Блажен, кто посетил сей мир В его минут роковые...
Ф.Тютчев.
И жаль мне невольницы - милой отчизны.
В.Кюхельбекер.
"Корень зла в том, что русские никак не могут
утвердиться на национальном принципе, ставя
интересы партийные выше интересов своего
народа..."
А.Колчак.
Всё минется - одна правда останется.
Русская пословица.
Часть первая
ХРОНИКА СИБИРСКОГО ИСХОДА
Воспоминания молодой женщины
В ноябре 1919 года мы с мужем жили в двадцати верстах от Омска, занимаясь сельским хозяйством. Тихо и мирно протекали дни вдали от городской сутолоки. Время от времени нам приходилось ездить в город за покупками, и нас поражала и суматоха, и нервное состояние, какое царило в столице Сибирской республики. Тревожные вести о неудачах на большевистском фронте приходили всё чаще и чаще. Говорилось о кровавых расправах большевиков с оставшимся населением, с беженцами,настигнутыми вдороге, и пленными. На смену этим страшным сведениям приходили и утешительные. И мы, успокоенные, возвращались домой, где жизнь наша опять вступала в свою колею. Помню снежный и ветреный день. Когда за окнами нашего маленького домика остановился верховой, подав письмо моему мужу. Наши хорошие знакомые сообщали нам, что возможна сдача Омска большевикам, и поэтому предлагали место в своём вагоне, чтобы дать возможность и нам двинуться на восток - туда, куда тысячи людей убегали, ища защиты от зверств большевистских банд. Уложив вещи, мы двинулись в город. В степи по дороге шли люди,одетые в солдатские шинели. Каждый из этих солдат фронтовиков спешил добраться домой до прихода большевиков, бросая фронт на произвол судьбы, забывая о своём долге солдата.Одни из этих дезертиров, наслушавшись большевистских бредней, спешили домой, где потом с распростёртыми объятиями встречали большевиков, стараясьзарекомендовать себя ярыми коммунистами. Другие, видя, как пустеют ряды серых шинелей, как разлагается армия, как расправляются большевики с пленными, бросали винтьовку и грязные окопы и в безотчётном страхе уходили с фронта.пробираясь окольнымипутями на восток, полузамёозшиие и голодные. Мне страшно было смоьреть наэти движущиеся шинели, казалось, что в каждом человеке выражалось злорадство и неприязненное отношение к нам, "буржуям". При въезде в город уже начали попадаться многочисленные группы людей, направляющиеся от города в снежные поля.
У наших знакомых царил переполох. Каждую минуту открывались входные двери, впуская белые клубы морозного воздуха и новоприбывшего с новостями. Складывались вещи, делались запасы на дорогу, хотя никто не верил, что уезжает надолго, а, может, и навсегда. Все еще верили в силу колчаковских войск, вернее, говорили о каких-то американских, английских и японских полках, следовавших якобы с Востока на помощь Колчаку. Надеясь на силу иностранных штыков, думали, что Омск не станет добычей большевиков. Хотелось верить в легенду о могучей руке, способной отвратить грозу, надвигавшуюся с запада. Не раз приходило желание вернуться домой, в свое уютное гнездышко, чтобы в долгие зимние вечера сидеть в теплой комнате, прислушиваясь к завыванию ветра в степи. Скрепя сердце, присоединялись мы к мнению наших знакомых, что оставаться нельзя, так как опасность со стороны большевиков еще не миновала.
- Вы ничего не сделали им злого, вы были всегда вне политики, но вы буржуи, этого достаточно для большевиков, ищущих в каждом интеллигентном человеке новую жертву для удовлетворения своей ненасытной классовой ненависти, - говорили наши знакомые.
Начались поездки в вагон, устройство этого временного убежища. Знакомые наши, Малиневские, получали полвагона для себя, полвагона для служащих и их семей. (Малиневский служил в одной из типографий). Семья Малиневских состояла из пяти человек. Он - лет 30, его жена, их сын Юрик - 5-месячный ребенок, мать Малиневского, старушка энергичная, добродушная, полная розовых планов на будущее, и дочь ее, сестра Малиневского, девица лет 32, без памяти любившая брата. Был и шестой член семьи, это старая няня Ляли (уменьшительное имя Малиневской), нянчившая теперь маленького Юрика.
12 ноябряМорозный ноябрьский вечер. Мы сидим в столовой за столом и ждем Малиневского, который должен узнать, что будет с Омском. Нервы приподняты у всех. Смеемся, шутим. - Колчак покинул город, - произнес Малиневский, входя в комнату.
Итак, завтра в путь неизвестный и, может быть, далекий!!
13 ноябряВещи уже отправлены на станцию. Последний стук затворяемой двери, и мы садимся в санки. Сердце сжалось. Нас вперед звала заря спасенья, горевшая где-то на далеком востоке, а потому нельзя было терять драгоценного времени на размышления: ехать не ехать!
Город представлял печальное зрелище. Люди ехали, бежали, озабоченные. В глазах одних я читала страх, в других -- апатию ко всему. Люди спешили ехать и идти, временами формировались целые обозы, и вся масса двигалась на станцию. Там и сям валялись трупы лошадей, которые представляли из себя скелеты. Некоторые из них лежали, уткнув нос в пучок сена, который заботливый хозяин бросил им, оставляя животное на произвол судьбы. Мы в вагоне-теплушке, перегороженной на две части: в одной - семья Малиневских, а в другой мы и остальные пассажиры. Мы с мужем заняли место около окна на верхних нарах. Повесили большой кусок картона, отделивший нас таким образом от соседей. Получилась маленькая комнатка, где можно было лежать, с трудом - сидеть. На верхних нарах, рядом с нашей "комнатой", помещались два наборщика типографии, бухгалтер, помощник Малиневского. Внизу - австрийский пленный Чесик Хмель, знакомый Малиневских, и два брата К.
