Инструменты в оркестре пробуют голоса, разминаются, раздуваются, гоняют гаммы и арпеджио, а то и дурака валяют. Хлоп! По знаку дирижера начинают играть по-писаному. Идет что-то легкое, приятное, сюита, картинки жизни. Лес на берегу реки, солнце, лопухи, муравьиная куча, орешник; вот завод работает в бодром и счастливом ритме; а это народный празник, гуляние: пляски, смех, люди отдыхают, веселятся, можно даже разобрать, как парень прижал девушку. В звучании оркестра преобладает духовое дерево при поддержке струнных, иногда только вскрикнет корнет или ухнет туба.
Перемена. Оркестр в полном составе играет марш. Чувствуется размах, решительность, твердость воли. Поступь победителей и хозяев жизни. Они не знают сомнений, только цель, курс и скорость. Темп марша нарастает, музыка увлекает слушателей, ведет за собой, и вдруг обрывается. Словно вилку выдернули из штепселя подачи энергии.
Слышится новая тема: молчание, наполненное чувством и ожиданием, как у Джона Кейджа. На просцениум выходит Народ в виде одного актера. Одетый просто -- рубашка, заправленная в мешковатые штаны -- он стоит, собирательный, внушающий симпатию, стоит, широко расставив ноги, чтобы захватить побольше опоры на земле, и смотрит слегка вверх, вдаль надо понимать. Грубоватое непримечательное лицо его скорее доброе, однако без простодушной слащавости. Временами он сильно себе на уме, а то вдруг задумывается, забывая, что его наблюдают. Сколько продолжается народная тема, сказать трудно. До тех пор, видимо, пока публика слушает и верит.
Негромкий голос, гобой или флейта, заводит простую песенку, что-то житейское, обыденное, близкое каждому. Женщина гладит белье и напевает себе под нос -- трогательно, иногда призывно. Или девочка нянчит куклу и с ней разговаривает: скоро придет мама, принесет пряников и молока, она накажет плохую кошку Мурку, которая гоняет воробьев. Детский голосок скоро перекрывается другой темой, потому что не за тем люди пришли в театр, а музыканты натянули фраки. Новая мелодия невпример серьезная, торжественная. Струнные широко разносят свое кантабеле, тромбоны с трубами поддерживают их возгласами одобрения: да, да, совершенно верно, именно так мы всегда думали. Напряжение нарастает с каждым тактом, это гимн, вдохновенная проповедь, наставление про устройство правильной жизни. Люди готовы слушать без остановки, без передышки, но врывается диссонанс, назойливый грубый. В оркестре растерянность, он нестройно замолкает, слышно одну виолончель. Сбивчиво, но с упорством тянет она свою тему -- пронзительную, жалобную. Другие голоса не согласны, им хочется продолжить гимн, досказать важнейшие для людей слова, но виолончель гнет свое, разрушает гармонию. Увертюра идет рывками. Несколько раз оркестр принимается играть по нотам, но останавливается, сбитый с толку.
Собравшись с силами, музыкальный коллектив под руководством дирижера утверждает себя: раздается звон турецких тарелок, тремоло на литаврах. Виолончели больше не слышно за новым маршем. Он сродни тому, что в началае, только поступь теперь тверже, тяжелее. Первую часть задорно выводят трубы, флейты и кларнеты, во второй мелодия тромбонов и валторн звучит более интимно, задушевно, третью часть исполняют все голоса вместе. Прочь сомнения, довольно жаловаться, вперед к славной цели.
Новая остановка, привал на марше, музыка становится ажурной, как старинный вальс. Солдату вспоминается родной город, девушка в легком платье на берегу реки. Все будет хорошо, только бы врага победить и вернуться домой. Новый голос, сопрано саксофон, вибрирующий, пронзительный, словно сирена воздушной тревоги, разрушает ностальгический вальс, с упрямым темпераментом перекрывает оркестр. Так играл Сидней Беше. Это баллада, история несложившейся жизни. Человек мечтал совершить подвиг, осчастливить человечество. Утереть все слезы мира, изгнать болезни, построить аппарат, чтобы каждый мог летать без крыльев. Ничего не получилось: сначала веселился, гулял от избытка сил, думал, что впереди вечность. Потом пришла война, разруха. Ненастья миновали, но человек измотан, устал, выдохся. Нет больше прежней энергии, нет задора, пропало желание посвятить долгие годы одной трудной цели. Горько, обидно, а кому пожалуешься. Возможно, это совсем другая история, но саксофон заливается, не открывая подробностей. С какого-то момента ему подпевает виолончель. Но тема обрывается, не разрешившись. Конец увертюре начинается действие.
* *
*
Эта книга посвящается вожатым человечества. Тем мужчинам, женщинам, детям, усилиями которых люди смогли подняться над своими животными предками, стали жить чище, мыслить благороднее. Изобретателям Колеса и Конструкторам Первой Телеги. Первоприготовителям Бефстроганова. Основателям и Первооткрывателям. Первопроходчикам и Основоположникам. Спасителям и Спасателям. Ассенизаторам Земли и Гармонизаторам Вселенной. Всем, кому человеческие страдания не дают спать по ночам. Всем, кто не пьет и не курит.
ОДИН
--
Ты какой чай будешь пить?
--
Сладкий.
--
Я имел в виду, какой чай заваривать. Ирландский хочешь?
--
В Ирландии чай не растет.
--
Чай так называется. Видишь на коробке написано Irish Breakfast Tea.
--
Сказать по правде, за два дня в Штатах я успел утомиться от вашего разнообразия, от навязчивой свободы выбора. Шагу не ступишь, чтобы не оказаться между Сциллой и Харибдой. Вы что будете пить? Виски? А какое виски? Американское, канадское, ирландское или скотч, то бишь шотландское, или даже японское? Как прикажете подать? С содовой, со льдом или без? Спросишь сухой мартини, снова водопад вопросов. С джином или с водкой, взболтать или только помешать? Вы меня угнетаете своим гостеприимством, своей предупредительностью...
--
Дядя Сережа, прости, Сергей, но здесь так принято, в торговле и в быту. Это не показное гостеприимство, нацеленное на иностранцев, как кое-где еще, зря ты так думаешь. В Америке даже маленький мальчик будет удивлен, огорчен, подавлен, если ему не позволят выбирать из двадцати сортов мороженого. Ты переживаешь культурный шок, твое недовольство -- защитная реакция.
--
Хрен его знает, ты, возможно, прав...
--
Вздохнув, он стал наблюдать, как Борис заваривает чай. Делалось это тоже не как у людей в заварном чайнике, а в кофеварочном аппарате, только вместо кофе он засыпал в бумажный фильтр несколько чайных ложек чая. Хорошо еще, что не пакетики... Нелегко с ним, думал Борис, не знаешь, как себя вести. Вот ведь, кажется, интеллигентный мужик, а трудно. Дядя Сережа, как он привык его называть, был отцов двоюродный брат, которого он помнил по Москве, но не слишком отчетливо: спустя двадцать лет остался смутный образ энергичного нервного мужика в хорошем костюме, галстук распушен и набок. Он и сейчас выглядел узнаваемо, хотя постарел. Каждый год они ездили к нему на день рождения. В просторной квартире на Вернадского собиралось человек тридцать, если не больше, на столе расстилали крахмальную скатерть, ставили хрусталь, клали ножи и вилки с вензелями. Он эти приборы считал серебряными, но мама поправила: мельхиор, правда, старинный, из камка. Он все собирался спросить, что такое мельхиор, но как-то не было случая. Стол ломился от напитков, по преимуществу иностранных, и отечественных яств. Он, по молодости лет не пивший, отведав чуточку сладкого вина по выбору мамы, наваливался на икру, отварную осетрину, салат оливье. Потом уходил в другую комнату смотреть цветной телевизор. Шум и крик за столом не утихали допоздна, наконец мама будила его и они ехали домой в такси. Отец редко бывал с ними у дяди, был занят у себя в ТАССе или в командировке. Последние годы он и вовсе жил отдельно от них... Звонок дяди Сережи из Москвы был как весточка с того света: Здорово, Борис. Надеюсь, еще не забыл, кто я такой. Я про смерть Розы узнал слишком поздно, оттого не прилетел на похороны. Такие, брат, дела. Я чего звоню, еду в Америку, так вот, можно ли у тебя остановиться на неделю-другую. В тягость не буду, не боись...
--
Сергей (он немедленно потребовал, чтобы Борис называл его Сергеем и на ты) был непохож на других пришельцев из России, которые при Горбачеве зачастили за океан. Он не спрашивал что почем, не удивлялся изобилию товаров, не узнавал, где можно купить подешевле. Его английский, довольно книжный, был вполне достаточен для бытовых надобностей. В субботу по прилете, только они добрались в Риго-парк из Кеннеди и положили вещи, как он попросил заказать такси и умчался в Манхэттен, где пробыл до поздней ночи. В воскресенье Борис, собираясь на день рождения к приятелю, предложил взять его с собой, но встретил бодрый отказ: у меня все расписано на сегодня. Ты валяй, я не соскучусь. В понедельник гость впервые остался вечером остался дома. Борис, вернувшись с работы, застал Сергея перед телевизором.
--
Телевидение у вас боевое. Каналов много, даже информация попадается. Ну, да ладно, давай побеседуем, а то я все в бегах.
--
Разговор поначалу вертелся вокруг московских и вообще российских родственников, немало число которых успело покинуть этот грешный свет. Когда Борис спросил, что послужило причиной недавних финансовых потрясений, связанных с девальвацией рубля, Сергей поморщился: На кой хрен тебе эти дрязги? Ведь ты, как я знаю, по роду своей деятельности с Россией не связан. Ты кто -- психотерапевт?
--
Не совсем, но близко. Я психолог.
--
Тем более. Америку эти бури в стакане воды всерьез не коснутся. У вас свои дела.
--
У меня все равно имеется интерес к России. Как-никак я там родился.
--
Спасать ее не собираешься?
--
Н-н-нет, да у меня и средств для этого не найдется.
--
Это утешительно. Нынче россияне, тамошние и здешние, в большинстве вспоминают про родину, она же отчизна, когда у нее можно что-нибудь спереть.
--
Сергей, какие у тебя основания подозревать меня в корыстных побуждениях?
--
Никаких, и ты меня прости великодушно. Это у меня разлитие желчи. В который раз мы разбили лоб об стену косности, безразличия, невежества. Тойнби давно подметил, что России никак не удается стать европейской страной в культурном смысле. Импортирует западную технологию и методы, это правда, но только для того, чтобы оградить, сохранить в неприкосновенности свою культурную, как он говорит зелотскую, староверческую замкнутость, обособленность.
--
Тойнби? Ты Тойнби читаешь?
--
Удивительно, не правда ли? По-твоему, мы все в России пальцем деланные, до Тойнби не доросли.
--
Ты снова обвиняешь.
