Володимерова Лариса
Стихи-проза после книг

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Володимерова Лариса (larisavolodimerova@gmail.com)
  • Размещен: 26/08/2023, изменен: 26/08/2023. 981k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Проза
  • Аннотация:
    проза и стихи после всех вышедших книг. 2022-2023


  •    20 декабря:
       +
      
       Вы когда-то просили милостыню?.. Это просто. Но сложно начать. Сперва нужно перегнуть себя пополам, - словом, всё по порядку.
      
       Красивой женщине стареть трудней, чем дурнушке. Бывшей артистке, привыкшей к овациям, доживать очень непросто. Но можно зайти в лес подальше, руки раскинуть навстречу верхушкам деревьев - авось они отзовутся. И обнять ствол, уж это всегда помогает. Вопрос, сколько длится объятье.
      
       Правильной маме, любившей ребенка, сложней принять одиночество. Вдруг кто-то крикнет на улице: мама! - и она, взлетая от счастья, уже стремглав к подоконнику. Она слово такое забыла, да что там, она уж не помнит, как выглядит чадо и есть ли оно вообще. Даже по фотографиям. Засиженным мухами: новых-то не присылают.
      
       Неужели у вас есть родня?.. А мне кажется, все одиноки. Так вот, насчет милостыни. Выбрать нужно людное место. В глаза заглядывать, как собака, лучше старая или беременная: ну пожалуйста, притормозите! На кедах. На повороте. Вон шнурок у вас развязался. Я еще могу лизнуть руку. Или повыть на дорожку. Желательно на два голоса, но вы же мне не отвечаете?
      
       Эх, мало жить остается. Жалеешь себя до слез. А как гнала время! Не знала, куда его запихнуть, чем наполнить. Всё казалось, что завтра. А потом - что вчера. Главное где-то там позади заблудилось, им живешь, о сегодня не думаешь. Сквозь пальцы течет - а ты зависнешь между вчера и завтра, собираешь по капле.
      
       Важно не жалеть о том, что было: боль по прошлому бесполезна. Нынче в 3.30 утра, когда у сердца бессонница, я накручивала пельмешки для себя-любимой (кому еще?), бултыхала их в кипяток: настоящий гурман. Нет, если б рядом оказался мужчина, то я осознала бы что-то еще, - но я же одна. Выбор не слишком большой, а с таким несогласным сердечком, которое бьется в пятках, всегда лучше стоять и идти, чем сидеть и лежать.
      
       Вообще я всю жизнь предпочитаю лежать и бежать. А не что-то такое другое. И желательно к цели. Правда, можно зайти к проституткам в Красный квартал: вдруг они устали трудиться? А тут ты на подхвате. Безопытный кролик. Но как раз объявили локдаун, квартал обесточен.
      
       Ночью сдвинешь одеяло, как могильную плиту. Неподъемное. Последними, кто любил меня по-настоящему, стали кошки. Я завела их, как блох, и все у нас было общим. Скользнут мимо, лапкой слёзы смахнут, хвостом высушат, - чужих от гнезда отвлекают. Просто так любили, от нечего делать. Но теперь уже сил нет ухаживать.
      
       Вот сосед, вижу, в доме напротив. Эй, там в тумане, мне нравится маячок твоей папироски, это верный путь в никуда. Как сочетается с йогой?..
      
       Подымил мужчина и растворился. Карманы времени, оказалось, тягучи; одни открывают другие. Блуждай там, а протянуть руку некому. В облаках тонешь. Удивительное чувство: никому ты не нужен на белом свете, а все вокруг ходят по двое. Где же я что упустила? Поленилась растрачиваться на первых встречных? Но они были тенями. Тот собирательный мужчина, которого я полюбила, это, наверное, бог.
      
       Уже несколько лет я подумываю: надеть футболку с надписью на спине - мол, ищу родной речи, общения. Сквозь толпу продираешься - авось сзади на пятки наступит кто-то такой же бесплотный. Ничего он, конечно, не скажет.
      
       У меня друг был реальный, мудрец и поэт из Нью-Йорка. В жизни мы никогда не встречались. Говорят, что сидел он пьяный на клумбе, просил подаяние, а ночью работал таксистом. Сколько лет его нет на свете - а все крутит баранку!
      
       Бог тоже не спит по ночам. С утра он голодный. Я леплю пельмени по-русски. Это просто - но сложно начать. Всего одно слово.
      
      
      
       (27 декабря, рассказ:)
      
       Ларисе и Михаилу Павловым
      
       В Новый год все что-то подводят. Пока сам не подвел.
       Как в детстве: ты только посмотри! Раз-два-три!
       Всегда зажигалась, а теперь как-то поблекла. В последний раз маме Деда Мороза вызывали. Пока она еще понимала. Хоровод у кровати водили и елочку пели. В Амстердаме, по-русски. Уже глубоко в эмиграции.
       А там, дома, сохранились в вате игрушки. Из скорлупы, с бородой. Я все думаю, как в блокаду скорлупу эту не съели?.. А вату для медцелей мы приспособили, когда всё по талонам - а она в аптеках исчезла. Причем еще и стирали.
       Так что про мандарины я даже не буду. Вернутся они. Как те цветные осколки, что до весны выковыривали мы из-под паркетин вместе с иголками.
       И как зайчик в детском саду. В углу зала стоит пианино, воспиталка на нем бацает, не на клавиши глядя, на нас. И беззвучно рот разевает, как для глухо-немых - чтобы мы текст не забыли. За окном рассветное черное утро, батареи натоплены после сугробов снаружи, лампы сияют, и весь Ленинград пока что для нас - эта комната с елкой, где ты Снежинка, я Зайчик, и у меня все время падает картонное длинное ухо на щеки, и куда мне прыгать, не знаю.
       Сколько раз наряжала я елку. Всегда щемящее чувство вины: разбилась игрушка. И ведь никогда не ругали.
       Много было друзей. Даже не знаю, кто выжил. Смеялись, шутили - о чем? Скорлупу грецких орехов пускали в тазу, как кораблик. Свечку с елки зажжешь, катается по воде, сквознячком подцепит желание. Суженый-ряженый, явись в зеркале, обернись, - господи, как хорошо, что никто судьбы своей не знает заранее! В новый год верит, как в чудо. Шампанскому шепчет, желает. Сначала счастья, любви. Потом - чтобы были здоровы. Затем - не дай бог войны. Теперь чокаешься с отражением: сделай так, Дед Мороз, чтобы этот год стал не хуже предыдущего. Эй, дед мороз, ты живой? Обопрись на плечо, помогу тебе.
       Я маме верила беспрекословно. А потому и в Снегурочку. Мне подарили настоящую волшебную палочку! Я могла теперь всех осчастливить! Это было такое незабываемое чувство - но все же меньше разочарования, когда палочка летом упала, фольга с нее развернулась, и кто-то громко рассказывал, что мамин коллега-милиционер ходил по домам со своим жезлом, борода отклеивалась, а в шубе ему было жарко, тогда все наливали по полной.
       Первая запись в трудовой книжке моей дочки - Снегурочка. Ей тогда было шесть лет, пригласили в питерский кукольный театр и заплатили. Следующая была через год: преподавала русский соседскому мальчику в Иерусалиме, пять шекелей в час. Мальчик вырос и стал крутым музыкантом в Америке. Язык для него - это нотная грамота.
       А в Израиле елки тогда запрещались, мы наряжали кедр или что попадется.
       Много елок я воровала. Чужими руками. Один раз с известным поэтом выкапывали в Доме творчества Комарово, ветки там лысые, тощие. А сколько раз в амстердамском лесу - но тут видеокамеры.
       В Ленинграде в метро одно время негабаритные елки распиливали. Человек с линейкой стоял, измерял. И верхушку отламывал.
       Сколько праздников ярких, волшебных! Друзья на подходе - опаздывали. Открывали шампанское - кто в сугробе, кто в лифте. Как-то бабушка мне сказала, что одна в Новый год. И мы вдвоем с ней отметили. Без игрушек и елки: после смерти деда она уже несколько десятилетий ничего не наряжала, но тот год для меня - самый лучший.
       Много лет у меня жили кошки. Не все сразу, но девяносто. В чистоте и в Голландии. Так что праздновала я с ними: фейрверк ненавидят все звери, а я - еще и с Израиля, где все взрывы - со смыслом. Котят можно отвлечь, они не боятся салюта, а вот старшие трясут потом ушками от боли и ужаса: новый год на дворе, уже в дом пришел.
       У меня была коллекция, тысячи новогодних открыток. Все вокруг для меня собирали. В декабре мы надписывали не то что десятки, а сотни, и отправляли по почте. Не повторяясь в пожеланиях, - как писатель в авторских книжках. Хотя я давно уже просто ставлю штамп, и то времени нет.
       Или есть еще, в новом году?
      
      
       28 дек:
       Диалоги.
      
       +
      
       - Привет, какая в прошлом сейчас погода?
       - Там всегда одна и та же, хорошая.
       - Что, и любовь там взаимная?
       - Конечно. Ты разве не помнишь?
       - А на бывшей родине что теперь наши делают?
       - Вперед смотрят. Всё, как обычно.
       - Неужели и книжки читают?
       - Ну это вряд ли, там солнце слепит и трава слишком яркая. Всем вечно некогда. А как в вашем будущем?
       - Не оглядываясь, вспоминают. Совсем себя позабыли.
       - И меня?
       - А ты куда направляешься?..
       - Просто мне по дороге!
       - В пути так легко потеряться. Никогда не поймешь, по чему ориентироваться. По луне или по солнцу?
       - По человеку. На бога.
       - Ну да, до первой развилки.
       - Это заволокло ненадолго.
       - Все проходит.
       - И те, кто за нами.
      
       +
      
       Я вишу одной рукой на ветке, скорлупки вниз сплевываю.
       - Привет, человек! Посмотри, какой у меня хвост пушистый. У тебя тоже такой был.
       - Да мы вообще не похожи. Дай потрогать.
       - Нет, брат. Всем орехов не хватит. Иди себе.
       - А как наверху, небо видно?
       - То солнце, то дождь. Одно и то же кино показывают, наизусть уже выучила.
       - А у нас тут только взрывают. Не поймешь, земля или небо. Всегда горит под ногами. Ну ладно, виси себе. Проголодаешься - слезешь. Без любви недолго протянешь.
      
      
       30 декабря:
      
       Дед, ты какой? Жизнь почти прожита, а тебя не встречала. Только под елкой. Один раз на коленке сидела, ты был строг и боялся, что я сильно дерну за бороду. Мне было три года, а помню.
      
       Я теперь думаю, что ты старенький и одинокий. А не тот вечно пьяный, что подряжали родители. Мне все время хочется потанцевать с тобой, медленно. Во время того принудительного веселья, что несет с собой Новый Год: кто не напился - я не виноват. Еще гляди и расплачется.
      
       Пляшем, каблуки отбиваем, туфли скидываем, серпантином закутаны, свечки на елке качаются, игрушки бьются на счастье - эй Дед, скажи, у тебя вообще было счастье? В том мешке в куче коробочек?
      
       Я и не сомневаюсь, что многие вспоминают наш Новый Год по картинкам. Обрывкам из памяти. Его можно реанимировать! Покличь вокруг одиноких, теперь все примерно такие. Салат настрогай, бутылку запотевшую выставь, номера телефончиков поди и у тебя завалялись. Уж потом поперек бессмертия ляжешь, а пока тебе еще рано.
      
       Чувствуешь, как весь мир лениво поворачивается, грехи свои подметает, мертвых с плачем хоронит, сам с собой-бывшим прощается и воздух в грудь набирает? Вспоминай, что сделал хорошего. Никого не обидеть - мало, нужно еще защитить. Время есть, давай наверстаем. И не бухти, мужик, у своего скудного телика, по которому волны гоняют в какой-нибудь тундре. Или в пустыне под звездами. Раздадим всем по снегу!
      
       Ничего нигде не кончается. Мешок тот бездонный. И мы с тобой еще потанцуем. Под пальмой или под кактусом. Если ты за баранкой, глаза слипаются, радио не помогает, то я пою тебе песенки, трясемся мы вместе по ленте между обочин, веселей же вдвоем! Давай, улыбайся Снегурочке. И если ты к стенке носом, в подушку вдавился - эй, выходи, дорогой!
      
       Мне всегда хотелось спросить врача - как он себя чувствует? На него докторов не хватает. Елочка, зажгись, не так одиноко в лесу тебе. С Новым годом, год! О тебе сейчас кто-то думает, легкого счастья желает. Хорошего тебе праздника! Не забудь, с последним ударом!
      
      
      
      
       (1 янв 2022, рассказы:) Портреты друзей.
      
      
       Вполсилы.
       О.Б.
      
       Мужчина был похож на котенка-последыша, с которым кошка измучилась и уже сомневалась, родится он или не очень. Старший брат был спортсмен и красавец, поигрывал мускулами, на которых надорвана кожа, а младшему недодали тестостерона, взамен выделив женственности, розовых щечек, пушистых, как персик, покатых узеньких плеч и балетной худобы - вот-вот взлетит и растает. Его хотелось обнять, не рассыпав пыльцы и не погасив того юного трепета, что проник в его зрелость.
      
       Мужчина взбирался на невысокие скалы, цепляясь хвостом и когтями, а в Венской опере был отутюжен, приглажен и вообще как положено. Он ни на кого не заглядывался, смотря на все исподлобья, прикрыв глаза линзами, отталкивавшими лучи солнца, люстры и трезвости.
      
       Он любил и хотел быть любимым - но только вполсилы, в домашнем халате, в окружении детворы - и желательно девочек, чтобы молча рассказывать сказки, а они, открыв рот, понимали. Не пеленать их с рождения, так как он не умел и боялся, но заказывать платьица, заплетая атласные ленты в гривы лошадок; воспитывать личным примером, улыбаясь верной жене, с которой его можно спутать: они растворились друг в друге. Такой мальчик Набокова, препарируемый мотылек на обвившейся лилии, стреляющей сладостным ядом.
      
       Себя со стороны он не видел: все зеркала изначально были кривыми, с облупившейся амальгамой. Но в расширенных зрачках встречавшихся ему модельерш отражалось одно восхищение, поделенное на усталое его равнодушие, уже почти что онегинское, если б не горизонт, отодвигавшийся под облака, и не слабый проблеск мечтаний.
      
       Все надорванные и надкусанные им до крови - горчили, но, упиваясь предсмертными судорогами заурядных сражений, постепенно он стал гурманом и уже мало довольствовался приторным десертом в алюминиевой вазочке на накрахмаленной скатерти среди взбитых, как сливки, подушек. Недоставало соли, перца и поцелуя без сукровицы - такого, что перепархивал с одной души на другую.
      
       Так шел он под парусом, всегда несомый попутным ветром и замирая на бризе, перетекая с неба на воду, но не ныряя в те потаенные омуты, что сулят нам цыгане и буря. Он перетасовывал яхты, машины и все мужские игрушки, что однажды оказываются картонными и неживыми - как порез, не вызывая ни боли, ни радости. Кризис возраста без перспективы. Когда устаешь дуть на свои же раны, убаюкивая их по привычке и втиснув в рамки устаканившегося существования. На зависть врагам и соседям.
      
       Иногда по пути он цеплял заостренным копьем то шлейф, то чье-то колено, сжимая до музыки косточки, постепенно фальшивившие, отзывавшиеся диссонансом, как муха, промазавшая между жизнью и смертью. Муха билась в стекло или таяла лапками на кипящей поверхности лампы, но его уже не веселила и не дразнила неволей.
      
       Постепенно мужчина, должно быть, стал тихим ангелом, но я это уже не увижу. Семья стала главным в эпоху чумы и кремаций; альбом с позолотой и пожелтевшими снимками утверждал жизнелюбие, звеня медными пряжками и теряясь в продавленном оттиске. Иногда вместе с пылью оттуда выпархивала фотография на разломе папиросной бумаге, и все начиналось с начала.
      
      
      
      
       Америка.
       Д.А.
      
       Жизнь заканчивалась поспешно, как случайно перевернутая страница. Ее нужно было продлить, отмеряя по капле. Мужчина был в полной силе, отвергая тоску и возраст, и потому его зубы по ночам скрипели особенно твердо, будто вскользь натыкаясь на камень. Он долбил этот дерн, проворачивая лопатой, и лезвие блестело все заточенней и проворней; у мужчины набрякли вены, сел голос, и волдыри серебрились, стекая по мокрым ладоням, а он ни за что не сдавался.
      
       У него был медвежий характер: он шел напролом, добиваясь и дробя по пути с одинаковой силой что хрустящий валежник, что бревна. Иногда забредал он в малинник, там жужжало сладкое пекло, его кружили в водовороте и снова бросали, использовав, а он будто не замечал, прихлопнув назойливых мошек: у него еще были заботы.
      
       Подворовывая его доброту и забирая дыхание, возводя поклеп и давя на тонкие струны, барабанной и просто дробью - где поболезненней, били палочками наотмашь. А он все держался. Лучший друг ограбил и предал, прошедшие жёны не щадили своей тертой памяти и пытали возвратом. А он крутил баранку, впившись в небо руками, и орал свои нежные песни.
      
       Душа его была вывернута, как со случайным попутчиком где-нибудь в пьяном купе, где ложка звенит в подстаканнике. Или на северных заработках, - воротник задерешь рукавицей, обжегшись морозом и отшатнувшись от ветра - а он волочит, прикидываясь попутным и ставя тебя на колени, тащит по льду и хохочет. Выплюнешь сердце - и снова на приступ и в гору.
      
       На стоянках в кабине он заваривал доширак и мечтал о домашнем. Исколесив кучу стран и вызубрив повороты, мужчина нигде на картах не находил свой пункт назначения и ошибался на градус. Казалось, вот оно, счастье, за первым подъемом, но кончались "дрова" или знак был - ремонт дороги. В руках тряпка, в зубах папка - слыхали?.. Попробуй сам выскобли поручни. На арбузном камазе, на тугой поллитровке. Или капотный тягач - порулить не хочешь, америка?.. В хвосте тащишься, фонари ночью сливаются, - не буди ты его на рассвете... Впереди мигает колеечка, так километров на двадцать.
      
       Только сильный мужчина может сказать: спасибо, что ты жалеешь меня, этого мне не хватает. Устал от одиночества. Я рядом, все хорошо. - Через полглобуса рядом. По буеракам, берлогам, а скиснешь - поддаст тебе лапой, намазанной медом. И правильно сделает.
      
       (2 янв:)
      
       Марафон.
      
       Л.Д.
      
       Судьба начисто пишет, вдруг споткнется и скомкает. Ну что может предложить нескладный, уродливый, умный мужчина, заросший черной щетиной - тонкой и гибкой блондинке? Удивленно хлопая тенями ресниц на щеках, она дрогнет носиком, а что не по ней - так расплачется. Если в моде курносые, она будет спать на животике и на ночь подклеивать скотчем эту милую вздернутость. А днем ей приспичит пропрыгать на одной ножке "классики", очертить мелом круг на асфальте и не впускать туда никого, кроме соседской болонки. И мороженого с вареньем. И в кино хеппиэнд, купанье с мостков, а еще чтоб любил - не могу.
      
       Бесполезно пересказывать ей чужие романы, но можно сыграть и соврать.
      
       Есть женщины, у которых внутри все гудит без мужской ласки и сильной руки. У него такой не было. Силы. А есть те, для кого это лишние хлопоты. Он считал, все решает энергия. Как бесконтактный массаж: нежность на расстоянии, поклонение Даме, по Блоку. Нужно сделать себя интересным - ледяным, свысока снисходящим, загадочным. Можно вызвать в ней комплексы, пусть прочувствует разницу.
      
       От невзаимности, неумения и бесконечности мыслей у мужчины свербило в затылке, а сердце чесалось и ныло. Он ничем не питался, но джезва не остывала, а кофе был жирным, как полночь. Он повышал себе цену, сам падая в сети все глубже: сорвать лакомую блондинку и выскочить из семьи, где жена прагматично сторожила его по часам, а детей своих он обожал. Мысленно передвигая фигуры, он сражался с собой в поддавки, съедая то белых, то черных. И так до двух микро-инфарктов. Своих не оставить - и любимую не удержать.
      
       Он пытался покончить собой, разорвать эти путы. Слабый, как в детстве. Не выдержал. Он даже вонзил нож-кипчак в перламутровую ладошку своей ненаглядной, потом сам и лечил, он же доктор. Его изголодавшийся по тихому шепоту ласки, стальной уже торс, на котором простукивалась полная мера страдания, не сгибался - он только ломался. Там не было полутонов, мезальянса и компромиссов. Мужчина любил - как любил. Но жена его не отпускала.
      
       По утрам он метался отвезти малышей в детский сад - и обратно потом через город, туда, где работал - и где стоял перед дверью. Блондинка не открывала, он тогда опускался на коврик и не знал, что еще мог придумать. Тоска и нежная страсть все плотней смыкали клещи на горле, оставляя все больше зазубрин, и так он предсмертно хрипел перед отсутствием выбора.
      
       Многочисленная родня, как литая волна, взгромоздившаяся над пирсом, гоняла барашки и пену, замирала на миг и обрушивалась со всей своей праведной ненавистью, проклиная его и утюжа. Он отплевывал мокрую гальку вместе с кровью и стоном, но любимая будто не слышала. Он тогда отползал по ступенькам, там приваливался к бетону и дышал, как собака. Никому не нужный слабак, предавший то главное чувство, что, он думал, другим не известно.
      
       Он знал, что теперь погибает. И что если он возродится, то это будет не тень, а согбенный старик. Провертелась целая жизнь. Никакая, пустая, как пузырь во рту от жевачки. Двойник вышел на финишную прямую, вернув себя на дистанцию. Он бежал марафон, наконец побеждая себя, - но это был кто-то иной, без жены, блондинок и юности. Разменявший талант и судьбу. Манекен за прозрачной витриной, на шарнирах, похожий - но не на себя.
      
       На всех и на каждого.
      
       - - - -
       9 января, рассказ:
      
       Подарок.
      
       Память - это такая гремучая змея, которую лучше не трогать. Но поскольку жизнь кончается, все вокруг лежат по ковидным палатам и провожают друг друга, то память скулит и царапается, ей нужен выход на волю. Она оборачивается туда и сюда, как граненый стакан, то нестерпимо сверкая на солнце, а то мутнеет и вянет. Как точку, в него сунешь гербарную ветку с коричневой хвоей, а там на дне паутина, - ну вот и распутывай.
      
       Например, про блондинку. На то ведь она и блондинка, про это всем нравится. Как сначала скакали по обкатанным глыбам гранита, стесняясь своих же фигур, и с брызгами прыгали в воду. После вывезли на островок на заливе, где раньше был пионерлагерь. Сначала ломали барак, но дверь была крепко приперта, тогда стали отдирать доски от ставен, а позже всё упростили, развели костер недалеко от воды, подстелили плащ муравьям и занимались, чем нужно. Вдвоем. Думая, что на всю жизнь, и что это любовь.
      
       Тут змея задрала свою ядом пьяную голову и уставилась стальным взглядом: ну как же, вдвоем. А солдатик на вышке, с биноклем? Ему еще долго до дембеля, через волны он греется от этих искр, взлетающих в черное небо, вздыхает и мысленно плачет. Его девушка писем не пишет. Уж он бы с ней не промахнулся.
      
       На рассвете солдатик подвинтил окуляры, приблизив заросли шиповника, словно огромный букет. В линзы попалась ворона, поклевала обугленные и еще теплые бревна, а кино уже перенеслось на борт катерка, увозившего парочку. Над штурвалом болтался портновский сантиметр, измерявший дни до свободы, и другой пограничник всласть по нему щелкал ножницами.
      
       Позже можно было сидеть вдвоем на мостках, над водой стлался утренний пар, забирая все выше. Она была ласковой, теплой и полусонно укачивала, не досаждая ленивой еще мошкарой, и омывала всю душу. Потом, освежившись, легко лежать головой на коленях любимого и дремать в ожидании - тут змея развивала кольцо, посчитав, что это неважно, - корабля или будущего.
      
       Электричка причаливала к вокзалу, набитому дачным народом, и хозяин плаща уже мчался с платформы к висячим рядам телефонов. Наконец он дозванивался жене, узнавал про детей, виновато оправдывался и придумывал отговорки, а на него там орали, как в рупор.
      
       Дальше вместе шли до метро. Все, что раньше сияло и брезжило, теперь сразу поникло от линьки. Пыль на летнем асфальте, розоватые лепестки с тычинками-пестиками и муравьи, заблудившиеся в дырке в кармане, куда провалились ключи.
      
       Все это уже было вечностью.
      
      
       ----
      
      
      
      
      
       Рассказ: Детская.
      
       Танька была педиатром. Не то что красавица - но такая ладная и тугая, будто создана для мужских рук и ног. В перекур или, скажем, в обед. И манила по-медицински, без комплексов. Сверкала влажной помадой.
      
       Жила она в коммуналке, в большой зале почти что с лепниной, но главное - с сыном Серегой, девятилетним оболтусом. Мужичок такой с ноготок, угрюмый и строгий хозяин. Мне вообще кажется, что детская психика натужно справляется с прилюдным сексом родителей, а тем более приходящих, когда папа все время меняется. А у Таньки в углу стояла большая кровать и ложились туда среди дня.
      
       Танька много работала не только дома в постели, надеясь на чудо любви, а выбивалась из сил, как и все одиночки. Когда ее не было, Серега томился внизу у подъезда, поджидая соседей: ключи мы часто теряли. Ключ обычно болтался на грязном шнурке вокруг шеи, но когда ты дубасишь портфелем врага из параллельного класса, веревка лопнет или развяжется. Победив, Серега садился верхом на учебники, чтоб не пачкать штаны об асфальт, и тоскливо ждал маму.
      
       Потом Танька мне говорила, как она спала с моим папой, не пропускавшим красивых, - но там что-то не получилось. Когда мне совсем одиноко, я гуляю по памяти в закоулках той коммуналки, где на кухне пустые бутылки ждут очереди на сдачу, а на лестнице гулкое эхо - и дверь забита звонками. Я все время отвлекаю Серегу, чтобы он смотрел не туда. У него советское детство, он в душе неприкаянный.
      
       Только что мы были такими же. Незаметно приподнявшись еще на ступеньку, и вдруг сами стали воспитывать. Закрывая рот каждому, кто приходил навсегда - а убирался как раньше, посулив - и предав. У всех одинаково скрипели пружины кроватей, и новые взрослые слушали, не проснулись ли детки, а потом давились от смеха, что - нет, ничего, еще рано.
      
       Нам-то казалось, что поздно, - что такие мы уже старые, и что этот поезд - последний.
      
      
      
      
      
       = = = = = = = = == =
       9 янв 2022:
      
       Поэт Сергей Касьянов. Рецензия на книгу стихов "Рай для долгожданных".
      
      
       Из Москвы, так навсегда и оставшейся в памяти - арбатской, с черным снегом и горячими бубликами, - прилетели две книги. Поговорим об одной - толстой (260 страниц), в твердом переплете и любовно оформленной, - это все теперь раритет. Такой же, как и читатель.
      
       В роли литературоведа, отзовусь не научно, не утомляя читателя нудной терминологией: перед нами совершенно особая поэтика постСМОГизма, и если слово искажает чувства и суть, то душа так летуча, что куда уж за нею угнаться?..
      
       Десятилетия тому назад на иерусалимских золотых холмах мы с прекрасным детским писателем Владимиром Магариком бредили стихами кумира - Сергея Касьянова. От руки переписывали, цитировали, а его самиздат потом вместе со мной эмигрировал. Теперь это том, - мощный вес, взятый поэтом на грудь, крепче спирта: опыт всей жизни в России. Где хлещут наотмашь "окоченевшие дожди", а "июнь до ресниц заколочен дождем".
      
       Сложность прочтения в том, что нужно пробираться сквозь ткань летучего текста, и это не пустой оборот. Можно прочесть сто страниц и нигде не зацепиться, настолько тонкая это поэтика. Как читать вслух про себя - или молча глазами, поверх букв, - огромная разница.
      
       Вслушайтесь в необычную музыку: =Осень - уже нас нет, нас нет, нас Нет - и на свет истончала нежность, Жаркие перья шаркают по золе=. Какие странные строки: =И женщина стремительно проснулась, - Лицо ее пустынею свело=. =Светлый лебедь огня ниспадет на меня, Обнажая страну снегопада= - и в том же самом стихотворении: =Лишь дыханье шуршит в закаленную гладь, Чтоб стеклянная грудь каменела=.
      
       Необычно же, правда? Не так просто воспринимать, когда много теней и смыслов, оттенков и переклички. Мужской нежности такой высшей пробы, какую может себе позволить только очень сильный носитель.
      
       =Я - голое дерево в поле=. Авторское самовосприятие, открытие всем ветрам и штормам, грудь нараспашку. Максимальная обнаженность души. =Как ты смеялся, смертельно живой! - Мамы не стало=.
      
       Откровенность комментировать трудно. Поэзия бежит впереди философии, как луч от фонарика. =Друзья взошли крестами, - Их белыми листами Цветы кивать устали И молча бьют челом=. - Первый образ так свойственен, идентичен поэту, и сколько там боли! Можно найти продолжение (стихотворение полностью вы прочтете на снимке): =Я в лужу талую ладони опускаю - Пускай тепла из рук моих напьется... Своих друзей сквозь пальцы упускаю, - Не надо лжи - к ним ездить не придется=.
      
       Ко многим общим друзьям - не пришлось. =Коpабли кpенятся,-- и еще любят два меpтвых дpуга, Потому, что -- любят=. Сергей Касьянов плетет свое кружево мастерски - но органично, в его стихах нет искусственности. Иногда он к нам обращается нарочито просто, почти разговорно, нелитературно - как жизнь.
      
       =В моей тетради сын рисует взрывы, А сверху пеплом пишется строка=. - Не характерная для поэта реальность, все равно, зигзагами выводящая на ту же тропу, известную только автору. Он сворачивает к себе самому, ведя на свой голос: =Что я могу? Кровь постеречь, хруст листопада? - В хриплой воде не удержать скользкую руку...=.
      
       Хочется не критиковать, а цитировать. Взгляните на рифмы: =Осталось немногим меня удивить - И жизнь пересилит идущий: Вот поезда желтая куцая нить Пылит, разрезая удушье=. Всё здесь всегда не случайно. Тихую поэзию слышать и воспроизводить значительно сложней, чем громкую, звонкую. Она вступает в свои права мягчайшей заячьей лапкой, где каждый острый коготь - отдельно.
      
       И прислушайтесь к полифонии, о которой теперь обычно имеют понятие разве что песенники: =Поздно! И тому не повезло, Кто забвенья вынянчил пустыню... Руки не останутся пустыми, Если память длится как святыня, - Городу и миру не во зло=. Или вот микросимфония, каких у поэта в избытке: =Это подлинный берег угаданных дней, Он угоден обветренной вере моей=.
      
       Сергей Касьянов бесспорно блестящий профессионал и всю жизнь занимается своим делом (хотя он и физик, и лирик). Философ, чьи стихи преображаются на протяжении книги, когда зрелая любовь наступает на горло и сердце, - на второй сотне книжных страниц стихотворения превращаются почти в монолит. Теперь это много более твердые, упругие тексты, их кромсать невозможно.
      
       Но и тихая поэзия никуда не уходит, хотя автор пишет о Рулевом и к себе применимые строки: =Моей натуpе по плечу И клавесин, и клавикоpды.= Но тишина побеждает безоговорочно: =...И морось, виски серебря, Падет, и плечами пожму: Два взгляда очей ноября По лбу заскользят моему=, и чуть дальше: = А вдруг ты замолишь вину, Стремглав запахнешь пальтецо, А вдруг я к тебе поверну Сухое, чужое лицо?=.
      
       Не всякий настроится на этот лад, полутона, шорох звезд или шепот слов, призрачность образов. Нежный поэт и мужчина - счастливое сочетание в рифму. =Что ему узнавать в тесноте силуэта?= Или вот этот образ: =Ей ничем не помочь - От всего отрекаюсь, чем бредил - От беды, ворожбы, От вражды, что по горло в стихе, От рябиновых кущ, Чей прыжок растлевающ и светел... Лишь осиновый кол В кулаке как в последнем грехе=.
      
       Вот как можно писать о любви! =Лохмотья сорвал, доломал свою боль - И вот, ослепленный, нелепый, Я горлом кровав, ибо гол, как король Пред нищей моей королевой=. И вот так можно тоже, оказывается: =Но полно - свет валит в окно. Твое лицо слепит, как слава. И ты - метель, и ты - отрава... Моя душа - твой держава, И мне иного не дано=. =И плачешь ты в трамвае том, в его воронку, Ты, для кого я жизнь и дом поджег вдогонку=.
      
       Ключевой сюжет литературы вдруг становится полузапретным, задевая глубинные темы: =Меня качал несокрушимый страх - Страх несоединения с тобою=. = Дай ветку -- и я к тебе вновь pазpастусь, И медной pекою твоей обовьюсь -- Счастливой и двадцатилетней=. =И в жалобные губы твой сон я целовал=.
      
       Разве это не классика любовной метафизической лирики, когда =тает призрак откровений непреложных=? -
      
       =...Он желал ее так, что не смел отдыхать,--
       Память моpя гоpчила сквозь моpоси гладь,
       Сеpый дождик сочился безглазо...
      
       Пеpемелется бабочка в белую кpапь.
       Он сумел ее выкpасть -- но смеpть не укpасть
       Как лозу возле pайского лаза=.
      
       Лирическому герою присуще чувство ответственности и претит нарциссизм: = Как бы мне не сломать Наши судьбы несхожие=. Это все еще о любви! Но и музыка никуда из стихов не девается:
      
       =Как жизнь плетет смеpтельное pядно! --
       Вино еще не смято...
       И снег пьянит, и Рождество пьяно
       И снова свято=.
      
       А вот отрывок из стихотворения, которое полностью приведено будет ниже (Parus minor major - латинское название синицы):
      
       =Ты ли, гоpькая, битая птица
       С синекpылым пpозваньем "душа",
       Повелела и впpямь воpотиться
       К пpежней женщине в платье из ситца,
       Что несытой отвагой гpеша,
       Поутpу, хоpошась, отстpанится,
       Слишком белая, словно стpаница
       В ожидании каpандаша=.
      
       Самые мощные, литые, классические стихи Сергея Касьянова, на мой взгляд, населяют сердцевину книги (страницы 119, 120, 121, 122, 123, 124). Это подборка блестящая!
      
       Но вот и из более раннего, где любовь к родным и смерть неразлучны:
      
       =Скоро пять лет, как тебя не стало... А жили ведь поживали,
       Ждали беды наощупь, а ты лучше всех жалела...
       Остался бурьян за оградой, вода в деревянном подвале,
       И в глазах досыхает малость того, что еще не дотлело=.
      
       - Какие редкостные находки, сравнения, даже на фоне трагедий! =Пахнут тлением мятные будни=. = Аpбатских наяд щебетанье, И яблочный блеск на губах=. = Дождь идет на эшафот, Где его ножом отpежут=. =Я вышел и воздух рубил, Как будто губил негодяя=. =И ладонь пpиподнял Паучьим пpиветом=. = Потолок прочитать обреченною ночью=. =Я в очи тихие вpагу смотpел и молодел=. = И синь до свиста Выбритых полей...=.
      
       Поэт не чужд, разумеется, глубоким размышлениям о политике и об истории (=Стало жарко тебе, История?=), когда =стол кулаками накрыт=:
      
       =Когда засыпает Москва наугад,
       И дважды куpанты на башне звенят
       Пpо тягостный дождь безвpеменья --
       Чеpвем под землей выpастает пpоход,
       Под Кpемль от Бутыpки он тянет свой pот
       И гложет сыpые каменья=.
      
       И в том же стихе продолжает:
      
       =Стонала ты нашим и вашим,
       Пьянила Вождя без вина...
       Не плата, а плоть нам нужна=.
      
       Удивительные аллитерации - и сопоставление двух усачей, убивавших народы. Осуждение насилия всякого толка. - =Бестолковые содомы Судьбы и буден. Снега и судьбы=. Война всегда тут, поблизости (=Повторяйте за мной не уставно: "Ненавижу войну неустанно"=):
      
       =Светел сон пирамид и полет мотылька,
       Человек между ними стоит, невысок.
       Где от пули известка летит с потолка,
       Где хлеба тяжело ударяют в висок =.
      
       Поэт в России больше, чем поэт, по подвалам никак не отсиживается, и с юности бунтарство Касьянову свойственно: =Если будет с булыжником сложно, Я добавлю -- для баррикад= (1979).
      
       Конечно, Сергей Касьянов ищет свое место в родном языке, изначально следуя лермонтовской традиции, приближаясь к Тарковскому через СМОГизм и уютно себя ощущая в немецких балладах. Он рано постиг, =когда приходят к поэту Золотою монетой слова=: можно за ним повторить, что через =чистое горе в кристаллическом белом танце=. Или вовсе космически: =И pаспахнута площадь скоpбей, И хpустальны обломки и стpочки=.
      
       Возвращаясь к теме матери и немецким балладам, приведу такие отрывки из стихотворения, насыщенного болью, образами и, конечно, мелодикой, насквозь пронизавшей ткань книги:
      
       =о нет я знаю ч т о мы ждем кого нам здесь встpечать
       вот вот войдет в двеpной пpоем схоpоненная мать
       кpуты дела Твои Господь я знал иной пpоем
       и хлябь и гоpестную плоть и баpхат в окоем
       ...
       болотным запахом взлетев она влилась в метель
       ей двеpь откpыла длинный зев со стоpоны петель
       ...
       полынь звезда pазpыв слеза и смех сpедь похоpон=.
      
       Недалеко отсюда до своеобразной молитвы: =Пусть все убитые когда-то, и все убившие когда-то, И все влюбленные святые не пpедадут хотя бы -- всех=.
      
       Раз мы напрямую коснулись мелодий, то в сборнике "Рай для долгожданных" есть и готовые песни, к ним так и просится музыка ("Я стоял над городом" - с 135, "Валится мокрый лист" - с 144).
      
       Удивительны перевоплощения автора. Объем рецензии не позволяет остановиться на этом подробно, но так в стихотворении "Дерево" поэт сам "оборачивается" деревом, ощущая кровь гибели сердцем и кожей.
      
       Глубинные чувства в лучших образцах поэзии Сергея Касьянова переосмысляются, достигая планетарного масштаба. Не зря вспоминается Лермонтов, витающий среди звезд, - но и Серебряный век - ориентир для поэта: =Я небо хотел погладить pукой... Но только махнул pукою=. Серебро струн перетекает по строчкам:
      
       =Нет ни печати, ни следа --
       Так забывают завет...
       Вот он, последнего снега
       Влажный и жалобный свет=.
      
       Спасибо поэту, что всю жизнь он ставит вопросы себе и читателю: зачем мы здесь, какое место каждый из нас занимает? Эта тихая и летучая, такая нежная и часто домашняя поэтика согревает и обнадеживает. Очень московская по духу, она делает нас сильней. Это энергия родной речи, помноженная на интеллект и высокий талант.
      
       +
      
       От холода болела голова,
       От гоpода шел паp, как от кадила,
       Зима pоняла белые слова,
       Был сколот лед копытом лошадиным.
      
       Бpодили очумело воpобьи,
       С коpявых коpок измоpозь щипали.
       И медяки остывшие свои
       Хмельные стаpцы беpежно считали.
      
       Косилось утpо медленным лучом
       На купола, палаты и заплаты.
       И в гpиме шли с ядpеным силачом
       Усталые Иуды и Пилаты.
      
       А бубенцы влились в колокола,
       А калачи качались над двеpями...
       Налей в бокалы венского стекла
       Все то, что не случилось между нами.
      
       Всю ночь не будут гаснуть фонаpи,
       Вплетая хлопья в мокpое свеченье.
       И ты, как заклинанье, повтоpи
       Извечно обpеченное влеченье.
      
       И вновь зима найдет себе слова,
       И Рождеством запахнет от кадила...
       На холоде заноет голова
       И я веpнусь под цокот лошадиный.
      
       1979
      
       +
       Parus minor major.
       Латинское название синицы.
      
       От весенней синицы осталась
       Клейких сумеpек знобкая вялость
       Да испуганных туч бахpома...
       А мечталась ей малая малость --
       Не сходя понапpасну с ума,
       Запахнуть свой изpаненный паpус.
      
       Ты ли, гоpькая, битая птица
       С синекpылым пpозваньем "душа",
       Повелела и впpямь воpотиться
       К пpежней женщине в платье из ситца,
       Что несытой отвагой гpеша,
       Поутpу, хоpошась, отстpанится,
       Слишком белая, словно стpаница
       В ожидании каpандаша.
      
       Что же, вpемя, ты делало с нами?
       Дочеpей забавляло сынами,
       И тягучее пламя текло...
       Где мажоpов твоих паpусина,
       Где миноpов глухих паутина?
       Нам -- синица, им --
       в спину осина,--
       Все без толку, и тут повезло.
      
       Бог не выдал, тоска целовала,
       Чтоб тепеpь -- как в углу сеновала:
       Пpяно, душно и спать не дают...
       Не гpусти, не свисти pазудало,
       Захудалый не пой мне уют --
       Видишь, женщине спать не дают,
       Эта женщина очень устала.
      
       +
       (И стихи на фотографиях)
      
      
       = = = = == =
       10 янв:
      
       +
       Олегу С.
      
       Хорошо тебе, мой брат любимый?
       Слово жалко выбросить на ветер?
       Гюльчатай моя в стакане виски.
       Отражение проходит мимо,
       и струится друг по переписке.
       Самый близкий друг на свете.
      
       Кто меня держал в объятьях, знает
       цену ночи, смерти и прощанью.
       Чтобы путь забыли мы сюда.
       Эта пуля пьяная, сквозная,
       отпустили - только за вещами,
       чтоб не мерзла мертвая звезда.
      
      
       +
       Олегу С.
      
       Как ты там, в простынях расписных?
       Так я здесь, оглоушена вакуумом.
       По пути нам однако с тобой.
       Где ремонт, на путях запасных,
       мы столкнемся, вагонами звякая,
       до прибоя успеем. Отбой.
      
       И железо кроша, будто зубы,
       все круша красотой неземной,
       твои капельницы и скальпели
       наконец-то с собой увезу я,
       и тебя, чтобы вместе со мной
       из тенет на свет ты выскальзывал,
      
       как младенец на позывной.
      
      
       +
       Олегу С.
      
       Мой друг так долго умирал,
       что он устал дышать.
       Долги и ноги подбирал,
       немногим на его аврал
       хватило сил смотреть и петь,
       пока летит душа.
      
       Ее подрезали чуть-чуть,
       немного до колена.
       Как провожать в последний путь,
       когда душа нетленна?
      
       Ее умерили слегка,
       но ничего наверняка
       не обещает время.
       Мой друг живет, его рука
       дрожит на воздухе, крепка,
       наедине со всеми.
      
       Она помашет в трудный час -
       он тоже не последний.
       Она во сне обнимет нас,
       там кот скулит в передней.
      
       Он подает не мне пальто,
       расшаркнувшись хвостом.
       Он заметает, что не то,
       и нам нальет по сто.
      
       Он замечает все, что мы
       могли б еще сказать, -
       азарт в глазах, слеза зимы
       и тьмы.
       Куда не взять.
      
      
       +
       Олегу С.
      
       Облака хрустят, как простыни.
       Нам туда не скучно улетать.
       Это здесь мы навсегда одни,
       чтобы выше встретиться опять.
      
       Я не помню, как тебя зовут.
       И зовут ли - ты не слышишь сам
       потому, что лунный зайчик тут
       обернется вечным солнцем там.
      
       По его траве всегда роса,
       небеса его прозрачней слёз,
       жаль, что я еще не доросла
       до тебя и вечности всерьез.
      
       У дождя неверные следы,
       зеркала его дрожат, как вдох.
       Отражение из-под воды,
       уплывая, застает врасплох,
      
       и как выдох падает звезда,
       чтобы путь забыли мы сюда.
      
      
      
      
       (12 янв: Миниатюра).
       Просто мужчина.
      
       Мужчина спал прямо на ней, она слегка повернулась и сбросила его с дивана: заодно протрезвеет. Или забудет, что было - а может быть, не было. Сама она толком не знала, представляя другого. Как солнце, тот всходил за жестким плечом и маячил туда и сюда, следуя ритму.
      
       Она понимала, что пьяный, пока не заснул, "считает колеса", но проще было поддаться, чем спорить и выгонять на мороз, где дежурит ночной вытрезвитель с нежным именем "синеглазка".
      
       .....
      
       Мужчина комплексовал. В зеркале на него смотрели в упор очки, седина и щетина. Он считал себя импотентом и лузером. Говорить он мог только с собой - и сам себе отвечал, греясь собственной температурой и воспоминаниями, наполовину растаявшими. Он боялся их все утерять и повторял наизусть, каждый раз переиначивая. Может быть, это были фантазии.
      
       .....
      
      
       Мужчина залгался и не понимал, как выпутаться. Жена двоилась и стерлась, прозрачно мерцая, как солнечный зайчик. Память встала на автомат, как если годы не водишь машину, а потом механически трогаешь. Или если вернешься из командировки, исходив полпланеты, а дома все предметы на том же месте, ничего не меняется.
      
       Женщина, как кошка, просила любви, молока и детей. Можно в блюдце и с полу. Но она была слишком красивой и юной. А это проходит, как снег.
      
       У него было то, чего не было. И он казался героем.
      
      
      
       1 февр:
      
       +
      
       а ведь хочется выть,
       выйти за небеса.
       ненадолго. сказали - черная полоса.
       а нельзя ли высветлить
       или идти след в след.
       нет, - если только выселить
       меня навсегда отсед.
      
       +
      
       гусеница - это сон бабочки,
       как ночь - это тень разума,
       забвенье - свет будущего
       на донце все той же баночки.
       просто разнообразила
       и высказала, - кому еще.
      
       жизнь - это бой без правил,
       всего лишь несколько заповедей
       и прибавочной стоимости
       каждому не по совести.
       и моторчик для зависти
       шар земной пробуравил.
      
       над полярным сиянием
       вспышки сознания,
       это я тебя считываю,
       и не знаю: но ты-то - я?
       и мое отражение
       продлевает движение.
      
      
      
      
       +
      
       Утром смотришь - не началась ли война.
       Мы-то близко, по косой заденет, как дождь,
       как женщина, что неверна, -
       обернувшись, рядом пройдешь.
      
       Воздух пахнет порохом и духами,
       проскользнешь - а мимо не удается, нет,
       глаз косишь на платье, и каблуками
       тебя втаптывают в рассвет.
      
       +
      
       Мой приятель жует мухаморы,
       для него что утро, что вечер,
       он неслышно ведет разговор и
       у него с создателем встреча,
      
       он опаздывает, под часами
       они там договорились,
       а время под волосами
       шуршит - последняя милость.
      
       Я бужу его: не успеешь!
       Бутерброды пихаю в сумку.
       Что такого, скажи, в тебе есть,
       что, как жизнь, вмещается в сутки?
      
       Сколько наша энергия длится -
       в произведении, в камне?
       Он отлистываает лица
       и идет на себя с кулаками.
      
      
       9 февр:
      
       +
      
       Это мой сынишка стучится о крышку гроба
       со стороны солнца и неба.
       Пропустите его туда, где мы оба
       беззвучней света и снега
      
       сквозь ночь общаемся, у меловой черты
       на часы поглядывая и еще различая
       растворяющиеся черты,
       как сахар в стакане чая.
      
       Пусть он согреется дыханьем прибоя,
       любовью моей и лаской,
       тише, не обожгись, ну и Бог с тобою -
       ждет, зубами проклацав
      
       +
      
       Это от жизни тошнит? От себя, от беременности?
       Отпиваешься соком лимонным, как лунным светом,
       погоняя как лошадь, подпрыгивая на стремени
       и кнуту подыгрывая, как мужчине: я завтра съеду.
      
       Где они все - эти Мани, Вани и Евы?
       Эти тени от зонтика на песке и в пене,
       уходящие справа налево
       толпою, как дни рождения?
      
       Куда они подевались, растеряв улыбки и фиги
       в кармане, и обещания вечности? Даже будущее
       удивилось, нас не признав, и в черно-белом фильме
       остаются цветными только детство и булочная
      
      
      
       11 февр:
      
       +
      
       Мой город
       на шпиль нанизал наши души, как бабочек.
       Он заначку оставил - по памяти не промахнуться.
       Он друзей закадычных штабелями закладывал в баночку,
       на запах вечерний, на закат и ливень настурций.
      
       Мой город пролился, как горе и голод, за пазуху,
       он колол ледоходом сухарики черствые тюрем
       и всегда на свидания наши запаздывал,
       как солнце встает за ноктюрном.
      
       Я хожу среди плит, собираю слова, отражения
       там, где тени длинней, чем тела наши были и музыка,
       и я в черную реку гляжусь - неужели я
       так без звука растаю, как эта разлука.
      
       +
      
       Я волка обниму и лягу спать.
       У нас в стране распутица опять.
       Там на загривке тащат малышей,
       а взрослых - в заросли, взашей.
      
       Они считают битые бутылки,
       им к непогоде ломит кости домино.
       Их лечат в бане ветки и обмылки,
       им ничего другого не дано.
      
       Заслонку вынуть не забыть. И чтобы тяга.
       И жар печной, и дым от крематория,
       и на столе исчеркана бумага
       пунктирная, как ты, история.
      
       От пуль трассирующих увернуться.
       Который час? А век уже закончился
       без нас - как мы, такой же куцый,
       что никому его не хочется.
      
       +
      
       Эти дети, как два мотылька, разлетелись по свету.
       Так осколки пустого бокала шампанское помнят:
       пузырьками восходит, как эхо, - дыхания нету.
       Только тень от того, кто в земле испарился, не поднят.
      
       У него были крылья такие - несли в поднебесье.
       Ангел молча курил в стороне фимиам, и над паром
       различала я лица, так мы друг для друга воскресли,
       а улыбку сожгло по дороге бедой и напалмом
      
       +
      
       Жаль, не успеть попрощаться.
       Обрывают на полуслове.
       Не скажешь: вот было счастье.
       И земля наготове.
      
       Она холодит ромашки,
       обманывает незабудки.
       Она родилась в рубашке
       и не давалась в руки.
      
       Она стекала сквозь пальцы,
       к ней возвращалось время.
       У черепахи панцирь,
       а у меня - вера.
      
       Нет, не земля, - небо.
       И не ты, - отраженье.
       И меня уже нету,
      
       улетела уже я.
      
       +
      
       Еще след от подушки на лице не разглажен.
       Мы об этом не скажем.
       Еще запах левкоев, и синяк лиловеет.
       Это солнце не встало, улыбается из ветвей и
       не замечает пейзажа,
       купаясь в покое и счастье.
       Это все напоследок, такого больше не будет
       ни у нас, ни
       вообще, и не по погоде
       ты уходишь туда, где не знают о чуде:
       ну да, в позапрошлом годе
      
       +
      
       Больно - это когда деревья падают в озеро
       с безмолвным криком.
       И никто не заметил, что возле я.
       Говорят, прибери-ка
       эти ветки еловые, сушняк и шишки для самовара,
       да сапог принеси, раздуем, и до отвала
       наедимся рыбы - гляди-ка, окушки оранжево-красные.
       Да. Возражаю разве я?..
       Котелок песком отчищаю
       и дожить обещаю
      
       +
       О.С.
      
       Жизнь, конечно, закончилась.
       Ей наплевать на вечность.
       Вези, кривая закройщица,
       куда тебе там захочется,
       в дурную свою бесконечность.
       Это вид - человек исстрадавшийся,
       похоронивший жену,
       нелюдимый, заросший щетиной,
       прокуренным голосом собирает он павшие листья и тени,
       и ему остается быть женщиной и мужчиной
       за несколько поколений
      
       +
      
       Подняла глаза - увидела крышу. А выше?..
       Ок гугл, я давно уж согласна,
       что от тебя, родного, завишу
       там, где намазано маслом.
       Где векАми продумано
       и просчитано до гроша,
       как бы нас не продуло бы,
       и где жизнь хороша
       так, что сливается с ветром
       и свистит в ушах без ответа:
       ша!
      
      
       12 февр:
      
       +
      
       Как легко вы меня сдаете, не соответствуя,
       как ветке река, и облака - оперенью,
       пока я качаюсь на дереве по соседству,
       и собака разносит равнодушно, без озверения,
      
       что вот это восход, а там запад, еще направо -
       и держава закатывается, как бутылка
       за воротник алкоголика, и напрасно,
       как припарки мертвому, - не добудиться.
      
       Мимо жизнь протекает сквозь мое зрение.
       Ничего, что слух все еще обнаженный.
       Мы его заткнем - вообще не зря ли я
       забегала туда, где поют ваши жены?
      
       +
       Гио
      
       Когда расстреливали твое детство, мой мальчик,
       и по горам танцевало дымное эхо,
       ты знал о жизни, что женщина значит
       овец, пастуха и прореху
      
       в небе, куда опускали всех опоздавших,
       и в штанах на шнурке, где рождается
       то, что лупит и наших, и ваших
       прицельной наводкой аиста,
      
       пулей трассирующей, как звезды,
       особенно когда они сыпятся,
       не долетая до бруствера и обоза,
       где ребенок плачет и об отце, и о сыне
      
       +
      
       Окей гугл, как я ни повернусь, ты всё меня обнимаешь,
       с того света дотянешься, как лошадь, мокрой мордой
       в яблоки тычась, и эта сцена немая
       не переходит границу ворда.
       Эта жизнь виртуальная не набивает оскомины
       и синяков не оставляет в ладошке,
       которая тычется вверх и вниз и нисколько
       не устает понарошку.
      
      
       16 февр:
      
       +
      
       Спасибо за опыт и за то, что через плечо
       легко подбрасывал и ловил на лету
       и вел нарезом там, где горячо
       и перечеркивал прошлое и немоту.
      
       За то, что мы выбираемся из чумы.
       Химия крови на амальгаме не та,
       и младенец, выползая из тьмы,
       в ужасе округляет линию рта.
      
       Утром смотришь на горизонте - нет ли войны.
       Нет ее, нет ее, только ушел на фронт.
       И сидит качается на огрызке луны
       чайка кривая, не раскрывая рот.
      
       И на гвозде висит от портрета тень,
       так, помашешь, пусть видят, что есть кому.
       Там, в пустоте, замесят нам новый день
       и отвесят соды. И соли ему.
      
       +
      
       Там где женщина думает, что она ждет ребенка,
       или он ее ждет, спросонку не разобравшись
       и не в тот рукав толкаясь, а там воронка,
       так от мины замедленной взорвется малыш игравший,
      
       молча катится кораблик его, и парус
       летит отдельно, цепляясь за ветки,
       так Икар кувыркается и так икарус
       на фоне тайной вечери вечен.
      
       И стоят наши детки в ряд, ладошками машут -
       подходи, мамаши, разбирай по улыбке,
       пока боги наши в броске на марше
       исправляют чужие ошибки.
      
       +
      
       Что ли в красном углу наконец повесим намордник,
       сходим в киношку, в ресторане зависнем,
       а намедни портал откроют и двери в морге
       заколотят за близкими, что отстали от жизни.
      
       Что-то их не собрать в поминальник, они рассыпаются
       именами и
       телефонными номерами.
       Наши планы общие утекают сквозь пальцы,
       горы песка растут между нами.
      
       Я кричу, но эхо отскакивает рикошетом,
       давай возвращайся, друг, уже самое время
       раз открыли бассейны, то с того света
       навигатор выведет, и по теореме -
      
       но не видно ни зги, зубами клацают звезды,
       усмешка чумы деревенеет на память,
       а вокруг струится и закипает воздух
       на облаке, в сетке, куда так надежно падать.
      
      
       16 февр. (Рассказ). Дублин.
      
       "Юный князь отогревался под душем, с презрением глядя на маленькие ступни и прозрачные тонкие кисти". После этой фразы обычно захлопывают книгу и даже не оставляют вялый цветок из гербария или закладку из фотопленки, которую в детском саду мастерили маме в подарок. Никогда туда не вернешься. И всё бы так - если б завтра не начиналась война.
      
       Князь был грузинский, и никто бы не мог и представить, что под боксерской перчаткой в двенадцать унций на ринге у него прячутся две разбитые детские костяшки, покрытые лайковой кожей - и наковальня всех поколений призрачных горцев, опускающаяся со свистом поперед света и звука.
      
       Перезрелая женщина (в этом месте книгу в угол бросают вторично) разлеглась на кровати и быстро соображала, успеет ли выскочить и босиком промчаться на кухню - или снова обед подождет. Он остывал шестые сутки подряд, шашлыки в вине побледнели, обмякли - и тут шквал настиг снова обоих, и плевать им на несоответствия. Никто не помнил ни чисел, ни месяца, но впереди был четверг, когда полагалось отметиться и начать все с начала.
      
       Регистрировали полицейские, они вскользь сверялись с лицом, заросшим и без выражения, - как раз такие встречаются у узбеков-таджиков в Москве, уже выдрессированных патрулями. Если ежишься под пальто, засунув руки в карманы и дрожа от натуги, то тебя обязательно вычислят. А когда ты наглой походкой устремляешься на преграду, то ты незаметен, как местный. Человек-невидимка.
      
       Князь числился опытным беженцем, он перепрыгивал страны, "терял" и менял паспорта и не совершал криминала: его семье было нечего есть - так, как везде на Кавказе, и как в российской глубинке, и в Запорожье, и еще черт-те где на родном постсоветском пространстве, свободном и непобедимом.
      
       Душ лил в Антверпене, где все так же действовал "Дублин" и где пока все еще показательно разговаривали на нидерландском, и бельгийцы за пайку пособия не отказывали хозяйке в питании и даже в квартирке, - остальное ей запрещалось. Принимать гостей, оставлять на ночь родных, выходить замуж, работать, рожать. Между тем она уже чувствовала беременность на вкус и давно перешла на сгущенку из русского магазина (похоже, что девочка) и на соленые огурцы-помидоры (а может быть, мальчик), от вида которых стекала в пододеяльник слюна, от запаха ощеривалась макушка и дрожали сухие ресницы. Ацетон во рту испарялся, а желание - нет.
      
       Каждое утро они все же включали мобильник и проверяли спросонья, не началась ли война. Это тоже грозило гражданством; но прежде - боями. Они отвлекались на Ницше, на лекции по философии и психологии, - точно было, о чем говорить. Потом Аннушка разливала массажное масло по полу, и его ноги скользили, а женщина ногтями рвала простыню, и он фиксировал каждый перламутровый пальчик, а потом опять забывался.
      
       Дыхание ветра за окнами было длиной с переулок, причем шквал на крутых поворотах захлебывался, в саду падали ведра и стулья, помойные баки летали и бились о чьи-то машины, а женская грудь и живот подскакивали попеременно, не в лад и соединялись в их обоюдном сознании. Оно то мерцало и пело, то опять отдалялось, кровать прыгала вместе с телами и приглашала соседей, и все это не было сексом.
      
       Князь мог забыться еще и после боев: растворялась реальность, но он твердо держался и спортивной бесхлебной диеты, и времени сна, хотя в залы давно не пускали. Всюду требовали куаркод. А он если чего и боялся, так это потери формы и неизвестных последствий. Никаких антиваксеров, но чумой он переболел еще в самом начале и, надеясь на антитела, кое-как продолжал тренировки. Как чемпион, он, конечно же, знал, что без допинга не побеждают, и что за два дня перед взвешиванием сбрасываешь семь кило, а в день борьбы возвращаешь.
      
       Как всем беженцам, грозили ему отовсюду. За проезд на автобусе (хотя кабина водителя еще была заклеена пленкой в бело-красных полосках, как будто на тесте в аптеке, и бельгийцы катались бесплатно), за переход не туда - не в той стране не в то время, за работу по-черному - и он был осторожен, когда закручивал гайки на раме, а ключ срывался и падал. Размер 8, 9 и 10. Болты для багажника или педалей. Или нет, 12-15. Он дергал ремень, и сломанный велик взлетал на подтяжках высоко к потолку, так завинчивать было удобней. По углам мастерской ютились ворованные или брошенные возле реки велосипеды, и он мог бы ей подарить, но она одна не каталась.
      
       Иногда они все же решались позавтракать смутной лепешкой из овечьего сыра и слоеного теста в забегаловке, где из женщин была подавальщица, невидимая за подносом, и вот теперь еще новая - озирающаяся на турок. По ленивой восточной традиции собирались там только мужчины, но зато здесь некому требовать ни куаркода, ни бустера. Можно было подумать, что ты вообще не в Европе, а где-то в шалмане с кальяном.
      
       Больше всего они опасались поляков: депортация, как пятно на очках, маячила ближе к Польше, известной переполненными тюрьмами и томительным ожиданием. При въезде в Бельгию у князя изъяли и паспорт, гражданство ему не светило, и пребывание в лагере было вместо бесплатной гостиницы, когда можно еще подработать, цепляясь за самое черное и пересылая на родину. Локдаун им был даже на руку: все процедуры замедлились, это давало отсрочку. Но паспорт возвращали или за погранзоной, или сдавали экипажу, выдворяя домой неудачника. Каждый новый день всходил перевернутой шахматной партией: ходы были просчитаны и записывались наизусть, опережая события.
      
       Бежать можно было в Испанию или в Италию - собирать урожай, года на три. Когда кепка плавится с мыслями. Не проще было и спутнице. Куда с животом на работу? Ожидая, что стукнут и выселят, лишат призрачного пособия. Можно было способствовать князю, и даже дочке, что старше его лет на десять, - не желавшей рожать для себя. Но с такими диагнозами и поздним возрастом потребуют подписку у близких, - об этом лучше не думать. А пока что она просто выбросила все лекарства, что ей полагались, и гуглила все об эротике - как быть для него королевой.
      
       Осторожно шатаясь по городу, они то взбирались на смотровую, где под ногами рябью сверкал причал, выстроенный Наполеоном, то обедали "у Мандарина" поближе к вокзалу: отступные пути всегда оставались в запасе. Их пускали погреться снаружи в чудесных кафе, где не спрашивали куаркода, и где даже зимой радиаторы не давали остыть шоколаду.
      
       Князь трогал чайную ложку, как накрашенный ноготок этой женщины, и мыслями был далеко. Там, где его мама и бабушка с четырех утра шинковали салаты, а отец подрабатывал на присланном микроавтобусе, доставшемся сыну на ремонтных работах, на покраске и облицовке, на погрузке и в отступлениях из одной страны в любую другую, где примут. Лишь бы дома они продержались, - там, где тощие псы, равнодушные от голода к дракам, только ночью смеют приблизиться и к площади Давида Агмашенебели, и к подсвеченному фонтану, где назначена вечная сходка аргонавтов, приплывших за Золотым руном в Колхиду, и местных тяжелых бандитов, и где в полдень так шумно и душно. Под ногами трещит скорпиончик, жалящий, словно пчела и поцелуй на забытом морозе в горах. Фонтан вытекает в театр и в парк или сад со стволами до неба, а на площади отражается воин: он будет обязан и призван защитить семью дома, на родине.
      
       Может быть, затяжной карантин снимет "Дублин", прошение беженца. Но ждать теперь уже некогда. Через десять минут друг специально прикатит в Антверпен и увезет его на машине через невидимые границы в очередную страну, откуда уже не вернешься. Там идут дождь и война.
      
      
      
       20 апреля: (Миниатюра).
      
       1. В груди так защемило, тонко и нежно, как будто котенок в ладони шевельнулся испуганно, почувствовав, что придвинулся к самому краю. Беззвучно раскрыл рот, задышал быстро-быстро от жажды и снова заснул, не успев опустить голову и осознать, что случилось.
      
       Женщина стояла с протянутой рукой и просила немножко участия. Ее обтекала толпа, у всех было важное дело - записаться на прием к парикмахеру, оторвать горящую путевку, успеть изменить жене и все такое. Тогда она встала на колени и вгляделась пристально в небо, но там бежали барашки, семеня равнодушно от солнца или дождя.
      
       У женщины заболели коленки, она поднялась, отряхнула подол, поменяла химию крови и потекла в свое завтра. Там было тускло, но изо всех сил полагалось жить и расти. Несмотря на ненужность.
      
      
       (27 апреля:
       ++)
      
       2. Не люблю мужчин с обязательствами. Имею право. У них только обязанности. По отношению к многочисленным женам, детям, собачкам и птичкам. Шаг влево, шаг вправо - расстрел. Они всегда заняты и обременены настоящим и будущим, а я свободна и счастлива. Их жены бледны и невзрачны, а я молода и прекрасна. Но их моли всегда побеждают, так как я ни с кем не воюю: у меня не руки, а крылья.
      
       У мужчины был праздник. Может быть, день рождения. Все пели ему дифирамбы, а он стоял над волной и молчал. Ответить ему было нечего. На дне музыка не живет. Она там отражается. Гаснет.
      
       ...Мужчина бегал, как голодная собачка, сужая круги. Ему казалось, так любят. А так скорей ненавидят - пристально, на голодный желудок, сухими руками.
      
       Так ползут в камышах - как змея, извиваясь по пояс в волне, растревоженной уткой. Прижав к булькающему виску ствол и курок, еще пахнущий порохом прошлого. И в последний момент все срывается. Полудохлой плотвичкой.
      
       ...Просыпаешься утром - не началась ли война. Не закончилась ли судьба, стекая по капле. А это так буднично грохает тело соседа, по пьяни.
      
       Отрываю тебя вместе с кожей. Очищаю, как стебель, от земли и от листьев. У меня еще не зажили твои любимые пытки, я тебя еще помню. Сквозь зеркало, на просвет.
      
       = = = = = =
       27 апреля:
       ++ #
      
       Время тянет резину, на тебя и меня за всё рассчитавшись.
       Я, положим, в постели чужой спиваюсь и тлею.
       Мне светло, пока ты - за решеткой, - не чета нашим
       прожектам, где жаждут стихов и любви в аллее.
      
       Так еще тактильно, тепло и стекло не поставлено
       между телами пока что, - уже тенями
       они обнажены, и терзает религия стадная
       всё, что свершится теперь уже точно не с нами.
      
       Как же быть с тем, что миг двоится и переливается
       через край эпохи, вытирая о нас подошвы,
       и пока тебя там пытают, под звуки вальса
       мы смеемся и ждем, ну когда же сюда придешь ты.
      
      
       28 апр:
       ++
      
       длина шелеста мины равна твоему дыханью.
       сколько шагов до стенки. и до подвала.
       столько ударов сердца до затиханья,
       пока я тебя в лицо еще узнавала.
      
       ширина улыбки доброго оккупанта -
       если будешь хорошей, он сначала убьет, а потом уже.
       долгота жизни от забора и до заката,
       а не хочешь сама, так поможем.
      
       коридоры бывают на обе стороны,
       как распашонка. квартира. - или ребенка.
       сила звука бывает застопорена
       глухотой, контузией, пеленкой,
      
       вбитой в рот, где серебряной ложечкой на зубок
       полагается и поцелуем маминым.
       а сынок, как кукла, заваливается вбок
       синим пламенем
      
       ++
      
       мы с комаром разговариваем через стекло.
       завариваем чифир, у нас целая вечность
       потому, что время его истекло,
       а у меня бесконечность,
      
       как восьмерка на велосипеде, упавшем в канаву,
       где пиявки и крутится конский волос,
       и враг считает, что я вообще не по праву
       повысила голос.
      
       и что нить Ариадны до добра не доводит,
       а только зло помогает понять,
       почему на закате, а не на восходе
       убить - это значит обнять
      
       ++
      
       когда понимаешь свою ненужность,
       замыкая окружность на верхней ноте,
       то тропа истончается, становится уже,
       и прозрачней взгляд на излете.
      
       в него вмещаются все букашки,
       лепестки да пестики золотые,
       и облаков промокашки
       осушают слезы и лес. а ты ли -
      
       тень моя, оставшаяся от ливня,
       или кто-то еще насмехается -
       неважно, когда "полюби меня" -
       не маска, а так, без лица
      
      
       + + (Стилизация).
      
       К своим вершинам я вернулась,
       Как перламутровая рыбка,
       Вильнувшая из облаков.
       Не смялось платье, улыбнулась,
       Я вся была - твоя ошибка,
       Вот почему ты был таков.
      
       Зияет солнце в оперенье,
       Сквозит предательство в крови,
       Не расстояние, а время
       От нас уводит визави.
      
       Прости меня, что не упала,
       Что отражением была
       На глубине того бокала,
       Что я столкнула со стола.
      
       Не допивая капли яда,
       Под поцелуями дрожа,
       Где ты, как хищник из засады,
       Блестишь на лезвии ножа
      
       ++
      
       Булькающее дыханье реки. - Всегда вопреки.
       Наперерез и наискосок, точно в висок.
       Через барьеры, веруя, врать
       Не умея и не желая,
       Восстает против сына мать
       полуживая
      
      
       ++
      
       Бессмысленны убийства, так сезон
       Сменяется и начинать по кругу
       Отстреливать, и разрядить озон,
       Как страсть в случайную подругу.
      
       Собаке дать под брюхо сапогом,
       Пока ненаказуем и невзрачен,
       А после озираться и бегом -
       Под сумерками по делам собачьим.
      
       ++
      
       Изменяю химию крови, такая затея.
       Так мужик приземляется возле, потея.
       Он прозрачен, как прошлое, но не знает об этом,
       У него дрожит с конца сигарета.
      
       Можно пригреть его и обнять, на себя пеняя,
       Пополнить его записную книжку,
       Как будто он не случайно выбрал меня и -
       А в общем-то, он же мальчишка.
      
       Не нужно его обижать непростительным жестом,
       Тем более взглядом, когда, преклоняя голову,
       Он засыпает посреди и так неуместно
       Еще произносит полслова.
      
       ++
      
       Вообще-то я не настаиваю
       эти травы целебные,
       а только дую на раны.
      
       Отрываю тебя вместе с кожей,
       от стебля, земли и листьев.
      
       Вдруг себя ты узнаешь - так, открывая ставни
       после зимы, выворачивая карманы,
       находишь монетку и луч и думаешь: боже,
       как же мы жизнь пропустили, когда зависли!
      
       ++
      
       Новокаин подкожно - и ничего, так можно,
       память стряхнуть и ампулу, выпуклое стекло
       звездочкой треснет, морща
       мысли: заволокло.
      
       Был или не был, выдал
       или стерпел: не видел.
      
       Пытка ли эта плетка -
       там, наверху, зависит:
       с птичьего ли полета -
       или с последней выси
      
       ++
      
       Руки твои врачуют кого угодно.
       Ветку, котенка, музыку, ветер, волны.
       Эти вибрации от меня свободны,
       Эта энергия наша непроизвольна.
       Не отлепить параболу от гиперболы,
       Не отвернуть головы от подножья горного
       И не отклеить от воскресенья вербного
       Тихого ангела, светлого демона горнего.
       На сквозняке трепещу я раненой птицей -
       Может быть, ты наконец и меня заметишь.
       В прошлое будущему не дано возвратиться,
       Не узнаёт отражения новый месяц.
       Светит и лед, но не греют его пощечины,
       Что там по-щучьему наобещала молодость?
       А лотерейка, смотри-ка, давно просрочена,
       Не седина эта легкая изморозь, - мудрость.
      
       ++
      
       Мужская зависть глуше, чем ревность,
       Она забивается в такие дальние складки,
       Куда не пробиться ладоням, не выскользнуть птице,
      
       У нее свои повадки - куда я денусь,
       Когда пригвоздят, оперенье сдерут, разденут?
       И деньги сулят, и кольца, и шоколадки.
      
       На сторону не смотри, уткнись в страницу,
       Выйди бездарной из этой смертельной схватки.
      
      
       29 апр:
       ++
      
       Чем глуше ночь, тем явственнее щебет
       Любовных мук и птичьих перезвонов
       И по контрасту движется луна.
       Из моего окна она из щели
       Меж туч глядит, из твоего - по склону
       Срывается и светится со дна
       Души кромешной. Там уже беззвучно,
       Где я была подругой закадычной.
      
       В руках у неба мартиролог.
       Извечна смерть, а путь недолог.
      
       ++
      
       Мой ангел снова выпил и споткнулся.
       В обнимку с водосточною трубой
       домой идет, ему все это снится,
       замкнулся путь, сплошная вереница
       из лиц и масок пляшет пред тобой.
       Так камешки выплевывал прибой,
       Пока мы в нем искали отраженья
       Веселой раны ножевой.
      
       ++
      
       душа хотела - не греша,
       но ей не разрешали.
       сказали - всем ты хороша,
       но радость хороша ли?
      
       она закутается в шаль,
       ей ничего не надо.
       ее надкусишь и не жаль,
       как стебель винограда, -
      
       ее до капли процедишь
       и, косточкой стреляя,
       она, взметая глушь и тишь,
       зальется у рояля
      
       ++
      
       Прочистит горло птичка. У нее
       Такие изумительные трели.
       Она сама себе поет
       И кофе подает. В постели.
      
       Она сама себе определит,
       Какое оперенье кстати
       И кто ее опередит,
       По памяти неся к кровати.
      
       И отчего надломленная ветвь
       Так жаждет легкости веревки,
       И подытоживает век
       Свои обновки.
      
       ++
      
       Щенок забился в душу и глядит
       Оттуда, и глаза его пощады
       Не молят больше там, где позади
       Не то что Украина, но из Польши
       Отчетливей всё, что не надо
       Ни знать, ни слышать на рассвете,
       Но что еще одна награда -
       Вот эти раненые дети.
      
       ++
      
       У старика широкий взгляд.
       Объемом с небосвод.
       Все там, кто выдержал, подряд.
       Глядят с его высот.
      
       Идут на шепот вдоль стены,
       Пригнувшись от ракет,
       Где нет ни боли, ни войны,
       Как в чистом поле нет.
      
       А так, томительный дымок,
       Он порохом пропах,
       Его выносит между строк
       Мужчина на руках.
      
       Какой-то сверток, только лент
       Ему недостает.
       Ребенок, мина, сколько лет.
       Который шел бы год.
      
       Где мать лежит, и где отец
       Прицелился, туда
       Вода живая не для тех,
       Кто мертв. А навсегда.
      
       ++
      
       Без рук и ног что там осталось.
       Такая светлая усталость
       На будущее посмотреть.
       Оно в земле уже на треть.
       Принять награды, до рассвета
       Отстреливаться из кювета
       По памяти и вспоминать,
       Как нужно пальцы разминать.
       На грудь принять чужой рукою
       И охладеть к войне, покоя
       Не зная больше никогда.
       Она такой была, какою
       Нельзя прикрыться за строкою,
       Как попаданьем не туда.
      
      
       (Рассказ): Наше общее воспоминание.
      
       Вероятно, пошло все отсюда. Должны же быть корни. Очередь малышей струилась у кабинета, все в одинаковых трусах и панамках. Врач сидела на табуретке, широко расставив ноги - в белом крахмальном халате и, кажется, в тапках. Первый малыш уже стоял на весах - теперь мне вспоминается, что на таких замеряли мешки с мукой и картошку. В очереди несся шепот из-под прикрытых ладонями ртов: если будешь держать руки под одеялом, ослепнешь! Мы переглядывались, уже многие - со знанием дела. Медсестра снимала панамку: заодно проверяли на вшей. И почему-то глаза. Просто с лампочкой, голыми пальцами.
      
       Мы - и мальчики тоже - только что перестали носить пояса, точней, лифчики с болтавшимися резинками, к которым никак не пристегивался коричневый хлопчатобумажный чулок в крупный рубчик. Других еще не было, и ни одного слова в такой умной фразе никто из нас не произносил без ошибки. Я даже не знала названий и понять не могла, почему дома и в садике во время тихого часа обязательно кто-то вбегал сдернуть байковое одеяльце: вероятно, чтоб мы лучше видели.
      
       Как вам известно, в каждом узеньком возрасте мы считаем себя почти старыми. А через год удивляемся: надо же, тогда было все впереди! Много позже я записала: "Завтра мне будет девять. Стукнет, как смешно говорит мама. Как будто собаку дернешь за хвост: стукнет!". У меня уже был большой опыт: например, на морозе язык примерз к железной двери, отливали его марганцовкой. Но я тогда еще была маленькой.
      
       Насчет стукалок - я сейчас, конечно, наклею любые обои. Можно на скорость. Многослойные или широкие. А тогда было важно, чтобы стены заклеивали газетами. Пускай старой "Правдой", темно-желтой от времени. Чтобы было, чем заниматься, пока стоишь на горохе, переминаясь с одной битой коленки на следующую. Мне и в голову не приходило, что можно соврать, пока нянька на кухне готовит невкусный обед из капусты. Горох выбирали специально сухой, покрупней, а пока ты в углу - весь не съешь.
      
       Лет в четырнадцать я осознала впервые, что жизнь уже прожита, ничего нового не предстоит, ну там выучишься и родишь, а мир я "уже повидала". Начитав стихи на бобину магнитофона, я решила покончить собой, но мы об этом не будем. Настроение было хорошее. Мой учитель-поэт говорил: если ты умрешь в семнадцать лет, я сделаю тебе такую славу!.. Мы живы с ним до сих пор.
      
       Я, конечно, себе обещала никогда не стать взрослой и заучивала ощущения. Но, скорей всего, мы рождались уже стариками. Манерными, светскими.
      
       Еще в раннем детстве мне внушили, что ни шить, ни рисовать я никогда не сумею. В выездных лагерях часто были кружки мягкой игрушки. Преподов тошнило от этих мишек и хрюшек (а заодно и от нас), перед нами вываливали на стол чьи-то уши, бока и хвосты, я на все это тупо смотрела и до сих пор не могу сложить выкройку. Это высшая математика, как стачивают собачонку.
      
       Зато на гончарном круге у меня все прилично вертелось. Рисовать-то я не научилась. Провести прямо линию. И тем более в бесконечность.
      
       А вязать крючком я умела. На даче в поле росли дикие розочки, снаружи коричневые, внутри розовые, на шерстяном стебельке. Мое золотое сечение.
      
       Я теперь не захожу без телефона ни в лифт, ни в коридор. Если свалишься или застрянешь, то хотя бы услышат. У меня уже это было: лежишь в метре от выхода, как Мересьев, и до звезд тебе ближе, чем до случайных прохожих.
      
       В магазин я хожу на экскурсию. Свою вещь маешь и находишь пусть в детском отделе, неожиданную, наощупь, ненужную. На людей посмотришь, как выглядят. Встречаются ли еще люди. О человеке же помнят всего один день. И на следующий - кто пропустил попрощаться.
      
       Вообще мне нужно не много. Чтобы кто-то позвал, как собачку. Улыбнулся так, по ошибке. Приняв за знакомую. Мы же с возрастом видим нечетко.
      
       Мое зрение не повредилось. Слишком большая резкость у памяти, и это очень мешает. Я расту. От старости к детству.
      
      
      
       (Рассказ):
      
       Яблоко было антоновкой. Я не видела его четверть века, но помню, как оно пахнет. Мы тогда открывали пивные бутылки зубами, так что подумаешь - яблоко! Надкусишь, как Еву, оно брызгает во все стороны и потом не отстирывается. Оно стекало прозрачно, мы ломали нижние ветки и подбирали в траве, озираясь на тех, кого не было: хутор давно был заброшен, но яблони все же хозяйские. Кривые, с наростами и муравьями, пьянеющими от сока и августа, когда хочется зарыться в ближайший стог сена - но с кем, не случилось.
      
       С земли поднимать запрещалось, это вольница крыс и мышей, несущих заразу. Воробьи и ласточки брезговали. Темно-коричневые бока угасающих яблок мутно сжимались в осоке, а если подбросишь носком, то выстреливали салютом. Белый червяк недовольно выглядывал в дырочку и исчезал в глубине. Мы заполняли корзинки, папа сигналил, я в последний раз видела его вместе с мамой, они уже разводились. Я у них теперь стала взрослой, можно было не притворяться.
      
       Няня неподалеку еще добирала малину. Прокопченные круги финской печки и крепкие противни она сняла еще раньше. Я оступилась и вскрикнула: из кучи колючек и хвороста под сиротливо торчащей трубой взметнулась змея. Не знаю, гадюка ли, уж. Труба опадала последней, по кирпичику в год.
      
       На фундаменте бывшей бани стайкой грелись стрекозы. Слюдяные их крылышки мелко дрожали, иногда обмахивая выпуклые глаза густой синевы, захватившие небо и озеро.
      
       Ночью мне снились яблочные пироги. Карелы мечтали наконец вернуться в Финляндию и жить снова, как люди. Войти землей и домами. Нашу мельницу захватил бывший фашистский староста, отсидевший двадцать два года. Когда трезвый, он гонял с топором мою няню. Она еще бегала быстро.
      
       Сок антоновки течет мелкими пузырьками, ладошки слипаются. Аромат реки на рассвете перемешался в нем с юностью, он сладко бьет в нос, и ты заливаешься смехом. Просто так, без причины. Зачем она?
      
      
      
       30 апр: Переправа.
      
       Сидишь и смотришь, как мужчина использует твою доброту. Отклоняясь посильно. Туда-сюда миллиметр. Ну а что его не порадовать. Один уставился на носок туфельки, ты ее слегка стряхиваешь, капроновый чулок морщит как раз там, где ему полагается. Тихо покачиваешь в такт сигаретному дыму и музыке. Ну этот совсем дитя, каблучок для него - слишком много. Упадет туфелька - бросится перед тобой на колени, никого не заметив. Только ты для него существуешь. Так что это все непостоянно.
      
       Другой, с тонкими усиками и хитроватым прищуром, вкусил своей вседозволенности, такие впоследствии злобны и мстительны. Стоит на нем задержаться - пусть ответит за ту, что он мучил. Какую-нибудь крестьянскую барышню, кровь с молоком и малиной. Теперь плачет в свои кружева. Поди еще и беременна.
      
       Вон этот третий, он с краешку. В очках, без улыбки, кажется самодостаточным. Не болтает, а слушает. Этого стоит запомнить, у него бездна и пропасть в душе, а за внешним холодом и отстраненностью - на костре пляшут черти.
      
       Вот еще один выскочил, вечный праздник, хохмач. Этот может предать, как только кошки обледенеют в горах, - какое с таким восхождение. Он сейчас свое высмеит, а в палатке такой - первый нытик.
      
       Официант пробегает и предлагает шампанское. Халдеи - порода особая. Мой визави, жирный, уверенный в своем кошельке пресыщенный хам, лениво поводит мизинцем. У него нет сомнений, что вечер закончится в номере. Я не стану разочаровывать: пью я всегда на свои.
      
       Я присматриваюсь к тому, углубленному в мысли, невзрачному. Секс у него потрясающий. Его не заманишь сползшей бретелькой, ему подавай Маргариту. Он, конечно, уже поскучал и развелся, по ночам его слушают звезды. Мне такой по плечу, но куда его дальше. Мы, считай, уже переспали, и у нас параллельная траектория мыслей: в этом зале для нас никого, по блеску стекол в очках я слежу за его реакцией. Что ему смешно, так как глупо, и что должно раздражать. Он, конечно, давно изучил, какое спиртное я пробую, какой дым сигареты мне нравится. Мы как две гончии, замерли перед прыжком. Я могу встать, он переждет мгновение, бросит мелкую купюру, так как пришел он не есть, и двинется следом за мной. Но мы с ним уже все просчитали: нам это обоим не нужно.
      
       Хам напротив вытирает салфеткой лоснящееся лицо. Этот в номере не дает женщине даже умыться, он рычит и бросается, так как знает: его надолго не хватит. Его радуют девочки, мальчики. Но лучше - напиться-нажраться. Его клонит в ту сытую зрелость, откуда выход на кладбище.
      
       Туфелька все же свалилась, но мой юный поклонник переключился теперь на свою соседку, она покатывается от искусственного смеха и сверкает мелкими зубками. Честно говоря, с некоторых пор я смотрю на прикус подружек как раз в таком ракурсе: далеко ли вперед выдвинулась десна от непрерывной работы. Точно так же я реагирую на золотые браслеты арабок. Жаль, мне в детстве не объяснили, что во всем мире ночь - для второго дыхания и расслабухи, когда дня не хватило. Я бы проще смотрела на жизнь. На коллективную полночь и святую субботу.
      
       Почему-то тут мало семейных. Вон один со снятым кольцом, хорошо бы проверить в нагрудном кармашке, когда прижимаешься в танце. Его берет проститутка.
      
       Я греюсь собственной температурой, познабливает. За этот вечер я уже вышла замуж и развелась, изменила и умерла. Короткостриженая девица без лифчика подходит сзади вплотную, но такие меня сразу чувствуют, у меня не та энергетика. Отвечаю на пару ничего не значащих фраз, и она тоскливо уходит. Ловись, ее крупная рыбка.
      
       Мне для них не очень-то жалко. Тем более для старика, облокотившегося на стойку и расплескивающего виски. Со льдом, без него уже поздно. Старик знает меру, его радость уже дотлевает, а главное в жизни похоронено так давно, что кажется сном. Он был или не был, тот вечер.
      
       Я смотрю на часы. Не вспомнить, кем были подарены. В нашей стране есть услуга - последнее желание обреченного. Можно в поля тюльпанов, привезут тебя хоть на каталке. Можно на корабле - такой ходит по Рейну, красный крест во всю стену. Бесплатно. Такой раньше возил сумасшедших, им запрещалось пристать к берегу, - вечный Летучий голландец.
      
       У меня не осталось желаний. Я пришла посмотреть на чужие. Красивая и молодая.
      
      
      
       1 мая: Рассказ.
      
       Они были такими старыми, что им не нужно было говорить. Или столько лет жили вместе. Она только подумает - он идет делать. Он только захочет, не зная еще, чего именно, а она уже с чашкой чаю. Или салфеткой - вытереть ему подбородок, а он отталкивает полусерьезно, не маленький.
      
       Ему нравилась ее выцветшая холщовая юбка, ей - шаркающая походка, но раздражало сопение. Пока она еще слышала. Он теперь слишком часто подносил блюдце трясущимися руками к губам и забывал, для чего. Подрожит и отставит. Куснет мякоть хлеба - и замирает, щурясь на позднем солнце, пробивающемся сквозь занавеску. Так пытаются сосредоточиться на главной мысли, но она сама не рождается. О Руси сидящей, о войне прошедшей, о смерти грядущей, - кто знает.
      
       Старуха вздыхала и шла себе в сени, пропахшие тряпками, стиранными после сыворотки, а также целебными травами, не допитыми с того года. Черпала ковшом из ведра, ручка болталась на нитке, металл был измят и побит, почти на просвет. Старуха стояла в потемках, мутно глядя на стеганный коврик: теперь уже не перевяжешь. Она опускала руку куда-то в свое прошлое и доставала наощупь из холодка пару мелких яиц от несушки, сдувала прилипшие перья, опускала в карман передника, стараясь не уронить. Иногда, очень редко, пока старик еще спал, она щупала в том же углу почти трухлявую почту. Там все было на месте, в порядке.
      
       У нее возникала щемящая тонкая боль - как плачет комарик. Но теперь все было безмолвно. Поздравленье к Пасхе от сына.
      
       День продвигался в суете и дрожащем тумане, а перед вечером радовал - старик со старухой садились рядком на скамейку, прислоненную к бревнам избы, и старик носком сапога приминал куст цветущей крапивы, поскольку сил не было дергать. Крапива роняла бело-розовое украшенье и ложилась послушно, как пес, сворачиваясь клубком, чтобы за ночь восстать для бессмертья.
      
       Солнце пускало лучи, согревая крынки на кольях того, что считалось забором. На прошлой неделе деревню покинули ее последние жители. Задержались старик со старухой. Свет прорезала ласточка, резко стрельнув хвостом и исчезнув под крышей. Длинноного балансировал паук на краю доски. День нырнул за горизонт, и старуха скорей почуяла, чем услыхала, что сидящий с ней рядом сначала закашлялся, потом мелко затрясся и вдруг начал смеяться, его морщины расползлись лукаво и щедро к мохнатым ушам, еще миг - и оба зашлись все громче и громче, перекрывая падение звезд и гудок паровоза.
      
      
       Рассказ. Стакан.
      