Обед сварили на печке, стоявшей посередине вагона. Малиневский и мой муж поехали в город сделать последние закупки провизии. Малиневский вскоре вернулся, но без моего мужа.
Объявили о скором отправлении поезда. Спускался зимний вечер. Затихал говор и шум около эшелона, все ждали с минуты на минуту отправления, а мужа все не было. У меня явилось предчувствие, что с ним случилось что-то. Это предчувствие не обмануло меня. Малиневский был вызван кем-то в город и через час вернулся с моим суженым, который, как оказалось, был арестован одним колчаковским полковником, принявшим его за заведующего складами типографии и требовавшим от него сдачи таковых. Только вмешательство Малиневского спасло моего мужа от ареста: он разъяснил пьяному полковнику, что в данном случае произошла ошибка.
Ужин в непривычной для нас обстановке. Разговор не умолкает. Приехал злополучный заведующий складами, наша вагонная семья увеличилась.
Сидели до полночи за чаем, делясь впечатлениями.
14 ноября
Рано утром наша теплушка двинулась, застучали колеса. - Едем, - в один голос крикнули мы, как будто среди нас были такие, которые не верили, что поезд действительно движется. Но коротка была наша радость, поезд прошел только восемь верст и остановился. На вопрос, почему не едем, получили ответ, что пути заняты по "четному" и "нечетному". Целые ленты поездов стояли перед нами. Уныло потянулись часы, сон отлетел, а в душу закралось беспокойство. Жадно выслушивались все сведения, приносимые нам прибегавшими из города жителями и солдатами. Каждый был напуган взрывом моста, выстрелами в городе и рассказывал ужасы.
Вечер. Едем дальше. Станция Калачинская. Поезд замедляет ход. Мы лежим в своей "комнатке" и прислушиваемся к тому, что творится в вагоне. Кто-то громко рассказывает, что большевики заняли Омск сегодня в 10 часов утра, то есть через четыре часа после нашего выезда.
- Омск горит, - раздался голос Хмеля. Мы начали поспешно одеваться и выходить, чтобы убедиться в правоте его слов. Нашим глазам представилось ужасное и в то же время красивое зрелище. Ночь тихая, небо светлое, ясное, миллиарды звезд, мигающие в глубине небесного свода, а на западе все оно красное, и краснота эта неровная. Местами красные, как кровь, языки, трепеща, простирались в небо, а местами темные полосы дыма с темно-алыми отблесками пламени смешивались и тоже неслись дальше, дальше от этой грешной земли. "Небо краснеет от пролитой на земле крови", - подумала я, всматриваясь в небо и стараясь уловить, что говорилось вокруг. - Большевики стреляли по всему городу, а теперь подожгли его со всех сторон, - говорил какой-то солдат. - А ты откуда так знаешь? - Я в последний момент убежал. Войска еще не было, а большевики в одиночку уже разъезжали, - видимо, местные. Белые мост взорвали, а большевики пришли совсем с другой стороны. - А с какой? Много их было? - посыпались вопросы, на которые солдат не успевал отвечать. Я слушала и думала обо всех тех, кого оставила в Омске.
Небо трепетало, и темные тени дыма уходили в небесную даль. Муж влез на вагон, предлагая и нам сделать то же, так как наша теплушка имела лестницу, ведущую на крышу, откуда было виднее. Но мне казалось, что за этими домами, скрывавшими от нас часть кровавого неба, я увижу то, что никогда не хотела бы видеть. Казалось, что я услышу отчаянные крики и стоны со стороны огневой завесы.
Раздавались выстрелы, глухие взрывы, повторявшиеся все чаще и чаще. Кто-то крикнул, что, может быть, пороховые погреба загорелись в Омске. Все ухватились за эту мысль, и казалось, что вместо Омска мы найдем руины, обгоревшие одинокие трубы, свидетельствующие о том, что здесь жили люди, которых неожиданно вырвала из среды живых смерть.
Тысячи мыслей, самых ужасных, теснились в голове, пока голос мужа не вывел меня из оцепенения. Вернулись в вагон. Через несколько минут поезд тронулся, унося нас дальше от кровавого облака.
25 ноября.Едем дальше. Поезда идут в одном направлении двойными рядами по четному и нечетному пути. Целая лента черных паровозов и красных вагонов-теплушек. Можно было встретить и классные вагоны, но это преимущественно были или какой-нибудь штаб, или санитарные поезда.
Уже полторы недели, как мы в дороге.
Дни тянутся серые, унылые, похожие один на другой. Когда мы ехали, когда слышался стук колес, я, сидя у окна, смотрела на мелькавшие перед моими глазами кусты, дома, тогда приходили светлые мысли, как мечты крылатые, ясные: я видела Владивосток, а там широкий морской простор, горячее солнце, зовущее к жизни, красивые страны и, наконец, Литва -- цель нашей дороги. Там давно уже ждет отец своих любимых сыновей (моего мужа и его брата), до сих пор не зная, живы ли они. В эти минуты казалось все исполнимым, казалось, что скоро мы будем во Владивостоке. Когда же поезд останавливался и стоял целыми днями, охватывала такая тоска, что хотелось бежать куда-нибудь, скрыться от этой непрошенной гостьи. А поезд останавливался не только на станции, иногда он целую неделю стоял в поле, где не было ни капли воды. Носили снег и варили чай. День начинался с раннего чая, должен быть сварен ночным дежурным. Обязанности такого дежурного сводились к тому, что он всю ночь поддерживал огонь в железной печке и не пускал никого в наше жилище. Я любила дежурить, так как только тогда было просторно в вагоне. Можно было мыться, стирать белье. С непривычки пухли руки и слезала кожа, но нужно было научиться все делать самой. Может быть, и нас ждет советская школа жизни. Столовались мы с Малиневскими. Обед обыкновенно готовила их мать. Обеды были ее гордостью; действительно, таких вкусных щей и борща я никогда нигде не ела. Но нельзя было допустить, чтобы все время готовила добрая старушка - печка находилась против дверей, и варившая обед легко могла простудиться.
