Наконец и до европейских библиотек дошла малым ходом (куда ж без цензуры?) книга Виктора Леонидовича - не спутать опять - Топорова "Двойное дно", Москва, 1999, издатель Захаров.
Как обычно, тот проиграет, кто раньше уйдет. У меня есть призрачный шанс пережить Топорова - я младше, и затем подвести черту. Только то уже буду не я: говорить о нем и без приличного общества - и неэтично, и скучно.
Да, меня в указателе имен, по счастью, забыли. Что дает мне моральное право... Всматриваюсь в фотографию "скандалиста", еще точней - в свою память. И суеверно - свят, свят - закрываю на ночь платком, как клетку с попугайчиком, пресыщенное лицо Леонидыча. "Говорит попугай попугаю: Я тебя, попугай, попугаю!..".
Топорова трезвого в этой памяти - нет. Ни в его фамильной и пыльной зале, где маститый переводчик принимает гостей в обломовском халате без обкомовских угощений, но с неизбежным спиртным, а мимо шныряет очередная (как он сам сообщает) жена с грудью-душой нараспашку (такое, таких и не спрячешь); ни в ресторане дымного, но пока что не разгоревшегося Дома писателей; ни на покинутой мной скверной скамейке - белое с черным, как игровое поле, стоИт ведь еще и теперь, - Витя читал мне однажды свои - не переводы, стихи (в сети очень старые мои мемуары http://www.dinky.net/lv). Я обещала себе тогда, как случалось с прозой Сосноры: запомни, что - настоящее. У Сосноры есть строчки - не близки, не понять; но я еще дорасту: гениально. У Топорова были стихи - настоящи, да не по формуле автора: "не стихи пишут, а лобзиком выпиливают" (274). Были волшебны, чисты! Так, до всякого читанного Топорова, я клялась лет в 15 себе, не надеясь на память: запомни вот эту влюбленность, чтобы потом не отречься. Наступят другие, сильней, но и в детстве боль была истинной. А что позабылось лицо - ...
Человеческие качества, точнее, сердечная их недостаточность, - отречение от отца, тройная крепленая жизнь - "двойное дно" - не разрешили Нагибину стать настоящим писателем (чего стоят одни дневники!). Дочитать Топорова до точки - расписаться в своей не-нравственности. Но я дочитать попытаюсь... Скандалист Борис Парамонов мудр, к себе беспощаднее бритвы (не говоря уж о нас) - и в движении по восходящей (а герой мой, не понимающий, по его признанию, у Аверинцева ни слова, - листает ли Парамонова?); смутьян и буян Топоров - неожиданно глуп и убог. Неожиданность эта меня потрясает: куда ж мы глядели-то кукольными очами очарованных дур, а видели только себя?! Вот я, свидетельница его эрудиции. Не интеллигент он и прежде, - интеллектуал. Не информирован, знающ. Мы же его почитали... А поза Бальзака? А пузо и позумент? Но эмигранты взрослеют и осознаЮт, а Топоров в паутине под осыпающейся лепниной ткет свое тусклое прошлое, - будущего у него нет, настоящее - призрачно. Об отсутствии "я" Топоров безвременно догадался: "...я перестал понимать "Фауста", он "закрылся" для меня (и от меня), я живу в трехмерном пространстве, тяготеющем к двухмерности, не вдохновляемый свыше и не искушаемый из бездны" (179). А качеств моральных - конечно же, не было. Но все цитаты - потом.
Это эпоха легкая и пустая. Запах рисовой пудры в передней, преданная, в сущности, мать, неподъемность славы ее (дело Бродского) и обух сурового имени; раскуроченные бензопилой - и бабочкой - дружбы (Яснов); измена себе (он же - Гурвич); рокировки невестами-женами; непросохшее пьянство (Гену Григорьева я узнавала по звону бутылок еще не на лестнице, - в лифте); бессонные ночи от муторной зависти (Бродский опять); осознание себя (здесь - ошибочно) не-поэтом; вялое нежелание приспосабливаться, заживо гнить, невозможность (с Долининым) выйти на площадь... Возвеличивание себя, - быть не поэтом, но членом (хотя бы СП), о чем Топоров верно пишет: "...переводчику так важно верить в себя. Верить в то, что ты лучше всех. Да что там, лучше всех - ты единственный! Вот почему и заметки эти (пусть полные не только иронии, но и самоиронии) дышут таким самолюбованием" (192). Заметки-то разрослись почти на 500 страниц оговора! И вот чего там попросту нет, так "самоиронии": все тут навечно, всерьез.
