Володимерова Лариса
Стихи и рассказы с 26 мая 2024

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Володимерова Лариса (larisavolodimerova@gmail.com)
  • Размещен: 04/01/2025, изменен: 04/01/2025. 480k. Статистика.
  • Статья: Поэзия
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

      Файл после издания двухтомника, сразу тут и начинаются стихи-проза. После А. 26 мая 2024. (и уже после вот этого файла начинаю 11.11.24-о файл А3).
      
      
      26 мая. ++
       А.С.
      
      Как же ты расплескал наше детство,
      что мне не к кому прислониться?
      Только дерево обнимает,
      и мне этот костюм не по росту.
      И ершистым и непутевым
      ты остался, как эта страница, -
      наигравшись в пинг-понг и ответив -
      раньше было бы лучше, чем поздно.
      Проживая чужую планиду,
      ты своей судьбы не догонишь.
      перекинуться только осталось -
      нет, не вовсе, но с пасмурной книжкой.
      Нам по-русски сложней, чем по-волчьи.
      А ведь только обняться, всего лишь.
      Как поэт предрекал, на рассвете
      я тебя никогда не увижу.
      
      ++
      
      Не кто женщину кормит,
      тот ее и танцует.
      А кто пылинки сдувает,
      врет без зазрения совести.
      Соловей над ними от басен
      Охрип, ошалел и тоскует,
      Глаза округлив на ветке,
      Как мартовский кот в бессоннице.
      Рифмовать я не думаю дальше,
      Дважды два всегда не четыре,
      И лицом к лицу не бывает,
      Потому что один отвернется
      Невовремя и пропустит
      На уроке, чему не учили,
      И что память сильнее жизни,
      И что застит рукой от солнца.
      
      ++
      
      А теплеет не только там, где ты сказал.
      Жизнь взметнулась, открыв за ближними облаками
      Те пласты, где заканчивался кинозал,
      Облюбованный сквозь дремоту уже веками.
      Среди цинковых свадеб, где грузом измерен путь,
      Ты и сам отмечаешь привычными городами, -
      Интересно, а полмиллиона туда-нибудь
      Не вмещается? Сколько их, мертвых, еще задами
      По бесхозным дворам расхристано, панихид
      Избежавших, отползших к ближайшей небесной луже
      Посмотреть на себя, отражаясь в тенях глухих
      И натертом до блеска, теперь уж ничьем оружье.
      Там, на фронте, всё без перемен, одни - сюда,
      Те - обратно, полмира втянулось в свою удавку,
      И на фоне их криков пасутся твои стада
      И смеются цветы, как известно, в гробу видав их.
      Чем страшней декорации, триллер мрачней, любовь
      Ослепительней и на пороге бессмертья тише,
      И я снова ладошку продела в твою ладонь
      Потому, что мне просто не дотянуться выше.
      
      ++
      
      Всё, что меньше любви, не стоит ни слов, ни слёз.
      Ушибаясь о скалы, меняя моря, пустыни,
      Я веками искала того, кто меня принес
      На окраину вечности, чтобы я жизнь простила.
      Все побои ее, эти шрамы от узких глаз,
      От гримас и конвульсий, когда она в скотской злобе
      Так дрожала в агонии, не замечая нас,
      Истязав одиночеством или ловя на слове.
      Мне хватило с лихвой провожать, хоронить, ронять
      Эти звезды на дно хрусталя, переполнив чашу, -
      Лишь бы только узнать, кто так просто любил меня,
      И с кем рядом вхожу я в двойное бессмертье наше.
      28 мая. ++
       О.
      
      Тебя дразнить так сладко и кружить
      В бессмертном танце там, где кроны с небом
      Сливаются. Но только миражи
      Идут за нами, как собаки, следом.
      
      По аромату узнают грозу,
      По памяти - твой дом и расстоянье
      До будущего, - я не увезу
      Всего, что не случилось между нами.
      
      Оно потом под снегом прорастет,
      Тебя тревожа, как весна и книжка,
      Где женщина восходит на костер,
      Обнажена, а на земле мальчишка
      
      Не понимает, где жена и мать,
      Да и не нужно это понимать,
      Пока ты вырос, но еще не слишком
      И, как щенок счастливый, обнимать
      Весь мир готов. А он теплей и ближе.
      
      
      29 мая. ++
      
      А всего-то и нужно, ванька-встанька, ветку, в окошко.
      Приподняться и полететь, от земли оторваться ладошкой.
      Оттолкнуться от пола - конечно, больно быть богом.
      Там внизу твой театр пресмыкается у порога.
      Кто любил - ненавидит, кто чепчики в небо - тот камни.
      Да и крыльев не видно сквозь синяки пока мне.
      Но не зря Галатея от тишины охрипла.
      Это ты в вышине, кумир ее, это ты был.
      
      ++
      
      Природу можно только воссоздать.
      Ты режиссер, отец и повелитель,
      Ты упивался всплесками оваций.
      
      Но нам, влюбленным, в темноте нежней
      Двоим и обнаженным оставаться
      И не пускать в свою обитель.
      Пусть бог заботится о ней.
      
      Он совершенство, ты - любитель.
      А Галатея, как по мне,
      Живая только при луне,
      Всех спрашивая, - не хотите ль?..
      
      ++
      
      На рассвете не думай,
      что ты сделал не так, где ошибся, упал и не встал.
      По инерции небо подсадит на тот же кристалл.
      И ты снова, стреножен, по пашне ведешь борозду,
      А надеялся - я улизну, мол, в голубизну.
      
      Ты ловец на арене податливых узеньких душ, -
      Только жизнь репетируют, мелют суфлерскую чушь,
      И пока ты звезду среди туч с горизонта снимал
      Черенком от лопаты, ломился от публики зал.
      
      Но когда ты споткнулся, рассматривая горизонт,
      И ты жизнь мою выбил из рук, режиссер наш и бог,
      В этой точке падения, там, где вскипает озон,
      Словно после антракта, опять раздается звонок.
      
      ++
      
      Твоя дурочка вылепленная вытворяет, что хочет,
      Она несовершенна, резец твой опять промахнулся
      Мимо мрамора тела, поскольку луна среди ночи
      Не туда пролетела, и ты не в ее вкусе.
      
      А вот если полюбит, она тебе точно не скажет
      И, как женщина, будет смеяться, тебя развлекая,
      Лишь бы не огорчался, что создал подобие, даже
      Не приблизившись к богу. И к ней. Ведь она не такая.
      
      Эта ртуть перельется однажды за стёкла меж вами.
      Вот поймаешь ты душу, и что с ней, таинственной, делать?
      Режиссером ты стал. На у все-таки, как ее звали?
      Ту, которая жаждет любви вместо зрелищ и денег.
      
      ++
       Ларисе и Михаилу Павловым
      1.
      Мне больно эти статуи крошить
      На мармелад и мрамор освеженный.
      В подводном городе не то что жить, -
      И умирать нам знак неразрешенный.
      Мой ледяной, тягучий Летний сад
      Обвит Фонтанкой, как петлей Горгоны,
      Он так фатально требует назад
      К себе, отбить соборные поклоны.
      Сопротивленье сломлено, душа
      Смывает след и, полоснув туманом,
      Втирает сквозь решетку неспеша
      Непрожитые времена и страны.
      В глазницах кровь, в халате Пушкин, слон
      Томится, да и мы хамелеоном
      На эшафот - а словно на поклон
      Под куполом целебным и зеленым.
      Карманный город, втиснутый в сердца,
      Прибежище неутомимой речи,
      Навстречу с тенью матери, отца,
      Да и конца земного в междуречье.
      Спит Петербург, вздымая провода,
      Колонны и теченья перепутав,
      Мы все оттуда, нам теперь сюда.
      Чем ближе вечность, тем острей минута.
      
      2.
      Не чернозем, а пепел, пыль, труха.
      Сгущенный воздух, перпендикуляры
      Теней деревьев вековых, стиха
      Скелет лучистый, детство в окуляры.
      По памяти слагаешь лица тех,
      Кто в черно-белом не придет проститься.
      Но заглушает этот строгий смех
      И плеск Невы, и стон подбитой птицы.
      Тревожный город пятится в туман,
      Не покладая крыл и славословья,
      Как будто был он не любовью дан,
      А темнотой висит у изголовья.
      Его прорежут новые пути,
      Гортанный выговор и чужеродный.
      Он навсегда от мира взаперти
      Гранит грызет на полосе загробной.
      Тоской звериной полнятся края,
      Волна их перехлестывает накось,
      И кто застрял там, и второе я,
      И одиночество. И одинакость.
      Библиотеки, линии, дворцы,
      Чеканный шаг Петра, кандальной сбруи
      Звон, ледоход. Воронки и рубцы -
      Как Петербурга поцелуи.
      
      
      30 мая. ++
      
      Из подноготной вызволяя
      Реальность, если есть она,
      Слежу вагоны на вокзале
      Из замутненного окна.
      Они засижены слезами,
      Сквозь память истина видна.
      
      Где рельсы сходятся вприпрыжку,
      Кривые зеркала блестят,
      В мужчину превратив мальчишку,
      Пичужку в птицу, и я вижу,
      Они обратно не хотят.
      
