Тяпков Евгений Борисович
Фрау Эмма

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Тяпков Евгений Борисович (evgt-54@mail.ru)
  • Размещен: 02/10/2007, изменен: 02/10/2007. 111k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • 2005. Буханка чёрного
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

    ФРАУ ЭММА
    Повесть


    Всем, кого затронула и разлучила
    Вторая мировая война —
    посвящается.


    Призрак коммунизма, бродивший в позапрошлом веке по Европе, поиграл молодым вином в головах университетских студентов-марксистов, перебродил в уксус и был выплеснут в сточную канаву за ненадобностью.
    Выбравшись из канавы, он долго мыкался по дешевым берлинским притонам с их тощими проститутками, жил под парижскими мостами в обществе местных клошаров, вконец завшивел, да и подался в Россию. А куда ж еще? До Синайских пустынь далеко, а до Америки еще дальше. Только в Россию! Народец там темный, вороватый и распутный. Что ни на есть, а благодатная почва для марксизма. Легко можно прижиться, где хитростью, где посулами, а где и наган из кармана показать!
    В России его приняли за своего. Накормили, обогрели, приодели, и он действительно прижился, приободрился и давай воротить. Кому руки за спину, а кому и голову на бок. Целые горы наворотил! Реки красные пролил!
    На седьмом десятке лет наш старичок захирел от идеологической импотенции, все больше ворчал, бил себя в грудь и слюной брызгал. Могучая коммунистическая идеология, ведущая прогрессивное человечество по пути развития вверх, повисла гофрированным шлангом противогаза вниз. Ну, вроде, вот она, девка, разделась, лежит, смеется нагло в глаза, а наш дедок елозит по ней, ножками сучит и плачет, сжимая кулаки от обиды и очевидного бессилия. Одно остаётся — это взять флаг в руки, повесить барабан на шею и брести к мавзолею исполнять пролетарскую песню «Интернационал». Вот такой, понимаешь, «марксизм-ленинизм» получился!
    А в это время над Европой, в далекой туманной Ливерпульщине, поднимал голову другой «призрак», реальный и смертельный для нашего старичка.
    И верно! Спустя десяток лет вся эта битломания и джинсомания докатилась и до «наших деревень». Что тут началось! В магазинах ни хрена нет, но народ не ропщет! У всего населения СССР только одна проблема, — ГДЕ ОТОРВАТЬ ФИРМЕННЫЕ АМЕРИКАНСКИЕ ДЖИНСЫ?!
    Меня, как одного из представителей великого племени «совков», эта проблема тоже не обошла. О, какие моральные увечья она мне нанесла!
    Немыслимо стыдно было без фирменных джинсов появиться в автобусе, в кинотеатре, перед самим собой в зеркале, а самое страшное — в студенческой аудитории или в общаге. Они служили пропуском в любую богемную или хипповую компании. Без них ты был не просто никто, а — даже слова такого не подберу! Если образно сказать, то без джинсов я чувствовал себя растёртым плевком на асфальте или того хуже, — засохшим дерьмом на кромке унитаза. Вот такое тяжелое время было в стране, а вы говорите коммунизм.
    По словам наших общежитских ребят, настоящую «фирму» можно было приобрести в Москве, а конкретно — на «толчке» у станции метро «Беговая».
    Не долго думая, я загодя стал собираться в дорогу. Еще с зимы начал копить деньги и всячески экономить, вследствие чего сильно отощал. Так что джинсы, которые одолжил мне в дорогу (за мзду) сосед по общежитской комнате, пришлись как раз впору. Еле дождавшись конца экзаменационной сессии, я отбыл в столицу.
    Итак, — трепещи Москва, я скоро буду к Вам!

    Москва, однако, передо мной не затрепетала. Она вообще ни перед кем не трепетала. Ей было не до этого. Почему? А потому, что в Москве в самом разгаре шла Олимпиада-80!
    Столицу подчистили, подкрасили и подстроили. Некоторых, особо неприглядных москвичей и москвичек, говорят, выловили и скопом развезли по живописным подмосковным оврагам и прочим лесистым окрестностям, под условным обозначением — «101 км». Сажать, морить и расстреливать было уже как-то не принято, из-за негативной реакции международной общественности. А так, вообще — то, рады бы! Санитарные методы нам всегда были только на пользу.
    Но, несмотря на все это, некоторые капиталистические страны — подумать только! — посмели бойкотировать московскую Олимпиаду. Я так думаю, оттого, что слабы они против наших физкультурников! Одним словом — империалисты загнивающие, и дорога у них одна — на свалку истории! Что с них взять, кроме джинсов? Ну и хрен с ними. Зато мы на медалях хорошо сэкономили!
    До «Беговой» добирался с оглядками и предосторожностями. Почему? Дело в том, что я имел сверхмодную, по тем временам, прическу, то бишь немытые локоны, ниспадавшие на мои отнюдь не спортивные плечи. Короче говоря, моя прическа «подрывала устои социализма» и не вписывалась в праздничный облик столицы.
    Боясь быть схваченным и этапированным в пункт «101 км», я, используя рельеф местности, короткими перебежками пробирался к своей заветной мечте.
    — Эй, волосатик? — похлопали меня сзади по плечу.
    Я втянул голову в плечи, закрыл глаза и обернулся.
    — Открыть глаза! — последовала грозная команда.
    Я открыл левый глаз. Он у меня лучше видел. Передо мной стояли двое милиционеров. Они были при фуражках и при табельном оружии.
    — Ты, это, ты кто? — спросил меня, который повыше.
    — Ятуристотсталотсвоейгруппыизаблудился! — залпом выдохнул я от страха.
    — Ты, это, больше не ходи здесь. Короче, это, еще не попадайся. Понял?
    — Ага!
    — Не «ага», а «так точно», — поправил меня, который поменьше.
    — Так точно!
    — Тогда, это, пока свободен, — разрешили они мне.
    Толкучка на «Беговой» представляла собой сборище глубоко несчастных людей, прибывших сюда со всех концов нашей необъятной Родины.
    Все они были обижены судьбой и забыты богом. Из-за грехов ли их великих или, может, по неведению, но обделил их Господь двумя заветными штанинами.
    Я заметил некоторую странность, царящую в этой толпе. Во-первых, никто ни с кем не торговался. Во-вторых, все просто стояли и чего-то ждали. Я даже невольно возвел свой взор к небу, после чего незаметно примкнул к этой странной «пастве».
    Прошло полчаса. Ничего не менялось. Я несмело возроптал: «Товарищи, не здесь ли продают импортные джинсы?» Вся «паства» молча посмотрела на меня, как на заблудшую невесть откуда-то овцу. Ну, ладно, буду стоять, как все и молча ждать манны небесной.
    Наконец появились двое энергичных молодых людей. Они всех пересчитали и не спеша, направились к подземке. Вся толпа ринулась за ними.
    Потом долго ехали в метро, долго брели через какой-то пустырь, потом преодолевали какой-то забор, пока не пришли на заброшенную стройку.
    Не буду описывать подробности, но здесь-то и состоялось основное таинство приобретения заморских штанов. Мне достались джинсы фирмы «Montana»!
    Я их нежно погладил рукой, понюхал, пытаясь уловить запах далекой Америки, чмокнул их прямо в ярлык «Montana», напялил на себя и заспешил прочь со стройки, да и вообще из Москвы.
    Так, куда теперь? Домой не хотелось. Хотелось покрасоваться перед столичным народишком в обновке, так сказать, показать себя с лучшей стороны и вообще завести новые знакомства. Например, в лице беленькой девчонки в «мини» или, может быть, в лице черненькой в джинсах? Лучше с обеими сразу, решил я, тем более что еще оставались кое-какие свободные деньги!
    Поймав такси, я рванул на «плешку», то есть на площадь трех вокзалов. Нет, не за этим, о чём вы подумали. А хотя, кто знает?
    В туалете Ленинградского вокзала я, прежде всего, помыл голову под краном. За отсутствием полотенца, обтерся своей футболкой и вышел в зал. А ведь правильно заметил Василий Макарович насчет души, что просит праздника? Но прежде надо создать себе предпраздничное настроение, подумал я.
    Купив бутылку напитка с интересным названием «Портвейн 777», я выдул ее из «горла» за вокзальным углом. После этого, не без подсказки паров портвейна, окончательно убедился, что их Олимпиада для меня не праздник.
    Рванем вперед, к цивилизации! Где еще у нас в стране она осталась? Правильно, — в Прибалтике! И я взял билет до загадочного города Таллинна.

    По сравнению с Москвой, которая меня приятно не удивила, Таллинн удивил меня во всем! Хотя я в Европе никогда не был, — это была явная Европа! Но самым поразительным оказалось то, что я вдруг спинным мозгом почувствовал — чужая жизнь. Это когда нельзя в верхней обуви ходить не в своей квартире. Но ведь все мы считали эту «квартиру» своей? И я понял, что «наш адрес — не дом и не улица» и уж тем более не эта прибалтийская республика. Это был их дом.
    Ну, хорошо, согласен, — я в чужой квартире! Тогда, для начала, «пошмонаем по шкафам и комодам», не так ли? Какой же я русский, без этого интереса?
    Первым, что попалось мне на пути, был киоск союзпечати. Ага, посмотрим, что тут у вас?! Все печатные издания были на эстонском языке. Надо же? Ни одной родной буквы! Нет, есть, увидел. В глубине киоска на стеллаже притаились родные сердцу «Правда» и «Известия». Обидно конечно, что они не на передней витрине, но как говорится у русских: «По Сеньке и шапка».
    — Мне, пожалуйста, вот этот журнал, — указал я на красочное издание с видами Таллинна и достал из заднего кармана джинсов скомканную десятку.
    Из-за стекла киоска на меня смотрела седая интеллигентная старуха. Я бы даже сказал не столь интеллигентная, а скорее... ну... как это сказать...
    Да, плохо, брат, у нас со словарным запасом. (Это я о себе.)
    Ага! Кажется, поймал! От нее исходило тихое достоинство. Оно было в ее глазах!
    — Разве можно так обращаться с деньгами? — сказала старуха с легким акцентом, не притрагиваясь к моей мятой купюре.
    — Мне, пожалуйста, вот этот журнал, — повторил я, смутившись.
    Мы опять на несколько секунд встретились глазами.
    — Зачем он вам? Вы все равно не знаете по-эстонски, — ответила она.
    — Данке, — вдруг вырвалось у меня, с намеком, что она — фашистка.
    — Ауфвидерзейн, — попрощалась со мной старуха.

    Шлейф пыли от движущейся автоколонны был виден издалека, задолго до подъезда к селу. Он высоко поднимался к небу, и его чуть сносило ветром в сторону от дороги, прямо на зеленевшие колхозные поля.
    По дороге, вперемежку друг с другом, двигались крытые грузовики с прицепленными к ним артиллерийскими орудиями, мотоциклы с колясками и пулеметами на них, пара легковушек и с десяток танков, на башнях которых сквозь утреннюю дымку различались белые кресты.
    Колонна двигалась бесшумно, и лишь спустя какое-то время послышался гул, исходящий откуда-то из-под земли.
    Еще в воскресенье по радио объявили о внезапном нападении Германии, и фронт уже глубоко продвинулся в глубь нашей территории. Но прошла неделя, а в селе и по району было все спокойно.
    Летняя сельская жизнь текла вяло и скучно. Сельпо в связи с последними событиями был опечатан, а единственного гармониста срочно мобилизовали в Красную Армию. Из всего начальства в селе остался только бухгалтер-учетчик. Остальное же руководство еще в начале недели отбыло в район «за указаниями» и с тех пор от них ни слуху, ни духу.
    Война, видно, с разгона проскочила мимо села, потом отдышалась, перекурила и решила заглянуть. Какой-никакой, а и у войны должен быть порядок.
    Не останавливаясь, колонна с шумом и грохотом проследовала по центральной улице через все село и исчезла за горизонтом, оставив после себя запах гари и клубы пыли. И опять тишина. «Вот те и война!» — прокашливались от пыли поселковые. «Да что-то не похожи на наших-то?» — судачил кто-то. «Темнота! То ж немец проехал!» Бабы дружно перекрестились, а дедки зацокали языками: «Силища-то, какая у германца!»
    Снова в селе воцарилась сонная жизнь, изредка нарушаемая криками петухов, блеянием коз и ленивым лаем собак. Из всех колхозников на работу выходил один лишь сторож МТС. И то по привычке. Остальные же ждали «указаниев сверху».
    Второе «нашествие врага» случилось спустя три дня.
    В отличие от первого, оно было тихим и спокойным. В село приехали солдаты на двух мотоциклах с колясками и черный блестящий автомобиль. Медленно проехав до конца села, они вернулись на площадь к сельсовету и, развернувшись, остановились.
    Из автомобиля вышли двое немецких офицеров. Блеснув на солнце своими портсигарами, они огляделись и закурили. Солдаты в касках и с автоматами, висящими на их шеях, остались сидеть на мотоциклах.
    Офицеры спокойно курили, облокотясь на свой автомобиль, и о чем-то переговаривались между собой.
    Как всегда первыми к площади прибежала пацанва. Встав в сторонке, они с любопытством разглядывали красивых офицеров, которые не обращали на последних никакого внимания.
    Наконец один из них обернулся к пацанам и произнес: «Комм! Комм цу мир!» Мальчишки замерли на месте, готовые в любую секунду сорваться прочь. «Комм, комм!» — улыбался офицер, подзывая их рукой в черной кожаной перчатке.
    Пацаны вывели из своей толпы самого маленького и подтолкнули его к машине: «Иди!»
    Офицер достал из бокового кармана своего кителя плитку шоколада и, присев перед малышом на корточки, отдал ему. Пацанва мгновенно окружила офицера. Тогда тот взял из рук малыша шоколадку и, не снимая перчаток, поделил ее на всех.
    Тем временем к площади уже стянулись любопытствующие селяне. Они по вековой привычке пришли получить распоряжения от нового начальства.
    Другой офицер, вероятно старший, обратился к толпе на чистом русском языке: «Есть ли кто-нибудь из руководства села?» Народ заволновался, клича бухгалтера: «Макарыч! Где Макарыч? Выходь, тебя офицер требоват!»
    Макарыч сдернул с головы картуз и, кланяясь, подошел к автомобилю. Немцы что-то коротко ему объяснили, сели в свой автомобиль, и вся «делегация» уехала.
    «Ну, что они? Каких указаниев надавали?» — окружили сельчане Макарыча. Тот приосанился, надел картуз и громким голосом отдал распоряжения: «Офицер казав, щоб порядок у сельсовете быв, щоб комнаты свободны булы от хламу и щоб сани колхозны с плосчади расташшить! К вечору, казали, будуть уздеся!»
    Макарыч потом высоко пошел. Немцы назначили его старостой села. Нет, это не полицай, ты не путай. Это все равно, что у нас управдом сейчас. Его потом лесные бандиты убили. Повесили на березе. А дочку его, девчонку, к себе в лес увели. Она после того головой помутилась. Да. А офицера того, с шоколадкой, звали Отто Дитц.
    — Простите, как вы сказали? — перебил я собеседника.
    — Штурмбанфюрер Отто Дитц. Ты не поверишь, — это был дед моей будущей дочери. Кто бы мог тогда подумать? Да. Война, брат, такого наворотила!
    Он отпил из своего бокала, поковырял вилкой в тарелке и, скомкав в кулаке бумажную салфетку, продолжил свой рассказ.