Решено было готовить по очереди. В первый же день моего дежурства старушка Малиневская объявила голодовку, объясняя нам свой поступок тем, что, вероятно, ее обеды никому не нравятся, и потому мы отстранили ее от ежедневного дежурства на кухне. Едва удалось успокоить и убедить ее, что совсем иные причины побудили отказаться от ее обедов. Весь вагон любил старушку, и нас забавляло ее постоянное, но добродушное ворчание, на которое никто никогда не обращал внимания. В этом ворчании было все: нарекание на капусту, что долго варится, а все, наверное, голодные, бедный же Дюнэк (ее сын), наверное, падает в обморок, и то, что Ляля сама кормит ребенка, а не дает ему хлеба и супа, и поезд стоит, и погода плохая и что-то еще всякое. Но стоило кому- нибудь из нас сказать, что обед вкусный, как у старушки являлось великолепное настроение.
Ей всегда казалось, что Ляля недостаточно внимательна к мужу, и что Дюнэк плохо выглядит и голоден. А в действительности каждый бы позавидовал настроению Малиневского.
Дни шли за днями. Мы безнадежно стояли в поле. Женщины занимались домашним хозяйством, пекли булки в железной печке, стирали, починяли белье, варили, жарили, а мужчины рубили дрова, носили воду; если же поблизости не было воды, а ее надо было для паровоза, - носили снег мешками и сыпали в тендер.
Это была мучительная работа: много-много мешков уходило в эту черную пропасть, когда снег стаивал, оказывалось, на дне тендера лишь самая малость воды.
Вечером часто приходил комендант эшелона и, стуча в дверь кулаком, кричал:
- Взять оружие! Лечь в цепь на насыпь и быть начеку!
Мужчины одевались и выходили. С нами оставался только один из них. В такие вечера часы тянулись долго-долго. Никто не спал, всем делалось не по себе, разговор не клеился, да и не хотелось прерывать этой немой тишины, Я сидела в своем уголке и смотрела в окно, в снежную даль. А ночь молчала, слышно было только, как ветер несет снег. Мне так хотелось уловить хоть один звук, напоминавший о том, что наши близкие тут, с нами. Мужчины по очереди приходили греться, а их тревожно спрашивали:
- Слышно ли что-нибудь? - С какой стороны большевики? - Холодно ли? Дров не было, а морозы стояли лютые. Нужно было учиться красть на станциях шпалы, дрова, заборы, но скоро и на станциях не оказывалось запаса топлива. Люди все-таки не терялись и во всем находили выход. Однажды, подъехав к какой-то большой станции, мы увидели, как пассажиры нашего эшелона тащат громадные бревна и толстые доски. На вопрос: "Откуда?" - ответили: "Кипятильник ломают". Мы пошли в указанном направлении и вскоре увидели, что на том месте, где был кипятильник, то есть дом, построенный из огромных бревен, стояли одиноко труба и печь с котлами. Стены разобрали по вагонам, и они исчезли в черных пастях печурок, там же исчезли крыша и потолок. Каждый тянул столько, сколько мог. В пять минут от кипятильника осталось одно воспоминание.
На другой день по приказанию нашего коменданта был разобран громадный цейхгауз, и все в один миг было сложено на крыши вагонов и тендера. Делались запасы, так как предполагали стоять снова в поле, где топлива нет. На месте цейхгауза стояли только четыре столба. Так разрушалось в пять минут то, что созидалось неделями, месяцами, годами.
10 декабря
Скоро уже месяц, как мы в дороге. Казалось бы, далеко должны быть, но мы подвигаемся черепашьими шагами. Боязнь быть отрезанными большевистскими бандами, рыскавшими в окрестностях вдоль железнодорожного пути, приходила все чаще и чаще. Запасы истощились, надо было подумать о новых. Впереди вставал призрак голода. Решено было послать Чесика Хмеля в Новониколаевск за провизией, но с тем, чтобы он ждал на станции: мы надеялись все-таки через день-два быть там. Но наши надежды не сбылись -- сегодня уже пятый день, как уехал Чесик, а мы все стоим в поле. Напрасно радовались ночью, что нас повезли, и повезли, как курьерским.
- Наверное, и ближайшую станцию проедем, - смеялись мы, и никто не спал от охватившей нас радости, но недолго длилось это веселое настроение: нас везли только от разъезда Колчугина до станции Чик. И теперь снова стоим и переживаем тяжелые минуты. Тревожные вести доходят со всех сторон. Слышим, что большевики в 30 верстах, слышим, что они пришли из Колывани, перерезая железнодорожный путь, захватывая в плен целые эшелоны. Что было с несчастными пленными, известно только им и их палачам.
Тянутся унылые часы, сыплются мешки со снегом в тендер, жгутся трехдюймовые доски, тают наши запасы, а с ними тает и надежда на спасение. Вечером слушаем пение помощника Малиневского, разговариваем, пробуем даже шутить, а надоедливые мысли стучат в мозгу: уехать бы дальше, не сидеть в тесных теплушках, напряженный слух старается уловить все звуки за этими дощатыми стенами теплушки. "Не едет ли кто? Не стреляет ли?"
Наступает день, несущий с собой едва мерцающий след надежды на лучшее. Но жизнь безжалостна не только к нам, она иногда показывает во всей наготе страдания чужих людей и заставляет нас забыть, хоть ненадолго, о своих невзгодах.