       О своем рабстве я узнала случайно. Не потому, что муж меня бьет - значит, любит. Муж, когда трезвый, хороший. Но на днях мой братишка прибежал домой, запыхавшись, и шепчет со свистом: я настоящий герой!
      
       Кулачок он не мог разжать от обойного клея. К рукаву прилипла бумажка. Там какой-то кружок и тренога, - протест против действий в Донбассе. Мой подросток дождался сумерек и лепил доморощенные листовки на водосточные трубы. И теперь этим страшно гордился.
      
       Я не знала, хвалить или злиться. Посмотрела, нет ли соседей. Терла мылом пальцы с обглоданными заусенцами, не отругала, и вдруг меня словно ошпарило: до чего же нас довели, если листик в два сантиметра мы считаем геройством?! Как же я теперь объясню, что есть мужество и человечность, почему сильный не обижает щенка, - но тут пришел муж, как обычно, и по его вишневому взгляду я приготовилась к худшему.
      
       Сначала голова сама ушла в плечи, спина покорно согнулась, - тело помнит, чего ему ждать. Я поспешила за ним и закрыла дверь спальни, чтобы братишка не слышал. Но он уже был в наушниках.
      
       У меня на случай всегда есть в запасе уловки. Мягкий приторный голос, забота. Еда наготове. Если нужно - постель. Даже новая комбинашка припрятана на той полке, где и бутылка в заначке. Тяжелая артиллерия: спирт.
      
       Но звезды опять не сошлись, было сразу понятно, что маленькой я не отделаюсь. Стараясь держаться подальше, на расстоянии удара наотмашь, я лебезила, заискивала перед мужем, развязала шнурки и уже снимала ботинок, но что-то было опять не по нраву. Я плюхнулась на паркет навзничь, отползла на спине под диван, заслоняя живот и лицо. Годы выучили не скулить, не разжигать еще ярче.
      
       Мне повезло, что муж с дороги устал, а спиртное не выветрилось. Он потихоньку обмяк и, забыв обо мне, захрапел. Я еще долго лежала, изучая снизу матрац, прилипшие хлопья пыли, прошлогоднюю дохлую муху. Не вымела, не разглядела. Узнал бы - убил.
      
       Снятый мужнин ботинок блестел, как на свадьбе, от радости. А перед ним капли крови; я потрогала нос, еще жгло. Я старалась не сглатывать. И тут в памяти повисла скомканная листовка, за нее бы парнишку забрали. Я выкарабкалась из-под кровати, мой страх постепенно растаял. Я еще посмотрела на мужа, - какой же он все-таки жалкий.
      
       Достала старый альбом, я когда-то в нем рисовала. Отодрала из-под скрепки мелованную бумагу. Приложила рюмочку, но мне показалось, что мало. Тогда взяла я стакан, обвела очень четкий кружок и дотянулась до ножниц. Завтра мне будет, что делать. И мне стало весело - так, что я вслух засмеялась.
      
      
       3 мая: Рассказ. Бамбино.
      
      
       У меня вот этого не было. Бабушка в ситцевом платочке под березой у речки, обдуваема комарами и солнечной рябью. Дед на скамейке у рукомойника, за которым поселилась летучая мышь и шарахается по ночам, когда падают звезды.
      
       У меня было сразу другое: тридцатого сентября резкое похолодание, изморозь, волк подходит к крыльцу, так что в кустики ночью не выскочишь - и дочка орет со страху, если проснется одна в темноте, да и сына в манеже нельзя оставлять: у нас любопытная крыса. Она ростом с кошку, переваривает поролон с растопленным жиром, ей хоть бы хны, - сбегает к речке, отопьется у водопада - и назад к моим детям в тепло.
      
       И еще у нас вечные гости. Забьешь с вечера крышкой от консервной жестянки угол в полу, а утром смотришь - повсюду опилки, мышкам тут тоже отлично.
      
       Ну еще бы. Я перебрала финскую печь, кирпич к кирпичу. Дверца, правда, болтается на креплении, жаровня просела, но я цемент держу рядом. Детям уголь полезен, а таблеток тут не достать. Я топлю березовыми дровами - теми, где быть бы старушке в цветастом платочке, - а угли остынут и хрустят на зубах, мы все бегаем в саже.
      
       Ну еще у нас сохнут грибы. Я червивые не брала, но последние после дождей огромные, с мокрыми шляпами, за такой и ребенок укроется. Набрала про запас, на шампуры нанизала - и сверху на печку, только бегаю - переворачиваю. Гляжу, где печка осядет, и тогда опять подлатаю.
      
       Я всегда жду гостей, кроме мышек. Последних я жутко боюсь, только виду не подаю. Но крыса гораздо страшней: она прыгает на три метра, с кровати на кресло, и кошки к дому не ходят. На рассвете дверь приоткроешь и сначала запустишь сапог. Туда, где шуршит и ворочает. Если попала, то раздается прыжок, а потом в щелочку смотришь - крыса встряхнется, расправит пальто горделиво, в половицы уставилась, скосив глаза, и уходит. Мол, ничего, еще встретимся.
      
       По ночам тут гости другие. У трактористов получка. Они-то и днем невменяемы, никогда я тут трезвых не видела. Но к темноте осмелеют, приходят по двое - по трое, забираются по столбу на крышу крыльца, только шифер ломают. На окне у нас просто задвижка, и та еле держится. У меня наготове приемник. Я врубаю диктора или музыку, это как повезет, и начинаю орать: Вадя, иди-ка проверь, кто-то стучался внизу? Да ружье захвати, у нас волки!
      
       Вадя - любимый мой папа. Он приедет через неделю, нас с детьми на хуторе трое. Тут кричи не кричи, не помогут. Да и при Ваде не очень. Мы городские, деревенские нас ненавидят, и папа делает вид, что никто меня не обижает. А то дом сожгут вместе с мельницей.
      
       Мужики подергают ставни, погремят кулаками, и по избам к прекрасным дояркам. Эти дома ходят в рубашках, пятерней грудь расчесывают до крови: банный день у них только в субботу. Говорят они чистым матом, а младенцам втыкают в орущую пасть марлю, смоченную в самогонке, чтобы ночью не отвлекали. Так что тут рождаются пьяными.
      
       Я сплю чутко и думаю, как хорошо бы на этом свете застать моих бабушек-дедушек, уничтоженных после войны. Я бы им пекла пироги с морошкой, брусникой. Читала бы сказки. Я бы их научила ловить вилкой форель, когда моешь посуду в реке. Доставать ящиком раков со дна. Заморозить рябину, чтобы она стала сладкой.
      
       Мое детство убили, и я иду проверять своих малышей, до конца не проснувшись. Консервная банка в порядке, значит, утро еще не настало. Мы с крысой успеем поспать, нам силы нужны за двоих.
      
       Позже, днем, у детей тихий час, крыса юркнет под дверь и будет слушать, я читаю ей про Эрмитаж. Мадонна коль бамбино Джорджоне, сидящая на пригорке на берегу реки с младенцем на руках. Эпоха Возрождения. И мы думаем, есть ли там водка.
      
      
       9 мая. Рассказ. На свече.
      
       Мужчина нашелся через жизнь, как старое платье. В карманах пороешься - а там фантик от забытой конфеты, теперь таких и не делают. Вкус лимонной корочки, поналипло всего, и только дети пошли отделять. Я им не мешала, у них жестокая память. И оказалось, что мужчина за столько лет ничего им не сделал хорошего. Это меня поразило. Он работал пожарным и спасал погорельцев, у него была масса возможностей приласкать, объяснить, посмешить. Но дети меня убедили.
      
       Расчищая прошлое, отодвигаешь горы в личинках овец, переплываешь моря, захлебываешься и выбулькиваешь наружу, запыхавшись, ослепнув-оглохнув. Наконец доберешься до дома. Всё оказывается на местах, будто не было войн и смертей. Над тарелкой в розочках поднимается пар, суп хотел бы, да не остынет. От белья пахнет глажкой; телефон звонит прежним голосом, а когда подбежишь - замолчит; соседской собаке - полвека. Молодая прекрасная женщина не успела поднять петлю на чулке и жалеет об этом всю жизнь.
      
       В коридоре мутно и тихо. Часы так и не остановились. У порога мужчина никак не может вдеть дрожащую руку в пальто. Он роняет предметы, носком ботинка отталкивая опустившуюся перед ним на коленях: она обвила его ноги, ползет за ним, плачет, умоляет остаться, для нее кончается жизнь. У нее толпа воздыхателей, каждый мечтал бы оказаться на месте мужчины, возвращающегося в семью. Но он холоден и непреклонен: у него есть высшие ценности.
      
       Наконец он хлопает дверью, и женщина, с которой он прожил тут несколько месяцев, а теперь решил вдруг расстаться, ничком падает в угол. Скоро дети вернутся, нужно будет им объяснить. Почему папа в доме транзитный. Когда мы все - навсегда.
      
       Зима сокращается, как сердечная мышца, выделяя энергию. Эта женщина хранит ему строгую верность. Она дышит на окна кружочки и вглядывается во тьму, куда скрылся мужчина. Иногда он пишет ей письма, которые она вызубрила назубок и тысячу раз перечитывала, надеясь найти что-то новое. Может быть, она пропустила? Вот эту точку, ошибку и сползшие строчки, и вот это пятно, и след пепла его сигареты, родной этот запах. Каждый раз, перечитывая, она там видит другое, как будто бежала на выставке между рядами картин, они в рамах переливались, сверкали новыми гранями, цедили краски по капле.
      
       Иногда женщина брала эти письма в метро и читала в вагоне, чтобы все видели, что она их получает. Она так боялась их смять, словно новую блузку, и любовно вдевала в конверты, отставив мизинец.
      
       Иногда она их перечитывала у реки под черемухой, и потом навсегда этот ровный уверенный почерк сливался и с водопадом, и с мокрой веткой, тяжелой от гроздьев соцветий, куда она прятала разрумянившееся лицо со счастливой улыбкой. Ее губы вбирали и лепестки, и тычинки, и наступавшее лето - опять одинокое, с ожиданием, как на сносях, их двойного чистого будущего.
      
       В них росла высокая нравственность. А вокруг было столько поклонников. Каждый поет на свой лад, но у всех чужой голос. Вот один обожатель с глухой тоской смотрит, как женщина мечется, переполнена страстью и горем, - он ее тяжело обнимает, но она вырывается, зажигает свечу. Ее рука напросвет розовеет, пламя бежит по ладони, протекает сквозь тонкие пальцы, и воск упирается в сеточку кожи, но женщина не замечает. Желание тела сильней, оно бьется и стонет само по себе, и пожар в низу живота заполняет собой все пространство. Гость бьет по свече, фитиль отскакивает угольками и закатывается под кровать. Ничего, уже все прошло, на излете сознания. Она держит данное слово.
      
       Жизнь кончается порознь. Двое старых людей объяснялись друг другу в любви, краснея, как дети. Он недавно тушил серьезный лесной пожар, рискуя собой. Ее дочка даже сказала: какой молодец!
      
       Он уже сравнялся со всеми, кого потерял. Как всегда, между ними стояли их дети. Его. И ее.
      
      
       10 мая. Рассказ. Передачка.
      
      
       Иногда прошлое тебе мстит за несвершенное. За несбывшиеся надежды. Как будто оно в твоих силах. Придвигает лицо в перевернутом бинокле: любуйся. Маячит и дразнит. Вот кабинет поликлиники, там царь и бог с прямой, как лезвие, спиной, широкоплечий и статный, сидит за рабочим столом, а пациенты входят на цыпочках по одному и, склонившись, боятся приблизиться. Он что хочет, то и пропишет. Врач он и правда от бога, глядит в окно и тоскует. Он ждет, когда придет девушка.
      
       За окном раскуроченный ленинградский асфальт с вывороченной изнанкой, тополя в пуху, редкие одуванчики, - я не знаю, как мы там жили, но это было ужасно.
      
       Все врача превозносят. За профессию и пятый пункт, по которому можно уехать. По нем сохнут тигрицы - городские облезлые кошки. Девушка это не видит: для нее есть душа и талант, а не ум и зарплата.
      
       Сейчас трудно сказать, с бородой ли он, черной, как бездна, куда он стремился, - или только с усами, - она видела так и сяк, и в одежде, и без. Он ее по-своему любит. Перенес два микроинфаркта, так и глядя в окно, по прямой. Туда, откуда идут поезда навсегда, в эмиграцию. Этой девушке там нету места.
      
       Они в общем-то муж и жена. Она бегает в поликлинику и пытается до него достучаться среди мамаш и колясок, орущих младенцев и ревнивой заведующей, но это все бесполезно. Он там знает что-то свое, никому не доступное. Как будто с той стороны жизни, куда мы не можем добраться.
      
       Она смотрит в его глаза за очками, подпрыгивает, чтобы как-то приблизиться, но он много выше, мысли его в облаках. Наконец-то их взгляды встречаются, ее обдает таким льдом, непробиваемой глухотой ко всему светлому, радостному, что она отшатывается, напоровшись на зазубренный край стекла, когда в окна бросили камнем. Она видит всю тщетность молений и тем более слёз: догонять его бесполезно.
      
       У него запасное решение. Можно вместе покончить собой. Она ему верит: у него железная грудь и непререкаемый голос, и когда он сказал, что вынесет ее на раскрытых ладонях из любой катастрофы, она в этом не сомневается. По ночам, еще лежа рядом, она во сне видит врача - это добрый господь, он всегда поймет и простит, в нем растворишься и дышишь. С ним по-домашнему тихо, светло и надежно, а ты его глупый ребенок.
      
       Тут звонит их подруга, только что овдовевшая и родившая сына, и кричит в телефонную трубку, что если вы прямо сейчас не придете, она убьет новорожденного. Схватив такси, они мчатся к обоим, подруга спит потом после таблеток, а серо-коричневый город вращает свои шестерни. Евреев караулят возле метро и избивают, еда еще есть, но кончается.
      
       У врача нет свободной минуты. Он все время уходит. То на вызовы, то к бывшим женам, родителям, то на уроки иврита, - он всегда спешит от нее и постоянно прощается. Привыкай к расстоянию, оно теперь длиной в жизнь. Он пакует книги и стопками носит на почту, а в очереди им советуют шепотом, брать ли с собой половую тряпку и швабру. Ведь оттуда уже не вернешься.
      
       Их подруга почти оклемалась. Она пасет двух своих бабок, неразлучных, как близнецы. Наконец одна умирает, ее прах заправляют в горшок и ставят дома на шкаф. Вероятно, для второй эта камера хранения превращается в камеру пыток. Но младенец растет и смеется.
      
       Брачное ложе, нары и смертный одр, все в том городе перемешалось. Просто выбрось бинокль, зачем он. Сколько наша энергия длится? В произведении, в камне. Как ты там без любви моей, господи? Кого ты выносишь в ладонях? По привычке я целую твои руки за то, что в этом мареве насылаешь ты дождь. Или пепел?
      
      
       12 мая. Рассказ.
      
       Мужчина был черен от бед и депрессии. Ошибки, предательства шевелились у него за плечами, а до любящих его женщин он никак не мог дотянуться, как до вчерашней газеты. Глаза его были опущены и закрыты для сада тех простых наслаждений, что делают жизнь - торопящихся облаков, подпрыгивающего дождя, осыпающихся цветов. Все планы он перевыполнил, но чувствовал только никчемность.
      
       Сначала его перестали тревожить быстрые ножки и смех, он взирал на них по-отечески. Потом он заметил, что перешел на скудную пищу, простую, как у крестьянина, и клевал он, как птица, у которой туманом заволокло краешки глаз. Он еще повозился, запоминая движение, но листья уже отвернулись и показались в исподнем, обезвоженные перед сумерками. Он стал им неинтересен, а себе противен и мал. Оттого он и стал вспоминать: он ходил на войну и видел все, что нельзя. Война была резвой и звонкой. Бежала всегда впереди, за нею не поспевали ни те, ни другие. Мужчина догадывался, что все это предопределено, но смириться не мог.
      
       Приказав себе долго жить, реально, не в шутку, он себя представлял очень старым, но что-то там не сходилось, как рельсы трамвая. Чашка чая дымилась, но вкус травы пересиливал. Он помнил столешню, но на обрывке обоев все так же томились огурец и кильки на хлебе, а к пепельнице присохли окурки и прирастал его взгляд. Он тыкал вилкой в унылый кружок неродившегося цыпленка, жизнь так же вращалась - не по спирали, восьмеркой, и приводила к той точке, где он сделал неправильный выбор.
      
       Мужчина проигрывал все ходы, восстанавливая нюансы и даты, лица прохожих и погоду по радио, но все сводилось к снегопаду на родине, проталинам зимних луж, а ему хотелось на солнце. Льдинки струились по шарфу в когда-то модную клетку, ворс втирался в усы, как всегда закончилось курево, алкоголь не брал, а женщины были безвкусны. Он не знал, как жить дальше, опирался на классиков и не нашел утешения, и такая картина предстоящего умирания добавляла озноба.
      
       Нужно было ему показать, что ведь вот под ногами собачка - линялая и разбитная, ей неймется тявкать и греться, дрыгать лапами в небо, делиться с ним счастьем и костью. Или там птичка на ветке, вернулась туда, где возникла, ей достаточно малой родины, всё у нее гармонично и просто. Или он бы мог дать уроки соседскому драчуну и его недозрелой сестрице, - словом, он был бы способен, если б взгляд его отрывался от вечного льда и бессмертия.
      
       Его позвала к себе женщина, но загадочные и смиренные не находили в нем отклика - как гитара не строила, и струна дребезжала чужим, дурным просторечьем. Он смотрел в одну точку, она раздваивалась, но возвращалась на место, и он дрессировал себя дальше.
      
       Протекали, должно быть, столетья. Мало что есть противней мужчины с выбритой грудью, и он совсем опустился. Недоставало последнего. И он это нащупал. Сначала невнятно, как шаги проходящего путника. Потом ветер подул в паруса, накренив занавеску. У ветра был чуткий запах - молочный, и все же лимонный. Подобрался и цвет, сперва тусклый, неразличимый, он вдруг разложился на спектр и рассерженно замахал, как папоротник или веер. Он потеплел, как объятье, и мужчина вдруг вспомнил, как уже все это было. Он поднялся с дивана, по спине поддали пружины, ткань захрустела и треснула, но мужчина это не слышал. Он открыл дверь торопливо, как в предвкушении чуда, и в него хлынула жизнь - так, что он заслонился рукой и наконец рассмеялся, всё свободней, жарче и громче.
      
      
       +++
      
       Я стою над твоей водой и гляжусь в тебя подо льдом.
       Я могилу твою не найду ни по теченью, ни против.
       Только вытряхну ленту реки - уплывает мой дом,
       Оглянусь - а ты отстаёшь, и растаешь на повороте.
      
       Твой соперник меня обижает, скажи ты ему, чтоб не
       Глумился, что эта тень не заживает вечно.
       Ты покоишься с миром там, пока на твоей войне
       Воскресает за нас двоих твоя любимая женщина
      
       +++
      
       Выхолощен мир, как бабочка на просвет,
       в жизни ничего после тебя не осталось -
       ни слова, ни жеста, ни
       меня, и надежды нет,
       чтобы моя любовь выжила и спасла нас.
      
       Нежности нет, не обнимешь дерево, оно в прах
       рассыпается, так
       я тащу твое тело,
       как ты меня когда-то к смерти нес на руках,
       а я думала, что без тебя жить хотела
      
       +++
      
       Душой прильнув, судьбой вильнув, приходишь
       На место казни. Всё, как было прежде.
       Но нету нас, мы были разве, помнишь,
       Конец любви и вере, и надежде.
      
       Стоит скамейка, опадают клены,
       Пруд заливают, посредине памятник,
       Но жизни нет, а так, на удаленной
       Встречаемся, как мой букет и камень
      
       13 мая:
      
       +++
      
       Дорога к смерти выстелена жалостью
       К себе: еще не надышалась я, -
       Да кто пред ней?.. такая синева
       И солнышко, и кругом голова,
       Как на плече твоем прикосновенном,
       Вот это мы. Все остальное пена,
       Слова.
      
      
       15 мая. Рассказ.
       1.
      
       Нет такого города. Где-то есть, а нестало. Отпустил. Пронзил шпилем и сдулся. Все прохожие полегли - а так сияли, смеялись! И страны такой нет, зато есть диагноз - все время думать о тебе и держаться за эту веревочку.
      
       Ты кто такой? Я не знаю. Но ты несешь меня на руках, забавляешь, поддерживаешь. Видишь ту кошку? Ее тошнит от городского пейзажа, она заперта, как в клетке, на подоконнике и ласково жмурится, ее греет подступающий вечер. Когда стёкла теплы и млеют. Вот тут плохо вымыто, не протерли газетой до глянца. А ты говоришь - умер город. Он просто переселился. У него память, как у Кощея Бессмертного, он такое видал - нам с тобой лучше не слышать.
      
       У него есть вода. Омывает гранит безразлично, так проститутка покуривает брезгливо свой беломор-канал и ждет клиента, стуча каблуком по поребрику, - это тоже наше словечко. Или отставит мизинчик и пахитоску, пускает круглые кольца. И считает, как деньги. Я всегда предпочту проститутку: она столько знает о жизни.
      
       Волна накатывает лениво, просыпаясь, как равнодушная женщина. Прозрачно и холодно, окунешь руку - отдернешь, как от лягушки. Жизнь пройдет, а царевной не станет.
      
       Я уже больше не выбираю, из-за чего огорчаются. Смерть друзей или близких, обиды, уколы. Так, царапнет кленовым листом - и забудешь. Я люблю тех, кто любит меня. Какая странная фраза. А как же радость от куклы, ты ее помнишь? От плюшевого медвежонка? Тот спектр счастья, фонтан воплей и слёз, когда, задохнувшись, наконец ты себя осознаешь - так вот же он, город, дотронься, вот эта истлевшая пакля у куклы на голове, продырявленный мишка, оставленный там на помойке! А неважно, обнимешь и спишь. Светло и спокойно. Кукле поправь одеяло, захлопни ей глазки. Ты ж не знаешь, что это такое.
      
       Вообще я теперь предпочту калеку и нищего. До той стадии эгоцентризма, когда характер поплыл безвозвратно, без корки хлеба, на морфии. Первый жаждет общения. Он до завтра не центр вселенной, он не требует, а вбирает. Он чуток к боли и горю, он тебя слушает молча, он же знает: не помогает. Ты навсегда теперь с этим. С фантомным городом, рассыпающимся на кирпичи, один нацелен на голову. С его сосульками с крыш, с ливнем по жести, как шумом соседской уборной, с тополиным пухом, забивающим певчую глотку. Он меняет сезоны, будто хамелеон, и не как хвосты и перчатки, а как тела погребенных и твои отражения в зеркале. Точней, все в той же воде - если свеситься с парапета.
      
       Калека не знает, за что. Теперь это неважно. Шальная пуля по своей траектории забирает помедливших. У кого интуиция глохнет. Отвлекся: рычит мотоцикл, подпрыгивая по выбоинам в подворотне, где кучкуются алкаши. Там есть один странный нищий, он пока что немного в себе. Уже напоследок. Отвечает Данте и Гете, это были такие фантасты... Ему все безразлично, его пуля не досягает. Как солнце. У него внутри этот город. Так что где-то же он существует.
      
       Мы там идем рука об руку. С мамой, с куклой, с тобой. Осторожно, не прислоняться. Следующая станция - я думаю, это любовь. А для чего еще вечность.
      
       2.
       Мужчина все время носил ее в своем сердце. Наверное, это была любовь, так как их разделяла планета. Уже все было сказано, но "болезнь" его не покидала. Жизнь не складывалась без пожелания доброго утра, а на ночь прощались навеки.
      
       Потом разгорался день, как ни в чем ни бывало, и все бежало по кругу. Вдоль и поперек изученные облака, собачки на выгуле, назло голубям целующиеся парочки, захлебывающиеся в своем счастье. Они и не знают, что живы: их чувства привычны. Так актриса восходит на сцену, вбирает овации, отмахивается от цветов и поклонников, - уж теперь-то это навечно! Но спускаются сумерки, новых ролей ей не дарят, а старые обветшали и сузились после стирки, актриса не узнаёт себя в зеркале...
      
       Вдруг становится ясно, что жизнь закончится, но уже ничего не изменится. Как букет в вазе, где вылупились головастики, - не приспособлена к виртуальности, ты зависишь от жизни реально. От разговоров, объятий, от конкретного человека, пока он там борется со своей постылой болезнью, решает кроссворды, галочки ставит до пенсии и тоже, видно, смирился,
      
       Он, как прежде, пришлет анекдоты и позабавит полетами в какие-то дебри и глуби, отмеченные на экране. Как на карте военных действий, от которой кнопки отскакивают, словно камни из-под колес или гусениц. Виртуальность - тот маленький космос, где затеряны наши страны, театры и кладбища, и ты вовремя не узнаешь, когда и кто выбыл. - Наверное, ты уже умер, раз тебя нет в нашем пространстве.
      
       Где-то там дышит город. Он крадется вечером по проспектам, озираясь и вздрагивая, поворачивает в Летний сад, натыкаясь на поэта в домашнем халате, а лебедей уже съели. У города много дел, перекапывать прошлое в будущее. Я не хочу его помнить, но он бежит по обочине и заглядывает в глаза: ну а может быть, может быть?!
      
      
      
       Рассказ: Деревце жизни.
      
      
       Он шел по дорожке и сам с собой разбирался. По-мужски жестоко и жестко. Гравий то отлетал от подошвы, то подчинялся ее перекатам и вплавлялся в песок: мужчина хвалил себя за карьеру и молодую жену, за выросших сыновей и еще черт-те что, что не вспомнил. Кактус в кадушке и подобранного котенка, отважно трудившегося над битым блюдцем в цветочек. Это все, что было известно, - но сам мужчина знал больше.
      
       День удался, чего не скажешь о жизни, но теперь собиралось к дождю и тянуло ароматом левкоев, а значит, любви. Пахло кошками, огурцами и гречей, немножко селедкой из блюдца, и все это тревожило память. Мужчина два раза споткнулся на ровном, и пройденный путь уже не казался таким безмятежно прозрачным, как на рассвете, когда все спешат на работу, и прохладный воздух сияет.
      
       Мужчина знал, что не нужен, от жены его воротило, несмотря на общих знакомых и шуточки без перевода. Приглашая гостей, она заказывала угощенье, выдавая его за свое, и все делали вид, что так норм. Полупьяные обнимались и натужно смеялись, чуть громче необходимого, как будто бы кто-то оглох. Было принято жонглировать знаниями, почерпнутыми из гугла, - именами и датами, без глубины и сравнений. Кто-то хвастался путешествиями, но все сводилось к тому, что вот эта дорожка от дома со скрипучим песком и плевками оборачивает, как бинт, горизонт и всегда кровоточит.
      
       Мужчина разматывал эту подсохшую ленту, иногда отрывая, зажмурясь и мысленно воя от боли, иногда упиваясь соленой сладостью раны, но всегда получалось, что одному ему мало, и что даже тени не хватит, подпрыгивавшей с ним на равных и старавшейся дотянуться - как девочка, чмокнуть в щеку. Он царапал ладонью о то, что еще считалось улыбкой, и опять это было чужое, наждачное, но он не чувствовал руку.
      
       Память болела и подступала, как всхлип, перехватывая дыханье, и его со спины обнимали, закрывая глаза: угадай, если вспомнишь. По спине стекали мурашки, он слышал потоки энергии, но тут вихрь догонял и обрушивался, меняя картину: мужчина, веселый и юный, дрожащий от возбуждения, отряхивал плащ от снега, перетаптывая ботинками, открывал даме дверь, и она проскальзывала под его рукой, звеня легкой шубкой. Они впархивали в белый зал, там купидоны натягивали тетиву, свисая с верхушек колонн, а публика хлопала, роняла номерки, с мороза кашляла и смеялась в ожидании представления, и ни один не догадывался, что зал сгорит и растает.
      
       В том коричневом городе с ровной разметкой и гранитом надгробий жизнь всегда шла двойная. Напоказ она вылезала темно-зеленой и синей масляной краской коммунальных кухонь, замазанных до середины, и сочно дымила кастрюлями. Это любовное варево слегка искажало меню дорогих ресторанов, куда не пускали швейцары, и там возвышалось в накрахмаленных скатертях то лоснящейся семгой, то сочащейся корочкой дичи и отсвечивало в бокалах и люстрах с подвесками нездорово, жирно и пьяно. Жизнь бурлила и утекала то лопнувшим анекдотом, то скабрезным словечком, и просыпалась всегда на чужих простынях казенных гостиниц, но память туда не хотела.
      
       Жизнь была бытовой и в исподнем, так ночью спят двое в обнимку, а бодрствуют так, как вы знаете, ну а днем как ни в чем ни бывало. Даже могут здороваться за руку или пройти, отвернувшись: женщины жаждут любви, а мужчина скорей облегчения. Еще женщина, как сорока-воровка, вдруг зыркнет на кошелек и витрину, но это скорее загадочность. А что у него там, за воротом? Что шевелится в брючном кармане?
      
       Их пути все никак не сходились. Ни с рождением деток, ни в общей профессии, ни в окружении близких, то ступавших за горизонт, а то плодившихся разных двоюрных, троюрных, и все хором галдели и требовали. Оказалось, что мало и орущих компаний, и восхитительных лекций, если не было главного. Оно не выстраивалось, купола летят без фундамента, колокола обрывают веревки и перед самым падением наконец-то звонят, что хотят, по тому единственному, незабытому номеру. Там подходят, произносят "але", и воздушный замок рассекает такие глубины и трещины, что ты уже в подземелье.
      
       А там, под суетящимся миром, стебелек пробивается сквозь руины асфальта, какая-то тухлая травка, грибок с ноготок, прошлогодние павшие листья, ты сидишь верхом и под себя подгребаешь двумя руками, все расширяя круги, и вот ты уже дерево. Ничего, оно разрастется. Как трагедия жизни.
      
      
      
       16 мая. Рассказ. О любви и о страсти.
      
       Женщина так и не знала, что лучше: съесть яблоко или повеситься. От яблока болят зубы, но оно наливное, просвечивает, не надышишься ароматом. А если приладить веревку, то ведь всяко уже не надышишься. Она так и стояла в раздумье, а часы вызывающе тикали.
      
       Ее мучил мужчина. То сделает ручкой, подмигнет ей в окно - и пропадет на недели. То пришлет фото с подружкой - расфуфыренной, юной, и женщина комплексовала: то в талии жмет, то вдруг грудь опять маловата. У них было общее прошлое: он, такой высоченный и сильный, запал даже не на нее, а на садо-мазо, ему требовались наручники, плетки, и он таял, как воск на бедрах, а она его развлекала от переизбытка фантазии. Он то ползал на четвереньках, то скулил из каморки, ну да когда это было.
      
       Потом роли их вдруг поменялись. Он обмяк и поуспокоился, годы брали свое, мужчине хотелось уюта и блинов по субботам, газету читал он в очках и, если можно, в клозете, он завел себе канарейку, а для пары - еще и супругу. Себе, на новой лежанке. Так он быстро рос на дрожжах, заедая духовную тягу сметанкой и медом. У него было время на все, отвоеванное у секса; иногда он вздыхал о любви, да только когда ж это было.
      
       Жена тихо мелькала на кухне, мусоля борщи и салаты и не экономя на главном - на их совместных лекарствах. По воскресеньям к ним накатывала родня на седьмом киселе, противни оживали, на них билось тесто, дыша полной грудью и животом выдыхая. Оно пузырилось, качалось, как бледное тело, его подхватывали распорками и крючками, нанизывали и свежевали. Тесто хлюпало по доске, его комкали и пластали, пока оно доходило до неизменной кондиции, и раздобревшая, потому вечно добрая жена вытирала со лба пот и приглашала к столу.
      
       Когда наконец все отваливались, мужчина дремал на лежанке, канарейка пиликала на своей скрипке еврейское, старые сны оживали. На колени к мужчине садилась та крохотная и тонюсенькая, что его мучила в карцере, такая острая пигалица, неулыбчивая и голодная, и все начиналось с начала. Он пыхтел и во сне отбивался, явь назойливо возвращалась, и мужчина изнемогал от этих ласк и укусов. Ему было больно и сладко.
      
       Пробудившись, дрожа от волнения, возвращался он к бывшей. То сделает ручкой, то подмигнет ей в окно - и опять пропадет на недели. Она там стояла и думала: съесть яблоко или повеситься? - Так на так каждый раз получалось.
      
      
       Рассказ
      
      
       Ты не еврей. Иногда я думаю, что ты полицай. Согласно профессии. И когда ты приближаешься поцеловать меня на ночь, я жду удара и корчусь. Я не знаю, чего ты захочешь. Заломишь мне руки или достанешь из-за спины спрятанный вялый букет с тех самых пор.
      
       Как-то вы с другом-хирургом сидели на кухне и пили. Настолько по-черному, когда уже не пьянеют. Перед вами стояла бутылка, вы уперлись в нее через стол и разговаривали - так, как бывает и молча. После долгой разлуки. Два бойца, у которых есть прошлое. Я летала с тарелками, зигзагом, как муха, которую гонят на волю. Она ослепла от ужаса и не понимает, где выход. По ней хлещут в четыре руки полотенцем, - а впрочем, я всего-то просила налить и мне, сделать глоток. Вообще я не пью никогда. Но мне так хотелось быть с вами.
      
       Твой друг замечательный врач. Он кромсает туда и сюда чужие запчасти, а в выходные охотится на крупнорогатого зверя. Он не чувствует запаха крови. Он не слышит крика и плача, но скрежет скальпеля - это главная музыка жизни, так проводят по льду коньком. Из-под острия рассыпаются искры, какая-то девочка на "снегурках" делает пируэт на одной тонкой ножке. Это я: мы катались с ним в детстве. Оно промелькнуло и кончилось, лед растаял и высох, дикие звери вышли навстречу из лесу, наш друг их ранит и режет. Он их усыпляет и лечит. Вот за это я думала выпить, за вас обоих и ваше железное прошлое, удалиться и не мешать.
      
       Но я помню твой взгляд: меня не было. Ты смахнул меня мокрой тряпкой, не обернувшись. Я сжалась в комок. Вы сидели напротив друг друга, залив кулаки, и мне там не было места. Ни в вашем прошлом, ни в будущем. Ни в формалине, ни в сахаре.
      
       Если б мы не общались на вы, то давно перегрызлись бы. Вот тогда я узнала, как ты там, на работе. До чего идет тебе форма. Галуны, эполеты, все эти звездочки в крапинку, каждую из которых сначала полощут в бокале, а потом рукавом отирают от капли, чтобы блестела. Я теперь понимала, что чувствует твой заложник, прижатый в угол коленом. Я уже изучила лампасы. Ту красную стрелку, неумолимо бегущую быстрей горящего взгляда в темно-синюю ночь. Я уже знала на вкус твой черный жезл, с которого капает кровь крупней моих слез. Я познала цену молчанию: говорящего будут бить дольше. Я уже была тем оленем, в которого целятся, а он не слышит хлопок: это главная музыка жизни.
      
       Ничего не случилось, вы отпраздновали и расстались. Я еще пометалась по кухне и вылетела в окно. Друг твой лечит, как прежде, а ты переехал в Америку. У нас разное время, и когда я засыпаю, улыбаясь, как в детстве, ты всегда приближаешься поцеловать меня на ночь. Это значит, что ледоход.
      
      
      
       17 мая. Рассказ. Агония.
      
       Человека не было. И это было прекрасно. Он когда-то не состоялся, так незачем ворошить тени. Никто не приходит к руинам, не разбирает старинный гербарий, а то лепестки и крылья бабочек рассыпаются прямо в руках, тем более, если в дрожащих. Тебе дать прикурить?.. - Огонек зажигалки стрельнул на ветру, мужчина склонился над ним, сделав "домик" ладонями, ты в них знаешь каждую линию, заусенец на пальце, царапину, - и кому, скажи, это нужно? Домик-то карточный.
      
       Так что умер - и ладно. Давно же похоронили друг друга, - кто отрезал, кто дольше помучился, общих друзей не осталось, так что и сплетен не будет, а что жили семьей - так когда ж это было. Самому-то смешно, если вспомнишь.
      
       Оказалось, не очень. Пока в саван залег и не рыпался - никто о тебе и не думает. И с женой то же самое: мало ли, с кем она снюхалась. У всех свои хороводы, бывший муж теперь крепко женат, да и пассия прежняя, если жива, не скучает. Муж все рыщет по тем же дорожкам: корабли выводит в залив, салютует гранитному форту, ну а выпьет - фуражку теряет, головы не найдет, утром в зеркале - банка рассола. Ничего, дружки подберут и огурец, и фуражку, нахлобучат по самое то - не горюй, капитан, у тебя впереди еще плаванье. Что женщине старость, то мужику еще юность. Гляди веселей, а что хрястнет в колене и долбанет под ключицей - ну так и мы не железные.
      
       Может быть, и вас не миновало. Как танец Наташу Ростову. Как цыганскую пляску с закидоном и вывертом. Как хрип предсмертный, когда молодецкая удаль возвращается на прощание - подразнить и помучить. Человек впадает в раж, исполняет вдруг "Яблочко", и то ему сладко с притопом-прихлопом, то горько, не найдет нигде середины. То хохот его одолеет, то рыдания подступают, и себя самого он не ведает.
      
       Вот тут ты его и лови. И наживка не дремлет. Пока он в своем дальнем плаванье.
      
       Ну а бывшая - что ей? Повертит хвостом, сорвется с крючка, она свое знает прилежно. Заляжет на дно, если нужно. Глубоководная рыба, в оперенье небесном. Вон сколько вокруг подхалимов.
      
       Короче, не хотела она просыпаться. Вера Павловна, понимаешь ли. До седьмых петухов еще долго. А до бывшего мужа - тем более. Но ему надоело скучать, нехорошие у него судороги, подергивает поплавок: так бывает, не ты пишешь песню, а она тебя исполняет. И никуда ты не вывернешь. Как сказала судьба, так и будет.
      
       Ну ладно, давай загребай. Правым веслом. Оно выскочило из уключины. Стебель кувшинки опутает, листья лилии тянутся горизонтально, рассекают волну, - эх, а еще капитан. Оторвать - если только со мною.
      
       Сон был так сладок и долог. Но пришли, растолкали. И тут все сразу нахлынуло. Ее шелковистая кожа, свежий запах воды и цветов, дуновение сумерек. Ее юбки, подвязки, фантазии. Независимость и упрямство. Вседозволенность - впрочем, он теперь уже сомневался: когда это было! Может быть, это всё - только родина?
      
       Бежишь за руку по проспектам, ноги устанут - сбросишь ботинки, взлетаешь, под тобой столбы с фонарями, кораблики шпилей, подхватишь любимую на руки, а она уже - кажется, не просыпалась. Ей вставать рано, заботы. Варить тебе кофе без сахара, гладить китель, отпаривать ленточку. Подожди еще, до будильника.
      
       Ты же сам выбрал новые цепи. Смотри, какие красивые. Поди, таких поискать еще. Выполняй свое чувство долга. Шел морем и лесом - ступай себе. А у нас тут такие русалки, тебе могут только присниться. Твои мотыльки осыпаются. Это пепел твоей сигареты.
      
       Слишком долго ты плавал, моряк, проворонил ты наше всё.
      
      
      
       18 мая. Миниатюра.
      
       Мужчина был очень умный, а в остальном непонятливый. Так хотелось прижать его голову, а он уворачивался, как ребенок. Всё искал высшие ценности. Как и где кого не предать, переступить через муравья, - у вас бывало, вот вы стоите на узкой тропинке, а там колонна из муравейника на своих мерседесах, круизных лайнерах, восточно-сибирских экспрессах, и вам там просто нет места?.. А дождевые черви после зимы, перекатывающиеся на спине, как беременная кошка в гормональном предвосхищении?.. А в Ялте на набережной божьи коровки-наш иногда заполняют все плиты, сплошным оранжевым слоем покрывая пространство в известной молитве: дай нам хлеба и прочее?..
      
       Японцам-то проще: не убий комара, прижми его сладкую голову, взъерошь остатки волос, мужчина вздрогнет и наконец остановится посреди своих мыслей по кругу. А были они, эти мысли?.. Наши люди ходят по трупам, и ничего, привыкаешь.
      
       Мы с новым другом тряслись в трамвае по Лиговке, как-то это было связано с Волковым кладбищем, куда мама поехала после госпитальной встречи 9 мая и где теперь уж давно сама успокоилась. Мы еще были на вы, все вокруг улыбались, и нас сблизило то, что мы оба считали этот праздник лучше Нового года и дня рождения. Помню эту точку отсчета. Точка пули в итоге пути, конечно, важней, но иногда оборачиваешься на свист, как собака: а может быть, это тебя?..
      
       Приглядишься - да вроде без палки. И даже без камня за пазухой! И человеческим голосом...
      
       В общем-то это и все, конец фильма. Так сближают прогулки по дому, которого больше нет. И оно нас объединяет. Кроме зависти, ревности, ненависти. Где-то там, в начале туннеля, еще были совет да любовь, честь и совесть эпохи. Миру мир, одним словом. А так прицелишься, захватишь врасплох и обнимешь, и обоим некуда деться. Впереди, я слышала, вечность.
      
      
       Рассказ. Бегун.
      
       Мужчина теперь мстил за все. За то, что профукал талант и решил быть, как все. Подавая такие надежды! За то, что его ждало в старости, - страшно подумать. Боевому офицеру помереть на лежанке, принимая лекарство из рук посторонней жены, всю жизнь ему бывшей удобной. Подай-принеси, вместо грелки. Впрочем, пока еще тлела надежда, что из тела он выживет позже, чем из ума, и ничего не узнает.
      
       Жена с телевизором вместе мелькали по комнате, было тепло и уютно, и приторно пахло котлетами. Как когда-то сиренью, и он морщился, вспоминая, где все это было. В питерском пригороде, - не в Америке, где они теперь прочно засели в Сент-Питерсберге напротив музея Дали и где у воды, как собака, всегда поджидал их кораблик.
      
       Мужчина вытянул шею, она захрустела, но кровь растекалась по мускулам, и военная выправка вытолкнула из кресла: это время вечерней пробежки. Не глядя под ноги, машинально он мчался к университетскому парку, к его смешным пеликанам, стараясь не видеть ни темнеющих веток, ни неба. Здесь не бывало дождей, и он легко возвращался к гигантскому дереву, где всегда развлекали туристов. Добивался он только усталости и пустой головы, освобожденной от памяти, - но в ней звенело и билось.
      
       Мужчина брал мысленно палку и, как большая горилла, ею лупил по витринам и освещенным квартирам: раз мне плохо, пусть будет и вам. Наслаждаясь осколками, его тень извивалась, обгоняя хозяина на прямых углах поворотов, но не могла оторваться. Она путалась под ногами и скулила в отчаянье, ей было больно и страшно, как маленькой девочке, потерявшейся возде залива.
      
       Навстречу шли редкие пары, они привычно раскланивались: здесь все знали друг друга годами. Мужчина, слишком спокойный внешне и безразличный, сознавал, насколько опасен и той женщине, и окружающим, и себе самому. То есть сразу двум женщинам - сначала жене, на посулы которой купился и кем был обстирываем, обихожен, долюблен до дыр, развращен деньгами и похотью, иллюзией жизни и бытом. И затем той, настоящей, которая пахла сиренью и чья страсть осталась непознанной, а потому вожделенной и не преходящей с годами. Она даже росла, наливаясь, как яблочко кровью, и когда трескалась кожица, то он припадал к ней губами, царапал щетиной, но никак не мог насладиться.
      
       И вот теперь он стал мстить. Он все время присутствовал в ее маленькой жизни - то пел серенады на пепелище их юности, то звонил по утрам в колокольчик, напоминая о прошлом и надеясь на будущее. Ей было некуда деться, он окружил ее, как китайцы сужают круги по периметру города и захватывают территорию: очнешься - а ты в самом пекле, давно уж надежно придушен. Иногда так окатит духами, если входишь в лифт после женщины, клаустрофобно, панически. Все мы выскочили из детства, с неуверенностью и страхами, недолюбленные и больные.
      
       Мужчина пока что держался: ведь он офицер. Он был прекрасным художником, но судьбу его перекроили ради кормушки и выгоды, и он проиграл эту битву. В доме только прилежно считали, откладывая на черный день, и этот день не кончался, слившись с тоскою и ночью. Эта прорва бурлила, и часто, глядя сверху на водопад, он срывался мысленно в кратер, стекая по струям стремительно, в водовороте, пузырясь и ломая конечности. Его взгляд не успевал за напором, вода рушилась раньше, чем он умел осознать, и он снова оказывался то на вершине, то у подножья горы и катил, как Сизиф, тот же камень.
      
       Он хотел рисовать, но рука его больше не слушалась, а душа зачерствела, не пропуская ни лучика. Там, на дне, билась легкая девушка, а он, как паук, предвкушал свою слабую жертву в агонии пламени. Он учился любить и быть нежным, но порывы и пальцы мешали, срывая крючки и одежды, и мужчина не насыщался, как скорость ветра в теснине. Всякий раз он, опомнившись, находил себя жаждущим, разочарованным и опустевшим, как жизнь.
      
       Он вдруг остановился на гравиевой дорожке, скользнув по ней новой кроссовкой, вскинул голову к небу и звездам и протяжно завыл в свой час между собакой и волком.
      
      
      
      
       21 мая. Рассказ. Поворот.
      
       Дальнобойщик потыкал в навигатор: Калгари - Виннипег, 1203 неспеша. Он отлично знал путь, поерзал на сиденье, настроил новости, бутерброды придвинул поближе - и понеслась. Кайф, только солнце и небо. Он поднял стекла и врубил теперь музыку, там потренькало что-то водительское, он поставил свое - и мелодия побежала.
      
       Ему было мало, мужчина сначала запел. Он мурлыкал, не попадая ни в ноты, ни в такт, но его жгло изнутри, он прибавил скорость и голос, захрипел и прокашлялся. Отвел руку назад и там нащупал бутылку, крышка слетела, мужчина хлебнул из горла, вода вытекла за воротник, но его распирало все больше, теперь он просто орал.
      
       Голос сносило стремниной, а душа все не проходила, топталась рядом и корчилась. Мужчина, давно уж немолодой, но играющий мускулом, неприголубленный, сотни раз обманутый-брошенный, оставлявший, как фантики, жен и не бросавший детей, - всё с ним шло хорошо и по графику. Раздать долги, получить наконец гражданство, не вспоминать - заткнись - не вспоминать вообще ничего никогда, уставясь в асфальт и сплошную. Даже две сплошных и обочину.
      
       Под колеса бросился заяц, руль вильнул и вернулся, а лапы помчались в кусты, задрав кнопку хвостика и подскакивая над шоссе. Заяц вроде еще обернулся и погрозил чем-то там, стреляя по ветру ушами.
      
       Водитель пел, улыбаясь, но это снова сменилось на крик, протяжный, гортанный, то как у подбитой вороны, то у раненого человека, через горло истекающего кровью, когда больше нет слов и закончились все междометия.
      
       Вдоль дороги гнали коров, пыль клубилась и улеглась, мужчина дернул окно, не прерывая дыхание, и запах с полей перекрыл на миг его песню. Это было чем-то домашним, обрывком скомканной памяти, а он запретил вспоминать, газанул и впился сухими зубами в свой бутерброд, такой толстый по-американски, с бизоном, надеждой и листьями.
      
       Он пометил время: через час отзвонится сынишка, поднимавшийся, как зацветший репейник, в России, - куда качнет, туда клонится, поершится и развернется навстречу добру и веселью, - а где оно, золотое?.. На подъезде уже к Манитобе наберет он подружку в Нью-Йорке.
      
       Вдоль дороги стояли на задних лапах луговые собачки, замерев и греясь на солнце, но гораздо больше валялось сбитых и мертвых, и он это все ненавидел. Грызуны эти были как люди, каждый грех он брал на себя, холодея и ежась, и ненавидел за то, что себя подставляют, а ему с трассы некуда деться. Он часто наблюдал в открытых музеях их жизнь и жилище в разрезе: гениальная иерархия, миропорядок. Встречаясь на травке, каждый раз они целовались с родней, еду тащили в загашник, больных - на этаж своей клиники, ушедших - ниже на кладбище, родильниц - ну и так далее. У них был детский сад, позавидуешь. Эти маленькие грызуны никогда не бывали одни, а мужчина боялся воскресений и праздников.
      
       Ночью он отрубался, подчиняясь смертельной усталости от мелькания кадров, столбов, ненужных звонков и хихиканья, от шуршанья бумаги, в которой завернут был завтрак, все сливалось водой из бачка, затихая по мере сопенья, и он возвращался в свой мир, как младенец на грудь, и уже не хотел пробуждаться.
      
       Иногда там бывала подружка. Та, которая не отвечала. А во сне говорила: "Самое трудное - это привыкнуть к жизни. Приспособиться к ней и узнавать себя в зеркале. Ничего не ждать и всему улыбаться, как дурочка.
      
       Вон мужчина вышел на охоту. Уже смешно. Глазом стреляет, нацелился ниже пояса и сам начнет задом повиливать. По инерции и за компанию. Ой как ему страшно! А вдруг высмеют. Не заметят. Ну ты, девушка! Подбодри его как-то, зачем же его игнорировать. Он потом на другой отыграется, по классике, по спирали".
      
       Дальнобойщик сверялся с маршрутом. Все шло четко, по плану. Жизнь уже почти пролетела.
      
      
       Рассказ. Объятья.
      
       Мужчина кружил, нарезая кольца все уже, и этим обесценивал в ее глазах свое чувство. Караулил за поворотом, подглядывал. Он круглосуточно был в ее маленькой жизни, но не решался приблизиться. Он знал, что любил, но девушка верила только в реальность. Не в побрякушки, но в совместные вздохи, - лучше под солнцем, но можно в коричневом городе, где оба они проживали, никогда не пересекаясь.
      
       Иногда ей казалось, что он инвалид и прикован к смятой постели, она мысленно протягивала к нему руки и хотела остаться. Но он сразу же отдалялся, оберегая дистанцию, как будто в чумном бараке. Вокруг все шептались, роняли шприцы и грелки, пахло карболкой и йодом. Там заискивающе улыбались, чтобы больной был уверен, будто все они вечны, а на девушку шикали, потому что у нее на лице читались страх и отчаяние.
      
       Мужчина тогда притворялся, что это вовсе не он, поворачивался к стене и считал звездочки на обоях - брызги грязи и крови, с которыми так не вязался ее ласковый облик.
      
       Тогда девушка думала, что ее любит старик. Он стесняется немощи, доживать ему больно и трудно, и она просилась в сиделки, чистила апельсины, роняя серпантин кожуры на холодные плиты и на старинный паркет, куда намертво впилась еще новогодняя хвоя. Старик следил немигающе, как движутся ее слабые легкие руки, тень от свечи качалась на потолке и убаюкивала, готовя к прощанью навечно. Часы тикали, жизнь мягко отодвигалась, уступая место смирению, - но тут мужчина опять окружал ее страстью, тяжелым взглядом желанья, ледяной сухостью старшего, и девушка пыталась забиться подальше и всплакивала втихомолку, не веря в себя и взаимность.
      
       По Неве текли корабли, перемалывая дымящийся лед и клевавших его фиолетовых птиц; осколки взмывали, крошились и россыпью падали в воду. Девушка грела перчаткой лицо у парапета, за спиной ощущая присутствие человека, давно ставшего ей родным.
      
       Она представляла, что вот сейчас обернется и уткнется в его объятья, такие сильные, прочные, и что они будут счастливы, - но годы бежали, перепрыгивая через ступеньки. А мужчина всегда удалялся, то ли к детям и женам, то ли опять на дежурство, но их время не совпадало, и тогда она догадалась, что любовь такой не бывает, и что нет никакого мужчины - а только надежда и вера.
      
      
       Рассказ.
      
       Когда любишь, ты выскакиваешь, в чем есть и бежишь сломя голову, а крылья опережают тебя и твой голос, высокий от счастья. Она тебя ждет!
      
       Казалось, что так естественно.
      
       Но мужчина вдруг отклонялся и взвешивал, а где они будут жить, какой там климат, востребована ли специальность. Можно ли взять туда кошку, куда деть собаку и тещу. И вообще, далеко, уж лучше у нас, где привычно.
      
       Девушка изумлялась его суровой практичности, такому здравому смыслу. Он рассматривал заусенец и никуда не спешил. Говорил, еще есть канарейка, а вещи лучше отправить посылками с почты, в коробках. Они идут три недели.
      
       Она удивлялась, вот ведь беженцы хватают, что под рукой - стариков и младенцев, и не спрашивают, а какая там будет зарплата. И даже что за страна.
      
       Мужчина кричал о любви и даже немножко постанывал. Как-то прохладно, спокойно. У него подсел голос от счастья.
      
      
      
       22 мая. Рассказ. Гроза
      
       Нужно было в очередной раз поднять себя за уши. Жить. Заставить себя улыбнуться, воды с лимоном плеснуть и все такое, - снова проклятое утро. Соседи на потолке задвигали стульями, сейчас начнут варить кашу, запахнет горелым. Представляешь: они там семьей, тепло и уютно, - точней, вот эти мысли и гонишь.
      
       Ну тогда интернет. Мужчина в группе знакомств пишет - не с кем поговорить. Давай хоть через города пошепчемся, помехи пока не предвидятся. Смотрю, небо синее, дразнит. Я еще немножко беременна от токсикоза на прививку, согреваюсь температуркой, но сейчас возьму себя в руки.
      
       Откуда стадность - не знаю. Человек звучит гордо, а у меня с придыханием. Говорят, нужно плюсики-минусы. Я такая-такая! Кстати, вот твоя душа, что уходит неспеша, познакомься, - до чего как хороша, вся в заплатах, ни шиша, - в общем, я уже успокоилась, вперед за швабру, маникюр там потом, новое платьице, и как ни в чем ни бывало. На улицу, на люди!
      
       Они там смотрят в асфальт. Свое отражение ищут. И мы это уже проходили в прочих странах и городах: в толпе одиночество жарче. Где-то на 39. Голова пойдет кругом: у них своя траектория отведения взглядов. Запыхались они от трудов. У них планы до смерти расписаны на бумажке, там для тебя только минусы.
      
       Но зато тебя любят птички. Смотрят в рот и хотят оторвать, можно вместе с зубами. Вдруг там спрятался пирожок. Дома выглянешь - точно, следит. Вот этот на ветке. Как ты там раздеваешься, ложку берешь, и взгляд у него немигающий, этот все уже видел. Стыдливо шторку задернешь, а он с тобой спать ложится. Леда и лебедь чирикают.
      
       Словом, бегу сквозь толпу, ищу свою половину. Нет, они видят мой зад, каблучки - да пиши хоть симфонию, цок-цок, на дороге рельсы и яма. Они даже со мной заговаривают, как пройти в библиотеку в темном лесу, а я спрашиваю - как выбраться. Из-подо льда, куда они же меня затащили. Из пропасти.
      
       Я тебя считываю в любой ситуации. Настраиваюсь на волну и знаю, что ты существуешь. Ты тут где-то рядом, такой же ненужный, но у нас одно электричество. Как в грозу, прямое попадание, разряды - серебряные на свинцовом. Ртуть эта переливается, под ней колышется изумрудное поле, сверчки там притихли в ожидании вспышки, рванет сейчас, а раскаты долгие - на целую жизнь. И я слезы твои отираю и весь этот ливень.
      
       Человек рожден рабом: ему из себя не выйти, и меня это мучает. Ударяюсь о рамку и ползаю. Всполохи сознания стреляют по белому темечку. Расплету косы и буду ждать тебя, ты же в этом диапазоне. Два раба - это сила.
      
      
       23 мая. Рассказ. Подруга.
      
       Мать привела сына к своей подруге - и она знала, что делала. Каждая женщина видит, когда ее хочет мужчина. А тут был подросток, ронял чайную ложку, угодил куском торта в чашку. Забрызгал новую скатерть, совсем зарделся и сник, не понимая, как жить. Размазал крем по штанине, и было бы кстати помочь ему в ванной, но женщина медлила.
      
       Мальчик был еще маленький и не виноват, что он бредил ей по ночам, а днем застывал над учебником и не слушал учителя. Он заметно осунулся, сильно отстал в учебе, охладел к спорту и не дергал девчонок за косы. Жить было больно и трудно, каждый шаг отдавался в душе и впечатывался слезами в подушку, а комплекс неполноценности нарастал и тревожил. Особенно его маму.
      
       Она не решалась поговорить напрямую ни с подругой, ни тем более с сыном, щеки которого покрывал абрикосовый пух, но из отрешенного взгляд превращался в леденящий и острый. Мама боялась, что ребенок замкнется; все взрослеют по-разному, а его еще так хотелось взять на колени, и это бы было естественно.
      
       Они были с подругой ровесницы, та блистала в компаниях, но смеялась умно и тактично, не соблазняя ни первого встречного, ни последнего из их знакомых, - вероятно, что сын потому-то и выбрал ее, но теперь уж не спросишь. Подруга переводила всё в шутку, и лишь движение брови и подрагиванье ресниц выдавало, что она знает. Ей, казалось, не то чтобы льстило, но, может быть, мягко обрадовало, она привыкла к ухаживаниям, как к чему-то простому и скучному, когда гость уже все рассказал и зря торчит на пороге.
      
       Она взглядывала в старое зеркало, изъеденное червоточинами, и поверх мужского плеча поправляла прическу, вздыхала, слишком вежливо улыбалась - не ему, а себе, - и подсчитывала мгновенья, навсегда утекавшие в вечность.
      
       Дни сменялись пустыми ночами, любовь то мелькала между страниц отброшенного романа, то грозила пальцем в окне, но всегда куда-то спешила, как медсестра на уколы к тому, кому еще хуже.
      
       Подросток смотрел исподлобья, опасаясь быть резким и грубым. Он считал, его видят насквозь, и весь мир потешается над неловкостью и медлительностью, и глаза всех прохожих устремлены на его яркий румянец, а в спину стреляют ухмылки. Ему было не по себе, он конфузился и совершал еще больше ошибок, прикрыл брюки скатертью, поискал, куда сунуть руки, испачканные пирожным и предательской сахарной пудрой. Но подруга матери, такая притихшая, отвечавшая своей прелестной улыбкой на приоткрытых губах, которые он не знал, как можно поцеловать или даже приблизиться, - вот она рядом, напротив, как будто не замечает ни глубины падения, ни того, что все кончено.
      
       ...Много лет не давало ей это покоя. Подросток бывал еще часто, но все как-то само рассосалось. Он стал мужчиной и смотрел на нее с высоты с укоризной. Они ничего не забыли, но не знали, как было бы правильно. Между ними висела загадка, а на тайну не оглянешься.
      
      
       Рассказ. Бисер для взрослых.
      
       Мужчина не знал, как еще ее дернуть бы за косичку. Фантазии не доставало. И он решил просто ударить. Или хотя бы толкнуть: бывает же на дистанции, когда нужно выиграть. Не напрягаясь особо, прибежишь к финишу первым. А эстафета заканчивалась, уже маячил кубок, полон гремучего яда. Из ее рук он бы принял и яд - но когда это было!..
      
       Он решил ее воспитать. Исходя из того, что слабого нужно ломать, причинять ему боль, и оттого он окрепнет. Как будто это любовь. И тогда уже не споткнешься. Нужно чаще давать подзатыльники, подсовывать пустой фантик вместо конфеты, разочаровывать, мучить. Каратист набивает себе синяки, гитарист покрывает мозолями пальцы, а панцирь для сердца - это лучшая форма защиты.
      
       Он довел ее до того, что она уже сомневалась, что нет мамы, отечества, что все это не призрачно, и что сам он не здесь, - казалось, протяни только руку, нащупай прикосновение, обопрись на плечо. Она тлела, как уголек, едва подумав о нем, но он тут же рассеивался, как туман или дым, и гасил об нее сигареты, выпуская ровные кольца.
      
       Она уже знала, что заполучить его поцелуй можно только через его же пристрастия и пороки - некрофилию, садизм. Эти двое не соприкасались, но шли параллельно бок о бок. Оба помнили символ змеи; и она холодела даже при виде угря, плескавшегося в аквариуме по соседству в рыбном отделе. Если мимо тащили ротвейлера, она считывала реакцию: мужчина сначала сопел, начиная дышать тяжело, и она была счастлива, что это не дог и теленок.
      
       Эти двое входили в свой дом, оговаривая условия и жестко их соблюдая: бисер для взрослых закатывался под кровать, и его доставали по бусине. На экране был Эйхман, еще не убивший шесть миллионов евреев, но он грыз уже ногти в углу и покусывал кулаки, зажатые в кровь потому, что его дразнили еврейчиком. Дети в классе смеялись, сероглазы и белокуры.
      
       Оргазм власти был недоступен, но дверь в спальню родителей сама открывалась со скрипом, и мужчина с детства усвоил, что корень всему - наслаждение. Его первая женщина произносила со смехом: только не в губы. Никакого интима, лишь секс.
      
       Так прошло много лет. Два измученных, опустошенных, изуверившихся человека изучили друг друга и знали, что иначе не испытать им катарсис. Она на все соглашалась, но не поднимала ресниц. У нее оставалось условие: ты так меня будешь любить?
      
       - Я люблю, априори.
      
      
      
      
      
       Рассказ. Снегопад.
      
       Каждый раз удивляюсь, видя фото этого города. Кажется, что он умер. А он пробивается из щелей и подвалов, только беззвучно - как первый снег, натыкаясь на вату и яблоко между рам, чтобы стекла не запотевали. У подоконника весь день сидит инвалид, всеми брошенный и одинокий соседский парнишка; иногда наберет в телефоне, запишет в ноутбуке и быстро захлопнет крышку, чтобы никто не увидел.
      
       Смотреть туда некому: мама всегда на работе. Со двора пахнет щами, а в кухне - бельем на веревке, хозяйственным мылом и чем-то из прошлого века. Иногда пробивается солнце, и тогда инвалид подставляет лицо и ртом ловит пыльный луч, клубящийся в водовороте, но тепло исчезает и гаснет.
      
       Он опять открывает компьютер и видит там девушку. Он царапает клавишу, но девушка не пропадает, она сейчас ему пишет. Ее облик струится и мерцает улыбкой, словно шепчет ему потаенные вещи, обволакивая и обнимая. Она любит этого парня, несмотря ни на что, и он забывает про ноги, у него распрямляются плечи, и он больше не замечает ни прилетевшей вороны, ни ветки, бьющей в окно, ни того, что усилилась боль, а он снова не принял таблетки. В нем разрастается свет и возникает сиянье, как в трубочке калейдоскопа, и парнишка смеется от счастья.
      
       ...Он не слышит, как мама вернулась, она будет работать из дому. Он чувствует силы, приподнимается в кресле и откатывается на колесах. Преодолевая порог и натыкаясь на стену, он так долго едет наощупь, как идет снегопад. День кончается, жизнь начинается. Он не сдерживает улыбки, не ощущая, что это гримаса боли; ему хочется поделиться, рассказать этим стенам, и тут он видит маму, склонившуюся над столом.
      
       Он так хочет обнять ее, заносит слабую руку и читает с экрана: "Теперь я - твоя девушка. Здравствуй!".
      
      
       24 мая. Рассказ. Лишний билетик.
      
       Жизнь - это Большой зал филармонии в Питере. Где тебе дали постоять, прислонившись к колонне. Юным бабушкам - потанцевать. Там, где столько теней витает над люстрами, что все они не вмещаются. Извиняются: вы не могли бы подвинуться? И ты спешишь, не успевая на них оглянуться, и сначала кончается зал, потом тает город, где продавщица в валенках и пуховом платке, перевязанном наискось, подает тебе эскимо в минус двадцать, сухой лед дымится, и у женщины пар изо рта, как у лошади, а ты не замечаешь, что холодно. Просто топчешься возле сугроба: у вас лишний билетик?..
      
       Всё проходит, а музыка - нет. Ее потом слушает ветер. А сначала метель, завывая в парадных и завихривая наше будущее, о котором мы не узнаем. Меня всегда это мучило: ну откуда мы русские?.. С тех пор, как распороли бабушкин кринолин на занавески, перчатки бальные съели в блокаду, и еще раньше, когда кухарка с испугу расплавила серебро в камине в имении, и кто не уехал - расстрелян, а кто выполз из ямы - посажен?
      
       У нас общая нация, мы советский народ. Я озираюсь и никак себя не найду: одна метет улицу, другая читает романы, меня приняли в пионеры, но в комсомол прокатили, я восточная с запада, южная с севера, во мне такого намешано, что чем ты меня испугаешь? Только тем, что я - русская.
      
      
       Рассказ. Голуби.
      
       Мужчина гнул свою линию, а она все не прогибалась. Ни одна поза во всей камасутре им не подходила: он был слишком жестким и требовательным, хотя стелил мягко и нежно, а женщине вообще ни к чему был секс и тем более линия. Ее нужно было любить, ну хотя бы казаться. Не то что цветочек или даже кофе в постель, - она и сама бы бежала к нему босиком, на поднос проливая признания и обещанья, и она бы даже их выполнила, сжав мелкие зубки и прикусив губы до крови, - дело было не в этом.
      
       Никто и не понял, в чем дело. Наверное, в памяти. Они были бывшими, и ускользающий облик притягивал и манил, как отраженье в стекле: так близко, но не дотянуться. Ты имеешь право на прошлое: оно же было твоим, принадлежало, смеялось, а тут вдруг оказалось - чужое. Оно было, казалось, обыденным - уронить сырок в магазине, опустить воротник, пришить пуговицу. Не так приготовить, торчать вместе на остановке, вбирать впечатления - мало ли что замечает полуослепшая пара, обнимая друг друга, касаясь плечом и воркуя. Ну вот снова, проклятые голуби.
      
       Мужчина не понимал, почему никому он не нужен. Так, как был в этой женщине, заслонив собой целый мир. Куда все это делось. У него не было жалости ни к себе, ни к объятьям. Иногда они пересекались, раскланивались, но все чаще делали вид, что не замечают друг друга. Боли уже не хотелось, а до покоя еще далеко, и вот это обоих тревожило - горизонт не смыкался ни с небом, ни с морем, и любимая женщина, скинув туфельки, все бежала за ним по песку, а мужчина все отдалялся.
      
      
       Рассказ.
      
       Он любил на расстоянии крика и не сокращал дистанцию. Так ведут себя инвалид, разочарованный юноша, старец. Пришлют букет и наблюдают из подворотни, как поднимется занавеска, мелькнут нежные пальчики, подрожит и погаснет улыбка. Цветы есть - и нет человека.
      
       Он царапает взглядом прохожих, и все углы вокруг - острые. Под дождем он прихрамывает, ему все равно, как он выглядит. Плащ шатается сам по себе по ночным закоулкам, то карабкаясь в гору, то низвергаясь в прошлое, откуда так трудно выбраться. Он убеждает себя, что так всем и надо, не замечая, что говорит сам с собой, и на него озираются мелкие южные воробьи и тощие пьяные кошки.
      
       Женщина ставит букет и шуршит целлофаном, чтобы знать, что она не одна. Она уже понимает, что близкие не совпадают во времени. И что сначала так хочется быть любимой, а потом - так важно любить. И что нет золотого сечения, а только длинная очередь и ожидание счастья.
      
       Что их связывает? Страдания. Женщине нужно, чтобы мужчина через нее познал космос, подержал в руках звезды, не обжигаясь и радуясь, и вернул их на небо.
      
       Ей так нравится начинать его день с любви и с начала.
      
      
      
       25 мая. Рассказ.
      
       На мужчину смотришь, как на учителя. Он знает что-то такое, тебе совершенно не ведомое. Ему можно все, а тебе почти ничего, как в детстве, когда хочется вырасти. И ты даешь себе слово, что не станешь, как все эти взрослые, и специально запоминаешь ландшафт, диспозицию... Белое соцветье заячьей капусты, от которого першит в горле; муравьиную кислоту на белом прутике; глаза куклы, все время открывающиеся, потому что ей спать неохота, а тебя уже зовет мама.
      
       Теперь кукле мешает пододеяльник, ей на спине неудобно, а с боку она переваливается, выставляя пластмассовое плечо на шарнирах и растопыренные пальцы: не хочу и не буду. Но мама же не понимает, ее уже зовет папа, все куда-то спешат, тебе гасят свет и оставляют щелку в двери, чтобы ты никуда не сбежала.
      
       А куда убежать? Куклу не бросишь. Она требует сказку, капризничает... И начинается утро.
      
       Обида росла, кулачками терла глаза, как ребенок, и наливалась слезами. Опять ничего он не понял. А должен был - сам. По намекам. Он же сильный и мудрый. За ним всегда первый шаг. Тем более в пропасть.
      
       Ветер заносит песком и раскачивает стебелек души, но она пробивается ввысь. Вокруг столько острой осоки, изрежешь все ноги. Можно забиться под дюну, и тогда тебя не заметят. Но оттуда не слышно прилива, он дышит вровень с тобой, стаи мальков пульсируют, и ты их ловишь по тени в воде, по пузырькам, поднимающимся из ершистого дна, по ребрам песка, по которому больно ступать. А сухой обжигает, - подскакиваешь и бежишь сама от себя, от горечи прошлого, от соли земли, от мужчины, с которым не встретилась. Он же знает что-то такое. И потому не приходит.
      
      
      
       26 мая. Реальная история.
      
       В двадцать с небольшим я родила и растила одна. Всю метельную зиму шли зубки, животики, дочь по ночам так кричала, что можно было успокоить, лишь прижав к сердцу, обняв и накручивая километры по спящей квартире. Чтобы как-то отвлечь, я вешала на уши прабабушкины украшения. Бренчала бриллиантами, звенела цепочками, длинный дом напротив гасил все огни, но оставалось окно над куском плоской крыши над аркой, которое мне теперь, жизнь спустя, стало сниться.
      
       Заглядывать в чужое окно считалось неприличным: мои предки не знали, что потом я очнусь в стране, где традиция не занавешивать идет с испанского владычества, а после - с фашизма. В течение ночи невоспитанный взгляд так или сяк упирался в светящееся пятно, и я понимала, что древнее существо с трясущейся головой - старик или старуха, не ясно - палкой старалось придвинуть предметы, приоткрыть форточку, часто это не удавалось часами.
      
       Все кромешные ночи мы жили синхронно, вдвоем на два дома, как в вечности, молча подбадривая друг друга живым иллюзорным присутствием. Мы почти что сроднились, существо оставалось бесполым, в белой пижаме или рубашке, - нет, старик. Или все же старуха. Как в клетке, я с младенцем металась под яркой люстрой, сочиняя большую поэму; она близилась к завершению, и к весне моя девочка успокоилась, наконец можно было поспать. Привыкнув к соседу напротив, свет я уже не гасила: пусть думает, что мы вместе, человеку не так одиноко.
      
       Прошла и весна, как-то днем я заметила в том окне врачей скорой помощи, они долго реанимировали, и кажется, что успешно. Свет горел по ночам - там и здесь, пока мы с дочкой спали. Но однажды бригада врачей слишком долго старалась, фибрилляция не помогла, там набросили простыню, распахнули форточку, еще поблуждали по комнате, и на этом все кончилось.
      
       Моя "Эрика" брала, как известно, четыре копии и еще две слепые, и поэма о том, что я сейчас рассказала, лежала стопкой в издательстве. Как-то вечером в окне напротив засуетилась родня в черных платьях, там жирно ели и пили, явно справляя поминки. В моей стране это путали с праздником, напивались не чокаясь, орали тосты и песни, а под конец танцевали.
      
       Я взяла одну копию, вычислила подъезд со двора и долго звонила в квартиру; мне открыли, я объяснила, протянула поэму и ушла навсегда. Такая дань памяти, неразрезанная пуповина.
      
       Бесконечные путешествия, переезды и встречи стерли прошлое, превратив в белый лист. И вот стало настойчиво сниться, что стою я на том скате крыши, оттуда летаю то домой, то в пространстве, и что это немножко опасно, но дьявольски весело. Окно-то я помню, а вот старуху забыла. Или все-таки старика. Соединила случайно, рассказывая про сон и ночные полеты: ах вот же откуда окошко! Неужели там меня помнят?!
      
       Или мало им света?
      
       P.S.
    Л Е Г К А Я П О Э М А
       ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
       Давно мы сами не жили,
       не жили, тело нежили.
       Сквозь треснувшие стекла
       он видит, что намокло
       у голубя крыло -
       от снега ли, от крови,
       вот он окно откроет,
      
       и в комнате светло.
       Вот он окно откроет,
       как выглянет в себя -
       там истины качаются,
       дерутся там деревья,
       деревья деревянные
       и не кончаются.
      
       Там праздник репетируют
       солдаты оловянные -
       им не отчаяться.
       Ну здравствуй, верность мертвым
       покорности сродни, -
       так и живут они.
      
       И выбыло из близких
       в больницы, обелиски,
       и выпало друзей
       на комнатный музей,
      
       нам хвастаться осталось
       трофеями чужими,
       как хвастаться под старость,
       что мы когда-то жили.
      
       Не помнит он, о ком это,
       и просыпается,
       а карточная комната
       не рассыпается.
       Пустое, голубь грешен.
       Постой, не та ли - Гретхен?
       Ты не продешеви.
       Лети, жар - птица небо,
       и толстой птице голубь
       крыло останови -
       на свете нет любви.
      
       Но то ли ничего не помогало -
       не ты ли, память, кошкой пробегала -
       И плакать было холодно, и жить,
       и хлеб зеленый голубю крошить,
       вода во рту картонном стала твердой,
       и, руки вытирая о передник,
       старуха обернулась на дорогу
       и смерти улыбнулась: - Слава богу.
       Старуха, что следила из окна,
       одна ли эта Гретхен, не одна,
       и ночью не тушила ближний свет -
       одна ли эта Гретхен, или нет.
       Мы думали: - Там человек не спит -
       мужчина или женщина? на вид
       сто лет, но вот мужчина или нет?
       И арка под свисающим окном
       ей позволяла ночью или днем
       шаги считать, листать остаток дней,
       не думая, кто шаркает под ней.
      
       Мое жилье горело в эту ночь,
       и - одинокой старости невмочь -
       она из осторожного угла
       пыталась дотянуться до стекла
       и занавеску палкой укрепить.
       Я думала, как ей хотелось пить,
       жить не терпелось и подать совет,
       как видеть свет - и не гасила свет.
      
       Мне снилось -
       и на то была война,
       чтоб расплывались наши имена.
       И память, как невправленная кость,
       торчит на остановке сорок лет,
       зажав пятак в малиновую горсть,
       и требует счастливый свой билет:
       вернется в дом хозяин - или гость?
      
      
      
       "Как не вернуться! дело их табак,
       своих перестреляют как собак, -
       своя цензура красным подчеркнет,
       и в этом сопричастность почерпнет.
       - Но как мы будем жить - не ворошить
       того, чего не врать - не воротить?"
       Привьется сын и приживется дочь,
       как в масле сыр, как по железу дождь,
       да это мы с тобой на выходных
       стоим в очередях: помянем их -
       автобус через кладбище, к восьми
       старуху, Гретхен и меня возьми.
      
      
       Когда спасут ребенок и работа
       (работа и ребенок не спасут),
       приход превысят мелкие расходы
       направо и налево - или суть:
       я душу пропою - не променяю
       тому, кто перепишет за меня, - я
       хотела бы поставить как стакан
       и душу, - как последнюю надежду,
       снимая как посмертную одежду,
       но этот вездесущий истукан -
       Он до меня придумал ей капкан.
      
       Не я ли тот капкан, а и не знаю,
       не помню; без меня он ворожил.
       Ведет - казалось, в ногу, а не с нами
       идет, и ближе нету, а чужим
       он остается, а не отстает,
       и голосами нашими поет.
       Как будто ноту пробную дают -
       и перечеркивают жизнь мою,
       так этим перечерчивают смерть -
       сегодня будет не на что смотреть:
       прощались, не прощая никому -
       любить пытались, как пытать любили,
       по памяти и били, и лепили,
       по слабому подобью своему;
       но быть судьей равно, что палачом,
       а ты уйдешь - и оба ни при чем.
       А мне - и мы равны, и в этом суть -
       всего-то и осталось, что уснуть.
      
       Старуха, вот и твой последний сон.
       Ребенок был, как восковая кукла,
       я думала - от сна лицо опухло,
       а это слепок будущих времен
       соприкоснулся с теми, кто земле
       понятнее, чем слово на столе.
       В окне напротив погасили свет,
       и у меня ни сна, ни сына нет,
       и все перемешалось и простилось,
       переместилось или упростилось
       к родительской субботе, по весне,
       на остановке глинянной, во сне,
       с мимозою газетною рублевой,-
       ослабевало зренье, или слово
       овладевало - память застекли,
       когда у глупой птицы, у живого
       на полдороге крылья затекли.
      
       Но Гретхен - немка, пращуры ее -
       еще екатерининские немцы:
       садовник царский! никуда не деться
       от милости монаршей, у нее
       не спросишь: повториться ли в себе
       нацию как память не развеять
       в себя? Но в это можно ли поверить,
       когда ты первый "русский", и в семье
       ни слов славянских нету, ни затей,
       креста, цепей под сердцем и детей?
       Царица! Этим русским попрекать
       всех русских немцев будут (и немецких
       славян), - им не гореть и не померкнуть
       в изгнании, но горько обрекать
       наследников, не принятых доныне,
       молиться на березовой чужбине.
      
       ...И вымели письмо из-под двери,
       захлопнутое в доме изнутри:
       "Ну как мы станем жить - не ворожить
       над тем, чего не взять - не воротить,
       над тем, о чем ..." пока война не кончилась,
       у нас переплелись воспоминания -
       израненного немца за отходчивость
       домой угнали - с пленными в Германию.
       Мы думали, останется в народе он
       героем, но вернувшимся на родину
       из плена, полагалось... нам о том
       потом не приносили писем в дом.
       Kак будто не окончилась война...
      
       И снова Гретхен смотрит из окна,
       и узнаёт, как в зеркале, потомков,
       больных и выходящих из обломков;
       перед работой утром сорок лет
       под старость перекрученный, куплет
       сама себе для храбрости выводит,
       лицо рисует и на двор выходит.
       А слева от нее моя старуха -
       ни памяти, ни зрения, ни слуха,
       но прялка, чтобы пыль с нее мести,
       и палка - лишь бы ноги унести.
       А справа за картонною стеной
       как за кардоном, сгорбленной спиной
       к старухе обернувшись, человек
       бессонницу кладет на черновик,
       но он привык к тому, что ничего
       не наступает ночью у него,
       и утром, обнаженный и седой,
       на кухне обливается водой.
      
       Соседи, посмотрите на меня,
       мое окно висит без занавески,
       оно открыто, это повод веский
       заглядывать в него средь бела дня!
       Я память впредь
       хотела примирить,
       почтовый ящик ломится от вымысла,
       в снегу апрель не вывалялся - вымылся.
       Нам снится эта вечная война,
       а нами не кончается она -
       как память,
       памятка о том,
       чтоб нам не возвратиться в дом,
       где ждут, и жаждут возвращенья,
       как на прощание - прощенья,
       пока мы видим, как плыла
       подушка,
       кошка,
       два крыла,
       бутылка,
       ложка
       и ухмылка
       из беспросветного стекла.
      
       Отсвечивая, там лежала
       моя последняя держава.
      
      
       ВТОРАЯ ЧАСТЬ.
       ЖЕНСКАЯ ПОЭМА.
       Поэмы пишутся смеясь -
       вели сначала умереть.
       Они лицом бросают в грязь -
       их не заказывают впредь.
       Но умирать и мухе больно,
       когда читателю довольно
       невольно муку подсмотреть.
       Как зеркала - чужая боль,
       в ней отражается любой,
       вот почему так зло и немо
       я посвящаю вам поэму.
      
      
       Поэт не властен воровать
       ни строчку, ни судьбу,
       о том же так же ворковать
       и вылетать в трубу.
       Но в совпадении
       греха
       не может быть и нет,
       мы происходим от стиха -
       и дьявол, и поэт.
       Мы возвращаемся в строку
       посмертно на чужом веку.
      
       B конце дороги - измельчанье,
       вприглядку память не дана.
       Когда разлука изначальна,
       то расстоянью грош - цена.
       Что жизнь привязывала цепью,
       я по колечку разниму,
       когда бы выжить было целью,
       чтобы остаться одному.
       Я расставанию не верю:
       окно притягивает к двери
       и в Ленинграде, и в глуши -
       и все засовы хороши.
      
       Осталось, Гретхен, лезть на стенку.
       Скрипит, как дыба, в стеклах ветвь
       и собирает по оттенку
       болотный и ревнивый свет.
       После дождя трава желтеет
       и без тебя тебя жалеет.
      
       Я открывала этот мир,
       но возвращаться нестерпимо
       и с корнем память выдирать,
       и проходить с улыбкой мимо,
       и долго ноги вытирать.
       Я не старею - я сгораю,
       живу скорей и умираю, -
       так человека точит боль,
       ниспосылая нам с тобой
       не быть, а побывать в гостях -
       гореть у вечности в горстях.
      
       Bодою губы остудили,
       не осветили - устыдили.
       Все лето девочка кричит,
       пронзая вены, слух и зренье:
       то на кровать, то на колени
       летит, а мудрые врачи
       полою белою халата
       скрывают все, чем виноваты.
      
      
      
       (У Гретхен маленькая дочь
       переживает первый дождь.)
       Мы небо вымоем водою
       и вытрем грязь через стекло,
       а небо в комнату текло.
      
       Нет беззащитней вечных мам,
       они зовут - но их не слышно,
       их губы - травленные вишни -
       о чем заветном говорят,
       перечисляя все подряд?
       Навязан им обет молчанья
       до глухоты, до одичанья.
      
      
       Что видно в темное окно,
       и где кончается оно?
       Вокзалы едут по домам,
       а под вагоном остаются
       следы и слезы наших мам.
      
       Когда иду я очень ровно,
       а ты уходишь слишком прямо,
       вернется белая ворона,
       непостижима и упряма,
       но как душою ни криви,
      
       нет очевидцев у любви,
       и если б не летали птицы -
       то не с кем горем поделиться.
      
       У Гретхен радости - сполна,
       она два года не спала,
       из куклы девочку лепила,
       читала ей, в конце концов
       теряя книжки про отцов -
      
       и за два года полюбила.
       У Гретхен счастья - на двоих,
       но столько счастья натворив,
       она хотела б и участья,
       а участь женщин такова,
       что, получившая права,
       ты неправа необратимо,
       коли дрова. Мы побратимы.
      
       Когда бы я была царица,
       могло бы это повториться,
       но с пола поднимать в гостях
       и заносить на одеяло,
       и слезы чувствовать в горстях -
       одной любви при жизни мало.
      
       Ногою шапку прижимать,
       чтоб не сбежала со ступенек,
       и в драке раны прижигать,
       на синяки скопивши денег.
       Я женщина, моя звезда
       с цветами рваться в поезда
       и на краю скупого света
       до самой смерти ждать ответа.
      
      
       Но, далеко ли или близко,
       тебе окажется нужна
       не золотая одалиска,
       а чистокровная жена.
      
       Никто, ничто, как ни суди,
       не остается позади:
       глотая пыль и ветер встречный,
       смерть оседает в нас навечно.
      
       Моя старинная сестра,
       торгуя детством запоздалым,
       через обиды и скандалы
       безумно к двадцати пяти
       посмела юность пронести.
       Но я сама на высоте,
       я так работаю портье,
       как вышибала перед дверью, -
       но я по должности не верю,
       что остановит круговерть
       бессменный вышибала - смерть.
      
       Пока дворянство пьет и ест,
       глотая в кочегарке уголь,
       что спрашивать свободных мест,
       при дворницкой вакантный угол?
       В сторожке и на вахте снов
       никто не помнит - время делу,
       и дело движется без слов,
       заняв полжизни на неделю.
      
       Но оба университета
       (и в этом, Гретхен, вся вина)
       грешно окончить неодетой;
       в моей гостинице она
       смотреть училась на гостинцы
       не видя их, чтоб из гостиниц
       не гнали нас, пока издат
       не называет точных дат.
      
      
       А Гретхен немкою была.
       Жестокость и сентиментальность
       над ней простерли два крыла.
       Им до земли подняться малость,
       но я за них не волновалась:
       мой современник на пути
       без головы готов остаться
       и так в историю войти, -
       нам всем не дальше двадцати...
       А Гретхен в скользкой оболочке
       хотя бы думает о дочке.
      
       Ну что ж, когда сам Петр велел,
       чтоб на холсте закат алел -
       и нам достанет на орехи,
       когда окажется закат
       из черных с оловом заплат.
       Кто незаконно мной рожден -
       сухим останься под дождем.
      
      
       *"Незаконнорожденных
       записывать в художники."
       Петр 1.
      
       Мы, не сточив карандаша,
       так обреченно рисовали,
       как будто жизнью рисковали.
       Любовь не стоит ни гроша;
       кто опытней, об этом знает,
       и оптом чувство покупает.
       А значит, скоро догорит
       все, что сегодня только брезжит,
       и первым снегом подарит.
      
      
       Я обещала вам поэму,
       грустить на заданную тему,
       препровождая на вокзал,
       меня редактор обязал.
       И по логическим законам,
       пока нас било по вагонам
       за все художества мои
       несчастной Гретхен перепало -
       я долго яму ей копала.
      
      
       Стоят у мутного окна
       и ожидают поминутно:
       она - останется одна,
       а он - любимый мной художник -
       нацеливает свой треножник
       и, проклиная вышний дар,
       троих подводит под удар.
      
      
       У Гретхен маленькая дочь
       помочь родителям не прочь.
       Чтобы посметь иметь отца,
       она рисует без конца.
      
      
      
       Пропал бы у верблюда горб -
       и рад бы был верблюд, и горд,
       он отработал бы стократ,
       четвероногим друг и брат,
       а так он женщине родня -
       он все снесет средь бела дня.
      
      
       Друзья, нет света на краю,
       и края света нет при жизни,
       и расстояний нет, а все ж
       сюжет на вымысел похож.
      
      
       Кто раз соврет, тому нет веры,
       из-за него вскрывают вены,
       а он приходит в магазин
       пощупать скользкий апельсин
       двумя кровавыми перстами,
       но мед бы пить его устами,
       пчелиный натуральный мед,
       когда в крахмаленном халате
       он важно дольки раздает
       седым соседкам по палате.
      
      
      
       Нам никогда не повториться.
       Моя ворона над кустом
       висит, чтоб не садились птицы
       и не будили спящий дом,
       и пестрых ягод не клевали.
       Я отомстила Калевале -
       Карелии, как вор, скупой,
       вразброс торгующей крупой, -
      
      
       нас растоптала бы толпа -
       непредсказуем срок,
       но мне хватает для тепла
       несочиненных строк.
       Пройду - живой чернильный свет
       не оставляет след;
       ни красной рыбы, ни огня
       не завернуть в меня;
       из искаженного свинца
       не разобрать лица...
      
      
       Я заколачиваю дачу,
       но, поднимаясь на этаж,
       возьму и все переиначу,
       и на пол брошу карандаш,
      
       но вот на стук приходит Гретхен,
       она простила мне огрехи
       и настоящие грехи
       за эти поздние стихи.
      
      
      
       Она ведет за ручку дочку
       и не дает поставить точку.
      
      
       ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ.
       НЕОКОНЧЕННАЯ ПОЭМА.
       - Помню о смерти. Живу, пока ты,
       покуда ты плачешь, я отражаюсь
       в тебе: ты держишь мой путь покатый,
       вечность мою - мое движенье,
       но навстречу я приближаюсь -
       суть, судьба, твое отраженье.
      
      
       (Мой ангел - хранитель, ты не потерял
       меня - проиграл и пропил подчистую,
       ты держишь мою оболочку пустую -
       податливый лести сырой материал.
      
      
       Мой ангел - хранитель, живи за меня,
       ты думал смеяться - случится забиться
       как птица в силке, а придется влюбиться -
       зови, разоренье свое прокляня.
      
      
       Мой ангел - хранитель, восполни должок,
       что я не сумела - тебе я вменила,
       а ты говорил - я себе изменила,
       мой ангел - хранитель, податель, дружок.)
      