    Да что мне эта старуха — киоскерша?! Плевал я на нее! Но настроение было испорчено. Подлила таки яду старая стерва.
    Так, ну ладно! Как там поётся у Владимира Семеныча? «Я и это залечу!»
    Посмотрим, что у них имеется в наличии из благородных напитков?
    Я зашел в уютный магазинчик. Обалдеть! Такого я еще не видел! В смысле того, что никогда не видел такой фигурной стеклотары. Мои глаза разбежались! Один влево, другой вправо. Так и окосеть не долго! Слева слышна английская речь, справа немецкая, а прямо по курсу, от продавщицы — эстонская. Короче, спросить о моем любимом напитке «Портвейн-777» было не у кого.
    Я стал скрупулезно высматривать на витрине три заветные цифры.
    Ха! Я так и знал! Моего любимого напитка, конечно же, не оказалось. Более того, они даже о таком никогда и не слыхивали! Да, да! Я спрашивал у них (правда, по-русски) и никто мне толком не ответил. Тоже мне, блин, цивилизация!
    Пришлось купить бутылку коньяка «Апшерон». Все же не так дорого и породнее будет, хотя и азербайджанский.
    Настроения никакого не было, несмотря на новые «Montana». В голову закралась гнусненькая мыслишка: «А, может, все мы ошибаемся, думая, что американские джинсы — это и есть счастье?» За ближайшим углом, откупорив бутылку, я с наслаждением утопил эту мерзкую мысль в коньяке. Ну, надо же, как быстро достала меня эта чертова Эстония!
    От выпитого коньяка незаметно появилось благодушное настроение, и в голову пришла уже другая, простая и ясная мысль: «Montana» — это не штаны. «Montana» — это СВОБОДА!
    И тут передо мной явилось Чудо! Да, друзья мои, чудеса, оказывается, могут быть совсем рядом! В золотом ореоле заходящего солнца я вдруг увидел силуэт Волшебного Города! Это был Старый Таллинн!
    Как завороженный, напрямую, через газоны, с недопитой бутылкой в руке, я пошел в Сказку. Быть может, ждет меня там прекрасная Принцесса, думал я, спотыкаясь о бордюры и прикладываясь к бутылке.
    Поутру я очнулся в кустах Старого города. Меня разбудил девичий голос:
    — Молодой челловекк, вы сачем стесь лежитте?
    — Устал, вот и лежу, — открыл я левый глаз.
    Она стояла у моего изголовья так, что я невольно глядел ей под юбку. В руке у нее были большие садовые ножницы, которыми она остригала кусты.
    — Идитте лежитте на лафке. Вон тамм. На семле лежатть неприлично.
    Я поднялся с газона. Ага! Беленькая, в «мини». Как я и мечтал!
    — Жека, — протянул я ей руку для знакомства.
    «Беленькая» никак не среагировала.
    Я отряхнулся и пошел на выход из Города.
    — Поднимитте и заберитте свою бутылку! — крикнула она мне вслед.
    Пришлось вернуться.
    — Вы приесший? — спросила «беленькая».
    — Нет, я уже отъезжий!
    — Мое имя Анне, — назвалась она.

    Немцы, как и обещали, нагрянули к вечеру. Подъехало множество крытых машин с солдатами, с какими-то ящиками, которые заносились в избу сельсовета. Было много танков, орудий и автоцистерн с горючим. Они остановились на пустыре за селом. Там же в палатках расселилась основная масса солдат. Офицеры же, по согласованию с местными жителями, расквартировались в некоторых избах, а так же в самом сельсовете.
    Все кругом двигалось, перемещалось с места на место, и только к ночи успокоилось. Ночью немцы отходили от своих дел. Ночью они, согласно с их распорядком, — спали.
    На местных жителей оккупанты не обращали никакого внимания. Да и те в большинстве своем сидели по избам, посматривая на происходящее из своих окон. Даже мальчишки куда-то подевались. Днями напролет в село прибывала и снималась с места новая техника с солдатами. Сатанинское действо войны медленно и зловеще набирало обороты.
    Работала огромная военная машина, в которой вертелись и двигались хорошо смазанные мощные валы, шестеренки, рычаги и колеса. Люди, которые сумели запустить эту машину уже не могли ее остановить. Она, в предвкушении желанных ей бед, горя и крови, постепенно выходила из-под их контроля и начинала жить по своим жестоким законам. Для огромных масс людей, обслуживающих этот механизм смерти, война являлась ежедневной упорядоченной и тяжелой работой. И казалось, что управляла всем этим какая-то невидимая сверхъестественная сила, которая была неподвластна ни Богу, ни даже Дьяволу.
    В сотрудничестве с местными жителями немцы не нуждались и никого не беспокоили. Напрасно перед ними прохаживался Макарыч, стараясь быть в чем-то задействованным. Еда, вода, чашки, ложки, сапожные щетки и даже патефон,- все у тех было своё. От сельчан им ничего не было нужно.
    Местные жители успокоились и приободрились. Макарыч строго каждое утро ходил к сельсовету, сторож все так же охранял никому не нужную МТС, правда, старую «берданку» у него немцы на всякий случай изъяли. Остальные же ждали «указаниев от начальства», потом плюнули на все и занялись своими текущими делами по хозяйству.
    Некоторые мужички, у которых всякое хозяйство отсутствовало, стали куда-то незаметно исчезать из села. Одновременно с ними стало кое-что пропадать из домашней скотины, одиноко пасущейся за селом.
    К осени по селу поползли слухи, что в окрестных лесах прячутся красноармейцы — окруженцы. Поговаривали даже, что в лесах образовались аж три партизанских отряда. Они поделили меж собой окрестные деревни и кормились каждый со своего участка.
    Две партизанские группировки перестрелялись друг с другом из-за споров за сферы влияния. Осталась одна «партизанская бригада» во главе с местным бандюгой по фамилии Горячев. Немцев они обходили стороной, да и те покуда их не трогали.
    Жители сел и деревень устали кормить бандитов и боялись их пуще немцев. Периодически за «защиту от фашистов» бандитам нужно было платить, и платить не только едой. Как-то с первым снегом поселковые обманом заслали к бандитам шестнадцатилетнюю местную дурочку — Феофанихину дочь. Повезла она в лес на салазках шматки сала и бадью самогона.
    Вернулась девка из леса только через месяц. Партизаны пользовали её всей бандой круглосуточно. Феофаниха, заметив, что дочка забрюхатела, тяжело переносила позор. Постоянно била и таскала её за волосы. Девка, хотя и дурочка, взяла и повесилась в своем сарае.
    Немцы постоянно торопились, вероятно, им от их начальства была дана команда к зиме покончить с Россией. За все то время, что они находились в селе, среди их солдат ни разу не было замечено ни одного пьяного. Дисциплина у них была жесткая! Ни одна курица от них не пострадала, не говоря о жителях села. Это был настоящий вермахт, ещё не озверевший. Это был их первый эшелон.
    А потом пошли отщепенцы, сброд и всякое дерьмо. Эти стали жечь, вешать и расстреливать. Короче, — мразь та же, что и наша. Дерьмо, оно ведь не имеет национальности. Так, пахнет себе на просторах России или Баварии. В России только, почему-то, вонь больше. Что ж теперь, ругаться? Державу немец захватил. Беда. А мы всё о говне! Говно говном, — сказал убогий Федька-дьячок, а зубы немчара обломаить. Сюды к нам собака свой хрен не сувала, а он сунулся. Хе-хе! Могила тебе тут будет, брат немец.
    Глубокой осенью все немецкие солдаты неожиданно снялись с места. У них намечалось какое-то большое наступление на фронте. В селе стали открыто хозяйничать партизаны. Меня к себе в банду зазывали, грозились силой увести. Мне тогда уже минул семнадцатый год.
    Однажды ночью через село проходили наши солдаты из окружения. Командир у них был серьезный, при генеральском звании. Мать тогда и сказала мне: уходи сынок с ними, все лучше, чем к бандитам в лес. По совету матери, той же ночью я покинул село и ушел с нашими солдатами.
    Он замолчал, выпил еще, закурил и, глядя на ночные огни, проплывающие за окном вагона, продолжил свой рассказ дальше.

    Анне оказалась студенткой. Иногда подрабатывала переводчицей для немецких туристов или подравнивала кусты в музейной части города. Ее родители жили в сельской местности, на небольшом хуторе. Анне же во время учебы жила в Таллинне у своей бабушки.
    Бабушкина квартира была обставлена старой темной, почти антикварной мебелью. Естественно, что особое впечатление на меня произвела массивная резная кровать, на которой, по моим догадкам, спала Анне.
    Из окна её комнаты открывался чудесный вид на Волшебный Город.
    — Ань, у меня в детстве была книжка «Волшебник Изумрудного Города». В ней были картинки, напоминающие твой Старый Таллинн.
    — Я приготовлю кофе! — ответила Анне из кухни.
    А я не мог оторваться от окна.
    Из зелени парков поднимались обрывистые склоны, незаметно переходящие в крепостные стены с оборонными башнями. Узкие кривые улочки, покрытые булыжником, готические фасады зданий, высокие черепичные крыши с трубами, во всем ощущался дух средневекового города — крепости.
    Мы сидели на кухне, и пили кофе с печеньем «Юбилейное».
    — Почему ты не остановился в гостинице? — спросила меня Анне.
    — Не успел, — соврал я.
    Не мог же я ей сказать, что весьма стеснен в средствах из-за этих джинсов.
    — Да мне и так хорошо! — прикинулся я дураком.
    — Хорошо спать на улице?
    — Я сегодня уеду, — опять соврал я. — А может завтра.
    — А откуда ты, где твой дом? И зачем ты приехал в Таллинн?
    Наврать или правду сказать, машинально подумал я. Странно, но врать ей не хотелось. А почему бы ни наврать? Но, разве можно врать... Принцессе?! Так-так, приехали. Не ожидал я этого от себя вдали от «родных берёз»!
    — Я из Магнитки. Это далеко, на Урале.
    — Никогда не слышала о таком городе.
    — Обыкновенный город, только копоти от его металлургии много. У нас там даже есть свой немецкий квартал. Его пленные немцы построили на свой немецкий манер. Красиво получилось.
    — Моя бабушка наполовину немка, наполовину эстонка. А мама по отцу наполовину русская. Вот теперь представь, кто я такая? — сказала Анне.
    — Ну, и что? Я по матери вообще татарин!
    — О, так ты монгольский потомок Золотой Орды?! — удивлённо засмеялась она.
    — А в Таллинне я оказался совсем случайно! В Москве немножко выпил прекрасного вина, и после этого Небесный голос мне сказал, чтобы я немедленно поезжал в Таллинн за своим счастьем!
    — Ну, сейчас ты скажешь, что я и есть твое счастье, — улыбнулась Анне.
    — Не знаю, но разве может голос с Неба обмануть?
    Анне встала из-за стола и подошла к окну. Я смотрел на её русую косу с вплетённой коричневой лентой, на розовые мочки ушей с маленькими золотыми серьгами, на загорелые стройные ноги со следами комариных укусов. Как ни странно, но эти волдыри от комаров, которые она расчесала до крови, окончательно «свели меня с ума». О, Боже! Как она прекрасна! Ну, принцесса — и всё тут!
    — Сейчас придет бабушка, — сказала Анне. — Я видела её из окна.
    Раздался звонок в дверь. Так и есть, это пришла бабушка. В темноте прихожей я не сразу разглядел её, а когда разглядел, то обалдел. Это была та «фашиствующая» старушенция из газетного киоска.
    — О, у нас гости? — узнала она меня, абсолютно не удивляясь.
    — Бабушка, познакомься! Это Жека. Он из Магнитки, — представила меня Анне.
    — Из какой такой магнитки?
    — Это в России, на Урале есть такой город, — объясняла ей Анне.
    — Хельга Оттовна Дитц! — чётко и раздельно произнесла бабушка.
    — Очень приятно, — промямлил я.
    — Мы не могли с вами раньше встречаться? — спросила меня Хельга Оттовна, чуть приподняв одну бровь и с любопытством ожидая моего ответа.
    — Не думаю, вряд ли, — отвёл я глаза.
    — Зер гут. Тогда возьмите вот это, — и она протянула мне журнал, который я хотел купить в её киоске.
    — Данке, — как назло вылетело у меня от удивления.
    — Не удивляйтесь, — успокоила меня фрау Дитц. — Просто я утром видела тебя с Анне вместе, вот и прихватила журнал на всякий случай.
    — Сколько я вам должен? — полез я в карман, не придумав ничего глупее.
    — Считайте, что это мой подарок, — ответила Хельга Оттовна, вероятно вспомнив о моём мятом червонце.
    — Объясните мне, наконец, что-нибудь? — очнулась заинтригованная Анне.
    — Молодой человек тебе всё объяснит, — сказала ей бабушка. — Да, ты не забыла, что мы вечером едем к твоим родителям?
    — Бабуль, я не могу! Я обещала Жеке показать наш Таллинн. Я приеду завтра утром. Хорошо?
    Ха! Во даёт! Ничего она мне не обещала, открыл я рот от удивления. Фрау Дитц надела на нос свои очки и вперилась в меня, как капрал на солдата Швейка. Неужели «облом», с тоской подумал я и покраснел под её взглядом.
    — Анне, я надеюсь, что ты...в твои годы надо быть... — дальше она резко закончила по-немецки и удалилась к себе в комнату.
    — Не обращай внимания, — извинилась Анне за бабушку. — Она, когда волнуется, всегда срывается на немецкий.
    — Уже знаю, — вспомнил я про киоск.
    — Ну, пойдем, покажу тебе Старый город, раз уж обещала!
    — Когда обещала? Что-то не припомню, — наморщил я лоб.
    — Ты просто пропустил мимо ушей! — лукаво улыбнулась Анне. — Пошли!