Помню светлый, солнечный день, наш поезд стоял в степи. Я только что вернулась с прогулки -- ходила около вагона, пользуясь случаем, что нечетный путь около нашего поезда был свободен. Радовалась, что вырвалась из душной теплушки, и вдыхала всей грудью морозный свежий воздух. Но вскоре вдали увидела черное чудовище, надвигавшееся по нечетному пути. Пришлось вернуться в вагон - рядом с нашим эшелоном остановился санитарный поезд. Через несколько минут послышался несмелый стук в двери нашей теплушки.
- Войдите, - ответил муж. Никто не отозвался, а стук повторился, едва слышный, нерешительный. Мы открыли дверь и увидели вместо человека,-- скелет в солдатской зеленой шинели. Из рукава выглядывала исхудалая рука, которая поднялась было, но потом опустилась на пол теплушки и мы услышали шёпот: - Хлеба, дайте хлеба -. И скелет закачался, как от сильного ветра. -Умираем все, третий день ничего не ели.
Ляля подала ему кусок хлеба и мяса, он шатающейся походкой направился к своему поезду.
Я "поднялась" в свою "комнату" на второй этаж и снова заняла свое место около маленького окна. Взглянула на стоявший рядом поезд и сейчас же задернула штору, чтобы не видеть той жуткой картины, какая представилась моим глазам. На буферах и площадках вагона были сложены голые трупы один на другом, и завязаны веревкой, чтобы во время хода поезда не свалились. Трупы, застывшие в разных позах со скрюченными пальцами, с головой, откинутой назад, со стеклянными глазами.
Около поезда не ходили, а ползали солдаты, исхудавшие от тифа и голода. Их воспаленный мозг не отдавал отчета в том, что они делали. Ползали, ели снег, просили есть, и когда получали хлеб от пассажиров нашего поезда, жадно, почти не жуя, проглатывали его. Их, вероятно, ждала такая же участь, как тех, которые были привязаны к буферам. И это колчаковская армия, о которой до сих пор писали, что она " планомерно отступает". Отступает в мир иной, а от большевиков бежит, пока хватает сил. Она умирает не на поле брани со штыком в руке, а от грязи, тифа и голода, хворает, мучается, а потом тела ее бойцов бросают в яму, едва прикрытую снегом.
Когда вспоминаю об этой встрече, сердце щемит жалость к тем, которые так мучились. Как сейчас вижу это бледное безусое лицо и глаза... глаза голодного... столько человеческой мольбы и муки было в его взгляде.
Старушка Малиневская вынесла суп в котелке, отдала солдату, стоявшему вблизи нашего вагона. Как он жадно ел, как благодарил, рассказывал, что уже три недели хворает.
- Сначала еще было хорошо, доктора были, сестры, санитары, а теперь? Теперь весь персонал болен, оставшиеся здоровыми два санитара и сестра оставили наш поезд, зачем им оставаться в этой движущейся могиле. Нам некому принести поесть. Мертвые лежат в вагоне, надо их вынести, но некому. Нас вши заели, - его шипящий шепот звучит и теперь в моих ушах.
Помощник Малиневского пошел в санитарный поезд отнести больным пищу и посмотреть, насколько правдивы слова солдата-рассказчика. Вернулся, взволнованный, и сказал:
- Не ходите туда! Наша помощь ничто. Если бы вы видели, что там творится... Больные лежат в три этажа. Много таких слабых, что не могут двинуться с места. Более сильные на третьих полках. Насекомых масса, ползают по одежде, одеялам. Некоторые отправляют свои естественные потребности на своих постелях, а в вагоне 40 человек, - он встряхивал головой, будто избавляясь от увиденного:
- Многие уже умерли и лежат там, где и больные. Персонал весь болен. Доктор, больной тифом в легкой форме, сказал, что они со дня на день ждут прибытия в Новониколаевск. Там есть надежда оставить тяжелобольных и заменить персонал для сопровождения. Там они получат продукты, а теперь запасов никаких.
Санитарный поезд тронулся.
Замелькали пред нами грязные окна классных вагонов, унося с собой больных и мертвых, и туши замороженного человеческого мяса, привязанного к буферам. Отъедут несколько верст, будут снова стоять в степи, выкопают яму, сбросят туда голые трупы, засыплют снегом, и дальше повезет поезд свои жертвы, и будут расти на широких сибирских степях одинокие курганы, могилы безымянных солдат.
12 декабря
Сегодня почти никто не спал. Ночь казалась длинной-длинной. Начальник нашего поезда сказал: мало надежды на дальнейшее продвижение. Дорога занята даже за Новониколаевском. Сотни эшелонов стоят, дожидаясь очереди на отправку. Одним словом, образовалась " пробка", нет времени ждать ее разгрузки - большевики в ЗО верстах. Стоим опять в степи. Помню безбрежное поле, в 50-60 шагах от пути -- несколько кустиков чернеющих, как грязное пятно на белоснежной скатерти. Поезда стоят в два ряда; из каждого паровоза клубится дым, а около вагонов люди озабоченные, нервные. С каждой стороны железнодорожного пути двигаются обозы. Здесь автомобили - грузовики и легковые, санки - большие и маленькие. Мужчины, женщины, дети сидят на своих узлах, чемоданах, на бочонках с маслом, Я стою около дороги и наблюдаю эту необычайную картину. Вот едет старик с громадной седой бородой, держит на коленях внука, мальчика лет девяти, на носу дрожат очки, готовые каждую минуту свалиться. Дед ни на что не обращает внимания. Его глаза впились в листок газеты, он читает строчки, которые часто несут нам желанную надежду. Какое впечатление вынес он от чтения, не знаю. Проехал мимо.