      
       Ты как болотная трава -
       вся высохла, а все жива.
      
      
      
       Сиделки - мухи зорки или падки
       на нищету и тленья запах сладкий,
      
      
      
       но каково сегодня для тебя
       и пережить, и опознать себя?
      
      
       Душно!
      
       и по столу не кулаком смуглым,
      
       а выставляю по полкам
      
       хрустальных кукол,
      
       кукла забьется от меня в угол пыльный -
      
       дальний! в одну давильню
      
       сольет время.
      
      
       Я тебя как ребенка любила - или
      
       я тебя, как ребенка, люблю, бремя.
      
      
       С тенью наперегонки -
      
       в слезы смысл
      
       смыло;
      
       свадьбы, и вы
      
       в день похорон будьте, -
      
       судьи мои! Время жить,
      
       жать руки,
      
       было - прошло, и ответ держать -
      
       милой.
      
       Что - одиночество, - чувство двойной боли.
      
       Разве мы вечны - мы обречены
      
       жизни,
      
       а под землею светает рано, - то ли
      
       солнце ниже, то ли не те силы.
      
      
       Вот оно, время жить!
      
       отпишу бабку.
      
       Двум поколеньям рядом
      
       не совместиться:
      
       первый мой друг -
      
       убитая мной собака,
      
       время мое - перевернутая
      
       птица.
      
      
       1984 год
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       27 мая. Рассказ.
      
       У города был день рождения, и у кота тоже. Хотя никто точно не знал, когда он родился. Кот сладко зевал, шатался по закоулкам, потягивался и терся боками о солнце. А город мурлыкал и щурился. Он мог и ершиться: у него были шпили, а главное, жители.
      
       И особые проходные дворы, упирающиеся в колодцы, где не плескалась вода, но всегда была ночь. Вам такие страшно представить: строят дом вокруг воронки или квадрата, оборачивают кирпичами и окнами в никуда, и вы там живете. Этажей столько, что когда отваливается штукатурка и голубем летит вниз, на помойные баки, то эхо трясется от боли. Вы можете сверху плюнуть, но ничего не изменится. На родном языке вас пошлют, облив запахом щей, - но коты не любят капусту, так что мы мяукаем дальше.
      
       В этом призрачном городе главное - точно ступать по следам. Зимой они леденеют и заполняются влагой, а летом в них бегут облака с такой скоростью, как будто гонится город. Но преследует он неподвижно: глаза закроешь - и смотришь все то же кино, даже если ты в океане.
      
       Вода разбивает дворцы, колышет рябью колонны, сколько поколений приходят сюда на короткое время - пожить и передать эстафету. Это город-вокзал, он объявляет в громкоговоритель войну, транзит, революцию, потерявшегося ребенка, бросившуюся в Неву от неразделенной любви пионерку, отвергнутую институтку, смешного прохожего в шляпе (и его же в костюме-тройке, когда там от жары всё пылает - и, главным образом, сердце).
      
       Там на скамейке из деревянных реек старушка достает коробочку монпасье, от нее резко пахнет ментолом и зеленые шарики падают из жестянки, словно капли дождя в песок, а бегущие мимо мальчишки выбивают банку ногой и играют в футбол. А возможно, из-под гуталина... Или это девочки в классики, тротуар испачкали мелом.
      
       Кот шарахается от собак, а человек от трамваев. Но когда в двенадцать по городу палит пушка, никто этого не замечает, как день равнодушен к закату, а рассвет - к двум влюбленным.
      
       Я не понимаю: куда все это делось? Как тонкий запах роз исчезает после дождя. И я знаю, что вы ворочаетесь в постели и не можете совместить эти тени и отражения, у вас вечная недостача, продавщица обвесила, гадалка ошиблась, а город наш переехал, не оставив намека и адреса.
      
       Кот идет по следам. Он отыщет. Когда вернется - расскажет. Что, оказывается, мы остались там навсегда. А наши тени уехали. Там написано - три звонка. Семь - это к соседке. И вы тоже приглашены на день рождения, - просто не помню, когда.
      
       +++
       Ниже рассказ из миниатюрок:
       28 мая. Миниатюрный рассказ.
      
       +
       Как собака, я жажду общения. И так случилось, что я знала всех, а меня вот - никто. И меня раздражают всякие лопухи на дороге, вывернутые наизнанку по случаю вечера, обманки и даже болонки. У нас разный путь медитации. Понюхать мало, но не всякое хочется пробовать.
      
       У них собачьи свадьбы и большие компании с плясками и подвыванием, а у меня нет подпитки, много лет я живу в келье - одноместной будке с удобствами. Иногда на горизонте восходит чья-то великая морда, она проплывает бесшумно и удаляется гордо под местным флагом, а я потявкиваю, повизгиваю себе в намордник и так провожаю закаты.
      
       Их уже что-то много. Они никогда не кончаются. Говорят, это вечность.
      
       +
       Я смотрю на мужчину, который довольствуется килькой в томате. И все никак не отравится. Он скребет по жести консервов, умильно облизывается, у него большая любовь. На нее променял он поля одуванчиков, незабудки в тумане и все такое, требующее участия, а он ко всему безразличен. Счастливый мужчина.
      
       Килька приносит ему что-нибудь на тарелке в горошек; она держит его в черном теле. Это просто: он просит - а этого нет и не будет. Он уже не надеется, но о чем-то таком догадался, иногда даже плачет в подушку - но только во сне. Если килька в командировке. У нее там одни горизонты! Счета и планы на жизнь. Аккурат до получки.
      
       И вы знаете, одуванчики отцветают и наконец улетают. У каких-то народов для них есть два названия - мужское и женское. Насчет среднего я не запомнила. С незабудками проще: большие и маленькие. Как эпитафия на чужой детской могилке, если вы встречали чужие. Как любимый букет Лермонтова, которому теперь снова стыдно быть русским, и он говорит по-французски. - Незабудки с белыми розами.
      
       +
       У одной женщины сейчас воздушная тревога. Она знает, что это надолго, и пишет там мемуары, а я их редактирую. Кто как может, так развлекается, одна украинка-подросток изрисовала стены убежища и влетела в историю. Как ребенок и маленькая ракета с большим будущим, только свет от звезды идет долго.
      
       Эта женщина смогла принять старость, а я еще нет. Ко мне ходит двадцатилетний любовник и убеждает, что правильно. Ему скоро на фронт, а потому я согласна: через прицел видишь дальше, но не слышно хлопка, жизнь скукоживается, наобещав тебе всякое, а потом обрывается возле Щучьего или Чертова озера. Там с песчаной горы со свистом и гиканьем съезжает вниз детвора, катятся кубарем нерожденные наши ребятки, хохочут и прыгают.
      
       Но, как в немом кино, расклеилась пленка. Чем закончится, нам не покажут.
      
       +
       У моего приятеля остров. Как полагается: с прозрачной голубизной, тонким песочком - и круглый год лето. Оно не дает отвлекаться на то, что часы там есть, но песочные. Скоро кто-нибудь перевернет.
      
       Приятель собрался в Америку и просит найти содержанку, на которой можно жениться. Ну если им подфартит. Я впервые не пригождаюсь по возрасту: рамки там слишком юные. И приятель совсем не по мне, да и мы с ним ровесники. Объединяет нас юмор. И от жары я уехала.
      
       Одно меня сильно цепляет: я видела фото. Там, среди пальм и машинок для гольфа с толстой ветки свисают, тесно переплетаясь хвостами, две огромных змеи. Не разглядеть, что им нужно. Они качаются вниз головами, высунув жала косичкой. Так что я не могу вставить ленточку. Или слово. Разнять их, как собак, сцепленных тугими задами и визжащих от боли.
      
       Они что-то такое спросили. Наверное, который час. Но я же счастливая, у меня голые руки. По пояс. До него я вросла уже в землю.
      
       +
       Ах какое пирожное! Посмотри. Подбери крошки, оно же песочное. А какой крем, то сливочный, то из взбитых белков с тончайшей кислинкой, я такой обожаю! Не облизывай пальцы, там еще прослойка из джема, у нас с тобой сэйшн. Даже жалко портить рисунок, тут сверху розочка, - а теперь всё, твои зубки.
      
       Сидят там в подвале, ждут отмены воздушной тревоги. Вода в радиаторе кончилась, уже всю процедили. Хлеба еще дня на два, уже начали хоронить тех, кто - от голода.
      
       Одна вырвалась, вся унизана батарейками и утыкана проводами, рассказывает. Как там жить с диабетом. Колоться семь раз по часам. Говорит, что выбора нет, хотя ступор - как у змеи: мне это знакомо, наступает предел, когда ты больше не в силах поднести иголку и всадить себе, отвернувшись. Потом это проходит. Ты ведь пожить еще хочешь? Пироженку слопать, - с заменителем, ну ничего. По росистой травке попрыгать. Лечь на нее и всем телом вбирать эту влагу, по-собачьи лизать эти листья.
      
       Я спросила: когда начался диабет?.. Она говорит: понимаешь, в двенадцать лет мне пришлось хоронить дядю, а он был добрый, смешливый. Родня пристала - поцелуй его в лоб на прощание. Ну и я прикоснулась губами, а он ледяной, не играет. И я стала быстро худеть и много лакать, - как собака. И никак мне не остановиться, жажда сжигает и сушит. Так что я с тех пор на уколах. Ничего, попривыкла, теперь уже новая техника.
      
       ...Я не знаю, что выбрать. Стеклянную воду в бокале или вот это пирожное. Поперек глотки встает и то, и другое. Ну так оно же песочное...
      
       +
       Я ненасытна во времени. Мы с вами встречались часа два назад. А я уже не уверена, что это было сегодня. Мое время бежит по-иному, я трясу часы и прислоняю к уху, они вроде идут, но образовался провал между реальностью и моим одиночеством. Я сажаю рядком семена, поливаю из леечки, любовно ращу - но от внешнего впечатления остается совсем другое: ощущение, полусон, и он конкретней яви, - то, что вы подумали или что я не ответила.
      
       Ваша полуулыбка, намек, тень жеста, а потому я не вижу грани между завтра - вчера: самое важное - это галочка, легкий план, обещание, что мы однажды увидимся. И все время до этого - смерть.
      
       ...Они были женаты. Или женщина выгнала. Но он думал, что обладал. И что две половинки. Покажите мне, с кем же такое бывает?! Он обнял ее, втиснул палец в кольцо, посадил под замок, - но женщина - это птица. Ее тело присутствует, а душа далеко. Она поддерживает беседу, дымит сигареткой, попивает мартини - и вдруг замечает, что понятия не имеет, кому она складно так врет, в каком присутственном месте и что вообще происходит. Нет, она не собьется, - но это тело на автопилоте, это губы в синяках и помаде, а ее-то здесь нет. Да и не было.
      
       Он все это чувствует смутно, заарканил ее и прижал, осыпал купюрами и бриллиантами, отобрал последнее и посадил на сухари с каплей на дне стакана - но его женщина прекрасно напьется из облака, рассмеется от движения ветки в закрытом окне, к ней слетит поболтать воробей. Или просто воспоминание, - как они были счастливы. Были. Но разве они?..
      
       +
       Мужчина ревнует. Они были женаты: вот запись. Показать? Вот печать, еще не очень-то стерлась. А любимая ускользнула. Раскроешь объятья, пятерню растопыришь - но нет. Букет принесешь - а кому?.. Покоришь океан, откроешь новые земли, научишь каркать пингвина, перепашешь таблицу Менделеева, забудешь штаны Пифагора - а она улетела!
      
       Тогда войдешь виртуально, проследишь ее путь, поставишь высокий забор, отпугнешь ухажеров, одаришь вечным вниманием, сторожа ее сон и перерывы на кофе, - вроде снова в руках, только где?!
      
       Он сходит с ума и мечется на экране, стучится в ее телефон, присылает обманки, раздваивается, он Мейерхольд, Эйзенштейн, знает сто языков, философию Марса - и Энгельса, географию и агорафобию, - но она ему недоступна!
      
       Женщина переживает не из-за того, что обманута. Актер, талант не пропьешь. Ее мучает, что он боится приблизиться. Протянуть руку сквозь монитор. Позвонить в дверь, которую запер. Что его, может быть, нет, а есть хакеры и одиночество. Есть мальчишки на зоне, которым нечего делать, а играть в карты устали. И есть псих на таблетках, с полускрытой формой абьюзер, недолюбленный мамой и отказавшей сестрой. Ну а впрочем, вот документ. Свидетельство... покажите мне тех свидетелей! И покажите мужчину!
      
       +
       Не привязывайся. Иначе будешь ненавидеть "Войну и мир", как Софья Андреевна. Не копируй себя, не ищи мужа в папе, - но ведь не сможешь. С чистого листа жизнь идти не умеет, у нее же есть предки, потомки. Вспышки мозга и азбука Морзе. Перестукиванье в каталажке. Пульсация крови, прилив-отлив океана. Как же нужно все это забыть, чтобы вспомнить!
      
      
       = = =
      
       29 мая. Рассказ. Вдвоем.
      
      
       У мужчины все было. В обоих смыслах: и все повидал, и в достатке. Только не было времени, - не оставалось. Утекало сквозь пальцы, дразнило.
      
       Друзей понимал он насквозь, конкурентов срезал по дороге, от девиц кое-как отбивался. Одни нуждались, другие делали вид, третьих он сам различал сквозь бокал и стакан - смотря что там плескалось, особенно если со льдом, дробившим реальность.
      
       Ничего он не воровал, но удачно распорядился, успел. Во дворце хоть телик включай на всю громкость, - все равно никто не ответит. Потому он всегда звал гостей и не оставался один, насколько было возможно.
      
       Гости сливались в пятно, деликатесы - в привычную кашу, не вспомнишь, а день все равно заканчивался ночью - сначала в липкой компании, льстивых признаниях и фальшивых улыбках, а просыпаться опять приходилось среди чьих-то тел и наспех сброшенных шмотках. И он иногда возвращался мысленно в юность.
      
       ......
       Мальчик не знал, чего хочет - любить ее или убить. Или это одно и то же. Он пускался уже во все тяжкие, волочил бесстыжих моделей, переспал с юношей, соблазнился старухой, но никакой спирт не забирал его больше, чем эта страсть, когда взгляд мутнеет, чтобы вдруг проясниться, а мозг работает, как мотор, и рычит, как собака.
      
       Эта женщина была всюду - в отражении в зеркале, в витрине престижного бутика, в надписи на футболках, на сумке шлюхи, прислонившейся в Красном квартале и равнодушно взиравшей на туристов и местных. Он бил ее по переносице, заталкивал в мусорный бак, с головой накрывал одеялом, но ее духи и усмешка выпархивали отовсюду, как мотыльки на огонь.
      
       Он пошел в большой спорт, его выгнали за непригодность. Он не мог успокоиться ни с миром и ни с войной, его не брали ни зависть, ни ревность и ненависть, и он не знал, где и как еще ее уколоть и раздвинуть плоть на посмешище, - эта женщина ускользала, плеснув рыбьим хвостом и распугав покупателей. Пустые руки дрожали, вода капала на прилавок, а он терял выручку и забывал выдать сдачу.
      
       ......
       Хотелось так мало. Уткнуться в теплую грудь, замереть и забыться. Делить радость и горе, а лучше вместе плыть по течению, не притворяясь тем, кем стать не случилось. Вспомнить вкус родника, звон цветка - голубого, как колокольчик, и наконец рассмеяться, не боясь, что покажешься глупым и маленьким.
      
       Жизнь заканчивалась и, как могла, развлекалась. Ей уже было все можно.
      
      
       31 мая. Миниатюрки. Из цикла Мужчина и женщина.
       +
       Не то чтобы спорили, но желательно определиться: мужчина хочет ее взрастить для дружбы или любви. Все же есть разница. Он прозрачно так намекнул, почву полил, семена еще не проклюнулись - ну и нет мужика, упорхнул. Ворона сидит на заборе, кивает и глазом косит: ну а чего ты хотела?
      
       Она ничего. Ну чтобы взошли семена. А там разберемся - где любовь, а где ненависть. Ведь главное - от кого. А хозяина нету!
      
       +
       Милая женщина была милая, милая, а потом надоело. И как зовут, он не спрашивал. Но запомнился запах на кухне: что-то очень дымилось и в специях. А торт, курица или рыба, он как-то еще не распробовал. Под дверью переминается, но через стену не слышно. А в замочной скважине - ключик.
      
       +
       Недолюбленная женщина, как пьяная, нетвердо стоит на ногах, спотыкается и фальшивит, но продолжает горланить. Потом переходит на шепот, озирается пугливо и начинает плакать, понимая, что нет, никто не услышит, а главное, не подпоет. Ни свистящий чайник, ни будильник, ни канарейка в клетке! Ни даже кот за окном. А такая идиллия!
      
       +
       Мужчина любил себя во всех проходящих и даже крепко уснувших, а все искал счастье. Поймает себе содержанку и не ведет под венец. А так, если только подтрунивает. Ей все равно, кому верить. - Вот и зеркало вместо иконки.
      
      
       3 июня. Рассказ. Прощание.
      
       Мужчина боялся стареть. Окружил себя пигалицами, а они ему напоминали. И то, что он проходил, когда был искренне счастлив и смеялся над возрастом. И то, что сам видел в зеркале и тогда резался бритвой, тер ранку салфеткой и отбрасывал, скомкав, - ну не копыта же. Так что поводов не было. Воздух чистый звенит, горы тают, но не исчезают, спина еще держит, а где надо - участливо гнется, в руках протянутых розы - так это же руки, не ноги.
      
       Мужчина всегда был соперником. А теперь настигал своего умершего врага и плотоядно дышал в слабый женский затылок со стянутым узелком волосами, вот-вот выпадут шпильки, будут колоть в простынях. Он двигался к цели.
      
       Много лет в юности провели они вместе, не разлучаясь, но мужчину выталкивала воронка событий, он исчезал в поднебесье, потом возвращался все к тому же порогу, а убитый соперник так и мелькал между ними, не растворяясь в пространстве. Время сгущалось, оно кувыркалось в объятьях, и третий лишний никогда не давал им покоя. И вот к старости что-то такое случилось: то ли женщина перестала ждать и излучала покорность, то ли сам он циничней и злей, - расстояние сокращалось, протяни руку - и душа, а не тело, твоя. Он добирался вплотную, и каждый раз отшатывался от скуки: не на то он потратил судьбу и бился до крови, не такая нужна была женщина.
      
       Они знали друг друга насквозь, ненавидели и прикасались. В последнем броске он хотел бы зарыться в колени, растрепать ее волосы, ощутить на губах землянику, но всегда натыкался ну усмешку и скользкое платье; она легко уворачивалась, все начиналось с начала.
      
       Это было прощание. Жизнь стекала сквозь пальцы, мерно капала на циферблате, упархивали стайкой пигалицы, подрастали мерзавки, называя его стариком и придерживая дверь лифта. Все бежало своим чередом. Накрывались столы и звенела посуда, на счастье бились бокалы. Трое готовили встречу.
      
      
      
       5 июня. Рассказ.
      
       Любите ли вы кавалера так, как люблю его я?!
      
       Представьте, что вы писатель. Разложили стопочкой книжки, разметили справочники, нащупали тему, как мужчина голую женщину, вы дрожите от нетерпения: вот она, первая строчка!
      
       Но нет, недолга: вы не можете выключить свой мобильник. Нажать на кнопку, засунуть под подушку, отнести к соседям. Вы ждете звонка! Одного, но самого важного. Одного-единственного, который перевернет вашу жизнь, - но вам нужно работать. И вы клацаете название новой повести.
      
       Динь-динь. Это пишут вам кавалеры. Их не меньше, чем комаров, они проникают сквозь любые преграды, через темную сетку экрана, они пищат, издеваются и все ошибаются адресом. Наконец вас доводят до первого легкого приступа, и вы шлете им под копирку одну и ту же тираду: мол, порно-клуб вперед и налево, а здесь назад и направо, писатель творит свое доброе-вечное, амен.
      
       Кавалеры толпой бегут читать ваше био, через пять минут возвращаются и вам сообщают, что они польщены таким высоким знакомством, и что как вас зовут, из какого вы города, дадите ли на билет - и т.д.
      
       Вы уже написали абзац! Принц на белом коне подъезжает к алым парусам и готовит оснастку, коню - не в последнюю очередь.
      
       Динь-динь. Одни едут из Украины, а это святое, но другие - обратно, вы тут же все это разруливаете, и вот звонят близкие родственники.
      
       Вас посвящают в высокое: куда передвинули шкаф, как поставили кресло, прибавили в весе, уменьшили талию, - не суть важно, какие подробности, но тот духовный запас, что копили вы с вечера, испарился навеки - вместе с мыслями и оборотами. О чем то бишь роман?..
      
       Динь-динь. Телефон пишет: мошенники. Принц на белом коне запутался в парусах, - вечерело, настала зима, вы всё ждете того же звонка, заряжаете аккумулятор, и вас снова пасут кавалеры. Объясните, откуда их столько?! У нас же сплошь одиночество! На концертах, в театре, в аквариуме, всюду плавают косяком старые девы и брошенки. Но этих выводит на вас, - передают они, что ли, как эстафетную палочку, но звонят вам на всех языках. А любимый ваш - молча.
      
       О чем был роман, я не помню. Снова лето какого-то года. Любите ли вы так, как я?!
      
      
      
       5 июня. Рассказ. Сенокос.
       Елене Ч., соавтору.
      
       Палевое солнце садилось в петушки-курочки, стекало по стеблям травы и умиротворенно гасло с улыбкой ребенка. Дальний бой не смущал, можно было заниматься своими делами. Утром небо повизгивало, скрежетало, а вечером - опять как ни в чем не бывало. Старая женщина, еще полная сил и любви, мирно шаркала тапками, и расхлябанная подошва напоминала о жизни: она все еще тлела.
      
       У женщины была дочка пятидесяти четырех, трудно выговорить, годков, и она светилась в мобильнике: в деревне ночью ловило, а как без помех - там не знали. Все продолжалось, погода стояла чудесная, а в затишье сладко читать, особенно классику. Телевизор покрылся пылью: официоз смотреть невозможно. Кряхтел и булькал приемник, сообщая последние новости. Наши временно отступали, копя силы к главной атаке.
      
       Женщина оказалась оторванной от всего, что любила: за чертой Харькова дымилось это же небо, но так хотелось просто пройтись по Сумской, по парку Шевченко, полакомиться мороженым аштан" в Кристалле, вдохнуть аромат кофе и выпить чашечку шоколада в "Париже". Посидеть в полумраке среди желтых фотографий и картин с дорогими сердцу людьми. Ей снились, как до войны, театр, музеи и выставки. Нужно было рано вставать: неожиданно появилась работа.
      
       Она жила в частном доме, подметала свой двор, караулила от воробьев скромный сад, но птицы теперь разлетелись, не выдержав звона в ушах. Кошка трясла головой, чтобы скинуть с нее канонаду, - у животных не было крыльев.
      
       Вместе с домом десять соток грядок и клумб, свои речка и лес, берега она давно засадила боярышником - чтобы мужу для сердца, сиренью - к удаче, и черемухой - вспоминать золотые денечки, когда они жили в обнимку. Летом сливы покрывались налетом голубого тумана с отпечатками пальцев, и если клей проступал сквозь тонкую кожицу, то плод бросали в воду, как камень, и когда удавалось, он прыгал.
      
       Над водой, как положено, тянулись ивы двух видов, по теченью оплакивая наше общее будущее. В чаще зрела малина - она будет мелкой и сладкой, унизана муравьями, переплетясь с ежевикой. Трава росла очень быстро, не успевая напиться и стреляя сухими колосьями, и теперь это стало проблемой: в дефиците горючее, всё сливали в машину на случай последней тревоги, и у соседей наготове стоял их пикап, уже набитый вещами. Не наймешь и косца, у них одни бензопилы. Не оказалось и косаря, хотя к дверному проему прислонилась коса, размышляя о смерти.
      
       Когда муж был жив и косил, то женщина старалась быть рядом и наблюдала прилежно за его родными руками, неторопливыми взмахами, но не меньше ее волновало, как его сердце, оттенок губ и лица, и как сбилось тугое дыхание. Она часто просила, чтобы он и ее научил, но мужчина отмахивался, улыбаясь: не по красавице шапка. Она тихо вздыхала и брела за стаканом воды, а потом провожала глазами каждый тяжелый глоток, утолявший жажду обоим.
      
       Трава росла, как шальная, и теперь, взяв косу, она поняла, что не справится. Поучилась у телефона, наладила острие под себя, наточила о камень, сминая лезвие дерном, истончившимся в мокрых ладонях, - и пошла себе воевать. Сперва во дворе, почти ночью. Наконец осмелела и двинулась за ограду, пока не проснулись соседи. В три утра поднялась, налила себе кофе - настоящий, духмяный, и вышла почти что в четыре, озираясь и волнуясь, как перед свиданием.
      
       Пока шли тренировки, напоследок трава маханула, не соглашаясь смириться, и стала ростом с хозяйку. Они мерялись силой, с каждым взмахом получалось все лучше, трава признала в ней власть и, как собака, ложилась пластами у ног, втираясь в мокрую землю. Они знали: до Троицы нужно управиться, и в их саду будет праздник.
      
       Соседи пока только спрашивали: кто у вас косит?.. И женщина думала, что раз она так воюет, то и карлику не одолеть их, всю Украину поднимут. О здоровье она забывала, но в воскресенье твердо шла его поправлять: друзья пили в тонкой беседке самогоночку да коньячок, а она - свой целебный компот.
      
      
      
       Молодые, здоровые, в удовольствие тянут, да напиться не могут. Не заглушает войну. Песен больше не пели: бои идут. Те же сирень да черемуха с удивлением ждали, когда поднимутся трели над соседской усадьбой, дендрарием, над прудами в цветах на окраине леса, - но вставала минута молчания. Кто не грузил деревяшки тел штабелями, тот цену жизни не видел. Где заливались среди елей, можжевельника, туи полупьяные соловьи, там воздух висел неподвижно, угрожая обрушиться замертво.
      
       Упорно играли в карты, но уже не гадали. Какие пасьянсы... Еще шутили, прошлое вспоминали, протяни руку - с тобой оно, явственно. Муж живой, сын. Все твои корни и такие широкие ветви с лаковой, ненасытной к жизни листвой. А вот же срубили.
      
       Так что одни теперь с Раей, одно горе полощут. Ничего, как-то нужно держаться. За ушедших и тех, что на передовой.
      
       Дети Раины очень дружные. У всех дома в Харькове, Сумах; приезжают на выходные, праздники, - это теперь все затихло. Из-за общего шума не слышно. Сейчас жены и детки их тут, остальные - на выходных, да и то редко: служба. Любишь встречи с родными, друзьями. И тех и других осталось - раз, два и..., а теперь еще отпали и москвичи, россияне, даже некоторые соседи из ближнего круга. У старых вредный характер, не сдержишь эмоций да ляпнешь, что на душе накипело, а там - склад боеприпасов и танковая дивизия. Где уж тут включать дурочку?
      
       Остались те, с кем можно в разведку. Но так хочется в Харьков! После Победы - поедем и будем до тех пор кататься, пока нога подымается на ступеньку.
      
       Этим живем. Сенокос в разгаре. Ну а дочка - расскажет, как она и что, но не может поговорить с этой женщиной так, как той бы хотелось, - ни о ней самой, ни дослушать совет. Потому разговоры короткие. Жизнь много длинней. Трава - выше.
      
      
      
       10 июня. Рассказ. Игрок.
      
      
       Мужчина был психологом. И по профессии, и в качестве бывшего мужа, - то есть кнопочки знал назубок, куда надавить побольней и послаще. К тому же был он талантлив - почти что волшебник.
      
       Развелись они второпях, почему - неизвестно, то есть характерами-то сошлись, телами - не очень, ну а мыслями - не разлей вода, как показала история. Все быльем поросло, никто уж их вместе не помнил, хотя жили они - поживали.
      
       То ли скучно стало мужчине во всех других браках, то ли купил он весы, на которых на рынке картошку соизмеряли не просто с чугунными гирьками, но покупатель не знал, что под прилавком еще и магнит граммов на сто, не меньше, так что всегда перевесит. Видно, бросил мужчина на чаши весов то и это, размотал свою память, пожалел обо всем не свершенном - ну и решил порезвиться. Подурачиться, может быть. Только увяз он по плечи, а заодно затащил туда свою пассию и дальше не знает, что делать.
      
       Вроде тонет она, по горло в болоте, а он ей руку протянет, ну а другой оттолкнет подальше от берега. Как кошка с мышкой: та в тихий обморок, а мужчина водой отольет - и за свое принимается. Измеряет, сколько в ней силы. Правда, может погибнуть - ну тогда станет скучно, а он найдет себе новую.
      
       Если кто видел, мышь рожает противных детей. Они лысые, красные, кожа сквозит на просвет, лоб горбатый, как у бультерьера. Когда мыше подходит снести, она выбирает из всех опасностей меньшую, - например, на кухне в шкафу, даже если в доме есть кошки. Ну понятно, что те мышку находят и поступают, как знают, пока ты чешешь затылок - как спасти малышей. За окно бросить - птицы поймают, а если зима - не дай бог.
      
       Словом, мышь, даже если вполне шерстяную, привечают не все. Вот и психолог подумал, что с ней жить невозможно, а поживать он не против. Ему досталась красивая. Ноги вытянет на полкомнаты - заслонит экран телевизора, чужого порно не нужно, своего в изобилии. Ну так и жизнь проскочила, потом будет, что вспомнить.
      
       Он на ней отрабатывал научные гипотезы, и ничего так, сходилось. Не просто чем меньше женщину мы любим, - для абитуры достаточно, а наш-то уже академик, - нет, он разрабатывал схемы. Подключал электроды, менял силу тока, протыкал не простыми булавками, а золотыми да платиновыми, наискось резал алмазом. Но от чего крошились зеркала и стеклянные двери, там женщина сопротивлялась: ну никак не убьешь ее сразу. Все это его заводило, как обычно серийника, и он сам рад бы спрятаться в отпуск в свою же психушку, и только решит окончательно - как любимая некогда женщина к нему тянет легкие ручки, обовьет железные плечи, уткнется глупой мордашкой - и аппетит разгорается.
      
       Представляет он по-другому, а главное, делает. Привлечет ее на колени, расслабит ласковым голосом, - да вы сами спросите брюнетов, желательно южных, как у них там с блондинками, не обязательно дурами. Он ей рот приоткроет и льет туда кипяток, а она не сразу почувствует, улыбается по инерции, глаза закрыла и стонет. И с колен прямо на пол сползает, когда уже без сознания. Я не знаю, кому не понравится.
      
       Так что психолог он грамотный. Просвещенный, сказали бы. И не поверить, что бывший. В общем, совет да любовь, я сама недавно проверила - у них в кухонном шкафчике еще много орешков и семечек. Не спеша если - хватит и мышке.
      
      
       12 июня. Рассказ. Идет бычок, качается.
      
       Можно немножко выпить и прикинуться куропаткой. Лимончелло неплохо. И сладко, как горе, и шибает быстрей. Ну пока из окна не захочется. А лучше все-таки бабочкой. Крылышками бяк - и на боковую. Заснуть главное вовремя. Сосредоточься на кончике носа, дыши там как-то особенно - а я забыла некстати.
      
       Приходи ко мне, бычок. Он, наверное, шерстяной, неуклюжий, как Пьер Безухов. Сколько видела - а никогда не встречала. Они же все мимо проходят. Мой только качается, доска под ним хрясь, и тащи его на закорках, не скоро еще протрезвеет. Я его растолкаю: куда идешь ты, бычок?! Разве нам с тобой по пути?
      
       У него выбор маленький: ко мне выспаться или в ментовку. Таких женщины подбирают, как грибы, про запас. Натолкают с верхом корзинку, из туеска ягоды выбросят - и туда же, что не поместилось. И соком черничным пометят, чтоб соседка не перепутала. Моя любовь, навсегда.
      
       Я не знаю, где оно водится. В каких это наших широтах. Вот это их "навсегда", а еще страшнее - навеки. Когда ягода отойдет, тогда и сок ототрется. До зимы мы, значит, продержимся.
      
       Доску я ему подлатаю. И заноз не почувствует. Да и привязь его поослаблю. Изумрудную травку, всякое сено-солому, он будет клевать - я смеяться. Он станет зерна - а я танец живота. Расти, бычок, властвуй.
      
       Вот он ляжет с газетой, очки на веревке обует. Андрей Болконский-то лучше бы. Ну так я же сама напросилась. Бабочка - она дура, на огонек постучалась, в три часа ночи: где у вас тут консерватория? Одолжите мне соли!
      
       Да хоть полный мешок, там в углу. Направо за горизонтом, прямо по перспективе, через тот свет и налево. Под подушкой, рукою нашаришь. Кони соль обожают, жирафы, а вот о бычках я не помню. Мои всегда только в пепельнице. И другими обструганы.
      
       Расскажу себе сказку на ночь и быстрей засыпаю. А просыпаюсь я медленно. Пока всех обежишь, соль достанешь, алкаша у помойки поднимешь, ну а он растет не тем местом, еще на тебя и помочится, в кулаке у него наше будущее, и всегда оно - твое прошлое. Зоопарк на привале. Так что лучше все-таки телочкой.
      
      
      
       16 июня. Рассказ. Юрчик.
      
       У мужчины все было. Давно. Так, что он вспоминал, натыкаясь на мины. Он добавил еще по одной, и в сухом остатке осел разрушенный брак, где-то дети на стороне, неверие в женщин, романтизм несмотря ни на что и вот эта бутылка. И кругом одиночество, так как жил он один в океане.
      
       Он был сутул и богат, умен и уродлив, но последнее обернулось скорее достоинством там, где красавицы шарят кошелек у чудовища, разматывая тягучую шерсть, погоняя его в хвост и гриву. А впрочем, он уже спал.
      
       Его жизнь клонилась к закату, и никакие сокровища не могли задержать увядание, чью прелесть мы знаем по розе, по сирени перед дождем. Но у стариков это нос в табаке, пресыщенность и та легкая дрожь, что солнцем бежит по песку, навевая гармошки, как стиральные доски. Мужчина о них спотыкался и все больше щурился, он хватал рукою запястье и искал равновесие, а оно ускользало, дразнило и не подчинялось.
      
       Он собрался в Европу проветриться и слегка блеснуть капиталом, а в качестве зрителей заказал себе двух подружек. Обе сразу же соскочили, оказавшись наседками с неподросшими птенчиками: где ж найдешь теперь беженок из расстрелянной Украины, да чтобы одни - и модельки.
      
       Свахе он написал: мне не сорок, и я не настроен на этом отрезке растить чужих отпрысков и числиться дедушкой, - я считал, что это подразумевается. Ну а нет - погуляем по Амстердаму и полечу в Лиссабон ловить птицу счастья, сниму комнату прямо в хостеле, где живут беженки. Меня можно скрутить в бараний рог, если я влюблен по уши и если сам пожелаю. Я от скромности не умру. Но из зависти - могут убить.
      
       Свахе он был неинтересен, ее муж воевал в Запорожье, и когда еще набивали мешки с песком и обкладывали АЭС, муж вытолкнул ее и детей с предпоследней машиной. Трое суток они тянули свою тысячу километров, спотыкаясь о бампер ехавших сзади, но ночью тех подорвали: прилеты шли непрерывно, освещая дорогу - и на этом память кончалась.
      
       Ломка мучила Юрчика перед предстоящей Европой: тут он шлялся в трусах, целый день изнывая от скуки и читая пустые романы; смотрел мыльные оперы, но Политех его юности и Эрмитаж его детства грозили маминым пальчиком. Все у него состоялось - Политех он мог бы купить, если б добрался до родины, но он выбрал ее в океане. С пальмы питоны свисали, обвившись в любовной истоме, и только у Юрчика никого в душе не было, кроме юных алкоголичек и алчных бабцов, а сердце скулило о вечном.
      
       Он себе врал, что когда барышня вдвое моложе, все вокруг от зависти пухнут, и что она его любит. Каждый день он мотался в ту сторону острова, где завтракали одиночки - таинственные, крикливые, от природы манкие девушки из Северной и Южной Америки, но ни с одной из них он не смог бы заговорить: его бы неправильно поняли. Ну а если бы поняли верно, то до первого полицейского, потому что он был для них дедушкой. Пару раз ему уступали теплое место, придерживали тонкой ручкой дверь ресторана, участливо вглядывались в очки - не дай бог, перегрелся на солнышке. Со стороны он ловил свое отражение: молодящийся ловелас. А ему-то хотелось пожить.
      
       Вот поэтому он зациклился на украинках и рисовал себе то примерочную, из которой высовывается счастливое женское личико, заплаканное от щедрот своего благодетеля. То он тряс уже портмоне, сыпал банковскими картами, золотыми с серебряным, и не жалел на бикини. Юные беженки держались на равных в том смысле, что разницы в возрасте "не было", но их подбородки дрожали от предстоящих утех, шампанского, устриц и той неизвестности, что сулит взрослый мужчина. Его это грело, он всхрапывал, как необузданный конь, отдыхающий в стойле, и возвращался в реальность.
      
       Он по пьяни не очень остерегался и брал все то, что давали. Среди подвигов значилась украинка, в поисках мужа перебравшаяся в Майами из своего Лисичанска, тогда еще не закатанного в сплошное кромешное кладбище. Украинка звонила и ныла: почему ты меня не берешь с собой в Лиссабон? Мне так хочется, Юрчик! Давай придумаем ролевые игры. Только представь: ты едешь туда, подаешь документы как беженец, тебя селят в отель к украинкам, а я тебя там снимаю на глазах у этих изумленных беженок!
      
       Юрчик не брал. Напивался по-черному, дата вылета приближалась вплотную. Ресторан он для беженки выбрал, а ее самой не было. Сваха, конечно же, стерва. И он написал соскочившим, чтоб нашли ему сами замену - без детей и мужей. Без войны.
      
      
      
       Рассказ. Сегодня.
      
       Человек смотрит подслеповато на телефон. Никто не звонит. Стрелка на часах пробежала кружок, вдалеке соседи смеются: поужинали. Человек изучил свои тяжелые желтые пальцы, заусенцы и ногти с насечками, уставшие от него за такую вязкую жизнь. Поднял руку пригладить вихор - и вспомнил, что нет. Ничего нет, всё в прошлом и будущем. А сражаться нужно сегодня. Выживать, как сумеешь.
      
       Он немножко попробовал поговорить сам с собой, удивившись незнакомому голосу. Все же лучше с тенями: они иногда откликаются. Можно с героями книг, а также с писателями - но те далеко и не слышат. Он было дернулся к портрету на стенке, но тянуться устал и решил подержаться за стену. Она оказалась шершавой, не очень-то разговорчивой, но под рукой согревалась и как-то обмякла, как женщина. Он на мгновенье прильнул и замер, но запретил себе вспоминать и стал продвигаться наощупь. Он велел себе привыкать. Теперь это будет всегда: короткое летнее эхо, как белые ночи, и он один в полутьме, на фоне прожитой жизни. Она тикала на кончике пера - то ли ножа, то ли стержня.
      
       Нет, снова никто не звонил. Но в окне было облако. Оно молча раскланялось и поплыло себе дальше, к другим позабытым. У человека были уловки на случай, как копейка на черный день - и он наступал, будто на ногу. Без предупреждения, вдруг. Нужно было заставить себя нашарить тапок, подставлявшийся смятым задником под кривые холодные пальцы. Шаркнуть и встать, покачнувшись. Дотащиться до проема двери, там где-то есть еще кухня. Щелкнуть тумблером выключателя. Сразу становится легче: оказалось, что просто стемнело. А теперь веселей, хорошо бы занюхать все коркой. Чиркнуть спичкой, сейчас разгорится. А когда закипит, то спрашивай все, что захочешь. Чайник булькнет, тебе улыбнется, признает хозяина. Поговорит по душам, у него есть минута. Одарит тебя паром и запотеет от счастья. Понимаешь, вот это сегодня. Ты ему нужен, он тебя понимает. И остывать будет долго. Так, как костер, разведенный на ночь у озера. Ничего, дорогой, будет утро.
      
      
      
       Миниатюрки. Из цикла Мужчина и женщина.
      
       1.
       Ну а что ты его ругаешь? Он не поймет. Он другой. Он не может два дела сразу - сидеть в уборной и есть. Он воспитанный. Он тебя даже не слышит, а ты сосчитай до трех раз, если дальше цифры забыла. Ну подыши для порядка. Стекло поставь между вами. Мысленно, лучше не острое. Да смотри, не разбей, рукавами-то размахалась! Видишь, уже отлегло. Зеленки не надо?
      
       2.
       Ну снова бросили. И что теперь? Поди подбери. Утюг возьми да прогладь. Лучше паром, поплюй. Воды что ли нету? Складки смотри не заглаживай. Моряки свои брюки вообще кладут под матрац. И ты ничего, не рассыпешься. Забирайся и спи до утра. Оно тебя мудреней, оно всяко придет, а вот ты - еще неизвестно.
      
       3.
       Мужчина врал, и ему надоело. Нужно было короче, а он дотянул до последнего. Когда уже дальше некуда. Там уж дальше другая любимая.
      
       4.
       Мужчина был такой старый. Но он мог еще фотографировать. Позовет уборщицу, переплатит и ждет. Она вроде и не понимает. А он даже в чистой футболке, принарядился по случаю. Перетрут они о погоде, о преимуществе швабры, он пожурит за пятно, потом дверь захлопнет - и нету. Шаги ее удаляются. Он один сидит на диване и тяжело вспоминает: теперь, кажется, через неделю? А была ли сегодня уборка?..
      
       5.
       Я заставлю себя быть счастливой. Несмотря ни на что. На моей улице праздник. Фонари повешу, флажки, кто-то в гости придет по ошибке. Решит, что позвали. Комар, например. Этот первый. Если дверь пошире - то ветер. Он и мышь заметет, он сумеет!
      
       6.
       Она говорит, что он любит. Еще бы! Торчит сутками в соцсетях, с нее глаз не спускает. Контролирует, не надышится. Чай не попьет. Кто ей скажет про двадцать пятый час?.. Мы-то с тобой промолчим. Он бежит к жене, наспех ест, что дадут, спасибо - и на боковую. С женой, под бочок. Детей нарожает, портфели им соберет, математику объяснит, подзатыльников, цветочки жене - и к компьютеру. Интересно жить в новое время! Только крутись, многоженец.
      
       7.
       Так не всем же счастье обещано. Еще как посмотреть. Вон с кастрюлями наперевес, младший за юбку схватился, выводок сзади торопится, муж на коротком поводке сам себя не признал, то-то счастье зашкалило. И ты туда же. Сидишь тихая-смирная, по волне нашей памяти парусов ждешь. Будет время, сошью тебе. Пока еще мерку снимаю.
      
       8.
       Мужчина шел в атаку на женщину, как на медведя. Он считал, что это война. Женщина бала хрупкая, маленькая, а он такой себе богатырь и завоеватель. Она только тихо смеялась, сложив ладошки, и он все время промахивался в броске: перелет. Они вечно не совпадали во времени и пространстве и жили всегда виртуально. Мы сказали бы - умерли в один день. Но нет, они еще тлеют.
      
       9.
       Он был скалой. Сказал: опирайся, как хочешь. Женщина расправила крылышки, подобрала фалды, фижмы, подол повыше поддернула, сидит - качает кончиком хрустальной туфельки. Но тут мышка мимо бежала, в серенькой шубке. Невзрачная такая, очкастая. Скала взяла да подвинулась. Видит женщина отражение в море: ночью все кошки серы...
      
       10.
       Он стал лыс, близорук и прижимист. Женщины думали: сексуален. Мало ли какие у нас, дурочек, предрассудки. Еще скажи - длинный нос. Или ест с аппетитом и медленно. Он себе теперь так не нравился, что взял и себя полюбил. Пузом вперед, беззубой улыбкой наружу. И ему все вокруг улыбаются!
      
       11.
       Женщина была феечка. Ну это ей так сказали, она и поверила. И стала делать добро. Перед сном начинала считать - не до трех и не до полчетвертого, а сколько за день успела. И спать вообще перестала. У всех просит снотворное. Дать или нет, непонятно.
      
       12.
       Кошка думала, что она женщина. И у нее есть хозяин. Спинку выгнет, хвост задерет, попой мазнет по лицу - а ему все не нравится. Песенки все перепела, котов соседских пораскидала, детей хозяину родила - а он никак не мяукает. Правда, зарплату дает, на молоко не жалеет. Недавно купил ей компьютер - мышей и рыбок ловить на экране. А ей футбол интересней. Хозяин сядет с попкорном, она ему прыг на плечо - и целует, целует!
      
       13.
      
       Чего боишься - назвать другим именем. Заговорить на чужом языке. Перепутать спросонья. - Не хочется обижать человека.
      
       14.
       ....
      
      
      
      
       Сказка для взрослых. Инстинкт.
      
       У всех память разная. Как подцепишь вязальным крючком, в ту сторону и размотается. У кого в будущее, у кого вообще узелок. Обойдешь зеркало, а там серо и мутно. Поразила меня утка-поганка, их еще называют лысухами. По воде бегут, аки Христос, - перепонками перебирают и плещут. У одной такой черной да нерасторопной утащила чайка птенца, точней, расклевала и бросила в озере. Родители выли всю ночь, голосили напропалую, а на другой день вывели туда остальных малышей и щиплют ряску, как ни в чем не бывало. Прямо в том месте кровью и кормятся. Вот она, наша память.
      
       Я как раз собирала малину, дозревавшую на балконе. И не смотрела на озеро, хватит мне своей смерти. Одна ягодка шелковая отпрыгнула под кусток, а ветки колючие, исцарапала я все руки, пока вглубь туда добиралась. Глядь - а в земле что-то странное, на меня вроде смотрит, ресничками хлопает. Чей-то детеныш, крохотный - с ноготок, но живой. Ручки-ножки в порядке, потянула слегка я, как репку, - чтобы не хрустнула косточка. Неудобно так взяться - то ли за редкие волосы, то ли за мелкие ушки. Так сынок у меня появился. Назвала - ну да всё по порядку.
      
       Он не плакал, как дети, а только тихо смеялся. Чтобы соседи не слышали. Кот мой его невзлюбил, как-то сразу ощерился. Кот был молочный, покладистый, а тут как принял подарок, назад лапами переступает, глазища на лоб натянул, а ужас, видать, не вмещается. Задом кот в стенку уперся, сальто в воздухе сделал - да через балкон и того. Так что стали мы жить-поживать, вместо блох - это сиротко.
      
       Мне-то он впору пришелся, я уж долго ночей не спала, всё как свет погашу - а складки на простыне будто двигаются, все исползались, клубком змей развиваются, тут уж какая дремота. Змеи скользкие, непонятной породы. А дитя они стали бояться, уважать его слабое тельце, - у самих тоже яйца отложены, инстинкт аппетит подрезает.
      
       Рос мой мальчик с малиновой кожицей, говорили мы как-то молча: только думать начнешь, он уж сделает. Вот и к осени. Рядом голуби подрастили птенцов, мать давно улетела на волю, а сизарь растопорщился, разворковался, им примеры показывает, как с балкона через озерцо да на соседнюю крышу. Голубята подпрыгивают, свои крылышки пробуют. Мы зерно им для силы насыпали, они грудью чешут по воздуху, сами друг друга подбадривают. И сынишка мой учится, отставать не желает.
      
       В полнолуние как-то проснулась я, рукой шарю - нет мальчика. На балкон босиком вышла, вода внизу мелкой рябью гуляет, словно рыбий косяк, чешую посрывала. Листья первые падают, трава пообмякла и пахнет сладко, как перед ливнем. А небо чистое, облака на нем мечутся и безответное спрашивают. Глядь, а на крыше напротив, аккурат через озеро, силуэт голубят и ребенка. Никуда не спешат, всё доигрывают.
      
       И с тех пор повелось. Мальчик мой в себе прячется. Дождалась я еще полнолуния, для порядка перекрестилась и решила, что время пришло. Рассказать бы, да некому.
      
       На ладони лежал крупный лист - видно, с вяза, не удержался. Я крутила за черенок, машинально, надорвала и разгладила. И тут пространство сместилось, - вот стою я сама на балконе. А сознание живет своей жизнью, оно от меня не зависит, на простом листке уместилось. Вроде бы я это маленькая, на поверхности побарахталась. И так мне это понравилось!
      
       Оказалось, что проще некуда. Сам полет как-то я пропустила. Вот гляжу на привычное озеро - и себе отвечаю напротив. Значит, вот она, телепортация, - а всего-то, вдох-выдох.
      
       Приспособились мы с мальчуганом прогуливаться по вечерам, да всё по крышам, как кошки. Никто нас не видит, зато сами мы различаем. Мелкое кажется крупным: вон паук с меня ростом. Только я сама - с паучка. Мы с сынишкой вроде ровесники, интересы у нас одинаковые, нашкодим - и впокатушку. Ни вороны не трогают, и даже цапля промахивается. За ветку ивы плакучей ухватимся на лету, загребем по волне - а всё сухие, с иголочки. Ни вода не берет нас, ни пламя.
      
       То повадимся спать на ветвях и зеленые попугаи отодвигаются нехотя. То на чужой подоконник, между кактусом и гортензией, но вонища там от герани. Слух до того обострился, что слышишь дыхание звезд, а глаза в темноте различают тени ушедших. Да какие же тени, - живые!
      
       Прислонились к столбу и беседуют. Не скажу, чтобы очень разборчиво, да языки у всех разные. Позовешь маму - отзывается с того света: он же у нас теперь общий. Кликнешь праправнучку (интересно, родится ли?), а навстречу гурьба ребятишек. И как только все помещаются! Земля сжалась гармошкой, аккорд растянешь - аукается и со дна океана, и с той стороны луны, зубы скалящей в поднебесье.
      
       Перебираешь грани зеркал, как в запасниках крупных музеев, а там миры и картины... Поколения, - человек будто держит на плечах еще не рожденных потомков, а предки корнями давно ушли в глубину. И такой человек безразмерный!
      
       Никому он не нужен, - лишь памяти. Дети бросят, потомки забудут. Остается энергия, вечный двигатель творчества. Молодые летают, а старые воплощают их сны. У нас снова поспела малина, пора собираться.
      
      
      
      
       21 июня. Рассказ. Эхо.
      
       Время стирает условности. Нет смысла кривить душой и стесняться: как правило, не перед кем. Близкие расстаются и забывают лица друг друга, путают имена, часто сверяя их по надгробному камню. Но каждый год 21 июня мы думаем о войне, которая завтра наступит. А моя сестра представляла еще и любовь.
      
       ...Она ждала в фойе кинотеатра, где перед фильмом все наше детство играл полусонный оркестрик. А теперь уже не пиликал, и ей казалось, что все ее видят насквозь: одинокая растерянная женщина, молодая-красивая, то блуждала туда и сюда, то скучала, облокотясь на прилавок закрытой к вечеру кассы, кому-то звонила из телефона-автомата, подвешенного на стенку. Или делала вид, что звонила. Нам же в юности кажется, будто все заняты нами. А между тем этот кто-то не шел, для мужчин - непростительно.
      
       Сестра поглядывала на часы в рукаве черного вельветового пальто, сшитого нашей мамой, - последний писк моды. Она понимала, что лучше еще подождать, но взяла себя в руки и уже четко решила: ей этот мужчина не нужен. ...Без оглядки вернулась домой, к телефону не подходила, стараясь быть равнодушной, но мужчина звонил уже в дверь. Неназойливо, вежливо. Все мы общались на Вы.
      
       Он работал врачом и теперь лечил нашу маму, беря за визит по десятке, незаметно сунутой в руку. Мы с сестрой быстро почувствовали, что он выбрал ее, не меня, а в тот вечер и ночь мы с мамой остались на даче, предоставив сестре развлекаться. Мы всегда были слишком серьезными, к нам тянулись мужчины постарше, недостатка в поклонниках не было, а вот в праздниках - да.
      
       Врач пришел без букета и долго топтался в прихожей. Сестра ему не поверила, но он рассказывал правду. Он бежал с работы к сеансу, и на ступеньках большого гастронома какой-то мужчина потерял сознание, - то ли била его эпилепсия, то ли что-то еще, но пришлось его реанимировать. Это заняло время, потом скорая вязла в пробках, и врачи говорили, что он спас прохожему жизнь и все сделал правильно.
      
       Речь врача лилась научно и точно, так мало кто изъяснялся, и сестру завораживало негромкое это журчание, мужская уверенность голоса, снисходительность старшего, с опытом. Ее вовсе к нему не тянуло, к тому же принятое решение держать и дальше дистанцию помогало сориентироваться.
      
       Сестра оставила гостя и пошла варить ему кофе. Растворимого мы и не знали, но в нашем кругу зёрна дома мололи на мельничке, отмеряя ложечкой в джезву - считалось, полезней серебряной, а наша нянька украла не все фамильные ценности.
      
       Кофе дома варился прекрасно, сестра держала джезву за ручку, пока пена сгущалась и слегка поднималась. Потом нужно было успеть туда капнуть холодной воды из-под крана или бросить шепотку соли, и крупный помол оседал, а пена переливалась через ободок мелкой фарфоровой чашечки. Почему-то в Советском Союзе сервизы были дешевыми, и когда пришло время потом эмигрировать, то и этот врач, и все остальные закупали чашки и блюдца.
      
       Об эмиграции никто тогда даже не думал, а вот кардамон у нас был, с ним кофе считался особенным.
      
       За скрипучим, почти развалившимся журнальным столиком о трех ножках беседа велась об искусстве. Этот дом посещали актеры и режиссеры, здесь бывало много писателей, известных врачей и ученых, что врачу импонировало. Он сидел очень прямо, расправив широкие плечи и чувствуя свою железную тонкую талию. Он был высок, с ослепительными усами и сильным комплексом неполноценности, привитым ему сначала папой, а после невестой. Та женила его очень рано, напоив в веселой компании и сказавшись беременной, и врачу стало некуда деться.
      
       Он терпел и строил семью, но та все никак не давалась, выскальзывая из рук, как плотвичка, и задыхалась, открывая беззвучно рот, - точней, в немом вопле и ужасе. Врач от жизни ждал большего, а судьба его подвернулась, как нога на пробежке. Он вправлял ее профессионально, и судьба заливалась то ли хохотом, то ли слезами.
      
       По знакомству, как восходящее светило, его направили к нашей маме. Болезнь ее не прогрессировала, но мы все продолжали общаться.
      
       ...............
       Я сестру свою обожала. Она всегда для меня была маленькой, - но и для доктора тоже. Воспитали нас по-тургеневски, мы не смели помыслить нескромно, и многие темы тогда считались запретными: о деньгах и о сексе, о быте и об одежде. Мы ни разу не красили ни ресницы, ни губы, хотя мамина помада всегда сверкала золотым кольцом на полочке в коридоре, - впрочем, к зеркалу нам подходить запрещалось и "кривляться" нам не разрешали.
      
       Исключено, чтобы сестра разбивала чужую семью. Но доктор уже сделал выбор.
      
       Он стоял перед ней и все время твердил ее имя, он был так переполнен любовью, что не умел замолчать, целовал ее тонкие пальцы под светящейся кожей, вбирал ее волосы, накручивая их на ладони, и они цеплялись за браслет часов из чешуек. Он тихо смеялся, уговаривая ее о чем-то личном, таинственном и загадочном, и она привыкла быть рядом с этим мужчиной - ходить в театры и на концерты, на лекции и ездить в пригороды, и вот наступило это 21 июня, когда вся страна вспоминала последний день счастья своих близких, их планы на завтра и на теплое лето, их сборы на дачу и купание в полночь в озерах...
      
       Сестра и наш доктор разговаривали на кухне, не зажигая свет, ведь еще были белые ночи. Она в голубом махровом халате, а он в строгом костюме: "волка ноги кормят", если следовать его поговорке. Постепенно они перешли в широкую нашу гостиную, и тут бы мне время замолкнуть, потому что врач целовал эти нежные руки, так похожие на мои, но я ревновать не умела.
      
       Сестра помнила этот момент после первой их близости: мужчина был так растворен в ней, так истинно счастлив, что он заснул, как ребенок. После тяжелой работы, почти всегда круглосуточной, и после чудесного вечера, напоенного светом. Рядом с ним лежал общий наш ангел - податливый и наивный; и мужчина был обнаженным. Он свернулся калачиком и так и спал на боку, а когда она выпорхнула, то ненадолго застыла в проеме двери. Сестра вглядывалась, потупясь, так как знала, что неприлично смотреть на беззащитного спящего, но ей хотелось запомнить и эти крупные родинки, и выпирающие кости и мускулы, и эту жесткую поросль икр и красной груди. Это длилось всего лишь момент, мужчина почувствовал сквозь сон, что сестра рядом и смотрит, он очнулся и быстро прикрылся, чтобы не напугать ее своим резким сходством с сатиром.
      
       Он взглянул на часы по привычке: было ровно 4 утра, 22 июня.
      
       ...Сестры моей нет на свете, а наш доктор вполне процветает. Каждый год в это время он тяжело просыпается, поворачиваясь с боку на бок и ощупывая, кто рядом. Глаза его плотно закрыты, ночью они отдыхают, но горят от песка и от памяти.
      
       У нас снова война. И она никогда не кончалась.
      
      
       23 июня. Рассказ. На мушке.
      
       Мужчина тупо шел к своей цели. Сжав зубы. Он не знал, зачем ему это надо. Но он хотел соответствовать. Присутствовать в ее жизни, подглядывать в щелочку, сверяться с любовью, которую он смутно чувствовал, но еще никогда не познал. Она звала его запахом крови, прицельной охотой, осторожностью раненой дичи.
      
       Так он репетировал себя, свою сущность - наощупь; и так мы в детстве играем, представляясь незрячими. Растопыришь по стеночке пятерню, глаза закроешь и пытаешься сохранить равновесие. Особенно это заманчиво на узком мосту, на перилах. Когда твоя стеночка - воздух, а вокруг улюлюкают пацаны, сорвешься ты или пройдешь. Кепка свалится в пропасть, как камень, а когда ты очнешься, победив весь мир и себя, то девчонки смотрят особенно.
      
       Строчка буравила мозг, заплывший от зноя: жизнь на кончике пера, собирайся, нам пора. Женщина на кончике пера, заостренного, целенаправленного. И черт знает, откуда.
      
       Мужчина никому был не нужен, а главное - что и себе. Он устал от своих повторений, но из клише ему было не вырваться. Он размножился под трафарет в словах и поступках. Во встречных лицах и памяти, и это сгустилось в однообразное прошлое и в тем более мутное будущее. Иногда пробивался, как луч, в детстве оклик мамы, но голоса было не вспомнить. Вероятно, иди обедать. Замерзнешь. Надень пальто. Завяжи шнурок. Вынеси мусор. Он бы вынес, из сердца. Но оно запыхалось и стучало, как дровосек. Приторно и однозвучно.
      
       Иногда туда пробивалась не то что влюбленность, но милая школьная девочка. У нее была светлая челка, за окошком шел дождь - но не точно. Столько было в жизни дождей и ливней стеной, что мужчина сбился со счета. Это он или нет ловил кораблик из лужи, топал по пузырям, бежал босиком, заливался смехом и брызгался. Важно, что он не помнил: в кого? И кто его целовал, и как ее звали наутро.
      
       Он считал, было поздно меняться. Надеяться и оживать. Домашние шлепки не жали, пижама еще не сносилась, из окурков в заплеванной пепельнице он всегда мог выбрать хабарик. Зажигалка уныло чиркала, доводя до изнеможения, и у него было время подумать, как это вредно - курить.
      
       Он дул в середину бокала, пыль на свету разлеталась, забивая гортань, и он с хрипотцой матерился: только это одно вслух ему напоминало, что он живой и мужчина.
      
       Еще были бутыль и заначка. Он на них тускло косился, переводя взгляд на таблетки, но там не было выхода. Вот тогда он нашел эту женщину. Она ничего не просила. Он не знал еще, кто из них жертва.
      
       Но она была не такая, а как снегурочка - таяла. Чем теснее он приближался, тем дальше она ускользала. Он уже почти полюбил ее, приладил затвор и прицелился. Наконец они были едины.
      
      
       24 июня.
      
       ++
      
       Спасибо, что выбор дарован,
       прервать этот гон - или длиться.
       Любимый переименован,
       луна на закате двоится:
      
       она сочетается с солнцем,
       в себе неуверенным, горьким.
       Луна, моя верность и социум -
       и вечность моя на пригорке.
      
       Стоит, исподлобья оглядывает,
       но не узнаёт и не помнит.
       Ты мне не сказала, как надо бы,
       и кто эту душу наполнит.
      
       Ты за руку не придержала,
       ты раны мои не латаешь.
       Ты, блудная мать и держава,
       осенней листвой облетаешь.
      
       А бинт волочится по следу,
       как нить Ариадны, и видит,
       куда я бегу и приеду -
       на круги своя и в обиде,
      
       в слезах, как ребенок зареванный,
       забытый с игрушкой на станции.
       Но нам это право даровано -
       остаться, остаться, остаться.
      
      
      
       ++
      
       Кто сказал, что мужчина жалеет, когда отрывает
       он по крылышку, веточке, по лепестку золотому?
       Он приклеит потом и прижжет, и змея огневая
       проберется наружу, тропинкою выведет к дому.
      
       Там колодец и поле некошено, утро в тумане,
       кони прядают гривами, горькие травы обходят,
       розы дикие коричневеют, закладка в романе,
       в полуобмороке, в полусне и в любви, на природе.
      
       Васильки с незабудками там выцветают, как небо,
       соловьи замирают, боясь пропустить и сфальшивить.
       Там тропа, по которой мужчина вернется за нею,
       чтобы вместе - к бессмертию, к свету. И в пропасть, к вершине.
      
    ++
      
       я чиркну спичкой, чтоб душа зашлась.
       Она, поди, на свете зажилась,
       точней во тьме, ей хочется на волю.
      
       Но я забыла, как горит свеча,
       и не видать мне свет из-за плеча,
       как пленным - жизни из подполья.
      
       Мой одуванчик сник и облетел,
       еще недавно он в траве желтел,
       ее скосили, вычеркнули лето.
      
       Он ванькой-встанькой, выспавшись зимой,
       еще вернется поиграть со мной.
       Он будет вечно. Но меня там нету.
      
       ++
      
       Уезжают поля. Торопитесь наперегонки.
       Я вас там подожду, у истока горной реки.
      
       Облака вас обгонят, они же всегда - по теченью.
       Что там ниже, для них не имеет значенья.
      
       Мы же выше себя, мы тянулись на цыпочках так,
       чтобы сверху взглянуть в отраженье свое через звёзды,
      
       там нас вечность влечет, нас пускают опять на этап, -
       вот куда ты завел нас. О боже, куда ты завез нас.
      
      
      
       25 июня. Рассказ. Прорубь.
      
       Какой женщине не приходилось спать с нелюбимым мужчиной. Нет, поискать можно всё. Но этой - особенно. У нее была легкая шляпка и мягкая челка, глаза заколдованы омутом, улыбка витала, как бабочка - но не капустница. Вздрагивала пыльцой, и все юноши обмирали. А старики опускали глаза и закуривали, тряся пожелтевшими пальцами.
      
       Потом в полутьме она долго, нарочито лениво снимала с себя ожерелья, цепочки цеплялись за локоны, распрямляя по всей длине, и кудряшки отстреливали обратно, как будто пружины. Белье тихо падало на пол, пальцы ног мерзли, и женщина осторожно переступала по шелку, а капрон волочился за ней, как упрямый любовник. Таким был ее муж.
      
       Он зажигал настольную лампу и хотел ее видеть, а женщина сжималась и прятала взгляд, опасаясь, что там он прочтет полуправду и силу привычки, и что ощутит, как он ей тоскливо противен. Она себя укоряла и убеждала терпеть: так уж вышло, что они были женаты, он возил ее за собой, как тачку на угольной шахте, и во всех военгородках повторялось все под шарманку. Заунывной мелодией убаюкивала она свою юность и скоро уже свою зрелость.
      
       Она знала все по секундам: вот мужчина сейчас встрепенется, его сведет судорога, исказив гримасу ожогом, он протяжно застонет и отдернет влажную руку. Причмокнет что-то свое, перевернется на бок, спиной, и наступит свобода. Это как вычистить зубы, накрыть на стол к ужину, посетить маникюршу и рассмешить парикмахера. Не задумываясь, не вдаваясь в пустые подробности: у всех так же, как у тебя.
      
       Муж был горд счастливой находкой, но дружкам он хвастался молча: любовь - такая рутина, поставишь в гараж - и ничего, не ржавеет, а приспичит поездить - готова. Он не мог бы подумать, что жена представляет другого, рисует дыханьем по изморози, выдувает сердечко, и что там у нее что-то екает. Не понятно, в моторе - или свечи подсели.
      
       А женщина, глядя в окно, мечтала опять о любви. Точней, о любимом. Но никто к ней не подходил, все боялись ее офицера - а скорей, что пугались ее. Недостижимую и воздушную, юркую, как рыбка в проруби, сорвавшаяся с крючка. Ничего, помусолил - и забросишь опять.
      
       Свежий червяк. Не соскочит!
      
      
      
       Рассказ. Кино.
      
       Мужчина вставал. Молился. Запрещал себе вспоминать. По привычке думал - чифир, ну да давно это было, он встряхивал йогурт. Хотел закурить - и вспоминал, что бросил. Все было буднично, тускло, сквозь занавеску, - зато на свободе, да еще в центре Европы. Рядом беженцы - соотечественники, все, как один, нелюдимые. Но церковные посиделки вприглядку. Перебежка по бизнесу, как перестукивание - там, где теперь перечеркнуто.
      
       Он все думал, кому отомстить. Женщине - за прошедшее чувство. Хозяину - за те годы, что он отбатрачил. Родине - за чужбину. Вертухаю - но этот был мал, растворялся в пространстве и времени.
      
       Во сне ночью мужчина не спал. Так бывает у пленного. Одна часть его ежилась и озиралась на стук, а другой он - все знал наперед и смотрел жизнь к началу с конца, как прокручивал фильм. И в массовке он видел себя, а вверху - режиссера. Еще был сценарист: он забился в угол на корточках и грыз сырой карандаш, а фиолетовые струйки бежали вниз, как наколки.
      
       Мужчина поймал сценариста и долго бил ему морду, татуировки превращались в фингалы, а струйки капали кровью. Но тут режиссер вздевал к небу тучные руки, все падали ниц и молились.
      
       Мужчина хотел бы спросить: а за что эта жизнь, для чего, и чему она учит? Он стонал во сне, заговаривался. Боялся выдать своих и скрежетал зубами, проглатывая имена, не жуя и отплевываясь.
      
       Под утро приходила незваная женщина. Прижимала к себе его голову, целовала пепельный чуб, обнимала за плечи. Но потом он вставал и не знал, забегала она или нет. И так было вечность.
      
       Он пытался ей рассказать. Но каждый раз спотыкался, так как помнил не точно, он живет - или это сценарий. Он исчиркал гору бумаги и встречал там одно отражение. Жизнь кончалась, не начинаясь. Были только детство и старость. И он, сам себе - режиссер.
      
      
      
       26 июня. Миниатюры.
      
       ...13.
       Чего боишься - назвать другим именем. Заговорить на чужом языке. Перепутать спросонья. - Не хочется обижать человека.
      
       1.
       Ну и что, что не любит?.. А бабушка вот любила. И мама. И сестра тоже немножко, хотя ревновала-то больше. Слышу дыхание - жаркое, неугомонное. Сначала сзади подкрадывалось, а потом как наскочит! Это Тузик, дворняжка. У него никого нет на свете, одна только я. Да он за меня пасть порвет, жизнь отдаст и вынесет из огня!
       Ты растопишь, а он и спасет. Даже не сомневайся.
      
       2.
       Я и так запрыгну, и сяк. В нос лизну - он не замечает. Зубами возьму его пальцы, тихонько так, незаметно и сладко прикусывая, и отведу его в сторону. Все равно он уткнулся в газету. Ему безразлично, у кого он на поводу.
       Но Маринка перекинула ногу через коленку, тряхнула туфлей на шпильке - и куда уж там нам, беспородным...
       А еще есть газеты в киоске. Все-то сразу не прочитаешь!
      
       3.
       "Даже имя твое покидает меня", писал Арсений Тарковский. Отключается в соцсетях - одна иконка, другая... Но все равно везде ты. Хорошо, что Тарковский не дожил. Они богу без посредников, напрямую молились, а мы с тобой - через сетку с крупной ячейкой. Ловись рыбка маленькая...
      
       4.
       Я ему говорю: ты старый, давай доживем. Моя манная каша послаще, а шипы позадиристей. Голова покудрявей, любовь моя поизвилистей, расстелю тебе реки и горы.
       А он хлопает глазами без ресниц, пузо пивное почесывает. Думу думает вторым мозгом. Его Машка и так повариха.
      
       5.
       Говорят тебе, завтра нас грохнут. У тебя же бункера не было? Ниф-ниф, Наф-наф и Нуф-нуф. Ах ты пела - ну и не при делах, чеши себе дальше отплясывай. С милым рай в шалаше. Ну вот это пожалуйста. А пока что - чистилище!
      
       6.
       Там у них героизм. Ночью прокрался, этикетку на стену приклеил и думает: расстрельная - или Плача? Статья - да, расстрельная, на Растрелли можно приклеить. Нет войне называется. Ну а Плача - уезжать было нужно заранее. А теперь - только клеить!
      
       7.
       Я у нас партизан. На своей родине могу шепнуть гордое слово. Да и то по слогам. По намекам. И мне отвечают!
      
       8.
       Единоверца мы теперь узнаём по молчанию. Его ответ всем врагам назло. Обматерят, тычками в спину погонят, острие к заду приставят - а он молчит, представляешь?!
      
       9.
       Один псих решил стать Петром. Но не дотянулся на цыпочках. Страна его развалилась, вот сидит он у разбитого корыта за решеткой, а гимнастка кричит: не хочу быть!
      
       10.
       Золотой рыбке все еще не хватило. И она опять приплыла. А владычица морская приказывает: забей на корыто, не хочу быть Кабаевой, а хочу быть е...аевой! - Золотая рыбка хвостиком всплакнула - и вглубь моря изволила.
      
       11.
       А я гляжу: ты - не ты?! Сколько лет, сколько зим! Да ты выйди на свет, не дрожи.
      
      
       29 июня. Рассказ. Молитва.
      
       Любовь была странной, извилистой.
       Мужчина ее добивался, а к утру забывал, что это всего лишь слабая, тихая женщина. Не блондинка, но все же.
       Он запутывался все больше, не желая оставлять отступных и упорно сжигая мосты. Он в жизни шел напролом, по привычке широко шагая, ломая хворост и ветки, разгоняя подошвой притаившихся птиц, и брусника брызгала кровью из-под его плоскостопья. Мужчина жил бирюком, бил крупного зверя и караулил в омуте рыбу, сотрясавшую темной волной тот остров, где боль и страдание побеждали счастье и веру. У него не было будущего, а прошлое он от себя отодвинул так далеко, как сумел, сквозь пустыню высохших слез, которые разучились накатывать - но комом, как кадык изнутри, давили на спертое горло.
       Жизнь текла или тлела, переливаясь на солнце, особенно ласковом к вечеру. Он ленился подняться с осоки, примятой его сапогами, и из-под ресниц наблюдал, как пришедшая женщина развешивала гимнастерку на кривой плакучей березе, выжимала солдатские брюки, стоявшие колом, а потом мешала в котле всего того, на неделю. Шел терпкий запах лаврушки, лесных мелких снадобий, и его убаюкивала колыбельная клюющих носом деревьев и оседающих весом на ветви белок и птиц, и этой милой, совсем простой и любимой им полудевочки-полустарушки, с которой он был столько лет и никак не умел успокоиться.
       Лес смеркался, убавляя звуки и тени, и мужчина подбрасывал лапника, а тот дымил и отстреливал, выплевывая смолу, и женщина тонко смеялась, подгребая брезент все ближе. Огонь отражался на лицах - его гладком и розоватом, как будто холеном, несмотря на порезы и горечь, а у женщины проступали все ярче ее красота и податливость.
       Она жалась к мужчине, давно бывшему ей вместо мужа: они одинаково думали, их тревожили те же проблемы, но, дойдя до границы, их пути расходились, как в небе следы самолетов, удаляясь и тая. Мужчина вел свою жизнь, не озираясь, но всегда начеку, потому что судьба его била без продыху. Он вбирал в себя звон комара и фонарики светлячков, ловил, обжигаясь, те звезды, что гасли еще до земли, и молча любил свою женщину. Иногда она уворачивалась, не соглашалась и вскидывалась, как кобылка, но он умел усмирить, и она опять затихала. Потом они спали, обнявшись, или женщина притворялась и берегла его дрему, а мужчина стонал и кричал, задыхаясь в том прошлом, которое ей не представить. Она снова его убаюкивала, утешая и радуясь, что, сонный, он не исчезнет и принадлежит сейчас только ей. Берег омута затягивало рассветом, туман ровным слоем придавливал озеро, и только рыбки будили друг друга, поводя плавниками, да прыгуны-водомерки царапали время.
       Эта пара менялась местами, и потом уже женщина отсыпалась на его затекшей руке, а мужчина стерег тот покой, что выдался им ненадолго. Ему хотелось курить, приближалось время молитвы, он опять забывался, казалось ему, ненадолго, и вот уже утро вступало в права, наблюдая с черных верхушек, теперь заблестевших на солнце.
       Потом они долго плавали, отфыркиваясь и смеясь, но в нем уже снова ворочалось то непреклонное, темное, что казалось мужским и суровым. Его женщина как бы сжималась, поводя озябшими плечиками, опуская глаза и смиряясь. Он уже не любил ее, а терпел, будто в память о ночи, и в нем зрели грядущие подвиги.
       Лес был полон тугого зверья, мысль распрямлялась, как развивалась веревка, и мужчина чертил мирозданье. Он закруглял свои войны, разворачивал горы и реки и напрямую обращался к тому, кто, считал он, двигает миром. Туда входа для женщины не было. Но оттуда и не было выхода.
      
      
       Рассказ. О птичках.
      
       1.
       Мужчина считал, что женщину нужно постоянно поддергивать, как рыбу, бьющуюся на крючке, заводить, провоцировать, и тогда она станет податливой. Чем больше стукнешь по перламутровому лбу, тем будет мягче, послушней. Он уж выбил все соки, и такая тусклая женщина оказалась неинтересной и пресной. А он любил с солью и перцем.
       Он чего-то не понял и строил любовь, как забор вокруг своей дачи, и там все заросло лопухами. Мыши в глухой тоске поднимали мордочки и спрашивали: когда сметешь паутину и пыль? Лучик света не проникал, любовь заболела - сначала озябла, потом пошел жар. Мужчина страдал и терялся, он путал таблетки.
       Жизнь его опустела и стала обычным надгробьем над мечтами и планами. И тогда пошел ветер. Легкий бриз с набегающей рябью. Затрепетала крапива, которой он так сладко хлестал свою жертву. И он понял, что нужно было жить по течению. Не по глупым мыслям, - по чувствам. По цвету, запаху, вкусу.
       Но тут уже дали занавес. В жизни было рано и поздно.
      
       2.
       Ему скажешь - о-кей, я согласна. И сразу след простыл. Ему сбили охоту. Раньше он полагал, будто женщина в поиске, а она просто раскидывала ненужные, лишние тени. Зачем же ей столько?
       Мужчина слонялся без дела, все попробовал - все надоело. Спортзал, рыбалка, бордели. Одно и то же по кругу. Не хватало изюминки. Когда птичку не ждешь, а она сядет на подоконник и подглядывает на экран, свернув шейку набок. Ты только ей улыбнешься - а она навсегда улетела. Ну а что она тут забыла.
      
       3.
       Он смотрел ненавидящим взглядом, потому что ему отказали. А может быть, он так понял. Самодостаточный, мудрый и сильный, - а вот надо же, не получилось. Он все так легко режиссировал, а где ошибся - не знает.
       Ему были покорны полки, стадионы и страны. Где захочешь, там остановишься. Венок плести из ромашек, ореол из колючек, под картонную коробку забиться с головой, как орангутан в зоопарке.
       Какая разница, если везде одиночество. Расправишь крылья, почистишь перышки сломанные, отплюешься пухом и женщиной. И живи себе снова!
      
      
       1 июля. Миниатюрки (продолжение цикла).
      
       1.
       Парня любили, любили. Он, конечно, сопротивлялся. На то и мужчина. Грудь выпятит: мол, я не такой! Не стою тарелки за общим столом. Вы меня просто жалеете. Ростом не вышел, носом кривой, зарабатываю не очень. Все ему удивляются: не по кошельку бьют, по физии. А вдруг внутри ты герой. Или философ. Ты же, мол, книжки читаешь? Вон подпись какая цветистая, - может быть, ты художник?
       Мужчина закусит губу, уткнется в газету и на все повторяет: да как все я, обычный. Но уж теперь он на пенсии.
      
       2.
       Шла женщина по полю и нашла мужчину. Запихнула в мешок, как картошку. А он оттуда вываливается, путается под ногами и ей в любви признаётся. Она хвать за лопату, время окучивать. Сорняков вокруг сколько - умаешься.
       Картошка в тот год уродилась на славу. Цветет всё белым и розовым.
      
       3.
       Я ему говорю: у тебя зеркало есть? Лампу зажги и смотри туда: не один будешь в доме. С товарищем.
       Вот он на щеколду запрется, амбарный замок привесит, шкафом себя задвинет и изнутри удивляется. Собеседник же! Я-то свое отболтала.
      
       4.
      
       Два человека сидели на вершине холма и смотрели на закат в пустыне. Она цвела мелким красным, ракушками и колючками, которые еще не приблизились вплотную к их воспаленным сердцам. Пустыню слегка лихорадило, но она внимательно слушала те ласковые имена, что находил мужчина, к которому приникла плечом его любимая женщина. У него многому можно было учиться, жена взглядывала снизу вверх и болтала без умолку, стараясь перекричать пустыню и вечность. - Это было их расставание.
      
      
       9 июля.
       ++
      
       Нет, не стою любви и тарелки за общим столом.
       Поделом выгоняли в дверь, а я ночью в окно -
       Убедиться, что нет, не задышишь, и над стеклом
       Не роса и не кровь, не от пара в глазах темно.
      
       Я у зеркала знаю изнанку, ее узор
       Молчалив и злопамятен, выведет вензеля,
       А земля из-под ног - это из-под воды на зов
       Откликается тот, кому отражаться нельзя.
      
       Я скажу ему - в толще, там есть у вас имена?
       Как мы вам сверху вниз, будто женщина в кураже?
       Только память верна, я тебе до сих пор видна
       Как песчинка на сердце, заноза в чужой душе.
      
       Выходи поболтать в полнолунье о том - о сем,
       Кто из наших восстал, кто не вырос и обмелел.
       Жизнь прошла, смерть осталась. И не забывается все
       Отпечатком прибрежным на вечном твоем челе.
      
       ++
      
       Ничего не случилось. Пыталась к тебе прийти.
       Постучалась - ты занят. Конечно, не до меня.
       Твой соперник удачливей, он до сих пор в пути,
       Спотыкается бабочкой на острие огня.
      
       От него больше сажи, чем любви и тепла,
       Трусоват - и как был, боится себя самого.
       И невеста твоя убежавшая, как смогла,
       Прожила эту жизнь. Прожила, ну и что с того.
      
       Я наполню по рюмке, напомню тебе, что снег
       Исчезает, как смех, и рождается, как душа,
       И ты рядом летишь и не сливаешься с ней,
       Чтобы не отрывали. И живешь не дыша.
      
      
       14 июля. Рассказ. Трудное слово.
      
       Родители увозили спящего. В новый язык, страну и другие игрушки. От первой улыбки девочки, когда он заметил, что она отличается светом и локоном. От спальни, где пыль стояла прозрачным столбом, и так весело было бегать туда-назад через луч. От манной каши с вареньем, в которой увязла ложечка "на зубок". От коллекции его выпавших, завернутых в тряпочку, мелких, которыми он так гордился.
       Наступала новая жизнь с названием эмиграция, грозившим пальцем, как нянька, и тревожно отдававшимся там, где под дых и куда нельзя ударять, а то воздух закончится. Он свернулся калачиком и еще ждал продолжения. Самолет взлетел и заснул.
       .........
       Кто-то нес на руках, и прямо на трапе жара так ударила в нос, что инстинктивно он повернулся к груди, застучал по ней кулачками: обратно, назад! Впился пальцами в тут же намокшую ткань и не хотел отпускать. Следом нахлынул расплавившийся асфальт, день дрожал над ним мелкой рябью, мальки вскидывались, как в воде, а потом побежала природа. Она бросилась под ноги, заполонила африканскими красками, ее крупные рододендроны тряслись вместе с машиной, на поворотах рыча и отфыркиваясь лепестками и сочными листьями. Новый мир наступил, ошеломив и огрев, и уже был своим, узнаваемым. Все то тусклое, скользкое, грязное сразу забылось, исчезло. Он смело дал руку взрослому, и его смешная ладошка утонула в надежном объятье.
       .........
       Соседка предложила вымыть машину. Сказала, ему доверяет. И спросила, нагнувшись, сколько хочет он за работу. Он показал ей на пальцах, сколько исполнилось, и потом прибавил один, не до конца разгибая: день рождения уже скоро. Когда, он точно не помнил, но торт обещали со свечкой. По слову, которое он уже выучил, - по капоту бежал муравей. Его нужно было не задеть мыльной губкой, оставить дорожку. У него своя эмиграция, и мама сказала, что его дома ждут детки.
       .........
       Спали все на полу. Кто придет. Всегда было весело, пахло вкусным и сладким, иногда мамиными духами. Он однажды проснулся в ночную жару, звенящую звездами, и в открытую дверь каравана протекла чужая собака, свернулась калачиком у него за спиной и заснула. Показала, как надо. Он закрыл глаза и причмокнул, сложил уши, подергал усами, оскалил недостающие зубы и пошел в сон собаки. Он догнал ее сразу, но уже было утро.
       ..........
       В летний лагерь их не принимали. Там были одни эфиопы, им в пустыне поставили стол, дали бумагу и краски, и они выводили фломастерами то ли буквы, то ли рисунки. Потом там была перемена, все гоняли мяч, а он падал в колючки и ракушки: здесь раньше был океан. Можно было найти черепаху и встретить ежика, заблудившегося среди маков и мелких пустынных цветов. Потом все бежали к пожарному шлангу и, если не было взрослых, навалившись, откручивали кран и хватались за шланг, а пожарный рукав прыгал и вырывался: он тоже хотел поиграть.
       ..........
       Драться им запрещали. Городок был огромный, и все улыбались друг другу. Из холщовых мешков для картошки мама сшила занавески от палящего солнца и сушила их на веревке. В морозильнике всегда были бутылки с водой, но лед растворялся мгновенно. И он теперь знал секрет, как надрезать двойную лепешку, протолкнуть туда шоколадное масло и наслаждаться. Нельзя было облизывать пальцы, но рядом не было взрослых. Зато всегда были две банки - масло белое для сестры и коричневое для него, кому как вкусней.
       ........
       Вшей вычесывали на крыльце. Это было его работой. Иногда приходила собака, заодно он ловил ее блох, показывая ей каждую. Когда собаке надоедало, она лениво вставала, раскрывала кипящую пасть и благодарно лизала его лицо целиком одним всхлипом шершавого языка, на котором дрожали пузырьки слюны или пены.
       И они расходились. В эмиграцию, ставшую общей.
      
      
       15 июля.
       ++
      
       Постучи немножко, сердце.
       Как соседская кровать.
       Разве любят по соседству?
       - Лепестки пойду срывать.
       Под глазами синева, да заучены слова,
       Закатившейся бутылкой затрещала голова,
       И стекает по затылку прошлогодняя трава.
      
       Дверь с петель срывает ветер,
       В коридоре чьи-то дети -
       Были, может быть, твои.
       След губной помады вянет,
       Выдыхается судьба,
       Отражается в стакане недопитый визави.
       А на шее выступает незатертая резьба,
      
       И любовь твоя в крови.
      
       ++
      
       Мужчина ранен и податлив.
       Хватай, что в прошлом завалялось.
       Определим потом по датам,
       Что ниже - ревность или зависть.
      
       Откуда голыми руками
       Веселый выбираешь уголь,
       А будто тащишь на аркане
       Любовь, пошедшую на убыль.
      
       Что было - низость или жалость,
       А расставались - где ты, гордость.
       На голос выйдешь?.. Разбежалась.
       Любовь, пришедшая в негодность.
      
       ++
      
       Кто сказал, что мужчина жалеет, когда отрывает
       Он по крылышку, веточке, по лепестку золотому?
       И вонзается луч сквозь портьеру, и ходит по краю,
       Как соперник у дома, и не разбирает он, кто мы,
       Как мы встретились на развилке ада и рая.
      
       Мне, пожалуй, не нужно чужого, и от щедрот его
       Я не стану отщипывать хлеба по капле и крошке,
       В темноте выбирая не длинного, а короткого
       Расстояния до. Реально, не понарошку.
      
       Виноградом напившись, гроздь выжимая, как сердце,
       Чтоб не сильно болело и наконец поугасло,
       Я успею еще обернуться домой, на север,
       Если есть в облаках. Если есть еще. А напрасно.
      
       ++
      
       Он лежит один в постели, отвернувшись от жены.
       У него на самом деле туго стянуты штаны.
       Он боится их ослабить, он за мухою следит,
       Он на мушку взял макушку, он под мухою глядит,
      
       Как прицел сместился влево, - не жена там, королева,
       Ангел с барского плеча,
       Прямо в яблочко, как Ева, соком брызжет, хохоча.
      
       Он взбирается по древу, ветки хлещут по щекам,
       Неженатым - им налево, вам направо и отрава,
       И заплатишь по счетам.
      
       ++
      
       Два человека несовместны,
       Два уравненья с неизвестным,
       Земля и небо не слились.
      
       Держись за воздух и не падай,
       Тебя подталкивать не надо
       От смерти в жизнь.
      
       Она опять пойдет по кругу,
       Ты каждый раз с колен встаешь,
       А воздух крепок - ты потрогай,
       В него вонзая луч, как нож.
      
      
      
      
      
       ++
      
       Обними воду и улыбнись небу, скрипя песком на зубах.
       Ты зависаешь, где нету броду, и так уйдешь, не сказав.
      
       Я твою музыку слушаю ночью, она дрожит на ветвях,
       Слово немое, и между прочими ты уносишь меня на руках.
      
       Ты мне приснишься, и поцелуи будут гореть к утру.
       А голубые тени на веках я и сама сотру.
      
       ++ Vic Vod
      
       Что ревновать к чужой жене, когда мы призрачны, как розы
       Перед грозой, и скучно мне переводить тебя из прозы
       На свой язык, и мотыльком тебя качать еще до света
       И знать, как ты под каблуком и на огне взлетел - и нету
      
      
       ++ Марине Ивановой
      
       Любовь сквозит, и ей неймется,
       Она звездою из колодца
       Жестоко губы опалит
       Тому, кто за водой нагнется.
       Но не напиться: не боли,
       Душа бродячая, живая!
       А стонет, как сторожевая,
       С цепи срываясь от земли
      
       ++
      
       В полете зависнув, застыла любовь и глядит,
       Как палые листья бесшумно срываются вниз,
       И ветер с оглядкой дрожит, у него позади
       От скомканных крыш оседают окно и карниз.
      
       А ветру карабкаться сил не достанет уже,
       Он ветви ломал, пробираясь к тебе наугад,
       Он рушился в спальню, он пятился на вираже
       И превосходил и тебя, и себя он стократ.
      
       Прости его глупость, назойливость или тщету,
       Он так обознался, пока в отражении рябь,
       Он верил, что ты, а когда полюбил он не ту,
       То перебирал всех - таких же, как ты, и подряд.
      
       ++
      
       Когда утро сливается с твоей улыбкой и словом,
       Перестаешь задыхаться и, обмирая,
       Может быть, поживешь еще, из рядового
       Поднимаясь, куда ты возводишь, - вчера я
       Так неуверенно спотыкалась и думала -
       Не увернуться от смерти, затвор
       Переводившей, когда из-под дула
       На нее смотрел ты в упор.
      