    В начале войны в тылу у немцев оказались разрозненные части Красной Армии — окруженцы. Многих из них никто и не окружал. Просто продвижение германских войск было настолько стремительным, что некоторые наши части, так и ни разу не вступив в бой, оказывались в тылу врага. Осознав это, они соединялись в большие группы и, сохраняя единоначалие, с боем пробивались к своим.
    Другие, наоборот, разбивались на мелкие группы, где каждый был сам себе командир, и добровольно сдавались в плен, думая, что Советский Союз уже давно пал. Этому очень способствовало отсутствие всякой связи с внешним миром. Доходило до того, что начинали путать дни недели и числа месяца, а о положении на фронте гадали каждый на свой лад. Командиров своих ни во что не ставили, за их тупую довоенную уверенность, что «если завтра война, то на чужой территории и с малыми потерями».
    На долю каждого окруженца выпадут жестокие испытания, как в военные, так и в послевоенные годы. У каждого, кто выйдет к своим, в анкетах будет стоять пометка: «Окруженец». И этим всё сказано. «Виновен!» — вынесет каждому из них свой вердикт Родина-мать, замахнувшись одной рукой со знаменитого плаката, а другой, тыча под нос листок с приговором.
    Группа до полутора сотни бойцов во главе с генералом Вахрушевым выходила из окружения, ежедневно преодолевая до десяти и более километров. Его дивизия оказалась в окружении на подступах к Смоленску, в районе Могилёва.
    А сводки Информбюро лживо сообщали о том, что наши войска под Смоленском разгромили ещё две немецкие дивизии. Да, разгромили. Но не мы, а немцы. Разгромили три стрелковые дивизии и около десяти тысяч бойцов народного ополчения. Из-за бездарного руководства Верховного командования, из-за страха и лжи, на которых в ту пору всё держалось.
    Шли на восток, ориентируясь на заход солнца, далеко обходя встречные населённые пункты, занятые врагом. Питались редко попадавшимися ягодами, иногда подстреливали что-нибудь из дичи или из случайного зверья.
    Через месяц блужданий по лесу вышли на окраину степной зоны, простиравшейся до самого горизонта. Дальше днём идти было опасно. По грохоту артиллерии, по пролетавшим в небе самолетам и по ночным багровым всполохам со стороны горизонта угадывалось, что линия фронта была уже рядом.
    Генерал собрал офицеров и попросил каждого высказать своё мнение о сложившейся ситуации. После короткого обсуждения обстановки, решили с боем пробиваться к своим, понимая безумство этого решения. Но другого пути не было. Полторы сотни бойцов — это всё, что осталось у генерала от нескольких пехотных полков после первых боёв.
    Он ещё раз приказал пересчитать весь личный состав, оружие и боеприпасы. Расклад получился грустным: по три-четыре патрона на винтовку, несколько десятков гранат, у офицеров личное оружие, у девятнадцати бойцов плюс у меня — вообще никакого оружия.
    — У кого нет оружия, будут забирать его у погибших при прорыве, — сказал генерал и, обернувшись ко мне, спросил: — Стрелять умеешь?
    — Нет.
    — Лейтенант Галимзянов, обучите парня обращению с винтовкой. Выступаем сегодня ночью, — закончил генерал.
    Бойцы, приспособившись, кто как мог, дремали у костров. Генерал сидел на поваленном дереве и, размышляя о чём-то, курил самокрутку. Он прошёл германскую и гражданскую, от царского офицера до генерала Красной Армии. Его супруга уже много лет хранила Георгиевский крест, тогда ещё поручика Вахрушева, как память об их молодости. Генерал не раз смотрел в лицо смерти, но судьба благоволила ему. На этот раз смерть прогуливалась между деревьев по первому снегу, девушкой, в белом меховом манто, разглядывая лица дремавших солдат. Седой Вахрушев смотрел на неё и думал, что она совсем и не страшна.
    Он жестом подозвал меня к себе.
    — Этой ночью все полягут в этой степи. Все, кроме тебя.
    Достав из своего планшета листок бумаги, он что-то написал на нём, свернул вчетверо и протянул мне.
    — Здесь адрес моих. Они в Ленинграде. Найди их после войны и скажи, что я принял смерть в бою.
    — А если меня убьют?
    — Нет, я сейчас наблюдал за ней. Она к тебе не подошла.
    — Кто? — испугался я. — Вы бы поспали.
    Ночью, растянувшись в три длинные цепочки, группа двинулась к линии фронта. Средняя, под прикрытием с флангов, и должна была прорваться к своим.
    — От меня не отходи, — приказал мне Вахрушев.
    Пройдя по степи несколько километров, генерал распорядился выслать вперёд разведку из трёх человек. Сквозь усиливающуюся метель были слышны редкие выстрелы и пулемётные очереди. Иногда в небо взлетали осветительные ракеты, и ветер доносил обрывки чужой речи.
    Прошло около полутора часов. Близился рассвет. Разведка не вернулась. Генерал в последний раз взглянул на светящийся циферблат своих часов и сказал просто: «Пошли».
    Мы, не успев пройти и километра, сразу же попали под плотный миномётный огонь. Впереди, ослепляя глаза, вдруг зажглись прожекторы. С нескольких точек ударили пулемёты, срезая, видимых как на ладони, идущих в атаку, бойцов. Подобрав винтовку убитого Галимзянова, я упал в снег. Надо молиться, подумал я, но не знал как. Рядом разорвалась мина. Генерала ранило в обе ноги. Он упал, и снег под ним обагрился кровью. Волоча винтовку за ремень, я побежал вперёд, в ворота ада.
    — Стой! Назад! — закричал Вахрушев.
    Я обернулся.
    — Подойди, — навёл он на меня свой пистолет. — Ляг рядом и дай сюда винтовку.
    Генерал снял с неё затвор и закинул куда-то в снег. Затем вытащил из обоймы своего пистолета все патроны, кроме одного, и запустил их вслед за затвором.
    — Не стреляй в них, не надо, — сказал он. — Ты помнишь, о чём я тебя просил?
    — Помню.
    — Найди их. Прощай! Отвернись...
    Я заплакал и смотрел на него.
    — Отвернись! — закричал Вахрушев.
    Я отвернулся. Раздался выстрел. Генерал застрелился.
    Подошли немецкие солдаты. Уважительно потрогали генерала сапогами. Они удивлённо глядели на мою гражданскую одежду и винтовку без затвора. Один из них взял её за ствол и выдернул из моих рук. Размотав её над головой, солдат ударил меня прикладом по голове, и я провалился в темноту.
    После войны я искал его близких в Ленинграде. Узнал, что его жена была арестована и пропала где-то в сталинских лагерях. Другие его родственники — кто погиб в блокаду, а кто затерялся в эвакуации. А мне остаётся одно — это выйти сейчас в тамбур и закричать на всю Россию: генерал погиб достойно! Кому закричать? Самому себе?

    «После огромного пожара 1288 года, уничтожившим все деревянные строения, в городе появляется значительное количество каменных зданий, а к концу XIV века в городе запрещается строительство деревянных построек», — рассказывала мне Анне тоном профессионального экскурсовода. На нас оглядывались прохожие. Она, сдерживая смех, продолжала: «Распространение протестантства в Эстонии приводит со временем к ликвидации некоторых католических институтов,...монастырь цистерцианок преобразуется под учебное заведение благородных девиц...»
    — Ань, кончай придуриваться, люди смотрят!
    — Пойдем, зайдём в кафе на Раэкая, заодно покажу тебе городскую ратушу, — предложила она.
    Мы сидели за столиком у окна, ели мороженое в вазочках и пили вино с труднопроизносимым эстонским названием.
    — Видишь вон ту высокую башню с флагом? Это Длинный Герман.
    — Он скорее толстый, чем длинный, — ответил я.
    Анне ещё что-то говорила, показывая в окно пальцем, с розовым лаком на ногте. А я смотрел на неё и влюблялся. И было легко, как в детском сне...
    — Да очнись ты? — тряхнула она меня за плечо.
    — Ань, давай за что-нибудь выпьем?
    — За что?!
    — За Принцессу.
    — У тебя есть принцесса? — спросила Анне.
    — Есть.
    — Ну, давай за твою принцессу! — улыбнулась она и подняла бокал.
    Потом опять бродили по городу, и Анне продолжала «проводить экскурсию». Она что-то тараторила, а я вертел головой по сторонам, прислонял ладони к средневековым стенам, прикладывался к ним ухом, стучал каблуком по булыжной мостовой, наслаждаясь звуком, и даже потрогал булыжники на ощупь. Анне смеялась надо мной и тянула за руку дальше.
    Вернулись домой уже затемно. Я с наслаждением смыл под душем всю пыль, что собрал с улиц и газонов Таллинна. Потом ужинали яичницей с кофе.
    Ночью фрау Дитц напомнила о себе боем огромных напольных часов, стоящих в её комнате, но она, конечно же, опоздала. Мы с Анне, угомонившись от безумств, свойственных нашей молодости, просто лежали в темноте и болтали ни о чём.
    — Ань, наверное, на этой кровати спали ещё твои бабка с дедом? — спросил я.
    — Нет, бабушка с дедом на этой кровати не спали. Дед пропал сразу после войны. Я тебе говорила, что он был русским. Его пригнали с военнопленными из России. Он работал у бабушкиных родителей в усадьбе. Через год родилась моя мама. В конце войны деда арестовали русские военные и куда-то увезли, а родителей бабушки убили. Она не любит об этом рассказывать. От деда остался только какой-то ленинградский адрес. После войны она искала его по этому адресу, но он, оказывается, там никогда не жил. А бабушка так и не вышла замуж. Странно, почему она оставила нас одних? На неё это не похоже.
    Анне повернулась ко мне спиной.
    — Обними меня и будем спать, — сказала она.
    Обняв её, я уткнулся носом в тёплый запах её макушки. Наверное, так пахнут дети, отчего-то подумалось мне. Анне заснула.
    И тут только до меня стало доходить всё происходящее. Огромная квартира с непривычной массивной мебелью, тяжёлые тёмные шторы на окнах, ночной бой часов из какого-то другого минувшего времени, спящая рядом девушка, которую я совсем не знаю и одновременно знаю её целую вечность. Что происходит? Такое чувство, что всё это время, с самой Москвы, кто-то настойчиво вёл меня сюда за руку. Но зачем? Наваждение какое-то. Нет, так не бывает!
    «Бы-ва-ет!» — пробили часы из комнаты фрау Дитц.
    Утром Анне собиралась к родителям, и я тоже решил уехать. По расписанию был один утренний поезд до Москвы.
    Анне подписала мне свою фотографию, с адресом на обратной стороне, и вызвалась меня проводить.
    Железнодорожный вокзал был почти рядом, и мы пошли пешком. Анне была серьёзна и почти всю дорогу молчала. Я чувствовал себя в чём-то виноватым.
    — Ещё есть время, — вдруг сказала она. — Пойдем, зайдём в одно место?
    Анне привела меня к небольшой церкви, фасад которой украшали большие часы, с ярко расписанным циферблатом. Это была церковь Святого духа.
    Мы вошли в небольшое по размерам помещение, и подошли к алтарю. В его центре находилась сидящая на престоле фигура Божьей Матери.
    В церкви мы были одни. Я взглянул на Анне. Она перекрестилась, сложила ладони у груди и что-то беззвучно шептала. Я чувствовал себя лишним. Закончив, Анне взяла меня за руку, и мы вышли из церкви.
    За несколько минут до отправления поезда мы стояли у вагона и опять молчали. Вот вагон чуть заметно тронулся с места. Я прижал Анне к себе, понюхал и чмокнул её макушку. Она быстро выплела из косы ленту и повязала галстуком на моей шее.
    — Это бабушкина лента. Лента будет хранить тебя, а ты храни ленту.
    — Я напишу и обязательно приеду, если ты хочешь!
    — Хочу, — ответила Анне.
    Запрыгнув в вагон, я стоял в дверях и смотрел на удаляющуюся фигуру моей Принцессы, пока она не пропала из виду.
    Моё место в купе оказалось на нижней полке. Хорошо бы до Москвы ехать одному, подумал я, и, подложив под голову свою сумку со старыми джинсами, растянулся во весь рост. Перед глазами стояло лицо Анне, и я стал думать о ней.
    «Милая, милая Анне, милая, милая Анне,...» — стучали вагонные колёса.
    Вдруг в купе шумно вошли две женщины с сумками и чемоданами. Это означало, что свою нижнюю полку я должен был уступить одной из них. Они сели напротив и уставились на меня в ожидании. Пришлось перебраться наверх, где я сразу же заснул под равномерный стук колёс.
    Проснулся лишь к вечеру от странного тревожного сна. Мне снилась фрау Дитц с плачущим ребёнком на руках, только она была совсем молода, как Анне.
    Я вышел из купе и отправился на поиски вагона-ресторана.
    В вагоне-ресторане свободных столиков не было. За каждым сидели по двое-трое посетителей, лишь за столиком у самого выхода одиноко сидел пожилой человек и неторопливо ужинал. Пришлось подсесть к нему.
    Сейчас начнёт приставать ко мне с разговорами о современной молодёжи, подумал я о нём, но дед даже не взглянул на меня.
    Освоившись, я заказал бутылку коньяка и шоколадку, хотя очень хотелось что-нибудь горячего, как у деда. Но, не буду же я при своей хипповой причёске и американских джинсах хлебать какой-то борщ. «О, люблю, когда мужчина закусывает шоколадом!» — приняла заказ молодящаяся официантка, вероятно имея интерес на мой «тугой кошелёк». Дед опять никак не среагировал, только подлил в свой бокал водки из початой бутылки, стоящей перед ним.
    Официантка принесла мой заказ и чистый бокал. Чуть наполнив его, я зашуршал обёрткой шоколада.
    — Там, откуда я еду, почти все такие же волосатые, как ты, — вдруг выдал дед.
    Во, блин, даёт! Я так и знал!
    Выпив, я спросил его:
    — Где там?
    — В ГДР, — ответил он.
    Достав сигареты, дед закурил и стал смотреть в окно. Сухощавый, ещё крепкий, со шрамом на высоком лбу, с несуетливым взглядом. Больше я ему был неинтересен.
    Мне тоже нужно было куда-то смотреть, и я уставился на официантку. Она сразу же мне улыбнулась.
    Я налил себе полный бокал и залпом выпил.
    — Ну, и как там, в ГДР? — спросил я деда, изображая любопытство. — Вероятно, посещали ваши «места боевой славы»?
    Тот молча курил и продолжал смотреть в окно. Казалось, что он меня не слышал. Затем, усмехнувшись, дед стал разглядывать меня сквозь дым сигареты.
    — Я в войну там был, но не воевал, — вдруг ответил он. — Хотя разок пришлось.
    — Ну, тогда расскажите или присочините что-нибудь, хоть время убьём, — равнодушно попросил я его, опять уставившись на официантку.