Едет бабка с детьми. Вожжи держит замерзшими ручонками мальчик лет двенадцати, тесно прижавшись к продрогшей сестренке, лет девяти-десяти. А баба, повязанная громадным платком, обнимает третьего младшего ребенка, причитает и плачет. Верная сивка, измученная, голодная идет в обозе, не желая отстать от других, предчувствуя своим благородным лошадиным сердцем, что если отстанет, то не услышит голоса хозяйки и маленьких друзей своих. Плетется, едва-едва таща свои усталые ноги.
Едут санки, нагруженные больными солдатами, по четыре человека в каждых. Полузамерзшие, в тонких шинелях, покрытые рогожей едут, пока по одному не сбросят их в яму, или не положат в санитарный поезд. Некоторые спят, а у этого бородатого старика взгляд устремлен в небо. Может быть, он молится?
За кого? За свою ли грешную душу, или за тех, кого оставил в родной стороне и которых никогда уже не увидит? Но он забыл о зле и смерти - по лицу расплывается улыбка умиления, в широко открытых глазах дрожит слеза, как капелька росы в ясное летнее утро.
Много- много трогательных картин мелькало перед глазами, и все это прибавляло отчаяния, когда мы сидели среди снежной пустыни и ждали, что пошлет нам судьба.
Ночью, прижавшись к мокрому окну и всматриваясь в ночную тишину, я видела, что все так же куда-то ехали люди, не зная отдыха, забыв о сне.
13 декабря
Утро вставало туманное, как бы нехотя вставало солнце, изредка освещая землю благодатными лучами. Мы, не спавшие всю ночь, решили сегодня купить лошадей и присоединиться к общей массе, двигающейся на восток. Муж и Малиневский чуть свет пошли искать новый транспорт для нас в соседнюю деревню, лежавшую на запад от места стоянки. Два часа дня. Никто еще не притронулся к пище. Вещи уже сложены, ждем мужа и Малиневского. Тесно в вагоне, хочется простора, свободы, как сердцу тесно, оно хочет одним ударом порвать связывающие его оковы.
Я и Ляля выходим из вагона. Около поезда царит беспокойство. Все уже знают, что дальше нам дороги нет.
Вагон-магазин, где хранились запасы, был открыт, оттуда выбрасывали вещи: куски сукна, полотна, сапоги, кожу, бочонки масла, мясо. Проходившие мимо отступавшие, вернее, бежавшие с фронта, солдаты гурьбой толпились около, хватали наперебой летевшие из вагона вещи, рвали, резали перочинным ножом сукно, полотно, сапоги закидывали на плечо, разрубали шашками бочонки с маслом - и жадно ели его.
Кто набирал много, так, что не мог нести, отходил в сторону, и продавал по очень низкой цене беженцам, едущим и идущим. Я и Ляля смотрели, стоя в стороне, на этот разгром. Из типографии выбрасывали шрифт. Хотели уничтожить все, чтобы большевикам ничего не оставить. Поезд разгружался, люди, бросив часть вещей, уезжали, а по вагонам лазили солдаты, рылись в оставленных вещах, выбирая нужное, более ценное, разбрасывая во все стороны одежду, обувь и вещи домаш- него обихода. Мы слышали, как они говорили, что большевики уже в двадцати верстах: снова пришли со стороны Колывани и отрезали часть эшелонов.
Вот подъезжают к нашему вагону санки, крытые кошмой. За ними другие. На них сидит высокий мужчина. Это князь Лев Голицын приехал за своей семьей из Новониколаевска, куда он ездил закупить провизию и лошадей. Его вагон был прицеплен к нашему поезду, а теперь и его постигла та же участь, что и нас. Взволнованное, красивое его лицо разрумянилось на морозе. Нахмурив брови, он спешит, не обращая внимания на окружающее, усаживает своих детей в широкие крытые санки, а сам садится в другие. Все уезжают. Пустеет поезд. Уже не клубится дым из черной трубы паровоза, а из вагонов, открытых настежь, высовываются лица, с тоской смотря на уезжающих. Это те, которые остаются за неимением средств купить лошадей, это преимущественно одинокие женщины с детьми или старики. Я и Ляля, стоя около телеграфного столба, не можем оторвать усталых глаз от широкой дороги, где движется черная масса, извиваясь, как змейка. Оттуда ждем наших мужей. Но почему их нет? Не попали ли они в руки большевиков?
Кровь стучит в висках, а сердце мучительно ноет. Слезы то и дело навертываются на глаза, но мы это скрываем друг от друга, боясь показать слабость духа. Минуты ползли. Мы ползли, не двигаясь, не разговаривая.
Мимо проходит мужчина и несет ребенка, а за ним спешит его жена с маленьким узелочком в руке. - А вы пешком? - вырывается у меня вопрос, когда они поравнялись с нами.
- Да, - едва слышным голосом ответила она, и глаза ее заблестели.
- А ваши вещи? - спросила Ляля.
Женщина ничего не ответила, махнула рукой, еще ниже наклонила голову и торопливыми шагами пошла вперед. Мужчина обернулся, прижимая к себе ребенка, и проговорил:
- Нам не нужны вещи, вот наше добро, и его мы не оставим.
И тоже торопливо зашагал, унося с собой все свое состояние, веру в свои силы и отцовскую любовь к этому маленькому существу. Скрылись и они, их поглотила та змейка, что ползет, извиваясь по дороге.
Наконец, и мы дождались своих. Они приехали, приведя с собой 13 подвод.
Малиневскому, имевшему большую семью и много вещей, нужно было много транспорта.
Для Ляли и маленького Юрика была сделана будка из войлока, почти наглухо закрывавшаяся. В этой будке была подвешена громадная лампа, которая нагревала временное обиталище малютки.
Старая няня присоединилась к Ляле, а Малиневский был за кучера. Началось складывание вещей на санки, суета. Уже вечерело, а до Новониколаевска было 3О верст.
- Кому надо муки? - раздался мужской незнакомый голос. Мы с мужем обернулись и увидели перед собой колчаковского милиционера в кожаной черной куртке.