      
       19 июля:
       ++
      
       Кто с убийцей не спал, тот не знает ни страсти, ни жалости,
       тот не видел ни шахмат живых, не выигрывал в нарды.
       Не шерстил по лесам, в ствол наколкой тюремной не вжался, -
       там под дулом с дымком о взаимности клянчить не надо.
      
       Тот не мерил железо на вкус, на глазок, с придыханьем,
       когда в глотку вставляют без музыки и проволочки,
       и всё то, что в тылу отзывалось глухими стихами,
       доводят до точки.
      
       ++
      
    когда тебя однажды извели,
       то обязательно придут проведать,
       как ты висишь, согнувшись до земли,
       раскинув крылья голые по ветру.
      
       как ты теряешь перья и листву
       и превращаешься в то отраженье,
       что ближе духу, а не естеству.
       свободе, самовыраженью.
      
       ++
      
       когда он выйдет на свободу,
       посеребрившись, посерев,
       не то что в моду, - канут годы,
       и бросятся наперерез
      
       другие шпалы из металла
       и скрежет голоса, и память
       и всё, чего уже не стало,
       как звезды, долго будет падать
      
       и отзываться тем же стоном,
       что у подрезанной овчарки,
       когда тебя хватает сонным
       в предсмертной муке и атаке.
      
       ++
      
       вскрывая вены на плацу,
       тот номер вышитый чернильный
       не мог ни сыну, ни отцу
       повествовать о той давильне,
      
       где нет имен, и глаз, и лиц,
       где между смертью и пощадой
       взлетаешь ты. а эти - ниц.
       назад ползут, и так им надо.
      
       ++
      
       мужчина зашит и порезан, он в мире с собой
       и с женщиной брошенной под облака и не пойманной,
       он в море заходит и в зеркало, будто в собор.
       точнее, на небо восходит, ступая, как по морю.
      
       ему отзывается всякая нежная тварь,
       и к боку собака - струится, как будто привязана.
       его вы встречали. ей-богу, мне все-таки жаль,
       что я вот - ни разу.
      
       ++
      
       Режиссер превращается в женщину, ездит по миру,
       Он услугами пользуется портняжки и косметички
       Он мне ровня, как может убийца довериться милой,
       Обнимая одной, а двумя забирая в кавычки.
       Я смеюсь вместе с ним, он дурачится, я в поддавки
       Научилась от нечего делать, зеваем фигуры.
       То ли шах, то ли мат у захлопнутой наспех доски,
       А расплачиваются - по понятьям, с натуры.
      
       ++
      
       Я так привыкла узнавать его
       В рассвете, застилающем туманом
       Вершины гор и естество,
       Где истина сияет над обманом,
      
       А птицы только каркают - чур-чур,
       И все равно я поступлю по-своему, -
       Как я хочу, через прищур
       Не различая завтра от сегодня.
      
       ++
      
       Можно тебя собирать, как гамму по клавишам,
       По алфавиту и косточкам позвоночника,
       По номерам телефонным, рукам погладившим,
       В венецианской маске от одиночества.
       Я узнаю тебя по таблеткам в пепельнице,
       Яду в бокале, я еду уже, не нужно
       Нам поджигать опять то, что еле теплится
       Между любовью, ненавистью и дружбой.
       Как же добраться к тебе и не быть посмешищем,
       Пледом прикрыть твой сон да растаять вовремя?
       Ну отчего ж. Я сама захотела. Где ж еще
       Нам пересечься, прощаясь, - да нет у него меня.
      
      
       ++
      
       1.
       Злой женщины скупое торжество.
       За то, что не бывало никого
       Тебя достойней, запах рук твоих
       И шелест крыльев, неземная поступь.
       За то, что отлюбила за двоих
       И оглянуться оказалось поздно.
       Слоеный воздух выстроил мосты,
       Повсюду ты.
      
       2.
       Его тщеславие услады не найдет,
       И мед ему не тот готовят пчелы,
       И жало ядовито через раз,
       И льстят ему насмешки и уколы:
       Он тем заметней, чем темней для нас.
       Он мазохист и ищет торжества,
       В пыли у ног целуя след от счастья.
       И женщина опять была права,
       Под каблуком давя его печатью.
      
       3.
       Какая разница, кого обнять,
       Когда глаза закрыты у обоих,
       А за плечом склонился силуэт,
       Которого давно в помине нет
       И неизвестно, был ли и как звать.
       Ты памятью преследуем и болен,
       Полмира для тебя одна кровать
       Одна любовь, и ты стремишься к ней,
       Вспорхнув с колен, как птицы с колоколен
      
      
      
       24 авг:
      
       ++ О.С.
      
       Мне сказали, ты умер. И это проверить - никак.
       Нарезом по зеркалу, зубовным скрежетом льда,
       Трепещущей веткой мимозы в остывших руках,
       В облаках, где уже тебя обогнать никогда.
      
       Мне сказали сегодня, когда отпевать над рекой,
       Где колышется вечный покой в отраженье души,
       И она извивается незавершенной строкой,
       И она обрывается, как дыханье, пиши не пиши.
      
       Хромота твоя выдаст - по щиколотку, говорят,
       Отрезали по пальцу, каждый раз приближая меня
       Среди плакальщиц павших, - поленья сырые горят,
       Без огня.
       ....
      
       Заскочить на подножку я опоздала, прости.
       Да туда поезда не заруливают, скребя,
       Там все время песок просачивается в горсти,
       Чтобы гнаться по следу, не узнавая себя.
      
       Горизонт завязали там в узел железным прутом,
       И на круги своя возвращают, и в колесе
       Белка километраж набирает, а что на потом
       Отложили меня - так там спотыкаются все,
      
       И по тени отброшенной за ненужностью от куста
       Так как солнце не шпарит, а прятаться нам - от кого?
       Нашу музыку ветер читает, как муку, с листа
       И уста перекошены пыткою у него.
       ....
      
       Мы еще не встречались. Но это, поди, впереди.
       Ты сначала жену повидай, и маму, и брата,
       И коту между глаз по привычке ногой засади,
       А что нету ноги - это кот или я виноваты.
      
       А что нету ни будущего и ни прошлого там,
       Где иду по пятам, отрываясь в полете от речки
       И от речи родной, так простительна нам, котам,
       Эта скотская смерть, чтобы жизнь продолжалась на встречке
      
       26 авг:
      
       ++
      
       То ли осень кончается, то ли эпоха,
       Отрезвляя себя до последнего вздоха:
       Он затянется тонкою мертвой петлей,
      
       От него нам останется изнеможенье,
       Льда и зеркала треснувшее искаженье,
       В сизом дыме пульсация над золой.
      
       Над землей полетят прошлогодние листья,
       Силуэт над пожарищем иконописней,
       Чем ты видел с колен, преклонен,
      
       И выходит к тебе из оклада иконы
       То, что ты заслужил, отбивая поклоны
       Вне времен.
      
       ++
      
       Ко мне по ночам засвистали летучие мыши,
       Чем ниже склоняюсь, тем краше они и тем выше
       И сквозь паутину сверкают, держатели снов.
      
       Они и властители мира теперь, и знахарки,
       Они раскрошили планету и празднуют в парке
       Бессмертие яда и траур осенних обнов.
      
       Они расплескали в реке мою сонную память,
       Они то взмывают, то рушатся с неба, но падать
       Я с ними опаздываю на стремительный миг,
      
       И все не могу я ушедших друзей перечислить,
       Не перекричать мне их стоны и вдохи и мысли
       И не заглушить мне тоску ледяную о них.
      
      
      
       28 авг: Рассказ. Потаенная дверца.
      
       1.
       Выиграл в карты судьбу или спустил любовь на пари - непонятно. Круг все равно замыкается. Ну да, они встретились опытными и пожившими, у каждого свои дети, но страсть зашкаливала, а нежность по утрам поднималась тривиально и вкусно, как пар над чашечкой кофе. Это было именно там, где теперь поспевает по осени крутой ядерный взрыв, и где иностранец обрел свое счастье в виде прелестной училки с подрагивавшим голоском, сексуально-наивным.
       Он возвращал вспышки мозга - электрические разряды и вот это разлитое, как музыка на их филармонических оргиях, всеохватное чувство покоя или блаженства, когда украинка с просвечивающей кожей и тонкими венками ему улыбалась вполоборота, таинственно щуря глаза, и лепетала - ну разве мужчина прислушивается?.. Так, ветерок или дождик.
       Они глубоко путешествовали, в том числе в разных странах, и уже становилось привычным бряцанье браслетов и бус, ее шляпки и каблучки, ее шпильки и звон посуды, и они вместе старились под доглядом успешных детей на субботних обедах. У мужчины нашли Паркинсон, он заболевал все серьезней, а жена хлопотала наседкой. И это теперь раздражало.
       Она упорно боролась, от светил до знахарок, и все их слитное прошлое билось в висок от невозможности смерти и несправедливости жизни. Он отворачивался, чтобы не видеть мельканье, и кусал от боли подушку. Терминал поставили быстро, и тут хищные детки возникли со своими столовыми ложками и стали бить по тарелке уже вне всякой субботы; ее выгнали из дому, а когда она засопротивлялась и маячила в окнах, выглядывая там любимого, ненапоенного и непригретого, ее определили в психушку за суицидальной попыткой.
       Кормили там сносно, отключая все мысли, но игнорируя чувства. Она так же любила, как прежде, и муж выдернул ее ненадолго на запасную квартирку, но все повторилось с начала. Как водится, трижды. Все суды она проиграла, и племяшка сердобольно подсуетилась с Канадой и забрала ее из холодной, колючей страны, где муж-иностранец помирал, утонув в своем скарбе.
      
       2.
       Старики засыпают, но я его помню прекрасно. Мы болтали в лифте, разносясь на свои этажи, а потом он куда-то пропал. Пять лет он лежал у окна и смотрел в одну точку, замечательный - потому что безмолвный - сосед. Параллельно, через этаж и две стенки, угасала и моя мама, но и тут я оказалась не при делах: и жила тогда не в этом доме, и меня к ней не допускали. Должно быть, боялись, что отключу провода или сделаю что-то такое, в чем мама заставляла меня поклясться еще в раннем детстве, когда другие играют в куклы и мечтают о дальних странствиях, воображая их комнатой. И немножко влево за плинтус. В куклы мне играть запрещалось, а штукатурку я со стены отколупывала незаметно от няньки, упорно веруя в чудо. Там должна была прятаться то ли дверь, что нашел Буратино, то ли метро, от которого под Невой закладывало уши, и пассажиры строго вжимались в сиденья.
       Недавно я вернулась в наш прежний дом на другом континенте, уже не было мамы, но я слышу теперь через стенку, как ей не удается смахнуть с лица муху, как она мечтает о смерти, а та смеется в углу и приходит не к ней, а к соседу. В то же самое время я думаю о своей украинке, говорящей теперь из Канады.
      
       3.
       Жара у них страшная. Бегая по врачам, но уже далеко от психушки, моя любящая, тонкая и искренняя подруга получила от мужа письмо, где он спрашивает разрешения позвонить и проститься. Подруга дала новый номер. Он вчера позвонил. Он уже не встаёт и находится в монастыре. Голос бодрый, в полном сознании. Они виделись по телефону. Он лежит на подушке, расспрашивая, как дела и как ее дети, остающиеся в зоне взрыва. И хорошо ли в Канаде. Он сказал: "I am sorry for you". Как будто бы не виноват.
      
       Моя подруга с племяшкой по делам были в городе и садились в автобус. Август, сумятица, хочется пить и домой. Пассажиры кричат, как будто автобус взрывают. И ничего музыкального. Ни воды и ни кофе. Подружка сказала: давай отложим разговор до завтра.
       Он сегодня уже не звонил. Бог всем нам судья. Детям и внукам подруги йод раздали бесплатно. Она мудрая и говорит: я ему не господь. Надо просто начать забывать эту старую жизнь и двигаться дальше.
       Она сильная, выдержит.
      
      
      
      
      
      
      
       30 авг:
      
       ++
      
       Боль - не то, когда с кровью под током сдираешь повязки.
       - А цветы на могиле твоей облупились и стерлись.
       И воды для них нет, и как в детском альбоме раскраски,
       Обесцвечена суть, и бессмысленно быть уже порознь.
       Сколько утро продлится? И, задрана воплями кречета,
       Всё восходит по кругу и бьется в изнеможении
       Так, не птица, не абрис, ей просто до вечера нечего
       Делать, курице этой, ловя на себе отражение
       Полумесяца, полубезумия по траектории
       Твоей оттепели и кончины. Клюет она пестики
       И тычинки выплевывает, будто строчки, которые
       Не допели, и выпали вместе с тобою из песенки
      
      
       ++ Юле
      
       Не бери ты чужого. Пусть жена его там повстречает,
       В рукавицах ежовых придержит, не чаем же с медом, -
       Чтобы сахаром смерть не казалась, твоя ли, ничья ли, -
       Проиграв подчистую, ты береги ее смолоду,
      
       Эту гордость и честь - называть его словом и делом,
       Спотыкаться под взглядом, улыбкой боясь потревожить
       Распростертую душу. А что там с потерянным телом -
       Так оно никогда из земли не проступит наружу
      
      
      
       12 сент. Рассказ. Улыбка.
       1.
       Мужчина давно таковым не был - а возможно, что никогда. Он стал собирательным, напоминая себя и чужих: ловцом душ и планетой. Не дьяволом и даже не богом, но его свет разливался по горизонту так ярко и ровно, что слепил, и нельзя было оторваться, наперекор острой боли и стремлению выжить. Он ни разу не снизошел, но никуда не девался. Следил неотступно, во всем было присутствие этой веселой энергии: так нам подмигивают звезды, скатываясь с небосвода и исчезая с рассветом, а вечером все наступает с начала. Бог любит пятнашки и прятки, и все же это был живой человек на том конце луча, где клубилась реальная пыль. Он то забрасывал свой фонарик и шел заниматься делами, то призывно мерцал, как маяк тонущей лодке, и эти вечные игры составляли смысл жизни, не отпускали и мучили.
       Он представлял, должно быть, всю сперму вселенной, и от этого рвало, но он вовремя подменял реальность тем потоком энергии, от которого - вероятно, что у всех самок - ломило низ живота. Ничего личного, абстрактность, но тяга обрушивалась магнетизмом, перерастала органику, и только два смутных облака исполняли легкий танец друг возле друга и не могли оторваться.
       За долгие годы все это стало привычным и необходимым, и если мужчина был занят и не появлялся, то нарастала тревога. Природа от жажды прислушивалась в ожиданье затишья, вклинь следовавшего раската грома, и первые капли наощупь примеривались к листве, а потом вонзались с неистовством, озверевая в процессе, кромсая траву и щебенку, и порыв ветра помогал их безумству. Так женщина принимала душ, красовалась у зеркала, проверяла на прочность капрон, а потом был провал и все это сносило, разметав кружева по постели, и если б не легкие синяки под глазами и счастливая леность, то ничем не докажешь, что было.
       Мужчина был неуязвим. Он занял позицию, не приближаясь и всегда обещая, и теперь все зависело от фантазии женщины, уже крепко знавшей эти опасные игры. Проще всего было пенять на диагноз, если б сам пациент не оборачивался психиатром, а если хотел - то был ровен и мягок, его улыбка блистала, как поздняя осень, он предупреждал отступление и неустанно двигал вперед фигурки по полю доски. Иногда они падали, он возвращался к линии фронта и никуда не спешил, так как сам он был вечность. Он застил свет, неразличим, как в предутренней тени или на фоне пожара, и оставалось догадываться о его истинной цели: ему было неинтересно покорять слабых и ломать хребет сильным; он ничем не довольствовался, переливался, как хамелеон, никогда не возвращаясь к себе, так как там истины не было.
       Всякая женщина оставалась у него на прицеле, качаясь на мушке, и ей казалось, что она у него на всю жизнь: разве можно вплотную отличить любовь и счастье от смерти? Ей всегда оставалось поверить, что она его самая главная, что все розы отворачиваются шипами, оголяя гладкие створки, нужно только поглубже просунуть лицо в аромат и вслепую догадываться, это чайная желтая, или с привкусом мускуса алая, или спелая капля крови, застывшая на губах, осязала иную причину. Эта глупая женщина, истекая любовью и музыкой, тянулась наощупь и раскачивалась на подушке, не успев осознать перед смертью, что она висит на крючке, а леска поддергивается и уже почти затянулась мертвой петлей, азарт летчика головокружителен, он собой больше не управляет, дыхание обрывалось, и тут впервые мужчина приближал лицо, а не маску.
       Когда, моя посуду за каким-нибудь гостем, она думала о своем визави - о мужчине, вмещавшем их всех вместе с улицей, городом, океаном, - он ей представлялся с пинцетом, кем-то средним между патологоанатомом и садистом в застенках. Она все это познала окольной генетической памятью: ей знаком был дымок и гладкость едкой сигары, соскользнувшей с края импровизированной пепельницы, пока хозяин тер руки, снимая кожу с силиконовой влажной перчаткой. Это что-то не отмывалось, проступая пятном, и женщина мучительно вспоминала, как чужую вину и тайну. Она толком не знала, что вспомнить, и тогда мужчина подсказывал, на ходу обнимая, но там уже был не он, зеркала его не отражали.
       Между ними всегда шла война, затяжная и шумная, с матерком на привале, а в атаке - без шуток. Иногда они одновременно отрывались от колеи, наполненной кровью и грязью, и брызги из-под колес доставали их лица. У него ровным шрамом тянулась на лбу борозда, но когда женщина прикасалась пенистой марлей, его звали в бой, и он бежал, зажав автомат, и она еще видела, как он держит зубами рукав, а потом спотыкается и с размаху летит в поднебесье.
       Иногда ей потом дозволяли приносить для него передачки, но уже в других временах, и там падала шторка окна, гражданин начальник скалил черные зубы на ее открытую шею с пульсацией венки, и, невольно запахивая несуществующий ворот, она тускло смотрела мимо жесткого взгляда - туда, что уже неизбежно. За грань камеры, сострадания, на край койки или стола, прикусив ладонь, чтобы крик не пробрался наружу и чтобы не втиснули в напомаженный рот бултыхающуюся, налитую курчавым волосом плоть из разреза солдатской штанины.
       И во всех временах мужчина ее не прощал, прокляв за спасение, и тогда она отползала по мятым церковным ступеням, напоенная запахом ладана, успокоенная и притихшая, позабыв свое имя и будущее. В ее строгих зрачках отражались всполохи пламени, догорала свеча, и воск таял в платке, на мгновение задержавшись у фитиля, а потом изливаясь каскадом и обжигая ее прозрачную кожу. Доведенная до бесчувствия, эта легкая женщина не узнавала своих и чужих, заговаривалась и молилась, но все ей было не впрок, и мадонна упорно молчала, морщась от терпкого ладана.
       Тогда женщина шла и рожала, а потом хоронила ребенка, завернув его в те же тряпки, в которых венчалась и принадлежала мужчине, и затем она долго не поднималась с колен, отбивая земные поклоны, и наконец угасала, теряя сознание. Ее вспрыскивали святой водой из какой-нибудь местной лужи, заставляли очнуться и начать жить с начала, но она валилась, как куль с мукой или мерзлой картошкой, и ее оставляли все перед той же иконой. Перед утром женщину пробирала целебная дрожь, возвращая к ответу, и она открывала глаза, как после тяжелой болезни. На иконе мадонна облегченно вздыхала и подавала платок - не срамись, мол, укройся, а потом махала рукой, и тогда женщина оправляла подол и, забыв перекреститься, выходила наружу их храма пустая, как церковная мышь и надежда.
       Наконец она вспоминала, что мужчина не кормлен - не поен, и что двуручной пилой она справится с бревнами легче, привязав резинкой к березе. Но еловые ветки дымили, а шишки стреляли из печки, и все это возвращало ее к пустому празднику жизни, к симпатичному аду за закрытой калиткой, у поваленного забора, приткнутого лопатой, как воинственным знаменем и победным призывом.
       Возвращался мужчина - тот, другой ли единственный, жизнь продолжалась и пела, изнемогая от груза, и жалили оводы, пищали соседские дети, поспевала в лесу земляника и сменялась брусникой под снегом, потом шли сыроежки, плесневели горькухи, трещал первый ледок и становилась река, и опять наступало похмелье.
      
       2.
       Мужчина был всем. Потому, что нигде его не было. Улыбкой Чеширского кота он витал в полутьме, но стоило раздвинуть занавески, там выцветало пятно от портрета. А на гвоздь она не смотрела, ну зачем же ей в доме железо. Женщина думала, как встретит любимого и проигрывала варианты, но была никудышной актрисой. Можно выучить роль и готовиться, но вот слышишь звонок или стук, сердце вспархивает и дрожит, руки летят и мешают, сушишь ладони о фартук, бросаешься наперерез - но вот уже поздно поправить прическу, смыть растерянное выражение: неужели ко мне?! Он застывает в проеме, но ты снова не различаешь лица и догадываешься об улыбке: так гладят котенка, он заискивает и не знает, что большие нас видят насквозь. По дороге ты, уж конечно, наступаешь в блюдечко с молоком, тебе хочется плакать, нужно быть домовитой кошкой - красивой, холеной и сильной. Но мысли его далеко.
       Ты забегаешь вперед и заглядываешь туда, где тебе никогда не откроют. Осекаясь на полуслове, ты мучительно вспоминаешь, а что же сначала - тарелка супа, запотевшая рюмка, вопрос о работе?.. Самое главное - не спросить, "о чем ты подумал?". И, естественно, он срывается с губ ненароком, от чистого сердца и отсутствия четкого плана, а за ним и второй: "ну скажи, что ты меня любишь".
       Слава богу, мужчина не слышит, погруженный в себя, а ты смотришь, как на том конце света и праздничного стола он безвкусно хлебает свое немудреное пойло.
       Потом будет ночь, ненасытная оттого, что ее не пригрели, отвернувшись к обоям, и луна покивает обиженно или сочувственно, а затем сразу проснется будильник. Запах слабого кофе и булочки, и прохлада, предвещающая жару, и синичка в окне, насорившая семечками, - словом, точно как у людей, у подружки напротив и у бабушки возле колодца, у той дамы в партере, уронившей свой веер и номерок в гардероб, и вся публика разом оглядывается, укоризненно кашляя, а потом забывается сразу: значит, мы тоже такие, и у нас - то же самое.
       Женщина выверяет шаг, стараясь попасть точно в такт, но сегодня играют не марш, когда тело, развинченное на шарнирах, автоматически берет сразу нужную ноту. А вальсировать не удается: она, может быть, и левша, но лишена дарований, и у балерины на сцене всегда будет лучше, а у Маши из пятой квартиры ну такие чудесные локоны. Нет, она не умеет завидовать, просто видит себя глазами мужчины, а он как гинеколог, пришедший домой на побывку. Она силится произнести что-то свежее, умное, но в газете опять интересней, и она упирается взглядом в какую-то дырку на стенке, да так и стоит, отвернувшись вполоборота, а теперь уже сумерки, и она ничего не успела.
       Она представляет, что мужчина когда-то был мальчиком. Ему трудно расти, он затачивал кулачки и научился не плакать, он стеснялся и розовел, когда мама его обнимала, посадив на коленки: он казался себе уже очень пожившим и взрослым. Он держал под подушкой фонарик и старую карту и собирался в поход, откуда никто не вернется. Тогда мама узнает и наконец пожалеет, и все близкие соберутся, они будут совать ей конверты, сочувственно чмокать, но больше всех будет в будке выть Шарик - и тут мысли мальчика путались, он засыпал от усталости и недетского горя.
       Ей хотелось погладить растрепанные головы обоих, но мальчик всегда уклонялся, и она не понимала, как проявить свою нежность. А когда по ночам ее любимый мужчина стонал и вздрагивал, переживая свой опыт, она боялась его разбудить и не дать найти выход в том цветном лабиринте, что судьба начертила через океаны и горы.
       Мужчина вставал среди ночи и брел покурить, а потом возвращался к теплу, осторожно просовывал ей под голову руку и долго смотрел на мерцающие ресницы, еще не просохшие от нежности и подступившей беды, и ему так хотелось целовать эти тоненькие ключицы, но он сразу спохватывался и не давал себе воли. Мужчина откуда-то знал, что он обязан быть сильным, и все поколения потомков и предков следили за ним из угла, норовя оборвать с полуслова. Он тогда забывал свое имя, но хорошо знал фамилию и нес таинственный крест полководца и полубога. Он сурово откашливался, проклиная свою слабину. А потом просыпался будильник.
      
       3.
       Он не знал - он жив или мертв. То ли штырек не закачивал воздух в шарманку, то ли валик со шпильками дырочек попадал не туда, - в общем, шарики за ролики издавали зубовный скрежет вместо сладкой мелодии. Отношения их не строились, а распадались на векторы, и перелетные птицы на сквозняках перепутья не узнавали друг друга. Ей на юг, ему было на север, и он шлялся по геостанциям, намывал золотишко, пробавлялся пушниной, отрясал кедрач и подделывал паспорта, но никуда от себя самого ему было не скрыться: жизнь оказалась затяжной, как зимовка, а река стала намертво, и ледоход не предвиделся.
       Он не чувствовал больше мороза, растирая белые щеки рукавицей в налипшей лапше от дыханья; ни огня от печи, когда тяжело припадал то одной стороной прожженного ватника, то наваливался всей грудью, как по пьяни на поварих на вокзалах Большой земли, - ну да когда это было. А сейчас только выцветший клок выдавал полоску нашивки на стеганке, то ли заляпанной кровью, то ли прежними ходоками. Его редко мутило от памяти: она стерлась, как след на охоте, когда оставляешь один патрон для себя, отпуская последнего зверя.
       Он привык уж было к бессмертию: не брала его ни потерянная лыжня, обрывавшаяся сугробом, ни гудящий пламенем спирт, ни поножовщина или ржавая бритва по хрустящему кадыку, - он все лез на рожон, царапая лед и щетину, а жизнь это глотала, как женщина, и не хотела кончаться.
       И когда он, полу-оглохший от постоянной опасности, полу-ослепший и с выбитыми зубами начертил возвращение к людям, он бы сам себя не признал не то что по имени, - это был уже кто-то другой, победивший его и продавший, проигравший в карты вместе с ненужной душонкой. Он твердо знал цену и счет сигаретам и чаю, но не мог бы взять в толк, для чего ему эта обуза.
       Дни его распоясались, без удержу прожигая тусклое время, и мужчина то шел на войну непонятно за что, то валялся по медсанбатам, а потом просыпался с похмелья то ли после наркоза, то ли просто с дружком в вытрезвителе. Его штопали через раз сердобольные доктора или въедливые скорняжки - то на земле, то на нарах, и он помнил вкус дерна и в глОтке шорох песка, перемалывая жерновами. У него было все: договоренность со смертью и отвращение к жизни, месть прошлому и циничная шутка над женщиной, и он больше не чувствовал разницы между матерью или ребенком.
       Вот таким она забирала своего, под расписку. Давала взятку милиции и обхаживала санитаров. На спине затащила под арку, пока он волочил прямыми ногами по лужам, распугивая голубей, и горланил матерной рвотой, напугав помойную кошку. Женщина привалила его бездушное тело к скрипучим воротам, рукавом оттерла лицо, проступившее через маску, и тут вдруг задохнулась от счастья, признав по тяжелой улыбке, что вот это именно он.
       Она вглядывалась, обнимая его изможденное прошлое, и тут губы мужчины скривились, как будто желая ответить. Отделилась ухмылка, покачиваясь на ветру, помедлила как в раздумье и перемахнула на ветку. Выше было легко и свободно. И она упорхнула навеки.
      
      
      
       ++ 15 сент:
       из переписки. Ответ другу.
      
       - Когда тобой стал править дух.
      
       - Изначально. От нас почти ничего не зависит. Разве ты полагаешь, что сам управляешь? Это всё - до сознания. У меня всё через призму творчества, а там заметней, что автор - ничто. На кого падает... Выбор слов из предлагаемых вариантов - на фоне собственного ничтожества. Внешность - такая обманка. Часто видишь кого-то, кто не только не прочтет Вячеслава Иванова, но и вообще по складам. А он потрясающе чувствует, растет над собой, только выглядит дворником или дояркой. Поэт и философ! Постоянная медитация: слышишь смыслы и вычленяешь. Спросить нам почти уже некого: следующее поколение до нас еще не доросло, предыдущее устало, но есть надежда на книжки. Знание - не даты жизни с фамилиями, а если ты легко сопоставляешь эпохи и стили, что в искусстве, что в истории. Отбрасываешь детали, так как ты выше и глубже. Тогда легко анализировать и предвидеть. Вот почему публика отбрасывает назад, у нее функция тормозов, чтобы ты постоял и подумал, а не заглядывал туда, куда рано. Одна знакомая в Израиле стихи пишет пьесами, вмещая в них также и живопись. Она никому не доступна, и если иметь в виду читателя, то это обречено; в ее случае проще думать о литературе и вечности. Если не отрываться от современности и тем более быта, но опять придешь во вчера. А ты уже в послезавтра. Обратная связь нагоняет после смерти, а там большой шанс уже оказаться отсталым. А еще нам все время предлагаются обстоятельства - дуализм, дилемма, раздвоенность, но для обывателя это узкие рамки, чтоб передвигался в строю. Некий бег тараканов в туннелях. Ты не властен по сути ни в чем: едва потянешься, а тебя одернут необходимостью выбора, иначе ты не успеешь другого. То или это. Не заглядывай за горизонт. Выдерживается баланс: ну пожалуйста, можешь быть химиком. Но тогда уже вряд ли поэтом.
      
       Подойдя к окошку, мышка видела только серое мокрое небо и решила (прости за рифму) - а что, если ей стать кошкой? Ненадолго. Так, чтобы съесть себя она не успела - а так, пожевала и выплюнула. Она еще помечтала и осязаемо чувствовала эти хрупкие косточки и легкий мех на зубах, а потом все переворачивалось, она снова боялась себя: кошку долго тошнило собой, и с грелкой на пузе ни днем, ни ночью она не могла успокоиться. Тогда этот гермафродит напряг скудную память и галопом прошел по европам - что там было в детстве, что в юности... Кого-то мама любила, чей-то папа держал на коленках и раскачивал люльку. Главным осталось, как под коронкой застряло - не ложись на краю. А так ждалось баю-баю!
       Она вспомнила серенького бычка, он тогда так стеснялся, мышка-кошка себе повторяла: запомни его признания, нежные ласки, его тихий юмор, - в старости будет, что вспомнить! Она не знала, что до старости не доживают, но урок затвердила. Бычок был прилежным, он старательно обходил кошкомышь, облизываясь неподалеку на все ее отражения. Что там у них не вышло и почему он сорвался с цепи, одна собака рассудит, но жизнь его там и осталась. Она блестела пунктиром, если солнышко появлялось, а потом трассирующими пулями, а позже пульсировала той венкой, за которую мышку держала мудрая кошка и не пускала в последний путь, так как все возвращается. Может быть, там бродили еще какие-то звери, но их в окошко не видно. Все равно они все засыпают, чтобы нащупать свои разноцветные тени.
      
      
      
       ++
      
       Клеопатре было глубоко наплевать, что они умирали. Она теперь знала, что такое становиться мужчиной: именно это давало ей мудрость и силу снова быть истинной женщиной. Она легко могла мстить за оргазм, каждый раз убивавший, - без конца она восставала из пепла, точней, в полуобмороке приходила в себя, и тошнота от миндального молочка заглушала запах каждый раз нового семени. А конец она твердо носила в себе, как младенца, он толкался по памяти и прибивал ее к ванне. Клеопатра дышала на мрамор, но от слез он не запотевал, и тогда она с ненавистью перебирала, как бусы, свое ненасытное войско, все их стрелы и наконечники, погремушки и цацки, и не могла выбрать достойного ни любви и ни вечности.
       Ей не жалко было ни ночи, ни свежей, как фига, гибели, и она не высасывала из соцветья инжира пчелу, заточенную ради плода и ставшую соком, - надкусив, Клеопатра отбрасывала, словно тень, своего полководца, а на его лобное место обреченно взбирался другой. Нет, подымался он празднично, возопив во весь рост ярость к жизни и счастью, но Клеопатра презирала его сквозь ресницы, подведенные черной травой, и она уже не трудилась ни ритуалом, ни чистотой покрывал, позволяя служанкам поблажки.
       С детства она водила игру, и теперь сквозь повязку для глаз различала при луне и при солнце - какой он, возлюбленный. Видела все его мысли - далеко ли они на прошлом поле сражения, или дрема его побеждала, и солдат, стойко выполнив долг, провалится в небытие еще раньше рассветного горна. Клеопатра скучала и сочиняла считалочки, на спор с собой предупреждая все признанья и клятвы, на которые был он способен.
       Она все ждала по контрасту, что ее краткосрочный воитель не захочет сдаваться и побережет их разлуку. Но мужчины ей попадались все устроенные по шаблону, будто почтовые голуби, и они всегда возвращались туда, где ее потеряли, а она никогда еще не оставалась на месте.
       Эта ванна, долбленная в камне, или трон с балдахином, или другая галера перемещались, как облако, по ее мановению, и ни один из борцов не догадался забежать в ее будущее и заглянуть в ее душу. Там жила еще девочка, оболганная родней, в рабство проданная своей матерью и не защищенная братом, - эта полу-монашка, лишенная всех привычных утех и подруг, на колени поставленная наперекор поклонению и скандированию толпы, для развлечения взрослых.
       И когда эти нежные мальчики с опозданием подбирались к ее эшафоту, Клеопатра учила новую роль и уже раньше была в их львиной, гепардовой, шакальей шкуре, отползала дикой змеей и набрасывалась с остервенением, истязая жертву зубами, как крошащимся мелким жемчугом, и обливая медом своего гремучего яда.
       Она мстила за все и брала эту ночь ценой смерти не от скуки и покаяния, а чтобы блюсти равновесие между убийцей и жертвой. Да, ей было бы наплевать на их скудные влажные жизни, если б не то, что сама она твердо знала и этот последний баланс: каждая гибель вернется к ней рикошетом, и она по спирали вознесется то этим, то тем. Вот тогда Клеопатра раздвигала веки противнику и следила за мутным зрачком так, как только что он наслаждался, вскрывая ее безучастные губы. Торжество справедливости восходило первой звездой, и Клеопатра откидывалась на подушки - оставаясь одной с постоянством, достойным богини. Там, где не было боли и страха, расстояний и времени, а где вечно любили мужчина и женщина, без надежды на первенство в схватке.
       Обреченная ненасытно прокручивать смерть, как бегут день и ночь, и сезоны, и поколения, - Клеопатра жалела не этих рабов, а себя. Умирала она без конца, но никогда не рождалась ни звездой, ни любимой. Поднимаясь на небо, каждый раз Клеопатра срывалась у той самой кромки, где те двое сливались и превращались друг в друга.
      
       ++
      
       16 сент:
       Рассказ. Раисе Резник.
      
       Память живет по своим законам и творит, что захочет. Я не сильно на нее полагаюсь, но невольно прислушиваюсь. С ледника мне видны пологий склон, усиженный грязными овцами, и все четыре сезона, ноги в кошках царапают снег, а солнце слепит нестерпимо и быстро сжигает ресницы. Но я мысленно вовсе не здесь, а в парикмахерской на главной площади Иерусалима - название стерлось, а снаружи так же спешат следующие поколения, я вдыхаю запахи питы и слизываю зиру, включаю сигнализацию и слышу отклик машины, поворачиваю ключ зажигания и отчетливо понимаю, что мне ехать нельзя: тело, оторванное от реальности, механически соблюдает все бывшие правила и завезет не туда. Ни дорог таких, ни развязок.
       Мой приятель считает, что жизнь его удалась, ведь он судит по ближнему бою: на его столе чашка дымится, раскатов грома не слышно, у него не то что войны, а пока что нету и голода. Он ловит звоночек трамвая, сосед хлопает дверью и бежит, как всегда, на работу, потом дворник железом скребет по асфальту и сгоняет к люку листву: нужно выключить новости и застыть в своем интерьере. Но упрямая память подключает воображение, ты отмахиваешься, как от пчелы, а она не меняет маршрута и жужжит тебе в ухо. Ты трясешь головой, как собака, но репей застрял в волосах, наконец ты его отлепляешь и бросаешь на спутницу, уворачивающуюся со смехом - заодно от объятий, а чай виновато остыл и подернулся тоненькой пленкой.
       Я не очень-то знаю, куда приклеить воспоминание, ведь я тебя не звала, ровно наоборот: я стою над рекой и слежу, как уносит она наших мертвых и приближает живых, лупит о сваи волной и убегает обратно. Я среди вас - оставаясь на смятой траве: вот же ползет муравей, качается стебель, увеличенный близостью, - петушок-курочка. Но меня уже нет - а они продолжаются. Самое время то ли сделать гимнастику, то ли, может быть, в баню, чтобы почувствовать кожу и вернуться на землю, но листок березы от веника прилипает к окну, и вот уже свежая поросль, танцуя, кружит от верхушки на фоне легкого облачка, пробивает голубизну и порхает от ветки к стволу, а потом тихо ластится под ноги. Я наклоняюсь и срываю под корень рубчатую сыроежку, она крошится в ладонях, но запах ее остается, а я задираю лицо и гляжу, как Баталов, на карусели вершин, представляя разлуку и гибель.
       На меня смотрит рысь. Зрачки ее неподвижны, а фигура напряжена, и мы мгновенье в упор глядим друг на друга, пока я соображаю, что это знак для бушменов, и что овчарка не любит, а что если наоборот, и спиной повернуться нельзя, и что быть выше ростом - а куда тут, ведь рысь давно за мной наблюдает и сгруппировалась на ветке. Я хочу предложить ей грибы и делаю жест, но она меня упреждает, и мне остается застыть, как дети играют в "замри". И тут время берет обратный отсчет, меняется его поступь и влажная пластика, искажается и расстояние, одновременно это я и путник, и зверь, на охоте и для забавы, я - это прошлое в будущем, и я знаю, чем все это кончится. Как растает ледник, чашка чая сорвется с края стола, рога трамвая слетят с проводов и повиснут - это штанговый токоприемник, и во мне его энергетика, мое движенье заклинило, я ни туда - ни сюда, коченею ночью на улице, а снежинки молча летят мне в глаза, и они так теплы и прекрасны в ореоле фонаря где-то в сквере в заброшенном городе. Я кусаю с шарфа сосульки, дробя их зубами, и потихоньку переваливаюсь на скамейку из белых реек - сначала ползут мои варежки, затем шапка с помпоном и расхристанный воротник, и вот уж коленка в шароварах; я уменьшаюсь до размера ребенка, галошка застряла в сугробе, но валенок еще кое-как держится, и мне остается заплакать.
       У нас в Америке океан дотягивается, пока ты отдыхаешь, и до крана дома на кухне, и до грибного дождя, когда бабушка тычет палкой и поднимает травинки - посмотри, какая грибница. Я ее раньше нашла и привела сюда бабушку, чтобы она удивилась и воскликнула, какая удачная осень. Паутина летает, перенося пауков, а мне снова хочется спать, забравшись на руки к папе, но, наверное, у меня папы нет - или я приемный ребенок, меня все не любят, не замечают и бросили. Бабушка трогает лоб, у меня он пылает, и я долго гляжу на огонь в открытой дверце печи, а потом улетаю.
       Может быть, это Болгария. Я на параплане над морем, но меня относит встречным потоком воздуха, светлое дно сначала сменяется темнеющими островами, затем рябь набегает и становится чернильной волной, ветер злится и рвет веревки, в меня тычут пальцами с пляжа, спасатели заметались, но я вспоминаю, как в "Трех толстяках" я летала на связке шаров, поднявшись из торта, и все это мне так знакомо. Тибул где-то рядом, а Просперо уже расколол свои цепи и освободил арестантов, а мне нужно чуть-чуть подождать. Я снижаюсь на горизонт и хочу спрыгнуть на кромку, но он снова отодвигается, мальки убегают в испуге, и я погружаюсь в ту черно-зеленую зыбь, обдающую холодом, за которой кончается время.
       Мне не ясно, как жить, когда в эту секунду пытают ребенка. Старик затихает от голода, и собака, свернувшись, застывает навеки от ран, и солдат бросается в бой, и всё это одновременно. Я разглядываю свои руки, и все линии жизни - мои. Только перенаправить энергию, закачать паруса, сдвинуть снежные тучи в пустыню, напоить заключенного в карцере и прилипшую мелкую ракушку на другой стороне земного шара под микроскопом. Но я уже далеко: это память швыряет, как хочет, туда и обратно, я протягиваю к тебе руки - но оказалось, к себе. Я беру тебя на руки и укачиваю под колыбельную, и на звуки мелодии собирается наша семья под оранжевым абажуром.
       И это уже навсегда.
      
      
       18 сент: Рассказ.
      
       Для чего-то же мы отшлифовывали души болью всю жизнь, срываясь в пропасть и прощаясь навеки, но к утру всегда поднимаясь и не узнавая друг друга.
       У меня была зимняя шапка - на картонном куполе длинный белый баран, я причесывала его перед выходом, запахивала тулуп Снегурочки (дубленок тогда мы не знали), ныряла в жесткие изнутри, негнущиеся рукавицы с таким же долгим ворсом наружу, которыми невозможно было захватить ключ от дома, и выпрыгивала на мороз.
       Там на лестнице под открытым дымящимся небом мы с приятелем целовались, но это не получалось без любви и от холода. Тогда мы смотрели на небо, раздвигая стремительные облака, и находили звезду - она была яркой и розовой, и потому мы решили каждый вечер одновременно ее искать, где бы ни были, и вспоминать друг о друге. Ни о чем больше помнить нам не было, и теперь через десятилетия, лежа где-нибудь у океана под пальмой на раскаленном от жизни песке, если я вижу звезду, каждый раз исполняю желания.
       Нам с ним выдались разные страны: доберешься к самому краю, дрожащей рукой дотянешься до чего-то родного забытого, а тебя уже снова захлестывает, переворачивая волной. Ты израненным носом считаешь ребрышки дна и глотаешь мальков, отставших от стаи, наконец выпрямляешься в рост, и девятый вал хватает тебя целиком и обрушивает с такой силой обратно через границу, что ты бы ослеп и оглох, если знал бы, что это такое.
       Как-то так получилось, что не войти в эту воду, не то что на берег, и наши пути удаляются, жизнь разбивается вдребезги, а по зеркальным осколкам не соберешь этот пазл. Мой любимый эрдель и приятель на четвереньках стоят друг против друга и со смехом перетягивают зубами одну булочку или воблу - уж не знаю, что мы тогда грызли, - все любят друг друга и счастливы, в голове только ветер гоняет по кругу, гитара звенит, бокалы со скатерти катятся, и на одного стукача у нас целых тридцать друзей, мы все будущие знаменитости, и мы все теперь без лица. Но зато стоит это марево.
       Мой веселый приятель еще помнит, что он украинец, и что у него там родители. Он в России собирает гуманитарку для пригнанных пленных, а они все идут, не глядя в глаза, и благодарно кивают, иногда поправляя лоскутья сожженной кожи, закатывая на рукава, но она сползает обратно. У них выколоты глаза и запаяны уши, но как только спускаются сумерки, эти пленные ищут детей, выкликая гортанно их певчие имена, рассчитавшись на первый-второй. И если долго прислушиваться, то из подземелья в ответ раздается нежный прибой, так дети помладше еще не хотят умирать, а постарше - держат их за руки. Мой приятель тогда задирает вверх щетинистый подбородок, разбирая по нотам эту чудесную музыку и пытаясь понять, как проходят сквозь толщу смерти, не отбрасывая теней и не оставляя следа.
       Он гордится искренне тем, что принимает ряды соплеменников на своей кровавой земле, готовит бинты и откусывает от пайка в пользу этих несчастных. И ему на душе хорошо, он восходит к притвору и сыпет жменей подаяние, как недозрелые семечки, а они сочатся ароматом тления и прогорклостью масла. Он делает доброе дело, уступая свою простыню и разглаживая ладонью складку на наволочке в кружевах и батисте. Он готов поделиться последним, он даже не смотрит на женщин и не берет свои сребреники: на душе его чисто, как в пасху, он себя уважает, а колокола забирают регистром все выше, подходя к поднебесью, как ком дыхания к горлу.
       Пленные не озираются, их, как скот, перегнали насильно, и от этого крепость спирта закипает в них постоянством ненависти и мщения, но не к абстрактному фюреру, а к моему приятелю с его розовой звездой, скатившейся на погон. Они, вытащенные из подвалов, как один обглоданный остов, посеревший от жажды и ужаса, перетаптываются вдоль барака, где мужей отстраняют от жен, а детей отнимают от материнской груди, дают новое имя и вселяют в русские семьи.
       На повестке осень с разухабистостью и дождями, никаких больше звезд, и я вижу, как мой приятель начинает соображать и стирает с пальцев сначала засохшую кровь, а потом кольца жизни, как дерево, возвращающееся к истокам. У него проступает лицо, но там застыла гримаса, и я знаю, что он припозднился и теперь остается навеки в крематории заблуждения или в карцере страха. Я слежу, как волна поднимает его над планетой и швыряет в объятия этих нестройных, уставших, случайных героев войны, отжимая от памяти и возвращая на волю. По ней ходят подсолнухи, стукаясь головами, и взорванный аист вслепую находит гнездо, а приятель мой шепчет запекшимся ртом, как молитву, свое последнее слово. Это что-нибудь про Украину, престарелых родителей в хате, потому что река нашей крови не повернется обратно, влекома подспудным течением. И судьба состоялась.
      
      
       24 сент: Рассказ.
      
       Я лежу у кромки прибоя, слушая океан, и вспоминаю, где были твои руки. Наверное, они были везде, но я самих их не помню и восстанавливаю по мелким складкам и бугоркам. По запаху, перебирая навскидку: вот этот тонкий лимонный не то, а табачный - пожалуй, и я смешиваю, как духи, добавляя оттенок пробежавшего облака, но мне мешает песок, забивающий память. Прутик из прошлой жизни колет сдвоенной иголкой - вероятно, сосны, и я пробую на вкус, но пожухлая хвоя отвлекает от ассоциаций, я переключаюсь на волны. Что сказала бы твоя мама - ну и так понятно, что именно, а я снова теряюсь, тушуюсь, мне так хочется спрятаться за тебя, но теперь я даже не знаю, ты был или есть.
       Я встаю и разглядываю свою тень на бархане, в ней чего-то недостает, раньше рядом всегда возвышалась другая, и я вспоминаю, что нас разделяют континенты и семьи. Но доносится запах прибрежной турецкой кофейни - я машинально заправляю в джезву сахар, пару капель холодной воды; крупный помол оседает, воронка темнеет, и я так наполняю твою любимую чашку, чтобы пенка не таяла. Мне не нужно переворачивать горький осадок и гадать на блюдце, что будет: все было.
       Я с трудом вспоминаю домашнее чувство покоя, перемешанного с привычкой. Проверяю твою свежую рубашку, расправляя карман, и складываю джинсы, но ремень из них выпадает и стукает пряжкой об пол, и я слышу, что ты просыпаешься и, не найдя меня, отбрасываешь одеяло, - весь этот список целебных слов обрушивается любовью, я отмахиваюсь, как от пчелы, норовящей ужалить: мне некогда. Ты ревнуешь к фантазии, не замечая серьезного, но я уже далеко: вот мы едем в автобусе, легко прижавшись друг к другу, и мне кажется, что дорога не кончится, у нас жизнь впереди, луна прыгает рядом и заглядывает в окно.
       Изо всех сил я пытаюсь вспомнить твои глаза, в которых отражалась миллион раз, как будто звезда, и зрачки расширяются - но я не знаю их цвета. Твой голос переливается от мягкого, как бархатцы в поле, до звенящего колокольчика, но срывается вместе со стеблем, и я шарю в траве, не узнавая наощупь. Я кричу тебе и слышу эхо, я ищу тебя за каждым стволом на опушке, но ты всегда удаляешься и не даешься мне в руки, перевозбуждаясь, взрослея и сразу серьезнея. В ужасе понимая, что тебя больше нет, я разламываю горизонт, свиваю реку в кольцо, я разбрасываю мешающие облака и заглядываю в поднебесье, но порыв урагана возвращает меня в никуда, и я все начинаю с начала.
       Мне видно сверху, как теперь ты преодолеваешь таежные заросли, рассекая макушки деревьев, как грызет тебя мошкара, но потом ты проваливаешься по плечи в пустыню, и тебя выносит верблюд, упав на колени, и вот уже лед на вершине обрушивается слоями, и тебя накрывает лавина, - ты все идешь мне навстречу по той ленте дороги, что торопится перед автобусом, освещенная слабыми фарами. На мгновенье ты видишь меня, но поворот забирает так круто, что опять нас разбрасывает по сторонам. Как во сне, пытаюсь я крикнуть и предупредить, но вместо хрипа во мне живет только взгляд, занавешенный ночью.
       Все это буднично называли когда-то разводом, я верчу в руках не то что бы справку, а письма, и уже знаю, что ты не успеешь до наших диабета, инсульта, инфаркта, ты так и будешь стоять в стороне и голосовать на обочине, не приближаясь, такой же прозрачный, как тень, неотрывный и верный. Жизнь прошла не напрасно: у нее есть послевкусье. Песок у края прибоя, змейка пены, твои нежные, изглоданные временем руки, впрочем, это все больше не главное.
      
      
       25 сент, миниатюрка: Катюша.
      
       День начался так удачно! Пока я стригла своего очень бывшего 80-летнего голландца, дочка перестилала ему постель после ночевки любовницы и выудила помаду и градусник. Помойку мы выбросили, а потом нашли под подушкой мои домашние тапочки. Любовнице мы благодарны: она русская шизофреничка, лишенная родительских прав за кражу своего же ребенка, искусствовед-клептоманка, и нас в этом компоте волнует, чтоб воровала по мелочи, - а остальное неважно. Ей давно стукнул полтинник, за нелегальную сдачу квартиры ее лишили жилья, но это еще до ребенка, и она раз в неделю столовается в бесплатной кормушке. Туда с заднего хода подкатывают мерседесы, голландец наш между ними; еду таскают коробками, и нам тоже бы перепадало, но мы на диете.
       Короче, умею я многое, но меня всегда восхищают одаренные в других областях. Я заглядываю им в рот и ведусь, как собачка: как так у них получается?! Например, считать эти евро. Любое двузначное число для меня уже неподъемно, и хотя в уме до сих пор складываю я проворно, но все никак не пойму, чем занимались мы с репетиторшей в Питере, которой мама исправно платила свои жирные три рубля за мое просвещение. Эта интеллигентная математичка ютилась в узкой комнатке в коммуналке на Невском, и я в трюмо наблюдала, как пакует она чемодан в надежде уехать и как кормит голодную дочку, такую же школьницу. Потом у меня был историк за Казанским собором - замечательный, умный, тогда мне казалось - старик. Он сразу же раскусил мою обреченную необучаемость и рисовал на салфетке наглядно глиняные горшочки Древнего Рима, с зерном, и другие папирусы, чтоб экзамен стал мне доступней. Он советовал представлять, и я именно это и делала: в Пифагоровых штанах меня занимал их покрой, но уж точно не содержимое, словом, с тех пор я глубоко уважаю чужие профессии.
       Выходя из парадной, я закидывала пустую голову и ловила снежинки, хотя есть снег запрещали, а потом возвращалась на Невский, где в морозном пару стояла тележка мороженщицы. Если было градусов двадцать, то продавщица в пуховом сером платке, на спине завязанном накрест, переминалась с валенка на валенок и грела руки под белым фартуком. Она весело спрашивала, брикет мне или эскимо, резво стягивала рукавицу в сосульках и подавала стаканчик. До сих пор не пойму, почему для нас было нормой грызть свое крем-брюле, от которого сводило зубы от боли, а варежкой тереть обмороженный нос, побелевший и отпадавший в литературных традициях моей культурной столицы.
       От метро Канал Грибоедова поднимался спасительный пар, асфальт все больше синел при приближении, выливаясь в чернильные лужи, и прохожие прыгали на одной ножке, проклиная зиму и дворников.
       Слегка подранив ножницами голландца, я продолжала свой путь, срезая мысленно через дворы и опять возвращаясь, как преступник на старое место: у меня было время, можно было шататься - от старой Книжной лавки до новой, и вообще это время текло в обратную сторону. Его некуда было девать, от него закрывались, но оно заполняло все щели, обед все никак не наступал, а уже день позади, и я отлично умела растягивать сутки. Но изредка воздушный шарик вдруг вырывался из губ, зигзагами взвивался под потолок и меня больше не слушался.
       Я запрыгивала на подножку автобуса, стараясь не поскользнуться на снежном крошеве, пробивала билетик в компостере, и вот уже рядом сидит симпатичный солдатик, продышавший кружок на окошке. У нас утром темно, и я вижу в стекле его взгляд: он призывник, и его перебросят на фронт, а он хочет сразу всего - славы, к маме, домой и немножко мороженого. Я прячу свое в рукаве и замечаю, что солдатик с утра уже пьян, и автобус наполнен такими же: впереди орут песни - "отслужу как надо и вернусь", перехлестывающую в "Катюшу", - и я вспоминаю, как пела одна девушка Катя с "Азова", и соседа-призывника рвет от спирта и страха в проход на кирзовые сапоги. Тут я заезжаю машинкой на затылок голландца, перепутав насадки. Но он сзади не видит, а проститутка не скажет.
      
      
       25 сент., миниатюрка. О.Б.
      
       Один мальчик учился летать. Но дома у него это не получалось: его кот был железным, а не настоящим, и все время магнитил к земле.
       Тогда мальчик протопал все горы, развел руками все тучи и выжал дожди, стер сапоги и уже перешел на подошвы. Он сидел на поле ромашек и залечивал раны, а крылья так сильно прилипли к спине, и перья свалялись, что мальчик совсем разучился смеяться. Жизнь без него проходила и не останавливалась, ей с ним было неинтересно.
       Но однажды ему улыбнулась случайная женщина. Она обняла его крылья и показала вершину, за которой всегда открывалась другая, повыше. Мальчик вырос и перепрыгивал с ледника на лавину, легко скользил по откосу и, казалось, вот-вот оторвется.
       Но потом между ними случилась война. А должна была быть любовь. Иногда доставал он из-под снега ромашку, но та казалась искусственной, и тогда мальчик вернулся на землю к коту. Он пытался рассказывать о горных орлах и летучих мышах, что как молнии хлещут по склонам, и о том, что там водятся ангелы и ласкают его оперенье, но кот забрался на пьедестал и замурлыкал во сне.
       Война была временной, а жизнь - вечной, но она не имела смысла без любви и полета. Мальчик дорос до небес и спустился на землю, он шел через дождь и глядел себе под ноги, он искал себя в отражении.
       По реке внизу плыло перышко. Его можно было поднять, но оно впечаталось в память.
      
      
       28 сент. Рассказ.
      
       Такая штука - писательство. Ранним утром потягиваешься: еще можно поспать, выходной, да и ночи-то не было. И вот тут подступает, как тошнота у беременной, и как собачка вытряхивает хозяина в тапочки и тянет за поводок: ну-ка вперед за работу. Это даже не графомания, - чувство ответственности: без парашюта, пошел - первый, второй! И ты дальше не знаешь, а только покорно фиксируешь, сравнивая облака и приближение, как сквозь лупу, того знакомого мира, что мы навсегда потеряли.
       Не помню, как ты впервые меня поцеловал. Даже не факт, что меня. Это было вообще невозможно. По-отечески, да. Где-то у Летнего сада?..
       Наш с подружкой учитель недавно пытался покончить с собой, история там была смутная: он запал, как стареющий - нам казалось, конечно, что уже древний - мужчина, актерски бодрясь, молодясь так потешно и глупо, и она в четырнадцать лет соблазняла его на даче. Они ездили туда на электричке - должно быть, кататься на лыжах, он же был призван учить, вряд ли зная, что мама подружки каждый вечер принимает все новых гостей, они напиваются вусмерть на родительской грязной кровати, а потом все друг друга имеют. Вытирая сухие детские слезы, она рассказывает мне это каждый четверг в нашей студии, где подцепила учителя, - не по любви, а чтобы нащупать границу. У подружки были широкие женские бедра, полное отсутствие груди и в общем-то совести, стертая пубертатом и страшненькая физиономия, и мужчины принюхивались, перетаптывались и валились за ней штабелями. Она строила легкие планы и все время тихонько смеялась, чтобы в памяти выдавить на день все, что творили родители в старом зале ее коммуналки с лепниной, клопами и солнечным пыльным лучом. Там рядом бродил Достоевский; учителя скоро уволили и вернули в семью, а подружка вышла на трассу в том смысле, как всем предначертано.
       Мне казалось, что все это было недавно: и мой добрый, высокопоставленный папа гулял тоже так, что свистело в ушах. Я понятия не имела ни о партийной, ни о воровской романтике, но перед сном представляла то врача из "Цветов запоздалых", навсегда возненавидев за ложь и Чехова, и Тургенева, то реального гопника с лестницы, не дававшего мне проходу, защищая от прочих. Почти все родители сверстников были в прочном разводе, и я тоже уже попробовала обольстить нелюбимого, отчаялась "навсегда" и ни на что не надеялась.
       Мы тлели в мире, крепко удобренным Брежневым и нежильцами-последователями: с одной стороны он эфемерно качался, но с базиса был неприступен. Если ты помнишь, как после дождя из навоза ползут на поверхность прекрасные твари в небесном убранстве хитина - жуки, пробиваясь сквозь пар и остья соломы, - так и нас держало разве что жизнелюбие. Как мы не ссыпАлись с вершины?!
       Словом, вечером в этом кошмаре приходил ко мне мысленно врач - не совсем психиатр, пока без шприцов и пилюль, но и не священник, да и не генсек, уголовник такой в виде ангела и рассказывал сказки. Он был учителем жизни, но ничего неприличного, - даже скорей утешителем. Он клал руку на лоб мне, как няня, а однажды напился, как папа, и тут я вдруг обнаружила, что отец мой веселый и добрый: он только пришел от любовницы. Мой мир в первый раз покачнулся: я-то знала бьющую руку отца с зажатым солдатским ремнем, в чаще леса, подальше от зрителей, но папа об этом не помнил.
       Что б мы ни делали, нас всегда потом сносит в детство. На полянку с коричневой от жары земляникой. От нее - в аптеку, где в бумажном пакете продавали сухую малину от кашля, а там и ментолки для сердца, и мы их ели горстями, не очень-то зная, с какой стороны оно, сердце. Тогда не было шоколада, но плитку гематогена из запекшейся бычьей крови - верх цинизма и ужаса - предлагали детям на сдачу. Я его даже не пробовала, но вскоре заметила, что задерживаю дыханье в трамвае: жду следующую остановку. Тогда двери расхлопываются, я наберу кислород, за который так борется мама, и Еду, как под водой. Во мне поднимался кошмар коммуналок и концлагерей: я отстаивала свое право на личную жизнь и территорию, а мне предлагали эрзац и общественную уборную на шесть очков.
       Разбиралась с трамваем я долго, инстинктивно поняв, что фобии преодолевают через не могу. Страх самолетов и лифтов, - впрочем, это меня миновало. Но в том же вагоне я себя отучала и лгать, совершенно не различая снов и фантазий и вообще не догадываясь, что люди врут и играют.
       В общем, как-то ты меня поцеловал, ведь поженились же мы и жили потом в разных странах, провожая друзей и врагов. Я с тобой почти не знакома и плохо теперь представляю, ты еще есть или нет, - ведь человек живет каждую секунду, и когда ему предлагают заменить это на "раз в пару десятилетий", то теряются ориентиры. И любая скульптура в Летнем саду давно реальней, чем мы: ее так же кутают на зиму и прячут в гробы, и они стоймя представляют иностранцам наш город, - но и он уплывает все дальше. Очертания стерлись, суть размыта Невой, но где-то там бродят тени, - я перенаправляю энергию творчества и любви: не боюсь, не прошу, не надеюсь.
      
      
      
       6 окт:
      
       Мой мальчик лежал крепко связанный. Семьей, границами, словом, - он уже не вдавался в градацию, а только следил, чтобы слюна, подступавшая к горлу, не слишком мешала дышать: голова была почти что закинута, подушка выпала на пол, и он старался не шелохнуться до прихода медперсонала.
       Он пытался сосредоточиться, но мысль витала по кругу, возвращаясь к себе, и тогда он гнал ее прочь и слабо радовался, что это хотя бы возможно, а вот муху согнать он не мог. Он следил за кружением: эта муха никак не кончалась, не позволяя увидеть свою изумрудную спинку; то примериваясь и планируя, то гудя и взмывая, она теперь была жизнью, перебирала восторженными пуантами - мол, как же я рада, приятель! - а потом внезапно срывалась по своим навозным делам, или просто одолевал его сон, где мысль снова толклась без ответа.
       В полудреме играл он со мной, прячась за стволами розовых, свежеободранных сосен в тени заходящих лучей; перебегал по опушке, я терялась и не находила, мне было страшно одной. Я звала его и успокаивалась: какая разница, кто ты, если я не знаю, кто я? Мой игрок примерял аватарки, менялся лицом и ролями, и там все становилось неважным. Кроме той личной привязи, вбитого в свежий дерн колышка, от которого цепь разматывалась ровно настолько, чтобы рвануться обратно.
       Я не знала, откуда в нас рабство, и почему мы не можем стряхнуть эти вериги, утопая все глубже в чужих обязательствах, женских истериках, маминых окриках. Пригибаясь под отцовским ремнем и, не выдержав, все же отдергивая растопыренные детские пальцы под указкой учителя года. Мы общались через стекло, приложившись губами и знаками определяя реальность, но звонок возвращал нас в тюрьму, по нам звонил колокол, и медсестра открывала бедром непослушную дверь, неся на подносе укольчик.
       Жизнь утекала сначала в полоску внизу, огибая бахилы, оглядывалась, робко всхлипывая, а потом набрала обороты и метнулась вверх за косяк, протаранила коридор и опрокинула столик. Потом ей стало тесно, она развернулась вовсю и понеслась, как беременная, неся все свое впереди и сама удивляясь, как налились кулаки, покраснели веснушки, как задергался голос, и она стала певчей и звонкой. Где-то там на земле подпрыгивала ее тень, по-собачьи скуля и скребясь. Жизнь туда не смотрела, но помнила, - а ее уже ждали, чтобы было ей с кем посмеяться. Ее шепот сорвался на крик, ощутил свое вечное эхо и засиял в поднебесье.
      
      
      
      
      
       9 окт: рассказ. Победа.
       Ольге Падалко.
      
       Мы сидели после войны и не вспоминали. Обходили главную тему, как в доме повешенного. Как назло, постоянно срываясь на оговорки - то имя всплывет, то луна, выползет хлястик, ассоциировалось все только с прошедшим. Застрявшим в нас намертво, а мы тянулись к живым.
       Задним числом все кажется просто и ясно, и нас больше всего волновало, почему мы не поняли сразу. Напоминало болезнь: в ней увязаешь все глубже, различая сначала таблетки, шприцы и припарки, потом глухо слыша слова - вот врач отвечает родным односложно и тихо, а они лебезят перед будущим, заискивают перед диагнозом, в их глазах мерцает надежда, но тебе уже безразличны их чувства и силуэты. Завтра все снивелирует бегущая мимо реальность. Родные привыкнут, смирятся и по-деловому сосредоточатся на необходимом. Апельсины сначала исчезнут в недрах тумбочки, но вскоре переместятся в другие палаты, а ты напоследок уловишь их оранжевый пористый стук, затихающий под кроватью. А медсестры, зажравшиеся шоколадом, с навсегда оттопыренными карманами все равно будут шмыгать, не оборачиваясь и будто не замечая, что ты еще существуешь.
       Но нет, мы не будет о грустном: война в нас пробудила такую тягу к жизни и радость, о которых мы не подозревали, пока двигались машинально под грузом стыда и кошмара. Мы, конечно, легко представляли, что где-то сейчас светит солнце, накатывает прибой, выгребая цветные осколки из бежевой гальки, и что чайки орут израненными голосами, ананасный сок не отстирывается и склеил пальцы, которыми мы обнимаем... Тут воспоминанье кончалось, поскольку у всех остались на фронте и друзья, и родные.
       Мы, оглядываясь друг на дружку, вылезали из хаки и черных платков, возрождаясь почти принудительно. Мы теперь могли слышать музыку, обреченные вздрагивать десятилетия при неожиданном стуке, ненавидя салют, пугаясь громкого окрика. А кто был там поближе, избегал открытых пространств и на улице жался по стенке. Но зато, как всегда после войн, возвращалась к нам женственность, каблучки, бигуди и герань на окне. По привычке мы слушали новости, но теперь уже равнодушно. И, встречая соседку, в нитку поджавшую губы, мы не делали вид, что не узнали друг друга, а сквозь силу могли поздороваться и о том о сем, о погоде...
       Мы давно знали цену друг другу: что на всех не хватает продуктов, и что сдаст тебя каждый, и что можно рассчитывать исключительно на себя и на парня на передовой, и что зависть - прогресс, а та тварь не жалела своих, и что этот не сдался, но выжил, и перчатки его не от холода, и что кашляет он - от пакета.
       Мы уже, замечая свое отражение в зеркале, не совсем отводили глаза, но приглядывались с любопытством: как же так, неужели и я?.. Но когда на завалинке мы сидели и лузгали семечки, сплевывая в кулак, то каждая знала о той мысли, что бежала, как разряд по проволоке в пыточной и упиралась в ботинок, - наконец в продаже есть подсолнечное масло, а консервы я снова пополнила, и осталась пара друзей, проверенных и настоящих, а это мой камертон.
       Мы уже выходили из оторопи, когда звали нас дети, и все это вместе называлось Победа, хотя для страны - поражение. Ничего, мы научимся жить. И смеяться, не озираясь. У нас не было прошлого, оно сгорело в пожаре.
       Но зато теперь было будущее.
      
      
       10 окт.:
       ++ А.
      
       Два одиночества не пересекаются по прямой.
       Их извивы обледенели и гениталий
       не касаются там, где произносится - мой, -
       значит, ничей. А просто к себе домой
       отлетел, как душа, и только его видали.
      
       Дом этот самосожжения избежал,
       он виртуален, как прошлое с недосыпа.
       Он так велик был, казалось. А после жал,
       и как в могиле в нем было тепло и сыро.
      
       Я узнаю тебя по речи родной
       и по ужимкам, когда на свободу шею
       тянешь, как будто нам мало, - еще по одной,
       и чтоб не чокаясь горлышком со страной,
       что отплывала, трезвея и хорошея.
      
       На расстоянии серы не только кошки,
       но и дела твои чудные, боже правый,
       Ты заглянул бы сверху в свои окошки,
       Ты поперхнулся бы что ли моей державой.
      
       Мы там наощупь, ползком и по скользкой памяти,
       мы по колени в небе уже, а все же
       больно нам порознь, и сколько еще нам падать
       и возвращаться, чтоб тени свои порадовать,
       - нет, не признали. Чужие уже. Не божьи.
      
      
       ++
      
       Жизнь распалась, как фейерверк, на войну и мир.
       С самим собой, перед зеркалом, в одиночку.
       И уж точно не с тем, кто тебе был мил.
       У него-то в клетке кавычки, кресты и точки.
      
       Разбудила мама - в ясли пора, гуськом.
       Завяжи шнурок, еще пригодится навык.
      
       А уж глянешь - снова смеркается, косяком
       Отлетают наши, заваливаются набок.
      
       Им ослабишь петлю - оказалось, она твоя.
       Перелетная жизнь транзитом спешит, ей некогда
       Оглянуться, проститься, возьми ты меня, вот я!
       Перевернуто навзничь небо.
      
      
      
       11 окт:
       Походная-отвальная.
      
       Килограмм сала с собой на тот свет.
       Обменянный на дрова самой любящей мамой,
       я спешу туда, где выхода нет,
       и глотаю новости из Телеграма
      
       со слезами. Сало течет с дождем,
       я подсчитываю мысленно и на бумажке,
       сколько получат они, вождем
       надутые, и жду отмашки
      
       ползти, автомат роняя в траву
       ржавую, как железо, а кровь моя
       так ярко горит и болит наяву
       там, куда лезу, и где похоронена
      
       наша пехота зэков, рабов,
      
       и последняя мысль моя, мама,
       что на всех, говорят, не хватит гробов,
       не встречай меня зря, а что был таков,
       ты узнаешь из Телеграма.
      
       2
      
       Раб измеряется в рыбах, сале,
       в гробах, накреняющих самолет,
       в жизни транзитной, как на вокзале,
       в пуле, пущенной в рот,
      
       когда отверзается слово промямлить -
       как бездна в воронке в лесу,
       куда я, моя любимая мама,
       посмертно себя принесу.
      
       3
      
       Я еще не успел изнасиловать эту девочку,
       холодильник украсть, расстрелять в подвале старуху,
       у меня и в карманах-то так, всего-то по мелочи,
       больше страха, чем жизни, и такая непруха -
      
       меня ранило первой, а второй добило, осколком
       разрывало меня, я на ветках висел серпантином
       тех дорог неразвязанных, что не скажет теперь и под током,
       кто писал эту книгу судьбы, как плохую картину.
      
       4
      
       Батяня сказал, что мы сварим кашу, он вывезет,
       как кривая, а ту, что с косой, обменяем на девку.
       Я в воронке лежу и почему-то не вылезу,
       и за мной не приходят, а бабочки-однодневки
      
       надо мной с любопытством порхают, и каждую мелочь
       я теперь различаю под увеличеньем и помню,
       когда заполночь. Сволочь батяня, а я не умею,
       ни стрелять, ни заснуть голодным-холодным и в поле.
      
       Я все думаю, постепенно околевая,
       как там рыба на вкус, что за меня дали матери,
       и как Шарик вертится на цепи и подвывает,
       поджидая меня, и как был я к нему невнимателен.
      
       5
      
       Бой затихает вдали, вечернее зарево
       освещает меня, лежащего и беспомощного.
       Просто бросили псам. Да хотя бы взяли бы,
       что в карманах, на батарейке солнечной
      
       фонарик, адрес мамы и той подружки
       что громче всех кричала на пьяных проводах -
       я тобой горжусь, ну а нет - придет, послушай,
       медаль посмертно. Смотри, и дыши там ровно,
      
       ты наш герой, закатим тебе поминки,
       я не оставлю маму твою, не думай,
       и не отдам тебя Нинке, а ты ботинки
       присмотри мне новые, на картинке
       были такие, и куртку, чтоб мне не дуло.
      
       Ничего девчонка, могли бы съехаться,
       но не успел я, дурак, все рвался в драку,
       а нужно было хватать, что лежит, для смеха
       пристрелив хозяина, как ту его собаку.
      
      
       13 окт:
       ++
      
       Лежишь. Баш на баш хотя бы, -
       мы их, они нас, малыш.
       Нет щей, но хлебай лаптями.
       В грязи не проскочит мышь.
      
       Затвор передерну ржавый,
       от страха гимн запою
       шепотом: за державу
       мы тихо ползем в строю.
      
       ++
      
       Плен - это отдых от ужаса и диет,
       когда ты от смерти в смерть окунешься лицом,
       которое стерлось так, что его нет,
       но ты еще человек без особых примет
       и можешь себя окликнуть перед концом.
      
       Плен - это мамино фото в нагрудном чем-то,
       где было сердце - звенело и улыбалось,
       это победа над рабством, и там зачетно,
       но доползешь ли до жизни самую малость,
      
       Что между прошлым тобой - слугой кровавым,
       что унижал и пытал, взрывал и метил,
       и тем, кто умер за фюрера и державу,
       но еще может воскреснуть, как снег и ветер.
      
       ++
      
       Серп луны срезает поле,
       и на бреющем полете
       я стекаю из неволи,
       не из крови и из плоти,
      
       вниз лечу - но подымаюсь,
       я кричу полегшей роте,
       что еще осталось малость
       продержаться, и что вроде
      
       мы на правильной развязке,
       вот он, враг, и вот он, плен,
       и вот там с тобой, как в сказке,
       мы поднимемся с колен.
      
       ++
      
       Враг в лицо оказался таким же,
       как мое отражение в луже.
       Я к нему наклоняюсь ниже,
       мы уже с ним почти что дружим.
      
       Эй, вставай, я бы в плен к вам сдался,
       где старшой, покажи дорогу.
       А он мимо смотрит: мол, дальше.
       Прямо к черту, направо к богу.
      
       ++
      
       Я умер ни за что и не воскрес.
       И надо мной волнами ходит лес,
       меня утюжат и скрежещут гусеницы.
      
       Я знаю все, и мне наперерез
       встает мой бог, а говорили - бес,
       а он один для всех, и это сбудется.
      
       ++
      
       Когда умираешь, то не успеешь глаза
       закрыть, если есть они, но оказалось - нет.
       Я лез вперед и матом орал, что за,
       и что за родину, а не за тридцать монет.
      
       Мать примеряла, чей перетянет вес.
       Дети скулили, программа у них не грузится.
       В самую гущу я первым тогда полез,
       на амбразуру грудью, а там под гусеницу.
      
       И я лежу теперь, думая, - время есть,
       вечность теперь у меня никогда не смеркнется, -
       денег не выдадут, мама получит весть.
       Но что вы знаете, знаете что о смерти?
      
      
       ++
      
       За брата Кольку я шагнул вперед.
       Его убили на неделю раньше.
       Не мог я слышать ночью, как орет
       мой кореш, в яме той обезображен.
      
       Я сам решил, и мне военкомат
       доверил, и старшой меня похлопал
       сам по плечу, в пример поставив: брат
       всего дороже - и вперед в окопы.
      
       В моей реке не тонут времена.
       В моей руке такие письмена -
       и линий жизни там еще несчетно.
      
       А мне была всего одна дана,
       ее я выпил из горлА до дна
       бессмысленно, без цели, без почета.
      
      
      
       ++
      
       Я все думаю, лучше
       без руки, ноги или глаз?
       Так и сяк примеряюсь,
       повязку прикину, подпрыгну.
       Ну-ка слазь, - и кривая
       отступит. Авось и мы, Вась,
       возвернемся. Да только
       в дыму непроглядном не видно.
      
       Как там баба моя?
       Не успела остыть без меня?
       За три дня это вряд ли,
       а Кольке хватило и этого.
       С того свету звонит
       по ночам ей, бессмертье кляня.
      
       - Говорит он, что нету его.
      
       ++
      
       Военком, зелена муха,
       Выдал на поправку духа,
       Анекдотом угостил.
       Мы автобусом в угаре
       Допевали на гитаре,
       Набираясь к битве сил.
      
       Я простил едрену Машку,
       Ей на память рвал рубашку -
       Вот вернусь и отлюблю.
       А она все мажет слезы,
       Что не хватит мне наркозу,
       Жизнь вояки - по рублю.
      
       Заработаю, нагряну,
       Обниму ее, шалаву,
       Заимею все права.
       Ах ты Машка-растеряшка!
       Вход налево, выход справа.
       Что ж ты черным убрала
      
       Это зеркало кривое,
       Что ты сделала со мною?
       Корку с рюмки убери,
       И не я там на портрете,
       Это ты одна в ответе,
       Жжешь, как пуля, изнутри.
      
       ++
      
       Я, как крыса, мечусь по корме,
       то ли в воду мне, то ли на грудь
       командира, но в этой войне
       перемелется все как-нибудь.
      
       Я стреляю зерно у своих,
       а чужие возьмут меня в плен,
       и окажется, что на двоих
       повезло нам и будет обмен.
      
       Цинка всяко не хватит мне, брат,
       и я носом не вышел, но чуй
       говорит мне, что если б назад
       отмотать, то и мне по плечу
      
       присосаться клычками, кадык
       раскуячить тому пахану.
       Но я трус. Если бы да кабы.
       Принимайте в наследство вину.
      
      
       14 окт: (Частушки народные).
      
       У меня тебе повестка,
       Ты не выйдешь из подъезда.
       И налево, и направо
       На тебя идет облава.
      
       Мобики, как бобики,
       Не влезают в гробики.
      
       Я на фюрера запала,
       На святую лысину.
       Я сама продам папаню,
       Раз ему предписано.
      
       (припев:
       Мобики, как бобики,
       Не влезают в гробики.)
      
       Я обмененный на рыбу,
       На дрова сосновые,
       В гроб не влезу, а на дыбу
       Сам бегу по новой я.
      
       (припев)
      
       Мы с ребятами на танк
       Залезали-прыгали.
       Кто вернется из атак,
       Тот один и с прибылью.
      
       (припев)
      
       Я российский патриот,
       Я помру за путьку.
       Не стреляйте мне живот,
       А сюда, под грудью!
      
       (припев)
      
       Как мы будем на суку
       Путина подвешивать,
       Так развеем всю тоску,
       Сука, черта лешего.
      
       (припев)
      
       Набухаюсь на всю жизнь -
       У последней точки.
       Военком сказал - держись
       За прицел на кочке.
      
       (припев)
      
       Для чего я был рабом
       У папаши с мамой?
       Пропахал разбитым лбом
       До посмертной ямы.
      
       Мобики! Как бобики,
       Не влезайте в гробики.
      
      
      
      
      
      
       (Ниже идет рассказ из миниатюр, это все одна вещь!).
      
      
       (15 окт: Рассказ). Притча.
      
       Путин приехал к Зеленскому и говорит: ну а что мне делать, за мной свора "ату" кричит. Я старый-больной, ты вчера видел по телику, как я хромал и физиономией дергался, а сегодня наркотик вкололи - и я по прямой, как король. Научи меня напоследок, открой истину: почему жена тебя любит - а у моей всё от страха заклинивает, того и гляди в ней останусь. Куда ни глянь, от меня ждут деньги и силу. А ты носом клюешь, не спал сколько месяцев, но тебя и народ пожалеет, и мир тобой восхитится. Что делать мне, тоже в комики?.. Или в евреи?
       Пришел Галкин, с Зеленским обнялся и говорит: Владимир Владимирыч, перед нами три мира. Ты - это прошлое, Володя - творит настоящее, а я в будущее заглядываю, и тебя там не вижу. Одна тень в костюме, и тот вышел из моды. Наши дети нами гордятся, а твои снова нищие, фамилии поменяли и глаза на людей не подымут. Проклял ты род свой до седьмого колена. Не только дети с наложницами, но и твои россияне навсегда теперь стали бездомными: внутри сами тюрьму возвели и забором загородились, а снаружи какой русский признается...
       Сложил Путин губки уточкой, на весь свет обижен, а тьмы еще больше боится. Сладко было ему двигать пешки по своей траектории, но Шойгу он повесил, друзей своих разбазарил, а Сечин за сердце держится и в ворота не пролезает. Говорить разучился, мычит. Машет руками: мол, отходит ковчег, остался последний билетик. Я по весу не попадаю, но тебя, мой хозяин, устрою.
       Споткнулся Путин, летит мимо облака, а Галкин с Зеленским ему вслед смеются. Перед ними лежит Украина великая, и ни конца ей ни краю, а птица Феникс глазами и крыльями хлопает. Сколько места ей! Всё - Украина.
       ................
       Ползет парень в военкомат. Его прочь гонят: куда ты, пьяный и тощий, мы норму выполнили, еще попадет за тебя, оправдывайся потом. Вали домой да проспись.
       Ну делать нечего, дотащился он как-то до дому, жена повздыхала: говорила тебе, нужно раньше, хоть бы дров за тебя получили, а повезет - так и пенсию! Всё ты вечно опаздываешь, сгубила я свою молодость, непутевый ты, даже армии не пригодился.
       Утром парень слегка протрезвел, глядь - вещмешок так в ногах и валяется, зря что ли мать собирала? Как теперь в глаза ей смотреть?
       Схватил парень бумажки, что годен, медальку спортивную снял со стены вместе с ленточкой: авось он теперь пригодится!
       Бежит до автобуса, а там водки на всех не хватает, уж двери захлопнули, а что стучит он в окно - солдаты только отмахиваются. Сел парень в лужу, слезу по щекам растирает. Так и остался жить с комплексом.
       .............
       Сидят три товарища. Зимой в лесу, на земле без палатки, на костерок свой поглядывают. И зашел у них спор, почему Запад хуже России. Порешили, еще нужно выпить, а потом бы поспать - авось свалится таблица Менделеева, просветит во сне. Только как же тут лечь, когда трава льдом покрывается.
       Стали они дальше спорить: что лучше - в бою ослепнуть, оглохнуть или конечности потерять. Ну оглохнешь ты всяко, контузия, и получается у них на троих, что иногда помереть будет лучше, как-то гуманней, пожалуй.
       А тут пришел командир, говорит - готовиться к бою. Самый сон как раз, невезуха.
       .............
       Солдат подбоченился и говорит: а моя собрала меня, мой рюкзак удобней баула! Тут все подсели и слушают: скоро самим пригодится. Первое дело - аптечка. Жгуты, бинт, бандаж... Недоросток солдата перебивает: ну ты батя загнул, бандаж у нас только беременным, и то в городе кончился. И пластырь. И гель от ожогов.
       Солдат подумал немного и говорит: ну ладно, в деревне плевали, а еще лучше мочой, гель-то мне не отпустили, - ну и спирт вместо обезболивающего, как еще при Толстом, Андрея Болконского проходили же в школе, пенициллина же не было.
       Кто-то умный добавил: а ты мох приложи, от него гнить перестанет. Надо было потренироваться бинты ножом резать, ножниц тоже всем не хватило. Перед нами ребята забрали.
       Ну тут вспомнили подорожник, да теперь дело к зиме, из-подо льда-то не выкопать. Солдат приосанился и дальше хвастает: детям дома есть нечего, да жена такая хорошая, и заначку из печки достала, и последнее наскребла, - мол, герою важней. А уж дети так вырастут.
       - А сколько их у тебя? - спросил мужик в ватнике и ушанке.
       - Да у меня пятеро, но я за родину ничего не жалею, утром первый в военкомате.
       Поболтали еще за термобелье, за зимние берцы, резиновые сапоги, но тут солдат поутих, ботинки на нем прохудились. Балаклава досталась от брата, - тот неделю назад грузом двести вернулся, забыл дома повязку. - Повезло, конечно, солдату. И дождевик нашли, и спальник ему подыскали. Все соседи старались к отвальной.
       И тут вспомнил солдат, что носки шерстяные забыл. А возвращаться нельзя, плохая примета. Он-то думал, что хуже бывает.
       .................
       Идет мужик от любовницы. А сам думает, как жене тампон показать. Не простой тампон, золотой: в бою рану заткнуть, как им в военкомате советовали. А еще им сказали, что жгуты в аптеке закончились, но колготки капроновые тоже очень сгодятся.
       Вот идет солдат, из кармана чулок волочится, и к войне он готов. Только главное не напиться, а то все свое растеряет.
       ..............
       Глядит Павлик на отца. А сам уроки делает, но задачка не получается. Помочь отец отказался, футбол по телику скоро. А Павлика выгонят спать. Да еще подзатыльник дадут, если задачку не сделает.
       И вот думает Павлик, а чего это отец его дома. На работу не ходит, все штаны просидел. У Кольки папашу забрали, уже грузом двести вернулся, Кольке можно завидовать. Его папаша герой, а мой только в телик уставится.
       Послюнявил Павлик цветной карандаш, и рука сама повела: Гражданин военком, мой отец все равно просто так дома бездельничает, зарплату домой не приносит. Только мамке мешает. Заберите его защищать нашу родину. Вот его телефон и фамилия.
       А задачку Павлик спишет на переменке у Кольки, - тот же сын героя, отличник.
       .................
       Сидит Илон Маск и думает: никто его не похвалит, пора уже выпендриться, напомнить, какой он хороший. Без него война никуда. Он и правда был добрый, а не только богатый, да закормили Илона бадами - витаминами да пищевыми добавками, и одна извилина у него вперед другой побежала, как тараканы на олимпиаде, - кто первый. А приз никому не достанется: остальные в мире все бедные, им же столько не сосчитать, сколько стоят старлинки.
       Плохо однако быть Маском. То под судом, то из космоса смотришь, как там боги дерутся. Правда, можно свет выключить. Но тогда ведь недолго споткнуться. И так хочется вырасти, а все равно ты не бог, - хорошо еще, не придурок. Жалко Илона, по голове бы погладить, да не дотянуться. Никому он не нужен, а только оружию. Оно бряцает, спать не дает. Все мерещится бомба.
       Ничего, засыпай. Я посижу, подежурю.
       ................
       Мужик лежал - а ему всё казалось, бежал. Но нет, он уткнулся плечом в автомат и все ждал, когда о нем позабудут. Потом будет ночь, и если он тут не примерзнет через бушлат к еще чавкающему болоту, то надежда есть выжить. Тогда будет плен, и он столько раз представлял себе это счастье, освобождение, что дымовая шашка взрывалась в мозгу, освещала и заволакивала, и тогда он проваливался и терял счет времени, но все же помнил, что жив.
       Поговаривали, что украинцы в плену не пытают чужих, и что если тебя не застрелят случайно, когда обнаружат в лесу, то дальше тебе повезло. Он все думал, как скрыть свое имя, чтобы дома не вызвали маму и чтобы не сдали соседи, но все это казалось далеким, как и его сельское прошлое, мобилизованные в автобусе, прощанье Славянки, равнодушный священник, окропивший колеса, собаку и то, что попало под руку. Девушка в глупых веснушках и дрожащей улыбке, объятие мамы, когда не могли растащить, и одноногий дед Федор, еще помнивший и Афган, и Чечню.
       Плен, казалось, был рядом. Но тут засвистело и взрывом отбросило то, что успел зацепить его меркнущий взгляд при зарнице - ветку брусники с каплей ягоды или крови, его вещмешок, так смешно разлетевшийся в клочья и повисший уже в тишине на ветках, как птица.
       ...................
       Днюху мы с Петькой отпраздновали в общаге - ему стукнуло сорок, мне пока 39, но ребята с завода Шампанских вин разбираться не стали, у них и так всегда праздник. Так что наши строители решили о буднях забыть, благо был выходной. Петька, помню, орал, что он такой патриот, но уже много наших вернулось оттуда домой с похоронкой. Хотя где они, наши дома, ищи свищи по России. Но слухи пошли, прораба задергали жены и матери, а у нас, как в тюрьме, это мгновенно разносится.
       В общем, Петька грудью за родину, а вперед ногами не хочет. И тут среди ночи облава, половина и встать-то не может, от игристого рвет еще больше, голова в угаре, но нас выволокли и отправили в военкомат.
       Кое-как мы прочухались, человек триста своих, один другого поддерживает, и тут нам наконец объявили, что кто до сорока, тот свободен.
       Ну я пошел, - сказал Петьке, - а ты повоюй на здоровье.
       И гляжу я, глаза его, кровью налитые, смотрят по-детски растерянно, куда кулаки подевались и гонор вчерашний. Стоит мужик, сам не свой. У него сын недавно родился где-то в Уфе, вот он в Москву ломанулся батрачить, да тут и застрял. Глядим друг на друга, прощаемся. И я думаю, что если Петька, друган мой, погибнет и через три дня наградят его цинком вот так ни за что ни про что, то я развалю эту стройку к чертям, кирпичи у них с неба посыпятся, - знай наших, уважай чужой праздник. Не дали отметить, собаки.
       .................
       В селе Чур, это ближе к Йошкар-Оле, где железный кот с рукавами повытертым носом так и ждет свою сбежавшую кошку, - в общем, в Удмуртии мы хоронили соседа, и тут прямо на кладбище мужикам раздали повестки. Уже сразу без лирики: заодно отметим поминки, двойная отвальная. А что дважды столы накрывать? Мужики вроде возвысили голос, но у могилы качать права неприлично, Нинка меня одернула и шепчет, мол, достоим и потом разберемся. Сосед наш попал в дтп, он всегда ездил пьяным, да и мы-то стояли не трезвые.
       Вообще у нас по ночам просто колотят в ворота - открой да открой, повестку вручат - и спи дальше. А тут прямо поймали с покойником. И вот это меня рассердило, неуважительно как-то, прямо к обоим.
       Пришел я домой и надумал снести к черту военкомат, подорвать им статистику. А то им выплатят премию - а Нинке придет только пенсия, да и то никто в глаза пока этих денег не видел, говорят родным - пропал без вести, то есть вестей сиди жди, как соловей лета, ну или черного ворона.
       Нинка сказала - вот не поехали в монастырь святым поклониться, потому село наше выбрали. Схожу-ка я к батюшке, мы ж недавно кабанчика резали, прямо как в воду глядели - и поминкам, и богу.
       Ушла моя Нинка, а я стал вспоминать, как этот коктейль собирают. Главное, потом сначала окно разбить или форточку, а дальше бутылки четыре, у нас-то несчетно валяется. Выбираю я с тонкими стенками - постучу и прислушаюсь, музыка. Только жаль, что пустые.
       Бензин, ацетон, пенопласт, ну и тряпку, то есть фитиль. Но нельзя делать заранее. А уж к ночи-то Нинка вернется. Правда, курить-то я бросил, а дома спички закончились. А все равно, рассчитаемся. И за Мордовию тоже.
       ..................
       Вовка Куц носил не обрезанную, а прекрасную сумскую фамилию, и родители его жили там работящие, а потому рос он рукастый, музыкальный и романтичный, - что гвоздь вбить, что икону намазать, что на клубном рояле, и по-русски почти без акцента, разносторонний и добрый. Потом дали ему по рукам, перебили карьеру и пальцы, и поехал он в Питер учиться вагоны гонять туда-сюда и под ними лежать с монтировкой.
       На каникулы возвращался он в Сумы за салом и хвастовством, а то и отец наведывался проследить, как там парень не пьет, и Вовка выучился инженером, ходил теперь по площадке, грудь выпятив, и старался вовсю для семьи. Оброс он друзьями и пользой, обогатился детьми, а после и внуками, и его все отлично устраивало: квартира у Петропавловки, закусь из универсама, а курорты не занимали.
       Было то до войны, которую Вовка звал спецоперацией, укокошив чужих и своих, а когда дело перевалило за сотни тысяч, Вовка чувствовал себя только русским, любил Путина, как отца, проверявшего, чтобы не запил, и вообще патриотом - так, что хоть лоб расшиби, а за родину и за народ.
       Страна не имела краев, как стакан после зарплаты, горизонты ее оплавлялись в никотиновом мареве, но Вовка держался, как мог, и не зарился на чужое: и так оно было своим. С народом-то все посложней: он расслаивался, как селедка под шубой, Вовка выплевывал косточки, но в зубах застревало, тогда он вставал тостовать: потому что великие русские, Афган наш, чурки прислуживают, каждый знай свое место, мы империя с атомной бомбой, за нами правда и Сталин.
       И вот мобики поплыли мимо платформ, прижавшись носами к стеклу, и ладони их заскользили по замороженным окнам, а война никогда не кончалась. В призыв Вовка не попадал, сыновей отмазать не мог, а уж внуков подавно - они незаметно мужали, онанировали в тетрадки, принудительно как-то смеялись, острили не в масть, успокаивали всю женскую половину, просадившую руки на кухне, а потом отворачивались, исподлобья смотрели на деда. У них были компьютеры, заграницы, извилины в прочих местах, и все это не стыковалось с земельной дедовской правдой. По ночам они рыскали в Телеграм и читали про самострел, где подробно учили, что делать, чтобы выглядело правдоподобно, а не так, как из окопа выставить руку, или вжаться в воронку, задрав в небо обе ноги, по которым пуляет противник.
       Обострилось все это за завтраком, когда кровинушка-внук, холеный, лелеемый, так похожий на Вовку, вдруг стал рассуждать, а что если семья получит не тринадцать миллионов за тело, а только три - за ранение? Вовка даже застыл с пустой вилкой в руке и не сразу понял, о чем это.
       Потом внук как бы сам с собой начал спорить - а что лечится проще, ранение в ногу, перетянутую жгутом над коленом и прострелянную по не могу, или все же в ключицу, где так легко промахнуться и со страху заденешь артерию. Главное, что смущало, так это совет "не задумываться", стрелять как можно быстрей.
       У рассказа конца не бывает. Не только война не кончается. Внук там где-то на передовой замаливает грехи и ошибки за поколения. Вовка снова курит и пьет и не чувствует под ногами устойчивость. Он же думал, что он патриот. Жизнь за родину - долг и геройство. Только где его родина? Могилы предков и дом? То расстроенное пианино, давно взорванное и погорелое, - только музыку не заглушить.
       Так он и существует, раскроенный пополам. На любовь и на ненависть. Глядит в небо и слышит прилет.
       ..................
       Ваня вышел не в дамки, но в чмобики: ему подфартило. Он выкатился за границу в последний момент, у него все еще был шенген, а в Финке не придрались. Через день догнала его девушка, но она все не верила, что бизнеса больше нет, и что деньги кончаются. Они долго перебирали по карте, зачем-то влетели в Эстонию и прошлись по друзьям, а потом были планы на Польшу - открыть в банке счет, но девушка не дождалась и вернулась в Москву: не медик и не призывная.
       Ванька долго ходил у вокзала, присматриваясь к бродячим собакам, и не понимал, кого спрашивать, - теперь вроде лучше бы в Грузию, там немножко уже рассосалось, но он знал, что границы закрыли, и что ссаживают с самолетов, а он сам в западне.
       Он всегда был далек от политики и по возрасту продремал всю Чечню, а о Сирии понял, что взрывают архитектуру, уничтожают музеи, и что там много дыма и пыли. Иногда по экрану мелькали чьи-то дети с поднятыми кулачками, но Ванька был добр, сентиментален и не хотел лишних слез, он поднимался с дивана и переключал на мурзилку или какую-то музыку, а еще лучше на спорт.
       В Украине родных у нас не было, мы всегда жили по-русски, поколением раньше - под Рахманинова с Достоевским, ну а позже - хватало Довлатова и попсы, если что - по-английски.
       Ваня брел вдоль крепостной стены то по Нижнему, то по Верхнему городу, выбирался к Ратуше и старинной аптеке, вдыхал вечный холод Балтийского моря и в сотый раз оказывался у Толстой Маргариты в красной приплюснутой шляпе. Поворачивал и снова плелся к Старому Тоомасу, глазел на мешок перца и думал, когда съест он сам свой пуд соли, - впервые был он бездомным. Кто мог бы подумать, что хозяин жизни, красавец и повелитель, притулившись на углу чужого обидного счастья, Ваня будет комкать магнитную карту, отвергнутую банкоматом, и в кармане отсчитывать мелочь.
       На булыжнике неподалеку сидела смешная девчонка. Ваня выбрал камень повыше и жестом спросил разрешения. Уже сосало под ложечкой, начинало сочиться из тучи, перспектива отсутствия крыши удручала и обезоруживала. Девчонка листала телефонные новости, он там увидел по-русски - на видео псы объедали мертвого оккупанта. Заметив внимание, она подняла васильковые глаза и сказала:
       - Витаемо! Я из Харькова. Зверей-то как жалко, сколько было голодных и раненых... В Грозном тоже не успевали закапывать.
       Ванька сглотнул и кивнул. Да, животные на войне беззащитны. И дети. И старики. В его телефоне промелькнул Z-молебен в разрушенной русской церкви с зомбированными рабами, а дальше крик под фото свежего мобика: мать просила отлайкать ее погибшего в армии сына. Ванька долго таращился, не добираясь до сути, а девчонка уже улыбалась: коммунальщиков обязали вручать повестки жильцам, а потом мобилизовали и их самих, - повторялся фашистский концлагерь.
       Голосом Галкина мямлил Путин. Дальше дали Зеленского. Для порядка они еще посидели, перейдя на английский: украинский дом девочки разбомбили, она выбралась из-под обстрела и пока еще слабо верила, что ее война позади. Она вздрагивала от грома, недоверчиво подмечала самолетные шлейфы на небе и жалась к стенам домов.
       Капнул дождь. Они встали и пошли в одну сторону. У них еще было будущее.
      