    Эшелон с военнопленными третьи сутки шёл на запад. Пленных везли в Саксонию, для принудительных работ на заводах «Юнкерса» в Дессау.
    В переполненных товарных вагонах стояла жуткая влажная духота. Из-за большой скученности людей невозможно было даже сесть, не говоря уже о том, чтобы лечь. Многие пленные, сдавленные со всех сторон телами, просто поджимали ноги, и под качку вагона медленно проседали на пол, забываясь в беспокойной дрёме.
    Некоторые имели ранения, хотя немцы перед погрузкой пленных в эшелон, всех раненых отсеивали в сторону. Те же, предугадывая свою участь, различными обманными путями проникали в вагоны и теперь страдали больше всех.
    Я удачно оказался в самом углу вагона, поэтому мне удалось как-то присесть. Кто-то устроился на моём плече, а на том, в свою очередь, полулежал ещё кто-то. Но это было терпимо. Главное, у моего лица, в стенке вагона была узенькая щель, через которую проникал спасительный свежий воздух. Кое-как, помогая себе свободной рукой, я «сходил» под себя и теперь сидел в собственной луже. С разбитого лба чуть сочилась кровь, кружилась голова и подташнивало.
    На короткой остановке перед польско-германской границей двери вагона раскрылись, и немцы приказали повыбрасывать трупы умерших в пути. Что же теперь будет, думал я, и с этими мыслями, под стук колёс, забылся на некоторое время тревожным сном.
    Проснулся я от криков и всеобщей возни. Эшелон стоял, двери вагона были раскрыты, и пленные выпрыгивали из него на ещё не заснеженную землю Германии. Многие не могли выбраться самостоятельно, и с глухим звуком, словно мешки, выпадали из вагонов. Этих по приказу немцев забрасывали обратно и закрывали двери. Всех остальных, под свирепый лай собак, загнали в отгороженную колючей проволокой зону, под открытым небом.
    Спустя некоторое время к воротам загона подъехал крытый грузовик, и солдаты сбросили с него несколько полных мешков и огромную жестяную бадью в виде корыта. В мешках оказался хлеб, похожий на коричневые глиняные кирпичи.
    Все военнопленные прильнули к колючей проволоке. Немцы пытались как-то организовать порядок раздачи хлеба, но голодные люди, расталкивая друг друга, вырывали его у них из рук. Солдаты начали стрелять поверх голов, и пленные отхлынули назад. Тогда немцы стали просто ломать буханки на куски и швырять за ограду в толпу. Это было печальное зрелище.
    Всё человеческое, что когда-то было в этих измождённых голодных людях, осталось в другой жизни, по другую сторону колючей проволоки. И никто на земле не имел права судить их в эту минуту. Они готовы были разорвать друг друга за кусок хлеба.
    Я наблюдал за всем со стороны, потому что давно перестал бороться за своё существование. Просто у меня не было на это сил, и я смирился с судьбой.
    Проблему с водой немцы решили просто. Они подсоединили длинный шланг к водяной колонке, стоящей между железнодорожными путями, затащили жестяную бадью внутрь зоны, кинули в неё свободный конец шланга и открыли воду.
    Вся толпа бросилась к этому огромному корыту и стала черпать из него, кто пилотками, а кто командирскими фуражками. Многие, расталкивая друг друга, просто вставали на четвереньки, и пили, как пьют звери и домашние животные, стоя передними копытами в воде и погружая в неё морды. Некоторых тошнило прямо в бадью, но они, издавая мычащие звуки, всё равно продолжали жадно пить.
    На освободившемся в это время пространстве зоны, я увидел никем незамеченный кусок хлеба. Почти не жуя, я проглотил его в несколько секунд.
    Когда у бадьи стало посвободней, я подошёл и, черпая ладонью воду, попытался пить. Затем, не вытерпев, встал перед корытом на четвереньки.
    Напившись, я поднял голову и увидел по ту сторону ограды пожилую немку с девчонкой моего возраста. Они смотрели, как я пил, или смотрели потому, что я выделялся из всех пленных своей гражданской одеждой. «Ну и смотрите»,- подумал я и, не подымаясь с колен, стал пить уже про запас. Между немками и мной был даже не забор, а непреодолимая пропасть великого безразличия.
    Однако я ошибался.
    Старшая из них подозвала к себе офицера. Тот подошёл, отдал под козырёк и поцеловал обеим дамам руки. Было видно, что они давно знакомы. Немка что-то говорила офицеру, кивая в мою сторону. Тот вывел меня за ограду и подвёл к ней.
    — Поедешь с нами, — с заметным акцентом сказала та мне по-русски.- Не вздумай убегать, всё равно поймают.
    Я забрался в их рессорную бричку, запряжённую красивой рыжей кобылой. Дамы, улыбаясь, попрощались с офицером. Девчонка взяла в руки поводья, и мы мягко тронулись. Может это сон? Нет, это был не сон.
    Примерно через час езды, минуя, охваченные осенним золотом, живописные равнины и рощицы, я увидел за пригорком светлую башенку небольшой церкви, а затем и селение, состоящее из нескольких десятков аккуратно ухоженных подворий, огороженных замшелыми каменными заборами. Хозяйкой одного из них и была пожилая немка.
    Въехав за ворота, мы сошли с брички. Хозяйка отдала какие-то распоряжения девчонке и обернулась ко мне.
    — Я буду называть тебя Хансом, — сказала она, абсолютно не интересуясь моим именем. — А ты будешь обращаться ко мне «фрау Эмма».
    Девчонка звалась Хельгой и была её дочерью. Кроме них в усадьбе больше никто не жил, разве что домашний скот в сараях. Не трудно было догадаться, что я буду у них рабом. Что ж, можно и рабом, лишь бы кормили и не били.
    Первым делом «фрау» и «фройлен» решили меня отмыть.
    Хозяйка завела меня в одно из дворовых строений. У стены печь, сложенная из кирпича, на ней медный котёл для нагрева воды, с маленьким краном внизу, шкаф, скамья, каменные плиты пола.
    Дочь хозяйки, успев выпрячь лошадь, уже возилась у печи. Фрау Эмма ополоснула руки в фаянсовом умывальнике под зеркалом, торопливо поправила волосы, приказала мне снять всю одежду и отнести к печке. Пока я раздевался, мать с дочерью присели на лавку и, расшнуровав свои высокие чёрные ботинки, облачились в суконные домашние туфли.
    Я стоял перед ними голый, прикрывшись мятым бумажным листком с генеральским адресом. Оглядев меня, фрау Эмма вздохнула и покачала головой, а фройлен Хельга сделала кислое лицо.
    — Гебен зи мир! — протянула хозяйка руку к листку.
    Я отдал. Она, не читая, оставила его на лавке и сказала, чтобы я сел в корыто, хотя в углу белела ванна. Дочь хозяйки принесла с печи два ведра нагретой воды, нагло взяла генеральский листок, развернула и стала читать. Ничего не поняв, она отдала его матери. Та пробежала по нему глазами.
    — О, ты из Петербурга?! — удивилась она.
    Я молчал, как на допросе.
    — До революции я посещала в Смольном курсы благородных девиц. Прекрасный город вдохновения, Бальмонт, Пушкин, город свободных поэтов...Мне даже пришлось бывать в одном обществе с Маяковским! Он не столько поэт, как сердцеед! А сам Серёжа Есенин, вечно пьяным, признавался мне в любви! Я была тогда совсем девчонкой, как сейчас Хельга, а потом вдруг случилась ваша ужасная революция. Не беспокойся, я сохраню это, — сказала фрау Эмма о записке, спрятав её в карман своего фартука.
    Тут её дочь ошпарила меня из ковшика горячей водой (конечно же, преднамеренно). Я от неожиданности заорал и замахал руками, забыв прикрываться. Дамы рассмеялись. Напряжённость, бывшая всё это время между нами, исчезла.
    После «бани» фройлен принесла поношенную, но чистую одежду, которая оказалась для меня великоватой. От слабости и от голода кружилась голова. Неужели они не понимают, что я хочу есть?
    Мне отвели небольшую комнату на первом этаже дома, рядом с кухней. Вероятно, раньше она предназначалась для хозяйственных нужд, а к моему появлению её привели в приличный вид. Аккуратно застеленная железная кровать, с медными шарами на спинках, в углу умывальный стояк с фаянсовым тазом, небольшой шкаф, на столе керосиновая лампа. Одну из стен, оклеенных обоями, украшала гравюра с изображением готического собора.
    Наконец, Хельга принесла чашку с двумя большими варёными картофелинами и кувшин молока. Мать что-то объяснила ей на немецком, и та принесла ещё два куриных яйца, которые тут же разбила в кувшин с молоком.
    — Тебе нельзя сразу много есть, — сказала фрау Эмма. — Поешь пока это и отсыпайся. Если что понадобится, найдёшь меня наверху или во дворе.
    — Зачем я вам нужен? — задал я ей единственный и глупый вопрос за всё это время.
    — Вечерами будешь третьим при карточной игре, — усмехнулась она. — Ну, а днём будешь помогать нам с Хельгой по хозяйству.
    — Я не умею играть в карты.
    — У тебя впереди будет много времени, чтобы научиться, — сказала фрау Эмма, и они вышли, прикрыв за собой дверь.
    Моментально покончив с едой, я упал на нерасправленную постель. Потолок надо мной закружился, кровать полетела куда-то вниз, увлекая меня в сладкий сон.
    Проснулся я только утром на другой день, от голода. Но на столе уже стоял мой завтрак, прикрытый белой салфеткой. Не умываясь, присел к столу. В чашке с бульоном плавала куриная ножка, в другой была тушеная капуста с картошкой, в широком блюдце ломти хлеба, намазанные маслом. Рядом лежала массивная серебряная ложка, и стоял чистый стакан из голубого стекла. У нас в деревне стаканов не было даже у председателя, поэтому я пачкать его не стал и пил молоко прямо из кувшина.
    В окно было видно, как Хельга накидывала вороха сена корове, как таскала тяжёлые вёдра со свёклой для свиней, как ловко и легко управлялась с лошадиной упряжью. К своему стыду я подумал, что эта голенастая светловолосая немка может легко прибить меня, если захочет. О, хо-хо! Что-то сейчас там, в моём селе?