Да, играть божество. Холеными пальцами внешне-евнуха, паши - нет, выше, царя Соломона - приоткрывать гаремное покрывало... На клетке, на зеркале черный платок. На краю удержавшись, не сподобиться самому... Как Витя близко пишет о главном, о переводах: "Я... не строил никаких иллюзий относительно того, чем именно - проституцией - занимаюсь" (182).
Вот и кончается жизнь. У нашей эпохи. На что ухлопана? На посиделки и водку; "... я рассуждал примерно так: я воюю с ленинградскими переводчиками, и это отнимает у меня все силы" (187). Все ли "рассиживались", хлестали (почти все - не все), завидовали, "воевали"? Собственное чувство неполноценности (переводчик, а не поэт) - не вечный двигатель. В грязи пробуксовывает.
Топоров, конечно же, не был велик. Но он кое-как возвышался. Создавал, по слухам, поэтов (самого-то его не печатали, как большинство). Люсеберта в подлиннике добью вдруг - тогда поделюсь... Переводы, как шахматы, привили вкус к трафарету, лишили воображения (в клеточку луг, и пасется там ход конягой), подстригли в парке кусты и газоны, посадили на грядки березы. Ораторские Витины камешки не перекатываются ментолкой во рту, и слово не знает раскованности. Я Айги недолюбливаю, но характерна мысль Топорова: "Так, мне всегда хотелось перевести на русский стихи Геннадия Айги. Нет, не потому, что они написаны верлибрами... Но, при всей яркости метафорики, слово у Айги - приблизительно, общо, нечетко - из-за чего возникает впечатление талантливого подстрочника" (189). Режиссер, потерявший надежду смотреть чужой фильм, как зритель. Парикмахер, замечающий на стеклянной банке - прическу. Нечесанный парикмахер...
Топоров - это прежде всего ремесленник. Переводчик, заведомо и обреченно не первый сорт. Все, что идет не от Бога. Что достигается пятой точкой. Как Брюсов, с шести утра по солнышку в дождь - за столом, через не могу. Блеклый Брюсов, пример не-поэта.
Топоров про стихи свои не забывает украдкой: "Хотя и считаю себя, естественно, крупным поэтом, ушедшим в перевод, правда, не вынужденно, а добровольно..." (193). Крупный ли карлик - сейчас я судить не могу, а только - за давностью. По совокупности смеха и плача... Витя лучшей считает свою статью "Похороны Гулливера"! - прочла я, уже надписав: "Похороны великана". Он назвал себя карликом, а мне казался не великим, - большим. И ничего я против него - никогда - не имела. Что превратилось в ничто, в ничтожество. Жаль, как поминки.
Жизнь, проведенная за пивной стойкой - и у стенки при камерной музыке, да не при той - неизбежно оглупляет, приспособливает (Топоров - не отшельник). Как серьезно, шепотом вопрошает себя-собеседника: "(а есть ли в Америке интеллигенция?)" (194). В самом деле, почему любой фермер на Западе интеллигентней (и без крестьянской хитринки), честней моего Топорова?
Чисто русская темнота узаконивается - через призму собственной жизни - добровольной темницей. - Не ведаем, что творим: "...принятое в ранней молодости решение раз навсегда и при любом стечении обстоятельств отказаться от мыслей об эмиграции..." (197). Это не есть ли признак большого ума?.. Призрак больного ума, подсказал мне компьютер. Счастливо блуждающая улыбка наколотого в дурдоме клиента, самодостаточность рядового (а командир сказал), рабское целованье истового прихожанина. Мой пахан меня не оставит! Не забуду мать... - Позабыл. Топоров сравнивает себя с Макмэрфи из "Полета над гнездом кукушки" (201): он думает, что пытается пересидеть в безразмерной российской психушке. Тут и встает проблема "внутренней эмиграции": что приобрел человек, свободу? Так он унижался, отираясь локтями о подобных ему холуев, сражался с такими же скрытыми - или же нет (о приспособленчестве эмигрантов, о переделе себя, ампутации страха - следовало поговорить бы особо, не здесь). "Я понимал, что нахожусь во внутренней эмиграции"; "Моим идеалом было героическое поражение" (199). Что ж, последнего он достиг. Героического - лишь в угасших своих глазах.
Но - подальше от бренного тела, поближе к бедному тексту...