- Князь Путятин и я ехали этим эшелоном, раз он дальше не идет, то князь бросает вещи, и мы идем пешком. У нас остается немного муки и масла -наши запасы на дорогу.
Муж уже не слушает милиционера, бросает вещи на санки и идет в княжеский вагон.
Князь складывал вещи и маленький ручной чемоданчик, куда входило только одна пара белья, полотенце, мыло и еще несколько мелких вещей. Это был уже пожилой мужчина с седой окладистой бородой, с добрыми серыми глазами и добродушным лицом. Видно было, что он взволнован, не заметил даже вошедшего, а когда муж спросил, почему князь идет пешком, ответил:
- Так пришлось, не достал лошадей, должен идти пешком, искать теперь подводы нет времени. Большевики недалеко.
- Может быть, вы согласитесь ехать с нами? - предложил муж.
- То есть как? - с радостью в голосе спросил князь.
- Я имею свободное место и могу даже взять с собой некоторые ваши вещи.
- Нет! Я стесню вас, теперь никто не располагает свободным местом.
Видимо, князь боролся сам с собой. Согласиться - значит стеснить, идти пешком, значит попасть в руки большевиков.
Благодаря настойчивым просьбам, князь согласился ехать с нами.
- Знаешь, Туся, кто поедет с нами? -спросил меня муж, входя в наш вагон. -С нами поедет старый князь Путятин. Жаль его. Так взволнован, хочет идти пешком. Но что с ним будет в дороге?
И муж рассказал о своей встрече с князем.
Я рада была, что мы едем и что можем кому-то помочь в эти тяжелые минуты. Забрала свои вещи, окинула еще раз взглядом вагон и вышла. Около саней увидела мужчину среднего роста, одетого в солдатскую шинель с погонами и пуговицами защитного цвета. На голове была надета фуражка, а на плечи накинут башлык. По большой окладистой бороде узнала князя.
- Не знаю, как благодарить вас за то, что не оставили старика, а я уже хотел идти пешком, но мне Бог послал вас, - говорил князь приятным басом, не скрывая своей радости.
Я села на розвальни, с одной стороны сел муж, с другой князь. Но не остался и Федор - денщик князя, предлагавший нам муку и масло. Он сел на другие санки, нагруженные вещами.
Малиневский с Лялей поехали первыми, и за ним Малиневская с дочерью, дальше потянулись санки с вещами, на них сидели бухгалтер типографии, делопроизводитель, Павел -- сторож типографии, Федор, а остальные лошади шли гуськом без кучера. Наши санки замыкали обоз. Дорога была хорошая. Влились и мы в общий беженский поток. Несмотря на близость большевиков и на наступивший вечер, разговор велся оживленный. Нервы у всех были приподняты, каждый старался, как можно больше говорить, чтобы отогнать ненужные мысли. Они были невеселые, потому что каждый знал, что дорога предстоит далекая, а надежды попасть в какой- нибудь идущий на восток эшелон не было.
Князь производил очень хорошее впечатление, казалось, что мы давно с ним знакомы. Он много рассказывал о себе, о том, что ему пришлось пережить за последнее время в Сибири, где он был уже три года. Семья его - жена, сын и дочь остались в Царском селе. Он ехал в Сибирь ненадолго, но Колчак, фронт на Урале, все неурядицы в России разбили его планы, в 1918 году большевики арестовали его, и он ровно год просидел в одиночной камере, ни на минуту не забывал о родной семье и лелеял мечту увидеться с женой и детьми. Но судьба бывает жестока и не всегда посылает нам то, что мы хотим. По приходе Колчака он был освобожден и назначен по охране железной дороги.
- Вот память о тюремных стенах, - говорил князь, показывая на белую бороду.- Никогда не носил такой бороды, а после тюрьмы оставил!
Весь его рассказ дышал тоской о семье, о доме; видимо, тяжело ему было на старости лет жить вдали от близких. - А сын? Уже теперь большой. Может быть, погиб, как погибли тысячи юных сил России. Только бы не в рядах большевиков, я легче перенесу его смерть, чем известие о службе у большевиков! - Голос его задрожал, и он умолк, всматриваясь в серую темноту ночи, спускавшуюся на землю, как будто ждал, что за этой серой завесой он увидит родные черты. - Жена не знает, где я и что со мной. Но, видно, не кончились мои испытания... О ней я слышал, что она выехала в Петроград. А теперь мой план таков: ехать во Владивосток, а там дать знать жене, где я и при первой возможности ехать самому дальше, или ждать семью во Владивостоке. Когда я их увижу?
И снова умолк, и снова тоскливый взгляд, устремленный в туманную даль, говорил о том, что душа его и мысли были далеки-далеки. Что думал он? Что чувствовал в эти минуты этот одинокий старик? И я задумалась, задавая себе вопрос, вернемся ли мы в старое гнездышко, где провели столько счастливых дней, или под напором большевистских банд поедем в неведомый край? Мысли вихрем проносились в голове. Моментами казалось, что медленно едем и не успеем уехать от большевиков, но когда задумаемся, когда мысли одна за другой унесут нас в иной далекий мир, то мы и не замечаем, как уменьшается расстояние между нами и Новониколаевском.
Около города шумно. Картина та же, какую все видели во время нашей дороги. Только теперь и мы тянемся в этой черной бесконечной змейке.
Было совсем поздно, когда своими темными улицами нас встретил Новониколаевск. Ехать дальше было невозможно, устали лошади. Князь предложил завернуть в железнодорожную милицию, где его знали, и там переночевать.
Малиневский думал с утра отправиться в город - искать комнату для жены, сына и матери, - везти сына в тридцатиградусный мороз он не решался. Тем более, что неизвестно было, как долго придется ехать.