    Прошло ещё два дня, в течение которых я ел, спал и набирался сил.
    Утром на четвёртый день я вышел во двор. Солнце ещё не взошло, и по земле расстилалась легкая дымка. Кое-где виднелся иней от ночного заморозка.
    Большую часть двора занимали две каменные постройки. В одной был хлев и амбар, в другой птичник и свинарник. У колодца, в дальнем конце двора, копошились куры.
    Хельга с раннего утра была уже на ногах и возилась в хлеву с коровой. Из дома вышла фрау Эмма, в накинутом поверх плеч шерстяном платке, сказала «гутенморген», как будто я жил у них сто лет, и проследовала в хлев к дочери. Странно, почему они не держат собаку, — зевнул я.
    — Ханс! — окликнула меня хозяйка. — Я на пол дня уеду в землячество оформлять на тебя документы. Поможешь Хельге прибраться за скотиной. Понимаю, что это не в Петербургах по Невскому дефилировать, но приобщайся к деревенской жизни. Один Бог ведает, как всё дальше сложится с этой проклятой войной.
    Хельга, закончив с дойкой, уже запрягала для матери лошадь.
    Вскоре фрау Эмма уехала, и мы остались одни. Мне можно было убегать на все четыре стороны. Ну, беги, — сказал я себе, — чего стоишь, ведь Родина в опасности? На худой конец хоть подожги эту «фашистскую» усадьбу, ведь ты комсомолец, ну?
    Бежать из Германии через оккупированную Польшу, не зная языка, было безумием. Поэтому хозяйка так спокойно уехала, оставив меня наедине со своей дочерью. К тому же она отлично понимала, откуда меня вытащила, и что это удержит меня от бегства.
    Да, собственно, от чего бежать? Куда и зачем, когда кругом война. Да и поджигать ничего я не буду. Почему не буду? А не хочу. Потому что они помыли меня.
    Вот таким скверным комсомольцем я оказался: пожалел двух «фашисток». Забегая вперёд, скажу, что, может, с этого и началась моя «скользкая дорожка» в лагеря Сибири. А надо было непременно поджечь? Но ведь фрау Эмма никогда бы этого не поняла, а фройлен Хельга просто дала бы мне по морде за одни только мысли об этом или, скорее всего, расстреляла. Удивлюсь, если у неё где-нибудь не был припрятан автомат.
    Наскоро перекусив в своей каморке, я поступил в распоряжение хозяйской дочери.
    Крестьянская работа для меня была привычной, разве что с лошадьми я не так ловко управлялся, да и коров не доил, по причине принадлежности тех и других колхозу.
    В хлеву фройлен Хельга молча оглядела меня и бросила к моим ногам старые сапоги и линялый брезентовый плащ. Потом она дала мне в руки лопату, грабли и, указав рукой в сторону отгороженного места для коровы, произнесла слово «арбайтен».
    Понятно. Надо убрать коровий навоз со старой соломой. Я сгрёб всё в одну кучу. Хельга убирала в стойле для лошади. Всё убранное сваливали в небольшую телегу с деревянными бортами, стоявшую тут же в хлеву. Вероятно, потом она вывозилась на обрабатываемые земли.
    Разбросав у себя свежую солому, Хельга подошла и оценила мою работу словом «шлехт» — плохо. Значит хорошо, сообразил я из своего школьного немецкого и заулыбался. Сказав слово «думмкопф» — дурак, она бесцеремонно оттолкнула меня и тщательно выскоблила каждый угол коровника. В свинарнике повторилось то же самое. Вот же стерва «фашистская», ну ладно! Но с другой стороны её можно было понять: это же не колхоз.
    К обеду управились. Подъехала фрау Эмма. Осмотрев сараи, она сказала мне: «молодец». Её дочь что-то резко высказала ей, стреляя в меня зелёными глазами. Хозяйка обернулась ко мне и сказала: «всё равно молодец».
    Нажаловалась-таки, догадался я о Хельге. Что ж, сам виноват.
    Фрау Эмма отдала дочери привезённое с собой письмо, сказав: «дас ист бриф фон дайнем фатер». Хельга запрыгала от радости и убежала в дом.
    — А для тебя печальные новости: германские войска у стен Москвы, а Петербург в блокаде, — протянула она мне зачем-то немецкую газету. — Ханс, после обеда отдохни и напили небольших чурочек для камина, Хельга покажет где. А вечером можешь подняться к нам и послушать советское радио из Москвы.
    Говоря мне про радио, она снизила голос до шёпота.
    У себя в комнатке я взглянул на дату в газете. Было одно из чисел конца ноября. Судя по дате, несколько дней назад мне исполнилось восемнадцать лет.
    Как-то вечером, через неделю, я из любопытства надумал воспользоваться приглашением хозяйки и поднялся на второй этаж дома.
    Полутёмный коридор натёрт почти до блеска. Справа по стене за одной из дверей были слышны голоса. Потоптавшись в нерешительности, я постучался и вошёл в просторную комнату.
    В потолке под розовым шёлковым абажуром, обшитым бахромой, горела электрическая лампа. На окнах из-за собранных складками бархатных штор виднелись тюлевые занавески. Посреди комнаты стоял большой круглый стол, покрытый светлой узорчатой скатертью, рядом стулья, с высокими резными спинками. У одной из стен изящный шкаф тёмного дерева, с встроенным большим зеркалом, у другой стены камин, уставленный безделушками из тонкого фарфора. Пол устилал ковёр сумрачных тонов. Во всём чувствовались благопристойность и неусыпная немецкая аккуратность.
    Хозяйка с дочерью сидели в углу на кожаном диване, с бронзовыми подсвечниками на спинке. В руках у фрау Эммы была фотография. Хельга вслух перечитывала ей стопку писем, лежащих у неё на коленях.
    — О, Ханс! — встала хозяйка мне навстречу. — Проходи, присаживайся у стола. Сейчас будем пить кофе, и слушать новости из России. А потом мы с Хельгой будем учить тебя игре в преферанс!
    Фройлен Хельга была очаровательна! До этого я видел её только в надвинутом на глаза платке, повязанном вокруг шеи, и телогрейке. А сейчас она была в голубом шёлковом платье, подчёркивающем каждую линию её гибкой фигуры. На затылке кольцом была уложена русая коса, губы подкрашены алой помадой.
    Хельга вышла в соседнюю комнату, служившую буфетной, и вернулась с чашками и кофейником на подносе.
    Фрау Эмма крутила ручку настройки громоздкого радиоприёмника с тёмными лакированными боками: «От Советского информбюро. В течение 5-го декабря наши войска вели бои с противником на всех фронтах. На Западном фронте наши войска отбили несколько ожесточённых атак противника, а на ряде участков в результате успешных контратак улучшили свои позиции. На одном из участков Западного фронта противник ценою огромных потерь потеснил наши части и вклинился в нашу оборону...»
    К приёмнику подошла Хельга и, с сущей ей бесцеремонностью, перестроила его на музыкальную волну.
    — Как это всё печально! — вздохнула фрау Эмма.
    Хельга, расставив руки в стороны, вальсировала передо мной.
    — Сталин капут! — показала она мне язык. — Хайль Гитлер!
    — Сама ты «капут», дура! — ответил я ей.
    — Ханс, ну разве можно такое говорить даме?! — удивилась фрау Эмма.
    — Да она всё равно ничего не поняла, — извинился я.
    — Конечно, с её стороны неприлично показывать язык молодому человеку, но тебе уместнее было лучше промолчать на милую глупость девушки, — возразила мне бывшая курсистка Смольного института. — Хельга характером вся в своего отца.
    Потом пили кофе, и дамы шумно обучали меня игре в преферанс. Впервые все вместе поужинали за одним столом. По этому случаю утром выпал первый снег, а наши войска под Москвой перешли в контрнаступление.

    В один из дней к моей хозяйке наведался пожилой владелец местной мясной лавки — герр Шёрнер. Он каждый год в это время приобретал у фрау Эммы двух свиней, расплачиваясь помимо денег и произведёнными из них продуктами.
    Беседуя с хозяйкой, герр Шёрнер с интересом рассматривал меня. Дело в том, что в деревне во многих дворах имелись работники подобные мне. Почти все они были угнаны из Польши. Я оказался единственным, кто был из России.
    Позже мне стало известно, что его сын, коего прочили в женихи к Хельге, погиб в первые дни войны на восточном фронте. Я инстинктивно почувствовал от Шёрнера скрытую опасность.
    После продажи свиней работы по двору заметно поубавилось, и мне нетрудно было всё делать одному, за исключением дойки (корова просто не подпускала меня). Хельга делила с матерью заботы по дому, и при поездках той в город, была у неё за кучера. Они, на удивление всей деревне, уже совсем не опасались оставлять меня одного при доме. С приближением скорого Рождества, их отлучки в город участились. Они готовили кому-то рождественскую посылку для отправки на фронт. Вся деревня была в предпраздничных хлопотах.
    Иногда ко мне в хлев заходила Хельга, с ухмылкой смотрела на мою возню по хозяйству, звонко хлопала лошадь по крупу так, что я вздрагивал вместе с лошадью. Хельга смеялась, чесала ту за ухом и целовала её во влажную ноздрю.
    Ещё от безделья она любила щёлкать кнутом. Ходила взад перёд и щёлкала, напевая: «...дойчланд, дойчланд убер аллес!» Или сбивала кнутом пустую бутылку с бочки, непременно стараясь попасть по кончику горлышка.
    Но главной целью её приходов было поймать момент, когда я зазеваюсь, эффектно достать меня кнутом пониже спины и убежать. Вероятно, это для неё означало, что день прожит не зря. Вот такие «кошки-мышки».
    Однажды я успел перехватить её руку, а другой рукой обхватил и прижал за шею. Она попыталась вырваться, но я уже был не прежним доходягой. Её зелёные глаза были рядом, ноздри подрагивали, как у её рыжей кобылы. В эту минуту кто-то словно клещами ухватил меня спереди между ног. Это Хельга вцепилась в меня своей пятернёй. Я вскрикнул и выпустил её из своих объятий. Она бросила в меня кнут, который повис на моём плече и, балансируя руками, грациозно вышла из хлева по валявшейся толстой жердине для запирания ворот. Её воспитанию явно не хватало «петербургских курсов благородных девиц».
    Для дочери хозяйки я был рабом, живой игрушкой, забавой на досуге. Во мне негодовало мое оскорблённое комсомольское честолюбие, но с каждым днём оно куда-то исчезало, когда я вновь видел её. Я с ужасом понимал, что не достоин носить высокое звание советского комсомольца, потому что самым преступным образом по уши влюбился в «фашистку» Хельгу. Вечерами от «избытка сердца» чесал её кобылу Марго за ухом, разучивая с ней немецкий язык, чтобы объясниться с любимой. А что кобыла? Она только ржала надо мной.
    Чтобы как-то оправдаться перед своей Родиной, я решил агитировать Хельгу в комсомол, то есть разлагать «фашистскую гидру» изнутри.
    Как только Хельга заявлялась в хлев подоить корову, я ненавязчиво запевал: «Наш паровоз вперёд летит, в коммуне остановка...» Хельга тут же подхватывала: «Дойче зольдаттен унд унтер официрен...»
    Так мы орали в два горла, пока на шум не прибегала фрау Эмма.
    — Ханс! Хельга! Что за чепуху вы поёте? — и приятным меццо-сопрано запевала рождественскую «О, танненбаум», что по-русски означало «Ёлочка».
    За день до Рождества ко мне в комнату зашла хозяйка.
    — Ханс, к празднику ты заработал небольшую сумму в деньгах, — сказала она, отсчитывая рейхсмарки. — Ты можешь потратить их на рождественские подарки.
    — Каким образом? — не понял я.
    — Завтра мы с тобой едем в город, вернее ты меня повезёшь. Поможешь мне там сделать кое-какие покупки.
    — Может, вы лучше поедете с Хельгой? — оробел я, не представляя себя в этой роли.
    — Хельга будет готовить праздничный ужин, а мы с тобой выберем для неё подарок, — доверительно сообщила мне хозяйка. — Ты можешь ей подарить что-нибудь от себя. Кстати, и мне тоже! А для тебя у нас уже есть сюрприз!
    С вечера я почистил Марго, расчесал ей гриву, смазал колеса у брички. Хельга принесла новую упряжь из жёлтой кожи, с металлическими блестящими клёпками, которой пользовались по праздникам и торжественным случаям.
    Запахнувшись в овчинную телогрейку, она стояла, опустив голову, и смотрела себе под ноги.
    Вдруг она неожиданно произнесла: «их комме ин миттеннахт,...волен зи?...» Она показала на себя, прошагала пальцами одной руки по ладони другой и ткнула меня в грудь: «их комме ин миттеннахт...ферштеен зи мих?...»
    Я всё понял. Чего тут не понять? Большого ума не надо. Понять-то я понял, но по началу не сообразил. А когда сообразил, то Хельги уже не было. Махнув на всё рукой, я организовал себе «баню по-немецки» — в корыте.
    Что делать? Запора на двери моей комнаты не было. Вернее он был, но снаружи. И подпереть дверь было нельзя, она открывалась так же наружу. Правда, можно было привязать её за ручку к кровати, но опять же нечем, кроме, как вожжами Марго.
    Но самое страшное и ужасное было то, что Я ХОТЕЛ, ЧТОБЫ ХЕЛЬГА ПРИШЛА НОЧЬЮ, но боялся себе в этом признаться.
    Хельга пришла, как и обещала. Я притворился спящим. Не раздеваясь, в платье и чулках, она залезла ко мне под одеяло. Мы сразу же, в обоюдном порыве, чуть не задушили друг друга в объятиях, и так, обнявшись, проболтали всю ночь. Она на немецком, а я на русском. Мы не понимали слов друг друга, но нам было понятно всё: и мой тихо падающий за окном снег, прилетевший из России, и её большие надежды на Бога, связанные с предстоящим Рождеством.
    Только под утро Хельга расстегнула верхние пуговицы на своём платье. Оголив грудь, она прижала к ней мою руку. И всё. Это был знак её доверия ко мне.