2. Виктор Леонидович - патриот
(личина и личность).
Сей веселый цитатник я пишу для друзей, живущих в Израиле, в Штатах. Но, посерьезнев, повторю В. Максимова, - эти слова открывают мой сайт и мне видятся точными. "Разве Томас Манн или Бертольд Брехт, останься они в гитлеровской Германии и свободно выезжая за рубеж, были бы свободны от ответственности за преступления режима только потому, что они выдающиеся писатели? Скорее, наоборот".
Витина книга - воздушный поцелуй, как плевок, в пределах России. В границах комнаты. Не отскакивает, как эхо, от великих стен плача. А ведь Кривулина, столько лет незаметного, разожгли "горячие точки", Чечня. Но что с того Топорову? Вот он - друг и брат: "И напротив, как ни отвратительна во всех своих проявлениях борьба чеченцев за независимость - они имеют на нее высшее право, потому что деваться им как народу со своей земли некуда..." (382). Ну, спасибо на том. Три реверанса в кромешной Витиной фразе. Или чуть дальше: "Чеченские романтики внаглую выигрывают безнадежное дело у великой России..." (386). Тут уж все четко, как пуля, отлившаяся изо рта (или мыльный пузырь недобитка). Нет, не слепо-глухо-немой Леонидыч кричит на углах о любви. - "Об опасности русского фашизма резче и громче прочих галдят евреи" (387). Но еврейство - на сладкое, это отдельная, лебединая песня в статье.
Топоров не жалует Достоевского, путая с "Бесами" "Братьев", - и опять ошибается: "Начав с полной свободы, заканчиваю всеобщим рабством - как выразился один из персонажей в "Бесах" Достоевского" (381). Свобода, конечно, в мечтах. Топоров политикой - признаётся - интересуется. Отдаю ему должное: "Я ненавидел советскую власть" (221), - и следом перечисления. Свидетельствую, кроме ненависти: против - не выступал; и хотя вспоминает, как рядом сажали друзей, но называет всуе свой круг - диссидентским. Разве что мать? Через разве что Бродского... Тут бы припомнить из "Архипелага": "Не каждому дано, как Ване Левитскому, уже в 14 лет понимать: "Каждый честный человек должен попасть в тюрьму. Сейчас сидит папа, а вырасту я - и меня посадят". Топоров на слезе отступление уточнил: "Но понимал при этом, что сам-то живу неплохо". Эта страничка в книге вспарывает все пуховое мировоззрение топоровых, истоки извечной пассивности и инерции. Переводчик - конечно, поэт - положим (поставим), местами. А где человек? Был ли мальчик? Эпиграммка любителю, музыкальная пауза:
Спал ты. Стал ты - Топоров,
С Топорова спал покров.
А без этого покрова
Не видать и Топорова.
Здесь бы рассказ и закончить, но вот еще фотография - голопузая; с Голем и его довольной женой. Коля, напоминающий в юности ангела - синеглазый, в золотистых кудрях, - Голь и теперь выглядит гоголем, выхухолем, приставленным к пухлой кукле и себе ровне в нирване. Светлоликие, милые люди! И зачем среди них - Топоров...
Бизнесмены в Европе всерьез утверждают: с бородатыми дел не имей. Топоров нетверезый, без тени улыбки предъявлял собаке (не в переносном смысле!) "писательский билет" (291). Дорвавшийся до паспортины. Набравшийся... не рифмую. "...глубоко убежден в том, что не пей я, все было бы со мной точно так же" (286). Впрочем, ночью один он не пьет. И это новость! Мы-то как раз познакомились четверть века назад, когда в три часа ночи Топоров сообщил мне по телефону (в перерыве одной конференции и в присутствии датых же Гены и Коли), что я - талант. Впрочем, последнее позже не повторялось... Позже и некуда. Он говорит: "Избавился от этой привычки много лет назад во избежание пьяных звонков, которые непременно начну совершать". И пыжится тут же - о возможной "начальной фазе психического заболевания" (448)...