В милиции нам уступили небольшую комнату, где мы все расположились на полу, подостлав под себя шубы, и закрылись одеялами. Я моментально заснула, успокоенная настроением милиционеров, уверявших нас, что Новониколаевск не будет отдан большевикам, что есть приказ о наступлении. Никто из нас и не думал о том, что если армия бежит, а большевики триумфальным маршем идут от Омска без боя, то какое может быть наступление. Слова успокоили нас, усталых, и нам казалось, что дальше Новониколаевска мы не поедем.
Пробуждение отрезвило нас.
14 декабря
Я открыла глаза и с любопытством смотрела вокруг. Мне здесь все нравилось; и эти грязные окна, и заплеваннный пол, на котором мы все вповалку спали, и то, что места здесь больше, чем в вагоне где-то на первой полке. Думали пробыть в Новониколаевске целый день, а если будут утешительные сведения, то и два дня, Я собиралась пойти к одному нашему старому знакомому адвокату, от него узнать подробно о настроении в городе и вообще посоветоваться, что делать.
Муж уехал в город, хотел привезти Чесика и поискать сена для лошадей. Он уехал, а с обеда начались суета и тревога в городе. Разнесся слух, что большевики подходят к Новониколаевску. Я так никуда и не пошла. Ходила и прислушивалась к тому, что вокруг говорилось. А слухи были самые разнообразные, одни говорили, что большевики еще далеко, другие, что уже в 8-10 верстах. Наконец, князь объявил нам, что звонил начальнику штаба, спрашивал его о положении на фронте. Начальник штаба ответил, что сегодня же, не медля ни минуты, мы должны уехать; в Новониколаевске подготовляется местное восстание, а большевистская регулярная армия подходит к Краснощекову - уже находится в 8 верстах от города. Беспокойство овладело мной и князем. Муж еще не вернулся, Малиневских тоже не было, они уехали с вещами на найденную сегодня утром квартиру. Уже вечерело, когда вернулись мой супруг и Чесик, рассказывая нам, что в городе уже неспокойно. Начинаются погромы магазинов.
Мы кормили наскоро лошадей, ожидая с нетерпением Малиневских, чтобы вместе ехать.
Ночь наступила бесшумно, в далеком небе зажигались звезды, переливаясь темно-лиловыми огоньками; казалось, что только там, в вышине тихо и спокойно.
Милиция помещалась около самых железнодорожных путей. Станция была вся освещена электричеством, что творилось там, мы не видели, ибо нас отделял от железнодорожных путей большой цейхгауз. Слышали стук колес, свистки паровоза, какие-то крики, громкие разговоры, в которых можно было уловить страх, беспокойство и приготовления к скорому отъезду. Чесик, князь, муж, милиционер, Федор, все суетились около лошадей. Запрягали, укладывали последние вещи. Я не могла сидеть одна в полутемной комнате, меня пугали эти грязные стены, внушавшие теперь мне отвращение и страх. Я вышла на улицу и услышала выстрелы где-то далеко, а потом совсем близко. Через минуту раздался оглушительный взрыв, и стекла в окнах задрожали. Я невольно вскрикнула.
- Склады на станции взорвали, - спокойным голосом проговорил проходивший мимо солдат.
Не успели мы прийти в себя, как услышали пронзительный крик женщины, бежавшей из полосы, освещенной электричеством, в темную улицу, а за ней бежал мужчина.
- Большевики идут, большевики, - кричала задыхавшимся голосом баба и скрылась в темном коридоре улицы. Этот раздирающий душу крик так повлиял на меня, что я ничего не могла сказать от волнения. Позднее оказалось, что эта баба была поймана, как воровка. Она хотела уйти от солдат, но один догонял ее, а она кричала, думая что преследователь оставит ее, когда услышит, что большевики идут. Все это сообщил нам милиционер, бывший на станции, а теперь пришедший посоветовать нам скорее уезжать, так как местные большевики уже занимают город.
Раздался снова выстрел, и снова взрыв. Но я уже освоилась.
- Мост взорвали, - сказал нам кто-то, проходивший мимо.
Хотелось уехать дальше от милиции, где нас большевики без всяких расспросов поставили бы к стенке. Стрельба началась порядочная. Стреляли, скрываясь в темных углах улицы, из заборов, ворот, не зная, в кого попадет шальная пуля. Моментами опасно было оставаться на улице - пули летали совсем близко. Я села в санки и терпеливо ждала. " Если суждено мне теперь умереть, то пуля везде меня найдет". И еще плотнее закуталась в доху, ожидая, когда тронется наш обоз. Малиневского не было, а ждать уже было опасно и даже бесполезно, может быть, его арестовали или убили по дороге.
Решили двинуться в путь. Но в ту же минуту увидели Малиневского, возвращающегося с семьей, которую не хотели принять на нанятую квартиру. Оказалось, что хозяин большевик, с радостью ожидающий прихода единомышленников, потому и не хочет принять буржуев.
- Не знали, вырвемся ли мы из города, везде уже большевики, - крикнул нам Малиневский и, стегнув лошадь, скрылся в темной, зияющей пасти уличного проема. Потянулись и мы, сворачивая на боковые маленькие улочки, чтобы не встретиться с большевистским патрулем. Темно и глухо. Ни одного прохожего, только наш обоз, скрипящий полозьями. Время от времени слышим стрельбу. При каждом выстреле я съеживаюсь, как бы стараюсь быть едва заметной.
- Не бойтесь! Как-нибудь вырвемся, ведь это стреляет тот, кому не жаль пули и кто в действительности не умеет стрелять, - говорил князь.
Казалось, что нет конца этой глухомани, что мы в лабиринте и не можем найти выхода. Свернули еще влево, проехали несколько шагов и остановились. Не нужно было спрашивать почему, ибо услышали целое море голосов. Мы стояли на горе, а под горой двигалась черная масса. "Большевики", - подумала я.