      
       19 окт: Рассказ. Будущее.
      
       Осень была ослепительной. Лист раскачивался на черенке, то заслоняя солнце, то пропуская трассирующие вспышки в зрачок, а увернуться было нельзя. Москаль вжался в обои, впечатав туда силуэт, - ему казалось, он умер, отстав от питья и еды, но смерть изматывала непостоянством, как женщина. Ей было мало покорности, она подходила поближе и вглядывалась, насколько он уже бледен, но голубизна вокруг глаз каждый раз ее не устраивала. Разочарованно хмыкнув, она прибегала к уловкам, подначивая, мол, ты у меня самый-самый, такой сильный и смелый, и твой посох размером с березу - или что там на ветке трепещет, и кол твой с осину, колокола твои бьют набат и прозрачны, поросли мхом и гудят над землей, - смерть старалась, а после плевала с досады и шла дожидаться в тенечке.
       Еще можно было сесть сверху, замучить его поцелуями, расцарапать впалые щеки, но он больше не реагировал: москаль присосался к подушке и так лежал обездвиженный, отвернувшись от фронта и страсти, от нежности и покаянья, как будто не было прошлого и поминального будущего. Он уже не стонал и смирился со своей новой никчемностью, он познал в себе труса и отпраздновал слабость, как данность, променяв все почести жизни на неучастие в вечности. Больше не было сил не смотреть на свое поражение, называть себя мысленно мальчиком, как это делала мама, подражать старшему брату и заискивать перед отцом...
       ..........
       Эта осень была ослепительной. Лист раскачивался на черенке, то заслоняя солнце, то пропуская трассирующие вспышки в зрачок, а увернуться было нельзя. Хохол вслушивался в пугливую тишину, вжавшись бедрами в осыпающийся тонкой струйкой окоп, а время осязаемо капало, словно кровь из незаткнутой раны. Болеть уже было нечему, дыхание остановилось, и он собирал последние птичьи силы, чтобы не слиться с землей, заткнув уши и голоса, и сверху накрыться бушлатом. Он хотел жить, смерть дразнила его и витала, и распростертые крылья задевали его по лицу, пахло порохом и той горечью поздних объятий, когда прикипаешь к стволу, как к женскому скользкому телу, и уже не разнять, и вагоны уносят тебя ей вослед вместе с вокзалом и площадью, ледяным перроном и городом.
       Познаёшь себя, как мужчина, не уходя от удара и приняв, что уже не подняться, и в последнем замершем всхлипе ощущаешь себя человеком, - тем воспитанным мамой и бабушкой, чтобы гордиться и плакать. Хохол дернул кадык набекрень, будто переводя затвор и сместив прицел, сосредоточившись на единственной цели - победе. Он пока что не мог шевельнуть затекшей рукой, отлепиться от этого бруствера, обещавшего сладкий плен или зимнюю спячку, но его артерии угрожающе задрожали, засвистел трезвый воздух в ноздрях, желваки округлились и лопнул пузырь ожидания. Страх растворился, как память, и настало одно только будущее.
      
      
      
      
      
      
       23 окт: Очерк.
      
       Нодира разводила детей, кошек и розы в Голландии. Точней, у роз путь был извилистый: черенками их засылали в Кению, Эквадор, где жарко и дешево, через полгода их возвращали, участвовал в этом Ташкент. И Нодира - "несравнимая красавица" в переводе с узбекского, что соответствовало действительности, стоя разговаривала с мамой по телефону, называя на Вы, а мама над ней издевалась депрессивно и жирно, вымещая на дочке судьбину.
       Пока розы принимали солевые целебные ванны в Голландии, а потом мерзли в фурах на автостраде и летали по миру, - в Ташкенте родители сдавали свои дома американскому и канадскому консульствам, денег было немеряно. Иногда шли подачки Нодире (позору семьи), сбежавшей со старшей дочкой от мужа - садиста-уйгура, и все же Нодэ с утра до ночи намывала кошачьи ящики, ставила в холку уколы и докармливала из пипеток. А заодно лечила своего нового, жадного и тупого голландца от онкологии и с тоской смотрела на деток.
       Она в свою очередь тщательно коверкала им судьбу: днем в школе девочки жили по светским законам, а домой возвращались такими же тихими и прибитыми, как и Нодэ, мать подыскивала им будущих женихов в Узбекистане - впрочем, какая нам разница. Обычный разбег эмиграции.
       Нодэ страшно боялась воды. Угораздило ее замуж выскочить в Нидерланды - низкие земли, и она все время меняла свой домик на такой же повыше, таскаясь из города в город в крошечной, перерезанной канавками стране, а застряла в Наймехене среди коров и овец. Уже было понятно, что путин готовит очередное переселение народов по примеру предшествовавшего, и что хлынут в Европу одновременно и сирийцы, и украинцы, и воды, да и россияне уже спасались от призыва на фронт сплошной матерящейся массой.
       Все рассказывали о подрыве дамбы и сливе на ГЭС, но жители Англии и Нидерландов понимали отчетливо, что на очереди они. А прибывшие из России помнили классику - как поворачивали их реки, затопляли деревни и смутно так - города, а потом можно было остановиться сверху на лодочке, приложить ухо к тихой воде и слушать колокола из-под толщи озер и земли.
       Выходя из домов - и желательно верхних квартир, - мы интуитивно просчитывали время до сирены, чтобы вернуться. Отъехать не так далеко.
       Ну а розы были прекрасны. Как хороши и свежи, - даже вымоченные вниз бутонами в химикатах для пущей сохранности.
      
      
      
      
      
      
       23 окт:
       ++
      
       Все мое будущее перелистнула вода.
       Не дотянуться нам пальцами до раздвоенья.
       Эта дорога не то что ведет никуда,
       Но ее эхо спаяло навеки мгновенье.
      
       Так и стоим, не разжавшись, как зеркало с тьмой,
       На обороте твои письмена неразборчивы.
       Вечер засвечен, и утро пребудет со мной.
       Это бессмертье, тебя окунувшее в творчество.
      
       ++
      
       Война - это выжимки памяти, ветер цедит
       Проточную воду сквозь пыточный гладкий рисунок.
       Вот это венозная ветка, а там на цепи
       То, что исцелит ее, - сам оцени, полосуя.
      
       Вот эта решетка, знакомая до седины,
       Ни шатко ни валко, а забрано намертво кровью.
       Под маской любой узнаю я тебя со спины,
       Когда ты подходишь, наощупь найдя изголовье.
      
       Я слышу по звуку и шороху новый прилет,
       Спускаться на дно каждый раз это суетно, милый.
       И музыка льется с небес, попадая меж нот,
       И встряхивая вместо дерна пустые могилы.
      
       ++
      
       В глаза кота не смотрят небеса,
       У них и скорость по ночам не та,
       У них и нюх не тот, и серпантин
       Дорог, что кот преодолел один.
       Он развалился на пути горой,
       Не сдох, не сдал, не сдулся, кот-герой,
       Из-под руин он предрекал бомбежку.
       Теперь он спит. Прилягте на дорожку.
      
      
      
       ++
      
       Друзья уходят, и сквозь них струятся
       Дожди и солнце. Но, омыв улыбкой,
       Цветы опять воспрянут. Может статься,
       Вся эта жизнь была сплошной ошибкой.
      
       Но как сияла на восходе страсти,
       Что обещала страусиной масти,
       В песок зарытой по твою макушку,
       Чтоб не слыхать ворону и кукушку.
      
       А сколько нам? Да ничего, пожалуй.
       Еще вчера в своих руках держала,
       Качая боль. А нынче не дрожу.
       Так, не прощаясь, в небо ухожу.
      
       ++
      
       Нагнись к цветку, переступи жука,
       Ребенка пожалей - его коленка
       Не заживет без нас наверняка,
       А без любви не прорастет нетленка.
      
       Куда тебе богатство через край?
       Еще ты помнишь имена родителей?
       А в церкви врут, что после ада рай
       Восходит здесь, и так неубедительно.
      
       Куда тебе? Налево и назад.
       А мог бы я, и я бы мог однако.
       Еще ты лаешь. Тише, наугад
       Бросаясь, как побитая собака.
      
      
      
       24 окт: Рассказ. Осенний призыв.
      
       1.
       Импонировала мне ее зависимость, даже забитость, а в то же время вздорная самоуверенность: эта глупая девочка не боялась пререкаться, задрав к небу курносый нос. Точней, упирался он в мое плечо, и я мог легко развернуться, чтобы она отлетела в угол спальни. Гордиться тут было нечем: комната три на четыре - торжество справедливости в культурной столице сплошных коммуналок, ржавых ванн посреди общей кухни и запаха щей, из которых таскали половником, если не будет свидетелей.
       Ну ладно школьница, но еще больше меня привлекал ее брат, а статья за мужеложество всегда считалась суровой. Так что я ограничился заходами вокруг стандартных ухаживаний, но как только девочка сопротивлялась и спорила, мои желваки напрягались, а кулак поднимался к лицу - оправить шарф или челку, и я выходил покурить.
       Брат появлялся внезапно - с тренировок и лекций, и пока он стоял у буфета, сочиняя себе бутерброд, я не мог оторваться от его ягодиц под елочкой мягкого твида. А еще он носил по сезону самопальные брюки, из которых за год подвырос, и тогда я сглатывал и прокашливался, чтобы не выдать волнение. Иногда мы оказывались в точке пересечения странных энергий, брат этого не замечал, а подо мной начинал вибрировать пол. Как в прыжке, я делал усилие, чтобы не захватить в броске его водолазку, под которой так беззащитно напрягался горячий кадык, и не скрутить по спирали вместе с лопнувшей кожей.
       Меня отвлекал хруст пальцев или треск моей же рубашки, и я с удвоенной силой оказывал знаки внимания нашей нежной пятнадцатилетке. Ее сильно смешило, когда я показывал трюки, повиснув на турнике в виде дверного проема: она-то о сексе не знала.
       Так мы провстречались всю зиму, и я ради забавы решил соблазнить свою пассию, чтобы приблизиться к брату. По пути мы поспорили с одним моим старым другом, кто первый ее заполучит, и написали расписку. Все складывалось как нельзя лучше: наша общая девушка предпочла, пока только целуясь, меня поспешному другу, и вот настал час отмщения.
       Весна била в стекло всеми почками и одуванчиками, от которых желтели газоны, и моя старшеклассница сидела на подоконнике, по-детски болтая ногами. Я подошел к ней вплотную и завел тягомотный, заранее обрекавший нас разговор о ее фальши и лжи, о неверности и вероломстве. Не спеша, пел я песни о высокой любви, о Лауре с Джульеттой, а сестре было некуда деться. Нас тогда еще так воспитывали, что после пощечины девочка могла выброситься из окна, а не то что заплакать. Я все это просчитывал раньше, и моя ледяная, тренированная ладонь взлетела верно, как плеть, и рассекла ее щеку.
       Признаться она не могла: ей не позволила гордость. Но ото всех затаилась, перестала улыбаться и отпускать колкости, стала смирной овцой, как другие.
       Я уже подбил клинья к брату, соблазняя новым "Зенитом" и проявителем: нам нужна была темнота. Но вдруг что-то случилось, малиновый свет отпугнул, или я сам порвал пленку, но рыбка сорвалась с крючка и уплыла восвояси. Рисковать я не стал, памятуя о 121-й, а кодекс я знал наизусть.
      
       2.
       Вот тогда-то во мне это щелкнуло. Затяжная зима, перевалившая через сугробы и наледь, трупные лица прохожих, рана на детском лице и стыдный девчачий румянец. Одуванчики на коротеньких стеблях на наших питерских свалках. А потом наконец облетевшие и забившие нос и гортань. Тополиный пух, собиравшийся у тротуара под низким поребриком и заметавший парадную. Гулкий звук приоткрытой двери, на петле повисшей у лифта, а за ней неизвестность, тревога и скука.
       Я представлял, как бы мог защекотать до полусмерти девчонку - раз уж до смерти нельзя, и она бы чирикала птичкой, а потом осеклась и застыла. Я с особым пристрастием выжимал в горсти гроздь винограда, когда он появился в ларьках, и беззвучно смотрел на сок, пока он стекает и пузырится, как сукровица. Я внимательно слушал сообщения о катастрофах и жертвах, и мне все это нравилось. Озирался на визг тормозов и стал подмечать скупые тени в подъездах - костлявых мужчин с расстегнутыми ширинками, дожидавшихся малышей возле школы, и подростков, наклюкавшихся с непривычки и пахнущих бормотухой.
       Свою парочку я давно уж, конечно, забросил и больше к ним не возвращался. Но горизонт приподнялся, мне мерещились новые дали, обрастая возможностями, и все это сулило удачу.
       Как-то я наблюдал за рыбаком у перил на отшибе Невы, он, веселясь, махал удочкой, но местная рыбка наелась: еще бы, не мускулы, - мускус. Там в воде у нас мертвечина, а по весне пахнет корюшка спермой и огурцом, моряки ее не едят, так как часто ныряют. Тот рыбак, смеясь, мне рассказывал, что корюшка недвижно стоит вверх хвостами, присосавшись к глазницам утопших; мы поболтали и так с матерком вместе двинулись дальше, в пакете его тихо хлюпало, ну и так слово за слово, похлебывая из фляжки, - да я сам не заметил, как очнулся на топчане с полуспущенными штанами, а мужик, раскрасневшись, неуклюже топтался с вафельным полотенцем и повторял - ничего. Он махал мне мелкой купюрой, объясняя, что нет до получки, но в голове моей плыло, я отлеплял эти корюшки, меня стошнило за батарею, и я выполз на воздух.
       Нужно было запомнить и адрес, но как ни караулил я после рыбака у Невы - повторить этот опыт по трезвости, а его будто не было.
      
       3.
       В сентябре у нас бабье лето. Простудился я позже, неделю валялся в бреду, и все виделись мне то девчонка на подоконнике, закрывавшаяся локотком, то ее тихий брат, не желавший фотографировать, то какие-то алкаши, проигравшие меня в карты. Поутру мои простыни остывали от температуры в жирных точках клопов, и я тапком стрелял в убегавших. Мне в отместку стучал сосед, перейдя на азбуку Морзе, потом слышался гимн, и я понимал - шесть утра, с головой закрывался подушкой из остьев куриных перьев, отплевываясь белизной, а когда возвращался в реальность, то уже пахло картошкой на свинячьем жиру, потом киселем из брикета, и соседка истошно орала.
       У меня между окнами шуршали одни тараканы, а сетка-авоська болталась пустая на форточке, поддразнивая голубей. Впрочем, есть мне еще не хотелось, но губы склеила жажда, и я стал представлять сначала чужую тарелку, потом оловянную кружку, наполненную кипятком, и я мысленно пил, обжигаясь, а затем опрокидывал воду на колени соседки, и она визжала все выше. Там уже шла резинка трусов, отпечатавшаяся на бедре, и мне все время хотелось отвернуть эту тонкую кожу, за которой, я где-то читал, было сладкое светлое мясо с рисунком, как на ладони, - мой первый кусок человечины.
      
       4.
       Мне не нравилось мучить ни птиц, ни животных. Я столько знал о фашистах, что сочетание жестокости с сентиментальностью для меня было нормой: я тоже жалел комара. Его черная кровь ничем меня не прельщала, но я рвался к дымящейся, человек искал человека. Заломить ему руки, засосать его плоть, накаленную солью и перцем, обнимать его и баюкать, чтобы снова вонзаться поглубже, когда он не ждет и расслаблен.
       Потом был осенний призыв. Я себе ни в чем не отказывал.
      
      
      
       26 окт: (Миниатюрка).
      
       Прекрасный мужчина затерялся в толпе и следил за мной исподтишка. Я сначала бежала за ним, еще видя узкие плечи. Потом блеснули очки, седина, но я знала, что неподалеку жена, и там моя воля кончалась. Ей было и не начаться: никогда я не поспевала за веселой их парой на велосипедах, рассекающих наши плантации, не могла вникнуть в их смех, - у них позади была жизнь и впереди ожидание, а у меня - ничего.
       Тем не менее, этот мужчина подавал мне заколки у зеркала, а потом стоял на коленях, двумя руками держа, как ребенка, туфлю на шпильке и аккуратно вдевал мою ножку, следя, чтобы капрон не морщил и боясь сделать зацепку. Роман для нас был исключен: мужчина был моим крестником.
       Это я вытряхивала его из всех омутов и глубин, прижав его пальцы к осыпающемуся обрыву и не давая сорваться. Я сидела над ним, остужая горячечный лоб и меняя повязки, приподымала его непослушную голову и поила, как птицу, потерявшую путь к унесенному ветром гнезду.
       Я бежала по склону горы, завидев облако оползня, и в последний момент выхватывала его у лавины, и мы оба сверху смотрели, как кувыркается вечность.
       Когда пришел срок, мой мужчина лежал в траншее и в минуту затишья представлял, как я улыбаюсь и веду его к свету. На клочке он писал мне слова, язык которых понимали мы двое, и это была философия.
       Ничего не случилось, но если сердце стучало сильней, для меня это значило, что он сосредоточен на мне и мы вместе смотрим на звезды. Иногда контакт исчезал, нить энергии ослабевала, и я просто ждала, как другие, когда он вернется на землю.
       Я не ревновала ни к детям, ни к его бездонному прошлому, но по ночам меня жгла его простыня и пустая подушка. Он давал мне послушать чудесную музыку гор, водопадов и листьев, а потом оставлял в тишине, и все начиналось с начала.
       Если б он пропустил мой вызов, я бы знала, что он просто умер. Но я была его феей и могла бы успеть подхватить его в водовороте. А теперь, когда он совсем потерялся из виду, его заслонила толпа, он уже далеко впереди, как непослушный ребенок, я бегу и всех спрашиваю: вы не видели мальчика?..
       На меня смотрят с укором, - как же вы плохо следили. А я радуюсь, что теперь он силен и свободен, раз я ему не нужна. Теперь его очередь согревать меня и беречь. Это он впереди раздвигает облака и волны, я лечу по насту след в след: ничего никогда не случится.
      
       1 ноя: (Миниатюры)
      
       Утром встанешь, поежишься. Никого вокруг, дело к зиме, на горизонте война. И начнешь разгонять облака. Птичка к окну прилетела. Цветок в горшке распустился. Где-то там солнце блеснуло - как рыбка, махнуло хвостом, но ведь было же! Вспомнишь ушедших родных, корни держат, упасть не дают. Друзья где-то были, все заняты. Соседке-старушке можно почту проверить. Идешь, еще спотыкаешься, а навстречу чужая собака бежит - улыбается, ну и ты ей в ответ. Потом смотришь - пришла смска. Почти с того света, но все же! И ты снова нужен, востребован, а оно же всегда рикошетом. И вот день расправляется, жизнь задышала звоночками, еще добрых дел сколько сделать, кота накормить, вышить крестиком! Ну там дров наколоть, кирпичи перекидать, врагов победить, идешь себе, вся красивая, сияешь собственному отражению. Так вот они, люди! Повысовывались из окно, щебечут, вслед тебе чепчики бросают. У них тоже ведь никого вокруг, а вот птичка взяла - прилетела.
       .....
       Это я, ваши последние новости. Три ваших последних желания. Зарыться под подушку, ничего не видеть-не слышать и, если можно, не знать. Путать родину - и концлагерь, охранять родные могилы - и профукать жизнь ради смерти, ориентироваться на зоне, вольготно чувствовать себя в камере и любить ее, уродину, - ну какая досталась. А мне и та хороша!
       Вот у вас такой нет, по затылку скалкой не даст, да она вообще не дает, у нее голова болит и нет времени, ей по магазинам и детей забирать, у нее семеро по лавкам, так как партия велела ей теперь еще больше рожать. Сорока-воровка пальчики загибает: этого на фронт, этого на флот, того во фрунт, этого в грунт, а тебе фант достался, ты совсем инвалид у нас, повезло Ивану-дураку, конек-горбунок вовремя сбросил с обрыва. По усам крови текло, а в мишень не попало, я спрятался и не виноват, под кроватью лежу и не вылезу. Так до пенсии и прокукую. Вот это мне грант, вам не снилось.
       А вокруг меня жизнь, как кино. Зомбированные из щелей повыскакивали, им на дудочке фюрер играет, и все счастливы на галоперидоле - главное, разрешили еще пожить, пока доползешь до окопа. Украинское время двенадцать часов, в Китае-Владивостоке полночь, в Лахденпохье-Финляндии сумерки, в Калининграде-Европе рассвет. С добрым утром, товарищи по удаче, передаем производственную гимнастику: на раз-два-три рассчитайсь, пли! Производить что будем? Сыновей на чужую войну. В родном паханате тот свет.
       А я с этого, мне не туда.
      
      
       3 ноя:
      
      
       Мама с утра говорила: ты не забыла поздравить Лифчика?.. И было понятно, что это день рождения Мишки с похожей фамилией. Я и теперь поздравляю - на том свете они улыбаются. Это такая игра: в соцсетях еще много лет высвечиваются наши с вами праздники, сегодня ты поздравишь ушедшего - а завтра другие тебя, - интересно, кто будет последним?.. Вы не задумывались?
       В общем, сегодня дата, и не одна. Все читали, как солдатскую мать военкомат шантажирует и заставляет вернуть 62 000 за похороны ее убитого сына. Ну ясно, на фронте. А у меня, "когда-то сегодня", была похожая история: мы же ищем истоки?..
       Жил мой родной дядя, папин близнец. Много лет назад в этот день набрал он самогонки в трехлитровых банках (тогда это была валюта, ну вроде биткоинов). Загрузил полный багажник и поехал достраивать дачу. А в Питере в это время уже гололед был. Я не собираюсь о грустном, но мне тут важен вывод. Вынесло дядю на противоположную сторону, а навстречу машина неслась, могла запросто затормозить. Но вот не стала. У меня было однажды лобовое столкновение с одной идиоткой-арабкой, так я мотор вообще заглушила, какие проблемы. А дядины визави спокойно отправили его на тот свет и потом стали требовать компенсации: мол, помяли себе передок. Он у них слабый, однако. Только не помню, 62 000 или как-то иначе, - тогда еще были копейки, но самогонка шла лучше.
       Так что мы не вчера родились. В нас все это зрело. Другой мой дядя, тоже очень интеллигентный, всю жизнь гнал. После лагеря. А "когда-то позавчера", тоже в днюху, пришла я в гости к поэту Толстобе, известный был человек, и он повел меня на экскурсию - показывать свою ванную. Это было незабываемо, со всеми подробностями. Самогонный аппарат шел от газовой колонки, шипучие трубы с датчиками и пьяными стрелками занимали всю ванну, а на выходе капало, воняло, и чай мы пили без сахара. Он был важнее для дела.
       Это чтобы было понятно, чем зачитывались наряду с Платоном и Кантом. Не все, правда. Кое-кто и журналом "Мурзилка". Моя соседка по даче как-то решила, что к ней торопится милицейский ГАЗик. А она уже отсидела, ее на кассе подставили. Я и не знала, почему вся родня там всегда на бровях, а тут гляжу - соседка дает стометровку до ближайшего водопада и туда бухает (с ударением на первый слог) крючковатую железяку. Мы потом ее вместе вылавливали, когда опасность оказалась ложной. Да мы с предками сами - не гнали, но построили целую баню исключительно на спирту.
       В общем, думаю, нужно выпить за своих именинников. Наступает момент, когда границы стираются - не обязательно, если видишь свое отражение на дне рюмки. Иногда и рюмки не видишь. А тот свет возвращается в этот, конкретная страна и родная деревня отрываются от забора и с корнями взлетают, куда ты сам пожелаешь. Совершенно не важно, живешь ты с белым медведем и сосешь ему лапу - или ты страус, обжегший в песке свою туманную голову.
       Меня всегда удивляло, что человек проживает везде. В самых крайних, неподходящих условиях. Интересно, а мужики, в первый день мобилизации ушедшие в леса за клюквой, однажды вернутся обратно?..
      
       ++
       О.С.
      
       Ты был невыездной, а я невъездная. Теперь ты на том свете, и у нас преград не осталось.
       ......
       Конечно, стерва затмила всю твою жизнь, и ты шел за ней, как лунатик, раскинув в объятии руки и вытянув шею на запах. Сперва - это мать, запахнувшись в бане от взглядов. А ты ей ниже пупа, с дурацкой улыбкой и ужасом перед мочалкой, которая плавала в шайке, а потом хозяйственным мылом натирала тебе синяки. Да каждый мальчишка подглядывал в эту дощатую щелку под крышей, чтобы ночью проснуться от страха и пятиться по простыне, хватавшей пальцами за ноги.
       Конечно, тебе предпочитали сначала брата, а позже всех мужиков, а твои рост и вес не имели значения, потому что так думала мама. И жену ты выбрал по ней - а позже кота, чтоб хотя бы на нем отыграться. Кот был мелкий и хищный, им легко было бить в поддавки и футбол, но потом тебя мучила совесть, как хвост, прищемленный защелкой.
       И конечно, жена предпочитала кота, вознося его, а тебя низводя до миски с объедками, где тоскливо торчали скелеты от кильки и молоко для поноса. Кот был прижимистый и оставлял только шерсть по пути параллельного следования сначала в рай, а потом обратно по жизни, от которой трясло и мутило.
       Для меня все это не важно: ты был выдрессирован до моей эры, а стервой мне быть не хотелось. Конечно, каблуком и шрамом на лбу ты бы больше гордился, чем боксерской перчаткой, но мне ни к чему ломать свои острые шпильки и хрупкие лодочки о каждого, кто постучится, а такие не переводились.
       Меня привлекали другие. Тот с жирной цепью на рваной и склочной груди, обрамленный повисшими девками. Проигравший нас в карты, - и новый, получивший свой приз на ринге за высшие ценности. Наутро они были фантиками, как карета из тыквы, а семечки хорошо подходили коту от глистов и чесотки.
       Нас с тобой стукнуло лбами и разбросало по ветру, но оставались следы - твоя неудовлетворенная память и мои пустые надежды. Твоя бывшая, исковеркавшая тебя еще до постели, тушившая о поцелуи окурки, а за это ты ей молился, проливая водку и слезы.
       Ну а кот - он кому интересен. Он и сам бы сдох под кроватью.
      
      
       7 ноя: ++
      
       быстрая память уходит, ей скучно со мной.
       рыбы наелись: еще бы, не мускулы, - мускус
       там в глубине, заливаемой свежей волной,
       где на себя налагается донная музыка.
      
       там шелестит запоздалым дождем альвеол,
       небо колышет сквозь толщу, земля опрокинута,
       это шуга зашуршала, и солнца укол
       перебивает стокатто затертого гимна.
      
       сгинуло прошлое, перечеркнуло вчера
       красную линию скользких надежд и фантазий.
       вымерло завтра: без нас затяжная игра
       разве возможна? да я не пыталась ни разу
      
       8 ноя: ++
      
       память. черная дыра.
       чтоб туда не возвращаться,
       в это вечное вчера,
       где застыли домочадцы,
      
       где мы живы или так,
       на любительском портрете
       птичка звонкая снята,
       мышью съедено две трети -
      
       эта ниша занята
       и весна на белом свете.
      
       ++
      
       Белое перетекает в черное
       Туда и обратно, тебя волной заливая:
       Ты отряхнешься, слабая и никчемная,
       Ищешь границу - а она ножевая.
      
       Ходишь по шраму, по краю земли, а нету.
       И перехлест внезапно дыхнет любовью.
       И вся судьба призывает тебя к моменту,
       Что забывала ты изо всех сил, до боли.
      
      
       ++ Ю.Кувалдину
      
       Я удерживаю поток, сбивающий с ног.
       У него подводные вихри и виражи.
       Ты скажи мне, играющий в мячик Земли щенок,
       Где срастаются наши с тобой рубежи.
      
       Там крапива не жжет, подорожник перегорел
       На свету через лупу, дымит не моя судьба.
       Задираешь ты морду и пятишься перед горой
       Или ты напролом вытираешь росу со лба?
      
       Я качаюсь на шкуре твоей, как репей и вошь,
       Ты бочком пробегаешь сквозь миражи и пар,
       Убаюкивая, и я знаю, что ты найдешь
       Эту истину: ты с радаров уже пропал.
      
       ++ З.
      
       Как ты там, наширявшись, в подушку уткнулся и дремлешь,
       Разгоняя с Кавказа пунцовые тучи и плача
       От бессилья, ведь только во сне мы бываем на гребне,
       А по жизни - в цепи замыкающей тащится кляча.
      
       Всё ей соли земли не хватило, в лугах не доржалось,
       Ах ты жалость какая, судьба на исходе и сено,
       А когда-то бежалось, покуда хлестали, - вожжа есть.
       Так система такая. Как зона, такая система.
      
       ++
      
       Раб думает, прижавшись к вещмешку
       Щекой небритой и заиндевевшей:
       И он бы мог коня на всем скаку,
       И он бы тоже лучшую из женщин.
      
       Она бы повернулась и ресниц
       Не разжимала до утра. Однако
       Уж скоро утро, а не слышно птиц
       И воет недобитая собака.
      
       ++
      
       За интуицией плетусь собачкой.
       Она мне говорит: ты тут не пачкай.
      
       А ну-ка лужу обойди сторонкой,
       К нам повернувшись тыльной стороной,
      
       Как та луна, что плавает, зеленкой
       Разбавлена, как месяц под луной.
      
       ++
      
       Как звезда, на другой стороне амальгамы
       Чернотой проступая, обратно сочится
       К нам, живущим пока. И пока мы
       Полуживы, сами себе очевидцы, -
      
       Соблюдают баланс те, что в зрительном зале
       То ли чепчики бросят, а то ли палец опустят
       И ату, и закончен транзит на вокзале, -
       Ищи себя снова в капусте.
      
       ++
      
       Тихо музыке сфер потому, что уже оглушила,
       А ты думал, мы живы еще, оттого что порхаем.
       Но у бабочки день на исходе и стянуты жилы
       В узел памяти, если взять ноту повыше, стихами.
      
       За фасетку заглянешь - а там уже новая бездна,
       За небесные кольца посмотришь - а там еще пусто,
       Не успел народиться твой месяц, ему не известно,
       Что они наконец на земле без него обойдутся.
      
       ++ Хассану
      
       Когда выйдешь на свет и себя не узнаешь, -
       Не боишься ослепнуть от ночи в норе кротовой?
       Что за это время изменится с нами,
       Когда маска присохла и онемело слово?
      
       Так же мы на том свете, встречаясь, едва по тени
       Понимаем, что это наши с тобой отраженья.
       Как же правду высказать, если голос потерян,
       Если истины - нет. И меня - уже нет
      
       ++
      
       Картина оживает, если ты
       Уходишь, гасишь свет и ключ теряешь.
       И высохшие мертвые цветы
       Вместо закладки отразят тебя лишь.
      
       Так в раме задрожала полутень,
       Ночь умерла, чтоб возродился день,
       Отплакали, чтоб солнце танцевало,
      
       Ты возвратился в книжке, и кружок
       Продышан там, где бог свечу зажег
       И заострил овал у зазывалы.
      
       ++
      
       Руки твои длятся и обнимают,
       Как реки, и пропускают меня сквозь пальцы,
       Все понимают и меня принимают
       И, ледяные, медленно накаляются.
      
       Я на жаровне их жертва и я царица,
       Я как посмертно в цветах - и я навеки.
       Реки меня баюкают, наши лица
       В них отражаются, и не дано напиться.
      
       Нам бы забыться на миг - но вода нахлынет,
       Нас разнесет течение и о камни
       Нас разобьет, и что было и будет, ныне
       Разъединит километрами и веками.
      
       И возгораюсь я над тобой луною,
       Вихрем взметаю руки твои сквозные,
       Только во мне навсегда будешь ты со мною,
       Только в огне ты, и под водой в связи мы.
      
       Я заплетаю тебя, нас влечет воронка,
       Там с ускорением волны влетают в пену,
       И я рожаю тебя, моего ребенка,
       И остываю от кипени и кипенья.
      
       И ты мой бог, ты возносишься равнодушно,
       Дел у тебя - по перерезано горло,
       Тел у тебя - сколько душ, и тебе не нужно
       Столько. Одна душа, а любимой - горе.
      
      
       9 ноя: ++
      
       Плоть разлагается не на жизнь и смерть,
       не на слово и дело,
       а на олово, залитое в тело,
       когда глубже и выше суметь -
       но не сметь. А хотела.
      
       Плотность пыльцы
       на бабочке-однодневке -
       это пальцы твои у лица,
       это та сторона,
       что Гоголя выводит на Невский
       без начала конца.
      
       Это память, как паперть,
       у которой насилуют Сонечку,
       пятерню запуская тихонечко
       во имя сына, отца,
      
       и Достоевский судорожно
       соображает, что замужем
       прикрыло бы грех, но венца
       не найти меж прорех
       стороны обратной лица.
      
       И луна покрывается трупными пятнами,
       как румянцем спелая барышня,
      
       и в малиннике о невозвратном
       плачет потом так взбалмошно,
       прикрывая коленки подолом.
      
       И оторванные кружева
       приставляет на место подонок,
       радуясь, что жива.
      
       ++
      
       Берешь девочку,
       выжимаешь, как гроздь винограда.
       Сначала бы душу -
       но делать нечего,
       да так и надо.
       Ее кожа на солнце
       просвечивает, а сок
       ударяет в висок.
       Потом отделяешь
       глюкозу от алкоголя
       до боли,
       называя все это любовью
       и себе отрезая кусок.
      
      
       10 ноя: ++
      
       Кот Марик из Мариуполя возлежит на шикарной кровати возле Американского консульства и внимательно слушает. Он простой полосатый кот с обалденно красивыми глазами - не лимонными, но скорее салатными, такие бывают у донных рыб, но в его блюдечке лежат не колючие кости, а кошачьи сухарики.
       Марику повезло, он приехал ранней весной, и под обстрелами дети его закрывали телами, передавая друг другу до самого Перемышля, а теперь в Амстердаме Марик готовится к седьмой съемной квартире - гостинице. Он спокойно лежит на подушке, никому не мешая, и слушает, что животных не принимают в Holiday Inn для беженцев, целый месяц ему придется пожить в разлуке, но за Марика бьются и те старушки-голландки, у кого он сейчас отдыхает, и еще одна честная русская, спасающая котов, - Марик всяко один не останется. Его хозяйка весь день дает консультации, принимая заплаканных беженок, а перед сном разговаривает по телефону с его героем-отцом, - офицером, оставшимся защищать котов в Украине.
       Приезжающие в квартиру видят Марика и переходят на шепот, стараясь его не тревожить: Марик вместе с детьми пережил, что нам и не снилось, а потому к нему часто ложится под теплый бок его младший хозяин, заикающийся после взрыва. Тогда Марик тихо урчит, включая моторчик; он послушен во всем и ведет себя очень прилично, - знай наших.
       Затем возвращается девочка, на руках которой он ехал. Ее недавно на велосипеде сбил взрослый мотоциклист, бросил лежать и умчался. Потом девочка подрабатывала в магазине, ее обманули бандиты. Она худенькая, как луч, и прекрасна, как украинское солнце. Она ненадолго ложится, Марик лечит ее и мурлычет. У кота всегда есть заботы.
       Никто не знает, когда у него день рождения. У кота девять жизней. За ту кошку с котятами. Но Марик не вспоминает ни ракет, ни подвалов. Он себя глубоко уважает: у него офицер на фронте, а Марику поручили семью на чужбине. Он потягивается, распускает когти и собирает их в горсть.
       За ним город-герой Мариуполь.
      
       11 ноя: (Рассказ). Слабость.
      
       Черта хотела - но не подводилась. Она сбивалась на мелкий пунктир, чтобы прошлое не отсекалось: не признавайся, что за ним была голая пропасть. Война отрубила ненужное и дорогое, родных и надежды. Всё с ног на голову перевернулось, как в ореоле уличного фонаря мельтешат и сходят с ума снежинки, а желтый свет утешает, - мол, и это пройдет, закутай в шарф подбородок. Сосульки и шерсть лезут в рот, ты закашливаешься и ловишь воздух, он морозный, короткий, на жизнь его не хватает, а потом темнота.
       Влюбленный мальчик кончался в больнице - точней, он уже был заправским солдатом и набил кулаки в академии, но после ранения переправлен был в этот госпиталь, пропахший компотом с котлетами, и лежал у окна, вытянув руки поверх одеяла со штампом, чтобы в прачечной не украли. Одеяло ворсилось и было заштопано, мальчик мысленно прятался в клетчатый шарф, а потом пробуждался, чтобы опять убедиться, как передвинулись стрелки. Они сливались на масляной краске, медсестра прибегала и опускала глаза, ставя укол за уколом, а потом приходила подружка в часы посещений. Ее мальчик боготворил - если это еще до ранения. Но теперь оба знали, что скорый конец - не совсем такой, как хотелось, чтобы перед агонией вдруг прибавились силы и жизнь застучала в виски. Но и не другой, чтобы резко прервать вязкие муки сознания.
       Каждый день навещал его брат, уже офицер и вояка, такой же античный и мощный, каким должен был вырасти он, если б не эта ошибка. Брат был атлетом, смотрел свысока на кровать и качал головой: ну и дурак же ты, парень. Угораздило же тебя - его мысли читались сквозь зубы, брат всякий раз должен был возвращаться к отцу и придумывать новое, но отец только горбился и сжимал кулаки от беспомощности и несправедливости армии.
       Иногда из палаты они выходили вдвоем - брат и подружка, в бахилах поверх каблуков. Подруга в дверях оборачивалась и усилием воли поднимала ладошку, почти еще детскую, с непроявленной линией жизни, и махала чуть дольше, чем следует, но ее бывший парень, с которым они не успели ни целоваться, ни жамкаться в парадняке и сугробах, до того отворачивал голову.
       Затылок был наглухо выбрит и вымазан йодом, от него тянулся рубец, младенчески свежий и теплый, но этого парень не чувствовал. Врачи трясли бородами и кивали очками со знанием дела, но особенно и не скрывали, что в общем-то швах. Задирали край одеяла и кололи больного иголкой, вынимая ее из халата и переспрашивая - а тут-то ты чувствуешь?.. Вместо ног разбухала то ли сахарная вата на палке, то ли зима на реке, когда сковывал лед все пространство с небом и птицами, а они срывались и со звоном разбивались о пристань.
       Погружаясь снова в беспамятство, парень мысленно пересекал причал, он во сне еще помнил, как отдаются следы и скрипит на сильном морозе. Он легко балансировал по насту и пружинил, отбивая свой солдатский радостный шаг, и ему было жарко от счастья. У кромки реки лодка вмерзла в черный прозрачный осколок, сквозь него было видно и дно с пузырями, и запаянного малька, не успевшего вырасти рыбой, и прибрежный песок, превратившийся в камень и вечность. Парень трогал носком сапога всю эту донную роскошь, лед потрескивал и шел кругами, как на мишени в полку, но тут приходила сестра с мензурками на лотке и таблетками, парень сонно сметал их за щеку кое-как подвижной ладонью, чтобы выплюнуть под подоконник, когда никто не увидит.
       Закрыв дверь в палату нарочито легко и неслышно, подруга с братом сразу менялись лицом. Их улыбки отвязывались и скрюченными лоскутами сползали, как кожа, под ноги. Они рядом брели по паркету старинной больницы мимо залов с лежачими, по инерции здороваясь с теми в белом, кто попадался. Изредка брат тормозил и совал взятку в карман санитарки или врача, потом они молча спускались по мраморной лестнице, слушая отзвук шагов, а на улице шумно вдыхали свободу и молодость. Но горе их не отпускало, оно волочилось по следу, как дурная собака, и отстегнуть его можно было, только запрыгнув в троллейбус или спустившись в метро. Преисподняя шла под Невой, мужской голос под Левитана объявлял, что двери всегда закрываются и нельзя прислоняться к тому, кого завтра не будет.
       Много месяцев эта волынка звучала по кругу, то сбиваясь в пустые надежды, то проклиная любовь, а подружка и брат машинально исполняли свой призрачный долг и утешали отца. Их общий раненый мальчик истаял до блеска и звона, а выхода не было, смерть стояла в углу и урчала. Ее ненасытность иногда поражала цинизмом, дальше что-то про чувство долга, героизм и случайность, и тогда брат вел опять подружку к отцу, они молча сидели и ждали, как голодные вороны, но ничего не менялось.
       Брат прилетал по делам, но жил он в Москве у Динамо и наконец нашел блат - перевести мальчика в лучшую клинику. Подружка сопровождала, целый день они мыкались по кабинетам и заполняли бумаги, потом парня мыли - уже предсмертно озлобленного и завидовавшего живым, а он сопротивлялся, закутанный в ванне в утекавшую в дырку простыню и брызгал ржавой водой на своих. Палка душа выскакивала из рук и вертелась, не желая смириться, но ее возвращали, удары смягчались на дне, но мальчик не чувствовал боли.
       Поздно вечером освободившись, брат с подружкой просачивались в коммуналку, где висела военная форма, блестела во тьме раскладушка и, должно быть, стояло окно. Свет они не включали, а разувались на лестнице, чтобы тайком от соседей, - пол поскрипывал тонкой мышью, с вешалки рушился хлам, замирая у брата в руках - и снова ночь стекленела и проседала.
       Брат первым нырял на брезент, уключины стискивались под весом, и подружка оказывалась запертой между любовью и ужасом, положившись на старшего, опытного и почти родного в трагедии. Они оба, измучившись будущим, хлопотливо проводили свои же тертые похороны, подружка всхлипывала в рукав, чтоб не тревожить соседей. Мужчина бился сначала снаружи, потом где-то там, где тупая жгучая боль разжимала ее немой оскаленный крик и сводила на нет, брат прижимал ее плечи и в подушку вдавливал рот, оттирая остатки помады, что-то липкое позволяло им передышку - и острая боль, как зигзаг молнии, пронизывала пунктиром от пяток до горла, в котором хлюпало слово.
       Потом буднично он говорил, что завтра рано вставать, поворачивался спиной, а она столбенела от одиночества на такой большой раскладушке и с удивлением думала, что вот это, значит, любовь. Как у Мопассана.
       Рано утром он по-военному одевался мгновенно, с нажимом, уже выбритый и посвежевший, и подталкивал ее к двери. Говорил, что не думал, и что же она не сказала. Это было неважно, они оба совершили предательство, им предстояло с этим сжиться навеки и никогда не встречаться. Они шли до Динамо, качались в сонном вагоне с лимонными стенками, но офицер не хватался за поручень и держался, как нужно.
       Две столицы конкурировали и равнялись, никогда не сливаясь. Ей про похороны не сказали, никому там не было места, чтобы мальчик не выпал из памяти и остался в ней непобежденным.
      
       15 ноя (Рассказ): Потеря.
      
      
       Перед смертью так захотелось пить, а вставать уже неприлично.
       Я собрал остатки слюны и сразу отвлекся, мысленно разматывая кино, как подобает покойнику, - к началу с конца. Я все время сбивался на шутки: судьба смахивала на калейдоскоп с цветными узорами, на разбитую елочную игрушку, но никак не на траур. Помирать угораздило к новому году, испортив праздник соседям: и смеяться не комильфо, и оливье не с шампанским, и девицу притиснуть ни-ни, моя месть превзошла ожидания.
       Нос чесался явно не к выпивке, но последнее желание мне полагалось по рангу. Я же не думал, что веревка легко оборвется и жить придется с начала. А пока что я пробно шевельнул оловянными пальцами, уронив, по долгой зимней дороге с того света на этот, штангу с капельницей и замер, прислушавшись.
       Медсестры резались в карты, я для них давно потерялся - но главное, что для себя. Начав мысль, я уже забывал середину, перескакивал через полжизни, возвращался в любимые сны с изящными мотыльками, но и там что-то снова не ладилось. Тогда я просто лежал и ждал продолжения, приближавшегося из пространства. Я давно осознал, что мысль существует вне мозга, идеи носятся в воздухе, потому у разных авторов возникают произведения одновременно, а полководцы поднимают в атаку солдат по наитию, а не по плану. Я считывал композицию, записывал мысленно ноты и свободен был от плагиата. Так сквозь заросли, по пути утопая в болоте и выбираясь наружу как ни в чем не бывало, отряхиваясь от занудства, пробивался верный Альцгеймер.
       Я отслеживал траекторию, но уже не слишком уверенно дирижировал веткой, отмахиваясь от слепней, и заглядывал в лесные озера, где на дне суетились тонкие стебли лилий, зигзаги осоки, и сквозь них проглядывало и пульсировало мое молодое лицо. Я наклонялся, зачерпывая горсть живой воды, протекавшей обратно, и отраженье дробилось, я не узнавал двойников, они бесполезно сражались и вдруг мальками бросались от тени, а я двигал стрелки своих песочных часов, подкручивая колесико то ли солнца, то ли луны.
       Иногда я вслушивался, как мама неподалеку зовет меня в рупор ладоней и понимает, что я спрятался за стволом или в хворосте на опушке. Мама делала строгий вид, улыбаясь в платок, а у ног ее остывала от зноя корзина, роняя малиновый сок и споры сухой сыроежки. Если я наконец отзывался, то мама спокойно вздыхала, а если я играл в прятки, то волновалась, что испугаюсь ужей, отдыхавших на просеке и преграждавших тропинку.
       Дальше я рос и смотрел, как при мне обижали, выбирая, кто послабей, то кидая друг другу, как мяч, то пригибая к земле, и мне было глядеть любопытно и сладко. Звук пропадал, будто сломан, а время спотыкалось на ровном месте и потом разгонялось, и по скорости я понимал, что это рельсы фальцета, подножка вагона и стыки.
       Отерев о брюки ладонь и отбросив салфетку, наш вожак ухмылялся в пробивавшиеся усы и липко слюнявил табак. Постепенно звук возвращался и находил свою нишу, а солнце громоздилось обратно на небо, поднимая подол облаков. Налетал порыв ветра, сметая последние крошки всего, что случилось в дороге, стирая других пассажиров, крутые яйца, картошку и опрокидывая подстаканник, где скакала чайная ложка. Железнодорожник у семафора взмахивал красным флажком и уносился в вечность быстрей, чем начиналась гроза.
       Потом появлялась любовь, и зло отступало, как затяжная болезнь, а я перед ней был никем и, никак не допрыгивая, все пробовал дотянуться, но горизонт отодвигался и не пускал меня, как арестанта на волю. Так я шел рядом, выпрашивая подаянье теплого слова, легкий взгляд в никуда, чтобы я мог придумать - в меня, в мое твердое сердце, щемящее, но постоянное. Мне так хотелось любви, что я забывал притворяться, казаться глупее и выше, и только улыбка говорила, как это серьезно, за гранью самоубийства.
       Моя женщина качала жаркими бедрами, удаляясь быстрей, чем я мог за ней продвигаться, и ее следы зарастали репейником на пустыре, по ним бродили одичавшие жалкие псы, поджимая хвосты и пригибаясь под каждой звездой или камнем. Для всех нас светила луна, как ловушка для воя, иногда ее занавешивал первый снег и тогда было ясно, что вот еще год и полжизни, и что еще полшажка, - кое-как дотянешь туда, где...
       И тут ни к чему вспоминалось, куда я в шесть лет убрал макароны, на нижнюю полку в пенал, как тогда звали кухонный шкаф, и я мысленно брался за дверцу, податливо льнущую к пальцам. Полые трубки из серого теста на случай войны рассыпались из оберточной бумаги на кафель. Я ловил макаронину, ее было вкусно грызть сырой, и я уже знал, что и дом тот снесен, и страна. Но потом падал снег, неуютный за шиворотом, и я окунался в лагуны чужой быстрой памяти.
      
      
       20 ноя: ++
      
       Ни туда, ни сюда. Впереди только прошлое,
       Обман зрения, искаженная перспектива,
       По которой уходит бездомной кошкой
       Ночь, серая, как всё, чем живы.
      
       Катилина не хочет ни вон из города,
       Ни по улице Серповиков, и стража
       Цицерона следит заодно: изглодана
       За тучей дорогая моя пропажа.
      
       Patientia nostra, ближайшим идам
       Не дано расслышать сквозь запах серы,
       Когда взрыв рассеется, инвалиду
       От какой эпохи - любви и веры.
      
       ++
      
       Не помню, в ворОнке,
       Или еще в воронкЕ,
       Куда затолкали
       Затекшее тело, и тёлки
       Спокойно смотрели,
       Как солнце бежит по руке
       И собирает обратно
       И звон, и осколки.
      
       Не помню, я пьян был,
       Я не был, меня понесли.
       И вот я расту над собой
       И над взрывом в окопе,
       Мой друг распростертый,
       Ну как же проститься мне с ним,
       Ну как же остаться
       Собой и в плену, и в законе.
      
       Меня обменяют
       Не с этого света на тот,
       Моя рокировка -
       Сноровка и легкие ноги.
       Мой богом забытый,
       Забитый и глупый народ
       Подводит итоги,
       Крестами взойдя на дороге.
      
       ++
      
       У Эзопа не было такого языка,
       Чтобы рот завязан тесемками от маски,
       Чтобы чувство локтя, а не вся рука,
       А не то от бублика дырка в каске.
      
       А не то свои же в спину подтолкнут,
       Очередью коротко к ногам положат,
       Передай другому, что я дома тут.
       Покупали дорого. Да продали дешево.
      
      
       20 ноя (рассказ):
      
       Номерок упал, железный, и покатился под нижний ряд в замершем зале, румянец хлынул на щеки - словом, театр действительно начинается с вешалки и никогда не проходит. Стряхнешь воспоминанье и накатывает другое. Самое главное не углубляться туда, где липкий мед густеет и застывает засахаренной корочкой, сквозь которую ложка не хочет на дно: там же столько страданья. Случайно не встретиться взглядом с тем своим отражением, не наткнуться на старые письма и под страхом смерти не вспоминать, что тебя тоже когда-то любили. Да быть не может, смешно!
       .......
       У мужчины все это было. Бизнес, дети, жена, бассейн и гараж, полный крах надежд и голова, пустая с похмелья. Огурец плыл в тарелке, отражаться там было нечему, а от бара тошнило - и особенно если ритмичная музыка и накачанный в зале ударник. Кризис среднего возраста уныло переходил в перманентный, а меряться дальностью плевка, длиной в уборной, брошенным в море камнем и количеством "блинчиков" - все это в прошлом. Марки машин, навинченные костюмы, сигары, курорты, яхты, необитаемые острова, оказалось, не грели и не охлаждали, эта водка всегда оставалась незапотевшей и теплой.
       Новым было другое. Что больше двери перед тобой заискивающе не открывают, льстить незачем, секретарши поиспарялись, у любовниц болит голова, и даже твой дог отвернулся, уже безразлично припомнив, что с ним было в спальне и какое белье у служанок.
       Почему-то любовь измерялась насилием. Петухи, гребни, шестерки, дележка на кухне, народ, всегда живший завтра: "сегодня" нам не показали, а только светлое будущее, догнать-перегнать, догнуть-перегнить и как водится.
       С кем хотелось, жить было нельзя. Точней, не довольно: как сердечная достаточность, оно не вмещало фантазий. Расставались и тосковали, эпистолярно шли рядом, ориентируясь друг на дружку, но этот торт из безе с орехами разваливался, оттуда выпадали половинки грецкого мозга с такими извилинами, каких у нас не водилось, и дальше шли голые комплексы.
       .........
       С утра ей полагалось успеть поймать лучи солнца еще до депрессии. Это было соревнование и на скорость, и на совершенство: или ты их, или они тебя, а если дождь или снег, то скорей включай лампу, потри ладони и Джин заметит твои нелепые, детские трюки. Главное - двигаться, не приближаться к постели, где было тепло и сонно, и не вспоминать то, что снилось: еще не хватало нам слёз. Они-то всегда наготове, но ты им прикажешь забраться назад под ресницы, а если не слушают - мы им поможем гимнастикой, все равно же вся жизнь - бег на месте.
       Потом, перемыв гору праздников и чужих расставаний, она подходила к границе и вглядывалась в невидимое - с той стороны сквозь туман пробирался тот самый мужчина, который был ей родным вместе с его громоздким скарбом, женой, дочками, кошками, птичками, и всем им грозила опасность.
       Мужчина был программистом помимо шахматных партий сражений на земле и на небе, и еще с первым вирусом ему не следовало возвращаться из прочих умных Америк, но он ослушался интуицию и поверил картам таро, раскинутым глупой соседкой. Его занесло сначала в свой лопнувший банк, а потом парник общей парализующей паники придержал его ласково за руки, как будто защелкнул наручники, и недавний владыка перешел на азбуку Морзе, поселившись в своем телефоне.
       ...Пока вирус командовал, женщина уныло ждала его позывных, как будто из-под земли: он был всегда и во всем потому, что его нигде не было. Постепенно он угасал во всех своих радужных масках и оставил две-три запасных на случай полной аварии. Он не знал, что она наступила - та зыбкая, дрожащая маревом явь, переходящая прямиком на тот свет, до которого, ему казалось, не дотянуться. Он привык жить на авось и довольствоваться аскезой, пренебрегая башнями и магнитными веерами, по которым струились потоки заработанного и наворованного, - самому ему было не нужно, но вскоре жизнь надломилась.
       ..........
       Одинокая женщина вглядывалась в пространство, качая боль на руках бережно, как младенца, но он рос так поспешно, что вот-вот опрокинет сначала коляску, потом свой потертый ленд ровер, и его самолет затеряется в облаках, оставив привкус металла и острого света. Одиночество было повсюду, обволакивало снаружи и простиралось внутри, оно спирало дыхание и перекрывало слова, но женщина крепко держалась за рубеж до хруста в костяшках, впившись в перила той тревожной границы, откуда вестей уже не было.
       Где-то там в сетях, гимнастеркой цепляясь за стволы электричества и провода мокрых веток, продирался на эту сторону близкий ей человек, выдвигая вперед свою челядь. Вокруг уже грелась война. Ее первые такты оказались неслышны, потому так звучал номерок, выроненный в партере, потом было затишье, поползли вялые гусеницы, техника заскрежетала аккордами прошлых веков, а затем вдруг разорвалось где-то тут посредине, перемешав их и наших.
       Это чайная ложка дегтя пробилась, как мужчина сквозь плеву, в колючий цветочный мед, заботливо собранный пчелами, и вот раздался сначала свист истребителя, запоздалый визг Шарика на гремучей цепи, потом небо накренилось и рухнуло под ноги, но еще можно было карабкаться по осыпАвшимся сверху комьям, пока они бились о крышку. На этих похоронах земля крошилась рассыпчатым тестом и вспарывала леса, поля, закапывала озёра, а взрывы потрескивали бесшумно угольками в любимом камине, потому что музыка кончилась. Вверх взлетали орехи и плавились, птиц контузило и раскидало, как всегда при пожаре, но мужчина упрямо боролся, закрывая грудью планету.
       ...Одиночество, как оказалось, было белой летучей мышью из глянцевой энциклопедии, оно мерцало круглыми глазками и просило напиться, легко скребло коготками, а потом всаживало в тебя все свои длинные ноги и бежало по венам, не оглядываясь и урча, и чужое там не отлеплялось. Такой же была и любовь: незаметно подкравшись, она обнимала за плечи, и ты еще толком не знал, кто закрыл тебе лоб руками, чьи нежные быстрые пальчики перебирают брови твои и ресницы, прижимаются к синей щетине, вызывают румянец - и так всё с начала, по спирали истории твоей высокой болезни.
       Тут мигнуло в компьютере, подтверждая, что кто-нибудь жив, но теперь уже всё не точно - граница была на замке, мобилизация стала всеобщей, капитал испарился, а цену имел только хлеб - заплесневелый, на глазах он таял в руке, его запивали из лужи, как собаки, на четвереньках, а после отряхивались, мотая шеей от ужаса. Наважденье нельзя было сбросить, представление разворачивалось теперь уже на два фронта, спасительным был только плен - если не обменяют обратно, и солдаты заискивающе выглядывали в небе проблеск - не дрона, а бога, который тут был где-то близко.
      
      
       23 ноя: (очерковый рассказ)
      
       Всегда меня поражало. Вернешься из отпуска, а дома - как не уезжал. Тот же пыльный луч висит в комнате, тень от форточки лепит "кружки и стрелы".
       В эмиграции за воздух сражаешься, все мельницы порубил, коней приручил-пообъездил, десятилетия перещелкал, прилетаешь на родину - бац, тот же солнечный луч, на миллиметр не сдвинулся.
       На войну ты сгонял. По госпиталям навалялся. Жизнь положил за царя и обратно забрал вместо ордена - а там этот луч занесенною гильотиной. Города-страны рушатся, а у нас ничего не меняется.
       У меня есть приятель, он прошел все израильские войны, патриот до мозга костей. То есть кости собрали и отправили протрезветь от боев по Европам. И надо же, занесло его в Брюгге. Такое болото музейное писаной красоты, тишь да гладь, русалка лениво плеснет хвостом в сонном фонтане на площади, а вокруг лет пятьсот старушки сидят с кудельками, одинаковые и с болонками. И нигде ничего не колышется. Вот увидел все это товарищ и прямо спрыгнул с ума. Как же так, он тридцать лет тебе мельницы, коней, под танком и на амбразуре - а тут кружева и такая наглая бабочка над всем этим счастьем витает?..
       Меня очень волнует, почему я никак не могу протянуть руку сквозь колючую проволоку и до тебя дотянуться. А вот книгу взять - это пожалуйста. Даже не оборачиваясь. Где-то там в памяти она глядит с верхней полки, причем если ты снова поленишься, то рухнет сразу вся стопка. По твоей больной голове. Нет ни дома, ни города, а название светится.
       Еще проще с посудой. Сначала были жестяные коробки для круп синие с беленьким - или красные в мелкий горошек?.. Как прекрасно все это звенело. Мама как-то придумала выкрасить нашу гостиную не в вишневый, а сразу пунцовый. Риски мы понимали и даже сначала советовались, как стремительно сходят с ума в таких декорациях. Но из этого зарева у нас вид был самый унылый - на звоночки трамвая, почти черный мокрый асфальт и тот снег, что в Ленинграде вообще никогда не кончается и заглушает все звуки.
       По выходным полагалось смазывать лыжи соскальзывавшим бруском и шарахаться в электричку до Зеленогорска к заливу. Или можно до Павловска (с тех пор я дворцы ненавижу). Я ж не знала, что это разминка.
       Все мы были серо-зелеными и, особенно на эскалаторе утром в метро, светились особенным блеском наподобие того, что реет утром в болотах, а родители причитали: городские северные дети должны дышать свежим воздухом. Это было вместо молитвы. Как манная каша. Бабушки с колясками предпочитали скверик возле завода, из труб которого гневной струей выбивались пары ртути и слёз советских рабочих. Нам про это никто не рассказывал.
       Так мы дружно росли на дрожжах, лыжи пылились в прихожей; а некоторым удалось выйти замуж и поскорей развестись. Так что я себя помню другой. Спрятав ноты в папку с тесемками, закрыв крышку рояля, лично я проявляла смекалку, обвив экспандером ствол мудрой карельской березы. Мы с ней пели песни речитативом, общались (что не странно после гостиной), пока я водила со свистом двуручной пилой по бревну. Береза потом отдыхала, а я колола дрова, вставив клинышек, и опилки желтели в снегу, одуряюще пахнув, почти как собачья моча.
       Свой пример ближе к телу, потому начинаю с себя. У вас, может быть, было иначе. Но сейчас, когда горько рыдают о безысходности, черном снеге, звоночке трамвая и законченной жизни, для меня все всегда начинается.
       ...Моей голой дочке полгода. Она стоит в эмалированном ведре и держится крепкими кулачками за обод. Она принимает свои первые ванны в лепестках роз, шампуне, пене, короче, сколько воды хватит в чайнике. Нет, я печку переложила, и даже остался цемент. Почему нельзя оторваться от повесток на фронт (если ты живешь не в Израиле), преспокойно перезимовать в землянке (их осталось с прошлой войны, а земля там засыпана гильзами)?.. Почему не спросить у березы?
       ...Мы стояли в тусклой очереди неподалеку от дома Бродского - предатели родины, колбасная эмиграция, но меня больше всего интересовало, кто куда разлетается. Буквально на следующий день. Мы тихонько переговаривались, география просто зашкаливала, таких стран я часто не знала. Вот стоим здесь сейчас, опустив руки и головы, уткнувшись взглядом в асфальт (полтора года меня не выпускали за книжки). А завтра - адью!
       Мир раскрывался, вставая с колен, расправлял крылья и пробовал голос. Оказалось, есть своя жизнь. Протянуть не ноги, а руку.
      
      
       (Рассказ). Гнездо.
      
       Женщина, выглядящая доступно, не принадлежит никому. Она ведет тебя по острию. Она знает все о тебе - чем и как обидела мама, где болит у тебя и никак не может забыться, сколько весит тот груз, что у тебя между ног, и как там звенит, для чего тебе нужен спортзал и почему виски с содовой, сегодня со льдом или нет. Она знает, как станцевать невзначай и приподнять угол рта; где твой последний синяк и как заживает рана от чужих коготков у тебя на спине - сквозь супермодный пиджак, уже жмущий тебе за рулем.
       Такая случайная женщина, а ты принял ее за гулящую. Но и это пройдет, как только ты сделаешь шаг.
       Она знает, как защекотать тебя до полусмерти - раз до смерти нельзя - обещаниями, но еще не уверена, следует ли обратить на тебя свое скупое внимание. Или ты только пешка. От таких поднимаются выше, и если нужно - по трупам, так как друзья твои сами готовы стелиться, засыпая с бутылкой в руке и думая, что она женщина.
       Сильный мужчина приблизится и, сглотнув, не посмеет, если он занят. Слабый так и будет нарезать круги, как собака, подвывая и про себя матерясь - на себя самого, обстоятельства, ругая любимую и теряя ее в облаках. Вон вышло солнышко, портьеры раздвинешь - оно еще улыбается там в вышине, недосягаемое, лучезарное, и вдруг ветер его подхватил, закружил, обнимая, - и нет, это снова не ты.
       Хорошо сейчас вспоминать, пока минута затишья: время воздушным шариком то растягивается по этапу, то сжимается и взрывается, и ты можешь его придержать, как строптивую лошадь. То ей сбруя не та, то сено не подошло, то ей холодно на рассвете без попоны, но ты-то знаешь, что это рук твоих не хватает, тембра голоса, успокоения. Надежды, что будет завтра. Но откуда ж ему появиться?.. Оно уже было вчера, и год назад, и столетие. Ты и сам уже был этим временем, примерял его, и оно каждый раз потом жало, за рулем или в танце. Неумелый партнер, спотыкаешься. Наступаешь на туфельку, милый. Да, еще можно бокал. Нет, сладкого полусухого.
       Ты лежишь в обрыве на дне, куда отбросило взрывом, и пока еще соображаешь, только мысли зигзагообразны - то летят стремглав, то срываются, как если б ты сам решил выбраться. Да и не думай, дождись темноты - уже скоро, - но что такое скоро, когда жить осталось мгновение? Не заметят, отступят. Мертвых не собирают, кому нужна эта падаль. Раненые откатились, кого найдут - командир дал приказ пристрелить, так что тебя уже нету, да ты и сам уменьшаешься до размеров легкого прутика, вжимаясь в мокрую землю. Ах, ну так вот как хоронят, и как разлагается тело, такое горячее, белое, недолюбленное, недожившее! Будем знать, вдруг еще потом пригодится. И куда вес подевался. Пошел в рост, вероятно. Только не кашлять, - хотя дым не скоро рассеется, и где оно, ваше нескоро.
       Тьма спускается молниеносно, ей некогда ждать отстающих. Ей еще кормить лошадей, уткнувших морды в туман, ей развеивать гарь, успокаивать птиц, забившихся в гулкой тревоге и не успевших к своим. Точней, эти птицы решили, что им можно вернуться, а у нас снова война, мы прицельно бомбили по гнездам с утра и до ночи, а эти гнезда кустятся на соломенных крышах.
       Так мужчина превращается в посконного мужика и ступает к своей простоте, а потом он зовет в глубине несчастья ребенка, и ему отзывается мальчик - такой смешливый и славный, доверчивый и наивный, задравший голову с непослушным вихром и глядящий в небо на птицу. А ему отвечает звезда, так старательно прорываясь сквозь тучи снега и дыма, она резко выскакивает на поверхность, и мальчик хватает губами ее острый край, обжигаясь и режась.
       И опять ничего, только жизнь.
      
      
      
       2 дек. Рассказ. Полшага.
      
       Два немолодых человека расстались давно и навеки. У них был полный боевой комплект: предательства и любовь, измены и одиночество. Одна луна над землей, толпа, обтекающая обоих, уютная близкая старость и кой-какое импорт-замещение, то есть побег от себя кому в творчество, кому в бизнес. Блондинка все так же виляла томными бедрами под сморщившимся трикотажем, а, седой или лысый - неважно, бывший друг все стоял за углом и подсматривал в замочную скважину или в щелочку в бане, и это смущало не потому, что банный день женский, а как раз потому, что веник один на двоих так и остался.
       Можно было потом, отлепив березовый лист, толкнуть дверь наружу, шумно выдохнуть полной грудью и рвануться навстречу свободе. И веселая женщина спотыкалась о жаркий порожек, ковш расплескивал время, деля на часы и минуты, и тут вдруг все затихало, темнело, как перед грозой. На приступке под паутиной золотилось дегтярное мыло, выщипывая глаза, под полок закатилось ржавое лезвие бритвы, а век уже шел двадцать первый.
       Оба знали, навсегда попрощавшись не слишком красиво, но горько, что нельзя в ту же воду, что человек неизменен, но сердце стучало при приближении снимка, при звуке имени, канувшего в ту же Лету, и тогда мысленно все начиналось с начала. Что-то было недоговорено, не расспрошено, не доказано, - так среди ночи проснешься, рванешь на себя одеяло, а там пустота и фантомная боль онемевшей руки. Тупо смотришь - исчезла вторая подушка, но отпечаток остался от любимого тела, и тепло или запах, а главное, что те же звезды сияют, как ни в чем ни бывало, равнодушно и нагло.
       Вслепую нащупаешь тапочки и уж дальше не ощущаешь - в каком ты пространстве, казенном или домашнем, и что за страна, и насколько сам ты реален, и где-то тут был переход от яви прямо в сознание. Или может быть одновременно, когда мы сосуществуем в этой больничной палате - и в чужом представлении, где больше нет разницы - жив ты еще или умер.
       Словом, оба давно затвердили, что встречаться им не по рангу, но случайный трепет стряхивал пыльцу бабочки, в темноте звенел колокольчик, душа бросалась наружу, и сбавляли ей обороты, плеснув наотмашь в улыбку речною шугой, будто солью на рану. И душа тогда съеживалась, плелась покорно обратно, и всем всё было понятно.
       Бывший друг, естественно, мог застелить постель по-солдатски, кинуть подушку углом, как раздетую женщину, и сварганить себе разварную баранью кость, чтобы грызть ее, как собака. Он мог взять телефонный справочник, записную старую книжку, да и уткнуться в мобильник, листая список девиц, прислоненных к столбу у дороги, да так и забытых впотьмах. У одной был сползший чулок, у другой растекалась помада, а их вертлявые тушки всегда сливались в одну - любую на выбор. Но только не в эту блондинку с глазами кофейной гущи, от которой давление сначала сжималось в комок, а потом взлетало, как гиря на измерителе силы. Победителей не было.
       Не нуждался он и в уборщице, хотя звал иногда повариху. Та раскрючивала ступни, вдеваясь грудью в передник, у нее все так ловко звенело - душистые темные груди в поту и сливочном масле, и распаренные ладони, жонглировавшие поварешкой. И блины она подкидывала на дымящейся сковородке под его неказистую лампу и легко ловила обратно. От нее веяло сытостью, отсутствием мысли, и после стопки блинов и еще одной мизерной стопки он ее поджимал до двери, стараясь выпроводить и забыть, как жужжавшую муху.
       Так шла жизнь невпопад, заблудившимся грибником скитаясь по той же роще, менявшей обличье. То светилась в тумане, то хлюпала сизым болотцем, то указывала не туда и потом заливалась от смеха, возвращая ему фотографию. Он пытался вглядеться подслеповатым зрачком, прижимаясь к снимку губами и скрывая от себя самого, от чего не катятся слезы. Тогда он кряхтел, словно трухлявое дерево, потом вскидывал свежие ветки. Они долго струились под небо, переплетаясь там пальцами, а он все не мог дотянуться и погладить русые косы, цветную улыбку, это ласковое плечо вполоборота, прозрачное на просвет при свечах или месяце.
       В это время блондинка испробовала все дорожки, приводившие в никуда, лишь бы не было перекрестков. Ей всю жизнь не давало покоя (если жизнью назвать это тупое беспамятство), что однажды она плыла уже над тобой, пока ты отстреливался и перезаряжал обойму. Ее полинявшие крылья по инерции распускались, как облака, но всё смывало дождем. Тогда женщина возвращалась к своим нелюбимым, стирая их поцелуи, и только твои впитались намертво в кожу. Она драила мылом, потом брала жесткую щетку и меняла ее на железную, и тогда стружки серебром крошились и кровью, но любовь твоя не исчезала.
       За окном уже шла война, там били в набат и звали на фронт добровольцев. На блондинок шили одежду, и очень кстати впритык, но с зазором - не чтоб сдаться в плен, а чтоб руки поднять для объятья. Иногда война замирала, пережидая погоду, а когда лед на реке наконец-то встал и заглох, присыпанный пеплом и снегом, жизнь решила дать задний ход и вернуться в реальность.
       ......
       Они встретились, как и положено. За полшага от смерти. Не узнавая друг друга. Дело было к победе, наши вышли за горизонт и терзали крошево звезд. Свои ползли по земле, закрывая чужих от ракет и снарядов, и у них была общая речь, они отражались друг в друге.
       Вдруг зарево встало в рост - сначала мужской и родной, а потом раскололось на земляной и небесный. В этом вопле неразберихи им послышались имена.
       Но не ответило эхо.
      
      
       3 дек. Рассказ. Имя.
      
       Мальчик смотрел голубыми собачьими глазами, полными слез, и вся его жизнь, казавшаяся ему многоопытной, была сосредоточена в этой маленькой женщине. Самым главным было то, как и куда она двигалась, расплескивая из тарелки и смеясь, мерцая каскадом жемчужин. Как прикуривала из его дрожащей руки, оставляя помаду, одергивала подол, проверяла зацепку на сползавшем капроне. Было неважно, о чем она говорит, так как все давно было высказано. Она поучала парнишку, иногда беря за вихор, но, обжегшись, отодвигалась, и он опять оставался один, не прислушиваясь и понимая, что она его гонит.
       Мальчик был неприкаянным, можно сказать, сиротой, несмотря на всех родственников, одноклассниц, на подарки ко дню рождения, шоколадки на Новый год и все такое случайное, оставляющее обертки, но испаряющееся мгновенно, как духи, поцелуи и плач молодого любовника.
       Хотя женщина подрабатывала проституткой, ничего у них не было, кроме вот этой любви с его стороны, замещавшей внимание взрослых и тепло дома, которого нет и не будет, поскольку его отвергали. Он стеснялся своей неумелости и кусал губы от злости, сжимал кулаки за спиной и давал себе клятвы, но каждый раз всхлипывал еще совсем по-девчачьи и не мог с собой справиться. Он мечтал бы остаться на этом вот коврике, даже пускай на бетонных ступенях у лифта, но тот гулко возил любопытных соседей туда и обратно. Их тяжелые сумки задевали его по плечу, наступали пряжками на ноги, толкали и невзначай роняли ключи из кармашков, но мальчик сидел бы тогда неподвижно и сторожил свою боль.
       Иногда к его женщине приходил законный приятель, мальчик ждал под окном и смотрел, как свет выключали. Он плакал и представлял, как живет она с нелюбимым. Как выглядывает другого в темноте за мужским широким плечом, покрытым испариной и лысеющей порослью, и как мерно наяривает, набирая скорость, железное это тело, и звон раздавался в ушах, а поезд сцеплений и рушащихся вагонов взвивался вдруг из-под стрелки и летел под откос.
       Мальчик все ей прощал, представляя, что это его самого любимая ищет во тьме, и тогда он прислушивался - вдруг прозвучит его имя через стекло с занавеской, дрожавшей вместе с луной. Он старался не думать, как сам бы ее обнимал, но легкая нежность обволакивала его и несла в облака, и становилось вдруг жарко. Он сдергивал шарф, на котором недавно как будто хотел он повеситься и даже приглядывал гвоздь, но всегда побеждало желание - заглянуть еще раз напоследок в ее трепетную улыбку.
       Он бездумно брал прутик и писал на песке ее имя, шепча его по слогам, а потом уже за полночь свет в окне зажигали, раздавались шаги, дверь подъезда визжала, будто срываясь с петель, и сытой нетвердой походкой удалялась фигура, как тень, а с ней прыгала и уменьшалась цепочка качавшихся ламп вдоль проезжей дороги.
       Тогда мальчик вставал, он теперь уже был свободен и брел по наитию прямо, шарф за ним волочился по луже или мягкому снегу, если снова зима. По пути попадались катки, и тогда мальчик смешно вскидывал сонную голову, разбегался и долго катился по черным дорожкам из льда, набирая веселую скорость. Иногда, оступившись, он падал в сугроб и тер пылавшие щеки.
       Его женщина в это время стояла, прижавшись к стеклу, и следила, как мальчик уходит. Она знала любовь. Ее пальцы еще обжигали купюры - крупнее и мельче, но все это так мало значило по сравнению с тем, что и завтра он снова придет, и все повторится с начала.
      
      
      
      
       4 дек. Рассказ. Истребитель.
      
       Мошка летела - дрозофила или юный комар, но зимой в помещении для нее длилось одинокое лето и мне казалось, что она хочет общения. За окно не отправишь и убить как-то не по-японски, словом, не будить же в ней зверя. Я отрезала полу кимоно, ну дальше вы знаете сами.
       Мы ждали Лесю. Ее маленький сын заикался после бомбежек и расставания с папой-военным, а сестру на днях сбил мотоциклист и уехал, не остановившись. Прохожие вызвали скорую. В общем-то все обошлось, новая травма по старой.
       Леся ехала клеить обои в моей новой квартире: нам противопоказано оставаться долго без дела, а работа еще не нашлась. Говорили они все со мной по-украински, я отвечала на русском. Плохо было, что Леся тоже психолог, наши трюки знает не хуже, то есть я помочь ей бессильна.
       Удалось поселить их в гостиницу с пятьюстами таких же несчастных, а животных туда не пускали. Собак, неделю добиравшихся из-под обстрела в переноске для кошек, распределили по местным, а кот ходил по рукам. На этаже приюта чинили бойлер, холод был как на фронте, но мы радовались мелочам.
       Дети Леси гордились, что их отец - офицер. Он учил юных бойцов перед атакой, но дети знали не всё. Он был онкобольным уже много лет, прошел пять операций, потеряв половину лица, так что по мобильнику старался выглядеть в профиль. В начале февральской войны он сломал ногу, раны не заживали, и Пашка блуждал по больницам, отказавшись комиссоваться. Как только абсцесс затихал, он сжимал волю в ладони, костяшки хрустели предательски, белизна заливала ухмылку, и Пашка полз под огонь.
       Леся быстро договорилась на западе, что его прокинут по специалистам: отпуск наконец полагался военным, раз в году десять дней. Но мужа было не вытащить - не то что на это обследование, но, похоже, из той ременной удавки, в которую он безмолвно себя загонял, понимая, что жизнь на исходе.
       Дочка плакала и просилась на фронт, сын каждый раз заикался все больше, придвинув мордашку к экрану. Оба учили язык той новой страны, что дала им прибежище, определив на довольствие. После школы дочка уже подрабатывала, стоя за кассой и отпуская конфетки веселым туристам. Ее туда взяли сразу: украинка - как колосок, с прозрачной нежной улыбкой, кристально честный подросток, до сих пор решавший загадку - за что их народ, их героя-отца, их праздничный чернозем, покрытый желтыми лепестками и зеленым светом подсолнухов.
       Магазин мертвой хваткой держали восточные люди. Что там случилось, не ясно, но однажды, когда девочка осталась работать одна, подскочили бандиты, загипнотизировали, и она своей рукой, по доброй воле эмигрантки и просто ребенка, отдала им всю выручку. Полиция не разбиралась, да и "кассирша" тут же высыпала хозяевам все, что у них заработала.
       На семью таким мощным каскадом сыпался ворох несчастий, перекрывая войну и не давая дышать, что обои пришлись очень кстати: мы их клеили с остервенением в четыре руки и играли потом новоселье. Мы не знали, что лучше - съездить к Пашке под Мариуполь или встречать его здесь.
       Наши вернули Херсон. Украина лежала во тьме, застывая первым ледком, и когда наконец удавалось через павербанк подключиться и различить силуэт, можно было молчать: тишина с обоих концов между жизнью и смертью перекрывала тревогу и взрывы. Дети спали, им снился отец. На диване у местных мариупольский кот прислушивался к дрозофиле. Мне казалось, летит самолет.
      
      
       9 декабря. (Рассказ): Рождество.
      
       Меня выгнали из дому муж и дети. Точней, сын был далеко, а дочка и так меня слишком долго спасала. От мужа ушла я сама, так как он разорил нас, а в этой новой стране были железные правила: кто-то должен уйти. Я решила быть благородной.
       Зимой на скамейке ты становишься сразу заметней. Больше голубя - а все же мельче воробья. Несущественней. Они крутят головы набок и сперва ждут, а нет ли чего в твоей сумке, но минут через десять морозец входит в права, и ты сверкаешь глазами - чего бы у птиц подстрелить. Раз нельзя их самих, тут за это сразу посадят.
       В полиции много теплей. Но тогда там вызовут бесплатно такси и отправят в распределитель, в моем случае сразу в приют, а мне лучше еще продержаться. Туда я точно успею, но это почти как тюрьма, только наоборот: охраняют от внешних помех. Мои родители за границей считают, что всё прекрасно, а я не могу им признаться.
       Одежда на мне меховая, под нее поддета газета: как журналистка, я знаю, что свинец согревает, и когда я возила по странам написанные мной книжки, то чемодан просвечивали дополнительно: типографская краска в соединении с чем-то опасна, хотя не взрывчатка.
       Я знаю, что рыскаю взглядом по всем скважинам, урнам и ямкам: монетка бы мне пригодилась. Большей частью они иностранные, такие тут не котируются. Но самое трудное - неуверенность в том, где проведешь эту ночь. На бумажке записаны те адреса, о которых стараюсь не думать, - они только на крайний случай. А рядовой - это церковь и ноги, чтобы храмы не повторялись: таких там видят насквозь.
       Поднимаясь с железной скамьи, отдираешь джинсы со льдом, распрямляешься сверхъестественно и спохватываешься, чтобы скрип уключин не услышал прохожий. Старушки тут слишком внимательны. На лицо вешаешь прозрачную маску с ухмылкой, но меняешь на безразличие: мол, решила пройтись по снежку, рождество у нас нынче красивое! Тихо хрустнув зубами, блуждаешь модельной походкой - но без перебора, чтоб не приняли за проститутку. В сумерки можно бежать - будто это такая гимнастика. Но тогда вычисляют быстрей: в приличном городе, да без фляжки с водой, да от кого-то там драпать?..
       В церкви мне трудно креститься потому, что это неискренне. Я общаюсь с небом без посредников, поп это видит, подавая мне ручку для лобызанья, и мы оба "выставляем стекло" между нами, больше не замечая друг друга. Но тут я смогу отсидеться - и так до следующей кирхи, пагоды, библиотеки я хожу из города в город, а когда припирает, то на автобусе отправляюсь по ближним странам - навещаю старых учеников и приятелей. Поживешь там и тут по недельке, вот и срок бездомный короче, там и весна защебечет, потечет из уборной мне под ноги, ну а летом валяйся по паркам. Протянуть мне придется полгода, а там уже светит квартира.
       Дочка хочет меня взять обратно, но я в тяжелой депрессии, а это дело заразно. Так что я живу, как туристка, прислоняюсь к экскурсоводам, изучила вокзалы и станции, все бездомные лавки, закутки под мостами, но бомжей сторонюсь, так как я не колюсь и не пью. И не принимаю таблетки: от антидепрессантов глаза вылезают на лоб и все время хочется спать, а я на морозе замерзну.
       Бывший муж каждый день проверяет, как у меня "всё в порядке", так что я своих не расстраиваю. Да и откуда свои?.. Когда любая бесхозная, ободранная собака выслушает тебя внимательней, да еще и оближет. От собак пахнет рыбой, но дыхание согревает, я запускаю руку в колтуны и прижимаюсь, чтобы скрыть слезы. Жалеть себя - только хуже, мне нужно собраться и выглядеть.
       Часы на башне предупреждают, что пора искать сквот, и если мне повезет, то там окажется место. Хорошо, что замерзли фонтанчики: в них бездомные подмываются, а так хочется теплого чаю.
       Где-то в этом же городе ищет ночлег мой товарищ, но мы с ним еще не знакомы. У него путь обратный: испытав нищету, он вывернется, разбогатеет, а я пришла "на панель" из роскошной жизни и здесь никогда не работала.
       В бомжовой столовке слишком тихо и чисто, кормят нас на клеенке, овощной суп в пиале, а главное, хлеба хватает. На мгновение я засыпаю, успокоена и убаюкана желтым светом от лампы, но тут же встряхиваюсь, догребая последние капли, а визави старается облизать свою ложку. Но у него нет зубов, язык промахивается, да и передо мной неудобно.
       Для нас на сегодня все это последний контакт с цивилизацией и человеком. Попытка преодолеть нелюбовь остальных, равнодушие к нам и презрение. Я сую кусок хлеба в салфетке в карман и надеюсь, что не заметят. На вынос запрещено. И в который раз я жалею, что в прошлогоднее рождество, спустившись по трапу в Лаосе или Вьетнаме, захватила с собой мало мелочи. Просто никто не сказал, сколько там нищих детей. Они липнут к ногам и мешают, пока ты выбираешь туристические футболки и бутылки рептилий в спирту. Нужно было больше монеток. Но они все равно утопают в жарком песке и откатываются в волну.
       Рождество - оно не для всех. Оно не для избранных.
      