--
Это у меня сегодня такое настроение. Общий ответ на твой вопрос пессимистический. Рано или поздно это должно было случиться. В декабре 91 года Ельцин дал своим подручным задание: любой ценой достичь быстрых результатов, произвести впечатление на народ и в первую голову на Запад. Он дал им карт-бланш: делайте что хотите, сократите рабочий день, пусть наживаются, но чтоб успехи были. Пост экономического руководителя сначала предложили Явлинскому, который было согласился, потом пошел на попятный. Понял, видимо, что Ельцин и его молодцы будут дышать в ухо, надоедать ценными указаниями. В это именно время Бурбулис, тогдашний серый кардинал при Ельцине, представил ему Гайдара, с которым пришли западные советники -- Сакс и Аслунд. Мне не доставляет удовольствия говорить про этих персонажей, но, кажется, придется. Ихний экономический блицкриг стоял на двух китах: либерализация цен и приватизация госсобственности, одновременно и немедленно. Всякая видимость продуманного подхода, постепенности, организованности, которые хоть как-то присутствовали в прежних планах, 500 дней, 400 дней и т. п., была отброшена, напрочь забыта. Молниеносный перепрыг в светлое капиталистическое будущее осуществляли большевики и дети большевиков. Ихние папаши и дедушки упражнялись в сталинское время. Теперь Гайдар и прочие упитанные мальчики препарировали родную страну как холодные вивисекторы, которым разрешили ставить эксперименты на живых людях.. Тебе, юноша, не скучно? А то бросим эти материи...
--
Нет, нет, мне интересно и, как это по-русски? познавательно. Насчет Джеффри Сакса. В Америке он иногда мелькает на телеэкране, но я, честно сказать, плохо понимаю его концепцию. Какой-то он ускользающий, и всегда кто-то другой виноват.
--
Похоже на Сакса. Забавно, что ты его не понимаешь. Вся карьера этого деятеля построена на популяризации, на разжевывании. Сакс из новой породы экономистов, которые становятся знаменитыми, не написав фундаментальных работ, не создав школы. У них другие достоинства. Но по порядку. С твоего разрешения я загляну в свои бумаги, чтобы, упаси Господь, не переврать фактов. Итак, Джеффри Сакс, родился в 54 году, все ученые степени от Гарварда: бакалавр в 1976-ом, магистр в 78-ом, доктор в 80-м. Оставлен в Гарварде, стал доцентом в 82-ом, полным профессором в 83-ем, 29 лет.
--
Очень быстро.
--
Молниеносно, если учесть, что он к тому времени ничего не совершил.
--
В чем же причина?
--
В Америке блата нет, только связи и покровительство. Всех деталей не знаю, но двух благодетелей могу упомянуть. Один Лоуренс Саммерс, профессор Гарварда, нынче замминистра финансов, второй Джордж Сорос. Сакс выделялся среди экономических снобов из Ivy League: прическа под битлов, способности популяризатора, по каковой причине его можно было выпускать на телевидение, еще он производил впечатление человека, которому близки интересы и заботы простых людей. Профессорство было что-то вроде аванса, а в 1984 году ему поручили первую реформаторскую миссию, в Боливии. Публика, американская и российская, мало что знает про этот эпизод, а стоило бы, особенно русским. Боливия одна из беднейших стран мира, банановая республика, единственный ресурс -- залежи олова. Туда, кстати направился в свое время для разжигания революции Че Гевара, где и погиб. В 70-х годах международные банки надавали правительству огромные деньги в долг, в соответствии с тогдашней финансовой теорией, что страна обанкротиться не может. Между тем спрос на олово упал, инфляция достигла 1600 процентов. Появляется Джеффри Сакс со со своим планом реконструкции экономики, необъявленная цель которого состоит в том, чтобы выручить бедные международные банки. Сакс предложил банкам малость поубавить свои требования, и тем пришлось согласиться: с худой овцы хоть шерсти клок. Но главные блага свалились на боливийцев: режим суровой экономики, продажа национализированных компаний, драконовское сокращение социальных программ, массовые увольнениям шахтеров... в результате рационализации добычи олова. Положение из хаотического превратилось в отчаянное. Но... понемногу массовая безработица пошла на убыль, Боливия начала платить по своим векселям. Подоплека этого экономического чуда была агрономическая: боливийцы стали в массовых количествах выращивать коку, сырье для кокаина. Я забыл упомянуть, что за несколько лет до реформ Сакса к власти, при содействии ЦРУ, пришли новые люди. Старая хунта ориентировалась на олово, новая -- на торговлю наркотиками.
--
Господи, неужели это правда?
--
Боюсь, что так оно и было. Этот хирургический переворот газеты того времени называли кокиновым, это я смутно припоминаю. Но на твоем месте я бы не спешил обрушивать праведный гнев на бедного Сакса.
--
Понимаю твою иронию.
--
Никакой иронии. Следует каждому воздать должное. Саксу, как молодцам из мафии, поручили взыскать с безнадежных неплательщиков, и он с своей задачей справился. Теперь нечего проливать крокодиловы слезы, что должники при этом испытали неудобства. Раньше нужно было думать. Ты Винера когда-нибудь читал?
--
Честно говоря, нет. Я знаю, кто он такой, но...
--
Не оправдывайся. У каждой эпохи свои кумиры. Винер в Кибернетике и обществе предупреждал против узкой, технократической постановки целей в социальных областях. Для иллюстрации этой опасности он взял эпизод из какого-то забытого романа. Бедная семья, дети больны, нет денег на еду, нечем платить за квартиру, словом, как говорил Толя Зверев, ни выпить, ни закусить. Мать семейства в отчаянии: Господи, я бы все на свете отдала, чтобы не смотреть на мучения детей! Только бы добыть немного денег! Немедленно раздается стук в дверь, вошедший протягивает ей пакет с деньгами, десять тысяч. Это компенсация от страховой компании: старший сын погиб при взрыве в шахте. Такие дела. Сакс -- машина с гарвардским дипломом. Если ему сказать, что он приложил руку к вспыхнувшей в то время эпидемии крака в Америке, он возмутится: в его букварях такое следствие не описано. Не знаю. Он, наверно, тоже Винера не читал...
--
Признаю свою вину.
--
Ты тут при чем? Но вернемся к Саксу. После сокрушительного успеха в Боливии его послали взыскивать с поляков. Хотя никто раньше не совершал перехода от государственного социализма к рыночному хозяйству, но Сакс и здесь не подкачал. Польша была кругом должна мировым финансовым организациям, настолько, что не могла даже выплачивать проценты по займам. Поэтому правительство не посмело ослушаться ихнего эмиссара. Шоковая терапия сработала безотказно, с упором на шок. Конвертируемая валюта, либерализация цен, приватизация государственной собственности, немедленное закрытие нерентабельных предприятий -- все эти благодати свалились на Польшу одним махом. Квартплата, цены на предметы первой необходимости взмыли к небесам, социальные услуги, вроде детсадов и ясель, прекратились. Жизнь во многих местах стала рассыпаться, безработица достигла сорока процентов. Началась массовая эмиграция -- в страны Западной Европы, в Америку.
--
Здешние русские семья теперь часто имеют польскую домрабу или няню. Они нелегалы и горбячат за гроши.
--
Спасибо товарищу Саксу. Конечно, реформаторы в Польше рапортовали про большие успехи, однако поляки, по глупости, думали иначе. На выборах 92-го года компартия набрала больше всего голосов. Поляки, столько раз бунтовавшие против коммунистического режима, решили, что режим Джеффри Сакса еще хуже. Он, однако, к тому времени уже был в Москве. На этом можно остановиться, потому что в России он проводил ту политику и исход был нисколько не хуже.
--
Уж ты продолжай, будь добр.
--
Воля твоя. Либерализация цен, на случай если термин не вполне понятен, означает две вещи: полную свободу для торговцев, плюс прекращение государственных субсидий, с помощью которых цены на товары широкого потребления поддерживались на сравнительно низком уровне. Часто этот уровень все равно был для многих слишком высок, но и близко не подходил к тому, что вскоре случилось.
--
Сергей, что плохого в свободных ценах, без государственного контроля? Рынок установит такие цены...
--
Ну, конечно же, рынок обо всем позаботится. В старые добрые времена роль всемогущего и всеведущего доброго начала отводилась товарищу Сталину. Еще раньше уповали на царя-батюшку. Нынче все без изъятья российские обыватели, сущие и бывшие, включая безродных космополитов вроде тебя, веруют в рынок. Да здравствует рынок -- источник нашей мощи, наша надежда и опора, организатор и вдохновитель наших побед! Ты этот рынок в глаза видел? Опиши его, сделай милость. Он на кого больше похож: на деда-Мороза с развесистой бородой или на поэта Пастернака с устремленным взглядом? А, может, это все-таки мрачный кавказский разбойник, а? Или краснорожий лабазник? Рынок в его чистом примитивном виде, без развитых общественных институтов, без социальной защиты, да еще в монополистической ситуации, когда конкуренция практически отсутствует, такой рынок зажимает простых людей мертвой хваткой, порождает обнищание и порабощение масс в таких масштабах, какие Марксу с Энгельсом не снились. Советский образ жизни всегда был скудный, непрестанные нехватки. Ныне свободные россияне -- в подавляющем большинстве просто нищие, которым недавняя скудость стала представляться изобилием. Иногда при мысли про то, как это свершилось, я тянусь за автоматом Калашникова, но тут же прихожу в себя. И не потому, что автомата у меня нет, это нынче просто, а по причине, что чувствую мою собственную причастность. Но об этом в свое время. Сейчас мне не до излияний.
--
Сергей, ты может, выпить хочешь?
--
Спасибо, милый, мне и возлияния опостыли. Чаю плесни, этого, ирландского. В начале 92-го года, когда упразднили контроль цен, Ельцин успокоил население, что наступившие трудности ненадолго, максимум на полгода, а уж потом процветание, светлое капиталистическое будущее. Верный ученик товарища Сакса доктор экономики Егор Гайдар с апломбом предсказал, что цены временно пойдут вверх, возрастут примерно в три раза, но вскоре начнут снижаться. Такой оптимистической статистике его научили в журнале Коммунист, где он прежде служил. Реальные цены подскочили в 26 раз, где и закрепились. От этой печки они с тех пляшут, пока только ыыерх. За первый год реформы, 1992-й, реальное благосостояние средней семьи упало на 86 процентов. Когда вместо процветания, пришла разруха, власти пошли по миру с протянутой рукой. В 93-ем Ельцину во что бы то ни стало нужен был весьма капиталистический бюджет, иначе Международный валютный фонд не давал денег. Верховный Совет отказался утвердить бюджет, Ельцин распустил парламент, депутаты уперлись, перешли в контратаку, послали людей на захват телестудии, пришлось вызвать танки... Хотели как лучше, получилось, как всегда. После демократической пальбы по парламенту провели выборы, во время которых заодно, чохом, утвердили новую конституцию. Выборы эти дали 15 процентов голосов партии Жириновского, который изо всех сил хотел стать русским Гитлером.
--
Значит, ты тоже стоишь на той точке зрения, что нынешняя Россия напоминает веймарскую Германию?
--
Я этого не говорил. Я только отметил, что Гитлер -- кумир Жириновского. Удастся ли ему прорыв к власти, другой вопрос. Все равно, Сакс мог испытывать законную геростратовскую гордость: в России упадок был еще чище польского. Не будь нефти и газа, давно бы праздновали полный крах. Гайдару пришлось уйти в отставку. Сакс решил, что и ему пора. Он вдруг обнаружил, что не может работать в стране, где процветает разнузданная коррупция.
--
Ты, следовательно, не видишь никаких положительных результатов от этих капиталистических реформ?
--
Вижу. Доктрина Сакса еще малость сырая.
--
Это как надо понимать?
