там, свои работы! Понимая, что не из великих, звезд с неба не
таскал. Но Роден, Цадкин, Бурдель, даже Возрождение! И, что совершенно
возмутительно, античных мастеров обзывал обидно. Не тронул только двоих:
бандита Бенвенуто и Генри Мура. Впрочем, с Муром он был мимолетно знаком. И
на чье-то замечание насчет Муровой муры отреагировал с непозволительной
грубостью.
Окружение твердо уверилось, что старик на грани маразма. И, как всегда,
оказалось ненаблюдательно.
В ПЛЕШИВОЙ ГОЛОВЕ МАЭСТРО ЗРЕЛ ВЗРЫВ.
Однажды, роясь в книжном шкафу, он нашел конверт. Нестандартный, из
плотной глянцевой бумаги, пожелтевший от старости. Конверт был пуст, но,
прочтя имя отправителя, он вспомнил его. Ее. Впрочем, вспомнил ли
фотографически точно, мы сказать затрудняемся. Короткая, случайная интрижка
без конца, то есть без трагедии. Одна из того множества, что, собственно, и
составило его интимную жизнь.
Чему благодаря именно эта историйка, а равно и ее героиня, так выпукло
и ярко вдруг встали в памяти маэстро?
ВЕДЬ НЕ БЫЛО В ТОМ НИЧЕГО ПРИМЕЧАТЕЛЬНОГО.
...Взрыв состоялся. В тот самый момент, когда маэстро кончиками чутких
пальцев коснулся рафинадного бока и почувствовал его тепло и скрытое
совершенство - он был все ж таки профессионал.
И нетерпение охватило старого скульптура. Едва сдержал себя от
мальчишеского порыва: взять в руки молоток и кайло и взорвать белоснежный
покров тысячами полупрозрачных осколков. Все же он был маэстро. И все же
вокруг были ученики.
Уняв нетерпение, он разогнал их. Торопливо пообедал и, надев парадный
костюм с обязательным галстуком, ушел в парк, намертво приколачивая к
асфальту расплывчатые солнечные пятна. Толстой академической тростью с
головой носорога.
В парке он обошел несколько скамеек, пока не выбрал по вкусу. Долго
сидел с погасшей сигаретой в зубах, неподвижно уставив глаза в пеструю
безвкусицу клумбы.
Домой он пришел в сумерках, одинокий и пустой. Все в нем выгорело
дотла. И над сиротским пепелищем реяла белая птица невысказанности. И звучал
посмертный хорал, высокий и чистый. Словом, маэстро в тот вечер крепко
выпил.
А наутро не было похмелья. Маэстро надел новый, еще необъмятый халат из
синего сатина, подхватил остатки волос узким стальным обручем. Выбирал
инструмент. Новый, со следами солидола на темных необбитых гранях. Приволок
из подсобки стремянку. До обеда провозился, готовясь к работе.
И работа началась. И были фонтаны каменной крошки, и первые борозды от
кайла легли на поверхность. И первый скол отвалился и с треском врезался в
деревянный настил. Все было пока еще без мысли, без плана. Первый контакт.
Праздник первого рабочего прикосновения.
Ночь и день сменяли друг друга. Мастерская и весь дом приходили в
упадок. Солнце неярко светило сквозь пыльные окна. И прятались в углах
забытые работы: металл тускнел и покрывался пылью, глина рассохлась и
трескалась. И не было жизни в этом доме. Но маэстро работал, как одержимый.
Глыба уже перестала глыбой. Стали намечаться общие контуры фигуры. И
кайло уже не срубало многокилограммовые куски. Уже легкими, светоносными
лепестками осыпался лишний мрамор на настил.
Болезни и старческая немощь будто отступили перед последней яростью
старика.
Но как-то раз, отделывая торс, он почувствовал, как острая боль вдруг
судорожно стиснула в стальном кулаке сердце. Потом слегка отпустила и вдруг
рванула беспощадно, до кругов перед глазами...
Когда боль ушла, маэстро взобрался на второй этаж по рассохшейся,
трещащей лестнице и в спальне, в пыльной жестяной коробке, нашел цилиндрик
валидола. И, пугаясь мысли, что в одночасье сердце не выдержит и не даст
закончить работу, положил под язык сразу две таблетки.
Предварительная работа подходила к концу. На неровном, хранящем следы
стали, постаменте стояло грубое подобие человеческой фигуры.
Теперь настал черед резца. И хотя сердце властно напоминало о себе,
маэстро работал, как сумасшедший. Он отделывал пока второстепенные детали.
Резко обозначились руки до плеча, ладони, одна из которых была смята в
неплотно сжатый кулак.
Нетерпение по-прежнему снедало старика. Настал черед шлифовки. Вскоре
засияла невысокая округлая грудь. Полные губы разомкнулись в слабой улыбке.
Мягко отразили свет бедра, стройно сбегающие вниз, волосы густо потекли по
плечам и спине.
ОНА УЖЕ БЫЛА ПРЕКРАСНА, И КАМЕНЬ СОВЕРШЕНСТВОМ СТАЛ ОТМЕЧЕН.
Но мастер продолжал работать. Суть камня еще была несвободна от лишнего,
бренного.
Пришел однажды любимый ученик, которого учитель так и не узнал. Не
захотел узнавать. Ученик обошел фигуру, молча постоял, любуясь лицом. Присел
поодаль и долго вглядывался уже глазами профессионала. Потом подошел к
учителю, почтительно поклонился ему и молча же ушел с застывшим лицом и
потрясенной душой, унося в перебаламученной памяти свет прекрасной нагой.
А мастер и не заметил его ухода. Он был в отчаянии. Он не знал, что
делать дальше. Фигура девушки была совершенной настолько, что больше нечего
было прибавить. Нечего было отнять. Суть камня обнажилась предельно, но
оставалась каменной сутью. Он нашел и выделил красоту, снял с нее все
каменные покровы, но так и не смог вдохнуть в нее жизнь. Сделать сутью
человеческой. Она оставалась мраморной.
И было: плакал старый мастер, теперь совсем лишенный сна. И не было
покоя, как награды, его мятущейся душе. В сияньи утра, в зной полудня не
поднимало грудь ее дыханье. И ночью лунным светом обвитой, не согревался
камень током крови. Он так ее боялся потерять среди таких же каменно чужих.
Однажды он пришел к ней, тих и светел. Присел у ног, когда вдруг
накатила боль. Ища спасения, к руке ее прильнул. И сердце, с якоря
сорвавшись, обрушилось во мрак. И боль взошла.
Но сквозь пульсирующий бред, скозь зло прожитых лет и пустоты
почувствовал лицом, как дрогнула рука, изваянная им, как жарко в камне
горячая толкнулась кровь...
И умер он.
Его нашли на другой день сидящим у подножия статуи, прислонившимся
головой к руке. Тело его уже закоченело и застыло и было холодным, твердым и
прозрачным, как мрамор.
А ЕГО ПОСЛЕДНЕЕ ТВОРЕНИЕ ЛУЧИЛОСЬ ТЕПЛОМ. И, КАЗАЛОСЬ, ДЕВУШКА СЕЙЧАС
СЛЕГКА ПОТЯНЕТСЯ СОВЕРШЕННЫМ СВОИМ ТЕЛОМ, ВСТРЯХНЕТ ВОЛОСАМИ И НЕДОУМЕННО
СКОСИТ ГЛАЗА НА МЕРТВОГО МАСТЕРА...