"Беда в том, что нет другого Топорова, который объяснил бы, что все, что говорит и пишет первый, неправильно!" (332). Ну, так мы это поправим... Красный петух на макушке, да в ухе серьга - это ж когда больше нечем и выделиться. Как панк в политике - ... Параллельно творил мемуары Владимир Рецептер, в "Бедной Лизе" - непревзойденный актер, а на страницах - раскачивающийся на огородном ветру без подпорок. Исповедальня пошлой полу-души. Два самомнения (292) не разминулись во мраке. Голый король и профессия "пожилого андерсеновского мальчика" (391) - в кривых зеркалах. О "красивом мальчике как разрушителе" говорит Борис Парамонов, список его, не его - Антиной, Байрон, Дориан Грей, Пресли, Рембо... Здесь же места нет Топорову. Да и что разрушать, когда все принимаешь? Топоров считает Россию свободной! Это нужно бы посмаковать. Процитировав еще раз непрочтенного им Парамонова: "Управляющие и управляемые - камни, различествующие только весом. У них только одна свобода - падения". Посредственности двух сторон. Топоров вопрошает: "...или в свободной стране следовало не очутиться в сорок лет, а родиться?.." (403). Мальчик, который так и не понял, "кто виноват". И что не лично Ельцин (подставить фамилию) - а режим (подставить режим), не демократы - а строй. Кто чем жив, - категории вечные. Топорову так сладко дышалось раздуваемыми им дрязгами в Союзе писателей, погубившими жизнь, которой, впрочем, и не было.
Главная книга века - "Архипелаг ГУЛАГ", - документальная, то есть о жизни и жизнь. Основное частное действие в ней - движение Тэнно, - не сон. И на этом фоне Топоров впервые - "... ощутил, что живу единой жизнью со своей страной, со своим государством, а вовсе не нахожусь во внутренней эмиграции, а раз так, то и несу свою долю ответственности за происходящее" (398). Какова эта доля в его понимании? Великодержавность той провинции на отшибе мира, какой всегда являлась Россия. Рыночные отношения отдельно взятого человека, меркантильность во всем. "Я всю жизнь прожил "в рынке" (419). Это
комплекс к тому же и денежный: постоянное самоутверждение на эту, не для всех и существующую в 70-е-80-е (когда кильки пряного посола или сухого снетка, а то и воблы под пиво хватало хмельной компании), тему. Посему и "шестерка" - по частоте употребления слово одно из первых в этом чумном гроссбухе. Любовь и дружба сквозь призму дедовщины, тюрьмы, - личная безликость и близорукость. "В советское время я зарабатывал по тогдашним меркам много, а жил плохо" (449), - явный комплекс на этой уплывающей почве. Социальное положение среднестатистического российского мужа. Почему и не хочется девушке замуж ("не ходите, девки..."), - устанешь от полуночных словесных терзаний униженного собой. Жена Топорова наивно спрашивала: "Вот ты утверждаешь, что зарабатываешь, как академик, почему же мы живем, как нищие?". А и впрямь! Но просвечивают ежовые рукавицы под лепестками роз: жена точных цифр не знала. Смотрела кино. - Он подавал себя так. Старался казаться мужчиной (в своем, ограниченном понимании). Кстати, такие пассажи, как следующий - "Я никогда не считал себя умным человеком. Считал и считаю - мудрым" (447) - в книге пестрят и радуют глаз непосредственностью... Но - еще раз о Любви. Противореча себе, Топоров повествует о родстве с Михалковыми через супружество, - да и часто вздыхает о подобной левой возможности. Никакой морали и нравственной чистоты, - нет речи о чувствах. В лучшем случае - похождения (и опущенный список имен, о котором упомянуто мимоходом, - думаю, он невелик, и есть имена там мужские). Что же касается подобострастия и мечты породниться с сильными мира сего - цитата великолепна: "После аудиенции у Михалкова, взволнованный, я поехал позавтракать в "Националь" (364).