--
Будь она доведена до совершенства, у фашистского диктатора России была бы сегодня одна забота, куда нацелить 10 тысяч ядерных боеголовок. Но к делу. Сакс удалился, а реформы продолжались, особенно приватизация. Эта мера обсуждалась еще при Горбачеве, ее предполагали завершить за несколько лет, а потом, когда новая экономика окрепнет, отменить контроль цен. Теперь все делалось в одночасье. Возник вопрос, кто купит собственность. Раньше утверждали, что из-за недостатка товаров при социализме у населения скопились денежные излишки, они и будут питать приватизацию. Однако с января 92-го эти пресловутые излишки расстаяли как дым. То, что население из-за бешеной инфляции вмиг лишилось своих денежных сбережений, это новым вождям и придворным экономистам было до лампочки, но возник вопрос, кто же тогда купит собственность. Действительно, сказал товарищ Анатолий Чубайс, которому партия, то бишь демократия, поручила проведение приватизации, у трудящихся денег не осталось, но у нас зато имеется подпольная, теневая экономика, там полно денег, они и купят, мы не возражаем. К этому времени наиболее лакомые куски, как добыча полезных ископаемых, уже были по-тихому присвоены номенклатурой, но кое-что оставались: сеть розничной торговли, например. Эти лакомые объекты достались почти без исключения мафии, которая давно с одобрением следила за процессом приватизации и даже деньги приготовила. Ну, а что мафия не взяла, то пошло прочим гражданам, кои, правда, начав бизнес, все равно попадали в руки мафии.
--
Я так понимаю, что приватизация шла уже без влияния Сакса?
--
Это ты очень неправильно понимаешь. Сакс перестал быть официальным советником правительства, но в России оставались его представители и подручные. Внешне все это было запутано. Сакс был теперь не только гарвардский профессор, у него была еще консультативная фирма в Хельсинки. Вице-президент этой фирмы Давид Липтон пошел в министерство финансов под руку к Саммерсу, покровителю Сакса. Сам Сакс, чтобы не забыть, был произведен в директоры Института международного развития при Гарварде. Через Липтона и Саммерса институт Сакса получил от правительства США огромные деньги: 60 миллионов долларов за 4 года -- якобы на развитие демократических учреждений в России.
--
Ты сказал якобы...
--
Ох, сказал! Потому что упомянутых демократических учреждений никто так и не мог отыскать. В 98-ом году разразился шумный скандал. Оказалось, что деятельность института в России состояла, главным образом, в том, чтобы помогать избранным частным лицам выгодно вкладывать деньги в России. В числе счастливых инвесторов были Джордж Сорос, несколько русских нуворишей, а также гарвардские Андрей Шляйфер и его жена Нэнси Зиммерман, Джонатан Хэй...
--
Андрей? Он что -- русский?
--
Эмигрант из СССР, кончил Гарвард, протеже Саммерса и тоже юный профессор. Он был представителем института Сакса в России. На приемном конце в России находился Чубайс, который идеально сработался с американскими коллегами. И не благодаря знанию английского. Чубайс мог протолкнуть любой нужный декрет. Делалось это так. В Верховный Совет, потом в Думу, поступал законопроект о приватизации, начиналось обсуждение, но все это было впустую. Чубайс только ждал перерыва в заседаниях парламента, чтобы положить на стол Ельцина декрет, где было все, что нужно Чубайсу и его клиентам. Президент подписывал, и бумага становилась законом, утверждения Думы не требовалось. Практика обхода парламента была заложена в российской конституции 1993 года, трюк заимствовали у Столыпина. В благодарность за помощь в подкручивании законов, огромные суммы из института Сакса через Шляйфера шли в сеть псевдо-частных организаций, созданных Чубайсом и его подручными: на политические цели, но также и на их личное обогащение. В 98-ом разразился скандал. Журналистка Энн Вильямсон выпустила в свет разоблачительную книгу, появилась статья в журнале Nation. Сакс сделал вид, что он не при чем, Шляйфер натерпелся страху, потерял синекуру в России, но сохранил профессорство в Гарварде. Странным образом, Гарвард оказался не только источником разрушительных реформ, но еще и центром коррупции.
--
У меня это плохо укладывается в голове.
--
Ничем не могу помочь. Могу добавить, что с такими советниками, русские, сами мастера коррупции не из последних, добились многого. Новая номенклатура, Чубайс, Гайдар, Бойко и прочие, загребали двумя руками и давали заработать своим друзьям. Делалось это практически в открытую. Чубайс, будучи главой ведомства по приватизации, постоянно получал многомиллионные дотации и беспроцентные займы от богатых клиентов. Когда в его зарегистрированном доходе за 96-ой год обнаружились 300 тысяч зеленых сверх зарплаты, он заявил, что на Западе все так поступают. Все были настолько уверены в будущем родины, что немедленно переводили деньги заграницу. Успехи, на которых настаивал президент Ельцин в декабре 91-го года, разумеется, имели место, только показывать их было неудобно. Власти принялись лакировать действительность в надежде, что иностранные дяди с капиталами принесут желанное благосостояние. Хвастались процентом приватизации, но оказалось, что это никого не впечатляет, разве что Вилю Клинтона да Алика Гора. Пришлось обуздать инфляцию, тем более с запада все чаще этого требовали. Рецепт был простой. На госпредприятиях все еще работали многие миллионы людей. Им с завидной постоянностью задерживали зарплату на несколько месяцев, частные хозяева делали то же самое. Денежная масса на рынке упала, рост цен замедлился. Нехватка ликвидности, наличных денег, породила бартер. Товарищ Сталин перед смертью в работе "Экономические проблемы социализма" тоже призвал заменить тоговлю и денежное обращение прямым товарообменом. Кое-где учителям зарплату стали выдавать водкой. Остряки злословили, но учителя водку брали: лучше, чем ничего. В Алексинском районе Тульской области -- это на Оке, я там бывал -- пошли еще дальше. Комбинат бытового обслуживания стал принимать пустые бутылки вместо денег. Хочешь постричься -- приноси пять порожних посудин. Для стабилизации валютного курса рубля правительство брало взаймы деньги -- на короткий срок и под грабительские проценты. Когда приходило время платить по этим бондам, выпускались новые, на следующий период. С помощью такого балансирования на слабо натянутой проволоке, курс рубля поддерживали на уровне 6-7 за доллар. Жаль только, что долго так продолжаться не могло. Сколько веревочке не виться... С падением мировых цен на нефть этот мыльный пузырь взорвался. Вот как, в общих словах, мы дошли до жизни такой.
Сергей шумно, заразительно зевнул, глаза у него слипались.
--
Ты меня, Боря, прости великодушно, но с разницей во времени я больше сражаться не в силах. Засыпаю, хоть убей. Наверно, мои объяснения для тебя тоже как шоковая терапия. Если теперь все кажется еще более запутанным, чем прежде, ты того, не бери в голову, постепенно все разъяснится. Завтра я улетаю в Чикаго. Провожать меня не надо, заедут люди, доставят в аэропорт и в самолет посадят. Вернусь через два, много три дня, я дам знать. Тогда, честное пионерское, наговоримся всласть.
ДВА
--
Он вернулся из Чикаго через пять дней, ни разу и не позвонив. В нем была заметна перемена. То ли первоначальный шок от погружения в американскую жизнь поослаб, то ли что другое, но Сергей был теперь больше занят своими мыслями, нервности, порывистости в его манерах поубавилось. Взгляд, прежде изучающий, сверлящий, насмешливый, стал грустный.
--
Вот и я, явился не запылился. Что при тамошних ветрах немудрено. Город интересный, неожиданный. Chicago, Chicago, -- пропел он довольно музыкально. -- Вот ведь не люблю Синатру, а привязалось. Ничего, пройдет, я думаю. Ты думаешь, я забыл свое обещание -- просветить тебя по поводу новейшей российской истории? Помню и намереваюсь выполнить. Да, пока не забыл...
--
Он вышел в другую комнату, откуда вернулся с большим плоским свертком. Разрезав перочинным ножом обертку, он достал картину в раме: обнаженная пышногрудая женская фигура возлежала на кушетке или козетке, которую художник поместил посреди стилизованного леса, поросшего остролистными цветами и растениями.
--
Руссо, если не ошибаюсь?
--
Он самый.
--
Хорошая копия, я хотел сказать -- репродукция.
--
Недурная и с маленьким секретом.
--
Сергей ловко перевернул картину и удалил кусок картона, вставленного заподлицо с рамой. Борис невольно вздрогнул. Внутренняя полость была плотно заполнена пачками стодолларовых купюр. Сергей был откровенно доволен произведенным эффектом.
--
Что это, дядя Сережа? Я не понимаю.
--
Это, Боренька, дензнаки США на сумму 160 тысяч долларов, новыми рублями больше трех миллионов, только рубль ползет вниз.
--
Я не уверен, что хочу хранить эти деньги.
--
Зачем их хранить? Они твои, распоряжайся, как душе угодно.
--
Дядя Сережа, я такого подарка принять не могу! Никак не могу.
--
Первым делом, мы условились, что я Сергей, никакой не дядя. Во-вторых, где ты углядел подарок? Это твое законное наследство. Потребуется, я бумагу напишу, только это, наверно, не имеет смысла из-за налогов.
--
У тебя что, не дай Бог, обнаружили тяжелое неизлечимое заболевание?
--
Пока нет, но мне, мой милый, 64 года, всякое может произойти. Я решил наследственные дела уладить сейчас, благо я здесь. Вот и все. Никаких оговорок и условий, как в английских романах.
--
Но почему мне, у тебя имеются прямые наследники?
--
Не ки, а ца. Наследница, моя дочь Люда, получит свою долю, не изволь беспокоиться. Она под рукой, в России.
--
Если не секрет, сколько же ты ей завещаешь?
--
Тысяч я думаю пятьдесят с хвостом.
--
Нет, нет, я не могу принять этого так называемого наследства, оно принадлежит Люде.
--
Которую ты добрых 20 лет в глаза не видел и которая вспоминает про меня тогда только, когда у нее нужда в деньгах.
--
Тем более я не хочу стоять между вами. Она как-никак тебе дочь, а я двоюродный племянник, седьмая вода на киселе.
--
У тебя такие же права, потому что... Потому что... Потому что я, как это говорится, твой биологический отец.
--
Что?! Что ты говоришь?
--
То, что ты слышишь. Вот ведь, прости Господи, привязался! Не хотел я этих материй касаться, но, боюсь, придется.
--
Сергей в сердцах стукнул кулаком по коленке. Вид у него был злой, растерянный. Он потер виски кончиками пальцев и откинулся на спинку стула. Какое-то время оба молчали. У Бориса комок поступил к горлу. Он вдруг вспомнил, что, когда они с матерью уезжали из Москвы -- тогда все думали, что навсегда, -- отец не пришел их провожать, за все это время ни разу не написал. Сергей снова заговорил, голос у него был сдавленный и без прежнего апломба.
--
Ты на меня, Боря, не сердись. Я понимаю, тема эта того -- болезненная. Вот ведь терпеть ненавижу этих русско-достоевских излияний, а никуда не денешься. Не миновать тебе выслушать мою историю, чуть не сказал исповедь.
--
Извини, что перебиваю, но может чаю заварить и вообще?
--
Чаю сделай, этого ирландского, и водки дай. Я последнее время не по этому делу, но сегодня не миновать вмазать, душа горит.
Пока Борис возился на кухне, Сергей вставил картонку в раму и прислонил картину к стене, лицом вперед. Они выпили по две рюмки водки, не чокаясь и глядя друг другу в глаза с понимающим видом, закусили огурцами и миниатюрными бутербродами с селедкой, стали пить чай.