      Обманчиво их отраженье
      И провисает напряженье
      Полуистлевших проводов.
      И остается только жженье
      От неземного пораженья,
      Как запоздалый окрик вдов.
      
      Как нам ненужное прощенье
      И обещанье - не вещей ли
      Мы так желали во плоти,
      Что не заметили полянки,
      Где время бьют иные склянки,
      Чтоб не сворачивать с пути.
      
      Прощай, мой мир неразветвленный
      И недосмотренный, пока
      Еще не знала я, всего ли
      Мне не покажут облака.
      Вот только воду на перроне
      Успею в чайник зачерпнуть.
      Уходит поезд. Не догоним.
      Есть запасной. Он тоже путь.
      
      ++
      
      Поэт, как ствол, травой опутан,
      Ему не дотянуться веткой
      До вечности и до минуты,
      До облаков и человека.
      
      Он через дождь вбирает слово,
      Он сквозь сугробы увязает.
      Ему до неба нежилого
      Есть дело сердцем и слезами.
      
      Стоит он на опушке дымной
      И ждет того, кто вдруг обнимет
      Руками горькими моими,
      Произнося чужое имя.
      
      ++
      
      Смерть веселит - покуда не своя.
      Пинок дает и за ворота тянет
      Поближе к свету, где-то у ручья
      Отмоет кровь корявыми ногтями:
      
      Еще живи, покуда не пришло.
      Гляди в огонь, загородясь ладонью.
      Целуй любовь, гони лесами зло,
      Не слушай ночью эту песню вдовью.
      
      Загадывай, пока звезда летит,
      Еще есть миг спасти чужую душу
      Щенка, ромашки. А свернув с пути,
      Ты возвращаешься на ту же сушу.
      
      ++
       Л.
      Я так легко с тобой рассталась,
      Как будто книжка не сверсталась,
      Так, словно нету нас двоих,
      А есть война, границы, бойня,
      Усталость жить, любить достойно
      И возвращаться, отбомбив.
      
      Как будто вечность перед нами
      И до победы мы дотянем,
      С начала отлистаем жизнь.
      Нет, не ракета. Это пламя
      Всего, что было между нами.
      Погасим свет. Остановись.
      
      ++
      
      Я все сделала, как ты хотел.
      Собрала и чулки, и тетрадки.
      Я тебя среди тысячи тел
      Разглядела и так бы украдкой.
      Я тебя между тающих душ
      Изловила бы словом и делом.
      Чем себя ты ни обнаружь,
      Я любила тебя, как хотела.
      Оставляю тебя, дорогой,
      Упиваться свободой и долгом.
      Убиваться тебе надо мной,
      Я как тень зависаю над домом.
      То луной восхожу, то закат
      Досмотреть вам мешаю. Заколку
      Под подушкой забыла. Запрячь.
      Не валяться же третьей без толку.
      
      ++
      
      Я протащить хочу тебя туда,
      Где жизни нет, но есть любовь и вечность,
      Вода живая, слёзы без следа.
      Где б я тебе сказала без стыда,
      А ты бы не пенял на безупречность.
      Где за тобой бы не вились долги
      И не водились глупые соблазны,
      Где мы согласны были бы, ни зги
      Не видя в той туманности напрасной.
      Там, говорят, друг друга не узнать,
      Мы молчаливы станем и неспешны.
      И свет нездешний, как моя тетрадь.
      Так не спеши, мой милый безутешный.
      
      
      31 мая. Рассказ. На крючке.
      
      Это документально. Имеет смысл всем знать. Домохозяйке в халате, огороднице в трениках, джентльмену с удочкой, а теперь уж и мне. Я высматриваю в сетевых группах думающих и талантливых, у меня такая рыбалка. Не клюет почти никогда. А тут шевельнулась наживка, да еще вдвойне мой коллега - психолог-лингвист с редким именем. Нахамил для начала: явно пренебрежение к женщине. Ну так что ж, все мы тоже отвергнуты. Или хлещем кнутами.
      Днем он по уши на работе, ну а ночью я засыпаю. Как-то вечером он написал: попробуем завтра - если ракета не свалится. Там у них в Запорожье война. Я смотрела с тоской за других на рябь в море, убегавшую к легким волнам и сиявшую фонарями, - никаких боев у нас не было, разве только с пьяным соседом, да и то все сбегались глазеть. Я вела веселую жизнь, не всегда считая бокалы и уж точно мужские улыбки. Капстрана и другие реалии.
      Наконец удалось пересечься. Мне ответил уверенный голос, спокойный, широкий, не робот. Иногда он болтал на французском, переходя на английский органично, профессионально. Он легко апеллировал к книгам - философия и психология, новейшие поступления, у меня таких еще не было. В этот день мне доставили массажное кресло по цене и размеру машины, от него пахло кожей и я кашляла от аллергии, так что слушала монолог, перебивая, только чтоб не зевать. Человек поколением младше, что же нового он мне расскажет. Он почти мой ребенок... А на этом месте проснулась.
      Говорили об Украине и будущем; мой знакомец зарабатывал на ВСУ не одними консультациями и переводами, но подробности не уточнял. Нас заботили инвалиды и пост-травма всего населения, нам заказов хватит до смерти. Собеседник родился в России, а лет двадцать тому переехал.
      - Вы успели получить два высших?
      - У меня много сертификатов, в том числе иностранных. Вот один висит на стене. (Он легко перешел на испанский). Иногда освобождаюсь в два ночи. Был недавно на конгрессе в Латинской Америке. Интернет, планшеты, это все нам разрешено. Не могу жить без спорта и йоги. После девятнадцати лет в камере нужно стараться сохранить мозг. Нет, в одиночке я был недолго, примерно всего пару лет. А тревога у нас каждые два часа.
      
      Проверяя его на вменяемость, я уверилась, что это правда.
      - У меня пожизненное, но дело движется к пересмотру, у меня хорошие шансы. В Украине полторы тысячи сидит навсегда за убийство всего одного человека, и пока работает правило, что за одного ты можешь проситься на фронт, а за двоих или за изнасилование не берут. (Мы обсудили этическую сторону дела. Собеседник вину признавал, хотя убийство большого начальника наступило в силу нанесения тяжких телесных на заре нашей цивилизации).
      Я прекрасно знала реалии, выступая в колониях, переписываясь с политзаключенными, в том числе на пожизненном, а также почти сходив замуж за криминального авторитета. Просто вовремя остановилась. У меня есть сидельцы-друзья, но после десяти лет наступает необратимый процесс, мало кто возвращается по-настоящему к нашей глупой и суетной жизни. Нужно быть сиделкой и нянькой, секретаршей-любовницей, а к этому я не готова и давно дала себе зарок с этим миром не соприкасаться. С появлением собеседника гурьбой высыпались фавориты, - вот откуда берутся "арабы", восхваляющие наши женские лица и бюсты.
      
      Мы еще обсудили преимущества Украины: год назад я похоронила такого же умного мальчика, за политику отсидевшего уже лет двенадцать и искавшего способы не стать пушечным мясом. Мы успели заполнить анкету на сайте "Хочу жить", но там спрашивали локацию, а "мы" еще были в колонии. Дальше подсуетился Пригожин, а на могиле моего "Алекса Повали" написали, что вагнеровец.
      Равнодушное море плескало тихую рыбку, отражаясь в своих же глубинах. Ночь плыла за решеткой, ей ракеты совсем не мешали.
      
      
      2 июня. Рассказ. Падение.
      