У Топорова, на которого найдется, в конце концов, свой "Китаец или Кореец" (334), масса ошибок, повторов (склероз), - об этом я ниже скажу. Также неверно, что в липкие и трухлявые те времена "...писать письма во всевозможные редакции еще не считалось дурным тоном или признаком душевного заболевания" (334). - Как раз высмеивалось это и журналистами. Интересно пишет о них Топоров. Мои нынешние соотечественники голландцы как-то снимали фильм с участием Топорова и обещали платить 400 баксов ему и 200 - посреднице. За разученный якобы текст (416). Все могло так и быть, но вскользь замечу, что во все времена полно желающих сделать это бесплатно. Не топоровская, - но одна умная мысль этой книги пришла ему в голову поздновато - "Мы не нужны Западу ни в каком качестве: ни как рынок сбыта, ни как аборигены недр, ни даже как свалка для промышленных отходов. Западу не нужно от нас ничего, кроме собственной безопасности..." (402). Да, за это Запад и платит. Россия - как вооруженный шантажист и террорист - ненова и неинтересна цивилизованным странам. Попробуйте тут заикнуться о русских!.. Но если мы, эмигранты, а не туристы, видим две (четыре, мне подсказали друзья) стороны медали, насколько возможно - то топоровы и вовсе не знают ни тени, ни отраженья: "заграницу как таковую испробовал - и мне этого оказалось достаточно" (410). Причем ездил туда - только в Германию, прошвырнуться, - и просто за город, к финнам. Хельсинки так подавлены старшим братом, что нельзя заграницей назвать. "...я с некоторым удивлением обнаружил, что заграницей я сыт" (412) - не поняв, обнаружил... Тут я выделила бы подглавку: Топоров - как несостоявшийся эмигрант, - поясню ее вкратце.
Он потешно рассказывает, как в Гамбурге ночью, впервые попав за границу,... бежал "на вокзал за водкой" (284). Он об отъехавших пишет, что не стоит о них говорить - в три страны удалившихся и удаленных, - "Мы же задумываемся над судьбой оставшихся" (337). Тут же следует картинка из питерской жизни: Топоров отправил из телефонного автомата какую-то заболтавшуюся тетку... "в Израиль", - "Защитил территорию". Вот так по-собачьи и метит он по углам несуществующую свою территорию. Мы жили с ним рядом десятилетия, в одно время. Дедовщина в жизни была, но души могла не касаться. Потому и страшно теперь, что не коснулась меня, когда помирали рядом в застенках - не топоровы, а диссиденты, но я-то по возрасту и воспитанию ничего об этом не знала, - знал - Топоров! Да, насиловали на лестницах, избивали в подъездах, прикладывались в ментовке утюжком в валенке, как и теперь, - не обязательно же все это было с тобой (и сегодня!). Но Топорову-то мама рассказывала не сказки...
Жаль человека, который воспринял вот так дедовщину и перенес на всю свою жизнь, мысли и чувства.
Что касается эмигрантов, Топоров полагает, будто все мы охвачены спецслужбами Запада (414), - это, конечно, смешно. Обобщение сильное. И в джунглях охвачены тоже? А ведь наши бегут сегодня куда угодно, встречаешь их всюду, оборачиваясь... на мат. О финансировании спецслужбами вчерашних эмигрантов Топоров судит так же огульно. Но закончить главу мне хотелось бы чем-нибудь вкусным. Как Солженицын о логике трусов писал, "Лучше буду сексотом я, хороший, чем другой, плохой". Но вот и десерт! Топоров, не моргнув глазом, сообщает на 417-й странице трактата: "В молодости я полусерьезно раздумывал над тем, не пойти ли мне "сдаться" в органы".
Приходила ли Вам, читатель, в голову эта мысль? Что-то мы всё о низком. - О человеке...
3. Топоров как поэт. Как творец.
Что такое поэт без судьбы? Жалкое зрелище. Как писал захлебывающийся не только словами, но прежде всего идеями Парамонов, "Чехова сделал гением не медицинский факультет, а чахотка". Топоров по сути не отъезжал - и не жил. В стихотворении "Три вокзала" изливает он душу (220):
"Ярославский вокзал - воровской,
От Казанского - веет сиротством,
С Ленинградского - тянет тоской,
Я иду торговать первородством...".
Здесь нужна бы минута молчания. А стихи хороши!
Переводимый и по сути открытый нам Топоровым Эзра Паунд упоминал, что, по его мнению, писатель должен быть сукиным сыном... Топоров далеко не ушел:
"Стороннее, хотя и неизбежное наблюдение: нет чистых Моцартов и чистых Сальери в пушкинском понимании - каждый из нас, независимо от уровня, бывает Моцартом и Сальери попеременно, а порой и одновременно" (211). Не суди, и не судим будешь, - но драма в том, что Топоров таковыми действительно видит всех.
Главные его качества - зависть, тщеславие (а не самолюбие) - привели бы в итоге к расщеплению личности? К разложению (алкоголь). А когда личности - нет?..