--
Знаешь анекдот про маму и два сына? Не знаешь? Что с тобой поделаешь, с эмигрантом! Это не анекдот даже, а шутка, присказка. У мамы было два сына, один умный, а другой футболист. Так вот, я этот пресловутый второй сын, хотя был у мамы единственным ребенком. Сколько себя помню, я всегда играл в футбол. В моем детстве, в сороковых, мячи были роскошью, поэтому мы гоняли тряпочные, брали старый чулок, набивали тряпками, а вместо ворот ставили два кирпича. Большой футбол знали исключительно по репортажам Синявского, но все равно наши дворовые мини-команды назывались Спартак, Динамо и, конечно, ЦДКА, в которой я был главный нападающий, Всеволод Бобров. Так оно продолжалось лет ло шестнадцати: футбол как образ и цель жизни. Играл за школу, за сборную района, даже попал в сборную Москвы. Вот в девятом классе наш учитель физкультуры Виктор Николаевич Кесарев по кличке Корамор соблазнил меня в легкую атлетику. Забавный был мужичок, простой, без затей, малокультурный, но дело свое любил. Ему в школе нехватало легкоатлетов, это ежу ясно, но он представил дело так, что мои интересы стоят на первом месте: ты, Сергей, футболист неплохой, но один из многих, попадешь ли ты в команду мастеров -- это большой вопрос. Я и сам над этим задумывался: взять меня в юношескую сборную взяли, но держали в запасе, выпускали на поле только в конце игры на замену. Легкая атлетика, сказал Корамор, как индивидуальный вид спорта имеет большие преимущества при поступлении в ВУЗ. Я согласился попробовать, и дело у меня пошло. Когда я в первый раз прыгнул в длину за шесть метров, Корамор меня поздравил с побитием мирового рекорда Александры Чудиной, нужды нет, что женского. За год с небольшим я выполнил норму мастера спорта, это открыло мне все двери. Через год я студентом МГУ.
--
На каком факультете?
--
На экономическом. Это спортивные боссы так решили. Один из них объяснил мне все с предельной простотой: факультет не играет значения, важно, что ты теперь студент самого главного в мире учебного заведения. Твое дело защищать спортивную честь университета, а уж он о тебе позаботится, захочешь на другой факультет, пойдем навстречу. Очень скоро я оценил преимущества экономического: лабораторных работ нету, предметы идеологические, т. е. болтологические, экзамены устные. Преподаватели относились к спортягам дружелюбно, практически ничего не спрашивали. Точно в песне: эх, хорошо в стране советской жить, эх, хорошо страной любимым быть... Когда ты успешный спортсмен, все тебя любят: страна, девушки, начальство. Не утруждаясь особенно, я благополучно прошел курс наук и был оставлен в аспирантуре. Из-за бесчисленных травм моя спортивная карьера к этому времени окончилась, но все равно я был ценный кадр: член партии, свой, с чистым пятым пунктом, тоже немаловажный фактор. Сдав кандидатские экзамены, я принялся за писание диссертации, которая, дай Бог памяти, трактовала особенности интенсивного развития сельского хозяйства -- в хрущевские времена очень актуальная, модная тема. Время моего рассказа -- лето пятьдесят седьмого года, фестиваль молодежи и студентов в родной Москве. Университет принимал огромное количество иностранцев, поэтому многим преподавателям и аспирантам вместо летнего отпуска предписали заниматься устройством, питанием и развлечением гостей. Мне досталась французская группа из Гавра. Переводчики были нарасхват, мне, сколько я ни старался, давали одних зеленых филологов. Зная как у нас учат чужеземным языкам, я старался заполучить что-нибудь посолиднее. Здесь я вспомнил про Розалию, Розу, жену моего кузена Юры, вспомнил, что она профессиональный переводчик в издательстве, знает французский в совершенстве, что мать ее то ли родилась в Париже, то ли там выросла. Юра был в командировке. Преодолевая застенчивость, я обратился к самой Розе, которую я тогда едва знал, видел несколько раз на семейных сборищах. Поначалу она отказалась наотрез: я переводчик письменный, на работе завал и прочее. Я настаивал, просил и умолял, чтобы выручила родственника, что приличного, даже просто сносного переводчика мне уже не найти, пусть она возьмет отпуск, я буду ей по гроб жизни обязан. В конце концов дело сладилось. Роза договорилась на работе, что ее на время фестиваля прикомандируют к университету. Ее помощь была для меня в эти дни критической: палочка-выручалочка, спасательный круг, называй как хочешь. Думаю, что без нее я бы обязательно наломал дров, вышел из себя или на слэнге тех лет бросил струмент. Я был поражен, как тактично, но твердо вела себя Роза с французами, которые вопреки пролетарской идеологии требовали удобств и услуг, которых в Москве и в помине не было. К моему вящему удивлению, она так же непринужденно находила верный тон в разговорах с советскими администраторами, которые тоже не подарок. Не знаю, как бы я без нее обошелся.
--
Сергей, ты вот говоришь фестиваль, фестиваль, как само собой разумеющееся, но я понятия не имею, о чем речь. Фестиваль искусств?
--
Моя промашка, забыл, что тебя тогда еще на свете не было. По тому времени, это было крупнейшее политическое мероприятие. На Всемирный фестиваль демократической молодежи и студентов пригласили коммунистов и левых со всего мира. Наряду с обычной пропагандой -- митинги, резолюции и прочее -- в Москве была также устроена обширная культурная программа: выставки, концерты, спортивные соревнования. Вопреки намерениям устроителей, фестиваль принес к нам за железный занавес множество чуждых, нежелательных влияний: западные прически, моды, манеры, музыку и картины. В Москве состоялась первая за несколько десятилетий выставка западной живописи, где был представлен абстракционизм и прочие крамольные течения. Выставка породила первую волну советских нонконформистов. Другие последствия тоже были. Кривая венерических заболевания резко пошла вверх, равно, как и кривая проституции. Гостиницы и общежития, где проживали иностранцы, осаждали московские дамы легкого поведения, профессиональные и самодеятельные. Их ловили, брили головы, выселяли из столицы. Было шумно и весело. На несколько дней многими овладело бесшабашное, беззаботное настроение: живем один раз, будь, что будет, одним словом, карнавал. В этой атмосфере наши отношения с Розой очень скоро стали близкими, интимными. Ты понимаешь, что мне нелегко в разговоре с тобой взять правильный тон. И не потому только, что Роза твоя мать и прочее, но еще и потому, что это были первое в моей жизни серьезное чувство к женщине. Звучит глупо, как из пошлого романа, правда? Я знаю, я не умею говорить про чувства. В детстве я сторонился девчонок, распространенное явление. Мы, настоящие парни, высказывали презрение к слабому полу, утверждали, что с ними не о чем говорить и т. д., но это было от застенчивости. В глубине души я завидовал мальчишкам, у которых были сестры. Ты как психолог можешь это растолковать научно и профессионально. Для посторонних дело выглядело иначе. Я, как говорится, пользовался успехом у женщин, но всегда это были девицы, которые ошиваются вокруг знаменитостей любого масштаба -- актеров, спортяг и тому подобных -- в надежде, что их подцепят.
--
В Америке говорят groupies.
--
У вас на все найдется термин, это преимущество. Хотя погоди, у нас тоже было для них название: телки. Поскольку все мои прежние девушки были указанного типа, групешки, отношения с ними больше напоминали случки, извини за грубое определение. Встретились, сходили в кино или ресторан, переспали и разошлись. Без эмоций. Никаких обязательств. Была без радости любовь, разлука будет без печали. С Розой общение происходило в другой плоскости, строилось, если угодно, на иной основе. Она пыталась понять то, что ты ей говоришь, прочие только старались произвести впечатление.
--
Сергей, имей совесть. По-твоему, эти девицы не имели интеллекта, пусть не очень развитого, жизненной позиции, наконец, личности. Это нечестно.
--
Ты прав. Наверно, все это у них имелось, но мне они показывали другую сторону. Поверь, я не пытаюсь каламбурить. Роза была привлекательная, иногда кокетливая женщина, любила хорошую одежду и вообще красивые вещи, обожала сидеть в ресторанах, но это не заслоняло ее личности, не составляло ее сущности. Ты сразу чувствовал, что она живет культурой, литературой, музыкой, музыкой особенно. В культурном отношении она была, увы, на две головы меня выше, это я был вынужден признать, про себя, разумеется. Со временем она научила и приучила меня слушать классическую музыку, которую я тогда на дух не переносил, приобщила к серьезной литературе. От нее я впервые услышал, как важно знать иностранные языки. Без этого, говорила она, навсегда останешься провинциалом, с кругозором цыпленка. Я сопротивлялся, хорохорился, обижался, но постепенно свыкся с ее взглядами. Все равно в наших отношениях с самого начала была червоточина. Это звучит наивно, детски, но я чувствовал, что не могу, говоря грубо, увести ее у Юры.
--
Объяснись, я не вполне понимаю.
--
Юра был важная шишка, корреспондент ТАСС, занимал определенное положение в нашем социалистическом обществе. Денег у него было куда больше моего, ему все двери были открыты. Я, всего тремя годами моложе, был ноль без палки, бывший спортяга, аспирант с доходом 900 рублей в месяц. Провести вечер в Национале стоило, дай Бог памяти, рублей сто пятьдесят. Ты скажешь: пустяки, есть вещи поважнее денег. Разумеется. У Юры на видном месте красовался магнитофон Грюндиг, стоивший в камке тысяч пятнадцать или двадцать, благодаря этому Роза могла наслаждаться своей коллекцией потрясающих записей, а я никак не мог собрать монет на простенькую рижскую радиолу за тысячу. Это одна маленькая деталь, были и другие. Роза с Юрой проживали в роскошных хоромах в небоскребе на Котельнической набережной, а мы с матерью в коммуналке на Полянке: восемь соседей, один сортир. Оно конечно, с милой рай и в шалаше, но меня мороз продирал при мысли о том, какой образ жизни я могу предложить Розе. Только не подумай, что я жду сочувствия к моей тогдашней бедности. Такие дела, Боря. Был еще один аспект. Я чувствовал себя кругом виноватым перед Юрой: обманул его доверие, предал. Как бы то ни было, разговор о нашем будущем так и не состоялся. Мы жили день ото дня, тем более, что физическая сторона любви была у нас постоянно на уме. Юрина командировка затягивалась, он был в какой-то бригаде, собиравшей для Хрущева данные о целинных землях, однако она подошла к концу. С тех пор мы могли видеться только украдкой, изредка, один-два раза в неделю и с большими сложностями, но я не хочу входить в эти подробности. Потом они уехали в санаторий: Юра это заслужил. Разумеется, переписку мы не вели. По возвращении Роза объявила, что уезжает в командировку во Францию, Юра устроил. Она пробыла там больше месяца, за это время не написала мне ни разу. Вид у нее после Парижа был сногсшибательный и европейский, но другая перемена стала заметна. Да, сказал она с вызовом, я беременна (Веришь или нет, она сказала брюхата, это она из писем Пушкина взяла, он всегда так выражался: Наталья опять брюхата). Это наш ребенок? -- Мой. Через много лет она мне подтвердила, что ребенок от меня, но я это и тогда знал... Накануне Нового года у нас случилась первая серьезная размолвка. В поисках, куда себя приткнуть в новогоднюю ночь, на кафедре разговорился с коллегой, который, был такой же неприкаянный. Перебирая знакомые компании, про одну из них он сказал: хороший дом и кормят на убой, но идти не стоит -- будет много жидов. Я вспыхнул, но не нашел, что сказать. Когда я рассказал про это Розе, она была вне себя: ты не лучше других, такой же жлоб и антисемит. Чем больше я оправдывался, тем больше она входила в амбицию. Она прочла мне лекцию. В русском языке все еврейское несет отрицательную коннотацию. От этого никуда не деться -- наследие православной церкви. Большинство русских не настроены враждебно к евреям, но стесняются этого, отчего происходят смешные и одновременно оскорбительные выражения вроде: хотя еврей, но хороший человек. В присутствии антисемитов они тушуются, ну как ты давеча. Я взорвался: Если русский народ такое дерьмо, то, может быть, не стоит прятаться за его широкую спину. Роза залилась слезами: она не ожидала от меня подобной черствости. Легко, но крайне неблагородно попрекать малый угнетенный и веками преследуемый народ тем, что он пытается выжить в невозможной, бесчеловечной ситуации. Мне стало неловко, я попросил прощения и, чтобы перевести разговор на другую тему, спросил, что собственно означает коннотация. Этот невинный вопрос буквально разъярил Розу: пора заняться своим образованием, товарищ попрыгун, иначе на всю жизнь останешься таким же невеждой, как прочие питомцы твоего черносотенного университета. Отвесив мне этот комплимент, она ушла, хлопнув дверью. Я, видимо, должен тебе кое-что объяснить...