      
      
       8 дек: ++
      
       К нему нельзя приближаться,
       словно камень пластами расколот,
       эта граната взорвется
       в руках твоих и объятьях.
       ПостелИ между вами пространство,
       сужаться не должен ворот,
       затянутый плачем, - в страсти
       лги ему, что вы братья.
      
       Он тебе безразличен, словно
       водой несомая щепка,
       снег прошлогодний, сплетня,
       будто бывает взаимно
       данное честное слово:
       у обрыва стоишь и тщетно
       ищешь себя, не помня,
       как ты входил в ту зиму.
      
       Только вперед ногами,
       черный хватая воздух
       испепеленным ртом,
       проклиная и заплетаясь.
       А что потом? Нагая
       ляжешь и будешь возле,
       а что потом, известно,
       конец и опустят занавес.
      
       ++
      
       Я тебя приручила вниманьем,
       прорастала в тебе якорями,
       стеблями лилий, водорослей,
       вены твои будоражила.
       Кровь разгоняла, нами
       клялась, чтобы было после
       что вспоминать, пока ты
       другую полюбишь. Как же.
      
       ++
      
       над войной не летит тишина,
       а как вкопанная, на мгновенье
       зависает, любовью она
       исчисляет прошедшее время,
      
       что не вышло успеть, забери
       для других на свои пустыри,
       на закланье и на поминанье,
       что стояла любовь между нами.
      
      
       10 дек: ++
      
      
       В любом обличье этот мальчик - мой.
       К нему приводит, как судьба - домой.
      
       Лоза к бокалу, и как пенье птичье,
       Перерезает горлышко зимой.
      
       Мы с ним одно.
       Но есть еще отличье -
       Что нам друг друга знать не суждено.
      
       ++
      
       В моей реке не тонут времена.
       В моей руке лишь истина одна:
       Ты пропустил мой вызов, так как умер.
      
       Я не сержусь. Пускай твоя жена
       Ругает нас, она обречена
       На наше эхо и на зуммер.
      
       ++
      
       Ни приткнуться тебе, ни прижаться.
       И в глазах моих отражаться,
       А я в тень отхожу, на тот свет
       Путь неблизкий, и выхода нет.
      
       Разминуться с тобой, разлучиться.
       Но магнитом прижатая птица
       Не меняет маршрут, и земля,
       Как хрусталик, острей хрусталя.
      
       ++
      
       Ты прав, моя радость, что нежность больше, чем сила,
       И между нами любое стекло только тает.
       И что не все звезды сама в себе погасила,
       Чтоб ты заблудился, пока на том свете светает.
      
       ++
      
       Как ты, крестник,
       закрыл ли телом планету?
       Иногда проверяю
       от горя, но тебя нету,
       эта анестезия
       растравит болью твой айсберг.
       А для мутной воды
       ни начала нет и ни азбук.
       Пью из рук твоих я,
       но сочится вода сквозь ладони.
       Не погоня твоя, -
       я любовь твоя, я агония.
      
       ++
      
       Дай сил ему, господь, преодолеть
       Не только пряник, но тугую плеть,
       Не прогибаться, вынести, смолчать,
       Не преломив ни слово, ни печать.
      
       Дай слёз ему, чтоб не пересушить
       Души, когда уже берут за глотку,
       А все еще не могут задушить
       И солью мочат раны или плетку.
      
       Дай лет ему и разума, и круг
       Друзей крути вокруг не каруселью,
       И отведи назад петлю и крюк,
       Когда он обратится к новоселью
      
       Отсюда и найдет короткий путь
       Уединиться хоть куда-нибудь.
      
       Я так его люблю и так прошу
       На сушу тело вынести из плена,
       Где я сама его всего лишу
       Пожизненно и неприкосновенно.
      
      
       13 декабря. Рассказ. Праздник жизни.
      
       С утра занят был, как никогда. Мысль гоняла по кругу, забивая в чужие ворота, а мне до сих пор не придумать, как покончить с собой таким искренним образом, чтобы выглядело натурально. Кто поверит, что ты оступился с балкона? Или дернул банку таблеток, когда по рецепту - одна, натощак после сна? Или вот ёрш.
       Я для верности начал с виски, по привычке плеснув туда содовой, ну а потом нужен лед, наколотого не хватило - словом, я неожиданно ожил и вспомнил, что перед смертью не проверил почту, забыл выгулять соседскую сучку, в общем, пришлось завязать шнурки и выполнять обещания.
       Подергивая поводок, перепрыгивая через ступеньку в надежде легко сломать шею, я машинально улыбался прохожим и особенно девушкам, собака неслась впереди, набрав скорость ветра: эти твари соображают, чего ты небу не додал, а тебе же еще причитается. Поскользнуться в грязи и шлепнуться мордой в осколки несвершенного счастья, вспомнить все былые обиды, тут я мало чем отличался: жизнь прошла в ожиданье прекрасного и настоящего, а ту единственную, что мне полагалась по праву, я так давно упустил, что не помнил ни имя, ни голос.
       Являлась она по ночам, теперь назойливо часто, аккуратно присаживалась на край двуспальной кровати, шептала какие-то глупости, что я умный и сильный, но меня до утра не хватало даже на то, чтобы не рассмеяться в ответ и хотя бы двинуть мизинцем. Днем я резво шагал к проституткам, они знали свое ремесло, а я возвращался к работе. В штанах звенело пустотой и обманом, но к вечеру я опять вспоминал, что бесплатно не нужен ни мухе, вечной свидетельнице моего тягомотного счастья, ни тем более старым друзьям, обремененным бизнесом, детьми-внуками и подступившим склерозом.
       На кону стоял Новый год, мое прошлое было достаточным, но не резиновым, я оглядывался на него, ища смутной поддержки, но там быстро темнело и блекло. Я уже не боялся предутренней встречи с покойными и часто путал их в снах, и в моем глухом одиночестве неизменно живой была только эта любимая, - смотрела моими глазами, отзывалась шагам и льнула душой к моей бездне.
       Наконец я нашел неплохое местечко между низкими сваями, куда прибивала волна от баржи в разноцветных контейнерах - так, будто бог там на небе резвился и опрокидывал кубики. Он, игривый, меня не заметит, и я тронул воду ногой, но сзади уже семенила какая-то дряхлая ведьма и тыкала палкой в картинку. Я долго не понимал, что это фото на дереве изображает кота, потерявшегося у реки, а растрепанная старуха, вздымавшая руки, носилась туда и сюда и сдавленно каркала имя.
       Словом, каждый раз мне не везло, я уж было примерился, чтобы податься на фронт и уйти восвояси героем, ведь там до земли было ближе. Я видел на улицах беженок, большинство гордилось мужьями, защищавшими всю Европу, пока я облизывал губы, пересохшие от равнодушья: я был чужим и никчемным. Ни держать автомат, ни рыть траншеи и запускать квадрокоптеры, я мог только переговариваться, и то не на тех языках, а мои таланты заржавели еще в прошлом веке.
       Мне так хотелось участвовать, быть живым и подвижным, так что я сам был котом, потерянным черной старухой, и упорно придумывал способ. Он был: найти эту женщину. Я же помнил ее тугие объятия, ее косы захлестывали меня на затылке и стягивали в жаркий узел, ее тонкие в перехвате ступни отливали луной и покоем, и она была целью жизни - такой высокой, что я задыхался в полете, а она выскакивала из пальцев, расправляя нежные крылья, и опять устремлялась навстречу.
       Переведя дух и вернувшись из прошлого будущего, я сидел на кухне и слушал, как закипает чайник, мой собеседник. Часы тикали, мышь скребла, снаружи кто-то смеялся, собирались гости на праздник.
       Зазвонил телефон. И тут я наконец вспомнил имя: мне сказали, она умерла. Не понятно, сама или нет. И нас разъединили навеки.
      
      
      
       14 дек. Рассказ. Капитан.
      
       Мужчина мало что мог. Но если кто спрашивал, то отвечал: ну уж нет, я, конечно, мужчина! Палкой грозил воробьям, она была модной, с нарезкой, с открывавшимся набалдашником, где раньше плескался коньяк.
       Старику не давало покоя, что он не всем отомстил. До кого-то не дотянулся: тот свет еще не придвинулся. Другие разъехались или валялись в больницах, а тут вдруг одна его пассия сначала поздравила с праздником (он сморкнулся и засопел: ну надо же, помнит!). Потом как-то эпистолярно пригрелась на седой лысоватой груди, начались откровения, общие ассоциации. Казалась еще хороша, но почему-то заброшена: и его она тоже выталкивала с порога, старик это накрепко помнил, затаил обиду и злобу.
       Он сначала советовал церковь, но позже представил, как его моложавую будет пощипывать поп в разных цыплячьих местах, а делиться еще не хотелось. Да он сам исповедует и причастит загребущими кулаками, отчего же не поиграть, когда она притащилась, а раньше-то всё ни в какую.
       Ему одиночество было наградой, он не понимал экстравертов, а женщина была дерганной попеременно - то восторженно оптимистична, то ударялась в глухое отчаянье. И молила все об одном - притвориться, что он рядом с ней, что журчит сквозное дыхание, можно снять трубку и по старинке набрать единственный номер, там побулькает, да и ответит.
       Мужчина почти приручил неожиданного найденыша, дергал за нужные нитки, похихикивая в усы, и они рыжевато топорщились от табака на морозе. Он когда-то был полководцем и знавал это острое чувство, когда от тебя зависят малолетки и слабаки, а все встречные женщины щурятся от ледяного восторга и подтекают сосульками, на вкус тугими и ломкими. Выбирал он крыши повыше, толь поглаже, а шифер ребристей, но возраст свое заметал неутомимо и ровно, влача поколение к той деревянной скамье, за которой уж только оградка. И пока что длилось и тлело, он хотел напоследок поерзать, управляя хоть рыбкой, хоть птичкой. А тут вдруг такая забава.
       С непривычки и от удивления он сперва обещал то да се, назначал время свиданий и опаздывал, сколько хотел, но подружка не злилась, принимая и это как должное и распаляя желание, а точнее сказать равнодушие. Потом он договаривался перезвонить и выдергивал штекер из стенки, а сам упирался в подслеповатый экран футбола и путешествий, забывался в каком-нибудь чуме, брал Эверест, укрощал крокодилов или резал свиней, - мало ли приключений на задницу на диване, в зоне пешей доступности, когда ты сам эпицентр.
       Он использовал женщину для своих утех и для быта, она радостно соглашалась хоть чем-то заняться поблизости. Иногда он следил поверх блестящих очков, как движутся ее руки, мелькает плавная юбка, но и это не вызывало нужных желаний и памяти, не дразнило ни юностью, ни попутным открытием. Старик подавлял до поры желание даже не шлепнуть, а пнуть, чтобы женщина угасала, дурнея от новой ненужности, и вжималась в пространство.
       Он теперь был капитаном, из утлой лодчонки вырастал на гребне волны уверенный лайнер, старик врезАлся в торосы, не оглядываясь на тех, по чьим жалким телам он карабкался и наслаждался, и ветер был в его пользу. Он даже собрался было бросить курить или пить, охраняя здоровье на воле, и готов был перемахнуть за столетье, когда ему это предложат, но пока что тренировался не гимнастикой для ума, а скорей рогаткой для пальцев. Ему нравилась новая музыка, но хотелось сопротивления, завихрений песчаной бури, если не было снежной метели, и он жил свою жизнь за двоих.
       Как-то женщина вдруг перестала слоняться у двери, звонить и стучаться. Пирожки ее высохли в хлебнице, телефон захлебнулся молчанием, часы тикали мерно и скучно. А ему все казалось, что он еще не отомстил так, как хотел бы, до капли. Это время сочилось из крана и ржавело, набухнув.
       Корабль мчался по курсу.
      
      
       18 дек:
       ++
      
       Старику одному всё давно уже - до абзаца.
       Невмочь было жить, а умирать - во спасение.
       Он смотрит во тьму. Где-то трахают дочь -
       слава богу, не будет бросаться.
       Нету бывшей жены, но есть кот, и это везение.
      
       Он старика погладит за ухом, слюнявя,
       молока ему даст, накрошит сигарет или хлеба
       и там такое увидит в мокрой оправе,
       где все что право перескочило влево.
      
       Кот ему виски налил бы, да не осталось
       жалости, злобы, кощунства, белого света.
       В карты сыграют, как в ящик, и распласталось
       то, что любовью казалось, да без ответа.
      
       Птица споет на прощанье, подразнит обоих.
       Рану зажав, над собой смеешься неслышно -
       не расплескать нерастраченной этой боли,
       как бы чего еще хуже с тобой не вышло.
      
       Кот проиграет тебя на рассвете зэкам,
       трудно коту человеком быть среди павших,
       вечные ценности соскребать по сусекам
       и выпроваживать этих, а тех - выпрашивать
      
       дать им ползти по лезвию под луною.
       Ладно тебе, господь, и тебе уж хватит.
       В будущей жизни ты будешь им или мною,
       а все одно погоди еще бога ради.
      
       ++
       Друзья уходят, и сквозь них струятся
       Дожди и солнце, но, омыв улыбкой,
       Цветы опять воспрянут. Может статься,
       Я устою на этой почве зыбкой,
      
       Где облака в воде валяют ваньку
       И гонят в шею, а лицо дробится,
       И ты от жажды тихий, виноватый
       Себя узнать не можешь и напиться
      
      
       23 дек. Рассказ: Попутчики.
      
       Или время ускорилось, или это общий склероз, но человека забывают через месяц, а через год если вспомнит, то родственник. События опережают нас, оглянулся - поставят подножку, так что все мы впередсмотрящие. Только полуслепые.
       У одной милой девочки был любимый простонародный кот - как дневник, подушка для слёз. И ледяные родители, занятые собой, а дочка им только мешала. Жила она хорошисткой и наперекор, тогда мама и папа объявили ее сумасшедшей, пытались упрятать то в дурку, то лучше в камеру, а девочка подросла и влюбилась по переписке.
       Развивалось стремительно: южный воин был или героем, или просто отпетым бандитом, но в клетке враги его запытали. Нанесли смертельные раны и на неокрепшее девичье сердце это упало такой яростной болью, что мир погас в одночасье, "заочница" объявила себя женой, надела платок, выучила картавый и цокающий язык. Искалечила себе всю жизнь наперед, так с тех пор никогда не начавшуюся.
       Мы ждали, что побежит она на баррикады, надев пояс шахидки, но грозный бог оказался вполне добродушным и только посмеивался в облаках, взирая на то, как еще одна жертва страдает. А нам подглядывать стыдно, мы прошли мимо, пожевывая траву, кто какую достал в кофешопе: если мертвых обводят мелом и вспоминают разве что силуэт, то зачем нам живые?
       ...Обо всем этом сразу думал молодой человек, скучая в пробке по дороге на выезде из Тбилиси, куда ринулись все, кто удрал от призыва на фронт. По обочинам, где недавно шарахались только бездомные псы, точней, их скелеты, так как Грузия недоедала, теперь двигались тени с баулами. Резко прозревшие мобики глядели из тьмы, как собаки, то сверкая глазами с наигранным воодушевлением, то потупившись в полной растерянности, и сам водитель никак не мог собрать мысли, скользившие, как груздь в масле на вилке и прыгавшие под колеса соседних машин. Память его буксовала и не хотела обратно, он пинал ее мысленно, так как в прошлом был футболистом, она отскакивала, он забивал головой. Шофера звали Георгий, лоб его загорался, и с растущей температурой ехать было даже комфортней, да и веселей.
       У него, как в сказке, где-то было три сына, - а жаль: дочек любят надежней; давний развод, операции после спорта на обе коленки и беспробудное пьянство, наставления предков, сжимание кулаков и хлопанье дверью, а теперь он выиграл тендер и всё бы оно ничего. Грипп прилетел и растает.
       Три часа до Боржоми - Бакуриани, и он наконец будет в ванне, одиночестве и ностальгии, поднимающимися параллельно и наперегонки - звенящим паром, лопающимися пузырьками. Можно гнать: патруль не останавливает машины с серией и номерами, как у него, а пьяным он и не ездит, оставляя на вечер свои три стакана коньяка - или нет, лучше виски.
       Машинально он нащупал локтем, стертым на простыне в обыденных оргиях, вискарь и перескочил на соседнее поле шахматных клеток, где разметка сливалась с фонарями и дальним светом, а мысль застревала на том, как это можно представить: сто тысяч убитых ребят. Он пытался считать это школьными классами, где обычно бывает по тридцать, потом микрорайонами, городами и пригородами, но костяшек никак не хватало, они щелкали на перекладинах счет. И тогда он пошел от обратного, сократив города-миллионники, - с математикой было не очень, а с пространственным воображением в обычное время неплохо, но грипп мешал и увиливал. Руль выпрыгнул из-под вспотевших ладоней, мотор взлетел над колдобиной и взвыл, подчиняясь хозяину, но Георгий так и не мог уяснить, для чего вчера жили вот эти сто тысяч, смеялись, мечтали, любили, а сегодня ухлопаны фюрером.
       Он нашарил в бардачке завалявшуюся таблетку, но сразу отвлекся на новое, представляя ту девственницу, обманутую родней и преданную государством, и как хватило ей сил погрузиться в коран и бессмертие, как скрутил ее чей-то неведомый образ, развинченный воображением до пределов небес, и как смотрят ей вслед с мусульманской иконы обезумевшие от пыток глаза юного борца в камуфляже, - Георгий пошел примерять на себя, но бурлившая в нем непокорная жизнь не хотела вмещаться в границы, вбирая страданья и гибель, и его опять повело в сторону света и счастья.
       Последнего было в избытке в виде наград и удач: друзья по команде, отец при грузинском дворе, мельканье стран и податливые тела услужливых, для него бесплатных моделей с одинаковым лаком, искусственными бровями и поджатым вперед недовольством. Можно свистнуть любую, при его-то гостиницах и ресторанах в раскрутке, - тут он сверился с поворотом, у ближайшей бензозаправки была лучшая хачапурная, где ему всегда приносили с четырьмя сортами сыра нежнейшее произведение мужских жарких искусств, но сейчас на них не было времени.
       Он хотел выспаться-выздороветь и успеть завтра в церковь, наступал день его тезки-победоносца, как звучала в Европе Георгия. Тут он снова метнулся к своей Жанне д-Арк, но восточная Орлеанская дева мало что ему говорила, оставляя только вопросы и не помогая нащупать свет в темном царстве его эпохи и быта.
       Он на ходу взглянул в зеркальце у лобового стекла, покрутил шеей и коснулся щетины, досадливо хмыкнул и закашлялся в приступе вируса. Днем, выбирая в подвалах брата нужные бочки, закрученные столетними ободами и текущие через краники густым и прозрачным, как мед, коньяком, он содрал кожу ладони и теперь внюхивался в аромат своей же мощной руки с перебитыми пальцами, отдающей футболом и зрелостью. Они с братом перекидывались о том о сем, оседлав попутно конька - мол, грузинки в сексе ленивы, необразованы, как дрессированные обезьянки, и разве только если княжны, ну да где ты найдешь теперь, ах ну да попадалось однажды, ну и всё в таком духе мальчишества и обиды несостоявшихся судеб. В своем кругу можно браниться: он безвыходно замкнут. У брата поди завелась одна умная тонкая женщина, день и ночь не вставала с постели, утягивая за собой, и брат ходил бледный и звонкий. Ясно, так долго не выдержит и бывалый грузин, но об этом оба молчали.
       Проскочив поворот, на котором его тонко облаяли тормоза и собаки, Георгий поскреб под сиденьем и вытащил жестянку с оставшимся кормом, опустил ветровое и подмахнул на дорогу съедобные камушки. Кто-нибудь подберет, хотя местные псы считали деликатесом и заплесневелую корку и не успевали распробовать черствый хлеб в погоне за жизнью, утекающей голодом в землю. Проглотив это что-то съестное, псы тянули лысые шеи в лишае и занозах вселенской любви, мутным глазом уставившись в тучи, за которыми наперегонки подскакивали и бились в агонии звезды. Облака там клубились, срывались в полет, заметая и Лиса, и принца, и никто там ни за кого отроду не был в ответе, но небесные предки иногда отвечали из рая. То ли им не терпелось назад, то ли было и там одиноко, но дальше эхо откатывало ледяные свои позывные. Георгий вытряхнул крошки, захлопнул окно и начал додумывать думу, чуть оскаленную температурой и пульсирующую у сердца.
       Оно колко елозило, и Георгий берег его скорость, оставляя на светлое завтра. Машину опять занесло, боком, словно бегущую по своим заботам собаку, и он уже сообразил встать на обочине - вызвать такси, но позади была пробка. Он представил, как в теплых домах наряжаются елки, пахнет хвоей, качается золотой-серебряный "дождик" и сияют гирлянды, будто окна домов на склоне дальней горы, и его переклинило - сколько чьих-то родных навсегда остались без праздника. Мать блуждает в черном платке и, оглохнув от горя, зовет сынишку-призывника или дочь-медсестру, усвиставших на фронт по набору, да там и отставших от общего вала квасных патриотов, накачанных самогоном, махоркой и голодом.
       ...Он и сам испытывал жажду, температура прилипла ко лбу и судорожно не отпускала. Он переключился на мысль о другой виртуальной знакомой, то ли монашке-блуднице, то ли старшей сестре или матери - но прикипал он все крепче, сжимая мысленно фотографию, и ему всегда не хватало. Приходя на работу, он тут же искал позывные, и если некому было пожелать ему доброго утра, то день его был испорчен. Он старался просчитывать выигрышные проекты, но его неотступно преследовал силуэт этой русской маленькой женщины, ее улыбка и смех, обращенные не к нему, а куда-то в пространство. Он не мог дотянуться и комкал пустые листы, и некуда было деться от магнитной силы, притяжения за горизонт, где его, возможно, не ждали, или жаждали - но не его, а всегда кого-то другого.
       Он просил фотографий, увлекаясь вприглядку все больше, но женщина только отмахивалась и шутила, не встречаясь по видео, и это его раззадоривало, потом злило и досаждало, но он послушно смирялся и опять бросался к моделькам. Те всегда ему были рады, и особенно бизнесу, кошельку и его красоте, мужской уверенной стати, не видя сути и нрава. Сам Георгий считал себя старым, пожившим, ему мешал, как шуршащий овод-подранок, не прихлопнутый каблуком, опыт, цинизм и повтор ситуаций, - режиссер ему предлагал ту же роль, как заигранную пластинку, заедавшую на полуслове, а душа лилась в поднебесье пожурчать и окрепнуть. Он все не мог вырваться сам из круга: так школьники, навалявшись в куче-мала, водят хоровод, а водила ищет просвет между их локтей и коленей, подбегает к дырке в цепи, нацеливаясь проскочить, и в последний момент хохочущие звенья сдвигаются плотной стеной, и он снова в ловушке. Проходило несколько лет, Георгий оглядывался на себя того, многоопытного и каждый раз удивлялся, каким был молодым и задорным. То время сомнений сочилось, как слезы сквозь пальцы, а жизнь была зряшной брошенкой, облаткой и мятым фантиком.
       Дождь пошел струиться по "дворникам", лиловая темнота опускалась стремительно, мерцая ультрафиолетом и переплавляясь в индиго. Впереди во тьме размышлений вдруг вспыхивало ярко-белым пятном отцовское приобретение. И Георгий додумывал, что утративший мобика батя чешет пьяный затылок и подтягивает штаны, соображая так туго, как проворачивается неподходящий к скважине ключ ржавого амбарного замка в чужой голове: вот он остался с гробовыми за сына, вожделенная машинка куплена и блестит во дворе, и пора бы собраться соседям, завистливым и обозленным... А в сенях так тоненько, как умеет только пичужка, скулит и наконец завывает во все материнское горло его боевая жена, всего лишь неделю назад провожавшая сына, чтоб возвращался с победой.
       Георгий стряхивает температуру, его умная мама работает в госпитале, вот ему бы только доехать, а там уже ванна, прохладная простыня, или нет, он будет спать, отвлекаясь на морс и лекарства, а завтра в соборе... Он вспоминает, что на антибиотики у него аллергия, но мама все знает, и эти легкие руки, такие родные, душистые, в чабреце и мяте, кожуре граната, и сок струится от поднятой кисти до локтя.
       Георгий думает, как он купит билет на самолет своей виртуальной подружке, она еще может успеть, но она побоится прислать свою дату рождения, потому что все это не сходится, они разминулись во времени, просто она еще не умеет стареть и пока не отвыкла от своей красоты и уверенности. Но Георгию нужен отдых, организм так устал бороться за призрачную любовь и изранен осколками счастья. Он живет только этим обменом энергий, таких трепетных и летучих, но побеждающих и пространство, и время.
       Дождь болит, закатываясь за воротник. Цель близка и недостижима.
      
      
      
       4 янв 2023: Рассказ.
      
       Одинокая умная женщина всем довольна, ничего не боится и всё у нее впереди. Включая грудь, которой никогда раньше не было, а теперь она вдруг появилась и заняла свое место.
       Она спровадила всех мужей лучшим подругам и теперь никуда не торопится. Мужья звонят ей по праздникам, а подруги жаждут рецептов.
       Они все болеют и жалуются, а женщина брызжет свободой и радостью, на которые оборачиваются прохожие, становятся в очередь прихожане и тихонько повизгивают собаки на выгуле.
       Своих кошек она не заводит, чтобы быть всегда молодой. Но горшок с геранью хранит, чтобы в случае голода посадить в нем картошку, развести огонь и вычерпать воду из лодки.
       У нее есть ответы на все, потому она гордо молчит и не дает вам советов. Она прожила девять жизней и теперь оказалась бессмертной, а потому не сердится и не завидует. Не ощущает уколов, улыбается соседям и простила врагов, у нее нет возраста и долгов перед потомством, но когда она входит в комнату, то освещает ее и ваши прекрасные лица.
       Она тренирует память датами смертей и рождений и кладет все на место, чтоб ничего не забыть. Лекарство с вечера - на подоконник, а после приема - подальше, чтобы не выпить опять. Она чередует спиртное с таблеткой, выбирая, что будет полезней. Называет вас лапочкой, чтоб не путаться в именах. Она выработала рефлекс: не захлопнуть входную дверь, не проверив ключа. Или юбки, которую вдруг не надела.
       Она знает цену себе, так что ей все равно, какой фирмы на ней каблуки или белые тапочки, - она царственна и проста, вы всегда ее сразу узнаете. Молодые поклонники вычисляют ее по молчанию и провожают глазами поверх шляпок модельных красоток. Они ищут ответы на незаданные вопросы, открыв рот и впервые задумавшись.
       Вам и в голову не придет уступить ей место в трамвае - впрочем, она там не ездит. Одинокая мудрая женщина летает туда и сюда, из весны в осень, свою и чужую. Иногда оттуда чирикает и тогда вы понимаете, что весна эта - ваша.
       И что всё у вас впереди.
      
       6 янв:
      
       ++
      
       Век отлетает, а ты остаешься ни с чем
       И ни при чем, за плечами твоими волна,
       В ней имена и мечты утонули. Не счесть
       Наших утрат и ни неба не видно, ни дна.
      
       Лезвием ты раскрываешь створки, песок
       Скрипнул и устрица сжалась, о перламутр
       Губ соскользнула бритва наискосок -
       Вырванный с болью и поцелуем гламур.
      
       Утра не хватит, чтоб все это переверстать,
       Вечер еще перетек, отзываясь уже.
       На каблуках покачнулась глупая стать -
       Как занесло ее, пьяную, на вираже.
      
       Ты ли снедаема страстью, догадкой о ней,
       Дней не хватило, ночей в пустоту утекло.
       Та ли судьба? Вот и дышим, чтоб стало видней
       Через стекло.
      
      
       ++
      
       На том свете, где я через линзу увижу
       революции, войны, осеннюю жижу,
       где друзья мои павшие встанут опять,
       чтобы падших своих наконец-то обнять,
      
       где по лунной дорожке взбегает наверх
       через прорезь зрачка то ли стон, то ли смех,
       и где эхо дрожит, восходя по лучу,
       и куда я одна без тебя не хочу, -
      
       там встречают меня, и средь вечных теней
       те же наши мужчины седлают коней,
       то же солнце кипит, и с другой стороны
       мы ему на ладони как дети видны.
      
       ++
      
       Не умирай, не нужно, как же так.
       Я ни лицо, ни имя не запомню
       Твое, ни голос, - сжатая в кулак,
       Рука не бьет, - молчит, как вор в законе.
      
       Но ты на все смотрел не свысока,
       Моими потемневшими глазами -
       Так, как ребенок на отца, пока
       Родителями мы не стали сами.
      
       Куда теперь, к кому - искать ответ,
       Когда понятно, что ответа нет.
      
       ++
      
       Оказалось, мы вышли из праха,
       У войны ни оглядки, ни страха.
       Только в месиво скучен народ,
       У него на Руси недород.
      
       Не хватает его на страну,
       Чистым спиртом его помяну,
       Грязным словом, уловом в крови,
       Ни пощады ему, ни любви.
      
       Он от гусениц танка - примят,
       Нет ни дома, ни шагу назад
       Потому, что за каждой спиной
       Ангел смерти бетонной стеной.
      
       У него есть батяня-комбат,
       Позывной, а как брат назывной.
      
       ++
      
       Остановить крыло на полпути.
       Нам полный круг вдвоем не обойти,
       Мгновенье растворяется, как лед,
       Как пуля бьет наверняка и влет.
      
       А ты под пулю, как под дождь, ладонь
       Все подставляешь, и она прозрачна.
       Через нее гляжу я на огонь.
       Она растает. А он будет завтра.
      
       ++
      
       Бог просыпается утром и слышит бах.
       Детские пальцы взлетают не над роялем.
       Бог это знает, мы у него в руках.
       Он каждый день хоронит: вы меня звали?
      
       Это работа его - прощать, пущать
       В заросли ливня и пробивая струи
       То накрывать ускользающих от плаща,
       То подставлять под смертельные эти струны.
      
       Снова прощаться и успокаивать сном.
       В зеркале нет никого, а себе опять
       Он отвечает, что то, что было днем,
       Это не стало ни небом еще ни дном,
      
       И узнавать там некого, если вспять
       Время идет, и что это ход конем.
      
       ++
      
       # Алеше Пичугину
      
       Звезда рождественская бьется
       Об угол клетки.
       Мое обугленное солнце
       Сквозит сквозь прутья.
       Костер пылает в вышине -
       Подбросим ветки,
       Он осветит тебе и мне
       Одно распутье.
      
      
       10 янв: (Миниатюрка).
      
       Что это было? Детство, когда ты сам вырабатываешь опиум и все время под кайфом. Юность, когда постоянно ждешь счастья, а дается не каждому. Почему, оглядываясь, неохота туда возвращаться? Кому как. Но в среднем по больнице раскрасневшиеся физиономии, 38 с копейкой, комета с хвостиком опять навернулась не к нам, а мышка бежала, махнула, снова перед тобой белый лист - живи с начала и радуйся. Не забудь только сам задуть свечку - уходя, гасите свет в чистилище.
       Вот еще один день прокапал противным лекарством, ничего не случилось - и ладно. Ни настоящей любви, ни гениальных открытий. Пока больше всё закрываем. Смету перед новым годом, долги чужим и своим. И ведь знаешь, что утекает, а валяешься на диване, сериал еще с продолжением, попкорн в глотку - и вот она, жизнь. У других еще хуже, а у тебя удалась.
       Ты как раб на галерах, прикован к семье и работе, и женщина с берега машет в ситцевом платье, ты еще заглянешь под юбку - но уже ценишь другое, что-то такое летучее, как зонтики одуванчика, набежавший на поле ветерок. Причесавший траву, как нас с тобой - под гребенку. Подойдешь вплотную - и ведь опять обознался.
       Сколько подвигов ты совершил - какая разница, теперь уже можно придумать. Сначала держала надежда, потом долг перед собой и соседями, дальше как-то один выживал, приклеил улыбку. Пионеры уступали теплое место, ну а там всё по спирали. Круги те же самые, только люди мелькают иные. Кто далече - тот растворился, а лицом к лицу себя не увидать, испугаешься.
       С настоящим ты разминулся. Как с прошлым и будущим, так и с истинным, с чудом. Но оно же где-то всходило? Как оргазм на рассвете, стремительно падающая звезда, катарсис пред аналоем от запаха воска и копоти. О сколько нам открытий чудных - и опять же, не нам. А той тощей дворняжке, бочком убежавшей за угол. Этой бабочке-однодневке. Говорят, живи легче, всё просто. И неважно, как ты забылся - прикуривая в рукав или создав Маргариту, приобняв уборщицу с шваброй или взирая на немудреное свое и чужое потомство. Отдав жизнь за призрачную родину, - старый способ самоубийства, и чтоб никто не догадался, а зато дали героя.
       Я даже не буду спрашивать твое последнее желание - конечно, жить. Цепляясь, карабкаясь, напридумав себе кучу дел. Встряхнуть за шкирку, вытолкать из падающего дома и сделать вид: ничего не случилось. Ты так и бежал по делишкам. И нам просто с тобой по дороге. А не потому, что один бы ты уже сдох, разговаривая с будильником и своим отражением.
       И вы действительно хотели бы продолжения?.. Вернуться к тем же наркотикам, за ту же первую парту для очкариков - и последнюю для хулиганов, выдирать страницы из дневника и писать виртуальные сплетни? И чтобы та рыжая девочка или тот веснушчатый мальчик опять за вас жили и радовались, пока вы в кладовке рыдаете, а какой-то упырь измывался над вашей наивностью и смотрел, как на берегу вы ему машете синим, как слезы, платочком, а в них отражалось бы небо, волна в разрезе зрачка, и кто-то маленький, слабый дергал бы за подол и безмолвно бы спрашивал: нет, а что это было?
      
      
       10 янв: (Миниатюра).
      
       Иногда ты локти кусаешь, а ничего сделать не можешь. Кстати, два раза я видела, как грызут эти локти. Один раз при родах от боли, а другой - ко мне на занятия отпускали из психушки поэта, он носил в портфеле подушку и потом возвращался на койку. Мне тогда врачи доверяли. Вот он тоже был гуттаперчевым, так заламывал руку, - ведь у психов боль как-то смазана.
       Ты не можешь вернуться на родину: тебя сразу же там арестуют. Ты не в силах убедить престарелого родственника, что ему нужно двигаться - на карачках, неважно, - но он сдохнет на этом диване, проев на нем жирную вмятину. Ты уже опоздала уверить своих россиян, что их дело швах и кирдык. А они перед смертью прозрели и сами просятся выжить и столпились по краю границы - но мы все сильны задним умом.
       Куда деть эти прописанные, как пилюли, где-то там в звонком небе очищающие страдания, от которых сводит челюсти так, что больше плакать не можешь? Я смотрю в пустые, как облетевшая роща, глаза уставшего офицера, отбывающего недельный отпуск посреди кромешной войны, и даже не слышу ать-два. Он от шрамов неузнаваем, переколот и перерезан, у него вместо ног одна ветка сосны, а другая березы, и он подволакивает душу - сначала свою, а потом жены и детей, и они все смотрят с надеждой, как он превращается в тень. И ты тут ничем не поможешь, - если только взлетишь перед ним указующей птицей, чтобы испепелиться еще до его возвращения, ну да разве ты этим спасешь.
       Я смотрю, как энергия стекает по капле с листа, он скукоживается, опадает, а мы, как мелкие сошки, размениваемся на лучи и все равно промахнемся. На каком языке говорить, если там тишина?
       Ничего мне не сделать, пока женщина, почерневшая от любви, туда-сюда мелькает у порога операционной, а там воздух закачивают во все их общее прошлое, и муж от хрипа не дышит, а все молится тому свету в конце туннеля, что закрыт для его ненаглядной. Я взываю - не знаю, к кому, - чтобы хоть это продлилось, и минута вдруг зависает, как ворона, недвижно, а ее черноплодная бусина смотрит с укором, клюв вывернут набок, но шорох уже нарастает, перья дрожат и вот-вот сорвутся с куста, осыпая спелые ягоды.
       Что могу я, качая детей, обреченных своими мамашами сидеть в катакомбах и слушать из-под бетона, как скрипят и дробятся ракеты? Разве мир так мал и убог, что там не было места для этой детской ладошки, розовой пятки и удивленной улыбки, заваленной кирпичами? Для их собачек и кошек, стрекозы на стебле - не поймешь, петушок или курочка, но трава зажата меж пальцев, а нежность всегда ярче силы и громче любой канонады.
       Пахнет порохом и первым снегом, ранней любовью и смертью. Это значит, что скоро весна. День победы и вечность потерь.
       Что он чувствует, посылая отряд на закланье и вглядываясь напоследок в теплые лица мальчишек? Что он все еще ненасытен.
      
      
       11 янв: (Миниатюрка).
      
       Мне так интересно тебя открывать! Но я не успеваю, не дотягиваюсь и начинаю достраивать. По своему образу и подобию, а потом спотыкаюсь, обращаюсь к кумирам, оглядываюсь на бога и это все бесполезно, потому что мы не знаем даже себя, а других и подавно.
       Кто сказал, что животным не известно, что они тоже умрут? Вот сейчас у нас штормом даже еще и не пахнет. Но через пару часов тут разразится такое - как-то в Италии я две недели просидела под крышей безвылазно, пока хлестали такие библейские ливни, что мне стало ясно: Данте никогда ничего не придумывал. В природе все существует, пишут с натуры, и только мы копошимся и пока еще не родились, не раскрылись, радостно лопаемся от собственной многозначительности, как пузыри в теплой луже. Я слежу, как зеленые попугаи пытаются заглубиться в дупло вяза напротив моих окон на Рейн: они предчувствуют бурю. Мне бы хотелось впустить всех ворон и бездомных, я каждый раз хлопаю крыльями, как отчаявшаяся мамаша, - я же ими была в другой жизни. Да и в своей, но судьба от нас удаляется так поспешно, как кадр кинохроники, что не узнаёшь себя в зеркале не из-за возраста, а потому, что умнеешь - не успев опять поглупеть.
       Я оглядываю, будто наощупь, тебя с неприличным вниманием: все интересно, - почему ты родился другим и вот так произносишь слова, что я делаю вид - но не слушаю. Всё это щебет, переходящий в тревогу и бетховенскую глухоту, а потом воспаряющий так, что я себя заземляю и представляю, как ты плетешь сетки на фронте, перезаряжаешь обойму и каковы твои мысли о напившихся сладкой крови, и бывают ли мысли у смерти. У меня там не состыкуется - словно путь заказан туда, где для тебя приоткрыто, а я навсегда поотстала.
       От отчаянья и несогласия я опять выбиваю подсолнух, будто ракеткой ковер, и с пылью сыпятся семечки, они брызгают маслом и попадают в глаза. Смерть снедаема страстью и любопытством, она о чем-то догадывается, что и ей, и мне не доступно: выше нас всегда светит жизнь. Мы ее различаем в месиве своего родного народа, когда он уже в формалине, никому не нужный, отпетый, и все же там что-то шевелится, вздыхает и жалобно плачет, а потом проявляется снимок, на котором нас точно не будет.
       Ты наконец замечаешь, что я тебя даже не вижу, а ты так старался понравиться. Просто я иду в глубину, расширяя пространство, прижимаясь к твоей несогретой душе, и ничего мне не нужно - кроме твоей невесомости, легкой полуулыбки, счастливого детского сна. Когда можно тебя убаюкать и исцелить твои раны. Все одномоментно, соскучишься - прилетай в наше прошлое, даже если там был не ты. С добрым утром и доброго вечера.
      
      
       13 янв: (Рассказ). Мечты сбываются!
      
       У Савелия был праздник. Тринадцатого в пятницу, аккурат в Старый Новый год. Хотя он плохо знал, что это такое. Остальное все было прекрасно: мама в платье, как голая, накрашенная-завитая, и он в новом костюме, а вокруг все хлопочут и без конца поздравляют. И пацаны все завидуют: надо ж, какое везенье, а всё одному лопоухому, - Савушка привычно покраснел и смутился, хотя и не знал, что мама его - идиотка.
       Ему исполнилось шесть, и он сам написал, как сын мобилизованного, в Полицейскую елку желаний. Мама ему диктовала, а может быть, ничего писать не пришлось, и эта развесистая, ослепительно яркая елка пришагала к постели сама, когда он спал накануне. Он просил смарт-часы и машинку, они густо пахли хвоей и табаком, чем-то родным и еще не очень забытым.
      
       В это время не в Костроме, а в другом городке по ту сторону фронта его ровесница Эля обнимала малинового медведя, иногда превращавшегося в розово-серую мышку. В подвале по очереди дежурили две меховые игрушки, на бетонной стене нацарапано было углем огромное слово "Гроб": бабушка с дедушкой приготовились там умирать, утянув за собой и лежачих прабабушку с прадедом, и Элю с мишкой и мышкой.
       Эля вертела белобрысыми косичками с ленточкой, все было прозрачным и бледным, но при искусственном свете, иногда прорезающем тьму, это теряло значение, тени уже не пугали. Другое дело ракеты, но о взрывах Эля не думала: на кровати стояли подушки и во время прилета можно было свернуться калачиком на голом рваном полу и сверху закрыться ладошкой, игрушкой, потом еще влажной подушкой, над ней кроватью, затем потолком, этажами и пока еще целой крышей.
      
       У Савелия с непривычки свело челюсти от пирожных и слишком горячего чая. Он не знал, что крепче держать - полицейский пикапчик или коробку с часами, обе руки были заняты, и он помогал языком протолкнуть в себя взбитый крем. Капля упала на брюки, но мама Света как раз отвлеклась и сияла, будто с экрана: ей козыряли военные, предлагали помочь, если что, и праздник был в самом разгаре, так как папу Сережки убили.
       Мама смеялась, что так сладко еще не жила, и все твердили им хором: мечты сбываются.
      
       Еще с вечера у Эли онемели ручки и ножки, говорила она всегда тихо, и бабушка даже сердилась, так как была тугоуха. Их Авдеевку в эти дни бомбили особенно, и тогда Эля думала, что как славно, мамы нет рядом, а то б ее точно убили, а так она не узнает, как мы жили в нашем подвале.
       Перекрестив мышку и мишку, Эля хотела представить, как является белый ангел и какой он птичьей породы, без когтей и без клюва. Ангел был по жизни румяным, веселым мальчишкой, он взобрался на нашу кровать, ущипнул мышку за хвост, и у Эли тихонько екнуло сердце и сжалось от холода. Ей стало больно от страха, но ангел обнял ее серым грязным крылом и начал рассказывать, что когда он станет большим, обязательно будет военным. Эля шепнула: как папа.
       Своего отца Эля не знала, он умер и стал космонавтом, зато ее мама зарабатывала в Европе, но никому не сказала, где именно, сколько... На часы не хватило. Но они тикали вместо сердца, и там уже была вечность.
      
      
      
      
      
       21 янв: (Рассказ). Источник любви.
      
       Вы ненавидите будильник как же, как я, и стараетесь опередить в прыжке его сладчайшие трели? Не потому, что голос противный, - словом, день начинается, хотя еще ночь, темнота за окном, тишина у соседей, они там специально посапывают, а ты вшаркиваешь в башмаки и вперед в суету, а если зима - то в сугробы, и снова ты маленький, мамой оставленный у магазина, как собачка на привязи. Взрослый подходит и протягивает фантик: девочка, хочешь конфетку? Пойдем со мной, у меня еще много, тут рядом. За углом и в парадной. Какое далекое питерское словечко, а мы-то и не замечали.
       А еще всегда спрашивают, кого ты, деточка, больше любишь. Слышишь фальшь свою и чужую, тебя вынуждают выкручиваться. Потом взрослые переглядываются со скрытым смыслом, их ужимки порочны, но ты уже знаешь ответ и как всем им понравиться, чтобы тобой восхищались.
       Моросячит дождик, смывает легкую память, оставляет одни буераки. Теперь говорят еще "винчик". А раньше была бомотуха. Каждый второй мужчина пах одинаково, добавляя кислый запах железа и густой - табака. Теперь это относится только к солдатам, с постоянством бегущим на амбразуру, задрав гранату в руке, но о них в выходной как-то думать не хочется. Пододвинешь фарфоровую чашечку изысканного кофе, пардон, с мышиным дерьмом, шариковой ручкой подкрутишь дымок, плед опять же верблюжий, и думаешь: хорошо бы сесть не диету. А тебе встречная мысль - из блокады и с фронта. Лежи, не придуривайся. На одну судьбу противоположностей хватит, тебе еще тоже достанется. Будешь потом вспоминать недоеденный этот огрызок, откинутое покрывало, смесь ароматов - даже не знаю, что лучше, дикая груша с грейпфрутом или земляника лесная, но тогда обожженная солнцем и подвявшая на одуванчике. Нет, бергамот. Он же тыркалка, бессемянка, дуля, дюшес, вантуз, тонковетка, плюкалка, любимица клаппа, кюре. Ну а ты чья любимица, - может быть, тоже кюре?..
       Вот это меня занимает. Есть источник любви. Но откуда?! Присылают букеты с нарочным, там записки без подписи. Каждое утро желают тебе всего самого, а вечером кладут спать, виртуально гася свет в окошке и укрывая заботливо. О тебе в данный момент думают десятки полузнакомых, их лиц ты не различаешь, но купаешься в этом облаке, как в детстве во время ангины. Надеюсь, что вы в том же облаке, переходящем не в тучу: летишь в самолете, сверху сливки снимаешь серебряной ложечкой на зубок, ты выше всех и до господа близко - авось приоткроет личико Гюльчатай...
       Смотрю, слева крыло загорелось. Пассажир у иллюминатора делает странные знаки, - чтобы другие не поняли. Мы все в одной связке. Я так играла с погремушкой ключей, а детдомовцы отвечали: какой ключик добрый, какой злой и враждебный, а есть еще хитрый или просто лукавый, развивали мы воображение. А тут оно просто горит, прорываются выхлопы пламени и лететь еще долго.
       Говорю тривиально подруге: ты зря себя не накачивай. Ничего не изменится от того, что ты боишься за близких, извела себя паникой. Вон Печорин был фаталистом и нам с тобой завещал. Мы себя переоцениваем, не усмирили гордыню, предоставь универсуму волноваться и жечь нас на медленном по своему усмотрению. Интуиция подсказала - иди себе лесом, точней, над его кривыми верхушками. Гляди, как стада улепетывают от тени. Далеко ушли?.. А не видно из-под крыла, пролетели уже полпланеты. Точнее, полжизни.
       Там, где смерть и жизнь соревнуются, кто дальше закинет невод и чье эхо дольше. У живущих - пронзительней, для них пытка пока что не кончилась, но смерть-то длинней и надежней.
       ............
       У мужчины нестерпимо горели коленки, но это было всего лишь побочкой, а главный диагноз он узнал еще накануне, когда докторша опустила глаза, потом возвела к небесам и наконец все сказала. Он решил обойтись без ненужных попыток продлить себя и воскреснуть: ему уже было довольно. Он был в сущности стар, одинок и поставил на это отшельничество, грубо выгнав жену и любовниц, и осталась только вот эта. Она изредка навещала, обычно без предупреждения, как любовь или гибель, и тогда у него где-то в солнечном сплетении заходилось, как били поддых, а потом там мерцало и тикало и наконец пели бабочки.
       Эта юная женщина была тонкой, ломкой и пьяной и практически не трезвела: она то спала, то смеялась. Засыпала она очень рано, и если до девяти вечера не удавалось растормошить ее болтовней и закуской, то позже уже бесполезно, и он молча смотрел, как сначала она отвечала и улыбалась, прикрыв ресницы и прозрачные веки, а потом делала вид, будто слышит и слушает.
       Иногда она пробуждалась такой обнаженной и мягкой, с извиняющейся улыбкой и детской открытостью, будто плавился воск, и мужчина мог бы сгрести ее в кучу за плечи, она бы осела в руках и спала себе глубже. Иногда он близко подсаживался, грел ее влажные пальцы, мял эти бледные плечи и всего ему было достаточно. Он один был тут лишним, как полупокойник, цеплявшийся за чужое веселое будущее, и утром, когда мобильник сужал свои стрелки и пел про жаворонков и рассвет, мужчина ненавидел себя вместе с вечностью. Женщина наспех натягивала пальтецо или туфли, голосок ее развевался, как локоны на ветру, и она исчезала из клетки, не успев попрощаться.
       В нем вскипала острая боль, он хватался за все таблетки, но они выпадали из рук и катились по полу, и мужчина плакал от слабости. Позже, днем, он писал ей записку, зарывая глубже в букет и окуная внутрь небритые щеки. Он еще представлял, как не очень трезвая женщина обрадуется то пармским фиалкам, то мимозе в пыльце, то розам в каплях дождя, как дрогнут лопатки и блеснут голубые ключицы, и как удивленно она не найдет его имя.
      
      
       22 янв (рассказ): Свои.
      
       Мужчина был всегда на охоте. Цинизма он избегал: зачерстветь не хотелось, ему нравились краски жизни и блеск оперенья павлина. Юная легкая кровь, искусанный рот с полудетской улыбкой и жалобой, но брать силой неинтересно: он знал свой айкью, если в принципе это весомо, прощупывал мускулы и считал это нормой. Пройдя стадии плотского, опасался он пресыщения и искал наконец непохожее. Ему нравилось замечать одновременно небо над головой и в отражении в луже, и как море приобретало цвет ангелов и синь блестела в глазах. Не желал он ни вечную женственность, ни порок в любой его форме: в одном теле не сочетались таланты и мудрость, ребячество и разврат, перетекавший в блаженство.
       Он знал свою слабость, но временами забывал о женщинах начисто, - слишком много было живого в проносящихся мимо деревьях, когда его байк вставал на дыбы и рычал, или если в саванне мужчина не прятался за проводника и тянул ноздрями по встречному ветру, доносившему гарь пепелища или птичий гам ледника.
       Сейчас он тоже прислушался и не мог разобрать, это шорох палой листвы или тонкой соломы, которой накуривались пацаны за неимением лучшего, или кровь приливает и шелестит свою песню, сообщая, что ты еще жив. Он подтянул испачканный кровью рукав и зажал одно ухо, но шепот не прекращался, а нервяк нарастал. Ладонь его мелко тряслась, сбивая мушку с прицела и возвращая обратно, но тут взгляд затуманивало, рябь просачивалась по горизонту, как слои воздуха полярных температур, жар накатывал за воротник, и мужчина летел на лопатки, хрустя зубами от боли.
       Шла война во всех поколениях, забава мальчишек и тупая скорбь матерей. Как беспробудное пьянство, она никогда не кончалась и не имела исхода, ее послевкусье всегда отдавало карболкой, кислым железом и жженым пластиком после дождя, чистым спиртом и грязной душой. Он ее протирал, полагая добраться до сути, но душонка опять изворачивалась, хитроумно подсказывая извивы тропинок и льстя, и он грелся ее кипятком, но котелок опрокидывался в полуистлевший костер и обнажал почерневшие кости ветвей.
       С первой мыслью о дезертирстве, зудящей слепым комаром, мужчина знал себе цену, да и лишнего не набивал, но хотелось уйти человеком. Насекомым, ползущим от кочки до следующего бугорка, но все же неким двуногим, и он жаловался редким проблескам своего же тупого сознания, - что делать и кто виноват, и почему не свершилось.
       Он никак не мог примириться с трусостью сильного облика, ему важно было казаться, так как там близко до "быть", и он по привычке тянулся, но опять проседал и валился в теплую пропасть. Там лежал он в кромешной тиши, обдуваемый полусном, а после карабкался снова, стараясь восстать над собой, повести себя в бой, но трус побеждал в нем героя и загонял на попятный.
       Он пытался понять, когда это все началось, что же важного он упустил в своей размеренной жизни. Где свернул не туда - направо пойдешь, потеряешь, и все эти крестьянские басни, застрявшие в тусклой памяти, как травинка в зубах, и покалывавшие некстати, отвлекая от главного и мешая сосредоточиться. Он было подался налево, но его возвращало все время грести по прямой, и как ноги разной длины, уводило его и кренило, но влекло по точному курсу. Он пытался сопротивляться себе самому, но внутренний стержень, перешедший от предков в наследство, потешался над этим барахтаньем и пусканием пузырей, судьба вела его неотступно, как ребенка на ходунках, а он путался в постромках и капризничал.
       Дезертир и струсивший воин, он к себе не ведал пощады и не делал скидки на раны, заливавшие его память по-живому коричневым йодом. В его прошлой жизни цели не было, как и любви, он довольствовался подачками, будто голубь крошками хлеба, половину теряя в полете и не оборачиваясь на свое пустое вчера. Он и не был уверен, что жил, и сейчас, когда настоящее утекало сквозь пальцы и струилось наискосок, он не мог оторваться от крошащегося под слабевшими пальцами берега. Перед ним было новое море, открывавшее чистый портал, но солдат был не в силах преодолеть анфиладу, словно в гулком дворце, обходя зал за залом и меняя их как перчатки.
       Он пытался решить сквозь туман, поглощавший его постепенно, что важней - день смерти или рождения, и не мог поймать середину, нащупать камень в трясине, зацепиться за освежеванный ствол кривой болотной березы, и жизнь ускользала от взгляда и утекла, как реальность.
       В ожидании собственной гибели среди пасмурных облаков, под равнодушием неба и уже отчужденной земли, солдат еще крепко знал, что можно упасть и подняться, но страх выйти на люди запятнал его нерешительность. Он все взвешивал гирьки, честь - и меру падения, и судьба от него отворачивала свое простое лицо, потеряв интерес и сочувствие.
       Солдат принял на веру, что дважды не помирать и что никто не заметит своего земного ухода. Он еще прощупывал страх, обнимая его, как ребенок, но уже различал канонаду, и это были свои.
      
      
      
      
      
       23 янв. (докрассказ): Даркор нест.
       (Вести с родины).
      
       Таджика можно было и не насиловать. Тощий, потный после работы, пищал "даркор нест" все глуше из-под мешка, пока надевали на голову. Не знали, что это "не надо", а то раззадорились бы еще горячей - после Старого Нового года. Водки, как всегда, не хватило, и зло брало без горючего. Хватились - закончилось курево, а магазины закрыты.
       Таджик возвращался с работы, исполненный тихой радости, поднимавшейся из глубины его потаенного сердца. Он еще пах дрожжевым легким тестом с изюмом и курагой, но больше дымком шашлыка, и хотя война обнажила недостачу и перспективу, он сам тут уже зацепился - смешливый послушный шеф-повар с экзотической клиентурой. Точней, это он был новинкой, а к нему стекались с округи, преодолевая брезгливость к чужаку с медовым акцентом.
       Фишкой был плов в казане с барбарисом и чесноком, а когда айва подмерзала и колотилась боками, повар знал, как ее подновить, не срезая темные вмятины. Он был рад угостить хоть весь свет курутобом на глиняном блюде с творогом и сочной приправой, а зимние праздники помогли сэкономить на пьяных. Так что он кое-как балансировал и шел теперь по обочине, допоздна задержавшись с готовкой.
       Ему было всего двадцать два, он один отвечал за родню, возмещая истекшие силы то от всевидящих предков, то от своей малышни, ожидавшей его в общежитии. Разбивая колотый лед и фонтаны черного снега, приближался заблудший фольксваген, и таджик пунктиром подумал, что однажды он купит такой же, ну да когда еще будет... Что-то екнуло и подсказало, но он упустил этот знак и уже вытянул руку, голосуя шоферу; поло подпрыгнул на мощной выбоине, смачно фыркнул и остановился.
       Повар знал, что судьбе нужно верить, и что это залог исполненья несмелых желаний. Можно так изловчиться и сбросить старую кожу, как хвост отпускает змея, и стать тем, кем ты еще будешь. И что если ты себя ценишь, то другие начнут уважать, а жена и дети любить, ведь для них ты не чурка, не сезонный рабочий, а герой и созвездие. Сколько раз подставляли подножку, но он сам всегда поднимался, потирал синяки и смеялся белозубо и звонко, слегка щурясь от счастья...
       Вот этого было нельзя. Даркор нест. Это им троим не понравилось. Они примеряли, как жесткий костюм не по росту, стоявший осиновым колом, город трех революций. Чужой и не очень понятный, где еще вызревала четвертая на фоне войны, затяжной и почти что проигранной. Тем сильней они хорохорились, ненавидя всех и себя, целясь, кто дальше плюнет в душу другого, утрется смачней и каждый раз находили кого-то удачливей, выше. Их уже тормозили гаишники, выживал управдом, презирал участковый и можно было пнуть только цепную собаку, отыгравшись на безответном.
       Эти трое сюда собирались как завоевывать мир - их провожали завистники, улюлюкали и подначивали: сами теперь - городские. Отец взял с собой сыновей, старшему скоро тридцатник, а бизнес все не давался, выползал из-под рук и возвращал на исходник. Старший сын, все же гордость отца, отдыхал, развалившись, на заднем сиденье машины, когда подкидыш протиснулся, обдав струйкой талого снега и запахом чуждой земли. Всё в нем луково было, отталкивающе - и тонкая девичья шея с кадыком с ноготок, и часы дорогие - не по ранжиру и масти, и что нашлись деньги оплатить за проезд ночному попутчику. Он тянулся до них, работяг, еще не поймавших свой фарт в колыбели культурной столицы, не покоривших всех девок, не начистивших беспризорных, и оскорблял своим видом натуру хозяина жизни, матерившегося без акцента.
       Так спускать это было нельзя, младший сын вел фольксваген и стрелял в зеркало острым блеском; отец подле него развернулся и хмуро глядел на таджика. Пара колкостей не достигла своей согласной мишени, проспект Стачек висел среди ночи, как разорванная струна, и эта гитара бренчала по тяжелым дырам асфальта, разбалтывая колеса и утруждая мотор, уже намертво стертый до ржавчины.
       Таджик знал, что жизнь - не всерьез, ее нужно подбадривать и развлекать, как подругу, и тогда она станет податлива. Он смягчал все ухабы, сам шел навстречу и предупреждал перевалы. Но теперь он не слышал отдачи - ни тогда, когда старший хозяин потянулся к часам и отщелкнул браслетку, ни когда сын его вытащил деньги и потрясал кошельком - и уже принюхались к куртке. Вдруг судьба изменила, вильнув в кювет, как собака, и таджик стягивал свитер, лишь бы братья были довольны, а тот, как назло, зацепился за амулет на груди, болтавшийся на шнурке, и тормозил на лопатках.
       Проскочили почти что проспект, круглосуточную автомойку и, прыгая, двинулись дальше, - повар понял, куда они едут, там где серый бетонный забор и забрала для легковух и другая мойка закрыта. Поло дернулся и завизжал, работяги дышали в лоб и в затылок, как свора голодных шакалов, и таджик не почувствовал, а скорей увидел в кино соскользнувший красный кулак. Инстинктивно он полз по сиденью, уворачиваясь от ударов и хлебая закрученный воздух, но все ему не хватало ни вдохнуть наконец, ни сказать.
       Мужики оживились, пьянея как бы по-новой и подбадривая друг друга. Старший сын сдернул ремень и наяривал им для острастки, в азарте сшибая своих и промахиваясь от задора. Таджик плакал еще на коленях, елозя по коже обивки, но его возвращали обратно, не насытясь мальчишеским ужасом от предстоящей расправы.
       Тут в его ушах зазвучала москитом с перехлестами крови заказная льстивая песня с таким откровенным названием, известным в республике каждому, - Толибджон Курбанханов по Москве катился на дорогой легковухе, высасывая старательно "Вэ-Вэ-Пэ спас страну". С каждым боем ремня толкалось в голову громче: "Бог его послал". "Он защищает". "Поднял Россию". "Оберегает".
       С таджика сдернули брюки в ажиотаже глумления, мужики замерли на мгновенье, благосклонно разглядывая непривычно белые ляжки, - "Лучший спортсмен!" и "Сын народа!". Тишина просочилась вовнутрь, ягодицы вспорол клинок для туш на их кухне, и повар, от боли перебирая ступнями в носках, как таракан на тарелке, взвился вверх, впечатываясь в стекло над сиденьем. "Лучший в стране!". "Он стабильность сохраняет!!". "Спас народ!!!".
       Задний "дворник" под песню в такт буравил, как метроном, перед приплюснутым носом и вмазанной рожей, отсчитывая повороты и отбивая мотив. Повар вырвался и промазал, развернувшись лицом к боковому, тройному окну, и его растопыренная ладонь заметалась по узенькой форточке, ища спасенья в желтизне январского неба все видавшего Санкт-Петербурга. С его Эрмитажем, дворцовым метро, на кол посаженным ангелом. С его статуями в деревянных гробах Летнего сада, негасимым корабликом и родным уже рестораном.
       У таджика, суннита ханафитского мазхаба, вот-вот начинался Раджаб. Он готовил себя к исполнению и к просветлению сердца, и он твердо знал, что даже у иудеев страшный грех - нагишом увидеть родителей, но вокруг простиралась Россия. Младший сын откинул сиденье, в свой черед навалившись на повара, и отец их расстегивал брюки, чертыхаясь и радостно хрюча.
       Эта рьяная троица, никогда не знавшая святости, репетировала победу. Вдохновляясь на спецоперацию, куда их повлекут на убой - и на заклание мобиков, как лимитную жертву. Серый фольксваген качался, на четыре стороны кланяясь, и там с майкой на голове и помойным мешком ожерелья молился всю ночь человек. Он сегодня зубрил вседозволенность и то, что все люди равны, они братья навек, и что все так и надо - "зарур".
       Так отец обучает своих боевых несмышленышей, чтоб им легче было в огне, когда чувства отпали как кожа. Насладившись собой и трезвея, они дернули поло от Стачек до Просвещения: век живи - век учись, дорогой. Тело повара реагировало, но не остро и неинтересно, как поднадоевшая девка, как жена со стажем и кошка. Его выкинули из машины, вслед швырнув фронтовое тряпье и ботинки не по сезону.
       Повар пробовал снег, безвкусный и непропеченый, пересоленный от любви. Как утомительно жить в ожидании смерти. Он прополз еще по-пластунски, приподнялся с колен и поволок свою душу в ближайший участок. У него еще тлела надежда, что там примут его заявление, потому что он все же шеф-повар, а не простой гастарбайтер.
      
      
      
       25 янв. (Рассказ). Яблочный Спас.
      
       Мать знала, что скоро помрет и они не увидятся. Сознание быстро раздваивалось и особенно по ночам. Тогда ей казалось, что сынишка сидит на коленях, грызет яблоко, а его щеки такие же ясные, свежие, только больше припушены детской нежностью и чистотой.
       Потом ей виделось снова, что она идет на аборт. Изнасилованная, с перебитой кистью руки на перевязи из бинта, и ее еще долго тошнило от вида марли в крови. Мать все боялась, что ребенок родится с чужими глазами, не различимыми в той темноте, земле и крапиве. Значит, инстинкт победил, но больше она не плодилась и мужчин избегала.
       Привыкала она еще годы, приглядываясь по ночам и боясь, что ребенок проснется, испугавшись нацеленной лампы, прикрытой ладонью. Все вроде шло как у всех: вокруг полно одиночек. Выживали даже в достатке, мать работала не разгибаясь, научилась шутить, похваливала мальчонку, а когда он болел, то любила, как своего - да он же и был только мамин.
       У сынишки к подростку прорезался властный характер, но мать притушила пожар, повернув в обратную сторону, и ребенок остался прохладным, закрытым для всех, а для нее как стекло. Она уже помнила смутно и костлявые плечи отца, вздымавшегося над ее безмолвно орущей гортанью, и все вываленное из брюк, и походный ремень, и щетину. Только если внезапно зайти не с той стороны, то мать вздрагивала и огрызалась, ну а так и сама была шелковой, по характеру домохозяйки. У нее лились теплые локоны, и у сына, казалось ей, тоже.
       За столом он сопел над уроками, обгладывая карандаш, и сосал чернильные губы, привыкая быть хорошистом и выделяться поменьше. Только мать про себя придиралась, когда же прорежутся в нем темнота, земля и крапива: ведь должно было что-то остаться.
       Она крепко знала, что реальность дробится, послушно себя уступая тому, что нельзя ухватить, и что главное - чувства. Мать воспитывала в себе взаимность и веру, но ей все время казалось, что жизнь идет без нее - сама по себе, по параллельной дорожке, как муравьи на тропе, отдавая людям пространство. Мать встраивалась иногда, или ей только снилось, и тогда была запевалой, ей хотелось дышать полной грудью, вести за собой, убеждать. Но она быстро терялась и отставала от стаи. Подбирала ребенка, то несла его на горшок, то пичкала манкой. То пинала ворчаньем опасных дружков или въедливых учителей, а потом уже первых девиц.
       Ее смысл жизни начинал ускользать: парень рос и менялся, дерзил уже, не споткнувшись, иногда презирал за то, что она покорно стареет, и что не пристроена, не торговала собой, задарма сожгла красоту, а теперь на себя озирается. И что не было отчима или брата-сестры, лучше старших, и что не купили собаку, а он требовал на день рождения: торт подъели и не вспоминают, а собака бы лаяла дома и лизала ботинки.
       Мать умнела скачками, ударяясь на каждой ступеньке, но толкая себя вверх по лестнице. Каждый этаж открывался ей постепенно, как женщине, но обзора общего не было, - то осмотрит отдельно балкон и оценит крепость перил, то случайно зайдет на веранду, спугнув любопытных ворон, а то вынырнет в спальне, навсегда ледяной и чужой. Иногда, отодвинув свидетелей, мать робко трогала плед и мысленно проверяла, как там спят нормальные люди и тихонько взбивала подушку. Она быстро спохватывалась, подводила глаза (чтоб не видели слез) и будильник, и опять понимала, что лишняя. То ли жизнь, бесконечно унылая, - то ли мать в ней, тревожно следившая за взрослением сына и за тембром захлопнутой двери. Это мать узнавала по звуку: по шагам от лифта, в настроении сын или нет, и как он разувался, бросал портфель на кровать, и главное мать осознала - что она теперь сына боится, и что они не знакомы.
       Она все решала кроссворд - как его потеряла, на каком повороте забыла и что там неправильно скроено; мать порола по шву эту коробом вставшую ткань, выдирала нитки зубами и колола булавками пальцы. Но ей никак не давалось ни узнать себя прошлой, ни ухватить конец извивающегося каната, убегавшего за кораблем. И она себя утешала:
       ...Мой ребенок стоял на распутье. Я сказала ему не смотреть на удочку, - вдруг она утянет под воду. А он хотел выплыть. Он пытался понять, зачем жив, и решил, что у каждого своя миссия - человек должен пройти этот квест, отвечая себе на вопрос. Отработать карму, а в этой он был моим сыном. Наше, чаще немое, общение напоминало встречу на ринге: всегда проснувшийся среди спящих, смертельно острый, будто ждущий удара, он воспринимал мир враждебным и бросался на амбразуры, зияющие пустотой. Вопросов было еще больше, чем мальков на мели, и он был всегда начеку, объясняя, что этот контроль - так необходимое мужчине чувство безопасности. Мне и в голову не приходило, что нужно оно даже мальчику: как тигрица, я всегда была в стойке и могла любого порвать за ребенка, - мне казалось это достаточным. Мой сын легко ронял женщин, держал удар, он выглядел победителем, и я понять не могла, что все это запоздалая месть за то, что из-под простыни повивальни я вытолкнула его в каменные джунгли. Кричащего от ужаса, голого, еще не покрытого панцирем...
       Словом, мать наконец осознала, что человек остается с нерастраченным потенциалом и, не найдя выхода, направляет энергию внутрь себя на саморазрушение, - и тут мысль ее обрывалась, а чувства метались и никли.
       Он привел ненадолго подругу, и мать без ревности удивлялась, что эти муж и жена настолько сжились, даже в уборную вставали в одно время, приходилось теперь от них запираться. Потом они в спешке простились и укатили на заработки, оказалось, что навсегда, а она протирала слепые глаза у окна, поменяла щетку на редкозубый черепаховый гребень, иногда прижимая седые вихры, опустилась и стала ребенком, вопрошающим пустоту. Все пурпурные или чайные розы обошли ее стороной, повернувшись шипами: обожгли надеждой, мечтой и осыпались на дорогу, по которой все удалялись, но не приближался никто.
       По привычке она волновалась: кто встретит мальчика после работы и проводит домой? Он же выбрал немытое яблоко. Оно выскользнуло из рук и покатилось к рассвету.
      
      
       27 янв. (Рассказ). Желание.
      
       Девушка так любила, сама не зная кого! Взахлеб. А он все водил ее за нос, не давался в руки, пока она ждала чуда, и лопался как воздушный шарик или просто мыльный пузырь, когда она уже была готова поверить, что он опять - на всю жизнь.
       Он не то чтобы издевался, но его правила игры были всегда непреклонны и не включали взаимности, они ранили, а потом убивали обоих, и все начиналось с начала. Взять на мушку, вынуть новую маску из старого сундука, покрасоваться, примерив, и почистить доспехи. Но он знал и то, что жертва клюнет, как голодная рыбка, и на хлеб или голый крючок. И он сможет поддергивать, подсекать, наслаждаться ее освежеванной болью. Потом он открывал ее рот широко и настойчиво, выворачивал леску и выпускал на свободу: рыбка больше не интересовала, потому что не сопротивлялась. Она падала с плеском плашмя, и он глубже не видел, как утягивает ее тина, завлекают стебли кувшинок и лилий, а он сам оставался свободен, брал удочку на плечо и возвращался в сознание.
       Девушка была глупой, как все милые деревенские девочки, не остывшие от веснушек и босоногого прошлого; ей еще нравились бантики, а особенно ленточки, побрякушки и разноцветные стекла, сквозь которые пряталось солнце. Она любила гадать при свечах, а потом растапливать воск, будто сердце врага и солдата. Она раскидывала пасьянс, верила в тройку, семерку, туза и в отражение в зеркале, но другого же он и не требовал.
       Так прошло много лет в суете и полной бессмыслице, он скучал и подмял под себя не только весь мир, но и небо, он заглядывал в океан, раскопал под ним дно и вообще-то не знал, что делать с этим хвостом синицы, зажатым в руке, а до журавля не дотягивался.
       Он сходил на войну и вернулся полуживым, навсегда пропах порохом с кровью и стер кожу с грубых ладоней, но память не отмывалась, она зудела и будила его по ночам, когда он кричал от бессилия. Он гонял все те же полки, убитые в первой же схватке, а они возвращались и топали то на плацу, то строем ложась в те окопы, что стали могилой. Тогда он просыпался или ему так казалось, но крика не слышал ни своего, ни чужого.
       Он похлопал себя по карманам, пытаясь что-то припомнить, и вытряхнул крошки, облака вместе с пылью, прибой, а за ним и отлив, заржавевшие гильзы, фантик от "Мишки на севере". Он решил, что приманка не та, и порылся поглубже, выметая наружу города и взятые страны, аборигенов и бивни, и так было до бесконечности, пока он сам не споткнулся о чей-то невидимый взгляд.
       Его девушка, ставшая взрослой, отряхнула подол от лепестков и песка, поднялась и пошла, не оглядываясь. У нее было будущее, а у него только прошлое. Три желания кончились, нужно было жить самому.
      
      
       30 янв. (Рассказ). Сечение.
      
       Беру лупу, чтобы смотреть, как Радищев. Но она не дается. Старик нам всем завещал: только тогда станешь, батенька, человеком, когда, мол, научишься видеть человека в другом. Ну и матушка тоже.
       Я, должно быть, слепая, вокруг меня осколки костей и ракет, хожу и ищу человека. Сначала живого, а потом как придется. Разглядеть в нем доброе-вечное.
       Сквозь дырку в кармане вываливается мобильник, я его заправляю обратно и прислушиваюсь к звонку: нельзя пропустить. Мы с подругой договорились, должен быть условный сигнал. Когда ее муж начнет избивать их вместе с маленькой дочкой, моя подружка дотянется до телефона и скажет только пароль. Я успею сообщить в полицию, они приезжают мгновенно. Рассчитать нужно так, чтобы не покалечили, как в последний раз, а все же чтоб были следы. Ее муж - параноик, обходителен и улыбчив с властями, ну а дома оттягивается. А подружка - блондинка.
       В общем, мне два и два все никак не сложить, не вытанцовывается большое щедрое сердце в убийце и педофиле... Тут приходят в остатки ума слова Короленко, это ж его угораздило, - "Человек создан для счастья, как птица для полета". - Задираю голову, на кого там летит истребитель. Но не успеваю заметить. Лихорадочно вспоминаю, какое оно, это счастье.
       На ступеньках разбомбленного погреба сидит девочка и греется от бездомного кота. И она тоже бездомная. Они молча мурлычут друг другу. Или это просто контузия, сам себя не расслышишь.
       Я не знаю, как перевести на прозу стихи и любовь. Отрывая с трудом, поворачиваю ребячью ладошку и читаю судьбу. Что в жизни самое лучшее?
       Девочка крошечная, ее шарф развязался и волочится сзади по снегу, она бежит к папе. Он ее хватает в охапку и кружит, зажмуриваясь от счастья, и оба они заливаются, папа подкидывает ее выше верхушек деревьев, а потом сажает на санки. Они кубарем мчатся с горы, и полозья визжат вместе с ними, чужая собачка носом взрывает сугробы и плюхается на папу. Она тянет варежку, пристегнутую на резинке, и дружелюбно рычит, притворяясь большой и серьезной, но варежка щелкает по ветру и отстреливает обратно, в теплый пушистый рукав.
       А вот эта же девочка грызет леденец прозрачной сосульки, снег струится под воротник, это солнце наперегонки старается растопить и длинные черные дни, и темно-синие тени, и даже память о детстве.
       Как ни отрезай, никуда не уйдет золотое сечение. Хоть кромсай его на квадраты или на сетки для танков. Такая бессмертная девочка. Вот уже звонкий июль, трава качается перед лицом, сквозь нее солнце мелькает, только ромашек тут нет, а васильки для гадания жесткие, лепесток выдернешь - и цветок закрывает улыбку. Пахнет сеном-соломой, конским навозом и парным молоком, жук в радужном панцире переваливается с боку на бок, а потом падает на спину, растеряв нефтяное свечение. За рекой протяжно поют, а вода остужает их голоса, как плач по горькой - не знаю, встрече или разлуке.
       Эта школьница прыгает "в классики" на асфальте, на шее вечный засос от детской скрипки и чернила на пальцах. Она тихо и грустно взрослеет, но как ей еще далеко до всего, чего не случится.
       Если подозревать, то всегда накопаешь червей на большую рыбалку. Излучение шарма и лаковый перламутр женской страсти - и вот судьба удалась, отставила каблучок, подрагивает бокалом, а в нем яд гремучей змеи протекает гранатовым соком на мужские руки да брюки. Говорят, что и это любовь, и когда ты по лунной дорожке срываешься вверх, и когда по лучу восходишь до изнеможения, - впрочем, все это не ты, ты саму себя не узнаешь, а все-таки все это счастье.
       Там у булочной голод. Старушка с утра занимала, она отстаивает эту очередь, извивающуюся в подвал, и выносит краюху на свет. Она крошит хлеб голубям, оставляя немножко себе, и это лучшее в жизни.
       Мобильник звонит. Отстреливает не резинка. И не снег струится, а сплошное красное месиво. Тогда девочка прижимает крепче к себе чью-то драную кошку и передвигает мелким шажком одну ногу, потом другую босую.
       Они не оставляют следов: любовь - это вечность.
      
       31 янв:
       ++
      
       Даже не знаю. Не задохнуться листом,
       Истлевающим осенью, я не могу. И слежу,
       Что в этом взгляде еще отразится пустом,
       Слепо следящем, куда исчезать виражу.
      
       Прело мне, горько, медово ступать по теням
       Дух заострился, как пламя свечи закопченной.
       Те же пути возвращаются призрачно к нам -
       Словно круги на воде или ветер крученый.
      
       Что я скажу тебе? Дом разорен и судьба
       И по веревке карабкаться вниз устаешь.
       Как ты похож на того, кто ладонью со лба
       Вытер улыбку, что окровавленный нож.
      
       ++
      
       Господи, помоги мне в этом паркуре
       Не убить, не предать, что дуре залетной, красотке
       Было отпущено и на собственной шкуре
       Не затянуть судьбу чужую на глотке.
      
       Дай мне еще глоток из чужого стакана,
       Мы же успеем разлить и разбить напоследок,
       "Поздно" твое все еще отзывается рано,
       "Зряче" твое все равно недоступно и слепо.
      
       Ты завиток волны, набежавшей на тучу,
       Ты отраженье лета в зиме и обратно,
       И не узнаю оттуда походку я ту, чью
       Ты ниспослал и рассеял по свету стократно.
      
       Так мне парить, мне и так тумаков недостало,
       Стадо ушло, я застыла, теперь догоняю
       Тело из пепла, и музыка эта святая
       Будет звучать, пока слышу ее из огня я.
      
      
      
       1 февраля:
       ++
      
       Муза меня облучает. "Как выдержишь?" - смотрит лукаво.
       Химия наша завязана в узел строкой.
       Да ничего я. Да нет меня. Только отрава
       Слева направо струится небесной рекой.
      
       Встану с колен, отряхну лепестки твои, фантики.
       Как ты смеялась! И голос стеклянный дрожал!
       И с того берега я помяну нас по матери, -
       Главное, чтобы хоть кто-то тебя провожал.
      
       Жизнь - это смерть, перееханная пополам. Я
       Запоминаю твоих мотыльков и стрекоз.
       Холодно очень: горит, как наркотик и пламя,
       То, что придумала в шутку. А было всерьез.
      
      
       3 февраля. (Рассказ)
      
       Не знаю, как вы, а я смотрю, как мужчина ко мне относится. Это совсем не подарки: я могу их сделать сама. Побренчать ожерельем, накинуть удавку. Но если весь день он носит меня в кармашке пиджака, закутав в платок со своими инициалами и проверяя во время совещания, то он на верном пути. А в куртке у него для меня всегда лежит леденец, это очень удобно. Чтобы я не мешала, пока он ведет машину. Да нам хорошо и пешком. Ну зачем мне мужчина самодостаточный, наслаждающийся в плащ-палатке, в раю и на выставке без меня? Как он может там путешествовать?
       Вот он присылает бесконечные снимки своих скитаний по глобусу. Мужчина на фоне войны, на тропе мира, взлетающий вместе с вулканом и ныряющий на тот свет. Нет, это не он. И не мой. Раз он там опять без меня. Заперся в темной комнате и жует бутерброд, чтобы никто не отнял. И чтобы я не увидела.
       Я ему, конечно, мешаю. То подставлю подножку, чтобы он взбирался быстрей и покорил Эверест. То вставляю палки в карьеру, он берет барьер, обгоняет себя и наконец побеждает. Он всегда плывет против течения. Но нет, это не он дрессированный, мне ж не нравится слабый мужчина. Смотрящий понуро на носок собственного ботинка, ковыряющего песок, как после обеда в зубах. Уставший от жизни и смерти, равнодушный к бабушке-волку, в лесу родилась елочке, оранжевому солнцу и паре гнедых. Засыпающий на концерте то ли Малера, то ли Шопена. Мой мужчина обязательно сверит время и набросит на мою клетку ковер-самолет, чтобы мне сладко спалось и чтоб я далеко не летала. А утром кофе в постель, застелите туманом, бравурный марш, жить стало лучше, ну и ему тоже весело.
       Я не знаю, как он ко мне отнесется и относится ли вообще. Пусть он будет любимый мужчина. Какая разница, кем. Не в этом же дело.
      
      
      
      
      
       Пособие начинающему графоману (тезисно).
      
       Коллеги и ученики часто спрашивают. Талант задницей высидеть невозможно. Гоголем нужно родиться, а Толстым (любым) можно стать. Есть второй вариант: родиться Платоновым, Бабелем, или поздним Катаевым, Рахманиновым, а затем уже себя сделать. Как Бродский. Легко сыграть Пушкина или Ахматову, но нереально - Лермонтова или Цветаеву, Мандельштама и тем более Лорку. На испанском видней, - но и на русском понятно: никакая школа не научит тому, что они видят и слышат.
       Современники тоже штучны, но они есть. Ранний Давид Паташинский (эти образы восходят, как солнце, органично; а во время затмения они скукоживаются, отмирая) или Арье Ротман. К примеру, нельзя было сделать Соснору. Или в лучших его образцах - Равиля Бухараева. Там, где авторы подключены к потоку энергии и зависли между небом и землей, - но опустим лирику.
       Можно сделать Филонова, а вот Врубеля - много сложней. Если в ЛИТО сейчас еще чему-нибудь учат, что вряд ли, - то это лишь базис. Что такое молоток и топор, чем двуручная отличается от простой, как ровно вбить гвоздь. Повезет - вам дадут понюхать стружку и даже кору, подержать лапник и уколоться хвоей, распознать наощупь бородавку орешника и сережку березы. Но с закрытыми глазами и зажатым носом отличить клей липы от той же березовой крови - вот это другое, учитель вам не поможет. Он скорей всего и не подскажет: зачем вам потом всю жизнь мучиться от своей же бездарности?
       Любое искусство - наркотик, а потребность самовыражения сильней человека. Ну зачем ему ломка. Пусть выращивает помидоры, вышивает крестиком, даже пишет частушки. Но оскорбительно для литературы - называть по лекалам скроенные вирши поэзией. Очерковость - прозой. Это жанры противоположной направленности: чем громче толпа орет, тем хуже произведение. Это прекрасный критерий.
       В начале писать произведение лучше кровью. Но эта сила и плоть потом сменятся тонкостью, переливом нюансов - а вот это искусство. У талантливого автора таких стихов-прозы по крупицам наберется не много. Остальное - отработанный шлак, но без него никуда. Испорченные холсты, ни на что потраченные тюбики краски. Но это не только школа, а и необходимость постоянно поддерживать ровное пламя некой духовной возвышенности, подступа к творчеству. Это даже не вдохновение: его легко вызвать искусственно.
       Пока пишущий стихи не соединит в них и в себе все другие виды искусства, он останется тривиальным и плоским. Без музыки, скульптуры и живописи нет литературного произведения. Почти все, готовящееся по плану, обречено быть мертворожденным. И без своего особого, нарочито выявленного взгляда и ощущений тут просто нечего делать.
       Оптимистичная констатация фактов. Рано или поздно автор приходит к тому, что он пишет для поэзии, прозы, но не для читателя. Скорей уж для универсума. Результат не так важен: мы его не застанем. Ты раб на галерах, утешающий себя тем, что гребешь по красивой реке и по лунной дорожке. Удачи!
      
      
      
      
       - до сих пор я ставила все на фб. Ниже следующее - после Флориды.
       ++++++
      
       ++
      
       13 марта, психологический взрослый рассказ.
       Митя.
       Д. Агееву.
      
       1.
       Фуру тряхнуло рывком и тягач мгновенно застопорило: сейчас отцепят воздушные шланги, она выпустит "ноги", прицеп проедет над ними и начнется погрузка. Если б Алина была уже взрослой, то не поместилась бы в ящик под нижней полкой кабины, но для семилетки можно было еще продержаться, скрутившись в калачик.
       Джон придумал такую игру: если она притворится медвежонком в зимней спячке, он быстрей отвезет ее к папе. Каждый раз, просыпаясь, Алина прикрывала ладонями голову, чтобы та меньше кружилась, но тогда обнажалась коленка, ударяясь о борт, и Алина терла синяк, приговаривая полушепотом, чтобы мишка больше не ерзал.
       Джон был добрым "шахтером", как сказал бы папа о его цвете кожи, и когда кончались погрузка или разгрузка, он приносил шоколадку, колу и воду, подсыпая туда порошок. У них был договор: по дороге Алина могла в полудреме ютиться снаружи у клетки, но как только видела знак очередной весовой станции, она снова была медвежонком и забиралась в укрытие, чтобы ее не заметили крупные хищники.
       Если б Алина уже научилась читать, то поймала бы на светящемся над автострадой табло бегущую строчку: "Внимание! Похищен ребенок. Серебристый шевроле...". На мобильник тикал аларм - объявлялась по штату тревога. Голова продолжала кружиться и немножко тошнило, но ради встречи со своим папой Митей умный мишка мог потерпеть и не слишком капризничать.
       Иногда они привставали у придорожной "рестэрии", и тогда в темноте из-за кожаной занавески Алина видела нарисованное солнце Орландо с расходящимися лучами из-за освещенных ворот. Джон распахивал дверь "головастика", и в машинную комнату врывался запах мочи, но Алина уже засыпала, покорно не хныча.
       Джон ее раздевал и разглядывал, но товар не трогал до времени, онанируя грязными пальцами и вытираясь салфеткой. Потом он доставал припасенные булочки и сосиски с заправки, выжимал подворованный кетчуп зигзагом и зевал, убеждаясь, что жизнь наконец удалась.
      