Но оказалось, страхи напрасны: черная, движущаяся масса была полком белых, выходившим из города. Наш обоз присоединился к нему, и все вместе мы выехали в белую степь.
Дальше, дальше от этого города, где льется кровь, слышны крики и стоны. С левой стороны дороги тянулись железнодорожные пути, и там стояли поезда, освещенные окна которых так манили к себе усталых путников. Казалось, за этими окнами тепло и уютно.
Лошади время от времени фыркали, снег скрипел под санками. Я была настроена пессимистично, несмотря на скорую езду и на оживленный разговор мужа с князем.
И вдруг лошади остановились. Перед нашим обозом стояли тысячи санок, лошадей. Взволнованные голоса слышались отовсюду. Выяснилось, что дорога идет через овраг, настолько крутой и со столькими ямами,. что почти все санки перевертывались. Объезда нет, потому что овраг узкий и по сторонам лежат сугробы. (Овраг проходил под небольшим железнодорожным мостом). Если кто шел искать лучшего пути, то уже не возвращался, --не мог в такой массе народа найти своих.
Ветер усиливался и крутил большие столбы снега, залеплял глаза и где-то в широкой степи выл и злился, как бы за то, что люди эти стесняют его простор. На минуту успокаивался и потом с новой силой поднимался и отдавался дикой пляске.
Белый пушистый снег заносил нас все больше и больше.
Муж отошел от санок, и его фигура моментально скрылась за белым столбом. Что-то оторвалось в груди. Князь, Чесик, Малиневский начали звать его. Я выскочила из саней, и, утопая по колено в снегу, путаясь в огромной дохе, напрягала зрение, ища свою потерянную половину.
Князь уговаривал не волноваться, но в его голосе слышалось беспокойство. Я не слушала его, искала за белыми снежными столбами фигуру мужа, но вместо него видела снег, снег и снег. А за белыми пеленами слышались голоса, полные отчаяния, мольбы и муки, голоса, зовущие своих близких, знакомых, которых поглотила эта ненасытная белая степь и свистящий, свирепый и жалобно-протяжный ветер.
Пишу эти строчки, а в ушах звенят голоса, выходящие из сотни грудей:
- Ко-о-ля, ма-а-ма, шта-аб о-округа, телеграфная ро-ота... - кричали наперебой люди и метались, как в клетке.
Не помню, как муж очутился рядом. Он не слышал наших голосов и искал нас, и только счастливая случайность привела его к нам. Он наткнулся на санки, где сидел Федор, а потому, что мы шли обозом, ему удалось добрести до саней, где сидели я и князь.
Толпой овладевало беспокойство. Слышались голоса, что-то рассказывавшие, и часть подвод сворачивала в сторону. Оказалось, пошли на Каменку, объезжают злополучный овраг.
Сотни санок стояли, дожидаясь очереди перед оврагом. Мы не последовали их примеру. Стоять, мерзнуть и ждать большевиков здесь нельзя, на объезд требовалось немало времени, а мы его не имели. А в сказку о далеком расстоянии между нами и большевиками мы не верили. Кто-то предложил искать дорогу на железнодорожное полотно. Все приняли это рискованное предложение, и обоз наш свернул в сторону. Лошади тонули в снегу, мы падали, набирали полные сапоги и рукава снегу, вставали, падали и, наконец, добрели до полотна железной дороги. Лошади едва втянули санки на высокую насыпь. Сели мы в них, оглядываясь по сторонам. Никто не последовал нашему примеру. Вероятно, в душе называли нас сумасшедшими, ведь паровозы приходили и с одной стороны, и с другой, привозя с собой уголь. Другой же путь, нечетный, был занят эшелонами. Сквозь маленькие окошечки теплушек виднелся свет.
Лошади отдохнули немного, и обоз наш тронулся. Застучали копыта по шпалам, и понемножку замолкнул гул голосов в степи. Никто из нас не думал о том риске, какому мы подвергались; каждый думал, что человек со зверским лицом страшнее, чем та мгновенная смерть, которую мог бы нести с собой поезд, идущий в ту или иную сторону. "Дальше от большевиков", - единственная мысль в усталом мозгу.
Разъезд. Спускаемся с насыпи и подъезжаем к маленькому домику стрелочника. Здесь отдыхают люди, лошади. У дома стоят несколько десятков подвод. Мы вошли в дом. Я в первый момент не могла понять, где мы: густые облака дыма заволокли глаза, в нос ударил удушливый запах махорки. Едва переступив порог, я наткнулась на что-то мягкое, оказалось, что это лежащий человек. Чтобы добраться до следующей комнаты, нужно было перешагнуть через груды тел. Люди, утомленные дорогой и переживаниями, так отдались сну, что никакая сила не заставила бы их проснуться. Временами слышались бессвязные слова; кто-то бормотал во сне.
- Это солдаты, больные тифом, бредят, - объяснил нам кто-то из приехавших и сидевших в комнате сторожки.
Больные лежали вместе со здоровыми, а вши переползали с одних на других, заражая здоровых. Эти насекомые были везде: в белье, в волосах, на верхней одежде. Видя это, почувствовала и я, что меня начинают мучить эти беспокойные, отвратительные паразиты, набранные в вагоне и в милиции, где мы ночевали. Удалось пробраться в другую комнату. Здесь тоже нет свободного места. Но нет больных солдат. Оживленный разговор слышится со всех сторон. Каждый делится своими впечатлениями.
Ляля положила Юрика на какую-то корзину. Ребенок даже не проснулся, бледное лицо его казалось восковым. Ляле уступили место, и она кормила малютку, а я пробралась в самый угол комнаты и села на полу. Усталость сковала меня, усталость тела, нервов, духа. Веки сомкнулись.