--
Надеюсь, не насчет коннотации. Не забудь, что я по образованию психолог. Кстати, в русском языке, кажется, нет установившегося термина коннотация. Говорят дополнительное значение, оттенок значения, а в логике -- созначение.
--
Спасибо за справку. Кстати, у меня даже в мыслях не было просвещать выпускника Колумбийского университета. Куда мне с суконным рылом в калачный ряд! Нет, это насчет Розиного пятого пункта. Папаша ее был татарин, а мать еврейка, в метрике оба указаны русскими. Следовательно, Роза по паспорту проходила как русская. Позднее я обнаружил, что в тридцатых благословенных годах, когда якобы процветала дружба народов, подобная предусмотрительность была в ходу у некоторых партийцев. Мне довелось встретить, наприклад, одного русского, родителя которого были карабахский армянин и американка. Кстати, дети наркома Литвинова, типичного, как из анекдота, еврея и его жены-англичанки тоже были записаны русскими.
--
Извини, что перебиваю, но мне бы хотелось больше узнать про маминых родителей. Она много раз грозилась мне все обстоятельно рассказать, но так дело до этого не дошло.
--
Я могу тебе сообщить только, что знаю от Розы. Отец ее был, как я уже сказал, казанский татарин, который вступил партию большевиков во время граждансктй войны совсем мальчишкой, лет пятнадцати или шестнадцати, потом его послали учиться. Он проявил способности -- к языкам и вообще, по каковой причине в конце двадцатых попал в иностранный отдел ОГПУ. В Париже познакомился с твоей будущей бабкой, Эсфирью. Происхождение ее интересное, связано со скифским золотом. В конце девятнадцатого века Лувр проиобрел сенсационный объект -- тиару Саитаферна, массивную золотую корону пятого века до н. э. Цена была по тем временам астрономическая, несколько сот тысяч франков. Французы поторопились с покупкой, не спросив совета лучших экспертов, потому что те были в Германии или в России. Скоро из этих стран стали раздаваться голоса, что тиара -- несомненная подделка. Указывали на одесского золотых дел мастера Израиля Рухомовского, который продавал похожие изделия. Когда к нему обратились, он все отрицал. В 1903 году некий француз объявил, что это его работа. Тогда в газете появилось опровергающее письмо из Одессы: тиару все-таки изготовил Рухомовский, получил за свои труды две тысячи рублей и теперь справедливо возмущен, как бесчестно торговцы употребили его изделие. В Париже лучшие ювелиры продолжали считать, что такая прекрасная тиара могла быть изготовлена только в древности. Кончилось тем, что по приглашению газеты Фигаро Рухомовский приехал в Париж и на месте изготовил несколько экспонатов, подобных луврскому, они до сих пор высоко ценятся среди антикваров. У него было чувство юмора. На одном изделии изображены два Саитаферна. Один в короне сидит на саркофаге, другой с стоит в скорбной позе с непокрытой головой, а мальчишки играют в футбол его короной. Этот ювелир был твой прадед. Его дочь, твоя бабка Фира, с детских лет жила в Париже в семье родственницы, кончила там школу, поступилв Сорбонну, но встретила твоего деда и уехала в Россию. В Москве в тридцать четвертом родилась твоя мать. Ее отец, Федор Архипов, кажется татарское его имя Фатхи Ахмалетдинов, работал на Лубянке, в центральном аппарате НКВД, они получили квартиру неподалеку в Большом Комсомольском переулке. Идиллия скоро оборвалась, он попал в первую волну чисток в НКВД, когда Ежов расправлялся с кадрами Ягоды. Розину мать взяла под свое крыло Розалия Самойловна Землячка, старая большевичка, которая имела какое-то отношение к семье Рухомовских. Я думаю, что Розу назвали в честь Землячки, хотя она была склонна считать, что в память Розы Люксембург. Про Землячку рассказывали не очень лестные вещи. По окончании гражданской войны в Крыму, в горах, скрывалось много народу -- "зеленые", врангелевцы и прочие. Им объявили амнистию при условии, что сложат оружие. Они поверили -- и были расстреляны. Их было много тысяч, до 80. Так вот, приказ отдала Землячка. Розину мать она, однако, избавила от страшной участи репрессированных жен. Роза, мало любившая большевиков, всегда яростно защищала Землячку. Вообще, у Розы было сильно развитое моральное чувство. Это у евреев в генах, говорила она, этика -- главный элемент иудаизма, он сделал евреев такими, какие они есть.
--
Вот уж никогда со мной она так про иудаизм не говорила. Я только малость нить потерял. Ты остановился на том, как она ушла, когда ты не встал грудью на защиту еврейского народа.
--
Было дело.
--
Вы что, расстались ненадолго?
--
Года на два с лишним. Сначала ты родился, потом, знаешь, период материнства и младенчества. За это время мы виделись только на семейных сборищах. Еще они с Юрой пришли ко мне, когда мать моя умерла, в пятьдесят девятом... Еще прошло время. Как-то летом сижу я дома, книгу читаю, звонок в дверь. Открываю -- Роза. Войдя в комнату, мы, как говорится в романах, бросились друг другу в объятья. В русской литературе не найдешь любовных эпопей наподобие Ромео и Джульетты или Манон Леско и кавалера де Грие, кажется, наша с Розой история такого рода. Ты как к Шостаковичу относишься?
--
Сильный талант, но я предпочитаю музыку, где больше гармонии.
--
А я его часто слушаю. Сначала казалось ничего особенного, а потом привязался, не то слово, стал находить резонанс. Может быть, потому, что трепаная моя жизнь напоминает симфонию Шостаковича.
--
Погоди, погоди, какую симфонию?
--
Про его музыку часто говорят, что это ирония или даже цинизм, а это просто человеку больно. Какая симфония? Ну, эта, где под конец этот дикий танец или марш, шестая. Такие дела. Вот, вкратце, мой жизненный путь и моя исповедь.
--
Послушай, я ничего не понимаю...
--
Ты не одинок.
--
Нет, серьезно. Ты грозился рассказать про ваши с мамой отношения. И еще относительно эти злополучных денег.
--
Я это и сделал, как умел, плюс дал ссылки на классическую литературу. Во мне, согласись, нетрудно найти сходство с Ромео, Роза -- Джульетта, прочие детали -- у Шекспира. Что касается денег, то я их заработал и будучи примерным отцом завещал своему первородному сыну, вот и весь сказ. Я притомился, устал, иду спать. Все.
ТРИ
--
--
Несколько вечеров они по настоянию Сергея посещали джазовые клубы, домой возвращались поздно и сразу шли спать. Борис не знал, как себя вести. Картина Руссо теперь висела на стене в комнате Сергея. В субботу, когда заполночь они добрались домой после программы Кларка Терри, Сергей потребовал чаю.
--
Какой музыкант, это надо же! Я, знаешь, пристрастился к джазу недавно и, скорее всего, на ваш американский глаз выгляжу как провинциал. Взапой слушаю то, что здесь давно забыли. Я постоянно кручу диск Кларка Терри с Монком, шестьдесят какого-то года, Там есть одна вещь, Одной ногой в канаве. Это про меня.
--
А я думал, что твою судьбу отразил Шостакович.
--
Шостакович тоже. Шум смерти не помеха. Ты, небось, злишься на меня, что свое повествование бросил на середине. Не серчай, мужик, войди в положение. Мне эти разговоры дорого даются. Садись, сейчас я тебе все выложу. Как на духу. Значит, так. Второй этап нашей эпопеи, она же сага, продолжался до осени 64-го, до октября, когда я женился. Я дату привожу, чтобы была историческая перепектива. Интересное совпадение, только отгуляли мою свадьбу, Хрущева скинули. Начался новый этап. В жизни страны и в моей жизни. Но вернемся малость назад. Я окончил аспирантуру, защитил диссертацию, стал преподавать политэкономию. Роза после твоего рождения года два провела дома, потом вернулась в свое издательство, гда ей позволяли работать по большей части на дому. Относительно того, какие отношения были в это время у Розы с Юрой, должен тебя разочаровать. Мы с ней этой темы предпочитали не касаться. Думаю, но это догадка, что они все больше отдалялись друг от друга. Юра работал в ТАСС?е, по роду службы был обязан врать на весь мир о том, как все прекрасно в стране победившего социализма. В этом мы все были похожи. И я, и Роза делали на работе то же самое. Но дальше сходство кончалось. Приходя домой, Юра продолжал нести ту же самую бодягу, говорил о преимуществах социализма, о том, что наши люди живут лучше всех на свете и т. д. Я его не сужу, ему не нравилось раздвоение, он хотел быть цельным советским человеком 24 часа в сутки. Среди журналистов сие была большая редкость. Преобладали типы, которые не упускали случая позлословить по поводу глупостей и гадостей родной власти, особенно по вечерам за бутылкой водки. Они могли при случае слезу пустить, однако каждое утро брились, принимали душ и спешили принять деятельное участие в сотворении этих самых гадостей. Роза читала самиздат и западную антисоветчину, Юра не хотел к этим вещам прикасаться. Она бесилась от его равнодушия к несправедливостям, прошлым и текущим. Это мелочи, отмахивался он, трудности роста, генеральная линия у нас направлена на благо народа. Какая черствость, какое лицемерие, говорила мне РОза, Юра пользуется привилегиями советской элиты, поэтому закрывает глаза на теневые стороны режима. Я пробовал возражать: ты глаза не закрываешь, но благами все равно пользуешься. Ты упрощаешь, горячилась Роза, то, что со мной происходит, это трагическое раздвоение, связанное с двойственностью положения интеллигенции. Я хмыкал, мы ссорились, но скоро мирились. Сам я старался не углубляться. Мне казалось, что главное -- это личная порядочность, надо не подводить друзей, не обижать слабых, держать свое слово и прочее, остальное не наше дело. Байки, которые я пел на лекциях по политэкономии, ни я, ни мои студенты всерьез не воспринимали. Это было необходимо, обязательно, но не имело отношения к реальной жизни. Все равно, как религия. С Розой было трудно. Наши отношения держались на любви, я не боюсь этого сказать, но это не была идиллия. Она постоянно металась, всегда чего-то искала, чего не было, может быть, совершенства. Я несколько раз заводил речь, не лучше ли ей уйти от Юры, но все было впустую. Она не хотела, чтобы ребенок, ты то есть, пережил развал семьи. Это была щекотливая тема, и я не находил убедительных аргументов. Вдобавок, Роза была очень близка с Юриной матерью, которая проживала вместе с ними. Та была подругой детства Фиры, Розиной мамы. Словом, роковой узел. Розу беспокоило, что я не читал умных книг, проявлял равнодушие к культуре, остро переживал футбольные события. В этом отношении мало что изменилось с детства, разве что теперь я болел за Спартак. Мало-помалу она приучила меня слушать классическую музыку, не без борьбы, но это ей удалось. Юра доставал абонементы и билеты в самые недоступные места, но сам ходил редко, поэтому я часто сопровождал Розу и maman. Потом пришла очередь иностранных языков. Роза было взялась учить меня французскому, но эта затея быстро выдохлась. Когда я высказал желание переключиться на английский, мы решили, что это имело смысл. Стали искать преподавателя. Лучше Киры никого не найти, заявила Роза. Подруга Кира несколько лет прожила с мужем в Лондоне; разведясь, преподавала язык дипломатам и кагэбэшникам. Дело действительно пошло, через полгода я мог читать настоящие газеты, Times и International Gerald Tribune. Скоро эти занятия пришлось оставить. Знаешь, сказала Роза, у Киры слишком напряженный график. С чужого воза хоть посреди дороги, согласился я. Кира, из-за наших с Розой отношений, отказывалась брать деньги за уроки. Летом 64-го года по возвращении из отпуска перед началом учебного года я нашел в почтовом ящике записку: позвони немедленно и сразу, в Розином энергичном стиле. Она приехала очень быстро после моего звонка: официальная, напряженная, в темном деловом костюме. На кремлевский прием собралась? -- поинтересовался я. Она шла в ЦК на собеседование: Юру оформляли в Париж. Поздравлялю, сказал я. Роза заплакала. В чем дело? Что-нибудь случилось? Она продолжала всхлипывать: мы должны расстаться. Почему? Мне показалось, что это у нее такое настроение, знаешь, по женской части. Неожиданно для себя я стал декламировать Есенина:
Вы говорили: нам пора расстаться,
Что вас измучила моя шальная жизнь,
Что надо вам все выше подниматься,
А мой удел катиться дальше вниз.