      Страсть была такой ослепительной, что глаза изнутри резали молнии, фиолетовые с зеленым, а тело плыло по комнате. Девчушка была готова на все, но последним усилием воли ее принц безо всяких коней, аттестата зрелости и даже паспорта оттолкнул ее от батареи, в сентябре, как обычно, уже раскаленной, а другой рукой еще прижимал к пульсирующему животу, верней, к обнаженному сердцу. Они слышали только дыханье и эту кровь, опрокидывавшую обоих и стучавшую темным пламенем, но вот постепенно из тумана явились предметы. Школьный ранец с ремнями, разбросанные тетрадки; сопенье собаки, давно поскуливавшей в коридоре и просившейся на свободу. Время стояло, как в детстве, когда можно его растянуть как жевательную резинку или скомкать, как промокашку, и пальцем стрельнуть ее в угол.
      Мальчик очень гордился собой. Он сдержался в последний момент, и родители, тренировавшие его в турпоходах с пеленок, теперь бы им были довольны. Он уже пробовал прошивать запястья ниткой с иголкой и воспитывал волю пирожной диетой, а когда девочка отказалась пойти с ним в театр и предпочла его друга, он полоснул себя бритвой. Шрам долго не заживал, как после кошачьих когтей, и он этим немного бравировал, вызывая чувство вины и податливость милой.
      Она была хрупкой, болезненной, с вечным валиком ваты на шее и запахом камфары, а ее тонкие пальцы свободно влезали в лайковые перчатки ее княжеских бабушек, и всё вместе его подкупало. То, что он широк был в кости и не в меру спортивен, что потел и краснел, задыхаясь в присутствии девочки, и что он был отличником, старшим, и ее строгая мама ему доверяла ребенка. Когда было заметно, он садился на пол в углу и прикрывался гитарой, баритоном наяривал Киплинга, и только пыль от солдатских сапог клубилась в домашнем пространстве. Иногда он задорно подтягивался, как на турнике, в проеме двери, но поскольку это проделывали почти все здесь бывавшие, ему скоро пришлось сменить тактику.
      В этот день он легко мог воспользоваться той нахлынувшей страстью, но задержался в борьбе с воспитанием, страхом и совестью, и звонок мамы в дверь так и застал их, отсутствующе напряженных, у окна с видом на фабричные трубы, кленовые листья и свинцовое небо их родины. И только детская ладошка в последний момент отпрянула и выскользнула из-за резинки его семейных трусов из атласа подкладки пальто, зеркально лоснящейся швами. Там, в запретном пожаре, его своенравный ребенок впервые узнал, что не только у женщин в бане в паху кучерявая поросль, но оказывается и у мужчин, и был этим смертельно напуган.
      Потом наспех ели втроем, и чтобы быстрее отвлечься, он показывал приемы самообороны, напирая на бросок через бедро и даже плечо. Его девочка сопротивлялась на пропахшем мастикой паркете со скрипящими досками, от которых вонзались занозы. Но ему так хотелось похвастаться мускулами и сноровкой, что наконец он улучил момент, поскользнулся и вогнал ее в пол головой. Она потеряла сознание, аппараты в квартиры не ставили, и мама выбежала искать работающий телефон-автомат, а ему самому было сказано положить ее на диван и на весу держать голову.
      Он не помнил себя, перенес ее на кровать и как-то само получилось, что поднял ее свитер и лифчик никакого размера и вряд ли касался груди с двумя точками в виде укусов, с обожанием наблюдая ее трепетание, словно перышко раненой птицы. Он же боготворил эту школьницу. Так прошло, может быть, полчаса, когда девочка очнулась и поняла, что он делал.
      Весь последующий месяц, пока бегали доктора, в них обоих боролось сознание низости с уже затухавшим желанием. Он стыдил себя и наказывал, а его чистая малолетка не могла простить себе слабости. Ей же нравился его друг, и как так могло получиться, что магнитом тянуло к одному, если ты любишь другого?
      Дальше тот же вопрос она задавала себе на протяжении жизни. Нельзя было признаться в физической близости, даже просто подумать. Должно быть только духовное.
      Ее обидчик натужно шутил и рассказывал, как они с этим другом после уроков дождались своей старой учительницы. Дверь класса заперли на швабру, а училке задрали подол на лицо, чтобы не видеть морщин. Ее бюстгалтер застегивался на крупные костяшки от наволочки - впрочем, как и у девочки. А резинки пояса можно было использовать вместо рогатки.
      Начиналась взрослая, циничная жизнь. В ней стирали белье свое и чужое, высветляя хлоркой и драя хозяйственным мылом о камни то, что еще поддавалось. Страсть кипела и булькала, вместе с пеной ее уносило по течению судеб, навсегда уже разделенных. Девочка наверняка растолстела и научилась бросать мужчин через плечо, - не такое большое искусство. Раз в году ей оба звонили в день рождения, пили и плакали. Никого из них нет на свете. И их родины - тоже.
      
      ++
      
      Мы будем жить. Конечно, будем жить,
      Над нашими ошибками смеяться.
      И руку нам протянут, чтоб подняться
      И в том же глупом вальсе закружить.
      
      Ты с ней меня не сравнивай, она
      Чужой постели не сомнет и скукой
      Так усыпит тебя, чтобы наукой
      Была тебе до смерти я одна.
      
      Она не слышит плеска, от мостков
      Ей неизвестна теплая тропинка
      И женщина, лежащая в обнимку
      С коленями твоими, с облаков
      
      Снимающая отраженье птиц.
      Шиповник осыпается, иголки
      Застряли в волосах, их запах долгий
      Заставит гаммой в памяти пройтись.
      
      Всё в лепестках, улыбках и золе
      От берега к костру. И разговоры
      Дословно помню я с тех пор, просторно
      Судьбе лукавить о добре и зле
      
      На стыке прошлого, как будто ночь
      Сбывается и будущее знает.
      Я ухожу. И всё, что было с нами,
      То снами стало, улетая прочь.
      
      ++
      
      Сгущалось рождество, а может быть,
      Крещенские морозы разделяли
      Специально нас, и похоронный быт
      Тебя загнал на площадь, чтоб в начале
      Мы помнили, как совесть, честь и ум
      С Россией вместе хоронили те же,
      Кто вытолкнет нас к счастью моему
      В пустыню и в рассол на побережье.
      
      Но я пока что завяжу шнурок,
      По грудь в сугроб проваливаясь финский
      И там смеясь, чтоб ты запомнить мог
      И голосок, и фас, и профиль римский,
      Как в наших тюрьмах принято, и впрок
      Я заготовлю варианты писем,
      Как будто можно выучить урок
      И он от наших помыслов зависим.
      
      ++
      
      Мне генетическая память
      Никак наесться не дает,
      Я продолжаю камнем падать
      Под голубой блокадный лед.
      
      Расплескиваю воду в ведрах
      И напоследок вижу шпиль.
      И мы с тобой в обнимку в водной
      Тиши качаемся и спим.
      
      Там, спасены от войн и вспышек,
      Мы вечность пробуем на вкус.
      Но не достать все то, что выше.
      Где снова жить я приберусь.
      
      Где по подъездам бродят тени,
      Поребрик перельет волна,
      И где гранитные ступени
      Дырявит памятью война.
      
      ++
      
      Если свернуть от Дворцовой к Адмиралтейству,
      Но еще ближе под аркой Главного штаба,
      Там в Баррикаде нужно послушать голос
      Одного поэта, - купите ему пирожных.
      Он обменяет на них вам стихи и лагерь,
      Ну а пока что не может никак согреться
      Там, где бильярд, а уж после кинотеатр.
      
      Дальше по Невскому крыс посчитайте там, где
      Прямо под Думой пар из метро клубится,
      А надоест - вдоль Гостиного и до Клодта,
      Там лошадей проверьте, узду поправьте,
      Если подковы с копыт не слетают, впрочем,
      Этому городу счастья не знать вовеки.
      
      Может быть, Гоголя встретите, но не любил он
      Сторону Невского, брызги из-под машины
      Так обдают шинель, что не только носа,
      Но и души не сыщешь под утро, если
      Будет Сайгон открыт. И скорей на поезд
      И вон оттуда, из города с того света,
      Где Достоевский за вами бежит и машет, -
      
      Вдруг вам ответы известны на все вопросы,
      Тройка, семерка, туз в рукаве крапленом.
      Воду не пейте сырую, довольно смерти,
      Музыки нет и не будет, и Медный всадник
      Долго еще за окошком вагонным гнаться
      Станет за вами в надежде, что вы вернетесь.
      
      
      3 июня. ++
       Инне Костяковской
      
      Ты не плачь, дорогая, устав от ранений и бед,
      Это наша пост-травма стоит у дверей, как пружина,
      и по-русски слова мы давно подбираем в ответ
      и с трудом вспоминаем, что живы мы и как жили.
      Так у всех, прислонившись лицом к голубому стеклу,
      ищем свет и покой между нами и заземленьем,
      где случайный сорняк все равно прорастает в углу
      мирозданья, стремясь дотянуться к тебе на колени.
      Ты погладишь его, он цветком обернется, любовь
      расправляя, он солнечным зайчиком станет метаться
      с непривычки от нежности. Ты ему не прекословь,
      он тебя приглашает, спасенный тобою, на танцы.
      
      ++
      
      Если не прилетит, мы с тобою спишемся снова
      Где-то в ванне, под балкой, у крепкого перекрытия.
      Всё торгуешься с призрачным небом, как будто ты слоган, -
      Сколько жить еще - или не нужно, и так до отбытия.
      Но не сколько, а как. В наших силах, кем стать и остаться,
      Где трава, примирившись, под бурею стлаться не хочет,
      И где птица летит против ветра, не слыша оваций,
      Как велит ей душа или что там растет среди ночи.
      По тревоге ты носом к земле успеваешь подумать,
      Там растянуто время, асфальт обнимает и дышит.
      Всё закончится скоро. А если приходят по душу -
      Это наши ребята опять постучали по крыше.
      
      ++
      
      Я так из дома выхожу, как Хармс.
      Всегда в последний раз - он будет первым.
      Энергия натянута меж нас
      И после жизни, и до всякой жертвы.
      
      Там жатву для чего-то соберут,
      Но мы пока что здесь и наслажденье
      Мы взращиваем, как напрасный труд,
      Как нам случайно дали день рожденья.
      
      Я думаю, мы призваны сюда
      Не яду напиваться и, рыдая,
      Цыплят считать по осени, - вода
      Стоит в глазах живая, и сюда я
      
      Еще вернусь, в зрачке проложен путь,
      На звездной карте отпечаток, ливень
      Не смоет нас с тобой куда-нибудь,
      Где были б мы любимей и счастливей.
      
      
      4 июня. ++
       Саше Бродскому
      
      Прекрасный человек встает с постели.
      Пространство измеряет до гантели.
      Однако чашка будет тяжелей
      И дальше, но она на самом деле
      И с ней, реальной, все же веселей.
      