    — Ханс, просыпайся! — услышал я утром бодрый голос хозяйки за дверью. — Нас ждут великие дела!
    Я открыл глаза. За окном продолжал тихо падать снег. Но утро было другим. Меня сразу охватило ощущение какой-то радости, которое испытываешь в детстве, открывая утром глаза. Отчего так сладко в груди?! А оттого, что это утро будет с ней, с Хельгой в моём сердце, оттого сладко, что я её просто увижу.
    На кухне, за столом фрау Эмма заметила мне:
    — Вы с Хельгой глядите друг на друга и как будто всё понимаете, а сказать не можете. Как две собаки.
    Хельга напряглась, почувствовав, что мать говорит о нас.
    — Ханс, ты старайся прислушиваться к немецкой речи, не заметишь и сам, как всё начнёшь понимать, — сказала фрау Эмма.
    Она заговорила с дочерью, и судя по улыбке той, вероятно, о том же. Мы с Хельгой обменялись «собачьими» взглядами. Она хотела налить мне ещё кофе, но я отказался, сказав ей: «найн, данке шён, фройлен Хельга». Это вызвало бурный восторг у фрау Эммы!
    После завтрака она решила меня принарядить, по случаю моего «первого выхода в свет», а Хельге пришлось запрягать Марго и «принаряжать» её в цветные бантики на гриве.
    Покопавшись в шкафу одной из комнат, хозяйка облачила меня в тёмно-серый костюм, с отстроченными карманами на пиджаке, тупоносые башмаки толстой бежевой кожи и пальто — «настоящий твид, плотный, в ёлочку». В довершение всего она торжественно водрузила на мою голову широкополую фетровую шляпу.
    — Вот теперь — порядок! — сказала фрау Эмма. — Но в городе тебе необходимо будет посетить парикмахерскую.
    Она кликнула Хельгу: «пусть полюбуется на тебя»
    Хельга посмотрела, улыбнулась, хмыкнула, достала из шкафа чистый носовой платок и протянула мне.
    — Как я могла упустить такую важную деталь мужского туалета? — воскликнула фрау Эмма.
    Я не подозревал, что в других домах (дворах) деревни работники, пригнанные из Польши, жили в скверных условиях, и ошибался, считая, что в Германии все немцы сплошь добры и милы, как моя хозяйка. Ни о каких заработанных деньгах не могло быть и речи. Фрау Эмма выделила мне их, чтобы я достойно выглядел перед ними в Рождество. Она жила в своём представлении о Мире. Она жила в согласии с Богом. Своим благополучным положением в «неволе» я был обязан исключительно и только своей хозяйке.
    Город, в который мы с ней направлялись, назывался Айслебен.
    — В Айслебене родился Мартин Лютер, — рассказывала мне дорогой фрау Эмма. — Как? Ты не знаешь кто такой Мартин Лютер? Нет, это не революционер, хотя его можно назвать и так. Он был священником. В пятнадцатом веке Мартин Лютер выступил против Римской церкви и стал основателем протестантизма.
    Въехав в город, мы остановились и сошли на одной из многолюдных улиц в центре. Снег всё продолжал падать, выбеливая плечи праздных прохожих. Кругом стоял аромат свежесрубленных ёлок для продажи. Витрины ломились от разнообразия товаров: от мехов, пальто, свитеров и шарфов, до фигурок из шоколада и розового сахара. На других витринах были выставлены разнообразные копчёные, солёные и маринованные кулинарные изыски. На ворохах мишуры и ярких бумажных кружев лежали игрушки из бархата и пятнистого ситца, механические, заводные и из дерева.
    — Нам с тобой обязательно нужно купить приличную ёлочку, — сказала фрау Эмма. — У Хельги остались детские ёлочные игрушки. И не забыть купить ёлочных свечей!
    Мог ли я представить себе ещё пару месяцев назад, там, в страшном эшелоне с пленными, что в Германии буду свободно покупать ёлку к Рождеству? За что мне послана эта добрая немка и её дочь, что спасли меня? За какую добродетель? Ведь я безбожник — комсомолец, который каким-то чудом избежал концлагеря. Чем я буду платить за это судьбе?
    Мы зашли в небольшой галантерейный магазинчик.
    — Вот! — показала фрау Эмма на клубки цветных шерстяных ниток. — Покупай, это будет твоим подарком для меня.
    Потом мы выбирали подарок для Хельги.
    — Что бы ты ей подарил?
    Я показал на серебряное кольцо с янтарём и красную шёлковую ленту для волос.
    — К сожалению, молодой человек, у тебя не хватит на это денег, — огорчила меня фрау Эмма. — Но я могу кредитовать тебе недостающую сумму. А ленту подари ей лучше коричневую. Красное — это вульгарно, красный цвет не для немки. Это цвет парижанок.
    Затем выбирали ёлку. Купив, сложили ей ветки, обвязали бечёвкой, и я отнес её в бричку.
    — Нам ещё надо успеть на почту и в парикмахерскую, — торопилась фрау Эмма.
    В крохотной, чистенькой парикмахерской, с блеском зеркал и белоснежными полотенцами, было тепло и уютно.
    Пожилой тощий парикмахер рвался свести мне на нет волосы на затылке, над ушами, а чуб оставить подлиннее. Сам он носил такую же причёску. На фотографии, висевшей над зеркалом, красовался Гитлер, с чубом на один глаз и с квадратными усиками над разинутым ртом. Парикмахер делал мне модную причёску «под фюрера». Я мотал головой, пытаясь объяснить, что мне это не подходит, потом взял со стола ножницы, и одним махом отхватил себе «фюрерский» чуб. «Данке шён», — расплатился я и вышел прочь.
    Заехав на почту, где фрау Эмма получила сразу два письма, мы отправились назад. Вернулись домой, когда начали подступать сумерки.
    Вот такую экскурсию устроила мне моя хозяйка, во время которой совсем не верилось, что где-то идёт война.
    Рождество отмечали втроём в гостиной на втором этаже дома.
    Фрау Эмма разожгла камин и достала патефон. Был накрыт праздничный стол с вином и зажжены свечи на ёлке. В середину стола, среди различных блюд, Хельга водрузила складной Вифлеем из папье-маше, где за красным целлулоидным оконцем хлева тоже горела крохотная свечка. Фрау Эмма завела пластинку с песней «Хайниге нахт» (Святая ночь) и мы, подняв бокалы, поздравили друг друга.
    — Помолимся за наших близких, кого нет с нами рядом. Да спасёт их Господь! — произнесла хозяйка на двух языках попеременно, и они с дочерью перекрестились.
    — А что же ты? — спросила меня фрау Эмма.
    А что я? Как я могу креститься и молиться? Не умею я, да и не положено это советскому комсомольцу. Но ведь моя мама крестится! И я впервые в жизни перекрестился за её Спасение.
    Дамы преподнесли мне подарок — старинные карманные часы, извлечённые из забытой пыльной шкатулки довоенного прошлого, но, тем не менее, исправно ходившие и даже наигрывающие какую-то незамысловатую мелодию.
    Я в свою очередь преподнёс им свои подарки.
    Хельга тут же подвязала волосы моей лентой и поставила пластинку с вальсом Штрауса. Отставив перед собой руку с подаренным кольцом, в другую руку взяв край своего платья, она стала вальсировать по комнате.
    Фрау Эмма что-то сказала ей по-немецки. Хельга подошла ко мне, сделала книксен и пригласила на тур вальса. Я не умел танцевать и, конечно же, отдавил ей все ноги. Хозяйка не могла упустить такой момент! Под общее веселье фрау Эмма взялась на месте преподавать мне уроки танцев из своей молодости: «Вальсируя, поддерживай твёрдо свою даму за стан, но не бери дурной привычки приближать к себе всю её особу, довольно держать у груди её руку. Корпус же её и плечи должны быть совершенно свободны. Вообще старайся ни на минуту не забывать уважения, которым благовоспитанный мужчина обязан женщине в обществе. А что касается девиц, то они, в свою очередь, обязаны быть снисходительны к танцорам менее ловким». Последнее было сказано Хельге по-немецки.
    В бесконечной Вселенной, в вечном движении планет и галактик затерялась маленькая Земля, оберегая в своём голубом ореоле Жизнь и затерявшийся дом в Саксонии, где за Рождественским столом сидели трое, обречённые на Добро и Любовь друг к другу. И жалкой, безумной нелепостью должна была казаться в великой бесконечности Бытия эта война, в которой беспокойно суетились люди — обитатели Земли, забывшие Бога и уничтожавшие себе подобных. Немецкий офицер из Саксонии мёрз под Москвой, пытаясь захватить город, не нужный ни ему, ни его семье. Женщина, сына которой война загнала в ту же Саксонию, в семью этого офицера, уже давно лежала замёрзшей у погасшего костра за селом, после того, как девчонка-комсомолка сожгла её хату, чтобы в ней не отогревался от русских морозов тот самый немецкий офицер из Саксонии. Труп комсомолки висел в петле посередь села, и его с начала декабря раскачивал ветер, постукивая висящей на шее девчонки фанеркой с надписью: «поджигатель».
    Ночью, во сне я почувствовал на своей щеке чью-то тёплую ладонь. Мне снилась мама. Я открыл глаза. На краешке кровати сидела Хельга и гладила меня по голове. Она была в ночной сорочке и белом шерстяном платке, накинутом на плечи.

    Весной, в середине марта, Фрау Эмма неожиданно для себя заметила беременность дочери. «Я предчувствовала, что так всё может случиться, но не ожидала этого от Хельги. Сколько сил я потратила на её воспитание — и вот! Что же теперь будет? Что скажут люди? Ханс, я же была о тебе высокого мнения! Хотя, что я говорю, ведь молодость всё равно не удержишь. И когда вы только успели? Конечно же, — это её затея. Поди и приведи сюда эту несносную девчонку!»
    Хельга нервничала, огрызалась на мать и старалась не встречаться со мной глазами. Наши ночные свидания прекратились.
    «Если об этом узнают в деревне, то тогда тебе прямая дорога в концлагерь. Герр Шёрнер первым же донесёт на тебя. Это большой грех, но нужно избавиться от ребёнка. Другого выхода нет», — говорила сквозь слёзы фрау Эмма. «Найн, найн, найн!» — кричала Хельга и выбегала из комнаты. «Пусть ребёнок будет, а я пойду в концлагерь», — высказал я своё решение. Тут уже кричала хозяйка: «Замолчи!»
    Несколько дней женщины никуда не выезжали со двора и вечерами уже без бурных эмоций обсуждали случившееся. Я сидел рядом и молчал, хотя уже многое понимал из их немецкого разговора.
    Больше всего фрау Эмма боялась огласки. Хельга ничего не боялась, кроме моего попадания в концлагерь. Наконец сошлись на одном: как можно скорее отправить Хельгу к родственникам в Австрию, где она и должна была рожать.
    После этого решения все успокоились, и фрау Эмма сказала мне по-русски: «Если родится мальчик, то я тебя расцелую!» Хельга не поняла и спросила: «Вас заген зи?» Мать перевела, и дочь бросилась ей на шею.
    Весь следующий день Хельгу собирали в дорогу. Хозяйка написала мне текст телеграммы для отправки в Австрию и послала меня в город на почту.
    На другой день, рано утром, все втроём поехали в Айслебен на железнодорожный вокзал.
    «Время пролетит быстро, сам не заметишь, а к Рождеству я уже вернусь! Не скучай без меня. Я посоветовала маме завести поросят, чтобы ты не бездельничал. Я буду молиться за вас!»
    Так мы с хозяйкой остались в доме одни.
    Незаметно подошло лето.
    Дни пролетали в работах по двору, но основная работа была в поле.
    Все земли деревенских хозяев были объединены и обрабатывались поочерёдно. Я познакомился с подневольными поляками, хозяином которых был герр Шёрнер.
    Все их разговоры сводились только к еде. Я, как мог, всё лето незаметно подкармливал поляков. Они были благодарны: «денькуе, пан!» Фрау Эмма делала вид, что не замечает этого. Поляки удивлялись ей и не скрывали свою зависть ко мне.
    Я тоже удивлялся фрау Эмме. Оказывается, она не хуже Хельги умела доить корову и накидывать вилами сено для Марго.
    От Хельги приходили письма. Она писала, что у неё всё хорошо, что очень скучает и ждет — не дождётся, когда вернётся домой.
    К началу осени хозяйка с нетерпением стала подсчитывать дни до родов у дочери. Она так и спросила меня: «Когда это у вас случилось в первый раз?» Я ответил: «В Рождественскую ночь».
    Ночами не спалось. Тихо выхожу во двор. В окне у фрау Эммы горит тусклый свет керосинки. Она беспрестанно молится.
    Захожу в хлев к Марго. Кобыла, стоя, дремлет, опустив гриву. Почуяв меня, она фыркнула, переступила копытами и хлестнула себя хвостом по крупу.
    Я принёс Марго кусочек сахара. Мы давно уже разговариваем с ней по-русски, но животным не нужны слова. Им нужна интонация добра в голосе. «Что там наша Хельга?» — спрашиваю я у Марго. Она тычется мягкими губами мне в ухо. Значит, всё хорошо? Вот в окне хозяйки погас свет. В ночном небе мерцают звёзды, изредка обрываясь вниз. Загадываю желание. Плохо, что я не умею молиться.
    К концу сентября у Хельги родилась девочка. Фрау Эмма слегка огорчилась на это, но быстро успокоилась и спросила, как зовут мою маму. Я ответил. «Значит, назовём девочку Катериной!» — никого не спрашивая, твёрдо решила бабушка Эмма.
    Она достала подаренные мной нитки и стала вечерами вязать детские вещи. «Ханс, ты как освободишься, подымайся ко мне, а то мне одной скучно», — говорила мне хозяйка. Вечерами, в тихих разговорах мы засиживались допоздна.
    — Что же будет? — вздыхала она. — Ведь война когда-нибудь кончится. Я вижу, что ты очень скучаешь по дому, и что тебя гнетёт неизвестность о судьбе твоей мамы. Расскажи мне о ней. Надеюсь, она христианка?
    Этим фрау Эмма хотела сделать мне приятное, погрузив меня в тепло моих воспоминаний о доме. Я вспоминал и рассказывал. Всё вставало перед глазами.
    Единственным возвышением над нашей колхозной убогостью была полуразрушенная церквушка без креста над куполом. Его ещё в революцию деревенские большевики сорвали, колокол с колокольни сбросили, иконы поразбивали, алтарь обгадили, а местного священника живым закопали в землю.
    Бог прятался в тёмных закутках осквернённой церкви и со страхом смотрел из-за угла на эти безумные дела людей, которые вдруг в одночасье стали безбожниками. И некому было ему помочь.
    «Мама, а Бог живёт на небе?» — спрашивал я маленьким у матери. «На небе, сынок», — отвечала она. «А в церкви он живёт?» — опять спрашивал я, глядя на заброшенную церковь. «И в церкви он живёт», — отвечала мама. «Как же он там совсем один? Ему, наверное, холодно и он, может быть, голоден? Надобно бы ему снести чего покушать?» — переживал я за Бога. «Нет, сынок, Он не один, Ему не холодно и Он не голоден. Он только глубоко скорбит о душах наших грешных!»
    Я не поверил матери и в тайне от всех принёс Богу кусок хлеба, оставив его на разбитом окне церкви. Бог не взял моего хлеба, и его склевали птицы.
    Фрау Эмма, перестав вязать, слушала меня и чуть улыбалась: «интересно было бы посмотреть на тебя маленького».
    А в один из вечеров она достала семейный фотоальбом.
    — Это мои родители, — показала она на одну из фотографий, на которой была запечатлена молодая пара: девушка в роскошной шляпе и молодой человек со щегольски закрученными вверх усами. — Мой отец был коммерсантом, имел своё дело в Петербурге. Но родом он из наших мест. От отца мне достался этот огромный дом. А мама родом из Эстонии. Она до сих пор живёт в Таллинне. Там же родилась и я. Отца давно нет. Его расстреляли чекисты в восемнадцатом.
    Фрау Эмма вздохнула и перевернула страницу альбома.
    — А это отец Хельги и мой муж — Отто Дитц. Он офицер вермахта, воюет на восточном фронте.
    Хельга действительно была очень похожа на своего отца. На одну секунду лицо на фотографии показалось мне знакомым.
    — Я каждую ночь молюсь за него, чтобы он выжил в этой проклятой войне, и чтобы она не исковеркала его душу.
    Она переворачивала страницы альбома дальше.
    — А вот, посмотри! Здесь Хельге три года. Наша Катрин будет такой же!
    С фотографии глядела улыбающаяся девочка в пышном белом платье и шляпке с бантами.
    — Ханс, в буфетной есть графинчик вина. Поди принеси и захвати два бокала.
    Мы пили вино, и фрау Эмма рассказывала:
    — Мы познакомились через его и моих родителей. Отто очень красиво за мной ухаживал. Впервые мы поцеловались только через год, после помолвки. А до неё о поцелуях просто мысли нельзя было допустить, не говоря о чём-то большем. А сейчас нравы у молодёжи стали свободнее.
    Она, задумавшись, чему-то улыбнулась.
    — Ханс, я до сих пор не сообщила Отто, что у него родилась внучка. Он будет в ярости, когда узнает все обстоятельства.
    Мы с хозяйкой ещё не знали, что Хельга сама обо всём написала своему отцу на фронт. Она знала, что он её безумно любит, значит, полюбит и внучку, — спокойно и просто рассудила Хельга. Вот только как они с Хансом будут уживаться? Но, ничего. Это я возьму на себя, — опять спокойно рассудила Хельга и к Рождеству вернулась домой.