Браво, сказала Роза, слезы текли ручьем. Господи, можешь ты объяснить, что случилось. Я больше не в состоянии выносить эту ложь, эту фальшь. Мы не живем, мы воруем. Так, подумал я, романс Вертинского Прощальный ужин. Тебе пора устроить свою жизнь, ты должен жениться, завести детей. Расстанемся по-хорошему, без сцен и мордобоя. Это назначение в Париж -- провиденциальный знак. Дожили, подумал я, но промолчал. Я ухожу, сказала Роза, не удерживай меня, а то я никогда не уйду. Кире позвони, теперь она может выкроить для тебя время. На этой трагикомической ноте мы расстались. Некоторое время я надеялся, что это каприз, который пройдет, но они действительно укатили в Париж. Занятия с Кирой возобновились, скоро их характер изменился. Недавний перерыв был из-за того, что Роза меня к ней приревновала. Я Кире нравился, если употреблять распространенный эвфемизм. Один мой знакомый любил зубоскалить в подобных случаях: я понимаю -- общность идеалов, но зачем же спать в одной постели. Мы решили пожениться. Инициатива принадлежала Кире, я не возражал. Опьянения, страстей роковых в наших отношениях не наблюдалось, но, может быть, Роза права, пора остепениться. За день до свадьбы позвонила Роза: я к тебе зайду. Ты в Москве? Вид у нее был встрепанный, помятый. Кира часами занималась своей внешностью, Роза об этом мало заботилась. Поздравляю, сказала она, ты быстро утешился. Я пришел в бешенство, но не знал, что сказать. Вечером улетаю в Париж, сказал Роза. Я дал себе слово больше с ней не встречаться. В положенный срок у нас с Кирой родилась дочка, в остальном этот брак был катастрофой. Каждый день в каждой ситуации я сравнивал ее с Розой, понимал, что это несправедливо, и ничего не мог с собой поделать. В 67-ом завел разговор об уходе. Начал издалека: давай поживем врозь какое-то время, успокоимся, разберемся. Катись, сказала Кира и отвернулась. Я буду давать деньги на девочку, сказал я. Плевать я хотела на твои копейки. Кира зарабатывала намного больше моего. Слушай, три часа ночи, пора, кажется, в койку.
--
Только если ты устал. Я могу слушать, завтра воскресенье.
--
Как угодно. Уход от Киры совпал с получением кооперативной квартиры. Это был, как говорят англичане, конец главы. Мне исполнилось 33 года. Я считал, что волнения страсти позади, пора позаботиться о карьере. Я уселся за написание докторской. В целом это было вполне посильное предприятие. Нужно было только играть по правилам, заручиться поддержкой правильных людей, сидевших на правильных, стратегических позициях, а в положенное время положить на стол правильного размера и содержания кирпич. Странным образом, самом трудным в этом процессе оказалась необходимость поглощать большое количество алкоголя.
--
Сергей, какая связь?
--
Прямая. На святой Руси алкоголь, водка всегда имеет значение: принципиальное, можно даже сказать -- формообразующее. Здесь я, кажется, малость перехватил, но тем не менее. Не думай, что пьют одни малообразованные массы. Пьют, закладывают, вмазывают, жрут, кушают, жлекают все. Снизу доверху, но также и сверху донизу. По гениальной формуле Вени Ерофеева. То ли верхи пьют, глядя на страдания низов, то ли низы надираются, вдохновленные пьянством верхов. В научных кругах алкоголь лился мощным и широким потоком. Я это, разумеется, и раньше знал, но не вполне представлял масштабы. Отец не вернулся с войны, меня вырастила мама. По контрасту с большинством окружающих женщин, она пьянство не принимала и не извиняла. У нас дома это была крепкая заповедь. Отец, по рассказам, больше двух рюмок никогда не выпивал. Странным образом, трезвость не вызывала у меня протеста. Я пил только, когда требовали обстоятельства, и очень умеренно. Отговоркой был спорт, потом привычка. Теперь положение изменилось. Все нужные мне люди не просыхали. У меня нет выбора, говорил я себе. Без их поддержки невозможно защитить диссертацию в такой эфемерной области, как политэкономия социализма. Все формы общения имели сильный алкогольный привкус Садясь за преферанс, то и дело поддавали. Закладывали перед поездкой на футбольную игру и по возвращении. И так далее. Я уже не говорю о торжествах, юбилеях, прочих табельных сборищах. И почти каждый раз пьянка заслоняла все остальное. Скажу тебе больше, кроме взаимной служебной полезности, больше всего нас связывало то, что было тепло и приятно надираться вместе. Я знаю, что так говорить нехорошо, но, увы, мы были больше собутыльники, чем друзья. Впрочем, человеческое, земное всегда несовершенно. В 68-ом году, в июне, друзья отнесли мою рукопись на суд председателя ученого совета. Он дал свое добро и обрадовался, что рукопись в хорошем состоянии. Оказалось, что некий муж, назначенный к защите в августе, серьезно заболел, и я вполне мог заполнить брешь. Мне уже давно говорили, что зря тяну, что работа готова, но я все что-то подчищал, дорабатывал. Началась гонка. Как одержимый, я договаривался с оппонентами, добывал рецензии, печатал автореферат. За пару дней до защиты, в воскресенье, в пивбаре Дома журналистов наскочил на Юру. Они только что возвратились в Москву: Юра шел на повышение в ТАСС?е. Услышав про защиту, он обрадовался: докторов наук у нас в семье до сих пор не было. Конечно, они придут, уж точно на банкет. Защита во вторник 20-го прошла бесцветно, по плану. После лихорадочных приготовлений все воспринималось как спад, антиклимакс. Они появились на банкете поздно, когда все, включая меня, были сильно нагружены. Роза обняла меня по-родственному, но в глаза смотреть избегала. Слушай радио, сказал Юра. Они пробыли недолго. Мы продолжали праздновать, после закрытия ресторана поехали куда-то допивать. Я добрался домой под утро. Меня мутило, ноги подкашивались, но на душе был подъем. Докторская -- это тебе не женский рекорд перепрыгнуть, подумал я самодовольно, вспомнив Корамора. В постели по привычке включил приемник, поймал Би-БиСи. Благодаря урокам Киры, я мог слушать радио по-английски и не мучался с глушилками. Засыпая, услышал про советские войска в Праге. Вот что Юра имел в виду, подумал я и отрубился. На следующий было много послезащитных хлопот, но то были хлопоты приятные, завершение большого дела. Странным образом настроение у меня было подавленное. Надо отдохнуть, решил я, я это заслужил. Однажды, сидя дома в странном оцепенении, я сообразил: это не усталость, это из--за чехословацких дел.
--
Ты хочешь сказать, что был озабочен политикой Брежнева? Ведь это Брежнев был тогда советским боссом?
--
Не так все просто. Ты хотя и проживал тогда в Москве, но вряд ли сохранил хоть какие-то воспоминания.
--
В десять лет я, разумеется, не мог понимать политической ситуации, но помню, что мама ходила мрачная, с заплаканными глазами. На мои вопросы отвечала неразборчивыми восклицаниями, вроде того, что все потеряно, произошло большое несчастье и все в таком роде.
--
Для Розы с ее диссидентскими настроениями, с обостренным восприятием несправедливости это был страшный удар, катастрофа, крушение надежд. Мое положение и настроение было совсем другое. Я не очень интересовался политикой. Процветающий доцент, без пяти минут профессор, у меня были заботы посерьезнее пражской весны. Было любопытно, что выйдет из затей Дубчека, но это был интерес зрителя на стадионе или в цирке. Я не верил, что Брежнев и КПСС позволят ему зайти далеко, испытывал сочувствие, как к новичку, выходящему на ринг против чемпиона. Но не больше. Так думали многие, кого я знал. Я ничего не имел против чехов, но автоматически предполагал, что они должны оставаться в советской сфере. Интуитивно, в душе мы были империалисты. Курица не птица, Польша не заграница. После вторжения пропаганда как с крючка сорвалась. Чем больше они кричали, тем больше во мне нарастало что-то. Не протест, не осознанное несогласие, скорее глухое недовольство. Официальная позиция была отменно лживая, просто уши вяли. В точном согласии с народной пословицей: врет, как радио. Что-де чехи собирались впустить западногерманских реваншистов, только ввод советских войск предотвратил это несчастье, что Дубчек хотел восстановить власть капиталистов и помещиков. Ну, конечно, без сионистов дело не обошлось. Советские руководителя не могли простить Израилю, что он наклал арабам во время шестидневной войны. Знаешь, кстати, кто руководил агитпропом ЦК в те дни?
--
Не имею понятия.