      Он задвигает город под подушку,
      По памяти глушит в стене прослушку,
      Тоскливо смотрит на беспроводной.
      А по его проснувшуюся душу
      Свои спешат, берут его на мушку,
      Толпятся и шумят: пошли домой.
      
      Он раздвигает занавес театра,
      Он им привычно отвечает: завтра!
      Ленфильм сначала. БДТ скорей.
      Нет, телевиденье, а по дороге
      Всё то, к чему несут упрямо ноги,
      И тут он вспоминает, что еврей.
      
      Как все они, герои судеб, книжек,
      Или почти. За поворотом ближе,
      Унижены, как ты, оскорблены,
      По лагерям и пересылкам, снегом
      Умывшиеся и актерским смехом
      Прощавшиеся с призраком страны.
      
      Он потирает руки и к столешне
      Стул придвигает, памятью нездешней
      Всех оживляя и на свой манер
      Спектакль перелицовывает, женщин
      Обожествляет, чтоб морщин поменьше
      Их судьбы оттеняло и пример.
      
      Наверное, кота здесь не хватает.
      Светает позже, а темнеет раньше,
      В час между псом и волком перед ним
      Проходит снова всё, тетрадь пустая -
      Как поле васильков или ромашек
      И поле боя, где он мной храним.
      
      ++
      
      Другие смыслы открывала дверь.
      Но ключик черепахи Буратино
      Обменивал опять, и вот теперь
      Сама Тортилла к стенке подходила
      
      И говорила смерти: что за зверь
      Невиданный такой исподтишка
      Крошит одних и охраняет прочих,
      Библиотечно-медицинский почерк
      Не разбирая, но кишка тонка
      Оставить небу то, где нужен прочерк.
      
      Смотрелась я в кривые зеркала,
      Я на посылках у нее была,
      То лилии из ила и кувшинки
      Таскаю, то валежником ошибки
      Замаскирую, и душа бела.
      
      Молчала черепаха: у расстрельной
      Стены не все кричат, по беспредельной
      Статье выводят вензеля. Но миг
      Прилета не постиг еще, кто крайний
      Ступает между, по прозрачной грани
      Между обложкой и пространством книг.
      
      ++
      
      Тебя лаская волосами,
      Распущенными, как хозяйка,
      Себя саму не узнавала
      Не потому, что нам нельзя так,
      
      А потому, что под улыбкой
      Всё было фальшью и ошибкой,
      А мы-то думали - навек
      Слова даются, клятвы, вздохи,
      Когда по лжи и злу эпохи
      Шел и споткнулся человек.
      
      Его пристанище лесное
      Блестит, как озеро стальное,
      Дым от костра струится вверх,
      
      Как руки, поднятые пленным,
      Судьбу молящим и измену
      Считавшим общею для всех.
      
      ++
      
      Звериная тоска по тем, кто там застрял,
      Среди каналов, обнесен колючкой,
      А мог бы жить еще светлей и лучше.
      Но смерть блестит, жесток ее оскал.
      
      Она глумиться будет до конца,
      Разъединяя сына и отца,
      Чтоб с родиною не пересекались
      
      Не только тени, но и так, с торца
      Плиты надгробной, чтоб ее лица
      Не исказили ревность или зависть.
      
      ++
      
      Оберегает муж свое гнездо:
      так долго он таскал туда блестяшки.
      И труд его пустой, смешной и тяжкий
      окликнет обыватель: повезло!
      
      Какие перья, зеркала, цветы.
      Роняет ночь, как лепестки, покровы.
      Вот только мимо пролетает снова
      Та Птица. Ей не видно с высоты.
      
      ++
      
      Тебя колеблет, как былинку.
      Что можно сделать в этом пекле?
      Кто нас разыщет в пепле дней?
      Пылинкой прилепившись к лику,
      Я всё о вечности. О ней.
      
      Пройдут столетья наводнений,
      Вулканы душу иссушат,
      Но воскресит нас вместе с нею
      Всё тот же одичавший сад.
      
      Там стрекоза фасетки снижет,
      Хрусталик птица подвернет.
      Туда через полнеба ближе,
      Чем напрямик за огород,
      
      Где меж репеем и крапивой
      Дыханье чахлое мое
      Отстукивает Морзе, криво
      Просачиваясь в бытиё.
      
      ++
      
      Не будет языков, но Вавилон
      Останется в дрожащем подземелье,
      Где шмель проснется, чтобы на поклон
      Лететь туда, куда ему велели.
      
      Энергетические провода,
      Любви тянучку или размноженья
      Инстинкт приводят небеса туда,
      Где безразлична к мертвым сила жженья.
      
      Но кто-то пепел тот разворошит,
      Слезою капнет, отраженье вспомнит,
      Где вненационально вечный жид
      Кружит над тем, так тяжело о ком мне.
      
      ++
       Галине Сухаревой
      
      Не знала роза, что ее Азор
      Сжует, расширив этим кругозор,
      И удивленье детское проступит
      На доброй морде, и хозяйка вон
      Его с порога выставит, в разлуке
      С ума сводя пересеченье войн.
      
      Сегодня сон ей был, и если в руку,
      То все равно она - не с той ноги.
      И нелюбимой победить разлуку
      Нельзя одной, когда кругом враги.
      
      Она свое увидит отраженье
      В стекле и гущу кофе разольет:
      Опять старею, вот еще сраженье
      С самой собой. Азор, домой, вперед.
      
      ++
      
      Ты помоги мне выжить.
      Не оступиться в речку.
      Не дотянуться выше.
      Не задохнуться прежде.
      Ночью найти тропинку
      Вдоль по теченью лунному.
      С тенью пройти в обнимку
      По переулку людному.
      
      Ты научи презрение
      Выдержать ледяное.
      В это мое безвременье
      Нет никого со мною.
      Сколько с собой аукаться,
      Эхо давно пропало.
      Так под водой ни звука нет,
      Мне себя мелко, мало.
      
      Я попрошу как милостыни
      Взгляда, ладони, слова,
      Чтобы мне это вынести,
      Не пошатнув основы.
      Птица мне в помощь скорую,
      Веточка постучала.
      Не сосчитаешь, сколько я
      Лет начала с начала.
      
      И с той же ноты облако
      Плакало надо мною,
      Кошкой бездомной около,
      Псиною за спиною.
      В поле колени лижут
      Лебеда и крапива.
      Я к ним все ближе, ближе.
      Скоро уже увижу.
      
      
      5 июня. ++
      
      Остаются в жизни свет и совесть.
      И к любви идешь, не успокоясь.
      Истины крошатся на лету.
      Умозрительно слагая повесть,
      Попадаешь ты в судьбу не ту.
      Пролистаешь и в конец заглянешь -
      Ничего так получилось, глянец,
      Но с плеча чужого примерял.
      Материал - нелепый чужестранец,
      И не наш привычный ареал.
      Обыватель хлопает, ему бы
      Эту флейту да вложили в губы,
      Он еще не то бы нам напел.
      Почему бы не принять подачки,
      И стезя чужая как заначка
      В мире, где война и беспредел.
      Повезло, живым не закопали,
      Не пытали и не жгли в подвале,
      Не велели предавать своих.
      Впереди еще все эти муки,
      Где в разлуке остаются руки
      И, как небу, молишься на них.
      А пока что можно отсидеться,
      Слушать стук по крыше и на сердце
      Тяжесть неподъемную, пока
      Сам с собой не выйдешь на дорогу
      Там, где совесть подвернула ногу
      И тоскливо смотрит в облака.
      8 июня. ++
      
      Человек тебя не любит.
      Занят. Ходит на работу.
      Не гляди в глаза на фото.
      Глубью речки не томи.
      Просто спать ему охота,
      Сладко жить, глотая дни.
      У него служанка в спальне
      Вьет такие подавальни -
      Вот аукнулись они.
      Проводи его на службу,
      Закажи в поминки дружбу,
      Попрощайся, рассмеши.
      Пусть он помнит это эхо,
      Как, рукой махнув, уехал,
      Не оставил ни души.
      
      
      10 и 15 июня. Рассказ. Отражение сада.
      