    Глядя с Неба на грешную Землю, Творец уже давно надумал рассоздать своё творение, и создать новый Рай, в саду которого не будет произрастать Древо познания Добра и Зла. Он устал насылать на людей стихийные бедствия и эпидемии смертельных болезней за их грехи. Или вечно ждать от них Покаяния? Что ж — я Бог, я есть — терпение! Но Создатель знал, что Покаяния он не дождётся никогда. Может, устроить второй Всемирный потоп? Глупо. Я соединю им Свет со Тьмой! Я устрою им СТАЛИНГРАД!
    Грязная старуха Война на этот раз решила погурманить на славу.
    Развела огонь, от которого плавилось железо, начерпала в огромный котёл грязного фронтового снега и стала бросать в своё варево всё подряд: танки, солдат, лошадей, целиком и по кускам. И всё это перемешивала кровавой по локоть рукой. Другой рукой забрасывала в свой котёл оторванные ноги вместе с сапогами, головы вместе с касками, розовые человеческие внутренности, от которых на морозе исходил пар. Закопченными пороховым дымом вёдрами, черпала и добавляла туда кровь, перемешанную с соляркой из подбитых танков.
    А Смерть уже сидела рядом и, виляя хвостом, скулила и пускала слюни.
    Война жрала из «сталинградского котла» двумя руками, давясь, не разжёвывая, вместе с земляной грязью. Ей уже не лезло в рот, она отрыгивала всё назад, изошла зловонным дерьмом и отдала доедать своё варево верной собаке по кличке Смерть.
    В битве за Сталинград погибнет, замёрзнет и умрёт от голода более миллиона солдат: русские, румыны, венгры, итальянцы, немцы. Но именно отсюда началось исцеление России, Европы и всего человечества от фашистской чумы. Вопреки всем законам человеческого бытия, в жестоком небывалом противоборстве была одержана Победа. До сих пор не найдена реальная причина этого. В самом слове СТАЛИНГРАД есть что-то мистическое, есть какая-то, может быть, даже космическая тайна. Какие СИЛЫ стояли над защитниками города? Конечно же, это был не заградительный полк 10-й дивизии НКВД, который, к позору Советам, находился не только за спиной у войск Красной Армии, но даже позади позиций атакующих горожан-ополченцев.
    «Рождество прошло для нас лишь по календарю. Мы получили, как и все последние шесть недель, 1 хлеб на 6 человек, немножко мяса и водяной суп. Наша конина на исходе, а к тому же ещё холод. Ходим, как скелеты — можно посчитать все рёбра. Больше половины батареи болеют, а остальные еле волочат ноги», — читала фрау Эмма вслух письмо с фронта от мужа.
    Отто Дитц воевал в составе «непобедимой» 6-ой полевой армии, покорившей многие европейские столицы. Это она окружила крупную группировку Красной Армии под Харьковом. Её командующий генерал-лейтенант танковых войск Фридрих Вильгельм Паулюс был одним из лучших военных умов Германии. Он являлся фактическим автором военного плана «Барбаросса». И вдруг неожиданно для всего мира 6-я армия сама оказалась в гибельном «котле».
    — Ханс, что будет с Отто? Их окружили под Сталинградом!
    Я молчал, не зная, что сказать.
    — Я слышала по радио, что Гитлер их спасёт, — сказала Хельга матери.
    — Врёт он всё, твой Гитлер! Никто их уже не спасёт!
    — Он пишет, что ранен, а раненых оттуда, по возможности, вывозят в первую очередь, — успокаивал я плачущую фрау Эмму.
    Из 220-ти тысяч окруженцев 6-ой армии в плен будет взята 91 тысяча, и лишь 6 тысяч из них вернутся домой, спустя много лет. Но это будет потом, а пока...
    Из донесения Паулюса в Генеральный штаб верховного командования:
    «...Боеспособность войск быстро снижается из-за катастрофического положения с продовольствием, горючим и боеприпасами. Имеется 16 тысяч раненых, которые не получают никакого ухода... Начинают отмечаться явления морального разложения... Ещё раз прошу свободы действий...или прекратить сопротивление и тем самым обеспечить уход за ранеными...»
    В ответ верховное командование сообщило:
    «...Капитуляция исключена. Армии выполнять свою историческую задачу».
    Запрет Гитлера на прорыв из окружения оказался смертным приговором для 6-ой армии вермахта.
    Ужасающая картина открывалась Создателю, наблюдающему с Небес за Сталинградской битвой.
    От страха перед советскими танками, мчались на запад штабные машины, грузовики, мотоциклы и лошадиные повозки. Многие из них застревали, опрокидывались и загромождали дорогу. Пеших, кто падал, переезжали и давили. Мёртвых оттаскивали подальше в сторону от дороги и оставляли в снегу не захороненными, так как на это не было ни сил, ни времени. Разбитые орудия, перевёрнутые машины и опрокинутые повозки обозначали путь отступления немецких войск. Грузовики, полностью гружённые боеприпасами, походные кухни и всё, что мешало поспешному бегству, было брошено. В степях снежный саван, прикрывающий трупы, сметался ледяным ветром, и трупы тянулись к Небесам в позах, в которых их застала Смерть. Лица мёртвых застыли в скорбной гримасе. Ночью от света фонариков своих же мародёров их остекленевшие глаза вспыхивают, напоминая живым, что многих из них в этом «котле» ждёт то же самое.
    Перед Творцом встал вопрос: кому из противоборствующих сторон ему помогать? У одних на бляхах солдатских ремней было выбито «С нами Бог», но войну они вели несправедливую. А другие были вообще безбожниками, но защищали свою Родину.
    Не нашел Всевышний ответ на возникший вопрос. И те, и другие легкомысленно нарушали все его Заповеди.
    Командир гренадёрского подразделения штурмбанфюрер Отто Дитц безуспешно пытался раскурить отсыревшую сигарету у входа своего блиндажа, который из-за дефицита дров еле обогревался походной печкой.
    Русские уже неделю, как затихли, предоставив противнику возможность спокойно и тихо умирать от холода и истощения.
    Отто курил и слушал обращение русских к немецким солдатам, усиленное громкоговорителями. Всё обращение сводилось к одному, что дальнейшее сопротивление бессмысленно, что Гитлер предал своих солдат.
    Многие офицеры предпринимали попытки мелкими группами самостоятельно пробиваться из окружения, что было равносильно самоубийству.
    Когда в приказах по войскам упоминалось, как превосходно держатся солдаты рейха в своих заснеженных окопах, то Отто охватывало тихое бешенство. Легко говорить всё это, когда сидишь в тёплом бункере и не видишь мёртвых, лежащих в поле, что простиралось перед глазами Отто сразу за дорогой, позади передовых позиций.
    Могилы копали только в первые дни. Но земля с каждым днём промерзала всё глубже, и не хватало живых, чтобы копать могилы для захоронения мёртвых.
    По ночам солдаты выходили из своих окопов и отправлялись в то поле на мародёрский промысел. Пока они ещё стыдились друг друга и грабили мёртвых только ночью. Но, спустя некоторое время, они уже слонялись по полю днём.
    Поначалу Отто возмущало это, и он даже задержал одного из мародёров. Это был уже не молодой солдат. Дома у него оставались двое детей. В карманах его шинели обнаружились неполная пачка мятых сигарет, пропитанных талым снегом, кусок засохшего хлеба и сломанная расчёска. Всё это он позаимствовал у мертвецов.
    А связной при Отто — бойкий юнец Лемке — превзошёл всех мародёров вместе взятых. Не в силах стянуть сапоги с заиндевелых ног трупа, он отрубил их и притащил в блиндаж для оттаивания. Никто и не подозревал, что у Лемке случилось тихое помешательство. Догадались лишь тогда, когда он поднял в поле из снега замёрзший полуголый труп с распростёртыми руками и установил стоймя: «пусть послужит крестом на этом кладбище». Отто смотрел, как ветер колышет светлые волосы «креста», затем пошёл и свалил мертвеца обратно в снег.
    Сотни и сотни трупов лежали рядом друг с другом. Многие из них были обнажены мародёрами, и от этого поле выглядело ещё более страшным. Мы здесь ничего не стоим, думал о себе и о своих солдатах Отто.
    Он рылся в своём походном чемодане, инстинктивно предчувствуя ближайшее наступление русских. Противостоять им будет нечем, а значит, придётся отступать. Отто бросил в печь ненужную коробку со знаками отличия, свои акварельные рисунки, краски, письма и уставы, надел на себя вторую нательную рубашку, две пары кальсон, сунул в карман шинели маленькую иконку, губную гармошку и последнюю пару чистых носков.
    И действительно на следующий день русские начали наступление, в котором у Отто осколком выбило левый глаз. Он с жалкими остатками своего подразделения отступил в Сталинград, где сразу же, в связи со своим ранением, среди общей неразберихи, стал искать походный госпиталь.
    Госпиталь размещался в бывшем овощехранилище на окраине города. Там находились сотни тяжелораненых. Зловоние гниющих ран, перемешанное с запахом испражнений, непрерывный гул от стонов и криков агонизирующих людей с тяжёлыми увечьями.
    К удивлению Отто здесь оказалось несколько медицинских сестёр. Почти все они были русскими. Он подошёл к одной из них и без слов содрал окровавленную повязку со своего бывшего глаза. Сестра протёрла рану спиртом и, оторвав менее запачканный край простыни, наложила новую повязку.
    Отто поблагодарил её и вышел из «госпиталя» в разрушенный город.
    Из сводки командования вермахта:
    «...Несмотря ни на что, обороняющиеся всё ещё не сломлены и, являя собой яркий пример лучших германских солдатских традиций, продолжают удерживать всё более сужающееся кольцо вокруг города».
    Оборванные и одичавшие «примеры лучших германских солдатских традиций» тысячами слонялись по улицам горящего Сталинграда. Полумёртвые от голода, они бесцельно переходили из одного переполненного подвала в другой, из одной развалины в другую. В их глазах было одно желание: жрать, спать, ничего не знать, не видеть и не слышать.
    Несмотря на всё это в комендатуре города продолжалась бурная видимость работы. Продолжали поступать оперативные сводки и донесения. Кругом царил сплошной самообман. Никто не признавал, что всё кончено.
    Тем не менее, всё ещё осуществлялась эвакуация раненых воздушным транспортом. Многие солдаты и офицеры всеми правдами и неправдами старались вырваться из «котла». Здесь всё зависело от армейского врача, который присутствовал при посадке раненых на борт. Он один определял, кто из них «самострел», а кто нет. За попытку дезертирства следовал расстрел на месте.
    Но на один из последних рейсов, под артобстрелом, толпа обречённых солдат смела всё на своём пути. Отто сумел забраться в самолёт и примоститься у самой двери, но кто-то снаружи ухватился за его сапог и забросил внутрь свой вещмешок. Отто обернулся и узнал своего связного Лемке. Он протянул ему руку, и тот намертво вцепился в неё. Но борт был забит до отказа. Самолёт взревел моторами и тронулся с места, начиная разбег. Лемке бежал рядом и, глядя в глаза Отто, беззвучно плакал. Надо было закрывать дверь, и Отто разжал свою руку. Вместо Лемке домой полетел его вещмешок с куском почерневшей варёной конины.
    «Всё, для меня война окончена! Плевать я хотел на ваш «тысячелетний рейх». Мой рейх — это мой дом, моя Эмма, моя Хельга и моя, вдруг непонятно откуда-то взявшаяся, внучка. Но раз я остался жив, то благословляю её!»