--
Александр Яковлев, тот самый, идейный папаша перестройки. С первого дня он был в Праге, чтобы врать из гущи событий. Нынче у него хватило наглости заявить, что он-де в те поры ничего не знал и ничего не понимал. Непонятно только, кто ему врал. Горбачев тоже был командирован в Чехословакию -- навести порядок в тамошнем комсомоле. Но это так, лирическое отступление. Что официальная версия -- вранье, это я с первого дня понимал, и все понимали, ну и что? Тренированное холопское сознание подсказывало: так надо, сверху виднее, плетью обуха не перешибешь и вообще не наше дело. Мы были набиты софизмами стадного мышления, принимали без доказательства, что родина как мать всегда права, что ее не выбирают, на нее не обижаются и т. д. С ранних дней советской власти людям вдалбливали, что партия и родина -- одно и тоже. Троцкий, имевший репутацию интеллектуала-бунтаря, и тот заявил: нельзя быть правым перед собственной партией. Все-таки что-то зрело во мне: в глубинах подсознания, в темных закоулках кишечника. Я сидел, как в воду опущенный, в своей одинокой квартире, за окном бушевала прекрасная советская действительность. Я был подавлен, недоволен собой, испытывал отвращение к своей беспомощности, к своему бессилию. Ты скажешь, что с точки зрения моего конформизма это было нелогично, непоследовательно, даже нечистоплотно, и будешь прав. Я всего лишь стараюсь описать, что я тогда чувствовал. Эти августовские метания изменили мою жизнь. Я не поставил свою подпись под письмами протеста, не подал заявления о выходе из КПСС, не пошел на Красную площадь спасать честь русской демократии. Но я впервые -- твердо, сознательно и навсегда -- отделил себя себя от политики правительства. Через несколько дней в институте был митинг. Хочешь выступить? -- спросил меня секретарь парткома, в полной уверенности, что отказа не последует. Нет, не хочу, сказал я таким тоном, что он не настаивал. Чтобы замять неловкость, он рассказал актуальный анекдот тех дней. Советского гражданина спрашивают, какого он мнения относительно событий в Чехословакии. У меня есть мнение, но я с ним не согласен. Раньше я был безотказный исполнитель воли партии. В 56-ом на митинге по поводу событий в Венгрии я по бумажке звонко заклеймил происки империалистов. Во время Двадцать Второго съезда я публично, опять по бумажке, поддержал вынос тела Сталина из мавзолея. Если бы на следующий день его внесли обратно и меня попросили выступить на новом митинге, что ж, я бы не очень удивился. Так надо, а главное -- не наше дело. Моя у смелость сошла мне с рук. Скоре всего, секретарь, циничный карьерист, но неплохой мужик, прикинул, что раздувать дело из разговора без свидетелей не имеет смысла, лично ему оно ничего не даст. Тем более, что недостатка в ораторах не чувствовалось. Но главный результат моей внутренней перемены был другой. Я сам, по внутреннему требованию, стал разбираться в том, как же собственно работает советская система, особенно экономика, откуда берется могущество нашей державы. Но про это завтра.
--
Все завтра, да завтра.
--
Эй, юноша, имей уважение к сединам. Мне надо посмотреть цифирь, приготовиться. А то ты меня раскритикуешь с высоты своего американского всезнайства.
--
Вот уж не по адресу! Но молчу, молчу. Хочешь развлеку перед отходом в койку? Вчера я смотрел по ящику программу про Поля Робсона. Фантастические детали, вряд ли ты их с ними знаком.
--
Я про него ничего знаю. Только помню, как в детстве разинув рот слушал его пение по радио, по-русски на американский манер: Польюшко-полье, едут да по полью гэрои, Красной Армии гэрои...
--
Робсон был женат на еврейке и дружил с поэтом Ициком Фефером. В Году в сорок девятом или пятидесятом он приезжает он в Москву, а Фефера нигде нет. Где мой друг Ицик Фефер, пристает Робсон к своим московским хозяевам. Те мнутся, он настаивает. В один прекрасный день Фефера с Лубянки приводят к Робсону в гостиницу, благо рядом. Фефер сразу показывает знаками, что номер прослушивается, что он сам он за решеткой, но про это нужно молчать, а то секир башка. Что делает Поль Робсон? Во время концерта он на бис поет на идиш песню варшавского гетто.
--
Эту какую же песню?
--
Они так назвали, я тебе могу напеть, разумеется без слов: Там-та-рам-тарам-тарам-тарам-тарам там-тарам-тарам-тарм-тарам-тарам.
--
Господи это, это же известная советская казачья песня: Встань, казачка молодая, у плетня, проводи меня до солнышка в поход...
--
Странно.
--
Что странно?
--
В Америке казаки Обычно ассоциируются с еврейскими погромами, это тебе любой выходец из Восточной Европы скажет. Зачем героям гетто петь казачью песню?
--
Большинство популярных советских песен тех лет написаны евреями и опирались на еврейские народные мелодии, название давали такое, какое требовалось заказчику. Эту, помнится, сочинили братья Покрасс.
--
Понятно. Еще одна деталь. Как ты думаешь, что сделал Робсон по возвращении в Штаты? Заявил, что американские негры никогда не подымут оружия против Советского союза.
--
Что тебе сказать? Загадочная негритянская душа.
ЧЕТЫРЕ
--
Ты мог подумать, что в результате порывистого поступка 68-го года я оказался среди внутренних эмигрантов, мучеников, борцов за справедливость. На самом деле карьера моя двигалась в противоположном направлении. Друзья давно мне внушали, что пора внедриться в военно-промышленный комплекс, хотя бы потому, что там оплата выше. Я то загорался, то сомневался, но после защиты этот процесс закрутился. Мне нашли место начальника отдела экономического анализа и обоснований в огромном НИИ-почтовом ящике плюс я продолжал преподавать. Ты спросишь, зачем в оборонной промышленности вести экономические исследования. Во-первых, потому что выглядело солидно. Мы дескать не просто тратим основную часть бюджета страны, но делаем это с максимальной эффективность. Во-вторых, экономический анализ полагалось делать при начале любого проекта, военного или мирного, иначе нельзя было получить ассигнований. Цифры брались с потолка, лишь бы выглядели хорошо, они подкреплялись сотнями страниц с таблицами и графиками, которые никто и не думал проверять. Еще мы писали обоснования для всевозможных руководящих затей, служивших источником пузатых премий. Советская власть очень поощряла разные усовершенствования. Однако, чтобы получить за них награду, требовалось подтверждение.
--
Подтверждение чего?
--
Что твое изобретение или рацпредложение действительно экономит деньги и материалы. Нужно было представить справку о экономическом эффекте. Эти справки относительно результатов, реальных, а чаще мнимых, готовили мои сотрудники, среди которых были настоящие зубры, виртуозы этого дела. В списки рационализаторов включали важных шишек из главка и министерства, соответственно выгоды для родного государства писались огромные, в миллионах. Справки эти утверждались тем же самым министерством. Разговор про конфликт интересов не заходил, до сих пор не заходит. В итоге по этим сомнительным, часто липовым заявкам выплачивались немалые деньги, хотя настоящим самородкам награды перепадали редко. Нашему отделу постоянно доставалась изрядная толика, мне в первую очередь. Я стал частью истаблишмента, номенклатуры, постоянно заседал на совещаниях высокого уровня, где по сигналу своего руководства подпускал экономического тумана и фразеологии. Для чего им и нужен был доктор наук. Меня регулярно включали в число ведущих разработчиков проекта, это тоже транслировалось в премии. Вдобавок к своей зарплате я регулярно получал еще одну или две. Начальству повыше давали еще больше. Наступило благоденствие. У меня, впервые в жизни, завелись свободные деньги, я мог себе позволить многое, о чем раньше и не мечтал. До меня дошел смысл Розиных слов о трагическом раздвоении. Недовольство-недовольством, но очень нравилось хорошо жить. Правда, в разгар этого процветания я, как крот, корпел над своей моделью советской экономики, которая не имела шансов получить официальное одобрение. Не раз добрым словом поминал Розу -- за то, что усадила меня за английский. Что бы я мог прочесть без языка -- по экономике, особенно по истории? Разве что одного Ключевского.
--
Кстати, какие были у тебя отношения с мамой, с Розой?
--
Погоди, дойдет и до этого дело. В те дни я сделал еще одно открытие, личное. Оказалось, что мой интерес к истории сильнее и глубже, чем у всех кого я знал, а в этом числе были важные особы с устрашающими титулами: членкоры, генеральные конструкторы, директора огромных предприятий. И это не в смысле игры-загадки Угадайка, не потому, что я отыскивал экзотические, малоизвестные факты, ничего подобного. Они, мои именитые знакомые, знали историю на уровне школьного учебника Панкратовой, и ни копейки больше. Это был шок, это было откровение, подобное религиозному. У меня всегда был комплекс неполноценности недоделанного интеллигента, которого в университет и аспирантуру взяли за прыжки. Теперь, прочитав десяток-другой книг, я угодил в знатоки. Только не подумай, что я хвастаю, отнюдь. Я знал себе цену. На бесптичьи и жопа -- соловей. Относительно Розы. Ты еще помнишь, что мы виделись на защите, но мимолетно. Зимой, я точно помню число, 16 января 69-го года, она мне позвонила. Голос был упавший, печальный, подавленный. Сразу пришло в голову, что умер кто-то или под машину попал. Слышал, что в Праге случилось? В Праге? Опять войска ввели? Так они уже там. Да включи ты радио! И без перехода: я к тебе сейчас приеду, а то я с ума сойду. Звучит мелодраматически, не правда ли?. Пока она ехала, я перебирал старые обиды, но увидев ее, про все позабыл. Это был день самосожжения Яна Палаха. Роза сказала с убежденностью Зои Космодемьянской: ни за что я не останусь в этой стране. Чтобы мой сын стал ихним солдатом? Ни за что! Тебе было 11 лет. Зная Розу, я понимал, что это не пустая угроза, не бессильный вопль. Конечно, в 69-ом году эмиграция представлялась фантазией, предприятием за пределами человеческих возможностей. Мы поговорили о том, о сем, она немного успокоилась и уехала. Мы стали перезваниваться, и очень скоро, как легко предсказать, наша связь возобновилась. Роза, кстати, была первая, кому я рассказал свою концепцию советской экономики. Поперву она ее встретила в штыки, фыркнула, что я мудрствую лукаво, обвинила в недостатке гражданского мужества. В такое время, всякий, в ком совесть не уснула, должен бороться с неправедной властью, подписывать письма протеста, выходить на демонстрации, совершать другие подобные героические деяния. Неожиданно для меня самого, я не обиделся, не полез в амбицию. Я просто делаю то, что мне свойственно, то что умею. Этого Роза не ожидала. Она была готова выпалить в меня филиппику килотонн на сто -- стоило мне начать оправдываться. Когда этого не случилась, она остыла, не сразу, но остыла. Мы смогли начать дискуссию.
--
Сергей!
--
Чего тебе!
--
Долго ты будешь меня дразнить и манить этой своей экономической моделью? Это что -- намеренно?
--
Вроде нет. Наверно я не Пушкин, не умею излагать ясно и по делу.
--
Расскажи, как Лермонтов.
--
Ну, ты того, не очень по моему поводу прохаживайся. Родителей следует почитать, даже биологических. Ладно, хрен с тобой. Приступим. Один личный вопрос. Тебе не жалко из красочного, живого, трепетного мира страстей, эмоций, человеческих судеб перенестись в холодное пространство умозрительных построений, скучных фактов, логических абстракций?
--
Да ты поэт! Стихи пишешь?
--
Что за манера отвечать вопросом на вопрос!
--
Ты еще не позабыл, что я наполовину еврей?
--
На четверть, хотя по еврейским законам ты кошерный и стопроцентный, там счет идет по матери. Разве что необрезанный...
--
Слушай, хватит! Что тебе требуется, чтобы приступить к делу? Чаю, водки, бутербродов, фруктов?
--
Хочу быть дерзким, хочу быть смелым, хочу одежды с себя сорвать!
--
Тебе жарко?
--
Невежа, я Бальмонта читаю.