      Каждое утро я начинаю с того, как бы можно тебя поддержать. Нет, сначала, естественно, ближних: открываю дверь в наш запущенный сад, осторожно переступаю еще не поднявшиеся стебли с блестящей на солнце росой, поправляю головки цветов, наклоненные над муравьиной тропой, - уютный радостный быт, такой милый спросонья, в ожидании легкого дня. Это счастье мне нужно растратить, чтоб не утомлять им тебя. Не обидеть намеком, включив душную няньку, не закружить излишней заботой и лаской.
      Обойдя муравьев, я переворачиваю пожухлой сломанной веткой жука - то ли майского, то ли навозника, и он карабкается прочь от случайного плена. У меня с ним рабские ассоциации, я их сразу гоню, как набежавшую - не успеваю подумать, и солнце снова свободно. Утро шумно потягивается, расправляя листву. Кроны, скомканные набекрень, отряхнулись под ветром, птицы в них еще недовольны, но всё уже спешит жить, как ни в чем ни бывало.
      Я раздумываю о тебе, пытаясь представить здесь рядом, но у меня болит зуб, машинально я все время его проверяю, раскачивая еще больше. Так за жизнь у меня и не вышло ощутить себя деревом, а руку - веткой, напоиться наркозом и перестать себя чувствовать. Я тревожу десну, наслаждаясь этой мелкой привязкой к окружению, быту, - на заднем плане, как в театре за занавесом, у меня есть новость иная, я пока ее не допускаю, но она нарастает, как день, облака ее кучерявятся, переливаются тучи, пронизанные лучом. Вот сейчас она хлынет, прорвав тяжелое небо. Я еще не уверена, что все это со мной - или, может быть, перенос судьбы пациента: когда столько работаешь в паре, то исчезают границы между кожей и кожей, между жизнью и смертью.
      Только помню, полгода назад врачи нам поставили сроки. Но потом возникала надежда в помутнении химии, когда так выворачивало и такая брезжила слабость, что своя же рука становилась не веткой, куда там, а мучительно дальней звездой. Так хотелось не быть, остановив эти муки; мир проваливался под себя, и случайное попадание, как на поле боя ромашек, возвращало в реальность, вытряхивая из сети - тут сознание помрачалось, напоследок цепляясь за этих мальков, серебрившихся на берегу уплывавшего будущего.
      А потом появлялась надежда. То ли свойственный нам оптимизм, когда тянешься к свету из тьмы, а равнодушие к застоявшейся в тине воде - но тут мысль ускользала опять. Жить давно уже не хотелось, это было существование без рыбьего всплеска, без шуршания крыльев, потому, что ты далеко, а любовь растворилась, как сахар, и пара ржавых чаинок поднималась лениво со дна. Но тут сонного человека разбудили, добавили боли, он схватился за зуб, заземляя себя, вспоминая оттенки и запахи, и ему вдруг все это понравилось: сад по памяти, муравейник, улыбки родных и друзей. И он страстно зашелся от счастья, на себя примеряя чье-то прошлое, будто свое, и объятье прохожего, притянувшего милую девушку, и чик-чирик под кустом, наблюдающий за тобой так нахально и холодно.
      Жизнь вдруг словно встала с ног на голову, веселясь от кульбита и начинаясь с начала - когда ей приказали закончиться. Молоко было лучше, чем прелый укол коньяка, такой тягучий и жаркий. Корка черного хлеба вбирала в себя все мишлены и побеждала, а мелкий дождик, подрагивавший на листве, заменял все симфонии, как серый пасмурный день был светлей и пронзительней, чем острова в океане. Так песчинки на детской ладони легко вмещают весь мир - амальгаму кристаллов, - тут сознание мне изменяло, я теряла нить Ариадны, спотыкаясь и падая.
      Мне давали теперь меньше месяца, три недели от силы; слезы быстро закончились, вера в бога была колыбельной и приятно укачивала, но все ближе, тесней оставалась я наедине с тем, что было пока еще мной. Запоминала то целебное слово, то скупое свое отражение, тень на цветастых обоях, - для не моей уже памяти. Пересилив несправедливость и обиду на всех, подкашивавших мою вечность и, как серп, цеплявших за камень с остервенением лязга, - я никак не умела закончить короткой начатой строчки и теперь уже знала, что это жизнь пробегает пунктиром, обрываясь и вскользь задевая подол моей ситцевой юбки, волан рукава. И наконец я взлетала, незаметно и тихо, чтобы ты продолжал эту музыку. Оставалось всего лишь полслова - не огорчить и утешить.
      
      
      20 июня. ++
      
      Ты из этих тех, кто сдавал бутылки,
      Этикетки сдирая зубами в мыле.
      Собирая марки, копил обмылки,
      А потом - проехали и забыли.
      
      Кто все даты зубрил, имена не гугля,
      Жил на мелочь впроголодь так достойно,
      Что по церкви стадной вперед бабули
      Бил поклоны и на четыре стороны -
      
      Но опять проехали, прислоняться,
      Закрываются двери, вход и выход -
      Распашонкой, через турникет и зайцем,
      Эскалатор как шарф в рукав запихивая,
      
      От сосулек налипших меня отплевывая
      И оттаяв обморочную мимозу
      В марте тысячелетия, там, где снова я
      Продаю стихи, перейдя на прозу.
      
      Обвязав Неву так, что вам по шею,
      Нам по горло будет, на шпиль подсевшим,
      Обрусевшим там, где всегда мишенью
      Остаешься с вечно живущим СМЕРШем.
      
      Раскидайчик в небо, воздушный шарик,
      Луч прожектора шарит по льду залива,
      И в кошмаре вскинешься - разрешали
      Разве выйти из класса, и завалила,
      
      Пересдачи там не дают, зачетку,
      Где святая троица - та же тройка,
      Не коней, не баллов, и за решетку -
      Трогай, милый, отсюда, да только тронь-ка -
      
      Проседает наст, а под ним болото
      Окликает эхом и помнит имя:
      Мы из тех, которые. И кого-то
      Все зовет товарищами твоими.
      
      ++
      
      Я сижу на чемодане.
      Сторожить - мое заданье.
      Мне пять лет, и я старик.
      Я от родины отвык.
      Из-под ног ее увозят,
      Всю в ромашках и в навозе.
      
      И билет в один конец
      Проглотить на счастье надо.
      Мама скажет: молодец.
      Папа: вытри, тут помада.
      Я и так согласен, ведь
      Завтра купят лимонада.
      
      В Бологом один состав
      От другого отцепляют.
      Маму с папой не застав,
      Догоню я их едва ли.
      Незабудками транзит
      Устелив, я буду слушать:
      Там, на родине, сквозит.
      На чужбине будет лучше.
      
      И не снитесь по ночам,
      Хриплый лай, кандальный скрежет.
      Месяц выйдет невзначай,
      Осветит, что было прежде.
      Приближаюсь к рубежу.
      Наши вещи сторожу.
      Часовой гремит затвором:
      Ваша станция не скоро.
      
      ++
      
      Только реквием, дружок.
      До него еще шажок.
      И всегда при виде хлеба -
      Тот же голод, корка неба.
      Облака плывут назад,
      Время пятится вперед.
      Как тебя теперь назвать,
      В жизни той наоборот?
      Поле ровное в снегу.
      Всё добраться не могу.
      Колокольчик ямщика,
      Наша подорожная.
      Вот тебе моя рука,
      Эта стынь подкожная.
      Невозможная любовь,
      Ты вперед - и позже я.
      
      ++
      
      В твоих глазах закрытых я себя
      Не узнаю. И в чем мне отразиться
      Теперь, когда земля слетит, как птица,
      О крышку деревянную знобя?
      
      Что будет словом? И дыханьем рук,
      Пожаром страсти, памятью смешливой,
      Где было стыдно быть - и быть счастливой,
      И раствориться сумраком вокруг.
      
      И время смять в ладонях голубых,
      На свечку дунуть, разлететься пеплом
      И вечно петь, поскольку не допела,
      И наконец любить, недолюбив.
      
      ++
      
      Смотри, ракета может осветить
      Весь путь по траектории вселенной,
      Где трезвому и море по колено,
      И пену сдунешь - а не станешь пить:
      
      Песок минутный хрустнет на зубах,
      Закончился мой век, твоя атака
      На высоте, но и с небес однако
      Господь нас привечать не забывал.
      
      Хранима каменистая земля
      Телами нашими и просторечьем
      Иврита, и подранка мы излечим,
      Его пространство гулкой бездной для.
      
      
      21 июня: ++
      
      Во все века есть родина и мать.
      Какую прежде нужно обнимать?
      Зарыться головой в ее колени.
      Война пройдет, не оглянувшись вспять,
      Похоронив своих без сожаленья.
      
      Перемешает наши имена.
      Из будущего нам едва видна,
      Прибьет таблички, заметая снегом,
      И непонятно, был ты или не был
      Там, где уже закончилась она.
      
      ++
      
      Под ногти въелась кровь твоих полей.
      Клещи в ольхе. Стреляет ель, дымится
      Сырая кость. И по стволу елей
      Струит сосна, не отражая лица.
      
      Смолу жуешь, в себя вбирая лес,
      Зубря морзянкой злое птичье слово.
      Кто брюкву, репу, зверя и турнепс
      Не отличит от кормового, -
      
      Так угнанные дети к языку
      Непуганному обернутся, будто
      Еще вернутся на чужом веку
      Откуда-то. Как сами мы - оттуда.
      
      ++
      
      Сколько я белья заполоскала
      В речке ледяной между камнями.
      Эта речь всегда берет начало,
      Напоследок обращаясь к маме.
      Это ей протягиваешь руки,
      До порога доползти не в силах.
      Но теченье смерти и разлуки
      Нас с тобой насквозь уже пронзило.
      Душный хлеб оставишь и ромашки,
      Всей охапкой это поле бросишь.
      Речь простит. И ничего не скажет.
      Постоит еще немножко возле.
      
      ++
      
      Я так свой быт убогий берегу,
      Как будто в ночь сорваться не могу.
      Я горло кутаю, как птица,
      Как будто мне придется возвратиться.
      