Пешка мыслит подножными категориями, потолок ее - собственный козырек на фуражке: "...старики морочат голову молодежи... им важно "опустить" молодежь, опустить на положение "шестерок" (241). И уже совсем о себе - "...подлинные таланты и гении чаще всего оказываются редкими сволочами" (248). Нет, до гения - далеко, и Топоров оценивает искусство со своей колокольни: "пожилой переводчик талантливого молодого не порекомендует ни за какие коврижки" (250). Никого не пущать! Вообще эта книга полностью выдержана в жанре добровольного доноса. "Моя жизнь прошла за письменным столом, в пьяных компаниях разного уровня и разбора..."; я был "скучным...любовником"; "Я безусловно хороший друг". Последнее - эфемерно, хоть и пытается Топоров подстегнуть карьеру - выдвинуть совершенно бездарного Гену Григорьева, косвенно (или прямо) погубившего блистательного верлибриста Геннадия Алексеева. Как бы то ни было, но Григорьев при мне сгонял его свистом со сцены и вызвал сердечный приступ, а через неделю Алексеева мы потеряли.
А похвала Коле Голю звучит уж очень двусмысленно, - скорей, принижает... Но о вкусах Виктора повествует его же стихотворение с характерным рефреном: "Я не люблю грузинское кино" (390). Хвалит он Ширали - и ругает Мамина (все же автора не телеанекдотов, - "Окна в Париж"! Как, опять же, близко сказал Парамонов, "Многое у Бюнюэля и смотреть не стоит: у него был в жизни так называемый мексиканский период, когда он, живя в Мексике, работал, для куска хлеба, в коммерческом кино и делал всякую чушь"). Топоров забывает единственную яркую питерскую поэтессу (в отъезде) Ольгу Бешенковскую - и чтит Елагину, Шварц. И уж вовсе нелепа характеристика продажной и глупой около-журналистки: "Талантливая поэтесса Татьяна Вольтская" (427). Правда, возвысив бездарность, можно привлечь внимание к себе любимому, - хоть ненадолго. Топоров говорит о своей персоне и так: "Уже разлучившись с даруемой только в юные годы остротой воспринимать русские стихи..." (209), и так далее. И все чаще мне вспоминаются литературные его отношения с юным Гурвичем, "отличником" Князевой, сослужившей, кстати, дурную службу всем пишущим питерским детям, оказавшимся во Дворце пионеров: у нее был талант приводить всех под общий знаменатель, под одну гребенку, лишать игрового начала. Вундеркинды-профессионалы, безголосые попугаи (в клетке с платком). Не так учила Грудинина, не так - Глеб Сергеич Семенов, совершенно не так - Лейкин и даже сам Гурвич...
Пренебрежение своим творчеством Топоров объясняет не слишком-то убедительно. Не печатает он стихи, так как "Они вышли - и в те же дни умерла моя мать, причем при обстоятельствах, которые я себе никогда не прощу" (210). Насчет "не прощу" - см выше... Что до стихов - замечал же, что "левой ногой" он переводит лучше, а вот что это и есть вдохновение - так и не понял (251). Самый известный свой перевод "сделал за двенадцать минут". Ну так вот же! "Наверное, это и называется вдохновением: то есть когда тебе как бы нечаянно вдувают в ухо..." (261). Такое открытие - с опозданьем на жизнь, на старости лет!.. Впрочем, лет десять я не читаю российских газет и топоровских в них опусов, - только сайт "Лимбуса" где-то встречала в сети. Сужу я по книге и прошлому. И на многое мы смотрели по-разному, и ошибается (в свою пользу) - В.Топоров. "Поэтический перевод слыл в нашей среде занятием не только захватывающе интересным, но и престижным, но и модным - и поначалу не ощущалось в этом ни унижения, ни самоотречения..." (216). Я знала эту среду, - не модным и не престижным он слыл, - только вторичным и денежным. К зарплате придется вернуться: так, Топоров сам не знает, "зачем написана эта книга". Но дано примечание в самом конце: "почему" - одну причину я знаю: "полученный аванс". Продажность и меркантильность... Строчка работает, как известно, в контексте - и смотрится ярче. Но, препарируя фразу, я максимально точна. Так, для заработка еще недавно Топоров "...лудил поэтому по пятнадцать печатных листов в месяц откровенной макулатуры, ничуть этого не стыдясь" (450). Деньги не пахнут. И даже не под псевдонимом "лудил", настолько не стыдно.