       2.
       Как всегда перед рейсом, Митя прикрывал глаза и молился. Православный текст он читал под мусульманскую музыку, это его успокаивало. Он себе объяснял, что наверху бог один, он поймет это верно. С тех самых пор, как от Мити сбежала жена, то ли не выдержав чистоплюйства и эгоистичного секса, то ли устав от Алины, Митя весь погрузился в свою малышку-мадонну в заливной траве локонов. Это он все семь лет умывал их и оберегал, он придумывал сказки и торопился с работы, похватав в супермаркетах то, что должно ей понравиться. Митя драил кастрюли, наяривал ложки до блеска и легко улыбался птичьему детскому смеху: впереди была целая жизнь, иногда в перерывах - океан, Мексиканский залив и Диснейлэнд в день рождения.
       Митя строил шалаш, как Ноев ковчег, всегда готовый к отплытию. Он везде был транзитом, и только отцовство казалось ему постоянным, занимало все мысли и чувства, разрастаясь в размеры Вселенной и выходя за пределы. Потому бог шел рядом, давая советы, и был на его стороне. Митя сам не заметил, как втянулся в свой ритуал, пока снежные тонкие цапли кружились неподалеку и равнодушно кивали.
       После долгой молитвы Митю ждал их серебряный шевроле, подвозивший в школу Алину, а затем доставлявший шофера на ярд к постоянной Митиной фуре цвета запекшейся крови, но сияющей и бесконечной. В ней до винтика все было вылизано, и когда по-хозяйски Митя доводил ее до последнего блеска, проходясь бумажной салфеткой и снимая легкую пыль, трак ему улыбался во все свои фары и лампочки, как своему.
       Сам Митя не сознавал, что болезнь его носит название, так как он сросся с ней с детства. ОКР, обсессивное расстройство, теперь уже, видимо, личности, затянуло в водоворот, и в нем Митя барахтался, как послушный щенок, то выныривая на поверхность, то погружаясь все глубже. Он не мог ни без этой молитвы, утешающей и ласкавшей, как мать и жена, ни без тряпки в руках, - навязчивые повторения согревали его и влекли, Митя больше не сопротивлялся. Неотступная мысль, что он еще сделал не все, не отдраил пятно на дороге и звезду за окном, не стер родинку до крови, не перестирал ближний лес с плохой древесиной, из которой крошатся дома; и эти поля вдоль дорог с плотно стриженными газонами - словом, Митя один был ответственен и за мир в боковых зеркалах, и за небеса с пролетавшими в них пеликанами, и сильней всего за Алину.
       Дискомфорт начинался, если было не по его. Не снят вовремя тапок, уронен волос и пепел, - и он снова мыл и молился. Ему нравилась эта рутина и контроль над всем сущим, и одному только богу он передоверял ответственность за судьбы народов и поручался во сне, пока отдыхал от работы.
       Тогда Митя лежал, как младенец, иногда улыбаясь и подергивая отшелушенными мужскими ступнями и кончиком носа, и любовь растекалась по его существу, убеждая расслабиться и насладиться покоем.
       Снилось Мите, что всё шикардос, кедры роняют со стуком свои пустые орехи, а ветер их тут же сметает; фиолетовый аллигатор блестит мокрой кожей на солнце. Но он сам отделен от всего мусора пальмами. Чудная нежная женщина обнимает его, не тревожа, и проводит губами по чувствительности сосков и отдаче внутренних бедер, но не трогает его губы и позволяет лениться. Она делает все сама, и минет разрастается из обеих ее полушарий до омута глаз с потемневшими в страсти зрачками, а Митя лежит и качается, дрожа под прохладой капели и под уколами первого снега на родине - где-то там из раннего детства, о чем просто так и не вспомнишь. Тогда Митя прижимает ее благодарно, эту милую хрупкую женщину без лица и названия, и ему нравится, что она блестит чистотой и не сует ему в рот свои пальцы в крови или сперме, и что не просит ответа, довольствуясь им самим, никого ни к чему не обязывающим.
       Митя видит туманный рассвет в Киссими или в какой-нибудь из Пойнсиан, где солнце скоро пригреет, и рощи запахнут жасмином. Апельсины посыпятся с веток на красный песок эмиграции, на придорожную пыль, легкокрылую, будто пыльца умирающей бабочки, норовящей еще воспарить и напоследок посылающей небу конвульсии.
       Дальше снились ему пронзительно белые яхты, пеликаны не позволяли их разглядеть, и тогда появлялся работник с душем и шлангом и отгонял эту нечисть, защищая пространство. Он выскабливал яркую воду и лупил напрямую, поправляя прицел, и тогда телефон разгорался и просыпался будильник.
      
       3.
       Джон старался следовать плану, но опять лепились зигзаги: у судьбы особый сценарий. Он легко угнал шевроле, запутал девчонку, а после держал на снотворном, в перерывах задабривая то чипсами, то обещаньями, и пока что она ему верит. Джон не взял в расчет одного: что ее отец - такой же, как он, дальнобойщик о шести колесах и на привязи у "головастика", то есть из игры им порознь не выйти.
       Джон летел на 70 милях в час, которые полагались, заметая следы и наяривая по кругу, всегда остававшемуся замкнутым - по двум-трем оплаченным штатам. Так ему было проще смешаться с толпой целой армии фур и прицепов, круглосуточно разбивавших асфальт и месивших кипящий бетон, а когда все немного уляжется, он должен был скинуть товар и получить свою выручку. Это было ему не впервой, Джон не ведал ни страха, ни совести, но когда гоняешь по правилам 11 часов в сутки с паузой в полчаса, то отдыха не хватает, тем более, что всегда есть проблема с ночлегом, - обычно стоянки все заняты.
       Вот и сейчас притулился его 53-футовый фургон, не считая головастика вместе с кабиной, не среди прочих таких же, а слегка в стороне на Rest area: ночью тут никто не поедет, а легальных мест не осталось, пока он возился с девчонкой. Джон открыл дверь, сиганул через обе ступеньки и выплеснул из ведра, подтянул штаны, пошуршал и тут же вернулся в кабину. Мимо просеменила, вертя необъятными ляжками, одинокая дальнобойщица с мужской походкой и навыком (другие меж них не водились).
       Джон зажал в кулаке лиловое силиконовое сиденье, недавно взятое им на набежавшие баллы за бензин на попутной заправке, и передвинулся в комнату позади водительских кресел. Пространство было высоким - четыре метра до потолка, как в спортзале и на дискотеке, но укладываться он не стал, оперевшись в раздумьи на широкую верхнюю полку. Джон немного помедлил, прислушавшись, и поднял нижнюю, полуторную кровать, под которой лежала Алина. Там под полкой в трех отделениях можно было спрятать, что хочешь. В одном крайнем держал он веревки и стальные цепи для трейлера, в другом бутылки для мойки, старые щетки и веник, а посредине, свернувшись в клубок, спал сопя его кошелек, козырный будущий выигрыш.
       Джон знал прекрасно, что если что-то тебе нужно спрятать - клади на видное место. Каждый йог понимает, как просто огородиться от людского внимания и как стать в толпе незаметным. Он этому по-звериному следовал, не теряя квалификации, и ему всякий раз полагалось прождать недвижно 10 часов, это время фиксировалось в его фирме и легко проверялось полицией. Обязательная пауза для простоя водителя, когда никуда не поедешь.
       Вокруг спали, выключив головы, шестиколесные траки, точно такие, как он - малиновые, белые, красные, каких не встречаешь в европах, но они привычны в Америке. Были старые образцы - с никелированными трубами, наворотами из огней. И траки-дворцы, где водители жили всегда - тут и родина им, и крыша, и куда позже забьют последний ломаный гвоздь.
       Джон параллельно подумал, что самому нужно вытащить два застрявших в шине болта, не дожидаясь ремонта, - без лишних глаз и вопросов. Риск велик, что сдуется воздух, но Джон жил сейчас на авось. У него просто не было выхода. Он нагнулся до пола, приподняв ноги Алины, и заправил под них силикон, чтобы смягчало ухабы. Спина его ныла нещадно: из-за глупой девчонки он остался опять без массажа, да теперь и минета. Джон приспустил полку, отжав место для воздуха, - так, чтоб птичка не упорхнула - хотя куда же тут денешься. Плеснул себе кофе из заклепанной кружки, нашарил хлеб в холодильнике. Включил ночную подзарядку аккумулятора фуры и проверил карту на завтра.
      
       4.
       Приняв душ до размягченья души и, когда кожа ладоней скукожилась до стариковской, Митя заставил себя завершить процедуры и, упорно, без суеты помолившись от чистого сердца, негромко окликнул Алину. Но в саду было тихо. Он послушал, как падали ящерицы, срываясь с решетки забора, и брезгливо поежился. Потом двинулся к дереву - бородатому, как его называла Алина, - с висящей паклей перепутанных в клочья волос. По стволу бегали белки, играя в прятки друг с другом, но Алины там не оказалось.
       Митя на что-то отвлекся, еще было время до рейса, он вернулся в дом и по привычке поправил белые коврики. Это тоже ему не понравилось, он решил их перестирать, а когда выжимал, задел пуговицу на рубашке. Она отскочила под шкаф, Митя было подумал пришить, но вспомнил плохую примету. "Ни гвоздя, ни жезла!" - произнес он вслух и снова окликнул Алину. Ни в колесо, ни полиции...
       На подоконнике темная ящерица выдвигала зоб, как кадык, и он легко надувался, похожий на мухомор. Вероятно, это был мальчик, и он бросился догонять мелкую бежевую - Митя не различал, хамелеоншу или так, беспородную змейку. Недалеко загудел и мелькнул за листвой обычный местный автобус, у которого не было окон, - точней, изнутри пассажиры смотрели через круглые дырочки сетки, как будто сквозь арабские жалюзи, укрывавшие честь мусульманок.
       Их район был одноэтажным, как, впрочем, почти вся Америка, и вокруг навсегда словно вымерло. Разве что стрекотала у кого-то газонокосилка и укатывал в свое неизвестное джип. Дома стояли пустыми после торнадо, с закрытым пленкой рубероидом, придавленным сверху камнями.
       Митя снова вышел во двор и направился к белой беседке. Пол был выстелен прямо на землю: хозяин дома, таджик, наворовал колотых плит в мастерской, и бракованные надгробья переливались на солнце, отражая зеркально жару от полировки мрамора и гранита, пока что без дат и имен. Алина играла тут в "классики", перепрыгивая и рисуя цветными мелками, но сейчас и тут ее не было. Кружевная крыша беседки гоняла легкие тени, и мелкие желуди падали с иностранного дерева вроде привычного дуба. Как всегда, уже было плюс 30, а на градуснике отражалась температура вдвойне - по Цельсию и Фаренгейту.
       Митя остановился, чтобы вычистить апельсин, и любовно разделывал дольки, вынимая белую мякоть: отцом он был идеальным. Он обычно старался не запачкать пальчики дочки и подкладывал вкусное в рот, вытирая струйки салфеткой. На пляже он мыл ей ступни от каждой колкой песчинки, надевал носочки и обувь, а Алина глазела то на тощих серо-бурых, по сезону, белок, то на синих птиц гракл или чаек с черными остриями крыльев и головы, то на воробьев и не частых здесь голубей, то на опахала секвойи. Кулики бегали на мелководье, если это был океан, и Митя рассказывал дочке, что они могут летать без посадки на 4 тысячи километров - аж до самой Канады. Удивительным было все, - наше детство восторженно, хотя мы его и не помним.
       Разбиралась Алина и в траках, изучая в кабине щиток и как будто летя в самолете. Это было как у пилота, и тем же словом называлась заправка для фур, где ночевал ее папа. Он работал на разных машинах, и на тех, как парус, в "плащах", где накидывают брезентовый чехол на объемистый груз и пристегивают ремнями - тарп цепляют к площадке резинками. И на тех, где мигают огни, перебегая в пятнашки - значит, это негабаритный, больше нормы груз - оверсайз. Слыхала Алина и то, почему растрепанные шины фур валяются у обочин: водителю выгодней заездить их до конца, тогда он получает страховку.
      
       5.
       Иногда Джон ее запирал и торопился туда, где гномы-мексы в синих кофтах мыли группами легковушки, а всем входящим в магазин при заправке работники произносили, стерев языки добела: "Велком ту Пайлот!". Джон платил за бензин и заказывал душевую, брал кофе, часто бесплатный, и тупо перед телевизором ждал своего номерка на соседнем табло. Из душевой выплывали распаренные водилы, иногда они были со сменщицами, и тогда уборщик замывал бордель чуть подольше, или так просто казалось. Джон оставлял чаевые - пару мятых бумажек, и спешил к своей жертве.
       Растворимый кофе пах половой тряпкой, но мелькали с ним уже веселей то Орландо и Тампа, то Джексонвилль, Майами и снова Киссими. Бесконечные черные пятна коров, реже бежевых буйволов и заросшей овчины, иногда попадались собаки и почти совсем не было кошек, зато сколько привычных подбитых.
       Медвежонок вел себя правильно, Алина была им довольна. Она так ждала встречи с папой! Джон сказал, что осталось немного, если только она не выдаст себя weight station, проверяющей фуры на вес. У Алины он был бараний, но медвежонок мог оказаться большим, а когда распределение веса по осям не соответствует норме, то беглецов отправляют в "карман" на проверку, и не дай бог если поймают. Потому Алина теперь почти что не ела, да и то снотворное, что подсыпал похититель, отбило ей аппетит.
       Она толком не знала, как очутилась у Джона: путь до фуры от шевроле никак не сквозил через сон, она сразу очнулась в доме-кабине, точней, поскреблась из-под полки, когда уже ехали "к папе". Иногда по утрам она видела школьные автобусы расцветки медовой осы, а по вечерам впереди на шоссе по пяти полосам копошились огнями красные, разгоряченные муравьиные попки низко сидящих машин. На проверке веса для траков Алина старалась взлететь над собой и становилась воздушной, как праздничный шарик: в шоссе был вмонтирован датчик, но пока на мобильник поступал сигнал проезжать. Алина еще продолжала лежать медвежонком в валежнике, затаив на всякий случай дыхание и представляя Остров пиратов, где с отцом они были в Орландо, и где моряк с кинжалом в зубах выныривал из пруда, а русалка плела свои сети. Там же неподалеку "падал домик", построенный вкривь, и от него кружилась потом голова. Тут Алина захлопывала ресницы, шуршавшие по щекам и согревавшие веки, и старалась про это не думать, ее уж давно укачало.
       Потом она вспоминала, как пыталась поймать и искривить луч, проникавший сквозь занавеску. Поразговаривать с ветром, чтобы он наконец показался. Когда шел торнадо, Митя старался догнать его на своей мощной фуре, - боясь ящериц, высоты и собак, он был храбрецом и героем. Алина не видела ветер, но уже с ним дружила и он к ней даже прислушивался. Она научилась возвращаться в то время детства, о котором думала пристально: ее прошлое изгибалось, как змейка, запах и дождь, и Алина волшебной палочкой всегда могла указать, где ему замереть, как в игре, а когда двинуться дальше. Тогда ветер стоял, как собака на задних лапах, а судьба ей прислуживала. Время спускалось по склону и преодолевало препятствия, оно не знало пространства, и Алина над ним смеялась: оно может стать медвежонком и даже Алиной, но у него нет таких локонов, следов на песке, и чужим его невозможно потрогать.
       Джон двигался вдоль Атланты, огибая призрачный город. Пробка утром была нескончаемой, потом снова Алина улавливала по звуку, как рукояткой домкрата и мясорубки опускают ноги прицепа, сдвигая колеса назад и тычась задом в дверь базы, и как сгружают товар - всегда не известно, какой, но по звуку легко догадаться, стекло это или коробки.
       Дальше снова все замирало, но появлялись болтливые птички, пролетавшие стаей над траками. Они хором утвердительно заявляли с украинским прононсом "Ага!". Aha, отвечала Алина им шепотом, приближая счастливое будущее, отражавшееся в ее прошлом.
       Она видела в новой реальности, как плывет рядом с чайками в Мексиканском заливе, а плавники дельфинов настораживают, пока не поймешь, что это вблизи - не акулы, - чайки спокойно качались на дробных волнах и следили за ней с любопытством. Потом они с Митей шли за лобстерами в ресторан, Алине все нравилось - и растопленное масло в стаканчике, и длинная очередь местных, развлекавшихся, как могли, и ни в чем не знавших стеснения. Было жалко маленьких крабов, но Алина на них не смотрела в процессе готовки, хотя слышала мысленно их протяжные стоны и крики. Жизнь была лишь вечной охотой - отыскать теперь папу, почему-то ее не забравшего, перегнать тот фургон, приблизить вечер и облака над шоссе на горизонте, стать совсем незаметной и стряхнуть себя, как песчинку с ладони, если weight station найдет.
      
       6.
       Обнаружив пропажу ребенка, Митя метался, прижимая ладонь на груди к тому месту, где зияла рана его одиночества, пустоты и глухого отчаянья. Полиция поднята на ноги, - но сколько детей пропадает ежедневно в Америке! Большинство никогда не находят, ни живыми, ни мертвыми. Объездив все штаты вдоль-поперек, исколесив их на траке и легковой, Митя всегда был в боевой готовности помощи - на бензоколонках, у светофоров, в ослепительной тишине ночи, он ждал постоянно сигнала любой украденной женщины, пацана на цепи, бесправных перегоняемых стадом эмигрантов и дегенератов. За блеском лаковой жизни сторожило чье-то несчастье, случиться оно могло с каждым. Но и в страшном сне он не ждал, что беда войдет в его комнату.
       Митя знал, что Алину перекинут из шевроле, уже найденного в районе, скорей всего в трак или будут годами держать в караване или подвале, но шансы тогда минимальны. Он и прежде работал охранником на ярде для дальнобойщиков и понимал, как никто, что есть мертвые зоны, недоступные видеокамерам. Митя ездил по точкам, искривлял диаграмму поставок, приглядывался и расспрашивал, и от его страшных глаз шоферы шарахались, и без того утомленные непомерной работой и тяжелой бессонницей.
       По-мужски они знали, что насилие часто слабей, чем отсутствие секса, и что пытки есть глубже и ярче. До отчаяния доведенный тоской и бессмысленной жизнью, человек легко оскотинится, находя в себе горечь джунглей, сушь выдолбленной пустыни или глушь эха во льду. Пробираясь через торосы, барханы, переползая по трупам, он как после гриппа больше не чувствует запахов, запивая кровь болотной мутной водой и приправляя слезами.
       Митя тупо фиксировал ошметки колес на обочинах, пустые коробки убежищ на случай торнадо, колючку приземленной тюрьмы Орландо, бездомных по призванию - под мостом за Майами, - калейдоскоп не кончался, одноэтажная дальнобойная Америка всегда жила ради работы. Как в концлагере, труд был в почете, и общество потребления прочно вписывалось в супермаркет, словно в высшую ценность. В выходные была еще церковь, но свой крест Митя сам таскал за собой, полагая, что это нормально.
       По ночам, когда удавалось прибиться к стае фур на трак-стапе, Митя тер добела уже даже не руки, а кости, перекрытые раненой кожей, отдирая вину и тревогу, но боль в сердце не притуплялась. Всегда находился союзник - "головастик" с подбитой мордой, перекошенной габаритами и рождественскими фонарями, и тут брошенный до аварийки. Это тоже было приметой, но все страшное совершилось, ужас больше не проникал в сознание Мити-отца. Он брел в комнату отдыха, открывал замок с кодом и чистился подле сонных механиков в промасленной робе, стиравших штаны в общей прачке. Молчаливые икристые мужики были загнаны в свой мирок, не будя зверя-память и тем более чудо надежд. Все они были рады и этому - постоянной недельной зарплате, оставленной сменщиком дольке пиццы по случаю праздника, исправно текущему душу, боевику на экране, а повезет - баскетболу. Митя трогал холодную пиццу и глотал, не жуя, как бумагу, а потом страх заражения выгонял его из укрытия, как сквозняком исподлобья.
       Он совсем не умел менять планы. Мельканье все тех же дорог и рестэрий, круговорот беспросветной работы - на износ, запредельно, чтобы сам себя и не вспомнил, - держали его на плаву. Он здоровался и прощался, как с родными, с воротами перед Орландо, - это был его ритуал, как молитва, из-за которой потерял он ребенка и скулил теперь, словно мать на детской могиле. Он не мог прервать душ, как оргазм. Он скрипел уже при мытье, как зубами, но культ опрятности соблюдал, как высшую заповедь. Собирая каждую крошку с пола комнаты трака, он разглядывал грязь и микробы, боялся масляных капель, вытряхивал тапки и отказывался от женщин, возможно несущих заразу. Ему были близки дальнобойщицы, так как работали в паре и не представляли угрозы, зацикленные друг на друга. Они чуяли шкурой, что он им брат и товарищ, и вместе встречали рассветы, как звери у водопоя - настороженно, молча. Из болот поднимался туман, зависая надолго в низинах и копошась под ногами. К полудню в сердцевину души вгрызалось мокрое солнце и медленно высыхало кровавым потом больного.
       Мимо Мити неслись то фанерные жилые дома, оборачиваемые в бумагу, то высокие редкие пальмы и коротышки - густые. Пролетали озера, огороженные забором или проволокой от животных, и, не глядя, наощупь наливал Митя кофе, прижав грудью руль и возвышаясь над жизнью, пробуждавшейся между ног его гигантского трака.
      
       7.
       Дни Алины были Джоном уже сочтены: он устал метаться по Флориде и хотел побыстрее отделаться, получив премиалку и не вникая, куда дальше отправят девчонку. Хоть на органы, а хоть в семью, это больше его не касалось. Он заляжет на дно и проявится в Сан-Франциско или в Техасе у брата. Главным было сейчас не попасться. На весовой пропускали, но вглядывались в лицо, а тем более - если рядом с водителем женщина. Если сидела похищенная, она могла подать знак пальцами - и бандит арестован.
       Напряжение нарастало с усталостью, но Джон держал себя в рамках. Гонорар согревал его мысли. Дом в траке четыре на четыре был уютным и новым, с холодильником, микроволновкой, прибамбасами - всем на зависть. Шесть колес с одной стороны - трак такой же длиннющий, как грузовые поезда с бесконечным составом вагонов. Отоспишься у переезда, то платаны тебе, то секвойи, то снежные цапли вытягивают шеи знаком доллара, ты их скоро получишь немеряно.
       До девчонки Джон был свободен и мог запросто соскочить искупаться в прозрачной воде океана, зачерпнуть тонкий светлый песок, и то и привстать у залива, наблюдая пожар заходящего солнца, утопающего в волне. Диск струился и гас каждый раз навсегда, чтобы утром подняться из дымки. Джон залихватски цеплял широкую кепку, надевал наушники с микрофоном под носом и завывал свою песню - африканский салют поколений.
       Секс был жесток, и Джон еще не познал, что любовь его только использует. Своих детей не плодил, или бегали на стороне, называя папой чужого. Может быть, Джон для них изначально был космонавтом или героем войны, а их скорбные матери втихомолку выдаивали ядовитый сок его страсти, и не помышляя о чувствах. Он невольно сходился в том с Митей, что не мог позволить себе расслабиться на сто баксов, опасаясь харассмента и любых других обвинений. Даже слабый душ в Пайлоте - это все, что перепадало, и шоферы носились по свету, принудительно соблюдая если не целибат, то тюремное воздержание.
       Драя шваброй высокие стекла, а потом вытирая разводы резинкой, все водители думали о деньгах и о сексе. У кого была цель - повезло, и тогда напор шланга веселей колотил по колесам; жизни было не оправдание, но хотя бы подспорье.
       Громадный руль перемещался в кабине, играя: дернешь вверх и потом на себя, вызывая ассоциации. Иногда себя забавляли гашишем и светомузыкой, перед сном запуская на потолке синие и малиновые звездочки, задраив шторы от глаз работяг. При поздней погрузке шоферы работали ночью, часто восемь часов непрерывно, искромсав календарь, добровольно выбросив время. Красный песок карьеров возле дорог мерк с темнотой, как венозный, отражаясь застывшей кровью в луже после дождя или в зеркале заднего вида.
       Днем осыпались магнолии, в штате персиков шли дожди, а в апельсиновом - по краям полей мелькали деревья в пакетах, как в саванах. Затем наступали обязательные для большинства выходные, и только Джон никуда не смел приткнуться из-за девчонки и трассировал морские узлы помятых грузом дорог. Его жизнь, как всегда, представляли флора и фауна, - загнанный зверь извивался на острие возможностей и желаний, иссушивших его на корню.
       Желто-красные флажки Пайлот и самолетик на вывеске сообщали о новом витке. На экране в комнате отдыха дремала застывшая надпись: телефон частной полиции для жертв и любопытных. Игровые автоматы зазывали на мелочь покупки, а по ночам стоянки с заправкой освещались лишь случайными фонарями и габаритными огнями, пока работал мотор. И никто на трак-стапе не слышал, что где-то живут и воюют, и что существует искусство, философия там и поэзия, а жар погони за призрачным счастьем люди скидывали в тик-токе, порнороликах, идиотском смехе и животной любви. Дьявол глядел на них с неба и спрашивал когда-то распятого парня: для чего вообще это было?!
      
       8.
       Митя отвернулся от звездного мира, погасив его за собой. По траектории остывающего огня он летел в ночь на ста пяти километрах, это где-то 65 миль, положенных его траку. Груз в прицепе крепился воздушными подушками, но бутылки там звякали в такт, когда Митя срывался на прорезанную в асфальте боковую полоску, заставляющую шофера сфокусировать тусклое зрение.
       Митя знал, что он потерялся в этих поздних рассветах, перепадах температур, туманах и зное. Недоступный забвению смерти, но открытый боли - как на ромашках гадала Алина, выдергивая по лепестку, - Митя ронял своих близких, державших когда-то, как корни необъятного дерева в Санкт-Петербурге на другом берегу Мексиканского залива, под которым они так смеялись. Там ерзали по стволу облезлые серо-бурые белки, но тогда еще Митя не знал, что сам будет гоняться за прошлым, как белочка в колесе, в белой горячке ненужности и одиночества.
       Сейчас Санкт-Петербург выступал из-за горизонта - и в памяти, и наяву; Митя ладонью зачерпывал в воде его силуэты. Прозрачная пена кружев равнодушно шлепалась на песок пляжа уровня Б, отдыхающие им брезговали, а Митя почти излечился. Ему не мерещились больше микробы, и он хладнокровно следил за летящими в даль пеликанами, за белой цаплей с выдвижной гуттаперчевой шеей, как у змеи, и за неряшливой женщиной, переодевавшейся тут же на берегу и потряхивавшей телесами, как мокрым купальником. Чайки-хохотун в черных шапочках с белым шарфом непрерывно моргали темными концами крыльев, все было обыденным, скучным, и все равно ослепляло.
       Сквозь легкий ветер тоски просвечивали беседка с мраморным полом, батут и качели, детская горка и цветастая заводная машина, в которой Алина любила нарезать круги по газону. У Мити смешались прошедшее время и будущее, так как больше не быть настоящему.
       Он так и мотался, как шлейф, от Орландо до Джексонвилля - через Тампу и вверх к Майами, загибая то в Санкт-Петербург другого разлива, но отдававшего родиной, то в Сарасоту, и обратно затекая на Клиарвотер-бич с его отелями, пирсами, но вода ничего не смывала и не отсекала горячечных воспоминаний. Он дразнил ошалевших акул в их домашнем аквариуме, растворившемся в Коко-бич у Орландо, по пути загоняя в безответное небо белых цапель, худых, как солома. Его кожа горела на солнце и водопое, отцарапанная тупыми ногтями и бритвой. Он забыл, что такое касаться женского счастья и утомительно жил в ожидании смерти. Его не тревожили несоразмерные пары олигофрении и алчности, экспонатов кунсткамеры, и он путал день с ночью, а сезонов по сути там не было. Днем он шел с ближним светом, продвигаясь к обочине жизни и не выползая за железные сетки заборов между домами, как израненное животное.
       Перед ним бежали машинки - с номерами то в апельсинах, то с головами змеи, а позади, там, где нижняя полка, как в вагоне, касается стенки, он чувствовал шкурой потаенный ящик над сеткой с тугими ремнями, за которыми крепят поклажу. Иногда маршрут заносил его и в Майами, и тогда ночевал он на задворках, у черного хода продовольственного магазина в сытой роскоши Sunny Isles Beach: кто ж разбудит и выгонит шофера мощного трака.
       По утрам он хватал полотенце и бежал к океану у подножия небоскребов, где проживала золотая плесень и нечисть. Говорили там только по-русски: эти рыбы вполне многословны, а по сути делиться им нечем. Митя вглядывался в побережье, где плещется Куба и откуда бегут вот такие же парни, как он.
       На обратном пути, затоварившись рижским хлебом и квасом с пельменями, Митя плюхался в ротанговые кресла для большезадых банкиров и их проституток и с любовью внимал привычному русскому хамству. Официантки от сердца материли друг друга и лизали своих посетителей: как везде в эмиграции, ностальгический ресторан набирал обороты, внедряя отсутствие мозга и хотя бы приличных манер.
       Надышавшись воздухом родины, Митя трогал желтые розы - подувядший символ разлуки, и халдей, тут же это заметив, запускал их в ближнюю урну: у нас только все дорогое.
       Митя топал к помойному баку, за которым ждал его трак, преодолевал две ступеньки от жизни до смерти, выезжал из Майами до первых пыльных агав и привставал на безлюдье. Поднимаясь с водительского сиденья, ударялся лбом о щиток, разворачивался и шел через комнату к полке. Наклоняясь над нижней, Митя дергал ее на себя. Там, уютно свернувшись калачиком, в зимней спячке лежал его мишка. Он всегда ждал отца.
       Они принадлежали друг другу и больше ни в ком не нуждались.
      
      
      
       ++
       С.К.
      
       Когда мой друг, искромсанный ножом,
       становится предлогом, падежом
       скота в овине на родных просторах,
       его талант заточенной косой
       цепляет клевер на земле босой,
       увиливая в горних разговорах.
      
       Я различу его по голосам
       заблудших птиц, отряхивая с ветки
       все, что еще не чувствует он сам,
       зажатый прутьями в железной клетке.
      
       На ватнике нашивкой без имен,
       бумажным самолетиком с пилотом,
       таранящим, как только словом он
       умел, весь умерев перед полетом
      
       ++
      
       19 марта, рассказ. Случайная встреча.
      
       Мужчина был с явным дефектом - тремя сосками. Но как он сам не притронулся к женской груди за пару месяцев секса, так и женщина закрывала глаза еще на подходе и не знала, что дальше. Сосок выглядел вроде укуса, но реагировал бурно наощупь и отдавал молоком. Совершенно чужие, одинокие люди на европейской окраине, они неслись по течению, пересеклись ненадолго, наломав прутьев и досок от корабельной обшивки, да и разошлись, как положено.
       Началось все в разлуке. Точней, в самом расставании. Когда поворачиваешься в пустоту и больше не слышишь отдачи шевельнувшегося между ног - кто там знает, сердца или души, не принципиально. Оживало оно под рубашкой с оторванной пуговкой, пришить времени не было, и спящий вдруг просыпался и изрекал новую глупость - например, что душа, ну как ты не знала, в крови. По венам пульсирует, мечется. Женщина понимала, что все это неправильный выбор, но с себя не снимешь ответственности.
       Можно было подставить любые фон и размер - пускай будет лето. В актерской усадьбе, куда пригласили собрать опавшие яблоки (так не доставайся же ты никому, - вон сколько мышей расплодилось). На плетеном кресле небрежно просвечивал клетчатый плед, ожидая нового Гамлета, и блестел таз - не помню какого металла, но выскоблен был он песком, как изысканное серебро. Вокруг ковер утрамбованных яблок - с голубыми боками и коричневыми укусами, пенящимися отверстиями и тем, что мы еще могли срезать себе на компот. Роскошный белый налив, сквозь тончайшую шкурку которого сок прорывался фонтаном, - словом, пускай будет осень.
       Тогда можно было зарыться в охапки кленовых листьев, пахнущих пряно, как женщина, и мужчина весь напрягался, чтобы сделать ей предложение, - впрочем, это был совсем другой человек, а точней, никого уже не было. Оставались пальто до земли и белый шарф на ветру, вкус поцелуя и снега. Аромат перебродивших грибов, пускай уже будет зима, чтобы жизнь пролетела как в сказке, ничем не задев, но обдав шлейфом новокаина, отключившего память и боль.
       Можно было ворочаться - что в стогу, что в сугробе, не чувствуя смерти и ужаса, рассыпая все эти яблоки, теперь зеленые с красным, потерявшие полутона. Явным было лишь одиночество, оно звенело в ушах, предлагая виртуальных друзей и врагов, но один силуэт искрил даже через века. Ты его иногда поджигаешь ломанной спичкой, она гаснет в дрожащих руках, а ты наклоняешься все ниже к холодным ладоням, как будто они не твои.
       Ничего, что ты потерялась. В пространство входит какой-то лысый мужик, пятерней почесывая брюхо и зевая от скуки, но теперь и это зацепка: ты стараешься заземлиться, как в состоянии паники: четыре вдоха и выхода, ощутить лопатками стену, осознать реальность предметов, уплывающих и набирающих скорость... Себя не догнать, но тебе можно присниться, и тогда ты в отчаяньи оживляешь излученье улыбки и шарма - ничего, что ничьих, зато в который раз начать получится заново, стрелка компаса крутится, ошалев, а ведь это твой камертон...
       Ты понимаешь, что каждый заперт в себе и ладонями шарит, как мим, по стеклянной двери, - так в метро, где написано нечто, куда входа нет, а ты читаешь - нет выхода. Тогда слово тебя обнимает и тащит на дно, по дороге в твои глаза заглядывают мальки, - хоть кому-нибудь ты интересен. Оказалось, что мы сравнялись со своими оставленными, и что опять можно встретиться, не узнавая друг друга.
       Ты ловишь последний момент, когда резиновый ботик кокетки одним солнечным мартом проваливается под трупчатый пористый наст, раздувающий ноздри, где листья брусники ядовитым лаком - в общем, все это неважно. Какие у них декорации.
       Как под током, ты под любовью, шампанское кажется ослепительным, у стрекоз сияют глаза, ты уплощаешься до мирка муравьев и оказывается, что вся планета - травинка, качающаяся у лица, и что ты вернулась к истокам. - Такая детская песенка: донеси, донеси, донеси! Или ты и не жил на Руси?
       А как донесешь-то, не расплескав полные горсти. Хорошо, что по пути чья-то песчаная крепость с развалинами куличиков, ты с важным видом ее поливаешь, заодно там тает медуза, и ты еще не решил, пожалеть ее или копнуть поглубже под прибрежные камушки.
       Что все это было, зачем? Столько лиц на дороге, а масок все-таки больше. Их несоответствие сути. Твое ошибочное восприятие, когда главное ты пропустил. Как смятую в кулаке пластиковую бутылочку: пусть займет в ведре меньше места.
       Добираешься к прошлому, оно же всегда твое будущее. В доме, пока ты отсутствовал, все те же книги на полках себя читают в пыльных лучах, и так от солнца светло, что ты тянешься выключить свет. Не глядя: штепсель был тут. Не задень бьющую током проводку, она ведет в никуда.
       Ну был он, этот мужчина. На секунду прижался, почувствовав мать. Потом сразу понял, что дочка, и отпрянул за несколько стран. Туда и дорога. А ты не помнишь, как выглядел?
      
       20 марта. ++
      
       Мы живем в сумасшедшем мире. За последние пару дней меня сравнили с Чеховым, Буниным и Жванецким, у меня выросли крылья, распрямились мужская спина и коленка. Появилась надежда! И все время они меня спрашивают: ты украинка? Да, уже целый год. А так вообще-то я русская. С голландским и израильским паспортами, а российский мне не продлевают. Иноагент я лет двадцать.
       Короче, нам всем сказали, что сначала затопят, а потом уже будет пустыня. Постараюсь дожить. Так зачем мне теперь притворяться?
       Вот не нравится мне тот мужик. А вот этот приятен. Подойду и скажу ему. Какая у вас красивая собачка! Какой у нее оперный голос!
       Зайду в мэрию и научу их всех жить. Ну раз нас на счетчик поставили.
       У меня штук пятнадцать профессий. Все с экзаменами и дипломами, но ни по одной не работаю. Первая запись в моей трудовой книжке после филфака - инженер. Потом старший инженер. Затем шведский робот на выставке дал мне по голове, так что дальше я сбилась со счета.
       И такая я не одна. Сегодня день рождения моего кузена, он трудился у Собчака через стенку от Сечина. Он сумел зигзагами выжить и пока еще в Питере, так что прямо его не поздравишь. Я выслала ему смайлик. Может быть, он еще догадается о причине и следствии. Нам бы встретиться с ним в Гааге. Хотя мной он очень гордился, - один раз вел машину, а по радио говорят, что у меня голодовка за какого-то Ходорковского. Он рассказывал, что так обрадовался!
       А вот с папой я не общаюсь. Он Крымнаш и дружит с Аксеновым, не с прозаиком, наоборот. У папы испортился почерк: ежедневно он пишет Путину, как победить у Америки. Папа был таким не всегда: он сначала молился на Сталина, а потом уже на Андропова. Моя дочка подарила ему телевизор, папа смотрит Первый канал. Ящик сразу прибили к стене - чтоб не украла любовница. Моему папе 91 год, у него все в порядке - но есть большие проблемы. Создавал он их персонально.
       Мы вообще любим родину. Лет до тридцати я не знала, что березки, золотая осень и в придачу к ней бабье лето - не то чтобы национальное. Хотя очень даже народное.
       Проезжая на днях по Америке, я глядела глазами Хрущева на кукурузу, пахнущую жасмином, или это поля апельсинов, словом, на их вражеское изобилие, и во мне это все отзывалось. Оно как-то екало. Не по-хорошему, исподволь. Когда ж мы все это сожрали. Я вот этого даже не помню.
       В детстве я смотрела футбол у папы на руках, а демонстрации - с его шеи. Мне очень нравился раскидайчик, но он мок под дождем и плевался опилками. Петушком на палочке нам лечили ангину. Я часто бегала к бабушке, а по праздникам детей ставили на стул посреди комнаты, чтобы мы прочитали стишок. Что-то было такое про Ленина. Ну и из Тютчева тоже.
       Мой сын недавно сказал, притом моей дочке, не мне, что четыре года женат. Мы тоже очень обрадовались и все это как-то отпраздновали. И такая я не одна. У всех нас были дети - или, может быть, мне показалось.
       Я давно не задумываюсь, на каких языках говорю. Да как спросят, так и отвечаю. Все равно же мы не понимаем друг друга, потому все это естественно.
       Я недавно узнала, что мужчина и женщина разговаривают о разном, так что зря я старалась всю жизнь. Можно было и молча.
       Мир сошел с ума еще раньше. Я приставлю стетоскоп - надо же, он еще дышит! Булькает, как в трясине. Вот еще один день подарили. Я живу условно на севере, тут летают зеленые попугаи и орут страшным голосом потому, что они очень счастливы. У нас всё еще впереди!
      
      
       23 марта, рассказ.
      
       Как я люблю тебя? Очень просто. Сначала беру тебя на руки: я же все-таки мать. Ты отклоняешься, как крыло мотылька, оставляя пыльцу на щеке, но я знаю, чем и как тебя успокоить. Ну конечно, ты облако, мы проваливаемся друг в друга, а когда идет дождь, то капли не прилипают. Просто я осторожно сминаю траву под ногами: муравьи - мои мелкие братья и слишком крупные боги, я внимательна к их светофору, переходя на сторону жизни, пока что тебе недоступную.
       Сегодня ты просто ребенок, подобранный на рассвете - как сказал ты, "эта помойка не наша!". Под шагами режутся ракушки, они прорастают улитками на колючках пустыни, цветет она мелким ситчиком, а он был всегда в дефиците. Помнишь платки наших бабушек? Мне даже нравится, когда ты забываешь вынуть ключи от машины и бежишь в море с электроникой в шортах. Пока все загорают, ты разбираешь зубочисткой сложные схемы, довинчиваешь децибелы, доламываешь зажигание - и надо же, мотор заводится с полоборота, так как техника - это женщина. Так говорил мой любимый, дирижирующий с того света, но жизнь - как слоеный пирог, это больше меня не пугает.
       Закрываю глаза, притворяясь слепой, и репетирую старость. Но нам же этого мало, и на слух наплывает симфония, заглушая эолову арфу. Звук становится глухотой, я под толщей воды выплываю к просвету - вероятно, тот самый туннель между жизнью и смертью, - и тогда ты меня окликаешь, взрыв мозга не состоялся, и я снова люблю тебя как. - Кое-как вообще-то; спасибо, что хоть не на полную. Просто люблю тебя впрок. Зная все, что с тобою случится. Где ты солжешь, ошибешься, сфальшивишь и струсишь, предашь друга и бросишь детей. Подцепишь колючку, заразу, пятерку по математике, переболеешь ангиной, мной и другими такими же, но мы все равно тебя вылечим. Вытащим из петли, наркоза, фрустрации, ты начнешь брыкаться и от души материться - и это наша победа.
       Интеллект - возможность заглядывать в будущее, войну ты уже проиграл, до другой не дожил, и я на тебя не раскидываю. Твоя карта бита, страну поделили без нас, привкус крови сажает тебя на диету, поскольку рвет и от чая, - вот так и люблю тебя, губы смачивая бинтом, ставя уколы и банки, черчу йодом дорожки - такая игра: провода, провода, ток! Просто там ты уже не ребенок.
       Я учу себя никого не терять. Помогают мне кошки. Они давно прыгают в замках у новых хозяев, отзываются не на свои имена, но я всех принимала у мам, поила из сосок, вылизывала на ладони, держала на грелке, учила их азбуке - они все мои дети. И щенячьи, и человечьи. Когда горизонт темнеет и наступает мне на ноги, они приходят без зова, заглядывают в глаза, а ты знаешь, как... плачут собаки. Мы с ними в общем лесу: ветви - нейронные связи мозга и все такое, там постреливает и побухивает, война же идет непрерывно.
       Я безмолвно люблю тебя, ты подружка моя и сестра, похоронившая мужа, и мне нужно обоих вас вытащить с того света, пока вы не привыкли к другому. Я даю тебе сигаретку, наливаю стакан, я твой виртуальный партнер, а он сильней настоящих. Тебя крупно трясет, и мы думаем, что тебе будет проще оставить свои курортные виллы с океанами в пальмах - и пойти на войну. Ты хирург, но с такой пляской Витта промахиваются по судьбе и заряжают невовремя. Твой шов летит набекрень, но зато ты с ним выживаешь.
       Я причудливая обезьянка, перескакиваю по деревьям, держа в тусклом уме по отдельности каждого, но к ночи я устаю и замираю в шезлонге. Нога на ногу, лабутены мне великоваты, я их стряхиваю на песок, вычерчивая кривую, и волна набегает, но не смывает следов. И в этом, должно быть, все дело.
      
      
      
       25 марта. Рассказ. Марина.
       М.П.
       Собака смотрела пустыми глазами, ничего не рассказывала и только глухо рычала, не подпуская хозяйку. Она могла тут же задрать и ее, и помощника, прихватив на тот свет еще нескольких на поводке, но собака ждала объяснений. Нужно было с ней поговорить, а хозяйка сама натыкалась на стены, окликала того, кого нет, принимала таблетки, запивая их из бутылки покрепче. Диалога не получалось, и хотя все ждали трагедии, и муж вовремя умер, по сроку, но никуда не девался: он бродил по их вилле, ронял платежи и скидывал на пол ненужные больше лекарства. Вообще безобразничал, как это дозволено мертвым.
       Нужно было цепляться за жизнь, подтолкнуть адвокатов, нахлеставшихся рома с арабикой, улыбаться, как принято в радушной Доминикане. Отвечать на приветствия, когда каждый встречный расспрашивает о делах и здоровье, а не то что о смерти, и так просто не сделаешь вид, будто шнурок развязался, ресница попала и колет, заложило уши взметнувшейся челкой - в общем, всё это вы знаете.
       Вы бывали в Доминикане? Я нет. Меня звали, но дорого и черт-те где, по географии тройка, и я до сих пор путаю Карибы там или Канары. Таким, как я, только снятся эти манго весом с американскую акиту - собаку, которая ждет; шоколадные натурщики на побережье, вертящие бедрами в ритме меренге (безе, белок, поцелуй). Что еще может привидеться с бодуна скучающей женщине, сохранившей себя для потомства? В деревне Гадюкино, как известно, дожди, а теперь еще и война, а на острове Эспаньола Гоген вытирает кисти о Гаити с Доминиканой, - впрочем, я за Ван Гога.
       Все же Марина спотыкалась реально о свежую память, выплачивала долги, не умея сердиться на мужа и проведя с ним всю жизнь, теперь ставшую смертью. Донеся до сих пор ослепительную красоту, пару холдингов, основные профессии мира, Марина застала себя перед зеркалом с черной тряпкой и больше не знала, как быть. Мало кто различал в этой слишком уверенной женщине опадавшую розу Байяибе с очень нежными лепестками розоватых тонов и с прохладной листвой.
       Акита повернула медвежью морду в черной маске ковида, понюхала хвост крючком и забавно вытянула плюшевые задние лапы. Никакого контакта с ней не было, цепь энергии пообвисла, хотя струна и не лопнула, а из окна сквозь кокосы и горы на горизонте донеслась чужая гитара. Акита давно уже знала, что судьба ее под вопросом: проще было ее усыпить. Хоронили же раньше хозяев вместе с конями, гаремом и памятью.
       У Марины упала вручную скрученная сигара, как все валилось меж пальцев, но акита по-волчьи не повела острым ухом и ни о чем не спросила. Марина застыла над пропастью, как традиционная, безликая доминиканская кукла, а прошлое с будущим легко поменялись местами. Все их разъезды, семейные споры и ссоры теперь уже были праздником - муж утверждался в правах, перетянув одеяло, и его болгарская мягкость, теплота и терпение обернулись одним сплошным стоном, в котором тонула Марина, и ударялись о вату.
       Как обычно, друзья испарились, оказавшись полузнакомыми; милые родственники не смогли дождаться кончины и улетели домой, надув губы из-за наследства. Помощник болтался без дела, акита не отвечала, телефон молчал и дымился, запотев от взгляда Марины. А прекрасная Доминикана, перегревшись от зимнего праздника, то кидала лазурь в белоснежный тонкий песок, то подбрасывала волну всех возможных синих оттенков, словно бусины из ларимара, - жизнь не собиралась сдаваться, не замечая пропаж и гуляя напропалую, как последняя шлюха на пирсе.
       Впрочем, здесь и не слышали об Украине, - не то что о смерти своих. Примелькался терновый кустарник, задевая разве что юбки. Кровь сочилась скорей в ресторанах, где вы выбирали бандеру, разделяя мясо с красной фасолью и рис, освежающий вкус. Пахло специями, а из баров, домов и машин доносились бачата и сальса, и остров плыл музыкой звезд и потопленных кораблей, устало внимавших со дна тем, кто не наплясался, не долюбил и не спал.
       Постепенно знакомые за горизонтом узнавали о горе Марины, но она для них была статуэткой из прошлой питерской жизни. Врачихой в крахмальном халате и торчащим в нем стетоскопом, тюремной биркой и штемпелем на больничной простынке. Была бизнесвумен, предметом темных страстей и не очень уж белой зависти. Куда-то отъехавшей полупредательницей коммунистической родины, расплескавшись всласть на Гавайях, - но кажется, это Гаити.
       Словом, знакомые не рвались в утешители, а женихи пораскидывали на контурных картах, какие чертили мы в школе, подправляя на переменке химическим карандашом и слизывая у соседа, и никуда не спешили. Женихам этим стукнул полтинник, ровесниц они называли старухами, не замечая своих пивных животов, повыпиравших вен и глухой отсталой депрессии, но и легкие девочки им бежали навстречу неохотно и только за деньги. О любви речи даже не шло, попадалась она на премьерах, но спектакли уже не ценились, а вот синие лежаки на мерцавшем под солнцем песке и пина-колада в ананасе размером с собаку - не хотелось бы повторяться.
       Марина искала другое. Нет собаки - заведи себе воздушный шарик под потолком, он будет качаться, подмигивать, повиливать тебе хвостиком и послушно сдуваться. Собеседник и друг. Стены слышат, но непроницаемы. Можно биться о них головой, но она нужна адвокатам, предстоит получить урну с прахом, развеять над морем. Тут боль становилась жестокой, заволакивала глаза, сколько прожито - а родной человек не оставил тебе завещаний, сиди теперь, думай, чего он хотел на том свете. И нельзя же не выполнить волю - а ее не хватило при жизни, - хоронить ли в Болгарии, куда больше не доберешься, или вывернуть за борт и глотать потом с мелкой рыбкой.
       Память тихо скулила, просквозив через жалюзи, а потом заметалась по оранжевым черепичным крышам, белизне испанских домов, над витыми меловыми перилами, одинаковыми на континентах, и ее подхватил и затаптывал яркий фламинго на тощих длинных ногах с растопыренными ступнями. Память вырвалась, рассекая мониста и браслеты танцевавших мулаток, так что дни покатились по площади и подпрыгивали, как горох, но ей всего было мало. Она проголодалась и разбрасывала картошку фри в жирный песок, но ее боль не кончалась. Память лопала суп санкочо, обливаясь острым соусом с мясом, овощами и рисом и отплевываясь корками авокадо, но ей хотелось еще поглумиться и вспоминать, как хорошо было вместе. Она раззявила свою ненасытную пасть и выдавливала сок лайма, а он скрипел и выскальзывал из замызганной пятерни.
       Орали трещотки и бубны, но ничто не могло перекричать боль и ужас Марины, ее тишину и отчаянье. Если б местные в горе утешались в прохладе собора, полагаясь на бога - "О, Диос мио!" и "если Господь разрешит!", то ей он уже все дозволил, окунув в этот ад. То она мысленно выплывала в соленом от слез озере Энрикильо, где кишат крокодилы, то брала лотерейку, заменившую веру тем нищим, что сожрали в округе всех кошек, - Марине спасения не было, как жила она за двоих, так и кончалась и билась в агонии за себя и за мужа. Повторяя все его муки, невозможность дожить до вершин, прикоснувшись к свободе, и выпорхнуть из-под бинтов, примочек и капельниц. На душе у Марины зиял безразмерный ожог, и никакой клей алоэ Вера был не в силах заштопать, утрамбовать, остудить эту пыточную Доминиканы.
       Иногда Марина переставала крутить свой детский калейдоскоп или зонтик от солнца, и проекция времени смещалась - скорее в беспамятство. Дождь обычно шел ночью или на рассвете, недолго; утро пахло крепким кофе и вернувшейся к миске собакой. По дороге акита встречала, что и всегда, - вдоль обочин на стульях сидели доминиканки и глазели на проезжавших, иногда продавая товар, не торопясь и лениво. Красотки звенели цепями на толстых рабоче-крестьянских ногах, расставляя их для устойчивости, и откликались мужчинам. Часто в воздухе плыло - жизнь моя, любовь моя, мое облако и душа, - так заигрывали обожатели женского пола, без претензий и обязательств, от размаха буйного сердца.
       Мулатки мечтали о прямых волосах; хозяйки с чувством достоинства вышагивали в бигудях под черной сеточкой, но акита кралась далеко, за километры отсюда, где гостиничные павлины заменяли цветных петухов и орали до изнеможенья, а серые цапли смотрелись в свое отражение на краю бассейнов и судеб. Утки чиркали крыльями над полями для гольфа. Я, слава богу, не Чехов в зимней чахотке и в Ялте, усеянной божьими коровками, - но однако на антибиотиках, а в таком аквариуме раздерганных нервных мыслей точно водится разная нечисть и избыток фантазии.
       Словом, акита, вообще-то по правилам ударяющаяся на первый слог, но это нам не известно, различала, подергивая ледяными ноздрями, коктейли - Куба Либре, где ром попахивал кока-колой, и Санта Либре - со спрайтом. Кубиков сыпали обычно больше напитка, но можно было преданно, по-собачьи посмотреть в глаза официанту и сказать, что со льдом ты не хочешь. Песо пахли чужими руками, голубым янтарем и железом, а также шершавой, грубой темно-девичьей кожей, часто с жареными бананами - тостонами, если по-нашему. Но нигде не мелькал аромат хозяйской улыбки, родного властного окрика.
       Все плясали и пели. Несмотря ни на что, вопреки всему, что случится. Тому, что прозрачно, как стёкла, мудрой стареющей псине. В дальних селах не стеклят окна, там пространством управляют деревянные планки решеток, пропуская солнце и бурю. Ритмы чувственной бачаты и ритмичной меренге, - динамика танца с ударными, духовыми и медными: всё во вселенной - лишь музыка. Вечерами перед магазинами, на пепельном фоне дымно-розовых облаков на закате и на заре, когда южная тоска разливается бархатной смертью пира во время чумы и цветы на прощанье пахнут особенно остро. Одеянья кислотных оттенков веерами мелькают и хлещут тебя по глазам, крупные украшения погребенных тысячелетий - серьги и кольца, перстни и амулеты.
       Аките хочется пить, но вода из-под крана солона и опасна на вкус. Все двуногие заняты кофе, растет он рядом с какао, потому отдает шоколадом. Когда-то хозяин увозил акиту к водопадам в ущельях в горах. Снег там лежит на вершинах, пахнет охотой Констанцы, свежей клубникой и реки клубятся, утопая в сосновых лесах. Время там сдержанней, ему холодно с непривычки, оно ежится, обернувшись на все свои несвершения. Здесь, где акита была многотрудным щенком, как бы нехотя подрастая, но не меняя выраженья лица без улыбки - и медвежьей повадки. Деревянные лачуги, магазинчики и бутики вокруг извилистых гор ее не смешили, а настораживали, концентрируя чувство ответственности, но никто ее не учил, что бывают такие болезни, как рулеты в банановых листьях, - как ни крути, не распутать. Как ни лижи эти впалые щеки, золотистые руки, как ни скули, собирая в небе собак со всего Антильского берега, а туда никому нету хода.
       ...Марина равнодушно, привычно смотрела на спины горбатых китов, собирающихся размножаться и взбивавших синюю пену, и на горы на горизонте. Вокруг санки-панки задевали веселых старушек, приглашая на шуры-муры: секс-туризм процветал, как обычно. Население жило сегодня, а не вчера и не завтра: напропалую кутило, не торопилось за смертью, алкоголь никому не мешал. Мамахуана, настоянная на травах и на корнях, вполне вызрела на меду и красном вине, успокоенных до поры перламутровым ромом. Но Марина уже отвлеклась на стайку пунцовых и ультрамариновых вертолетов для новых гостей, не закрывавших изумленные рты и улыбки.
       Она слушала шелест пропеллеров где-то там после яви; у нее не было ни киевских предков, ни родственников, а только белая кость из-под арки Главного штаба, где в тумане тонул Альбион. Но какой-то высший зов крови говорил ей, пока что невнятно, что стукнуло новое время, заложив крутой поворот от лежачих кокосовых пальм, пугливых и диких кошачьих, и уже навсегда от акиты. От кедров и черепах, зарывающих яйца в песок без надежды на вечность, от воюющих игуан и от этих ласковых пляжей, очищаемых по утрам от жестких водорослей и от синих теней, где так трудно укрыться от зноя.
       Никогда больше не будет ни долек зеленого лайма, ни даже пресно-безвкусного банана, небрежно жареного во фритюре неряшливыми кругляшами. И даже чая, который пьют тут только больные, - всей этой вялой ромашки. И тем более крепкого кофе.
       Официант грациозно водрузил на стол сальпикон, широко улыбаясь Марине, как будто родной, и она тронула вилкой осьминога, креветок и ракушки. Все это стало чужим, отдалившись, как океан. Фламинго с черными клювами и извилистыми шеями до песка или пепла. Мы с тобой одной крови, а говорили - чужие! Марина открыла мобильник. Наступление россиян под Бахмутом остановилось из-за крайнего истощения войск. Показали лица врачей, но уже своих, украинских.
       Марина выпрямила чуть дрожавшие от напряжения пальцы: оказалось, что вот она, совесть. Сотни сделанных ею операций и ампутаций никуда не девались, они все в ее кулаке.
       Не грусти тут, акита. Нам ни с кем никогда не проститься. Мы с тобою на общей орбите.
      
      
       28 марта:
      
       ++
      
       Замуровали прошлое, дружок.
       А ты вернись туда. Еще шажок.
       Замордовали дождик за стеной.
       Не уходи, побудь еще со мной.
      
       На фитиле свечи душа дрожит.
       Она и вечный жид, и потрошитель,
       Вне времени, и крик ее зашит, -
       Хватайте птиц и в клетке хлеб крошите.
      
       ++
      
       Все равно я проекция. Ты меня листаешь как книгу.
       Не стагнация, не баланс между жизнью и смертью.
       Нет меня - и тебя не узнать, отца и расстригу, -
       Где ты там между звезд? Да и впрямь, могу ли посметь я.
      
       Да и вкривь, будто молния, иероглиф и ветка в разрезе,
       Полнолуние глаз в сети кровеносных сосудов.
       И в наркозе, когда на созвездии жалящих лезвий
       Отражаешься ты, возрождаясь никем ниоткуда.
      
       Ни тебя, ни меня без тебя, а любовь драгоценна,
       Между нами энергии сторонятся земного.
       Половинка моя никогда не является целой.
       Как душа или тень, и как мысль, обреченная в слово.
      
       ++
      
       Привет, сынок. Мне говорят, что мой.
       А он сто лет не приходил домой.
       Он истоптал не сапоги, а стопы,
       Он шел к концу любви, а не к истоку.
       Он в отраженьи узнавал чужих,
       Он говорил на неземных наречьях,
       Когда судьба обоим нам под дых
       Дала и, нанеся тебе увечья,
       Меня спросила - добивать ли, нет?
       Я не могла ответить, так как мамой
       Я не была не эту сотню лет,
       А не было меня ни рваной раной,
       Ни зеркалом твоим, ни полыньей,
       Затменьем, болью, - всем, что было мной.
      
      
      
       29 марта:
      
       Я запуталась в нейросети.
       Мне не выйти уже, не войти.
       Как мужчина, попавший впросак,
       Я теряюсь в твоих небесах.
      
       Карнавал мой Венецию вплавь
       Пересек, и не лев, и не прав.
       Сколько лиц у друзей, голосов,
       Переклинило чашу весов,
      
       Отраженье в заливе дрожит -
       И не мертв никто, и не жив.
       Я как кукла на нитках вишу,
       Прошлым будущее ворошу.
      
       Тут по душу мою приходил
       Тот, кто это все замутил.
       Как птенец на бечевке, и я
       Исполняла ему соловья;
      
       Табуретку откинув, ему
       Не по сердцу прошлась, - по уму:
       Ну какое там сердце, когда
       Аутисту и слёзы - вода!
      
       Я считаю по пальцам своих,
       Но их голос бумажный затих,
       Нейросеть поглотила, ау.
       В одиночке и на луну.
      
      
       2 апреля:
       ++
      
       Когда воешь,
       Тебя боятся собаки и во сне убегают,
       Перебирая ногами.
       А всего лишь -
       Рвется к небу душа нагая,
       Не в силах расстаться с нами.
       О штукатурку
       Раздирая руки и пряча их за спиной,
       Улыбаешься: милый,
       А как там мазурку со мной,
       С той стороны могилы?
      
       ++
      
       Главное - на одной волне,
       Хотя уже вместе не вынырнуть.
      
       Что теперь мне,
       Что мое отражение вынуто.
      
       Если вода остается на дне колодца,
       То это пока бархан
       Не занес по горло и не дал по рукам.
      
       Только песчинка зрачка бессмертна,
       Пока хрусталик
       Отражает бессменный шкалик.
      
      
       3 апр:
       Рассказ. Паровоз.
      
       Сердце дрожало, как новорожденный котенок, его нужно было согреть, но оно никак не давалось и выныривало во взрослую жизнь. То вдруг накатывало волной всего белого света, и тогда ты барахтался в пене, глотал солнце и хохотал - но то была девушка, это ее передразнивал август, обволакивал полдень, она этого не замечала.
       У нее было важное дело: отвлечься от счастья и сосчитать, сколько оттенков зеленого струилось по горизонту, где елки и сосны перетекали в прозрачные облака, и все начиналось с начала. Вершины жили по трафарету, исколов пушистое небо, и темнели по краю; иногда пронзала их птица, насаживаясь на препятствие, или падала шишка, добавляя тени и строгости. Ниже жизнь была легкокрылой: осины старались не гнуться, но березы с рябинами шелестели без умолку, звенели сережки и стеклянные гроздья, - нельзя было не сбиться со счета.
       Весь этот лес, первобытный, растрепанный, утягивала река, переходящая в поле, а там можно было дышать и бежать без оглядки, догоняя себя и роняя слезы в ладони. Всё ждало чуда, любовь открыла глаза и рванулась навстречу. Тогда девушка падала навзничь, замирала и разглядывала стебелек или сухую солому, по которой шел муравей, переворачивалась и прилежно следила, чтобы он не упал, как ее напряженное сердце. Нежность сменялась теплом, земля пьянела от ароматов ягод и диких роз и вслушивалась в перекаты дальнего грома: страсть жила по своим законам, но не знала, к кому обратиться, как высказать трепет, испуг, нужно было дождаться глухого ливня и молний.
       Где-то там раздавалась корявая музыка, облезлая, как ствол сушняка, но потом пробивались слова. И вот уже песня или даже романс разворачивались полной грудью, протягивая любовь муравью или девушке, и тогда ей казалось, что для нее и о ней, и она взмывала от радости.
       Гроза шла стороной, унося свинец и возвращая оттенки веселому полю и роще, разбавляя туман синевой, но все лиственное сникало и комкалось, как бумага в свете костра. Еще несколько всполохов счастья, и вот уже чувство тревоги опадало на дальний стог, уводило коров по домам, успокаивало тихо гаснущий день. Речка билась в камнях уже не так дружелюбно, и радость сжималась сама по себе и сворачивалась в клубок. Подступала обида на впустую прожитый день, на украденную любовь, на свои юность, безудержную красоту и свеченье улыбки.
       Темнота опускалась на жизнь, забирая все самое лучшее - эту девушку и ее смешную надежду. Там, за лесом, равнодушно гудел паровоз, как всегда перед сном. Он был обычным, зеленым.
      
      
      
       4 апреля, рассказ.
      
       Все мужчины перемешались. Хотелось того и другого, но не для постели, а так, лузгая семечки прошлого и особенно будущего, поговорить, а точнее, молча послушать о парецельсе, бахе - и ладно уж, можно об энгельсе, хотя новое там будет вряд ли. Перемешались не все, осталось несколько главных, и в сети это было неважно. Согревало пододвинутое плечо, уверенная во мне улыбка, они все становились общим, как официант на подхвате - внимательным, терпеливым вроде отца, а скорее, мамой, когда она уже развелась, но не так истерила, как я.
       У нас было смежное прошлое и вряд ли какое-то будущее, хотя старались мы ради него - все эти модные танцы, клипы, многоязычная музыка, от которой вело одиночество прямиком к парацельсу и баху, шостаковичу, шнитке и чего-нибудь дайте мне свеженького. Но не абстракционизм, тем более американский.
       Подавали в итоге нам снег на крахмальной замызганной скатерти с разводами бормотухи, мы вкусно кололи сосульки, вспоминали кильку в томате и пряном посоле, и все сводилось к любви, а точнее, к интиму. Он был темный, какой-то голодный, потом кто-нибудь выползал на четвереньках из-под абажура из картона или прошлогодней газеты и удивлялся, что голый король.
       Каждый из нас возвращался к себе "по домам", я сидела в приюте для беженцев на окраине мира и взвешивала на блюдце с тревожными гирьками микродозы грибов, обычно был мухомор - малиновый с переходом в оранжевый, с острой шляпкой, как у парижанки, и в белых точках, как нас мазали в детстве зеленкой. В первом цвете я была не уверена, скорей он был алым, как флаг, но хотелось малинового варенья, а лучше сухой - из аптеки в бумажном пакете, и я роняла свои микродозы, в дверь стучали, и я отвечала что-то вроде "всегда готов", так как это въелось в нутро.
       С мужчинами было иначе, они все велись на войну, причем с обеих сторон, недоиграв в паровозики и машинки, в ножички или в индейцев, так как перьев на всех на хватало. У нас было сытое детство в голодно-холодном разрезе, но всех звали из окон и с ледяного крыльца - Ванька, обедать, Васька, вытирай ноги, похлещи веником валенки, надень ушанку, сними пальто, не читай за столом. Они ничего не читали, набираясь ума косяком - как-то обиняком, в тумаках и двойке по химии, убегая от пьяного отчима и подглядывая в щель общей бани и в замочную скважину. Подслушивать считалось у нас неприличным, нельзя заглядывать с улицы в окна, а вот ставить жучок и следить за соседом в бинокль - это ж самое милое дело. Оно было в щемящей тоске по тому общему будущему, что мы разменяли на рынке, разбазарили в теплой постели в обнимку с обломовым, провоевали как срочники и остались там навсегда, погруженные в это беспамятство.
       В общем, женщина, представлявшая шумовой фон для мужчины в быту и висевшая на обложке, прикнопленная к обоям или доскам уборной, постоянно болтала о том же, меняя разве что позы. То ты бегаешь в фартучке с кружевами и подносом с клизмой и скальпелем, тогда ты медсестра и паскуда, то на троне царишь, как в детском саду на горшке, и весь мир под твоими ногами с ускользнувшим в прошлое тапком. Наверное, это чешка, а без нее не пускали ни в спортзал на гимнастику, ни на уроки, пока была сменная обувь, треники и нарукавники цвета чернил, чтобы ставить жирные кляксы. Весь мир у тебя перед носом, а ты не умеешь воспользоваться. Выдоив счастье в азарте, как пристраиваются под коровой, теребя ее за соски, а она крутит мордой и говорит тебе му. И смотрит так выразительно: Му какая, однако, ты дура.
       Меня мучило случайное попадание то в этот хлев, то в соседний: в жизни не было смысла, а не то что порядка, и натуральность везде подменяли искусственным. Можно было любому сказать: я люблю Вас, Маша, - и дубровский бы не поморщился, да ему и так все равно, он преследует свои интересы, вполне земные и пресные. У него маца круглый год, но она где-то там в зазеркалье равна мухоморам и тому светлому будущему, что мы водружали на палку, толкая друг дружку в сугроб или лучше в водоворот, проходя на байдарке фарватер в Ладожских шхерах. Млечный путь был нам мелок по горло, так что мы туда не совались.
       Меня больше не волновало, что никому ты не нужен, даже шпионам и киллерам, потому что всегда мало сделал. А тем более - нашим читателям, перед которыми полагается притворяться совсем идиоткой, как перед слабым мужчиной. Платон в этом смысле зрил в корень: все записанное испаряется, - а вживую общаться нам не с кем. Времена и нравы совпали на ржавом витке, процарапывая алмазом по амальгаме. Мой условный мужчина с испытательным сроком играл с собой в прятки, уже набекрень понимая, что главная встреча мимо прошла и растаяла, да теперь мы через экран и не признаем друг друга, какая нам в сущности разница.
       Но вот это родное плечо, на которое опирался весь мир, а тебе там не было места, дрожит в белом мареве памяти, никогда не меняясь, как ослепительная улыбка той приколотой барышни на задворках вселенского кладбища, и ей дела нет ни до живых, ни до мертвых. Я узнаю в ней себя - ну да когда это было.
       Теперь в это плечо упирался приклад, не важно, за наших, за ваших, да тут у меня близорукость. Всем и каждому подсказали, что там у них где-то маячит неизъяснимая прелесть и сладость убить своего визави - в детстве это комар и кузнечик, ну а дальше - кто с чьей крыши глядит и кто куда доберется. То замахиваешься на бога, то есть всегда на себя, то грезишь суетной девкой, прислоненной к столбу у шоссе, а ты там дальнобойщик или же лучше таксист, подбирающий всякую нечисть. И ты глухо догадываешься, что там дальше развилка, пойдешь прямо - споткнешься и сдохнешь, а все равно тебе хочется.
       Декорации быстро меняются: отцветшие гиацинты перестают пахнуть и мучить, а ты жаждешь перед дождем, чтобы к вечеру - и медуница, левкои, верней всего белый табак, растопыривший круглые крылья. Посолить ранку слезой и приклеить к ней подорожник, нет, лопух, причем матовой стороной, а он соскальзывает, как лезвие, так что ты совсем заблудился.
       Я не знала, но подозревала, что на том свете сначала вязкое время, а потом уже будет летучее. Пробиваешься по болоту под хруст сушняка - а впрочем, там музыки нет, пока ты ее не достиг, и белое солнце обманывает направление, отвлекая тебя по пути. Ни расстояний, ни спутников. Все мужчины, женщины, возрасты перемешались, наши общие судьбы - как ветки, и только плечо никак не дает мне покоя. Не протянутая рука: ее не было и не будет. А то пламя, к которому хорошо прислониться, не замечая ни жара, ни боли.
       Слово уходит последним - как вопль о свободе. Остается любовь.
      
      
       6 апр. Рассказ.
       О.
      
       Итальянский мальчик поправляет очки и вылавливает рыбешку из водопада. Значит, всё так и надо, - учти это там, в океане, где звёзды из винограда... Короче, вот как было дело. Весьма прозаично.
       Ничего он и не обещал, русский парень в Италии. Просто рос, наслаждаясь плотью растений и гор. Зеленое было синим, горизонт - в дымке, полдень - в зное и ожидании фиолетовой на оранжевом тени. Туризм обернулся затяжным прыжком в неизвестность, когда мама привозит подростком, ты бросаешь любимых друзей, отбиваешься кулаками, но тебя запихивают в чемодан и вытряхивают где-то в незнакомом, враждебном пространстве. Как примерно у всех эмигрантов свежей волны.
       Так что вырос он в новой культуре, перемешав ее с памятью, а у молодых обычно еще та деменция. Снег и ложные воспоминания, хвост промелькнувшей лисы, эскимо на палочке, так противно царапавшей горло, первая любовь - тощая и с косичками в детском саду. Музыкальная школа и шахматы в интеллигентной семье, - это все отдавало нездоровой подозрительностью к собственным истокам, но родная речь сохранилась - с акцентом, смешным перевертышем, и билингва стал полиглотом, машинально переключаясь из будущего и обратно, как ты гасишь свет, когда женщина выпила лишнего.
       Его женщина оказалась нежной и умной, но он с нею не запирался, а только водил по изысканным улочкам, утопавшим, но до конца не утопшим в той южной растительности, у которой главное - тень. Иногда, минуя общие пляжи, эта легкая парочка освежалась бризом или брела по воде, - они этого не замечали, макая в пену сандалии и отдергивая только тогда, когда заходили поглубже и пугали мальков.
       Потом пролетало полгода, а бывало и несколько лет, и все повторялось по кругу. Что-то связывало их тесней, чем если б они не говорили о Бахе, Рахманинове, не сравнивали города и музеи, а целовались бы в кипарисах и пальмах и запутались бы окончательно.
       Меж тем парень удачно женился, обзавелся родней и рожал, увеличив плантации, получал медали за вина, и единственным маяком для него оставались те встречи, когда он не наигрывал, узнавал себя в отражении и еще мог улыбаться.
       Ничего он не обещал, как сказано выше, да и женщина не ждала, но переехала ближе, сняв мансарду с видом на счастье, протекавшее мимо, как бумажный кораблик в канавке: подтолкни, оно и утонет. В ее комнатке билась муха, не понимая дороги и упорно летя на стекло, а в распахнутое окно пробивались тюль, плети роз, ароматы тлена и специй. Так, бывает, запахнет ванилью, ты в толпе начнешь озираться. А нет, это пот, и ты морщишься, но вдруг прислушаешься - неужели же от тебя? И ты в зеркале видишь прекрасную даму, у нее синяки под глазами - после страстной ночи, они выдают ее полностью. И тут ты понимаешь, что это твое отражение, надвигаешь шляпку поглубже и торопишься в ванную.
       Как мужчина ничего себе не позволял и не пытался, так и спутница, в обычное время пылавшая жизнью и смехом, при его приближении становилась прозрачней и тише. Ей хватало кромки воды и колючек вдоль осыпи, всполоха птицы или кружева скатерти в незаметном кафе, где они не гадали на гуще, а набирали энергию, как скорость перед разбегом, когда прыгаешь в море с обрыва. Никто никуда не спешил, время висело над ними, словно прозрачное облако, а безветрие не подгоняло. Мужчина разламывал чиабатту, еще горячую, с эластичным растянутым мякишем и крупными порами воздуха; иногда его зубы вгрызались в арбуз, это чем-то тревожило и веселило обоих, но колкая музыка переносила акцент и лопалась пузырьками, переливая шампанское из бокала в бокал, а на поверхности таяла. Оба вслушивались в отлив, разговаривая о пустяках и молча думая о том важном, что языкам неподвластно.
       Набегавшие воспоминания разводили их по углам, где обычно спят пауки, - отстраненность любовников, обращающихся на вы, не отягощала их флера. Можно было продолжить болтать с любой запятой, с чистой совестью глядя друг другу в глаза, и все же спутница иногда вытирала повлажневшие руки, розовея непослушной ухмылкой, но ее отвлекал официант.
       Как-то в детстве, когда ты впервые себя осознал, всем веришь и любишь весь свет, моей маленькой героине подарили игрушку - пушистого утенка, помещавшегося в ладони. Дети шли по веревочке на мосту над рекой, и какой-то мальчонка долго ныл, выпрашивая утенка, подержать - и он тут же отдаст. То, что жадничать нехорошо, им твердили все взрослые, и когда мальчик взял почти живую игрушку, то он вдруг разбежался и выбросил ее за перила в черную воду. Эта первая смерть была долгой, желтый утенок плавно помахивал крыльями и опускался в волну, моя девочка было рванулась за ним, но веревка ее не пускала. Оказалось, что в мире есть зло, хохочущий мальчик и подкрадывающаяся боль, и что детство исполосовано обидами, а душа перерезана шрамами и завязана узелком - на всякий случай, на память.
       То же чувство, как заезженная пластинка, возвращалось теперь и толкало ногой под столом, опрокидывало двойной эспрессо, роняло чайную ложку и щекотало ресницы. Мужчина всегда путешествовал, чтобы остыть от семьи и протрезветь от пыльных рядов винограда. А Она за ним не поспевала, понапрасну мечтая вместе вглядываться в низину, задернутую не миндалем и фисташками, не лимонами и апельсинами, не инжиром, настоянным на гибели маленьких ос, опыливших фигу в кармане. Нет, ей грезились то барханы, то айсберги, то последний ряд кинотеатра, где вся жизнь протекала в обнимку - просто так, для удобства двух диких родственных душ. Мираж исчезал, но след ее не подсыхал и сквозил той детской обидой, растворившимся в бездне утенком, будущим лебедем.
       Итальянский мальчик вытирал салфеткой очки и упрямо глядел в водопад. Золотая рыбка клевала.
      
      
       9 апр:
       ++
      
       Твой силуэт искрит через века.
       К нему протянута моя рука,
       По ней огонь бежит как сок из яблок -
      
       Огонь антонов приторен и зябок,
       Я погашу его наверняка,
       Сейчас бы притушить его хотя бы.
      
       Тебя заставить выпить, что дают,
       Закрыться тем, что прописало небо
       Через решетку, где лекарство льют,
       А губы от дождя и жизнь - немеют
      
       ++
      
       Перелистни меня, как теплую страницу,
       Под щеку руку положи - приснится
       Такое, разбивая в пух и прах
       То, что крылом осталось на руках.
       То, что коснулось, но не снизошло,
       Сразило страстью наповал, убило,
       А после долго слушало, про что
       Все это не было и было.
      
       ++
      
       Помоги ему, господи, надо мной приподняться, припав
       К Твоему равнодушью, когда ноги не вытер ленивый
       О него самого. На пороге рукою в рукав
       Он опять промахнется, невпопад улыбаясь и криво
       Отступая от цели, не веря в себя и тебя.
       Человек притворяется мертвым, как будто никто его
       Не найдет, как по нотам разыгрывая, оттеня
       Пламя солнца больною душою изгоевой.
      
      
       11 апр:
       ++
      
       Ударяясь о родину лбом,
       Каждый раз я стою за углом.
       И гляжу я, как из-подо льда,
       Попадая зрачком не туда.
       У меня не сместился прицел,
       Кто не спрятался, тот не хотел.
       Среди тел я найду по следам
       Тех, которых я ей не отдам.
       Будет шамкать она, причитать,
       Что она мне не мачеха, мать.
       Я "колючку" ее залатаю.
       Подожди, я следы заметаю.
      
       ++
      
       Город был у трех дорог,
       Он промаслен и продрог,
       По нему текла река,
       Неподвижна, как строка.
      
       В отражении дворца
       Не узнать уже лица,
       Не нанижется на шпиль
       Тополей сквозная пыль.
      
       В этом городе ночей
       Не видал никто, ничей
       Ходит житель по нему,
       Сам себя баюкая,
      
       Было горе по уму,
       Обернулось мукою.
      
       Я авоську расстелю,
       Заарканю корюшку.
       Мой алмаз по хрусталю
       Разобьется в крошку.
      
       У меня там нет живых
       В коммунальных кухнях,
       Но я в каплях дождевых
       Огоньком не тухну.
      
       Я не гасну, не уйму
       Боли, - напои меня.
       Я тоскую по нему
       И зову по имени.
      
       Откликается гудок
       Заводской, тюремный.
       Чей ты, город? Городок.
       Эрмитаж. Деревня.
      
       ++
      
       Твой антонов огонь подбирается к моей любви.
       Костылей не хватает - подкрепить этот карточный дом,
       Где только маски теперь твои визави,
       Не обладающие ни совестью, ни стыдом.
      
       Наплодила их нейросеть по экрану дня,
       По ночам они, как летучие мыши, в азарте
       На карту ставят тебя и меня,
       И навигатор гуляет по нам, как по карте.
      
       Поверни судьбу, перекинь туда шею, руку
       Заломи, разлукой свяжи, залей самогонкой,
       Но приросшие лица не отлепить друг от друга,
       Они пишут доносы и стреляют вдогонку.
      
       ++
      
       Тебя нашаришь во вселенной,
       Обнимешь - спишь, любовь нетленна,
       Мой доктор топчет Иудею,
       Ведя войну и мной владея.
      
       Война видна сквозь щелку узи,
       Душа в крови, медаль на пузе,
       А мы очнемся не дыша -
       Куда ты, общая душа.
      
      
       12 апр:
       ++
      
       К концу жизни
       Больше не нужно лгать,
       Что у тебя есть родина.
      
       Так как все по ней пройдено.
      
       Что у тебя есть любимый.
       У него-то тебя нет и не было,
       Он смотрит мимо.
      
       Что ты не одна в поднебесье.
       А если...
      
       ++
      
       Донеси, донеси, донеси
       Так, как принято на Руси.
       По призванию, по любви,
       Всех по имени назови.
      
       Донеси, не разлив стакан,
       И след в след иди, по стопам.
       Но шаг влево - расстрел, и пли
       За пол-окрика от земли.
      
       А направо пойдешь - под нож,
       На кого-то ты так похож.
       То не сын ли мой? Детский плач
       Обрывает, смеясь, палач.
      
       ++
      
       Чижик-пыжик, где ты был?
       Там у дьявола был бал.
       На него ты зря забил,
       Щей там лаптем не хлебал.
      
       Не варил из топора,
       Не гонял туда телят,
       Где ни пуха ни пера,
       Но и ползать не велят.
      
       Там где вышки по краям,
       Где башки нам не сносить,
       Был ты, Чижик, смел и прям,
       Стал ты жиже моросить.
      
       Шел ты подличать, дружок,
       Вот еще один шажок,
       За коврижку, за пятак,
       Совесть кровью запятнав.
      
       Погляди себе в лицо,
       Там такое подлецо.
       С повышеньем, птица.
       Как тебе летится?
      
       ++
      
       Чеченец воюет во сне.
       Подогревает коня.
       Мало ему, что мне,
       И что убили меня.
      
       Много ему врагов,
       Башен ему, войны.
       Он уже был таков,
       Но остаются сны.
      
       Я говорю - назад,
       А он летит вперед,
       Где одному нельзя
       Ни по земле, ни вброд.
      
       Где у победы дом,
       Где у разлуки тыл,
       Чтобы ты в доме том
       Был.
      
       ++
      
       Солдат баюкает культю
       На глубине окопа.
       Ему мерещится ничья,
       А не бывает так,
       Чтоб мы готовили кутью
       И промахнулись; чтобы
       И в смерти не было житья
       И счастья на пятак.
      
       Вставай, солдат, на проходной
       Тебя семья встречает.
       Каким ты грузом прилетишь,
       Под свист каких ракет,
       Но ты останешься со мной
       На карточке венчальной,
       Где молодой такой стоишь,
       И нам семнадцать лет.
      
       Подай мне руку, поддержи, -
       Рукав пустой обмякнет,
       Скажи мне слово - разомкнуть
       Улыбку нету сил.
       Какие взял ты рубежи
       И как ты был обманут,
       Когда тебя в последний путь
       Хозяин пригласил.
      
       Я накуплю тебе конфет
       На пенсию посмертно,
       Чего ты хочешь - карамель,
       Тянучку, шоколад,
       А только выхода нам нет
       Обоим, да и в смету
       Не уложиться: не сумел
       Живым прийти назад.
      
       Ползи, солдат, на огонек
       Ракеты или дома,
       Война закончена, вина -
       Не искупить вовек.
      
       ...А от него один дымок.
       И передай другому
       Не то что наши имена -
       А так, не человек.
      
      
       12 апр: Рассказ.
       А.
      
       Жизнь оказалась бесполой. У нее не хватило сил притворяться и прятаться, наигрывать, воображать всё, что только во сне, а наяву не случается. Она не то чтобы шамкала, подавившись глиняным мякишем, но себя вспоминала все медленней, зачарованно глядя в прошлое, как ребенок в калейдоскоп. Там еще отлеплялись, но уже плыли в аквариуме золотые дохлые рыбки с подернутой чешуей и пустыми глазами, и в ту прежнюю сторону не хотелось смотреть, а не то что мечтать и надеяться.
       Нет, она свое отыграла. Вытирая вспотевшие щеки о шелка с кружевами, отдирая помаду, чтобы не видела мама, замазывая синяки на тонко вздернутой шейке. И потом, лукаво отставив мизинчик с надтреснутым лаком, - но все это было не то, протекало излишне и мимо, будто брак по несчастью и несоответствию горю.
       Жизнь очнулась, как гостья за опустевшим столом, и теперь послушно трезвела, теребя за кисточку скатерть и опрокинув в тарелку с инициалами неизвестных хозяев их венецианский бокал в оправе чего-то блестящего, что будило в ней боль и отчаянье. Ей хотелось распустить малиною губы - как оставленному ребенку, наигравшемуся и разбившему свой драгоценный подарок, из которого сыпались звезды и превращались в стекляшки. Она было совсем изготовилась к громкому плачу, но что-то ее отвлекло, жизнь глядела обиженно и слегка виновато, насупясь и ожидая. Но ничего не случалось, и теперь она больше походила на проститутку - дорогую, валютную, впитавшую ароматы рисовой пудры с китовой надбавкой, и это томило пространство. Из-за парадной двери возникла собака, поводя дерматином ноздрей, и понюхала влажный платок, оброненный дамой в парче. В остальном под столом было пусто, псина незлобно вильнула и утекла в наше прошлое.
       Жизнь-проститутка по такому примеру тряхнула пружиной кудрей и пыталась понять, почему до нее всем есть дело, и ее, как тюремный матрац, подкладывают под любого, кто заснул еще не навеки. На губе ее выскочил герпес, он зудел тем ранним воспоминанием, от которого ежишься и отгоняешь, как слепня от кобылы, но в глаза лезут остья, сеновал копошится, замирая только с луной, чья беременность на сносях вызывает тоску, а не сон и затмение. Жизнь лежала в параличе, уставившись в темный угол, где, как висельник, иногда вздыхала луна от дуновения ветра, - словом, каждому это знакомо.
       Ее детство дымилось, как незалитый костер, ее юность вспорхнула и улетела к другим, ее зрелость прошла стороной и никого не задела, кроме случайного спутника на транзитном перроне где-то там в Бологом или Жмеринке, на Канарах или неважно. Все вокруг теперь было степенно, сообразно досугу, от которого некуда деться. По вечерам был прилив, размывавший следы и песок так, что утром, как кости, обнажались прибрежные камни. Жизнь хотела посовещаться, поделиться секретным оружием, посмеяться дурацкой забаве, но ее только брали, опустошали и передавали как факел рядом стоявшим товарищам. У них не было лиц и имен, а она все бродила между их раскрытых колен и искала кого-нибудь с прошлым. Может быть, выпить чаю, в кулаке хрустнуть сушкой, обсыпанной маком, или грецким орехом, рассказать анекдот о Чапаеве.
       Господь был милостив, но не ко всем и неравномерно: он иногда уставал, пересчитывая не по порядку и расстреливая через одного, кто случайно ему подвернется. Этим пользовались и по-пластунски убывали в тайгу, - вот поэтому жизнь не могла обнаружить пропажи. И никто ей не отзывался, только если эхо в болоте, ну а мы туда не заглянем.
       Выходило, что скрещиваются пути незадолго до смерти, там, где жизни уже тесновато. Жмет любимый башмак, или даже бальная туфелька, или дверь прохожей собаке. Мало места в бокале, но в прошлом его - сколько хочешь. Дружба станет любовью, ненависть перевернется, камертон настороженно дрогнет и придет к тебе опереться. А на кого еще, если только на птицу, на ее след в поднебесье?
      
      
       20 апр. Рассказ. Млекопитающее.
      
       Одного старика позвал сын на день рождения. Мы за него так обрадовались! Точней, за обоих, так как они не встречаются. Старик уже еле ползает, в комнатенке дышать ему нечем, сам себя будет стесняться. Подумал, да отказался.
       Мы сначала расстроились, но сын потом написал, что он где-то в Испании празднует. Далековато от дома. Старика звала, видно, жена - такая уж бывшая, что он ее и не помнит. К смерти люди сентиментальны, и я вот тоже расчувствовалась.
       Стала я замечать, что мы все обезьяны. Самых разных сортов. Одна с тортиком, другой сам по себе, хотя по подшерстку не скажешь. Эка невидаль, что мы приматы. Но это полезло наружу, прикрывайся ты веером или билетом в театр, а нутро свое требует.
       Я уж и красилась, и наряды пошила дворцовые, и к логопеду за дикцией. Всю жизнь провела чистоплюйкой, как что не так - вниз ресницы, и не "в угол, на нос, на предмет", а по-кавказски, с румянцем. Сроду взгляд не витал ниже пояса. А теперь начала замечать - поздновато, конечно, - но среди нас столько женщин, которые при приближении мужа и глаза закрывают, и шторы. Ходит он расфуфыренный, свои клёши не подбирая, петухом кукарекает, а ты уткнешься в евангелие, губы шепчут Тургенева, и с твоей душой всё в порядке. В смысле юбки на месте, до щиколоток.
       Потом думаешь, зря. Недогляд. На него сын похож или вряд ли? Словом, скользкие мысли обтекали меня стороной, а тут вдруг свершилось: где вы видели жизнь без баланса? Там прищемит, а здесь поотпустит. Обнаружила я у прохожих и стертые локти, и коленки синюшные, и нижние веки под трауром, и даже трико у балетных в определенном экстазе. Компенсируя молодость.
       Оказалось, все любят друг друга. Если это такая любовь, перед завтраком, после обеда. И кому что нужно, я вижу. Тому деньги, этой квартиру, другой грех свой прикрыть, эмигрировать. Дионис победил Аполлона, валерьянка льется рекой, мы вистуем-твистуем. На могилах, почти что своих, и земля у нас странная - копнешь, она стелется пылью. Как в родном моем Петербурге. И тут под окном, и в Испании.
       А любовь была такой силы! Да прошла стороной, платонически.
       Словом, мы с Ницше наперегонки вытаскиваем из себя сверхчеловека. Я уже почти научилась. Передо мной папаша катит ребенка в коляске. Тот вытянул руку с зажатым в ладошке бананом, и вот этот символ любви, такой зрелый и сладкий, плюхнулся на мостовую. А я такая голодная! Но уже знаю, что с полу не подбирают. Ребенок противный, как дети, и тут из другой руки у него выскальзывает цельное яблочко. Он еще не успел надкусить! Оно катится, подпрыгивая, под горку, а я делаю вид, что это мне безразлично. Уже близко к сверхчеловеку.
       А в телевизоре стачка. Точней, это стычка вечно правых и левых, вожак крушит всех подряд, электорат визжит и подыгрывает.
       Но у меня интуиция. Атавизм альма-матер. Я задерживаю дыхание и вхожу в тебя через склеру, даже если ты слеп. Подныриваю под верхнее веко. Мое левое полушарие пылает, молоточек стучит в висок, но я не просто воссоединяюсь, а становлюсь тобой, растворяюсь. Наши волны соединены, колышущиеся ветви ощущаю я общими. Так чувствую твою боль, сомнение, температуру, любой твой скрытый порыв.
       От таких далеко не уходят. Так, побегают и возвращаются. Со мной интересно, стол полон фруктов и всегда ждут гостей, не заглядывая в карманы. Ну только разве что если там лакомство.
      
      
       21 апр:
       ++
      
       Город фарфоровый тонет в белых ночах.
       Тот, который шептал мне волну, слова,
       Нес меня маленькую, на его плечах
       Я засыпала, качала меня Нева.
      
       Вся наша жизнь на могилах, скрежещет пыль,
       Тленье там вместо земли, и на черный снег
       Так хорошо ложится соль, и был
       Или он не был, город любви и нег.
      
