Аннотация: Опубликован ж.Сибирские огни. - 2011. - Љ4. - Апрель. - С.112- 127.(в составе публикации "Несовершенство жизни")
РОЖДЕСТВО
"Отойди, опасность!" - услышал он в себе вдруг чей-то резкий голос и машинально, еще не успев осознать, что, собственно, происходит, отшатнулся. Это и спасло ему жизнь. На то место, где он только что стоял, с грохотом пал и раскололся на части огромный кусок льда, сорвавшийся с крыши сталинской высотки. Один из осколков оцарапал ногу чуть выше щиколотки. Гул стих, осела снежная пыль. Он огляделся по сторонам... Никто даже не обратил внимания. По переулку все так же шли редкие прохожие. Город жил своей непонятной жизнью. "Хорошенькое дело..." - почти безразлично подумалось ему.
Кажущееся равнодушие Города давно уже не пугало его. Подобно опытному врачу, он способен был по одному лишь внешнему виду пациента почти физически ощутить перенапряжение и изношенность Большого Городского Организма. И по-человечески жалел даже это огромное, но - крайне плохо организованное пространство, разъятое на территории, кварталы, округа, квартиры, больничные палаты, кладбищенские места и педиатрические участки... Временами его почти что умиляли натруженные артерии проспектов, ежеутренне и ежевечерне закупоренные автомобильными тромбами, варикозно вздувшиеся, извилистые вены тротуаров, покрытые атеросклеротическими бляшками не скалываемого льда. В глубине души он даже сочувствовал этой трудно живущей земле, на которой почти девять веков люди строились, возводились, обживались, чтобы потом, по прошествии времен, в неурочный час обрушить все построенное, всуе возведенное. Чтобы строить и возводить сначала.
Только сейчас понял он, какой счастливый лотерейный билет вытянул, сейчас, только что... Как всегда после пережитого ему почему-то особенно остро захотелось есть. Чувство миновавшей опасности всегда вызывало в нем волчий аппетит... Не страх, не раздражение, а именно голод. Оставалось лишь сожалеть об отсутствии денег. Полном. Абсолютном. Впрочем, даже зная заранее, чем все закончится, он, в очередной раз, запустил руки в карманы куртки и тщательно, так, на всякий спасительный случай, снова и снова старательно обшарил красными негнущимися пальцами каждый уголок и закоулок, миллиметр каждый своих, глубоких, как пещеры, карманов. Увы, чуда не случилось: единственным "уловом" стало несколько табачных крошек да прокомпостированный еще во времена оные автобусный абонемент... Он мельком глянул на номер его, и, сам не зная, зачем, сложил в уме все эти повыцветшие, еле читаемые, циферки: нет, не счастливый...
А между тем, на город надвигалось, накатывалось Рождество... В витринах бутиков и на площадях уже с неделю как красовались украшенные елки, торчали белобородые и не очень Деды Морозы и фигуристые Снегурочки. Впрочем, Рождество почему-то ощущалось им не как красивый ежегодный праздник, нет, оно более было для него предчувствием грядущих перемен... И отправной точкой, поводом для размышлений о смысле сущего, о Боге... Которого открыл он для себя совершенно недавно, по необходимости заполнить хоть чем-то душевную пустоту, вакуум, образовавшийся по причине полного разочарования во всем ином... Случилось это с ним там, в заточении, в камере следственного...
Но сначала не об этом, а о том, как выжил он при том штурме, в том кромешном огненном аду, когда внезапно милиционеры оцепления, такие "нормальные" вроде бы еще накануне, вдруг побежали на них, к почти сразу же загоревшемуся зданию, понеслись прямо на него, безостановочно паля на бегу из автоматов во все, что двигалось, не разбирая где свои, где чужие... Почему же он выжил? По всему выходило, что чудом. Очередным. Но он хорошо запомнил, как один из штурмующих оказался совсем рядом с ним... Поразило, что у него были какие-то странные белые, "невидящие" глаза. Может быть, поэтому он и промахнулся тогда в него с четырех шагов?