      Вагоны цензурированной почты
      Порожняком грохочут. Полустанок
      Проносится, как жизнь, когда захочет
      В томительно неведомые страны.
      
      И теплым хлебом на перроне дышит
      Ребенок - перед ним дощатый ящик
      Буханок, молоко парное, мы же
      Не факт, что были, и промчались дальше.
      
      ++
      
      Живьем не закопали, повезло.
      Бессонницей не мучили под лампой.
      Не лапали. Не возводили зло
      Ни в добродетель, ни в порок подавно.
      
      На перекрестке розовых стволов,
      На синеве снегов венозных неба
      Сажали за один из тех столов,
      Где спирт пылает от любви и гнева.
      
      Случайным попаданием души
      Измучив, присудили эту землю
      И речь. На ней молчи или пиши,
      В глазах от солнца фиолет и зелень.
      
      И ничего в итоге не поняв,
      Обняв весь мир на панихиде сладкой,
      Вприсядку спляшешь ты и на меня
      Не обернешься, плача и украдкой.
      
      
      
      ++
      
      Прощай, любовь. Ты теплишься едва.
      То крылья распрямишь и приподнимешь,
      То вниз обрушишь, не найдя слова,
      И смутно помнишь облик свой и имя.
      Глумишься над надеждами моими,
      Непредсказуема, всегда права.
      
      Герой романа сел в кабриолет,
      Его на тройке с бубенцами тащат,
      Он что-то там обрящет или нет,
      Но для меня он навсегда пропащий,
      В один конец у нас один билет.
      Строптива тройка, сбросит на ходу,
      Я по следам когда его найду?
      
      В какой стране, на языке каком,
      По силуэту, тени, распечатке
      На стенке, по копыту на брусчатке
      И стуку сердца там, где кулаком
      Его прихлопнули под каблуком?
      Скажи мне, ты была меж нас иль нет,
      Любовь, не оставляющая след?
      
      По зеркалам кривым, извивам судеб
      Другой такой уже у нас не будет.
      Тоской звериной небосвод взойдет,
      Иссякнут войны, поколенья схлынут,
      Отца узнаешь по себе и сыну,
      Себя поймешь - а был ли в жизни тот,
      Кого теперь я на земле покину?
      
      
      24 июня. Рассказ. Шмель.
      
      Один человек меня так любил, что состарился, но не признался. Может быть, он был женщиной. Или моим бывшим мужем. Теперь это не важно. То ли я у него научилась, а то ли он у меня - окружать заботой и лаской, согревать, если холодно и охлаждать, если жарко. Помнишь детское ощущение - прибегаешь с мороза, пальцы не гнутся и никак не сдернуть зубами варежку в мелких сосульках. Зима до слез пробирает, но они тут же застынут. Ноги в валенках ломит, а ты к печке прижмешься, обнимешь ее, гофрированную, полукруглую, искры летят на железо - и так светло тебе и тепло, в сон сразу клонит, - кто чаю подносит, кто снимает пальто и относит тебя на кровать. Кто именно - ты не знаешь, не важно, но точно, что он тебя любит, защищает, еще маленького и простого, но тебе кажется, что это сам ты - весь мир.
      Так для меня перестало быть главным, кто же это старается, создает мне уют и покой. Лишь бы любил, был поблизости, он всё знает лучше меня, проходил по этой дорожке. Раз уж он хочет инкогнито, венецианскую маску, притвориться то облаком в виде щенка, то цветком на обочине, чтобы я им восхищалась, онемев и оглохнув от изумления. Я почти настигаю - но он опять уворачивается. Он был только что здесь, руку протянешь - сорвешь его, а потом он как тень, оглянешься - и нет никого, это снова тебе показалось. Иногда смех звенит колокольчиком, а ты сядешь и плачешь от счастья, заметая ладонью песок, шершавую гальку, иголки эти сосновые. Различаешь уже муравьев, у них тоже общая тропинка, и опускается марево.
      Ты испуганно озираешься и встаешь, отряхнувшись и стараясь на наступать на всю эту вечную живность - пауков для линзы бинокля, на мельчайшие соцветия той травы, что вот прожил - не замечал, а они никуда не девались, текут себе речкой, разговор их важней твоего. Ты здесь чужой, никакой, тебя просто и нет, и одно утешает - где-то там, всегда впереди на пару шагов и столетий тот, кто любит и точно вернется обнять тебя, подразнить, придумывая новый облик и наслаждаясь, видимо, тем, какой он мудрый и добрый.
      Пекло, кажется, поднимается из-под земли, оно греет раньше, чем солнце. Ты лениво торопишься короткими перебежками от одной тени дерева к группе тонких других, а впереди поле, там одни луговые цветы, неподвижно зависшие осы - вентиляторы для лепестков, и даже если упасть носом в темную гущу, прижавшись к июльской ломкой соломе, то тебя обожжет, там внизу ни воды, ни прохлады. Истомленный, искусанный, выбираешься ты на поверхность: неожиданно обрывается поле, по его кромке осторожно блестит земляника, набухая, сочась в глубине, а вверху такая сухая, что крошит семена между пальцев. Ты всем своим слабым тельцем плюхаешься в петушков или курочек, они вздымают метелки и отряхивают лицо. И тут ты понимаешь, что уже навсегда заблудился, и вокруг никого, только мелкая заячья капуста еще тянет к тебе кислоту, ты жуешь ее вместе с цветками и почти что плачешь от радости - но вокруг уже бурелом, елки держат друг друга за ветки, и нет там ни хвои, ни света, ни травинки под ними, и продраться сквозь них невозможно. Наверху качаются равнодушные злые стволы, и ты видишь раненых сосен, освежеванных до смолы, и они поводят верхушками, как плохие люди плечами, и ты снова вжимаешься в землю. Вспоминая фильм, где Баталов навсегда закрывает глаза в хороводе кружения, но тут нет ни берез и ни неба.
      Совершенно отчаявшись и представляя медведей, а еще хуже - волков, шныряющих в этих рощах, ты уже бежишь наугад, не замечая царапин, и одежда разодрана, и ты спотыкаешься о грибницы и пни: лес живет как бы сам для себя, у него нет наших свидетелей. Аромат его душен, разборчив, как если б ты дома раскладывал гамму - но вот он выбрасывает из чащобы, накрыв тебе снова полянку, и ты уже забываешь эти фобии Мандельштама, твоего раннего детства, когда ели стояли стеной и грозили тебе кругами Данте и вечности - слава богу, ты это не знал.
      Задрав мокрую голову, ты отчетливо видишь вверху ослепительную усмешку твоего незаметного друга. Это он над тобой потешается: эй, нашла чего испугаться, давай возвращайся на землю. Всё вокруг тепло и спокойно, я уже разогнал облака, но, пожалуй, тебя пора вымыть, освежив слепым грибным дождиком, - и тут среди ясного неба раздается гром и порыв, по вершинам деревьев пробегает стальной холодок, отрезвляющий твою память. Тебя снова несут на руках, это первые ощущения жизни.
      У моего человека мягкий и женский характер. Он бывает жесток, концентрируясь, когда держит удар, но меня он не обижает: ранить можно иначе. Он причиняет мне боль, но она сладкая и напоминает шмеля с его пушистыми полосками - желтой, черной и белой, и то щекочет мне нервы, но пронзает насквозь и тогда кажется, что я уже умерла. Я забочусь о нем, как могу: между нами провисает энергия, и как только подтянешь к себе "одеяло", на том конце просыпаются, беспокоятся о тебе, набрасывают подушку и говорят, что, мол, до утра еще рано и нечего шляться по миру.
      Остальное не важно, я смотрю легкие сны, и тут звонит папа. Он реальный, из Санкт-Петербурга, в добровольном концлагере. Папа радостно сообщает, что он изобрел новое ядерное оружие, которое обязательно нужно испробовать на Европе, где я привстала с постели, отрезвившись, как никогда. И что мой бедный папа уже пишет об этом правительству, а у папы много патентов.
      Я смотрю, что у нас тут почти что белые ночи, а темнеет на пару часов. Но в глазах моих вечные сумерки, и только ракета, как если ты крепко зажмуришься, полыхает зеленым, оранжевым и, если выживешь, то фиолетовым. У меня в ушах звенит фраза из какой-то южной страны - мы обнимаем ваши семьи. Это страшное сообщение, ничего не бывает ужасней. Я - прилежная ученица, плохая дочь и предатель родины - обнимаю их, как могу, -и мои руки вытягиваются, превращаясь в мягкие крылья, достигают пустынь и лесов, моего человека, шмеля и весь маленький мир, испуганно сжавшийся в то, что ниже травы, но выше звезд и туманов. Нужно просто любить.
      
      
      27 июня. ++
      
      На том краешке земли,
      Завернувшись в одеяло,
      Человек лежит в пыли -
      Света много, дёрна мало.
      Вспоминает о былом,
      Обо всем несовершённом.
      Ну и ладно, поделом,
      Мы о том не будем, что мы.
      
      А зато была весна,
      Ручейком во льду бежала!
      А еще жива сосна,
      Никуда не уезжала.
      Небо то же, облака,
      Ветер носится по кругу,
      Вот ему твоя рука -
      Он отталкивает руку.
      