Человеческий язык пробивается сквозь клевету на себя и других лишь в самом конце мемуаров. И теперь для Топорова "единственный литературный заказ - эта книга" (452). Топоров до конца заблуждается: "Я человек нестандартный и прожил, как мне кажется, нестандартную жизнь" - обывателя, алкоголика, домоседа; ничего не поняв, не увидев и не приняв. "Да и - жизнь ли? Многого мне не довелось изведать - тюрьмы, сумы, армии..." (это авторская догадка-ремарка). Для Виталика Третьякова, если речь шла в книге о нем, - для психолога этот пассаж: "Я всегда считал себя гением - уж не знаю, в какой сфере, и определенно не в творческой, - но всегда" (453).
Но и сам себе не был Топоров любопытен, я в этом не сомневаюсь, а то не прожил бы он так, - "...никто мне никогда - кроме самого себя - не был по-настоящему интересен" (454). А вот он, Топоров, мне - был! Я не заглядывала за личину, стояла на цыпочках. Как писал Парамонов, "Большевики хотели, чтобы инвалид Гаврилыч был Бетховеном. Главная их гнусность в том, что они убедили Гаврилыча, он еще и сегодня считает себя Бетховеном...". Не признавая в свое время талантливым, убедили и Леонидыча... Цитируемый здесь Парамонов, один текст которого об инцесте Цветаевой стоит пощечины или дуэли, не искупаем другими, - все же бесспорно могуч. У Топорова его мемуары - ну ничего же не стоят. Там - и в тексте - совсем ничего не стоИт. Впрочем, тема инцеста (не сомневаюсь, анализируя письма и дневники Мура, не-бывшего) напоминает генеральную линию вынужденной моей диссертации (выброшенной в ведро) - "Гомосексуализм героя Набокова". - Попробуйте не доказать розового с голубым, - и не думать о белом медведе...
Так вернемся же к нашим баранам; Топоров - и тот догадался, что Мише Генделеву эмиграция и война в Ливане дали "то, что отсутствует у большинства его сверстников и былых земляков, - судьбу, путь, вынужденное, но потому вдвойне заслуженное мужество" (272). Как журналист, Генделев значительно весомей, известней в мире, талантливей Торопова. Не менее знаменито его кулинарное - поистине - искусство, чего Леонидыч явно недооценил (не распробовал). Смутно он про себя понимает: "А в Питере я еще по-прежнему кое-как" (279). И констатирует: "...пишмашинку я освоил лишь одним пальцем" (441). Человеческая ограниченность Топорова и его непрерывное самолюбование вынуждают меня продолжить этот молитвенник. Впрочем, чего еще ждать, если герой (вспомним морг Бродского) "...никогда не летал на вертолете и не ездил на мотоцикле, хотя бы в коляске", то есть на смерти верхом; если, говорит он, "...со мной никогда не случалось ничего по-настоящему страшного" (442). Вот и судьба! Отсутствие истины. Но для поэта! И в конце концов ему уже "сил хватило только на имитацию жизнедеятельности и профессиональных занятий" (451). - Расписался в итоге и книги, и жизни.
Да, не пущали десятилетиями, - как и всех приличных людей. Сейчас вот дорвался - ну и что вытворяет? Лжет про Бетаки (356), всячески хает талантливых или великих. Уверяет нас (222), будто от собственной славы не изменился (что неверно было бы даже в случае Мамина, имя которого знает в России любой, и который не сразу, думаю, над собой рассмеялся, - но ведь спустился с небес!). Можно ли подружиться со звездной болезнью?..
Проклинает герой мой и "...кланово повязанного крест-накрест Якова Гордина" (437). В этом плане не все однозначно: Топоров наблюдает, как шестерки попадают в начальники, и что из того получается. К несчастью, все это так. О "Звезде" он пишет, как об элитарном журнале, где правит бал "... шустрый, честный и даже не бездарный, но непоправимо глупый Яков Гордин" (198). Я вынуждена согласиться отчасти: непорядочно издавать вот такую "Звезду". Прав Топоров, безусловно, и в своей иронии по поводу Кушнера: "О стихах не буду, это святое: стихи у нас в городе пишет Александр Семенович Кушнер, а остальные лишь постольку поскольку" (438). Много лет отдел поэзии в главном журнале Санкт-Петербурга испохаблен Пуриным с Вольтской, уровень вкуса опущен, и правда что, как в тюрьме; взятая планка валяется под ногами. Недалеко, конечно, уплывает и наша "Нева". Но не лишу себя удовольствия процитировать еще раз Топорова, отрекшегося от "Звезды" на свой манер:
"... так я достаточно наказал их, отказавшись от комплиментарной подписки и прекратив приходить на ежевечерние пьянки" (440).