А в камере? Где, кстати, вполне можно было жить. А что? К следакам вызывали нечасто, хотя и внезапно. Усталые, небритые, словно бы сами не слишком-то верящие в правоту и справедливость дела, которому они должны были служить, следователи всегда спрашивали его об одном и том же: "Расскажите, при каких обстоятельствах вы принимали активное участие в противоправных действиях, направленных на свержение существующего строя?" Или (предъявляя чьи-то фотографии): "Узнаете ли вы кого-либо на представленных фотографиях?" Он же привычно отвечал им, что ни в каких противоправных действиях не участвовал, и что никого на фотографиях не узнает. Не участвовал он в них - потому что не участвовал, а не узнавал никого оттого, что очень близорук. Патологически. Настолько, что когда-то, в той еще жизни, были у него, помнится, очки даже. По минус восемь с половиной диоптрий. Были, пока на них не села случайно, по пьяни, и не расплющила, как танковой гусеницей, своим каменным задом рыжая Пруссиха из Кадашей. Потом, подписав, не читая, очередные протоколы допросов, и заныкав из пачки следака две-три сигаретки, он возвращался в камеру. Возвращался с удовольствием, как возвращаются домой. После тяжелого, трудного трудового дня. В камеру, в которой без конца говорили об одном и том же - об амнистии. О том, что на некоем высоком уровне, на зеленом сукне высочайшего стола, там (в этом месте говорившие понижали голос на два тона и поднимали указательный палец вверх, к потолку камеры), уже "лежит проект Указа", согласно которому.... Бубнили еще и о том, что, мол, "из Заречного ИВС уже выпустили позавчера двадцать шесть "октябрят"", а значит, скоро "станут выпускать и здесь".
Он слышал и не слышал эти разговоры. Странно сейчас об этом вспоминать, но он вспомнил о том, что тогда ему было абсолютно все равно, когда его выпустят: сегодня, через месяц, и выпустят ли вообще. Потому что ему было плевать на свободу. На их так называемую свободу. Мало того... Может быть, оттого, что никто его не ждал там, на воле, он, если честно, не очень-то и понимал, чем разнилась, по большому счету, его тогдашняя тюремная "несвобода" и вся остальная "свобода". Свобода за периметром, за оградой следственного изолятора. Которой были так озабочены все его сокамерники. Да, не видел принципиальной разницы - представьте себе! Потому, что был свободным везде. Свободным от имущества, семьи, жилой площади, свободным - от средств к существованию. Наоборот, если уж быть честным до конца, СИЗО его даже больше устраивало - в обязаловку кормили, и не мешали думать. О чем? Да о чем угодно. К примеру, лично его волновал странный вопрос: ОН - есть или нет? Он - не в смысле того существа в ботинках без шнурков и в брюках без ремня и пуговиц, которое сидело сейчас на грязном одеяле в следственном изоляторе временного содержания Огромного Города, размышляя о том, есть он или нет, а в смысле Бога, конечно же. Так да или же нет? А? Сознание раздваивалось. Ну, допустим, что ОН - есть. Предположим. Но, если это так, и ОН - существует, тогда почему ОН допускает все это? Почему не вмешается, не остановит? Стало быть, ЕГО нет? Но, если ЕГО нет, кто тогда все это создал, сотворил, придумал? Мир и все это?..
Мало-помалу, в результате сложных размышлений, расчетов и допущений, пришел он к странному выводу, выводу, который, действительно, почти примирил его с действительностью. Если вкратце, вердикт был таков: ОН - есть. Но ОН - это нечто вроде часовых дел мастера. ОН - лишь создал часы, и - толкнул маятник их механизма, то есть, грубо говоря, запустил пружину жизни. И все. И - не более того. А дальше - хоть трава не расти! Дальше пусть уж часики эти сами по себе тикают, на то они и механизмус точный, что не требуется им боле ни надзирателя, ни надсмотрщика... Никакого. В смысле, извне. Так выходило. Открытие это многое объясняло, расставляло по местам. Словом, двояко выходило: и что ОН - есть, и что ЕГО, как бы, нет. Но так уж получалось.
...Выпустили их за неделю до Рождества. Утром, после завтрака, дверь в камеру отворилась, вошли двое, из тех, кого он не знал, никогда не видел, и зачли выходной список. Из восьми фамилий. Его - была третьей...
...Он шел по Городу, готовящемуся к Рождеству, шел навстречу резкому ветру, продувавшему насквозь, словно бы пытавшемуся сорвать всю одежду. Но ему почему-то не было холодно. Наоборот! Становилось все жарче и жарче! Особенно горели ноги. Гудели, как шмели, дымились, как доменные печи. Две большие доменные печи! Где-то в груди, слева, словно бы разгоралось и разгоралось солнце. Яркое, трепетное, бесконечное. Животворящее, все понимающее и все оправдывающее...