      Значит, ты не одинок,
      Представление в театре,
      И еще один звонок,
      А за ним всё будет завтра -
      Там на краешке земли,
      Завернувшись в одеяло,
      Человек лежит вдали.
      Было счастье, не хватало.
      
      
      Рассказ. Лимонница.
      
      Каждую ночь я умираю. Точнее, под утро: у кого был ковид, тот помнит и панические атаки, и заранее - ужас перед своей же постелью. Смятая простыня с тех пор ассоциировалась не с любовными утехами, а с тем, что перед самым рассветом ты повидаешь умерших близких, поболтаешь там с бабушкой, похоронишь заново деда. Все возможные чудища с упоением проведут с тобой сладкое время. Позовут вампиров и ведьм. Ты опять провалишь экзамен, глупо топчась у доски под гиканье лучших приятелей. Тебя предадут все мужчины и женщины. Ты проснешься в холодном поту и сто раз вспомнишь Гоголя, меловой круг и молитвы - о господи, где тот петух?!
      Нет, к кровати не приближайся, - как-нибудь уж лучше на коврике. И пусть примут тебя за собаку. В конце концов не заметят. Я попробовала не спать - но это было мучительней. Раскаленной дрожащей рукой я обгоняла зарю: если не выпить воды, сердце просто не выдержит. Стакан трясся, как будто в вагоне, а первый луч солнца набирал уже скорость, но я успевала переключить рельсы разводным ключом, я подкладывала винты и гайки под пролетавший состав, опрокидывала шлагбаумы. С полок сыпались чемоданы, пассажиры меня материли. Утро было безжалостно.
      Молодость отрывиста, как стаккато, а мы вязки и липки. Преимущества возраста. Зависать в состоянии между - как в игре "замри", если помните. Смерть шутила - да если б со мной! И те самые "лучшие приятели", те "мужчины и женщины" повторяли по телефону такие же заклинания. Обменивались рецептами. Спали в маске, пропитанной водкой. Сдуру я возомнила, как будто могу стать сильнее ковида и вытащила себя за шкирятник на пробежку ползком. От куста до куста, отдыхая на каждой скамейке. Прямо в модном наморднике - как забота об окружающих. На второй день я бежала уже по-пластунски. На четвертый японским шажком преодолела препятствия. Через неделю мне поставили тот сердечный диагноз, который пожил со мной год, а потом я ему надоела. Он ушел к тем мужчинам и женщинам. С петухом на рассвете. Но ему что-то там не понравилось. То ли женщины хуже готовили, - словом, он иногда возвращается. Я встречаю его, как родного, с хлебом - а соль он на раны сыпет мне сам. И что пуд - не то слово.
      Короче, мы лежим в ним в четыре утра. Все на той же смятой постели. От которой мурашки по коже. Как сказал мой реальный приятель - ему главное быть с собой в ладу и не мучить себя вопросом, где он в жизни ошибся и что сделал не так. Причем тоже в четыре утра, так что явно он что-то скрывает. О чем думает он, неизвестно, а мы с сердцем - о смысле жизни.
      - Руку отпусти. Подвинься.
      - А куда тебе столько? Всё видела, испытала. Освобождай место для следующих.
      Рука побежала мурашками и потом омертвела. Во мне просыпается тяга к жизни, я сбрасываю упыря, но он только хихикает. Под грудью предательски колет, сон накатывает некстати - а нужно встать и попрыскать каким-нибудь нитроглицерином. Есть еще валидол из России, он просрочен уже лет на десять, и я вспоминаю, как прекрасная мудрая бабушка угощала детей леденцами из круглой жестянки, они сладко пахли ментолом, у нас и вообще-то было радостей - гематоген из аптеки, который я есть не могла, да вот эти ментолки и пакетик сухой малины на случай ангины. Я еще вспоминаю конфеты "лимонные дольки", а потом апельсиновые корочки в духовке, и тут смерть говорит:
      - Ну вот видишь, полно всего было. На одну душу достаточно.
      - Так я делаю столько хорошего, изо всех сил стараюсь, я пока еще пригожусь.
      Она мямлит, бурчит, но немножко отодвигается. У нее хватка питбуля, из пасти воняет, но в предчувствии петуха я уже осторожно потягиваюсь - не дай бог нагрузку на руку - и размышляю сквозь дрему, что ничего в ней такого, она совсем и не страшная, ко всем уже приходила, ни одного не пропустит, но пока можно выторговать денек, золотистый и радостный. И цветы мне кивают с балкона. Ну а как же, они хотят пить, а куда же они без меня? Далеко не уйдут.
      По инструкции Солжа я лихорадочно накручиваю обязательства - рассказ дописать, плохую картинку успеть замазать, консультацию я обещала, на смску детям ответить... Насчет книжки - я использую этот прием уже тридцать лет. И он мне до сих пор не отказывал.
      Аккуратно сбросив ноги с кровати, я улыбаюсь чему-то необъяснимому, просочившемуся лучами в окно, и жить мне больше не страшно, одеяло снова стало обычным, а не как в детстве, температурным, когда по всем складкам ползали змеи. Ну конечно, я все уже видела! Но вот этот новый бутон, раскрывшийся в вазочке за ночь - !.. Он такой шелковистый, и он так бьется за счастье. Он пришел сюда ненадолго, как и вот эта лимонница.
      Я смотрю, она вспархивает, еще делает пару кругов - и только ее и видали. Я летаю с ней рядом и отчего-то мне весело.
      
      
      2 июля. Рассказ. Обида.
      
      Маленький человечек родился очень большим. Хотя это он не запомнил. Потом была сразу песочница. Он сравнялся с другими, куличи у него не получались, мокрый песок рассыпАлся, лопатку отобрала девочка, запорошив ему глаза, и от обиды он не мог плакать. Мама отряхивала его и вслух ругала при всех: девочкам нужно отдавать игрушки, ты большой и должен делиться. Мысленно он становился еще меньше и сжимался до воробья, клевавшего крошки, но никто этого не замечал, хотя ему постоянно казалось, что все вокруг на него смотрят, как будто в военный бинокль, висевший у папы.
      Так, будто под микроскопом, проучился он в школе с летними выездами то на дачу, то к бабушке по грибы, комары и малину. И всегда его мускулы оказывались слабей, чем у прочих, отметки занижены, поведение среднее, да и сам он был никаким. Он искал равновесие - то бурно хватался за новое, размечтавшись о боксе, а может быть, и балете, но обычно заканчивалось препарированием жука, перевернутого на спинку и барахтавшегося в грязи. Мальчику было физически больно отрывать ему лапки и в жуке он видел себя, переживая вдвойне, а ночью потом даже всхлипывая.
      Словом, так получилось, что обида на взрослых терзала его и томила, а затем перекинулась на ровесников; он теперь всегда был расстроен, как несмазанная пружина, и жил как бы на изготовке, ожидая подвоха. Никто перед ним не извинялся, ребятня гоняла в футбол, дралась на больших переменах, а его дразнили девчонкой, мама вечно была занята и его никогда не хвалила, отец бросил семью - и он думал, что из-за него. Он сначала позлился на всех, но вскоре замкнулся, заползая под панцирь и в ракушку, полюбив темноту, одиночество. Люди были несправедливы, никто в мире не знал, какой умный он мальчик, как может дружить и любить, мыть посуду и красить забор, переводить старичков через улицу и каким бы был он Тимуром, если б дали ему покомандовать. Жизнь его обманула, украв счастливое детство, а потом и сладкую юность, и его грызла досада, теперь уже на себя, ведь он смутно догадывался - но сразу гнал эти мысли.
      Постепенно смирившись и полюбив состояние легкой привычной тоски, он берег ощущение - как идут по шатким мосткам, опасаясь свалиться и сломать себе шею, вызвать смех у прохожих, а нет, лучше пусть будет сочувствие, даже гипс и больница. Мальчик знал, что страшней - равнодушие, когда все от него отворачивались, еще издали замечая, что он что-нибудь хочет спросить.
      То он лелеял обиду, то думал, какой он особенный, раз никому так не нужен. Как картина, выползающая через рамку - цветком, мышиным хвостиком, по веленью художника. Не ждал он уже и подачки, женской жалости и сердоболия, хотя дни напролет, не говоря о ночах, объяснялся с обидчиком: персонажи менялись, оставалось переживание. Он теперь уже горбился, сузил слабые плечи, как высокий мужчина, стеснявшийся лишней заметности. Для себя неслышно, он шаркал, заводя одну ногу и не поспевая другой, иногда цепляясь ботинком. Свою обувь он больше не чистил и вообще опустился, так как не для кого было выглядеть, а для себя это скучно. Иногда он жестикулировал и губами нашептывал тот сплошной монолог, обращенный к врагу или другу, пренебрегшему им еще в детстве. Сам он запомнил все мелочи - ненароком брошенное словечко, кислый взгляд, цепкий жест и необязательность, когда девушка отказала в свидании, а приятель не явился на встречу, потом даже не извинившись. А он раньше всегда так готовился!
      Каждый раз замечал он теперь только влажное хлипкое утро, начиная эту беседу, как жевачку, тягучую и упорно не таявшую. Полдень смутно мелькал, глухо тлеяли сумерки, ночь обрушивалась ниоткуда, но обида не изживалась, разговор продолжался во сне, и так годы бежали, не цокая, в откровенном своем одиночестве и равнодушии света.
      Человечек без имени-профиля, превратившийся в тень, научился общаться с собой, как иные раскладывают пасьянс в затяжные дожди или ставят фишки на поле, представляя противника. Раздвоился и он, но не как шизофреник, а как запертый в камере узник, не умеющий выйти наружу.
      Он все так же гадал, где ошибся конем или сдал свою пешку в начале. Не так выпали карты, масть легла невпопад; визави, тасуя колоду, передернул, перехитрил, и судьба пошла по косой. - Летний дождик казался грибным и просвечивал солнечным маревом, но потом он окреп, застучал по жести и шиферу, перекрасив кирпич, зачернив тревожную землю, заскользившую под ногой, и человечек - такой крохотный и беззащитный, всеми брошенный и несчастливый, остался бороться один, выплывая под водопадом и гребя навстречу обиде.
      Наконец наступала апатия: он хотел бы простить, но как сделать это, не знал. Он все так же мечтал, что умрет, и его тогда сразу оценят. Он надеялся на склероз, чтобы выветрилась память детства, но до старости было не близко. Он пытался актерствовать, забираясь в шкуру другого, как альпинист на вершину, и простить изнутри: может быть, обидчик болел, у него кто-то умер? Но жалость не проявлялась, и он комкал его фотографию, не нашедшую нужную резкость. Он бы даже совсем осмелел и отправил по почте письмо, договорился о встрече - обсудить эту старую рану, но в последний момент выяснялось, что он не знает в лицо и по имени тоже, - этот смутный облик обиды выплывал бестелесным и растворялся в пространстве, насмехаясь над человечком, протянувшим руки навстречу.
      Он пытался его отпустить. Как мы прощаемся с юностью. С той прелестницей, что вильнула подолом, не удостоив объятий, утомив ароматом духов. Нет, она приближала вначале, улыбнулась однажды, заметила, тебя выделила из толпы. Наманикюренным пальчиком подманила к себе человечка, обещая другие миры, недоступные смертным, и ее мелкие зубки постукивали друг о друга, острие язычка обводило головокружительно твой незаманчивый образ. Ты уже рисовал себе счастье, безумный полет в никуда, целовал эти бледные кудри и читал ей великих поэтов. Ты уже рванулся навстречу и почти что касался священных узоров ее шелкового платка - и тут остолбенел, огорошенный и пронзенный тем, что сзади тебя есть другой, и он ярче и выше, и духИ - для него одного, а ты пыль на дороге, препятствие, непрозрачная серая клякса, и чем скорей ты растаешь, тем без тебя будет лучше.
      Ожидание праздника упиралось в разочарование. Человечек стоял и молчал, ему нечего было сказать. Кто-то сзади обнял его, стало теплей и уютней, как случается в детстве с мороза. Никогда он не будет один. С ним накопленная обида будет вместе плакать и радоваться. Мы с тобой поживем еще, милый.
      