--
У Бальмонта "с тебя сорвать", с дамы то есть.
--
Это неприлично и непочтительно к родителю.
--
К биологическому.
--
Тем более. Начнем пожалуй. В начале тридцатых годов большевики под водительством Сталина произвели революцию сверху, Великий Перелом. Возникшей тогда системой мы и займемся, притом строго в экономическом смысле. Прочие аспекты - политические, философские, юридические, исторические, гуманитарные - нас не будут заботить. В этой системе практически все принадлежало государству или находилось под его полным контролем: земля и ее недра, заводы, фабрики, банки, театры, издательства, плуги, трактора, одним словом, вся серьезная собственность. Крестьянам оставили малые участки земли вокруг домов, но запретили даже лошадей держать. По закону частным лицам не разрешалось владеть средствами производства. В эту категорию марксисты поместили все, что могла быть использовано для извлечения прибыли: станки, машины, орудия. У этой системы не было аналогов в современном мире, разве что в Египте при фараонах. И она, эта тоталитарная система, быстро обнаружила свои преимущества, преимущества для советского государства, разумеется. Перед началом войны СССР производил больше всех в мире танков и самолетов. Стоит вспомнить, что за десять лет до того никакой серьезной промышленности в стране не было. Да что там промышленность, даже в городах канализация и водопрод были далеко не везде. На одном партсъезде, кто-то, кажется, Угланов упомянул об этом, чем дал повод для каламбуров. Мол, что нам нужно проводить -- индустриализацию или сортиризацию. Так вот, в 41-ом году перед началом военных действий у немцев было 3 с половиной тысячи танков, а у русских - во много раз больше. Знаешь сколько?
--
Ннет.
--
Никто не знает. Маленькая история. Гудериан в своей книге написал, что 10 тысяч, ему никто не хотел верить, в первую очередь Гитлер. Реальная цифра на середину 41-го года составила 24 тысячи с лишним. По самолетам разница тоже была разительная: 3 тысячи против 18 тысяч. Да, многие советские модели были устарелые, но мы с тобой говорим о колоссальных производственных мощностях, созданных за короткий срок. Это советское преимущество сохранилось и во время войны. В 42-ом году немцы выпускали примерно 500 танков в месяц, а русские, по германским разведданным, 700-800. Не может этого быть, заявил Гитлер. Получалось, что вести кампанию на Востоке нет смысла. Реальная сила советской промышленности была 2 тысячи танков в месяц. Кончилась война, довольно быстро восстановили экономику, сделали атомную, потом водородную бомбу, потом полетели в космос. Снова технические детали оставляем в стороне. Неважно, что украли какие-то атомные секреты, использовали германские ракеты и т. п. Все равно использовались огромные экономические мощности. Откуда их взяли большевики? Тебе не скучно, юноша? Потому что дальше все пойдет в таком же ключе.
--
Нет, нет, пожалуйста, продолжай.
--
Хозяин-барин. Секрета в моей концепции нет, только трактовка. Сила советской экономики состояла в чудовищной концентрации средств в одних руках, в централизации. В тридцатых годах, в период сталинских пятилеток, большевики могли использовать на развитие промышленности близко к половине ВНП, валового национального продукта. Другим странам, которые прошли через стадию индустриализации, такая концентрация не снилась, они могли вкладывать лишь 15-20 % ВНП. Возникает вопрос, а почему, собственно, большевики не продолжали в том же духе. Тогда бы действительно СССР мог догнать и перегнать Америку. Ответ: из-за демографии. В начале индустриализации население СССР распределялось так: 10% в городах, остальные в деревне. Крестьяне, пардон, колхозники, были для государства золотым дном, совсем, как мужик из щедринской сказки. Можно было забирать львиную долю колхозного урожая, а платить гроши. В 32-ом, когда забрали все подчистую, наступил мор, унесший миллионы жизней. Но и в хорошие годы крестьяне редко ели досыта. Мужички поставляли дармовое пушечное мясо для армии и очень дешевую рабсилу для великих строек. Большевики считали себя партией рабочего класса, однако основой их могущества было крестьянство: чем больше, тем лучше. К сожалению, в результате индустриализации происходил рост городов. Перед войной городские жители составляли уже пятую часть населения. После Сталина процесс урбанизации пошел галопом. СССР ввязался в гонку вооружений, строить нужно было все больше и побыстрее, на то и гонка. За время правления Хрущева создали мощностей в 4 раза больше, чем за годы первых пятилеток. В 1960-м, вскоре после твоего рождения, городское население сравнялось с сельским. Для государства это не прошло даром. Каждый человек, переселившийся из деревни в город наносил удар по бюджету, он обходился государству в несколько раз дороже: жилище, еда, медицинское обслуживание...
--
Но ведь они платили!
--
Что они там платили! Придется тебе объяснить азы социализма. Оплата труда была очень низкая, одновременно цены на основные товары и услуги были твердые, они менялись редко и не отражали затрат труда и материалов, часто субсидировались, особенно на те товары, которые входили в т. н. корзину прожиточного минимума. Ты спросишь, зачем субсидировать, не лучше ли предоставить ценообразование рынку. Но ведь тогда пришлось бы отказаться от тоталитарного контроля, от бешеных темпов роста и прочее. Реальный социализм, сложившийся в СССР, базировался на том, что государство гарантировало городским трудящимся определенный, очень низкий, поспешу добавить, уровень жизни, но зато распоряжалось львиной долей ВНП. Кстати, пункт о государственной гарантии уровня жизни был в программе нацистской партии, но это так, в скобках. В СССР государство держало в своих руках и цены, и зарплаты. Однако пользоваться прелестями этой гарантии реально могли только горожане. Деревенские жители фактически были лишены большинства советских благ, как бы от них отрезаны. Вслух этого никто не провозглашал, но разглядеть это просто. Интересно, что во время войны рационирование, обеспечение населения по карточкам, было введено только в городе.
--
Я все равно не совсем с тобой согласен. Кто мешал крестьянам, колхозникам, покупать субсидированные товары после отмены карточек?
--
Не кто, а что. Физическая реальность. Для них не строили жилищ и культурных учреждений, больничных коек для них было во много раз меньше. Наконец, торговая сеть в деревне совершенно зачаточная по сравнению с городом, поэтому теоретически колхозник мог приобрести некий субсидированный товар, но его в местном магазине не было. Нужно было ехать в город, хорошо если таковой имелся поблизости и там в продаже что-то было. И так далее. Вернемся к исходному пункту. Приток населения в города истощал казну. В начале шестидесятых начались серьезные трудности с продовольствием. По той же причине: количество городских, т.е. реальных едоков возросло. Неурожай 63-го года поставил правительство перед тяжелым выбором: или смириться с открытой нехваткой хлеба в городах, или начать закупки зерна за границей. Они пошли по второму пути.
--
Чем породили жалобы, что Россия из житницы Европы превратилась в иждивенца.
--
Эти понятия относительные. Те, кто так говорят не знают реального положения вещей. Россия действительно вывозила зерно, но не больше 10 миллионов тонн, а СССР начал ввоз с 6 миллионов, в 70-е годы закупал по 15-20 миллионов, в 80-ые 25-30 миллионов, но были годы, когда импорт доходил до 40, 45, даже 55 миллионов, как в 1984. Валовый урожай теперь был больше: рекордный сбор 1913 года составил 80 миллионов тонн, в шестидесятые годы он был на уровне 120-130 -- с учетом населения то же самое, новый рекорд был 237 миллионов в 1978 году. Общественное мнение все равно продолжало твердить, что раньше хлеба куда больше. Но импорт продовольствия был только частью проблемы. Замедлился рост промышленности, потому что в таких сложных отраслях, как химия или электроника, простым увеличением мощностей они мало чего могли добиться. Производительность труда оставалась невысокой -- вопреки призыву Ленина, вывешенному на каждом заборе. Рабочая сила была более квалифицированная и обходилась дороже, но отдача от нее была пропорционально ниже. Наступила стагнация, застой. У меня в мозгах тоже самое -- родной застой, язык больше не ворочается.
ПЯТЬ
--
Интересно, -- сказал Сергей, задумчиво болтая ложкой в чайной кружке, -- что от нас останется, как нас будут вспоминать после смерти?
--
Насчет моей скромной особы не уверен, ты другое дело. В памяти потомков ты останешься как Мастер Невыполненых Обещаний. Знаешь, в музеях пишут иногда под картинами: Мастер Женских Фигур.
--
Не понимаю, куда ты гнешь. Я -- хозяин своего слова.
--
Ну, да, сам дал -- сам взял.
--
Не ожидал, что ты знаешь русские поговорки. Похвально, юноша. Как, кстати, насчет женских фигур?
--
Действительно, как?
--
Я первый спросил!
--
Спросил про что?
--
Я тебя никогда не вижу в женском обществе. Поэтому и спросил. Ты, случаем, не...
--
Не.
--
Не что?
--
Не то, что ты подозреваешь. Я не гомик, не голубой, как теперь у вас говорят. Это первое. Второе, ты уже три или четыре дня увиливаешь от выполнения своего обещания. Мне это тяжело переносить.
--
Тяжело?
--
А ты как думал! Каково все это бедному отроку, сироте, с рождения не знавшему отца, коротающему одинокие дни на чужбине. Вдруг, словно с аэроплана спрыгнул, является человек, объявляет себя отцом, и что же? Доверчивый отрок попадает в паутину лжи. Я уже не говорю про картину с секретом, набитую деньгами мафии.
--
Про мафию откуда взял?
--
Откуда? Вы посмотрите на этого персонажа, он весь удивление. Ты привозишь из Чикаго кучу денег, обещаешь рассказать, разъяснить, но перекладываешь со дня на день, ровно Шехерезада. Потом и вовсе от истории своей жизни, которая, не забудем, должна была открыть мне тайну этого сокровища, соскальзываешь на советскую экономическую модель, но и ту прерываешь на середине. Что прикажешь мне подозревать? Что тут замешана мафия. Или КГБ.
--
Тебе нравится моя модель?
--
Нравится -- не то слово. Я влюблен в нее, влюблен до безумия, содрогаюсь от страсти. С такой моделью мне женщины ни к чему.
--
Браво, Боря! Вину признаю, исправлюсь. Все расскажу, ничего не скрою: про экономику, про деньги, про королей и капусту. Сей же час, без проволочек, без оттяжек. Я только не понял замечания насчет с рождения без отца. Юра от вас ушел, когда тебе было лет 12.
--
Мужчина по имени Юра откликался на обращение папа, исправно приносил подарки на день рождения. В остальное время он был со мной так же близок, как далай-лама.
--
Роза про это знала?
--
Мама знала только то, что хотела знать. Она была готова за меня жизнь отдать, но мои чувства не попадали в поле ее зрения. Мое благополучие -- да, мое здоровье, мои отметки и упехи по французскому, отнюдь не чувства.
--
Господи, и тебе выпало детство без отца. Это я виноват, больше некому. Я много раз начинал этот бодягу: давай, узаконим наши отношения, и каждый раз она выдвигала аргументы навроде того, что негоже рубить ребенка пополам, сделаем еще хуже. Надо было действовать, делать что-то. Что теперь говорить! Знаешь что, давай выпьем на брудершафт.
--
Брудершафт? Ты хочешь сказать, что ты еще и мой брудер?
--
Я, конечно, не это имел в виду. Выпьем за то, что мы нашли друг друга.
--
Давай. Какую форму обращения я должен теперь употреблять: родитель или отец Сергий?