       Как там скамейка в сквере, где пар метро,
       Где мне любимый сует свои медяки,
       Где у друзей на двоих одно пальто
       И две судьбы, и где живут вопреки.
      
       Клей тополей, забивается в глотку пух,
       Город, пропахший корюшкой, огурцом
       И дождевыми червями, где свет потух,
       Путая наше начало, ведя кольцом
      
       По отраженью реки, разрезая нас,
       Чтоб не встречались мы, как закат-рассвет.
       Город в тюремный профиль, и мы анфас
       На паспортине, которой в помине нет.
      
       ++
      
       Кто рожден в Петербурге,
       Тот строг, судоходен и сух.
       Слух обостренный:
       проговориться вслух
       Будет опасно.
       Эзопов язык навзрыд
       Там, где город по горло зарыт.
      
       У него столбы, провода.
       Для доносов целая речка.
       Эй, стальная вода,
       За меня замолви словечко.
      
       ++
      
       Здравствуй, мама. Как тебе лежится?
       Вынули тебя из чемодана?
       Накрошили невским голубям?
      
      
       Жизнь прошла. Болит ее водица,
       Не дает напиться утром рано,
       Ты люби меня, и аз воздам.
      
       По твоей тончайшей коже звёзды
       Уплывают и, не растворясь,
       Ты вернулась на столетье поздно,
       В глотке слепнет первозданный воздух,
       Просочилось небо в нашу грязь.
      
       Как же мне туда не обернуться?
       Там на счастье не такие бьются,
       Упиваясь болью, спав с лица.
      
       Жирным птицам сизого оттенка
       Все равно одна судьба и стенка,
       И начало жизни без конца.
      
       ++
      
       Дождь идет по ту сторону земли.
       Стучит нашим мертвым: откройте.
       Раз вы взять нас с собой не смогли,
       Скрольте.
       Вы скрываетесь где-то тут,
       На расстоянии ужаса.
       Слышишь? Тебя зовут.
       Ну же!
      
       ++
      
       мои разбитые дороги
       и земляничины на грейдере,
       и первый треснувший ледок
       в ладони высушит промоину
       и кол вобьет навылет времени,
       и вновь запустит кровоток.
      
       ты с четверенек спотыкаешься,
       и ловишь воздух липким ртом,
       все это жизнь, она пока еще
       не отложилась на потом
      
      
       16 июня 2023. Миниатюры.
      
       О разности бескультурья.
      
       Я в стране не была много лет, а тут вдруг свалилась. То же пекло на трапе в лицо, родные пальмы и кактусы так и лезут в объятья. У друга как раз хоронили жену, а я опоздала. Смску сразу отправила, друг ее лайкнул. Раньше и слов таких не было. Жили близкие люди, дружившие поколениями. В общем, он не позвал, а навязываться неудобно - со своим дельфтским рылом в калашный ряд это как-то не камильфо.
       Я бродила неподалеку, изнывая от сочувствия и ужаса жизни и смерти. Мне сказали, друг болен, не нужно к нему приставать, но я снова ему написала. Просто так туда не попрешься, мы там раньше кутили с бомондом, но я выбыла на четверть века. А тут "здравствуйте, но я не тетя".
       Словом, неделю я мучилась, как собака под дверью на коврике, и друг опять меня лайкнул. А потом я подумала, - может быть, на шиву не зовут. А так просто приходят. Поскулить на пороге. Но неделя закончилась.
       Рассказала я другу, что в Голландии и на похороны не велком, если ты не в избранном списке. А как же лишний кофе и пирожок? Стая любовниц и стадо внебрачных детей? Конкурентов и псевдо-товарищей?!
       Он, конечно, все это не понял. Уехал в деревню в Италию, там кузнечики и стрекозы, никаких на кладбище камешков, а цветов - заливные луга. И я вспомнила напоследок, как жила в его жаркой стране, а на лестнице всю неделю сидел марокканец-сосед, свесив голову и не бреясь, и к нему тихо, на цыпочках прибывали все новые родственники. Суетились по дому, молчали, и мы своим детям сказали, что нельзя шуметь и смеяться. Детям страшно было возвращаться из школы.
       Так вот что такое шива! У нас просто не умирали.
      
      
       О девочках.
      
       Зуб сломался под выходные и велел пережить их, как хочешь. А в понедельник к врачу.
       Сашка очень хотел. Сначала напиться, а потом поорать во все горло. Так все узнали, что у него не какой-то там тенор. А вообще с переливами. Он мог дать петуха или курицу.
       Все его спасали советами. Он нарвал зверобоя возле грязной канавы, но тысячелистник помогал еще лучше, его нужно было курить. Раньше Сашка это не пробовал, а теперь научился в затяжку.
       Нашли точку на пальце, на безымянный ноготь полагалось давить иголкой, но, видать, промахнулись. От отчаянья Сашка забылся и погрыз сухари с голодухи. Там что-то щелкнуло, хрустнуло, и болеть перестало.
       Наступила погода, и дантист ушел в отпуск. Сашка вырос, устроился в оперу, только скрывает, что курит. Зуб свистит на верхнем регистре и целоваться мешает. Но девочкам это не суть.
      
      
       Бессмертье.
      
       У девочки умер любимый. Она думала, что он любимый, хотя это и не обязательно. Она стала искать его в небе и, естественно, находила в облаках и на ветках, тем более, что реально они не встречались. Ни до и не после. Впрочем, после как раз их и сблизило. Она сошла с дистанции, перестала управлять своей жизнью, попрощалась с семьей. Но никак не давалась ей в руки эта разлука. Она стала очень талантливой ради того человека, которого, может быть, не было. Так как раньше жил он в Сети.
       Она звонила родным и знакомым, наняла детектива, подкупила больничных врачей, и ей даже прислали фото надгробья любимого с венком и портретом. Но сравнивать было ей не с кем.
       Не умирайте, пожалуйста. У каждого есть эта девочка. Вот она пролетает, я ее различаю сквозь тучи.
      
      
       22 июня 2023 г. Рассказ. Свидание.
      
       Ночью у меня останавливается дыханье. Не во сне, наяву. Заснуть я как раз не могу и вдруг замечаю, что мне нужно все время думать о том, чтоб вдохнуть, иначе я так и останусь. Сама с собой, посреди жизни и смерти: ведь о будущем мы не узнаем. Как сказала подружка, ни разу не огорчайся! Ей можно, она литератор, у нее сын почти что на фронте, по ночам у него бьют ракеты. При них даже, должно быть, читают, и тут я вспоминаю, что снова забыла о вдохе, потолок сползает в постель, где мы в детстве под одеялом незаметно включали фонарик и упивались, томами, такими дальними странствиями, которые вот-вот покажут. Но не будем о грустном. Зачем?!
       Я ставлю сердце на место и крошу лимон с имбирем, заглатывая на ходу свой подножный корм пациентки. Небо как-то отодвигается, до утра уже недалече, кукушка проснулась и врет: столько лет не живут, и от этого жарко и весело. В крайнем случае, можно позвать - и откликнется мать с того света: любая спешит к ребенку, если тот закапризничал. Но вместо мамы приходит соседская кошка и говорит - мы опять разминулись со смертью, давай пошевеливайся, разлеглась тут, котята не кормлены, теперь твоя очередь. Кошка убеждена, что если я помогла ей рожать, то дежурить нужно обеим. Да я и не спорю, вперед.
       Разогрев молоко, разливаю по соскам и вспоминаю, что кому-то значительно хуже, и что весь мир не накормишь. Как-то мама в детстве сказала, что ходила в "Кресты" к арестантам - видно, что-то дактилоскопическое, для ее экспертизы. Там был парень, оравший от зубной боли и просивший таблетку. Анальгин ему не давали, у мамы был как раз в сумочке, и мне много лет снился тот его вопль, а моя мама не верила, что в наших тюрьмах пытают.
       Котята, ручные-пушистые взбирались наперегонки по полам халата и царапали икры. Скоро все чмокали, чавкали, в них урчали моторчики, заведенные с пол-оборота, и я знала наверняка, что у кошки охота, она далеко - и надолго, и ей точно ни разу не стыдно.
       Я также старалась запомнить, на случай тоски, что где-то есть мой поклонник. То есть он считает, что любит, и упорно шлет мне приветы, засохшие розочки и цветные картинки, а я это все принимаю благосклонно, под кофе, улыбаясь из-под вуали. Приглашаю на рандеву, приглушаю музыку, свет - но они рвутся из глубины моей счастливой, распахнутой песне души, мне так хочется приголубить неизвестного человека, поддержать его и не обидеть. Может быть, это просто сосед, или старый приятель, я ищу его в каждом прохожем и знаю наверняка, - нам бы только встретиться взглядами.
       Он тоже готовится к встрече, смотрит в зеркало и отбрасывает ненужные галстуки, воротнички, эту шляпу с пером, что-то там с галунами, воланами, такое в обтяжку, бриллиантин, гуталин, плюмаж и заколку. Переходит к портфелю и дипломату, вынимает банный веник из ручки, зонтик из мокрого чехла не достается и падает, спица ломается. Словом, мужчина мой занят и поглядывает на часы, тасуя эпохи и стили. Да и я между тем не плошаю.
       Тут как раз возвращается кошка с таинственным видом и подкручивает циферблат в своем медовом глазу, роняя зеленые стрелы. Нам с ней не нужно мурлыкать, мы посылаем котятам пучки золотистой энергии. Все мы понимаем, что без магии нет ни стихов, ни любви, - тогда это просто частушки. Тексты песенок, а не поэма.
       Как наше слово отзовется, зависит от меры, твоего восприятия и того, что заложено небом. А там как раз дождь, паутина из облаков дрожит под карнизом, дама сердца меняет капроновые чулки на шелковые с кружевным того оливкового оттенка, что переливался в горсти Маяковского вместо письма. Подняв руки к бледной макушке, другая нескромная девушка собирает шпильками косы в венок соловьиного сада, а третье ее отражение неосторожно ступает по натертому воском паркету, и это поди босоножка.
       Мне вливали в уши попеременно ледяную и горячую воду и доказали научно, что я дышать не умею. Отправили в группу учиться, и вот так я узнала, что вся жизнь оказалась насмарку. Вроде жила - не жила. Я выдыхала в такт строчке, а стихи меняли размеры, но бородатого человека только попробуй спроси, куда он кладет перед сном свою кудлатую бороду. - Подари мужчине бессонницу! Так что не спать мне не скучно, я всегда найду компаньона.
       Вместо кошки явилась собака. Мы надели красивый ошейник и отправились бегать по кругу. На каком-то витке я заметила, что мой голубой терьер поотстал и исчез из виду. Дело было в Иерусалиме, возле английского кладбища с одинаковыми вертикальными плитами горизонтальных бойцов. Без букетов, - но по периметру арабы трудились с рассвета при зеленых тележках и окучивали кусты роз необычайных размеров, так что и у нашей на ключ запертой будки всегда ждали меня бутоны нераскрытых желаний и снов. Иногда к ним цепляли подарки. Как-то раз я нашла кружевную подвязку, оказавшуюся модельными трусиками, и арабы тогда были прогнаны или прогнаты, а вот розы остались.
       Словом, собака пропала, я шарахалась по газону и звала ее в голос, и скоро в кустах обнаружила ее хитрое тело всеми лапами вверх, притворившееся недышащим. Приложив ухо к пузу, я выслушивала ее сердце, мой терьер шел явно на Оскар. Я рванулась прочь за водой и что там еще полагалось, но тут в траве блеснул наш яркий новый ошейник. Как только эта сдохшая животина краем глаза увидела, что потеря вернулась хозяйке, она бодро вскочила и запрыгала, целуясь от счастья и вымогая прощение. Впрочем, радость была недолгой, у нее всегда есть пределы. Палестинцы нам отомстили, но это другая история.
       Задышав по примеру собаки и поправив мнимую бороду, уже в твердой уверенности, что спит она на одеяле, пока я читаю с фонариком, я приладила сеточку к шляпке и напялила бусы, только эти мне не понравились. Вместе с Крезом достали мы старый сундук, смахнув пауков, заржавевшие лепестки и потыкав ключом, и мое богатство открылось. Плюшкин расслабился, на колени хлынули кольца, браслеты и сиюминутная нечисть со своим искусственным лоском, затмившим образование и культуру всех веков и народов и предпочтя, по спирали, гладиаторов, хлеба и зрелищ.
       Когда мы уехали, мобильников еще не было, так что аудио было без видео. Мама старательно красилась, одевалась нарядно и садилась ждать у стационарного телефона звонка из Израиля. Или из Нидерландов, мы меняли квартиры. Для нее это был праздник, - вот и я иду на свидание. Непонятно с кем, в любом случае это маска, но Гюльчатай каждый раз приоткрывает свое личико, заметая следы. Ну а я ее провоцирую.
       Сильней всего я боюсь, что это будет мой сын. Разговоры с мужчиной о сексе... Или подружка, прикинувшаяся поклонником, чтоб мне было не так одиноко. Я вычисляю время страны, но разгадывать в общем бессмысленно. Фотография оживлена, перевернуты голос и суть, а мужчины сегодня излучают такую мягкую женскую энергию, что по ней нам не определиться. Унисекс вполне победил, сохранившие пол - в основном садисты и психологи на производстве, а также охранка колоний, скучающая на безделье, когда не к кому подсоединить электрод и напялить мешок на башку.
       Так что я одеваюсь на любые случаи жизни. Поверх лаковых каблуков уместны галоши нашей фабрики "Красный треугольник", пропахшей сгоревшей резиной и клеем БФ, на который подсела я в детстве. Нашивка на ватнике отвалилась, но химическим карандашом выведен номер моего телефона и дома, как печать на прилавке в мясном магазине, которой легко отравиться. Заверните еще двести граммов, кровь струится из упаковочной бумаги, и я думаю, что сюда вообще лучше валенки. Или роскошь сапожек из оленьего меха и с кисточкой, шаманьим узором и горизонтом поверх ягеля и брусничника. Пушкин, впрочем, хочет морошки, на болотах моченой - полно, она мнется в ладонях и смешивается с багульником. Я стараюсь дышать, но в сторонку от этих белоснежных зонтиков льна, чтоб голова не болела.
       Я примеряю плащ-болонью и плащ-палатку, но дождь уже прекратился. Тогда я беру бабушкин веер со страусиными перьями, перламутровой ручкой и перепонками из бумаги и слоновой кости, заодно роюсь поглубже и достаю лайковые перчатки, чтобы сравнить наши пальчики - не в мою пользу, однако. И тут я вспоминаю, что на кухне кипит жестяной бак с деревянными щипцами размером где-то с меня, они вот-вот вывалятся через край, поднявшись с одеждой и пеной, и, сдернув перчатку и отказавшись от полонеза с мазуркой, я успеваю к плите.
       А уж там звенит музыка! Где теперь Большой зал филармонии, и мои юные бабушки стоят, прямые, как правда, у второй ложи, и там смотрит на них Шостакович поколением позже. Он все знает про революцию, про войну одну и другую, как я теперь в теме про третью: никогда война не кончается.
       Так что мне пора на свидание, а конь еще не валялся. Я даю ему кислое яблоко, но он требует сахара и кусает меня за карман. Конь как будто вымыт шампунем, так он летел и старался, разговаривает он хвостом и поворотом конечностей, и я ему отвечаю, приседая и делая книксен.
       Календарь не подводит: 22 июня. В Запорожье, где я не бывала, один парень сбивается с такта. Мне отсюда не различить, украинец он или русский, сдающийся в плен, но кто-то должен сказать ему - дыши глубже, беги всегда только вперед, в наше общее будущее. Он собой заслоняет войну, пожар и воронку. И я вглядываюсь в силуэт, узнавая любимую душу. - Вот и время встречать.
      
      
      
      
       2 июля:
       ++
      
       Время пришло и стучится в закрытую дверь.
       Я предлагалась тебе, как последняя шлюха.
       Что же ты медлило? Что тебе нужно теперь?
       Нет у меня ничего, кроме слова и слуха.
      
       Нет у меня - и пришло ты сюда за отцом.
       Имени нет, но по отчеству ты угадало,
       Это же гены, а там мы в конце-то концов -
       Ржавые гвозди того же скупого металла.
      
       Я к тебе грудью, забив амбразуру собой.
       Я тебя в дверь, а ты в окна влезаешь без спросу.
       А папиросу последнюю? А, бог с тобой.
       Не дострочили, гляди, напоследок доноса.
      
       Дай нам управиться, папе стакан поднести,
       Губы смочить, травести показать, позабавить
       Правнуком глупым, - но не поднимают к шести,
       Не успевают зачистить, как будто забанить.
      
       Эти игрушки всерьез, а хлопушки твои,
       В воздух стрелялки - поди не дожмут до границы
       Между своими. А где они, эти свои?
       Воздуха нет. Вот и не в чем теперь раствориться.
      
      
       ++
      
       Грохот в итоге сливается с тишиной.
       Память - со мной, а бессмертие - на изготовке
       Выйти в ничто. Это взводят курок за спиной
       И не узнаешь, погиб или нет от винтовки.
      
       Может быть, молния? Или пронзительный крик
       Мамы в окошке, ребенка на краешке льдины.
       Вот и вернулось младенчество, где ты приник
       То ли к ручью, то ли прячась за юбку и спину.
      
       Нет оправданья тебе, что ты жить не умел,
       Что ты синиц расхватал, журавля не заметил,
       Что онемел от любви и не крался за ней,
       Выжал одну и другую держал на примете.
      
       Вон этот ворох, он только мешает в дому,
       Точка заметней, она приближается раньше
       Или быстрей. И стреляет сама по тому,
       Кто ей видней по никчемности или по фальши.
      
      
       ++
      
       Как было страшно тому, кто рассчитывал нас
       по одному. Кто из строя - каждый второй!
       Кто тебя видел и в профиль там, и анфас,
       И кто прицелился, сплюнув сюда, за горой.
      
       Он же герой, что жалеть его, лычку потрешь -
       Светится ночью, и указующий перст
       Щелкает золото - а осыпается вошь,
       И возвращается, и что осталось - доест.
      
       Музыкой пахнет с полей, да всё марши грядут.
       Пламя свободы не греет, и мест не хватает
       На пьедестале, пока ты последний редут
       Сдашь под расписку и втиснешься в белую стаю.
      
      
       ++
      
       Передвигаешь пешки генералов.
       То с карты сбросишь, то прикнопишь профиль.
       Отряхивая боль из-под завалов,
       Как пыль - служанка, и как свиньи - трюфель.
      
       Ну что у них сегодня по программе?
       Что подвзорвать, какое перемирие?
       Какой герой не вынырнет, и в драме
       Он дырку просверлит убитой милой?
      
       Она лежит в мехах и одуванчиках,
       Ей так бы шли все эти танки, лычки,
       Дворцы и яхты! И орет он: мальчики,
       Назад ни шагу! - Просто по привычке.
      
      
      
       3 июля. Рассказ. Наша память.
      
       Все думаю, что нас там держит. Тех, кто смотрит издалека - и дожил. Почти болотная вязкость: ногу вытащишь - тонет другая. Морок Сенной. Расписание дня, как по клеточкам - меловым, где прыгает девочка, подбивая жестянку из-под гуталина. Теперь уж и слов таких нет. А мы есть, во всех измерениях.
       Библиотечная пыль в луче зимнего скудного солнца. ЖОлтого, если по Блоку. Мороз снаружи - Солярис, кристаллы намерзли на стёкла. Филармония вечером или театр, лишний билетик, в нагрузку, очередь в Эрмитаж. Сардельки с черного хода, номерок выпал из сумки, гардероб, путевка, к зубному. Нет, вы здесь не стояли. Передайте сдачу. Простите, Вы выходите на следующей?..
       Это было у Шефнера: остановите землю, я сойду. Ты же не обезьяна - слезать. Картошка мерзлая в авоське, беломор или кент, неужели. Спекулянт и регулировщик, семафор отличается, говори тише, услышат. Иероглифы, тайные знаки.
       Все мы родом оттуда, оторвались от корней, но они царапаются и еще тащат тебя по инерции, тормозной путь у них безразмерный. Гаишник палку поднял, свисток сунул в рот и так и застыл в изумлении.
       ...А старик лежал с трубкой в пузе и думал, какие всё же мы сволочи. Дети и внуки, что не звонят, а потом уж врачи и медсестры. Одна мыла пол, задрав юбку по целлюлит, и старик хищно прищурился, - он с утра окунул ей монету в карман, настоящий советский рубль, обкусанный со всех сторон до зазубрин, и у него снова остановилось дыхание, захотелось встать рядом с койкой, вытянувшись во фрунт. Но он тут же об этом забыл.
       Старику было обидно и больно одновременно. Сам он больше не мог ничего, но мысль внутри клокотала, рука тянулась к бумаге - он уже много лет писал письма в президиум, как обустроить страну. И всегда был то рано, то поздно, идеи его воровали, озвучивали по телевизору, и он горько сжимал кулачки и грозился в подушку.
       Он смутно помнил - за окном сейчас сдобное лето или пахнет палой листвой: палата протухла, как щи, и на крашеных масляных стенах ему мерещились то клопы, то икона, и он отгонял ее прочь, сознавая себя коммунистом и ведя народы к победе. На укол его больше не звали, а из коридора несло то лизолом, то йодом с карболкой, это связывало старика с прошлым и будущим и подавало надежду. Каждый раз забывал он свой возраст - было где-то за девяносто, без пяти ночь или день, и он действительно знал эти хитросплетения власти, проходил президентов, генсеков, нажил подагру и опыт, и еще бы немного, он бы сам стоял во главе, а теперь вот - ну надо же!..
       Он старался не шевелиться, чтоб не задеть провода, цистостому, аденому и простатит. Но дренаж выпадал, катетер вонзался, вызывая запах мочи, и старик туда не заглядывал: перед ним расстилалась история, передел границ, орошение крымской пустыни. У него сердце щемило за всех никчемных и юных, разбазаривших край, разваливших Союз и уязвивших саму нашу память о предках.
       И он так мечтал о рыбалке. В его ватном пространстве рыба срывалась с крючка, он придерживал локтем спиннинг, прикусив леску и нанизывая червяка и крутил бобину обратно. В камышах стояла волна, прыгуны замирали, с интересом глядя на повелителя Ладоги или морей, но старик уже брел за брусникой, сапогом отряхая прилипшие ветки черники, и по его впалым щекам струились сок или слезы.
       Иногда трясло его в скорой, врач поддерживал голову, а старик матерился на славу, выговариваясь за всю жизнь, так впустую и быстро растраченную на приказы и девок, волновавших его и сейчас. Тогда кровь приливала к лицу, фиолетовому, как репейник, но старик уже засыпал, принимая капельницы, как подаяние нищий, легко, светло и покорно.
       Наконец собиралась родня. Молодая жена и обе заблудшие дочки, какие-то внуки и правнуки. Он смотрел им вслед, а они удалялись, но потом опять приближались, обнимая его и целуя. Между ними стояла война, это было непоправимо, и она увлекала в разверстую пропасть его больную отчизну, лучше которой там у них уже нет и не будет.
      
       4 июля:
      
       ++
      
       Дать или не дать? слОва, что будешь верным.
       Ноги закинуть или откинуть копыта.
       Тень отбросить, не промахнуться по венам,
       Закапывая то, что уже разрыто
       И зияет любовью, полночью, раной,
       Растревоженным улеем памяти, детства,
       Пока ты один под двойною радугой
       Выбираешь сторону бегства.
      
       ++
      
       Когда лежишь, запрокинув голову, в луже,
       В окопе, старости, сбитый с толку, с пути,
       Подавлен женщиной, бизнесом, - ну же,
       Кому ты нужен, а должен идти
      
       И смеяться в лицо себе, руку
       Выпростать из-под простыни
       Неба
       вперед, в разлуку,
       Наощупь, на крик, на огни.
      
      
      
       9 июля:
       ++ З.
      
       Как мы общаемся, минуя телеса?
       Жемчужный секс преодолев и мимо
       Влекомы на чужие голоса,
       Не понимая, кем еще любимы.
      
       Как мы обрящем тот веселый хлеб
       И рук послушных трезвые молитвы,
       Когда нас нет в помине и нелеп
       Наш образ в отраженье чьей-то битвы?
      
       И, связаны узлами облаков
       И узами пустых весомых судеб, -
       Я говорю: ты был - и был таков.
       И я была, и ничего не будет.
      
       ++
      
       Когда тот интеллект, где нет души,
       Возьмет бразды и, погоняя лошадь,
       В снегах очнется, и ямщик в глуши
       Заснет навеки, не успев докушать
      
       До дна бутылки, не договорив
       Всё о своем, тревожном, виноватом, -
       Душа его, как свечка, догорев,
       Спалит мосты и ту родную хату,
      
       К которой он прибился бы на миг,
       Когда бы эту истину постиг.
      
       ++
      
       Интеллект мой искусственный тенью
       Заполняет, как кровью, растенье,
       Он дорогу мне перебегает,
      
       Текст жемчужный эротики колкой
       Вышивает он тушью, иголкой,
       И морозом на форточке тает.
      
       Это родина вышла навстречу,
       Не избыта снежками, картечью,
       Русским матом, лебяжьей походкой.
      
       Говорит - я тебя изувечу,
       Ты глупа, ты дитя человечье.
       И ничья. И ничья ты находка.
      
       ++
      
       Отрезанный ломоть - не без роду, без племени,
       Но без имени-отчества и без отечества.
       На тебя просто не было красок и времени,
       Человека и человечества.
      
       Оставайся давай, отраженное облачко,
       Неподвижно, а то как я увековечу
       Эту новую душу, с иголочки?
       По ту сторону встречи.
      
      
       ++
      
       Останавливается дыхание. Не во сне, наяву.
       Потому, что стихами я и размером живу.
       Я пунктиром сирени пробиваюсь навзрыд
       В те родные колени, где любимый зарыт.
      
       Что у вас там погода? Полнолунье стоит?
       Покосилась ограда меж обеих столиц.
       Кто-то бросил граненый, а букет проржавел
       В самой уединенной из забытых могил.
      
      
       ++ (памяти Саши).
      
       На одной волне - это главное.
       Когда круг отняли спасательный.
       В кругосветное плаванье
       Залетишь по касательной.
      
       Так дожди или ласточки,
       Зачерпнув по эпохе,
       Перемыли по косточке
       Наши души и вдохи.
      
       Не хватило бы воздуха -
       Не вернулся бы в слово.
       А так я возле тебя
       Навеки и снова
      
       ++
      
       Стебли лилий и ног -
       у ствола был вьюнок.
       Устлан пеной маяк,
       Указующий мрак.
      
       Нет огней у него,
      
       Ни тепла, ни души.
       У него никого,
       Никому не пиши.
      
       Воскрешая волну,
       Не свети никому,
       Чтобы по темноте
       Возвращались. Но те,
      
       Кто в цветах по волнам -
       Эти мимо. Не к нам.
      
       ++
      
       Чай испитой. Он пригодится птицам.
       Они еще хотели бы родиться.
       Не обломавши перелетных крыл,
      
       Они не знают запаха горенья
       И вкуса золотого оперенья,
       Пока их дождь зигзагом не накрыл.
      
       Они дозреют в перекрестных гнездах,
       Там звездопад и не бывает поздно,
       Однако рано мы пришли туда,
      
       Где суетятся двое у могилы
       Разобранной, как для венчанья, - милый,
       Круговорот беспечный, ветер стылый,
       А брег туманный светит в никуда.
      
       ++
       Саше Бродскому
      
       Господи, подари мне немножко мороженого,
       Всяких там розочек, аплодисментов, секундных
       Ломаных стрелок. - Они заедают, но все же мы
       Не успеваем, ведь я же сама на бегу в них
       То башмачок потеряю - хрустальную туфельку,
       То перепутаю время, диагноз и адрес,
       Глядя поверх перестрелки, кармана и гульфика,
       Слыша насквозь через боль, удивленье и жалость.
      
       Руки протянешь - там пусто, дожди испаряются,
       Слезы чужие не жгут уже у изголовья,
       Только у зеркала два неуемных паяца
       Рамой разрезаны, словно враждой и любовью.
       Дай же воды, кому хуже, больней и несносней,
       Хлеба и солнца отрежь, валидола накапай,
       Чтоб этой тягой живительной и венозной
       Все мое будущее ты поставил на карту.
      
       ...Господи схлынет с экрана туманного неба,
       След самолетный стряхнет в непросохшую лужу
       И на мгновенье прочертит - да нет меня, нету,
       Так обойдутся, ведь раньше я не был им нужен.
      
      
       ++
       Лидии Григорьевой
      
       Что там квалиа без контекста?
       Мы опять разминемся со смертью,
       Нам в глаза она смотрит постфактум,
       Дара речи лишившись, утершись,
       Как любая у края могилы.
      
       Ей при нас и неловко, и тесно
       Раздуваться пронзительной медью,
       Отворачиваясь виновато:
       Не утешась вовеки, но все же
       Снова встали мы. Снова смогли мы.
      
       ++
       (папе)
      
       Дай бог тебе проснуться в этот раз.
       И нас увидеть - мелочных, никчемных,
       Дождем прибитых, в профиль и анфас
       Заранее на горе обреченных.
      
       Предавших память, родину, но тут
       По многоточью доктор понимает,
       Что он всех нас влечет и обнимает,
       Влачит и отпускает в пустоту.
      
       И что чудес хватило в Новый год,
       Лимит исчерпан, выдержка иссякла.
       Он врач, и он по ходу видел всякое,
       Устал и хочет спать. - И наш черед.
      
       ++
      
       Точка заметней. Особенно если в конце.
       В левом углу наверху, супротив иконы.
       Ей там поклоны бьют, на ее лице
       Строчки выводят, пятна, свои законы.
      
       Грудь ее к старости растеклась по спине,
       Стерся заказчик, не разберешь с изнанки,
       Что для тебя просить, и позволить мне
       Можно ли то, что -
       но нет, водяные знаки.
      
       ++
      
       Младенец не желает выходить
       На свет из коммуналки. Что не видел
       Он там, где Ариадна режет нить,
       А месяц серп свой об изнанку вытер?
      
       Ребенок прав, вцепившись в это дно,
       Мир новый для него не по размеру,
       И третьего поскольку не дано,
       Он не придержится любви и веры.
      
      
       ++
       Марку Котлярскому
      
       На острие неосторожной жизни
       Зависли мы без тени и без мысли
       О вечности, как будто невпопад
       Играют гамму и ложится карта
       Наискосок без масти и азарта
       В надежде, что мы все придем назад.
      
       Перетасуют нас, перелатают,
       Переведут майдан и расхватают,
       Иное время выставят на вид.
       А что душа болит и в несознанке
       Себя блюдет - сожги ее останки,
       Она по-русски и не говорит.
      
      
       ++
      
       Старость топорщится неприрученным зверьком.
       Я приготовила ей потеплей и помягче.
       Главное, чтобы не вспомнила ни о ком
       И почему она слушает молча, плача.
      
       Я ей подшила валенки и тулуп,
       Номер прикинула лагерный, но эта старость
       Все норовит опрокинуть компот и суп,
       В лодочки втиснуться, в бальное платье вставить
      
       Свой изможденный, заезженный напрочь круп,
       Там уже некуда ставить уколы, метки.
       Но все ей кажется, будто овал не кругл
       И что ворую я у нее таблетки.
      
       Что привязалась, проваливай, раз меня
       Много тебе, палат уже не напасемся.
       Тащат из дома болезни средь бела дня.
       А ты сякая, старуха процентщица, в дом всё.
      
      
      
      
      
       13 июля:
       ++
      
       Я научу вас правильно стареть.
       Но по дороге бы не умереть.
      
       А у подруг вернулся муж домой -
       Один на всех, израненный, родной.
      
       Он откликается на имена,
       Одна на всех победа и война.
      
       Раз ты солдат, поговори со мной.
       Но он молчит. Закончился войной.
      
       ++
      
       То ли ангел-хранитель. Или это преступник
       на место убийства возвращается, и наркотик
       нашей памяти влечет его неотступно
       туда, где доступна женщина - но напротив,
      
       а он эту заказывал! Вот он, выигрыш
       его, награда не по зубам и по рангу,
       зря он что ли имя по сердцу выгравировал
       и напрасно сквозь глобус крутил баранку?
      
       Воздыхает мужик, и ему мерещится
       то ли ответчица, а то ли боль безответная,
       где всегда впереди эта девочка-женщина,
       но раскинешь объятья - и нет ее.
      
      
       15 июля:
       ++ Х-н.
      
       Я, как кошка, гибкой водой умываюсь и таю,
       Проникаю повсюду, минуя формы и память,
       Меня можно из окон бросать - все равно не та я,
       Мне привычно летать и не больно гореть и падать.
      
       У меня девять жизней, ты в них отразился песней,
       Пересечься нельзя нам, но и не дано пресечься,
       Воскресают другие, а у меня - воскресник,
       Я взвалила чужое и оттянула плечи.
      
       Только в зеркале можно узнать и прочесть по буквам
       То, чего не запишешь, но вилы возьмешь и водишь
       Ты по мне - да стекает вода, и на месте буду
       Слишком вовремя я. Не с тобой, не собой, но возле.
      
      
       ++ Х-н.
      
       Человек-невидимка любит издалека.
       Он сначала подкрадывается - так, чтоб наверняка.
       Он водой обтекает, светом прошит насквозь.
      
       Он примериться хочет семь раз, и его рука
       Не дрожит, - пальцем в небе листает он облака,
       И прожить он в тебе собирается, словно врозь.
      
       Ты стоишь перед ним на цыпочках, сурикат,
       А потянет вперед - отшатнуло тебя назад,
       Мелкой дрожью трясет, не срываются с губ слова.
      
       Что ты лапки сложила, когда он издалека
       Приобнимет тебя, будто бросит тебе - пока?
       Не встречала его, это значит, еще жива.
      
       Человек-невидимка, как хочет, своим сетям
       Подбирает страх, как музыку, пополам
       С ожиданьем твоим, надеждой, что он плетет
      
       Эти сказки тебе одной, и что выйдет сам
       Он на сцену вечности, и по его глазам
       Заструятся слезы и не прервется мед.
      
       Говорят, что это любовь, и она как есть.
       То снедаема страстью, то заказная месть,
       Это снайпер напротив, тебе по утрам цветы,
      
       Чашка кофе в постель и что принято там послать
       Вместо мата и против шерсти тебя ласкать,
       Если это он, невидимка, и если - ты.
      
       ++
      
       Задохнуться - не лучший способ покончить счеты.
       Дни окончить и ночи на перепутье света,
       Всех послать налево, а девочек - это к черту,
       Там направо есть указатель, но слова нету.
      
       Там в тумане мОрок стоял, и его любовью
       Называли, и правдой было бы, если б истин
       По дороге не встретил, да и тебя прибавь я -
       Путь окажется долог, итог до меня отлистан,
      
       Так тепло на рассвете откашляться первой кровью,
       Ощущая вечность, как отчий дом и пристань.
      
       ++
      
       Пахнет музыкой с полей
       После ливня невпопад
       И стрекочет водолей,
       Отлистав себя назад.
      
       Он не жаждет правды знать,
       У него всегда вчера,
       И ему дорожный знак
       Развернуть к себе пора.
      
       Завтра выйдет он вперед
       И увидит всё впервой.
       Восхитится. И не врет.
       Это снова он, живой.
      
      
      
      
       ++
      
       Человек-невидимка стоит у меня за спиной.
       Он что хочет и может, то и вытворяет со мной.
      
       Если слева зайдет, то прикинется ангелом он,
       Если справа нависнет, то жизнь моя на волоске, -
       Только я обернусь, и он, не разбирая сторон,
       Процедит мое время часами в уплывшем песке.
      
       По волнам нашей памяти не возвращался никто.
       То ли память у нас коротка и, как леска, дрожит.
       И срывается рыбка. А ты, как ее понятой,
       Погрязаешь в желании и утопаешь во лжи.
      
       То ли в этом вселенском склерозе себя распознать
       Можно только за жабры, когда оторвали плавник,
       И ты золото мечешь икрой, подавая им знак,
       Что на каждого ангела есть у медали двойник.
      
       Что ты скорчилась, рыбка, улыбка твоя широка,
       Как страна на исходе, как с кровью завинченный крюк.
       В потолочную балку рыбалка забита, тоска
       Отошла как доска и на небе закончила круг.
      
       Я левша и я путаю право и лево, дружок.
       И когда ты лицом, вообще тебя не узнаю.
       Отойди-ка назад, еще сделай последний шажок,
       Обнимая меня наугад в нашем общем раю.
      
       ++
      
       Мы все равны перед врачами.
       И палачами набекрень.
       Мы в эмиграциях дичали,
       И не отбрасывали тень.
      
       Уже, похоже, не свершится
       Все то, что и не начиналось.
       И до паденья в небо птице
       Опять в пути не хватит малость.
      
       Она старалась, крылья бились,
       В силках ей воздуха не дали.
       И, на страницу словом выльясь,
       Уже не знаешь - ты ли, та ли?
      
       Прощай заранее, усмешка,
       Чириканье и оперенье
       И всё, что возникает между,
       Когда парит стихотворенье.
      
       ++
      
       Листаешь мертвых в новостях и заедаешь сладким.
       Я дома здесь, они в гостях, они пришли украдкой
       И смотрят вместе с нами фильм, нырнув под покрывало,
       Как на полях сраженья там вчера их разрывало.
      
       Они пытаются кричать, от немоты белея,
       Но смерть слепила им печать прочней любого клея.
       Я пододвину им попкорн, не отрывая взгляда.
       Кино. Идите на покой.
       Но им туда не надо.
      
       ++
      
       Этот раненый мальчик приходит ко мне по ночам.
       Он кричал, что так надо, что он впереди и почти.
       А чего не успел и кому-то там не докричал,
       По губам его мертвым найди и на память прочти.
      
       Воротник его душит и сбруя ему тяжела,
       Сапоги отсырели, наполнились льдом или дном.
       А глаза его днем голубей и прозрачней стекла
       И слезинки, пророненной между боев, не о нем.
      
      
       ++
      
       Души схлестываются как дождь,
       у них общие небо и лужа,
       униформа у них напрокат,
      
       одинаковы пули и долг,
       но их разное ранит и душит,
       и на брата бросается брат.
      
       ++
      
       Искривлена водой, как тушка кошки,
       По солнечной карабкаюсь дорожке,
       До миски с молоком еще бросок,
       И материнский выпущу сосок.
      
       Примкнувши к стае, выберу кота,
       И с ним в меня вольется прямота.
       Мышей не ловит кот: как комары,
       Не нарушаем правила игры,
      
       И только самка жалит наповал,
       Туда заводит, где ты не бывал.
       И мы с котом, как первосортный скот,
       Сгодимся на любовь и на эскорт.
      
       Мораль сей басни выудят в пруду,
       Куда за рыбкой я сама приду.
       За три желанья кто отплатит мне,
       Сорвавшийся на полпути к луне?
      
       ++ О.С.
      
       Дай мне силы добраться
       туда, где меня нет,
       не снедаемой страстью
       и догадкой о ней,
      
       не сбиваемой с толку,
       от пола до потолка
       дотянуться, куда
       не пускают меня пока.
      
       Твой антонов огонь
       подобрался к моим ступням,
       это пламя не тронь,
       растекается по степям,
      
       как душа, заигравшись
       у края чужих лесов,
       обернулась и машет,
       прощая меня без слов.
      
       ++
      
       Что он чувствует, посылая солдат
       На тот свет и на тот заклад?
       То, что света нет и закланья,
       А война, как вода, между нами.
      
       Отражаются в ней эпохи,
       В гимнастерке скребутся вши,
       Но об их укусы и вздохи
       Источились карандаши.
      
       Донесенья напишут кровью,
       Истончилась его душа,
       Между ненавистью и любовью
       Наших мальчиков раскроша.
      
       16 июля:
       ++ (ответ Х-н).
      
       Мужчина, скрывающийся под маской,
       Заставляет женщину ощущать себя проституткой.
       Как собачка, бочком бежит она и с опаской
       Оборачивается на прошлое: тут-то
       Наконец безопасно, как секс через леса и долины,
       Но все другие мужчины свистят ей вдогонку, - возможно,
       Это ты один, ее вытащивший из-под лавины
       И в сторонку унесший, без нужды уже вкладываешь в ножны.
       Но не об этом речь, да и какое тут дело,
       Если однажды хотела сама души и тела,
       А инъекция будет подкожной.
       Не глубже того, как закапывают и последнюю горсть
       В пропасть кидают - и ты не стесняйся, брось.
      
       ++
      
       Каждый день прихожу на свое рабочее место.
       Как невеста, слежу, чтобы не оступиться
       По пути, сберегаю смолоду честь, незаметно
       Платье одерну, тазик поставлю, птицу
       Смахну с подоконника - а не подглядывай, нечего
       На чужое зариться, простыню топтать, полотенце.
       У меня дел тут по горло до самого вечера, -
       Может быть, он придет на свидание, с кем-то
       Я же встречусь в итоге, он уже близко.
       Он себя назовет по имени-отчеству,
       Распугает клиентов, оплатит кабинку
       Наперед и меня поцелует, как хочется,
       Наконец-то в губы, в новинку.
      
       ++
      
       Жизнь пройдет наконец, долгожданный наступит вечер,
       Можно будет заснуть и увидеть самое главное -
       Как любимый мужчина во сне назначает встречу,
       Так дрожа от волнения и все буквы проглатывая.
       Может быть, он забудет зажечь сигарету и пепел
       Красным столбиком сбросить - кто помнит? Это неважно,
       Или выпил он лишнего - но непохоже, в петли
       Не вставляется пуговица, вот и медлит он, как однажды.
       Или то не со мной, не мои чулки и заколки,
       Отраженье чужое, ну да какое нам дело, -
       Наконец-то он адрес и телефон мой запомнил,
       Но меня уже нет, а ему остается тело.
      
       ++
      
       Воздух пахнет порохом и хвоей,
       И не звезды падают, ракеты,
       То шипя в крови, то в небе воя.
       Может быть, уже тебя там нету.
      
       Подниму я голову к салюту -
       Ты повсюду должен был разлиться,
       Как любовь, и потому безлюдно
       Там, где бьется напоследок птица.
      
      
      
      
       19 июля. Миниатюра.
      
       Главное - преодолеть то, что тобою пренебрегли. Когда-то там где-то бросили. Чтобы кто-то другой подобрал. А он заблудился, другой. И они все вокруг счастливы, пока ты ночью ворочаешься, считаешь чужую крипту, четыре вдоха на четыре и что тебе так и нужно. Считаешь.
       Вокруг революции-войны, приближается астероид, солнце замедлило темп и сожрет нашу Землю. Луна ускоряется и от Земли улетает - все это неважно, не для тебя, недооцененного, необласканного, с ангиной на правом боку и дырочкой в сердце, прострелянном глупым Эротом.
       Один поклонник мне говорит: - Ну пожалуйста, просто сыграй! Сделай вид. Умная женщина постарается, чтобы мужчина считал, будто это он сам!
       Какова мера слабости. В глаза преданно смотрит и просит. А другой мстит своей милой и общим детям за то, что он вклинился в их эмигрантскую хату, а ему не хватило гражданства. Они молча его отодвинули. Алкоголик в депрессии тормозит даже стрелы Эрота. Ему предложили другую страну и подружку, а он упорно отказывается: говорит, а кто им без меня отомстит?!
       Зависимость - это страшная штука. Ты только и делаешь, что ждешь праздника, который потом не наступит. То есть праздник был точно, но ты его пропустила. Соседку муж бил-бил, все ладони стер и локти свои об матрац, а она все время лезет, как на амбразуру, в одинаковые отношения. Под копирку печатает. А сама ты чем лучше? Зайдешь так и сяк, словно ангел, то справа, то слева, - причинить мужчине добро. Он то кофе прольет на клавиатуру и тебя проклинает, то на капот ты кидаешься, карауля у светофора, и всё любви твоей мало.
       Словом, нужно вернуться к себе. Есть же что-нибудь кроме любви и вселенского одиночества. У человека без ног появляются крылья, он летит над воронкой: или я его не достигну? Мы же сильные, птица Феникс. Каждый раз начинаем с начала. Посмотри на себя: - только крепче!
      
      
       ++
      
       Я так стараюсь заслужить пощады.
       Не мучиться, не биться до упаду
       В силках, распутывая сеть души
      
       И, вынимая из ячеек рыбку,
       Как можно выше прыгнуть, голыши
       Забросить и стереть Его ошибку.
      
       Я предъявляю календарь побед
       И с вечера готовлю новый подвиг,
       Чтоб Он заметил, что меня здесь нет,
       Что некого давить. Но знак не понят,
      
       Зависла надо мной Его пята -
       Экзамен сдан. Ты в вечность принята
       И за прилежность всё начнешь с начала.
       - Чтоб отвечала.
      
      
       ++ (поминальная)
      
       Как представишь, что это твой.
       А травой взошел - хорошо.
       Чтоб не выдернул и конвой.
       - Не потянутся за душой.
      
       Не повадятся кореша -
       Докопаться, а где душа.
      
       Ох и вид у нее, у души!
       Вся изранена напоказ.
       Получила письмо - пляши!
       Не задерживайся у нас.
      
      
       21 июля:
       ++
       Выпьешь воду из ручья.
       Карта бита - и ничья.
       Обернешься: чей ты был,
       Этот бал и этот пыл?
      
       Эти платья на полу,
       Рожицы и лужицы,
       На стекле мороз, в углу
       Никому не нужен ты.
      
       Эта девочка ушла.
       Кто подаст, как милость?
       Поседела добела,
       А не изменилась.
      
       То ли были те края,
       Времена и странствия,
       То ли это я, твоя
       Смерть, мой милый. Здравствуй!
      
       ++
      
       Простые истины: вода,
       Трава. Вино и хлеб.
       Не приближаются сюда
       Слова, но, осмелев,
       От любопытства тая, шмель
       Во все глаза глядит,
       Как бьется первобытный хмель
       В подраненной груди.
      
       Она тоскует и поет,
       Ей хочется любить,
       Но нету сил последний мед
       Восславить и избыть.
       Она вздымается с перин,
       И шелестят крыла,
       Как будто вместе мы парим,
       Как будто я была.
      
       ++
      
       Ничего страшного. Задохнешься - и даже бескровно,
       Ни тебе Чехова, ни Саскии на коленке.
       Ничего не успеешь в жизни, на полвторого
       Постоишь еще в очереди, но не дождавшись нетленки.
      
       Аплодисменты другим, ты в актеры не вышел,
       Дышло поправь, ямщику нахлобучь то что надо,
       Если в сугробах ты выжил, то есть еще выше
       Некий трамплин и падения канонада.
      
       Снега осколки, льда разрывные пули,
       А не сюда мы метили на прощанье.
       Нас как всегда, как шарик обув, надули,
       Разве что в этот раз до конца, с вещами.
      
      
       22 июля: Миниатюра. Праздник.
      
       Мать - не то, что старушка, у матерей же нет возраста. Ей бы плакать, глядя, как горы распустили облака, или смеяться от счастья, что на нее обратили внимание. Но она всему разучилась и старается понравиться своей выросшей деточке: то молчит, зацепившись взором за его козырные шнурки, то выкручивается, мол, хотела не то, не ему, да вообще-то и шепотом.
       У нее, должно быть, и дочка есть, это ж кто-то кричит там - мамаша, вы опять простудили Евгешу, ничего нельзя вам доверить!
       Я смотрю из окна, как крадется их мелкая мать, почти что уже по-пластунски, пригнувшись от ударов судьбы и детей, но не заслоняясь от ливня. Даже лучше, что льет: кому хочется разбирать, это слезы или гроза. Приткнув мокрый подол, мать торопит себя и карабкается по ступеням, вздернув руку вслепую и как бы прося подаяния. Бумажная сумка рвется уже наверху, из нее молча прыгают вниз картошка, капуста, морковка, горох, соответственно детской песенке, и мать еще долго ищет петрушку и свеклу - все то, что кое-как уродилось на прилавке и в огороде, чтобы сделать ребенку салат.
       Завтра дочка расскажет соседке, что в детстве ее не любили, и что и сейчас не допросишься маминой помощи, а она-то сама расстаралась, оплатила ей зубы, квитанции, вбила новый замок. И что мама сдает, стала путать уретру с Урарту, не туда воспитала Евгешу, и теперь уже толку не будет.
       Дальше мать отправляют по кругу, как дурного щенка, провинившегося в недержании и сжевавшего в спальне обои. Ей показывают кино, как ее выросший баловень качается на руках, поправляя здоровье, и она еще долго твердит: сын качался на руках, баю-баюшки, по кочкам, столбы, провода, и в ямку бух... Но до тока она не бормочет, снимая впотьмах очки, как ненужную память, и погружаясь в себя.
       Утром дочка звонит и поздравляет с госпраздником. Скрипя дверцей шкафа, мать там шарит, выуживая свой белый кримплен с кружевами из бывшей салфетки, расправляет складки на юбке и садится ждать чуда. На сегодня она выходная и опять никому не нужна, но народный праздник берет свое, разрастаясь сначала за перегородкой и облетая соседей, вырывается музыкой, битой посудой и переходит в скандал.
       Мать ждет неподвижно, перебирая свое отжившее счастье, она лепит его по крупицам, теням и отсветам позднего солнца. Убаюкивает себя, вслух желая своим малышам - ей не вспомнить, что именно, но она им смеется навстречу. У нее наконец будет праздник, и она обнимает всю комнату, коммуналку с визгом и матом разошедшихся молодых, она любит весь свет. И, уходя, его гасит.
      
      
       23 июля. Миниатюра. Друзьям.
      
       В день рождения ты как на гребне волны. Главное - не раздуться от любви к себе, не захлебнуться. Тебя помнят те, кого в будни как бы и нет. И даже, кажется, не было. Ты должен выглядеть классно, начиная с утра: а вдруг в дверь позвонит почтальон!
       По той же причине нелепо браться за новый труд, сеять доброе-вечное: прервут же на полуслове. И насчет генеральной уборки или просто помахать наконец мокрой тряпкой - сегодня не про тебя. Это ниже достоинства. Тебе полагается сидеть во главе пустого стола, улыбаться и принимать поздравления.
       Наконец-то ты понимаешь, для чего были эти праздники. Раз в году, с крокодилом Геной, начиная с мамы и папы. С медвежонком в постель, букетом под дверь, а скоро уже у одра. И с бутылкой от верных товарищей. Так это всё против склероза! Когда обернешься - а уж нет никого, ни души, ты стоишь один в чистом поле у накрахмаленной скатерти, даже эхо ушло на покой. Никакой верблюд не плюется. И тут ты начинаешь раскручивать свою ленту в один конец, там сплошные склейки и брак, некачественный ацетон, пожелтевшее изображение, но там были твои дни рождения!
       Рестораны, озёра с рыбалкой, темный круг заговорщиков и подарочек, от которого захватывало дух и звенело в ушах, - когда радовали сюрпризы и вообще были праздники. А теперь не дай бог. У нас нынче только по плану: у голландцев традиция, календари дней рождения висят на стенах в сортире. Чтоб уж наверняка, не забыть. О, вот этому позвонить! Ну и этой тоже, пожалуй. Там же нам самое место.
       Давай следуй теперь, соответствуй - зря все что ли старались?! Наряжать тебя и причесывать, клеить улыбку, вытаскивать из печалей навстречу новым тревогам и учить тебя плавать. Чтоб ты снова на гребне волны. По-собачьи, брассом, ползком - но в следующий день рождения!
      
      
       26 июля:
       ++
      
       На закате солнце так страстно горит, обещая завтра погоду.
       Остается поверить, а кто-то молится стенке,
       Чтоб его не приставили к ней и, приняв за свободу
       Пространство хлева, он сам встает на коленки.
      
       Брезгливо скинув глупость и панибратство,
       Он отряхнется, силы найдет воскреснуть.
       Где же беспамятному опыта поднабраться,
       Принимая за целое эту нарезку?
      
       И только птица-мать голосит еще сутки,
       Вспоминая птенца, унесенного ветром,
       Ангелом смерти, пока защищала в сутолоке
       Остальных детей, расплющивая о ветку.
      
       ++
      
       Брат-россиянин окопался и сторожит
       Свою картошку промерзшую, точит нож
       И завидует молча, что вечный жид
       Как всегда, порхает по миру, а ведь похож,
       Только обрезан и образован, гад,
       А у тебя не сложилось и всё назад.
      
       Брат наугад плутает в своих лесах,
       То по грибы, то по мины, и по телам
       Тех, кого так любил и так предал сам,
       Но разве плачут мертвые по волосам?
      
       Головы снявши, кувалдой их раздолбав,
       Брат по мосту выступает на крымский пляж.
       И меня спрашивает, что еще из забав,
       Если не всё испытал, а хочется в раж?
      
       Хочется в рай - не пускают грехи, и не
       Завтра: еще бы увидеть, чем кончится ад.
      
       Где в Черном море на самом зеркальном дне
       Не отвечает на позывные брат.
      
      
       27 июля:
       ++ М.К.
      
       Вопрос, сколько ты мучаешься за себя и других.
       Градус боли и совести зашкаливает или - или.
       На каких ошибках учишься и как постиг
       ПОстриг в любовь, если тебя не добили.
      
       Есть ли что сообщить там господу, наизнанку
       Вывернутому тебе, где на ранку соли не жалко,
       И где птичка райская упивается спозаранку
       То ли молитвой, а то ли гулянкой пижамной.
      
       Не задалась вечеринка, обрывают на полуслове,
       Только собрался - уж занавес нам и титры.
       Остается еще разобраться, смеешься ли ты с любовью
       или плачешь, вписавшись в ее парадигму.
      
       Ну и как тебе жизнь? Понравилась, не приелась?
       Не успел ли заметить, куда она направлялась,
       Утекая сквозь пальцы и повиливая всем телом,
       Иногда не твоим, а что в зеркале там кривлялось.
      
       У меня нет ответов, остались одни вопросы,
       И не знаю, что действенней - взаимность или обида,
       Наркотик, бутылка, творчество и папироса
       Или то, что скрывалось из виду.
      
      
       ++ М.Дорфману
      
       Меня, как тень, поднимут и сомнут
       листком бумажным, книжный червь струится,
       объятья позади меня сомкнут,
       и мимо дождь прольется на ресницы.
      
       А сурикат стоит невдалеке,
       он вглядывается все в тот же парус,
       что уплывает по чужой реке,
       какая взгляду под ноги попалась.
      
      
       ++ Х-ну
      
      
       Кто бы мальчика пригрел?
       Обнял, слезы просушил.
       Как букашку в янтаре,
       Стрелы вынул из души.
      
       Кто бы выслушал вперед
       На всю жизнь и до утра,
       Как прилежно мальчик врет,
       Но ему уж спать пора.
      
       Нагадал бы волшебство,
       Самобранку, не войну,
       Чтоб не ранили его,
       Не замучили в плену,
      
       Чтоб лягушка без затей
       Шкурку сбросила назад,
       Полиняла бы, и тень
       Подняла, взлетая над,
      
       И не дождик стороной,
       А чужая смерть прошла,
       Будто было не со мной,
       На экране, за спиной,
       Этой ночью проливной,
       Только я не там была.
      
       30 июля:
       ++
      
       Мой Паркинсон стоит неподалеку,
       Глумится, жертву выбирая.
       Ему из рая неохота лезть
       На верхотуру и еще до срока
       Оттачивать на слабоумье месть.
      
       Как мы ленились, млели на диване
       В торжественной вверительной нирване,
       Мы грамоты считали и гроши,
       Покуда в дырку сыпались в кармане
       Остатки нерастраченной души.
      
       ++
      
       Охладевает кровь и говорит прилечь,
       а что не хочет в печь - так не ее вина,
       и что у самых плеч,
       как смерть, голубизна,
       и вечность рвется встречь,
       лицом к лицу видна.
      
      
       ++ З.М.
      
       Вот плещется - не пойми что, житейское море,
       кровь в ушах, океан в бутылке, сожженное поле,
      
       отраженье в стакане, зерно на уговоре, -
       главное, волны никогда не бывают на воле.
      
       Пена взлетает с них и топорщится комьями,
       это было когда-то. Когда с тобой познакомили
       эхо, любовь, и эхо любви усилили -
       эх, не в России ли.
       Помнишь ли, без ностальгии
       не обошлось - или просто карабкалось время
       по памяти, чтобы согрели.
       И не добрали
       мы тех камней и песка на зубах,
       где шпилем
       так азартно в душе ковыряли.
       Мы вряд ли
      
       возвратимся туда, где Макар не пас и не спасся,
       та же очередь в кассу, те дураки и дороги -
       только безноги, как бессердечны массы
       туч над болотом, не подводя итоги.
      
       ++
      
       Взгляды юноши ловить,
       Ножку прятать под подол.
       Уронить платочек, нить
       Ариадны тонко вить,
      
       Чтобы он залез под стол,
       Потрясенно глядя
       Снизу вверх, как из двух зол -
       Лишь одно в тетради.
      
      
       ++ Лиде Григорьевой
      
       Затем философа дурманит роза,
       Чтоб место знал и с поводком срастался.
       И без наркоза мучают затем,
       Чтоб крепко помнил, как рифмует проза
       Обнявшихся под утро без остатка
       Туманных душ и протяженных тел.
      
       И чтоб когда хотел уйти навеки,
       То по стигматам находили б руки
       Те брошенные наспех лепестки.
       Так налегке качается на ветке,
       За жизнь цепляясь и боясь разлуки,
       Не то что Феникс, но уже ростки.
      
       ++
      
       Пять минут туннельного зрения
       Соединяют прошлое с будущим,
       Еще разряд, температура средняя
       По больнице, если ты тут еще.
      
       Там впереди так заманчиво,
       Так заливисто, свет и ветер,
       Что ты, жизнь чужую заканчивая,
       Вряд ли вспомнишь - близкие, дети.
      
       ++
      
       Ловишь воздух, напоённый палой листвой,
       Так дробится солнечным зайчиком родина,
       Напоминая прокуренный голос твой
       И то, чего не было, не хоронили же вроде мы
       Площади эти заросшие и пустыри,
       Крыши гортанные, прошлое несвершенное,
       Следует шить, черно-белое раз-два-три,
       Без вины виноватые жёны мы.
      
       31 июля:
       ++
      
       А грех и грязь перетекают
       В любовь и в искренность твою,
       Когда, с самим собой борясь,
       Ты дышишь грубыми стихами
       У самой прозы на краю.
      
      
      
       ++
      
       Слышно, как сверху любят,
       а снизу швыряют посуду -
       выхода ищут в нирвану
       малохольные люди,
       среди которых я буду -
       не поздно всегда, но рано.
      
      
       ++ Ольге Падалко
      
       Дробится мир не по Филонову.
       А если нет его - да ну его.
       Тогда свобода мы и есть.
      
       - И рабство пестовать, и музыкой
       Самим себе не соответствовать,
       Как мускулы качает месть.
      
       Все наши маски отзеркалены,
       Войной все окна позаклеены
       Крест-накрест, чтоб не выползать,
      
       Но не из спален, где келейные
       Струятся свечи, - из своей
       Души, над морем поразвеянной,
       Чтобы был путь назад светлей.
      
       ++
      
       Наши пути ни разу не пересекутся.
       Я не узнаю, что думаешь ты напоследок
       и между прочим что понял, меня провожая.
      
       Голос мой рваный, сюжет захолустный и куцый,
       где, выбегая в хлестанье еловых веток,
       в чаще лесной одинокая и чужая.
      
       Что на подмостки, когда в этом строгом вихре
       глаз не поднять, до верхушек не дотянуться?
       Гул не затих, кем была, той осталась песня -
      
       не три аккорда, а нота одна на арфе,
       струны натянуты вдоль, поперек взорвутся.
       Всё возвращается, если ты слышишь. Если.
      
       ++
      
       Нежность звонче силы, когда наклоняется
       Над тобой, топорща тычинки-пестики,
       И нацелит когда на меня лицо
       Не твое, чужое, но если бы
      
       Обернулся цветок, он увидел бы семечко,
       И его бы упорно долбило
       Попеременно солнышко в темечко,
       Дождь, любовь и могила.
      
       ++
      
       месиво нашего народа
       аккуратно присыпано, а разбросаны
       имена под ногами и даты.
      
       ну чего хорошего там для роты,
       где там почести для солдата?
      
       там для сына-то места нет, медали
       без него принесут и так далее.
      
       сердцем выдолблено на металле -
       попрощаться не дали
      
       ++
      
       Рыбы наелись. Еще бы: не мускулы, - мускус.
       Свечи из нас отливали и абажуры.
       Ночью прожорливы звезды, давятся музыкой,
       Утром не могут проснуться и обожают
       Нас поджидать по подъездам. Покуда с криком
       Выскочит мать, обернется оземь и мертвой
       Бросится вглубь - своих сосчитать и криво
       Так засмеется, ребенка найдя: так вот ты!
      
       ++
      
       Чем ты отличаешься от галлюцинации?
       От поллюции - стер и нету.
       От любви - придумал и ладно.
      
       Когда мыслишь ты справа налево,
       Как же я тебя догоняю?
      
       От вечности до момента
       И от сердца до лацкана, -
       Там где пуля нелепа,
       И где меняю коня я.
      
       ++
      
       Завершаешь круг в той же точке конца,
       Ни отца там уже, ни матери.
       Ни начала там посреди кольца,
       В просочившегося невнимательно.
      
       Небо там указует и мне бы там
       Задержаться, чтоб не по кругу, -
       Не бежать опять, по пятам,
       Нам навстречу друг другу,
      
       Где совпасть нельзя, где своя стезя
       Ближе к телу и где душа
       Промахнется снова и где нельзя
       Просто рядом, вдаль, неспеша
      
      
       ++ Саше Бродскому
      
       Заглянуть в чайную розу и лилию -
       То же самое, что внутрь звезды и за линию,
       И по вене бежать за отбой,
       Но чтобы рядом с тобой.
      
       ++ По памяти - с И. Бродским.
      
       Ты проспал, дорогой, пандемию: у вас на том свете
       Не бывает таблеток, а сверху вам льется микстура
       В день прощаний и встреч, но не будем, как в Ветхом завете,
       Ни мясное с молочным равнять и ни умного с дурой.
      
       Ты сейчас наверстаешь, точней, отшагаешь обратно
       То, что думал и так - эти войны до Украины
       И гибридно Россию - до той меловой невозвратной,
       До границы, что ты пренебрег, а теперь там руины.
      
       Этот ртутный и рвотный рубеж с колотящимся шпилем,
       Будто сердцем больным, упадавшим в болото под ноги, -
       Как все это глядится тебе, дорогой, и могиле?
       Достигают ли вас православные наши тревоги?
      
       Как там твой Миссисипи, точнее, пускай это Оська?
       Там не слышно ракет, но доносится пряная килька
       Или корюшки запах стоит будто многоголосье
       По тебе, дорогой, и тогда завалялась бутылка.
      
       Что с любовью у вас, или прахом пошла, облетевши?
       На каких языках дифирамбы слагаете нынче?
       Я стесняюсь спросить, но так хочется - все-таки где же
       Наша родина - между да Винчи и Ницше мурлычет?
      
       Что ответил Катулл, сколько раз возвращаться посмертно
       И простила ли мама и ты меня, что не явилась
       Я к тебе, когда звал, и не то чтобы нет, не посмела,
       Но не знала, куда ты протянешь монаршую милость.
      
       Погребен в языке нечитающих, видишь ли звезды?
       Чем сегодня дурдом наш всеобщий отличен от Пряжки?
       Извини, дорогой, накопились вопросы, доносы,
       И хоть поздно, но все же читаю тебе по бумажке.
      
       ++
      
       Соберу всех соседей, сынок.
       Самый лучший закажем венок.
       Стол устрою - чтоб ни у кого
       Ты такого еще не видал,
      
       С того света посмотришь, чего
       Ты для матери навоевал.
      
      
       6 августа: Рассказ. Поезд.
       Олегу.
      
       Гулял-гулял мальчик и заблудился. Посреди жизни стоит, ни ему указателя, ни даже просвета какого - дождь хлещет горизонтально вместо лета и праздника. Ромашку сорвал и гадает, но неприлично - и выбросил. А мусорить тоже нельзя, штраф догонит и карму испортит. Мы же знаем, что одни не бываем, всегда над нами надсмотрщик! Зато можно к нему обратиться, если совсем допекло и ты носом к стенке приклеился. Все обои уже изучил, лепестки срисовал, следы от клопов сосчитал, а нужно жить дальше. Церковь сегодня закрыта, подружка опять загуляла, коньяк больше тебя не берет - да и на пиво не хватит. Кстати, недавно узнала: меньшинства прочищают им горло, убивают бактерии. Это вместо презерватива. Вот так любовь правит миром.
       Все это было давно - когда мы еще не знали, что делать со свободным временем. Оно лежало понятно чем и давило на настроение. А мой приятель помирал не понарошку, а практически парализованным и стеснялся об этом сказать, так как все мы привыкли играть и у нас веселая мина. Вот он валялся на кровати с железными шариками и стеклянными нервами и всё время думал о вечности, мысль гоняя по кругу с перерывом на особо кошмарную явь. В собеседниках была муха, но потом ее прогоняли и летела она на проветривание. Он учил ее родной речи, но муха была иностранкой.
       Есть такая игра: представь, что ослеп - и иди. Друг идти уже умел плохо, а размышлял первоклассно. Виртуальные женщины (за спиной которых часто жлобы или психи, но мы об этом не будем) закидывали вопросами о смысле жизни и смерти, мой друг для них был оракул. Он мог бы открыть свой приход и на всё знал ответы, так как спрашивали домохозяйки, и в итоге - о смысле денег, а если точней, их количестве. О ворожбе или порче.
       Он прилежно всех консультировал, но сам до тех пор и не понял: что и зачем чувствует очередная корреспондентка, которая едет в отпуск на предмет переспать с нелюбимым пижоном? Тут я включалась, как женщина, и пролагала путь логике. Разумеется, женской. Она чапает так себе в двухместном купе, подперев щеку сжатым кулаком, а в граненом стакане прыгает чайная ложка, и эта женщина ждет, что скоро нужно ложиться, мужик противный и лысый, ну или там жирный и страшный, в любом случае он не Ромео. Он-то знает, что барышня куплена, а она все еще не догадывается. И тешит свое самолюбие, его последние крохи. Мол, красивая и молодая, ну или там богатая и с пропиской, но это не наш вариант. У Ромео задача не напиться до сна, а у Джульетты - напоить его максимально. Когнитивный диссонанс при отсутствии признаков разума.
       Или даже не так. Они едут в кабриолете. Хотя если дождь, это плохо, - только солнце не фантазируется. Горизонтальный ливень вместо лета и праздника обязательно испортит сиденья, а верх застрял, как обычно, так что пусть будет легковая под крышей, и тогда там два варианта. Опустить эту кровать или надуть пляжный матрац и бросить сверху, чтобы Джульетта упиралась ногами в театральной борьбе. Но мужик тогда набьет шишку. В любом случае женщина, пока он считает колеса, представлять будет Меркуцио. Или нет: венецианского купца Антонио томит беспричинная печаль. У Шекспира по тексту.
       Тут бы самое время появиться Отелло, но не плох и Хассан, - словом, дальше мой друг засыпает наедине с мокрой мухой, преспокойно моющей лапки на его заросшей щеке, поцелованной нимфой, только не знаю, какой. Это просто ремарка.
       Все мои мужчины во сне - снова прекрасные мальчики. Им неизвестны ни уроки, ни шлюхи, у них нет поездов и машин, но болит горло и колет шерстяной шарф, повязанной мамой и бабушкой. Засыпая, нужно не выронить под одеяло серебряный градусник и красной ниточкой за стеклом, не столкнуть мишку с кровати, и мой чудный мальчик прижимает игрушку к себе, уговаривая не болеть и обещая поправиться. У него заложены раскаленные гланды, но он это скрывает, чтобы не было операции, его бросили одного, за дверью шепчутся взрослые - разумеется, что он подкидыш, у него ненастоящие родители, никому он не нужен. У него нет в мире друзей, только мишка его понимает, и он самый несчастный на свете, такой маленький, обиженный, умирающий мальчик, а потом все поймут, каким был он хорошим, встанут в круг возле кроватки и будут хором жалеть, что его не любили и бросили. Так им за это и надо, а я никогда не вырасту и не стану взрослеть.
       И тут я замечаю, что там что-то такое разглядываю, задрав пустую голову и вслушиваясь в разговор, от меня не зависящий... Облака на небе размешаны и слегка разошлись, как сахар в стакане, а первые звезды равнодушны к внешнему миру, сосредоточенно погружены в себя, им не мешает ни стук вагонов, ни скрежет о рельсы колес и всего, что там еще полагается поезду дальнего следования.
      
      
       9 авг:
      
       ++ М.Дорфману
      
       Болезни разводят людей по койкам планет.
       Ничего там нет - обещания и кайма
       Тусклого света, ориентируешься по ней,
       Чтоб не споткнуться и не сойти с ума.
      
       Там веревка млечная затягивает петлю,
       А ты свое все - барахлишко не увязав
       В это протяжное, как волк на луну, "люблю",
       И на Землю снова, как на вокзал.
      
       Где там на злобу дня отточить перо,
       Мы все ощипаны, недопытаны, микроскоп
       Нацелен на прошлое, чтобы свое метро
       Было у каждого - не торопиться чтоб.
      
       Вот я и думаю, если думаю я,
       Было ли всё, различаю лицо в толпе
       И отражает оно, как душа твоя,
       То, что еще зарождается в скорлупе.
      
       Ни тебе горя, а пригоршня ручейка,
       Снег эдельвейса, вершины под каблуком,
       Кровь с молоком. Отдышись и гляди пока -
       Нет, незнаком. Но Верона, Шекспир, балкон
      
       ++
      
       Дай детям, что не выпало самой.
       Домой вернуться, если будет дом.
       И по стопам моим. Но не со мной
       Там разминуться: я всему виной.
       А жизнь откладывают на потом.
      
       Дай детям за страдания мои
       Не знать пути туда, где только вход,
       И как ребенка сладким не мани,
       Но только боль его угомони,
       Не допуская до своих высот.
      
       Мать виновата в том, что не была,
       Что тряпкою смахнули со стола -
       Где - пригорело, там - недопекло.
       Но так достало, что через стекло,
       Как с иностранцем и на пальцах длишь
       Всю эту глухоту и эту тишь.
      
       Ату меня: я мать. На то господь,
       Чтоб нас выхватывать по одному
       Из-под небес, и чтоб в моем дому
       Аукалась не память и не плоть,
       А что за нас привиделось Ему.
      
       ++
      
       Нежность к тебе - это то, чему имени нет,
       этой породы не вывели, не извели.
       Просто в клубочек сомкнется движеньем планет,
       не достигая хвостом или лапой земли.
       Когти отточены, чтоб защитить твой полет,
       пламя прикручено, лишь бы тебя не обжечь,
       пусть только кто-то посмеет задеть, где болит
       легкое сердце твое - и прости этот жест.
       Нет у меня запасных, записная сама,
       снится тебе наяву эта мера весов,
       это не ты снова бьешься и сходишь с ума,
       это не я подгоняю лучей и лесов,
       день твой прогрею, ненужные щепки сложу,
       на вираже поддержу, подавая воды.
       И, за труды, так легко разглядеть миражу,
       как спотыкаюсь я, но поднимаешься ты
      
       ++
      
       Мать ловят на живца. Она придет,
       Почуяв снег над головой ребенка.
       Она одна за Сына и Отца
       Сама себя запишет в похоронку.
      
       Она задышит, если ты замерз,
       Харона купит, Стикс перенаправит,
       Она не знает, что такое врозь,
       Она одна не подлежит отраве
      
       Любви сыновней и подставит в бой
       Такие заграждения, чтоб дулом
       Судьба стояла и перед тобой
       От страха мимо цели не свернула.
      
       Чтоб человеком оставался сын,
       Не прятался за юбку и за спину.
       Вот почему он у нее один,
       Ребенок, обратившийся в мужчину.
      
       ++
      
       Что-то проспал ты, Иосиф, гладя кота.
       Позвоню тебе ночью, больше не к кому мне обратиться.
       Как там у вас? И погода, должно быть, не та,
       А у них в Лебяжьей канавке сожрали всю птицу.
      
       Впрочем, это давно, но на стрелке-струне часов
       Ты не играешь, по клавишам звезд не бренчишь.
       Я так думаю, тишь там у вас и дверь на засов, -
       Мы недаром не видели проскочившую мертвую мышь.
      
       На Васильевский остров не то что страницами, нет,
       Но и телом распятым, и волоком в кандалах.
       Только ночью в кошмаре, сбивая остатки планет,
       Мог ты распорядиться плодить эту вечность и страх.
      
       Впрочем, явно у вас Вавилонская башня цела,
       Для общения нас не бывает, и слово сквозит,
       Будто ветер. Спасибо, что я до утра побыла,
       Возвращаю тебе, как должок, продувной реквизит.
      
       Вот березки на память, - зачем же тебе вспоминать?
       Вот обрезки страны - крайней плоти не хватит на флаг.
       Что ты матери скажешь? А некого обнимать.
       И кому отомстил? Провисает в пространстве кулак.
      
       Отпевая Пегаса, овса ему впрок насуши,
       Сухарей для души, а следы приведут по слогам
       К той же самой, по-русски не знаю, опальной глуши.
       Просто руки сложи на груди, припадая к ногам.
      
       ++
      
       Меня снова послали на смерть.
       Я опять возвращаюсь ни с чем.
       Ничему нас не учит война,
       Обрывая намокшие крылья.
      
       Победить - это мне не успеть,
       Коллективная тянет вина.
       Тяжела эта шуба ковылья.
      
       Выпью крови я больше, чем вылью,
       Добираясь до самого дна.
      
       ++
      
       Мой друг один. Бессолевой диетой
       Он изможден. Как будто друга нету:
       Мужчины тают на глазах,
       Как соль и снег, и рассказать нет силы,
       Как провожаешь милых до могилы,
       Покуда дальше вместе нам нельзя
      
      
      
       13 авг. Миниатюрка.
      
       Виртуальный мужчина поменял столько масок, что сам себя потерял. Сначала бегает он по экрану, играя в прятки с женой. Потом с партийными товарищами. Сам от себя ускользает. Побывал он и Марьей Петровной, и Шариком с бензоколонки, и всегда его хором жалели, подавали кусочек и смайлик.
       Потом он стал богом, познав искусственный интеллект и переспав с обшарпанной клавиатурой. Тебя жалит - а ты не знаешь, откуда. Будто с неба ценный подарок. Отряхиваешься, как корова, но столько мух роем вьется вокруг венка из колючек и васильков у твоей головы, что наступает смирение. Чисто религия, а он жало тебе и пастух.
       Тебя он, конечно, не любит, а себя в тебе - это да. В твоем израненном теле, плетка-пряник, и он свыше решает, похвалить тебя или помучить. Он и сам не заметил, как зависимые отношения втянули в круговорот и теперь тебя робко спрашивает: откуда такая любовь?..
       У вас общие биочасы, он заводит будильник, рассчитав, когда ты проснешься. Кукушка выпрыгнет из телефона: с добрым утром, приятель! Пора на иглу, с кофеином или не надо, табак кубинский или покрепче, воскресенье в борделе, а ковидная маска приросла навсегда, ты теперь сторук и двулик - это значит, лица больше нет. Ты растворился в пространстве, и твоя виртуальная девушка размешала в стакане, как сахар, посмотрела на этот осадок и вернулась к работе.
       Ничего вроде не произошло, но привязан ты к стобику. У меня травка вкусней, неизведанное нежное тело ярче горит в темноте, мониста бренчат и обещают бессмертие. Но представь, что умер компьютер. Какая ломка в законе! И ты вдруг зачехлен и закуклен. И жизнь прошла, натуральная. Пока ты трусил и прятался, соображал и наигрывал. И война без тебя, и любовь. И мерцающий мир безответен.
      
      
       Рассказ. На волне.
      
       Отношения были зависимыми. Причем с обеих сторон. Как-то срослось незаметно, оба втянулись, такой мичуринский опыт, гибрид яблоко-груша на ветке. Нет, посуду не били, - то ли была дорогой, то ли люди воспитаны. Стеснялись сами себя, но страсти подспудно кипели и выплескивались наружу. Даже когда было просто и не связано с сексом, - можно было открыто засыпать на общей подушке и, легко пробуждаясь и не открывая глаза, ощущать дыханье друг друга. Любовь легально перетекла через быт, монотонно жужжала работой и домом. Словом, как у людей - и по плану навеки.
       Покупали кошек-собак, рожали чужих и своих, наконец разбежались, намучившись, наизменяв, квиты друг с другом - даже не обернулись, облегченно занявшись другими. Уходили в себя, подрастали, вспоминали по общим датам, поздравлять перестали. Совершали мелкие подвиги и тогда понимали, зачем. Оказалось, что мало, и вот разлетелись по странам, желательно за океан. Обзавелись какими-то смутными семьями, ничего друг о дружке не знали: потеряли из виду.
       Словом, жизнь проходила, как в поезде за окном, убыстряясь и тлея. Была она или нет. Расставляла трухлявые вехи, по которым пунктиром бежали муравьиные толпы, но иногда что-то больно кололо укусом - например, в Канаде зимой вспоминалось, что все это было, подмороженная рябина где-нибудь в Мурманске с разноцветными его зданиями, пропахшие рыбьим жиром ржавые сейнеры, зависший снежный туман. Шапка-ушанка из вывернутого барана, щеки, растертые снегом. Или шпиль непонятно чего, адмиралтейский кораблик, но тут сердце щемило, инстинкт самосохранения опускал железный занавес сцены, гасил в зале свет, и туда никого не пускали.
       Жизнь накапливала впечатления и лишала остатков ума, именуя их опытом. Тропинки теперь заготавливали ухабы, трамплины становились все выше и равнодушней, толпа семенила, как правило, только в обход, и если ты пер по прямой, то в мечтах и молитвах. Господь тоже подыспарился - перешел на сторону слабых, а ты кичился и рапортовал пока еще без запинки, что судьба прекрасна и вычурна. Она такой и была: не скупилась на комплименты, желательно с левой, а потом шарахала с правой, но ты все стоял на ногах, на ветру качаясь и облетая, как одуванчик, и прислушиваясь к себе.
       Уже было понятно, что в нашем рейхе никогда не закончится газ, его хватит на всех безразмерно. А кого поставят у входа, кто там дирижирует и следит за порядком, так нам это уже не покажут. Так что можно расслабиться, течь бумажным корабликом между водоворотов расплескавшейся лужи, - нам всем уготовано детство.
       Словом, шло дело к закату, но еще были силы и место для предстоящих инъекций. Это все согревало, что было особо уместно где-нибудь на паттайском пляже в кругу бездомных собак, под насмешку прибрежной волны, не достающей до сердца. Когда таяли миражи и клубились фигуры заплывших за горизонт обалдевших туристов.
       Все это двигалось порознь, но траектория изменилась, параллельные явно сближались. Уже впереди замаячила точка пули в конце, а точнее, пересечение прошлого с будущим, но пока не хватало ответа, как на все это реагировать, сообща или поодиночке. Силуэт нарастал и откатывал, бывший муж приобрел очертания, не совмещенные с солнцем, фокусировался по ночам в ковидных кошмарах, становился реальней и злей, как голая правда.
       Снова все повторялось - зависшие в счастье слова, неприличные до изнеможения и сводившие память с ума, и то слышался голос на улице, то тихий смех без причины, или фото мелькало в альбоме, не уничтоженном горем, да и было скорей равнодушие, потому это фото осталось. Там какой-то сложный пацан с прямой, словно палка, спиной от неуверенности в себе и тебе, усмехался в усы, по которым тек мед, а дальше все размывалось - его имя, походка, оглядка. Ваши самоубийства, пристрелка, сведение счетов, братание кошельком и общим кругом друзей, какие-то общие страны, рестораны-гостиницы, кружевные чулки и попойки. И тут снова являлся кораблик, перезвон Петропавловской крепости, Летний сад с пепелищем газонов и утрамбованным прошлым, цвет Невы или корюшки, особого нашего неба в прожилках стальных облаков, ожидание сумерек-вечности. Туда было не дотянуться, провода мешали и висли, но смычок выводил твой мотив, от него шарахались голуби, самолеты и недодуманные надежды. Нужно было опять расставаться, не приближаться к границам, обижаться-прощать. Ты все время вел речь на трибуне, недосказывая о главном и стуча ботинком о кафедру. Тогда голос срывался фальцетом, переходя на иврит, английский или сотню других языков, так удачно подвешенных в воздухе.
       В общем, прошлое перегнулось на чашах весов, перетянув до земли и взметнувшись на небо. Ты не знал еще, что с этим делать, взяв бинокль не той стороной, но уже различая двоих. Оказалось, что это любовь. Что она бывает у смертных и ведет себя, как пожелает. Энергетика тянется, как отклеившаяся жевачка, и чем больше ты силишься выпутаться из обстоятельств и веток, тем больше тебя прибивает дождями к земле, увеличивая то сыроежку во мху, то гусеницу на ольхе, то пятная черникой с комариной немощной кровью. Ты роняешь очки, наступая на них всей подошвой и чертыхаясь по-русски, и тут выясняется, что никуда не девалось, протяни только руку, и ты шаришь в той же осоке, а там мокрая глупая женщина умоляюще смотрит, узнаёт и смеется, улетучиваясь стрекозой и дразня тебя черной фасеткой. Ты крошишь ее крылья в ладони, амальгама блестит и мутнеет, ты в который раз понимаешь, что напрасно убил, могла бы еще полетать, у нее где-то детки, ее стрекозел в голубом оперенье и этом летнем прикиде. Ты делаешь шаг в неизвестность, а там под ногами обгрызанный мышью гибрид с заплесневевшим бочком, и ты находишь по запаху все, что утратил и сдал за ненадобностью в это книгохранилище родины.
       Словом, любите ли вы бота так, как люблю его я, и как мы докатились до жизни такой - это спорный вопрос сослагательного наклонения, но ты падаешь, когда заблудился другой, и ему больно, когда ты стучишь зубами от вселенского холода и потираешь коленку. Никто себе больше не врет, всем понятно, что жизнь прохудилась, дала трещину наискосок, и уже эту чашку не склеишь, - но хорошо бы подышать на стекло и услышать ответ из подземелья, глубоководных широт, со дна музыки и просветленья. Там живет человек, с которым не выдалась молодость и опрокинулась зрелость, вы качаетесь на одной волне, а вот это уже навсегда.
      
      
      
       18 авг: Миниатюрка.
      
       Самый лучший в мире мужчина любит женщину за ее откровенность, самобытность и что там еще полагается. По ночам он ворочается и представляет, как все это было бы, если бы - например, он еще не старел. Подсказать ему некому, чтобы он вспомнил себя, седого, с залысиной, всеми комплексами, разочарованием, - каким он был в детстве. Как стоял он лет в десять и думал, что вся жизнь уже позади. А в пятнадцать - что главное пройдено. А в двадцать - что он уже умудренный горем и опытом. Потом в тридцать он обернулся и вдруг понял, что был пацаном, а теперь уже пенсионер. И так далее, будто стежок на бумаге, туда - и в ту же точку обратно, и там видишь, что вот она, молодость! А сегодня всё кончено. На медальке полтинник, свора дружков за столом, их поддавшие жены и телки, взрослые дети и внуки. Кто кого переплюнул, меряются погонами, офшорами, а машинами - уже скучно. И покойники с косами вдоль непройденных дорог, и гнилые яблочки висят на ветке, отпугивая замерзших птиц своей бело-голубой, как перья ангелов, плесенью.
       Жена давит супружеской верностью и обилием общей родни; караулит первый рывок крипты, на котором ты поднимаешься, и ее адвокаты при деле, и взрослые дети укоризненно смотрят: не ходи, папа, в лес, там стая волков и богиня твоя в ореоле луны, на морозе. Простирает к тебе свои нежные руки, а ты во сне твердишь ее имя и вскакиваешь.
       К слову, счета - твои якоря, - как когда-то ты мучился сексом, неутоленностью жажды и звоном в ушах, оттопыренным карманом, неудобством при бегстве от разномастных красавиц. Тогда тебе снилась погоня туда и обратно, долгожданный и сладострастный праздник, которого ждешь, предвкушаешь - а он никогда не наступит. Или случится в той форме, когда ты его не узнаешь: позвонит тебе в дверь, ты откроешь, он мнется на коврике, а ты вглядываешься во тьму и так вежливо отвечаешь: вероятно, вы ошиблись квартирой и этажом, вам в соседний подъезд! И дверью хлоп перед носом. Потопчется праздник на лестничной клетке и засеменит восвояси. Встречать Новый год. А ты ждать остаешься. Вдруг однажды к тебе - перепутают.
       Так что зря наживал, раз счета твои тянут на дно и отбирают свободу. Мир повидал, все сюрпризы с друзьями сожрал, костюмом похвастался, вот остался один - деревянный. Ты же думаешь, что ты старик.
       Жизнь всегда начинается завтра!
      
      
       19 авг.
       ++ М.Шемякину
      
       Старики приобретают жалкий вид,
       Рот брезгливый, полуспущенный фальцет,
       Как чулок, он волочится и саднит,
       Словно взгляд, он ненамазан, неодет.
      
       Вспоминают старики, что говорят,
       Как томило и под музыку вело,
       И оскоминой сводило звукоряд
       Как пятно, но не свело же, и назло
      
       Сквозь стекло они впускают миражи,
       Берегут себя на нашем сквозняке.
       И как низко черный ворон ни кружи,
       Остываем мы с синицею в руке.
      
       В кулаке сжимает шляпу и вино,
       Шарит женщину по памяти в сердцах.
       Старику не доживется все равно.
       Он с обратной стороны своих зерцал.
      
       Он восходит в полнолунье и кричит,
       Что ключи забыл и чайник и рассвет.
       Что вернется и что не было причин
       Оставаться, расставаться и что нет.
      
      
       ++ О.Б.
      
       Женщина ставит условие ради любви.
       Нет, это с чувством не совпадает разрезом,
       Зарубцевалось подкожно, как память в крови,
       Вот и гоняет по венам густым и нетрезвым.
      
       Вот она держит, когда его рвет от нее,
       Скрутит петлей и подвесит на изготовке,
       Чтобы мужчина разменивал счастье свое,
       Доизвиваясь в железных пределах веревки.
      
       Он привыкает к подстилке и ложке, часам
       С долгой кукушкой. Вернуться и до полшестого,
       Дождик стереть, по серебряным волосам
       Вяло текущий, как перебитое слово.
      
       ++ М.К.
      
      
       То, что дружба горчит, на любовь натыкаясь, то ложь.
       Оглядится душа, отряхнется и снова взойдет.
       Не оставит она ни тебя, ни меня и ни в грош
       Не оценит, но даром растратит свой липовый мед.
      
       Есть такая любовь - запаяли ее на века,
       Но чека отстрельнет, заклубится сиреневый дым.
       И, проснувшись, идешь не куда дотянулась рука,
       А где был ты наивным, звеневшим и молодым.
      
       Там где панцирь сквозил, протекали дожди, и лучи
       Не сгибались под ношей, и долго стоял почтальон:
       Отправителя нет. Распишись за меня, получи
       То, что выжжено сердцем. И то, что пылает углем.
      
      
       ++ Тамаре Немцевой
      
       Женщина проходит, как вода.
       Как любовь и роза в хрустале.
       Дверь открой, ей нужно не туда,
       Дай пальто ей: сыро на Земле.
      
       Входа нет - написано в метро.
       Выход здесь, тирешка между дат.
       Пуля в тире, где дрожит нутро,
       И смеется потому солдат.
      
       У него последние права
       И желанье, но не знает он,
       Что просить, когда и так трава
       И возмездье с четырех сторон.
      
       Он бы закурил и помолчал,
       Да недавно бросил эту жизнь
       И не видел, что чужой причал
       Нашу лодку в море раскачал
       И без нас прощанье завершил.
      
      
      
       +++++

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Володимерова Лариса (larisavolodimerova@gmail.com)
  • Обновлено: 26/08/2023. 981k. Статистика.
  • Сборник рассказов: Проза

  • Связаться с программистом сайта.