    Вот уже месяц, как Отто, вернувшись с фронта, беспробудно пил. Только теперь он, глядя на себя в зеркало, реально осознал, что остался без глаза. Но я, всё же, узнал его. Это был тот самый офицер, что в начале войны угощал шоколадом пацанов из нашего села.
    Разобравшись в текущих делах своей семьи, он первым делом поставил мне под глазом огромный фингал, и переселил меня из дома в сарай.
    На это Хельга чуть не выцарапала ему уцелевший глаз, а фрау Эмма безуспешно пыталась образумить мужа: «Отто, дас ист дер фатер дайнер енкелин!» Но Отто, тыча в меня пальцем, орал: «Дас ист айн руссишес швайн!»
    В конце концов, благодаря всеобщей любви к ребёнку, страсти улеглись, и между нами установилось шаткое перемирие. Я опять переехал в дом, в комнату Хельги.
    Сорок четвёртый год ознаменовался для меня тем, что я стал довольно сносно изъясняться по-немецки, а Хельга почти всё уже понимала из нашего с фрау Эммой русского. Один Отто оставался балбес — балбесом (в смысле русского языка), чем мы
    втроём иногда злоупотребляли. Маленькая Катрин лепетала сразу на двух языках, и даже, благодаря бабке, говорила чуть-чуть по-эстонски.
    — Пусть мы проиграли войну, — бил себя в грудь подвыпивший Отто. — Но мы проиграли её русской зиме, а не русской армии!
    — Врёшь ты всё, — нехотя отвечал я ему по-русски.
    — Вас заген зи? — психовал Отто. — Антвортен! (Что ты сказал? Отвечай!)
    Я отмахивался от него, как от назойливой мухи.
    — Наполеоновская армия — это полное ничтожество по сравнению с нами! — распалялся он. — Они всего лишь дошли до Москвы, а мы дошли до Волги! И Сталину уже ничего не оставалось делать, как закидать нас горами человеческого мяса своих солдат. У нас новейшая техника, военная стратегия, многовековая культура нации, а у Сталина статистическое мясо и монгольский образ жизни. Вот мясорубка и заела. Война захлебнулась в самой себе! Вас нельзя убить. Вас надо травить! Дустом! Запомни, Россия — это помойка цивилизации! Ваши Достоевские и Толстые — все они тараканы — ваша грязная совесть, что выползает ночами из щелей ваших мозгов. Духовность? Да вы в одночасье предали Христа в 17-ом! Эта страна не должна существовать. Все ваши культурные малозначимые поползновения имеют немецкие корни, занесённые в Россию императрицей Екатериной. Что вы без немцев, без французов, без англичан? Вы есть — монголы! Биде ещё много веков будет служить вам, для того, чтобы хлебать из него кислые щи. Презервативы вы будете надувать и радоваться. Вы не имеете морального права существовать, поэтому Господь наслал на вас Гитлера! Вы даже не представляете, какое вы дерьмо!
    Он замолчал, о чём-то задумавшись, и прилёг на диван, не снимая сапог.
    — Там, в Сталинграде, до меня дошло, что Россию никто никогда не завоюет. А ты благодари Эмму. Если бы не она, то я бы тебя живого разорвал, — окончательно опьянел штурмбанфюрер вермахта.
    — Ну, рви, сволочь фашистская! — взорвался я.
    — Уймись, щенок, смешно на тебя смотреть! Я понял Эмму. Она видит в тебе сына, который, увы, у нас не случился, — скривил улыбку Отто. — Я видел у тебя часы, которые она тебе подарила. Это часы её отца.
    К вечеру мы, конечно же, опять подрались.
    — Герр Шёрнер сказал мне, что моя дочь — русская шлюха! — ударил меня Отто.
    — Запомни, ты, харя одноглазая, она не шлюха, а мать моего ребёнка! — ответил я ему тем же.
    Утром, протрезвевший Отто, по настоянию фрау Эммы, извинился передо мной. Я принимал его извинения, зная, что к вечеру он напьётся — и опять в атаку, а Хельга выпустит свои кошачьи когти — и в контратаку. «Не обижайся на Отто, война всегда портила мужчин», — успокаивала меня фрау Эмма.
    Так, я бы сказал, по-семейному, весело и не скучно, пролетали дни.
    С середины 44-го года главнокомандующим резервной армии вермахта стал рейхминистр внутренних дел Гиммлер. В Германии резко усилился внутриполитический террор. Гиммлер издал приказ, который гласил, что каждый солдат может застрелить любого солдата, которого он встретит там, где не слышно «боевой тревоги и шума битвы».
    Союзники открыли второй фронт, третий рейх агонизировал.
    В Айслебене железнодорожный вокзал походил на караван-сарай. Он кишел измотанными беженцами, раздражёнными эвакуированными, полицейскими и солдатами, среди которых было не мало дезертиров. Медленно, но верно, наступал всеобщий хаос.
    Повсеместно обострилась проблема продовольствия, но в деревне с этим ещё можно было справиться. А ближе к зиме пришла ещё одна беда — отсутствие дров.
    Мы с Отто ночами рубили деревья в соседнем лесочке, что было запрещено властями. Потом распиливали их на чурочки для камина. Перед этим Отто трёхгранным напильником, зуб за зубом, умело затачивал пилу. Дерево из лесочка было сырым, и опять же, только у Отто получалось разжечь огонь.
    Однажды на вокзале ему удалось обменять двух неощипанных куриц на автомат. «Зачем он тебе?» — спросил я. «Сгодится», — ответил Отто.
    В поисках дезертиров, в деревню несколько раз наведывались полевые жандармы. Я на всякий случай прятался от них в узком чулане при кухне.
    А в апреле 45-го, когда советская армия побраталась на Эльбе с американцами, в деревню приехали «особисты» НКВД с целью выявления и задержания бывших соотечественников на предмет их «измены Родине». Так что мне пришлось прятаться и от них. «Если они тебя выловят, то ты сгниёшь в Сибири, а если они выловят и меня, то ты всё равно сгниёшь там один, так как меня они расстреляют», — ухмылялся Отто, смазывая свиным салом свой автомат.
    — Ну, если и не Сибирь, то уж Хельги с Катенькой мне тогда точно никогда не видать, — взгрустнул я.
    — Нет, не видать, — согласился Отто.

    Они приехали ранним утром.
    Открытый ленд-лизовский «Виллис» урчал мотором за оградой, пока трое солдат с офицером колотили сапогами по воротам.
    — Быстро одевайся! — растолкал меня Отто. — За нами пришли.
    На его плече висел автомат.
    Проснулась Хельга, заплакала Катрин, прибежала фрау Эмма.
    — Отто, Ханс, спрячьтесь куда-нибудь, а мы с Хельгой придумаем, что им сказать! Ты слышишь меня, Отто? Ты что, надумал с ними воевать? — трясла она его. — А ты о нас подумал? Что будет с нами?
    — Унесите ребёнка в безопасное место, — спокойно ответил Отто жене.
    Мы с ним вышли через задние двери дома, поднялись на крышу сараев и залегли за выложенными в ряд тремя мешками со щебнем.
    — Не удивляйся, — сказал мне Отто. — Я уже давно оборудовал это место.
    С крыши, как на ладони, хорошо просматривались двор и улица за воротами.
    Отто, оттянув затвор автомата, положил его рядом, достал из-за пояса запасной магазин с патронами и фляжку со шнапсом. Сделав несколько глотков, он неторопливо закурил.
    — Стрелять умеешь? — спросил он меня.
    — Нет.
    Я вспомнил, как точно такой же вопрос целую вечность назад мне задал генерал Вахрушев.
    Тем временем через двор спешила фрау Эмма отпирать ворота.
    Не заглушив машину, все четверо солдат направились в дом. Спустя минуту один из них вышел вместе с Хельгой и повёл её к машине.
    — Это не сложно, — обучал меня Отто обращению с автоматом. — Оттягиваешь, целишься и стреляешь. Смотри как?
    Он дал короткую очередь по переднему колесу «Виллиса», которое сразу же сдулось. Солдат в панике залёг за машиной. Хельга, пользуясь моментом, забежала в хлев к Марго.
    Русские солдаты выбежали из дома. Они открыли беспорядочную стрельбу и бросились к своей машине. Отто запустил в них обломком кирпича. Солдаты моментально попадали, думая, что это граната. Отто, посмеиваясь, тут же прострелил заднее колесо их машины.
    — А теперь их можно спокойно расстреливать, деваться им некуда, — сказал мне офицер вермахта. — Ничего, что у нас один автомат. Убьют меня, возьмёшь ты.
    Я вспомнил винтовку убитого лейтенанта Галимзянова и почти те же, как и у Отто, слова генерала. Что это? Жестокая игра судьбы? Всё встало с ног на голову. Где же, правда? Я поглядел на небо. НЕТ МНЕ ОТВЕТА!
    — Что же, ты? Защищай свою женщину и ребёнка! — протянул мне Отто автомат и, хлопнув по плечу, улыбнулся. — Что не понятно, я подскажу.
    — Я не могу стрелять в своих!
    — Стреляй, не думай! Они не подумают о тебе, когда будут насиловать Хельгу в своей комендатуре, — сказал мне Отто и сделал несколько глотков из своей фляжки.
    Отто был пьян, и Отто был прав.
    Бериевские «шакалы», трусливо поджав хвосты, укрылись за своей машиной и продолжали отстреливаться. Они не умели воевать, так как всю войну просидели в тылу, стряпая свои гнусные «дела».
    —Хочешь, чтобы они перестали стрелять? — спросил меня Отто и вынул из кармана свою фронтовую губную гармошку.
    Он заиграл на ней русскую «Катюшу». Стрельба прекратилась.
    — Вот видишь, Ханс, их можно даже дрессировать, как животных! Айн, цвай, пух-пух! — драй! — Отто дал короткую очередь и попал одному из солдат точно в лоб. — Зер гут! Я сделал его трёхглазым!
    — Отто, Ханс, нихт шиссен, не стреляйте! — выбежала из дома фрау Эмма.
    Со стороны русских раздалась автоматная очередь, и она упала. Стрелял совсем ещё молоденький солдатик. Стрелял, вероятно, сдуру.
    Фрау Эмма лежала посреди двора и удивлённо глядела в небо. Порыв ветра задрал её юбку выше колен и разметал по лицу пряди волос.
    Отто молча смотрел на мёртвую супругу, потом глотнул из своей фляжки.
    — Я пойду, поправлю ей юбку, иначе она мне этого не простит, — сказал Отто и отдал мне автомат.
    — Тебя убьют!
    — Это уже не важно, — хлопнул он меня по плечу, сделал большой глоток и отдал мне свою фляжку. — Я не могу её бросить вот так.
    «Особисты», увидев, что Отто без оружия, позволили ему подойти к убитой, и лишь потом застрелили.
    К воротам подъехала ещё одна машина с несколькими солдатами.
    Я взял автомат, поймал в его круглую мушку лицо того белесого солдатика. Убью! Не могу не убить! И я выстрелил. Ну, лети пуля, разнеси ему голову, ороси его гимнастёрку кровью! Лети «привет с фронта» в далёкое алтайское село! Жди, мать, «похоронку» от сына, плачь и рви на себе волосы, почерней от горя!
    И летели планеты по своим орбитам, рождались и умирали звёзды, «чёрные дыры» Космоса делали своё чёрное дело, трёхмерное пространство переходило в четырёхмерное измерение и менялось местами со временем! А в крохотной саксонской деревушке на Земле разыгрывалась ВЕЛИКАЯ ТРАГЕДИЯ!
    Нет, Отто, для них большая честь, чтобы я целил им в лоб! Обойдутся очередью в область кишков. Строчи мой автомат! Пух-пух, и — абгемахт! Так, сначала в того, что в фуражке. Ага, корчится, — ранен! Теперь в того, что в пилотке. Ага, не корчится, — наповал! Получайте, суки энкэвэдэшные! За моего отца, сгинувшего в ваших лагерях, за убитую фрау Эмму, за, ещё не изнасилованную, Хельгу! Вставай, Отто, вставай солдат, поднимись! Не одолеть мне их без тебя!
    Расстреляв все свои патроны, я зашвырнул в русских уже ненужный мне автомат. У меня оставались только зубы, чтобы перегрызать им горла...
    — Они скрутили меня там же на крыше. На мои голову и рёбра посыпались удары сапогами. Сквозь искры из глаз я заметил, как один из солдат вытащил из моего кармана часы, подаренные фрау Эммой. Ещё помню, когда меня увозили, Хельга вышла на дорогу и подняла над головой нашу девочку. С тех пор я ничего о них не знаю. Где их искать? Да и живы ли они? — закончил дед свой рассказ.
    В ночи, за окном вагона, медленно проплывали огоньки незнакомых посёлков. Мерно стучали колёса поезда. На столике в подстаканниках подрагивали стаканы с недопитым чаем. Дед курил и смотрел куда-то в окно, как будто в свои давно прошедшие годы.
    — А что было потом? — спросил я его.
    — Потом я отсидел двадцать два года.
    Так вот про кого рассказывала мне Анне тогда ночью! Неужели это её дед? Нет, этого не может быть! Но, ведь всё из его рассказа совпадает. Хельга Оттовна — бабушка Анне — и есть та далёкая Хельга! Может, это случайность?
    Нет. Лента! Коричневая! Анне говорила, что это лента её бабушки.
    Я развязал её и молча протянул деду. Он, ничего не понимая, взял ленту и стал её рассматривать. Его руки заметно дрожали. Да, он узнал её.
    — Откуда это у тебя?
    — Вы подождите меня здесь пару минут!
    Забежав в своё купе, я отыскал в своей сумке фотографию Анне, и вернулся назад.
    — Кто это? Твоя невеста? — спросил дед, разглядывая фотографию.
    — Нет, скорее это ваша внучка! На обратной стороне есть адрес.
    Дед долго вглядывался в фотографию, совсем не стыдясь своих слёз.
    — А Хельга? Что с ней?
    — Хельга Оттовна жива и здорова! Я думаю, она до сих пор ждёт вас.

    А со своими новыми джинсами мне пришлось расстаться. Но я не жалею об этом. Дело в том, что мы с дедом Гансом, прибыв в Москву, тут же решили отправиться в Таллинн. Нам на дорогу нужны были деньги, и я продал их на той же «Беговой», почти за ту же цену, что и покупал.
    «Вот тебе и вся «Montana»! — сказал я себе. Определённо, что счастье не в заморских штанах. Что есть джинсы, по сравнению со всей этой историей? Можно их надеть и носить, а можно снять и полы ими мыть.
    А дальше было как?
    Приехали, купили букет цветов, поднялись на этаж. Подошли к двери квартиры. У меня сердце стучит! У деда, конечно же, тоже!
    — Звони! — сказал я ему.
    — Нет, лучше ты.
    Я протянул руку к кнопке звонка, но вдруг щёлкнул замок, и дверь раскрылась.
    В дверях стояла Хельга Оттовна.
    — Я увидела вас в окно, — сказала она. — Что же вы стоите, как не родные? Проходите!
    Из комнаты выбежала Анне и бросилась мне на шею, а дед Ганс и фрау Дитц просто стояли и смотрели друг на друга.
    — Оставим их, — сказал я Анне.
    — А кто это?
    — Это твой дед.


    При работе над повестью использовались следующие материалы:
    В. В. Павлов. «Сталинград: мифы и реальность». Москва. Изд-во «ОЛМА-ПРЕСС», 2003.
    А. Верт. «Россия в войне 1941-1945 гг.». Москва. Изд-во «Прогресс», 1967.
    «Военно-исторический журнал», 1960, № 2,3. (Из личного архива фельдмаршала Паулюса).

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Тяпков Евгений Борисович (evgt-54@mail.ru)
  • Обновлено: 02/10/2007. 111k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.