- Впрочем, я думаю, что в редакции облегченно вздохнули.
4. Топоров как еврей (полушепотом).
Вырождение российского еврея, - заглавие было б точней. Уходя от высокой поэзии, я процитирую автора (376):
"И противен мне до боли
Тот народец бессердечный,
Что глаза себе мозолит
Слепотой шестиконечной".
У Топорова, представьте, поэты - только евреи, и даже есть список, кончающийся реверансом: ну и (перечисления) "куда же без него - Иосиф Бродский" (246). А остальных - их просто не существует.
"Итак, российские евреи. Русские евреи. Остающиеся в России евреи. Кто они? Сколько их? Откуда они взялись?" (341). Так и хочется успокоить: Вы не одни! Человек, не осознавший (даже на бытовом, а не на религиозном уровне) свою национальность; еврей, всю жизнь примазывающийся к русским, а оттого зависший где-то посередине; но и не гордый одиночка-полукровка, просто - никто. Сами по себе перечисленные в цитате вопросы не наивны, - глупы. Скрытый, точней, полускрытый еврей-антисемит, что слишком распространено (Примаков и другие, не промахнешься), - Топоров неожиданно вспоминает о "далеком и малосимпатичном, хотя и победоносном государстве Израиль" (358). Мне бы еще раз хотелось припомнить "внетрагедийное существование" по Парамонову, - советский тюремный опыт, перенесенный на всю российскую жизнь.
Нет, Аверинцева не цитирую: Топоров словаря его просто не знает (361). Кстати, здесь же он разглагольствует и о тайном антисемитизме, и очень смешно. Непонимание себя самого, своей сути... Но и по поводу "почвенности" русских я сомневаюсь, и ностальгии пока не встречала ни разу.
Речь о еврействе Топорова заводит он сам. Крайне любопытна вся 368-я страница: "...своих предков я считаю обрусевшими евреями, а родителей - ... русскими. Да и дочь моя, естественно, тоже русская", ну и т.д. Симпатично-то как! Что у него с арифметикой?! "Мое еврейство сознательно и добровольно (хотя я и осознаю его ущербность...)" - классическая формулировка; "...я еврей, поскольку ощущаю русско-еврейское национальное напряжение". А как же по крови?! Топоров пытался уже дать понять собеседнику, что он и совсем дворянин, - но пожалеем его, закончим главу: "...раз так, я был бы последней сволочью, объявив себя не-евреем. А я - последняя сволочь все же несколько в ином плане".
- Уговорил, нету слов.
5. В.Топоров как любовник.
Сексуальные-аксакальные-саксаульные и так далее проблемы мальчика, которому все время отказывают девочки (пожилой не-андерсеновский парниша! отказывают ему и СП, - Союз писателей, Совместное предприятие, список продолжить). Самоутверждение слабака через цинизм, бездуховность. Отсюда и похождения, а не чувства; сознательные заблуждения, само- и просто обман. Характерная сценка: будущий Тер-Петросян показывал бывшему Топорову цветущую вечно Армению (378). "Позвонив из Еревана подружке и узнав, что ее муж назавтра удаляется на ленинский субботник и у нее высвобождается несколько часов, я скомкал визит и ближайшим рейсом улетел в Питер, хотя именно в субботу Тер-Петросян собирался повезти меня к католикосу)". Тут нужен бы сексопатолог (сектопатолог, сказал мне компьютер). Зубастое влагалище (vagina dentata) - таковое - любое - для Топорова.
На странице 443, небрежно подставив всем известного приятеля Щ., Топоров рассуждает, почему-таки в книге нет его "дон-жуанского списка". Этот кусок напоминает стихи Евтушенко обо всех его лакомых дамах...
Все ему чудится, что женщины особенно с ним откровенны... А мы откровенны, представьте, со всеми! Когда не молчим. То удивляется сам он отсутствию чувств: "Ощущение, что любя, страдая, ревнуя или, наоборот, заманивая, покоряя, обольщая, я определенно занимаюсь не своим делом...". Невпопад, завершая долгую речь как раз об обратном, Топоров произносит: "Я никогда не использовал женщин в карьерных целях" (446). Но он начал-то с собственной матери: стечение обстоятельств, не у всех же мать - адвокат Топорова. С яйца, так сказать...
Собственно, вот и все, что он сам о себе написал, печатая одним пальцем.