      
      ++
      1.
      Ну как ты там, температуришь?
      Мир сузился до автомата.
      Там где-то, в глубине себя
      Смеешься, любишь, балагуришь.
      А я-то - нет, не виновата,
      Я под раздачу, под расплату
      Одна попала, как всегда.
      
      Чтоб веселее стала шутка.
      Мне от нее поныне жутко.
      Перелопачен век - найти
      Того тебя, что в промежутке
      Не сбился с нашего пути.
      
      Так причастись моим несчастьем.
      Мы порознь жизнь свою дотащим,
      Ей спотыкаться до того,
      Что забывать я стала чаще
      Твое лицо из ничего.
      
      И нашим северным сияньем
      Умывшись по краям пустынь,
      Теперь мы удаляться станем
      Под этим символом простым:
      
      Поочередно любят. Войны
      Всегда догонят. За жарой -
      Подземный холод. Мы довольно
      Вдвоем пожили. Спи, герой.
      
      2.
      Я обрубила пуповину
      С тобой, встречаешь так лавину
      Лицом к лицу, в последний миг
      Захлебываясь счастьем белым,
      Вобрать не в силах, как хотела,
      Тебя. Ты сам ко мне приник.
      
      Еще глоток, застывший ужас
      В глазах напротив, нету слов,
      И дотянуться, поднатужась,
      Рука не может: эта стужа
      Скует посмертно свой улов.
      
      Пора прощаться до рассвета,
      То жаворонок. Песня спета,
      Благодарю тебя за яд,
      Он слаще поцелуев наших,
      Он краше нас и смерти старше.
      Опять бомбежка, говорят.
      
      3.
      Когда сирена отзвучала,
      Мы жить опять начнем с начала,
      Уже в другие времена
      Кораблик выпорхнет со шпиля,
      Где мы себя самих забыли
      И где закончится война.
      
      И свадеб цинковые звоны -
      Ты выбил жизнь из рук моих,
      Как солнце - выйдут на поклоны
      Из песнопений и молитв.
      
      ++
      
      Стихов земных я написала прорву
      Еще тогда, когда меня любили
      И ты, и человек, который... или
      О нем забыли прочно мы с тобой.
      И как ворона, посреди зависла
      Я между вами там, где только смыслы
      И, как дыханье, волны и прибой.
      
      Я черным глазом вам стреляю в спину,
      Пусть на меня тот ледоход, лавина
      Обрушатся, а не на вас - но вспять
      Не хочет время, так там было страшно
      В той подноготной или рукопашной, -
      Не дай нам бог увидеться опять.
      
      У вас шабат - у нас один шалом.
      У вас друзья, обжорство и ракеты.
      Как женщина, любовью разогрета,
      Невыносимо тлеет за столом,
      В улыбке губы алые сведя -
      Жизнь впереди, и всё еще дитя.
      
      Как тот рассвет в преддверии войны,
      Шаги, как пули, только нам слышны.
      
      ++
      
      Всё, что ты можешь сказать мне, я знаю заранее.
      Эхо в горах, птичий щебет, падение камня
      Все интонации смыслом оденут, как облаком.
      
      Наше свидание - прежде всего расставание.
      Наше дожитие порознь, как вместе - пока мне
      Хватит веревки до самого верхнего колокола.
      
      Этих и тех уравняет земля, оприходует,
      Муж и жена, как враги боевые, сойдутся
      В памяти, перевернув наше прошлое будущим.
      
      Я не забыла еще только, как стало холодно
      Жить без тебя, - потому ли ты, милый, задумался
      Здесь над строкой, сквозняком с того света нам дующей.
      
      ++
      
      Когда ты ближнему протянешь руку,
      Тогда религия и воплотится, -
      Так ты родник в горах найдешь по звуку,
      И шелест крыльев пронизал страницу.
      
      Густое солнце ляжет мне на плечи,
      Я донесу до леса нашу ношу.
      За горизонт одной мне даже легче,
      А ты побудь еще тут, мой хороший.
      
      ++
      
      Он идет - штаны гармошкой
      На ботинках без шнурков.
      Он одет смешно немножко,
      Есть и не был, был таков.
      
      Перед ним вся жизнь с начала,
      Скомкал глупый черновик.
      Человека у причала
      На груди я укачала
      У ромашек-ежевик.
      
      Под настилом жжет плотва,
      Ночь закончилась вничью.
      Любит он меня сперва,
      Ну а я потом начну.
      
      Нам легко через века
      Переброситься словцом.
      Жизнь теперь наверняка
      С положительным концом.
      
      Уплывает утро вспять,
      Клонит в сон от счастья.
      Время есть еще распять,
      Разорвать на части.
      
      И, от боли вознесясь
      В небеса чужие,
      Крикнуть - нет, тебе нельзя!
      Мы свое прожили.
      
      ++
      
      Какая разница, который век,
      Когда вокруг меняют только моду,
      Как сквозь очки, когда глядишь поверх,
      Кивая "да" на всё и всем в угоду.
      
      Нам оставляют нежилую суть.
      У декораций залатали дыры
      И дали нам на сцену заглянуть,
      Как будто мы спектакль уже забыли.
      
      А там всё то же - войны за металл
      И церковь, где поруганная вера
      С любовью смотрит, кто кому не дал,
      И так старо. А говорят - премьера.
      
      
      4 июля. Рассказ. Одиночество.
      
      Отвечать-то ему отвечали. Когда говорил сам с собой. Еще спорили, что-то доказывали. Переходили на Вы. Потом снова Ты, чтоб душевней. Иногда разговаривал с сердцем - убаюкивал, убеждал. Или дружил с головой. Там фонило и переспрашивало.
      Диалог легко прекращался, а начинал с той же точки. Так вдвоем и прожили, в основном всё про быт и обиды. Становилось подчас неудобно, что тут кто-то еще есть. Прямо как птица на ветке. За окном висит и подглядывает. Она знает все наперед и смотрит из будущего. Из завершенного прошлого.
      Они в целом жили в согласии, обсуждая темы по новой. Без особой шизофрении, стараясь глядеть в одну сторону. Прорываясь сквозь неизвестное, которое тут же оказывалось вчера. Замедляясь и ускоряясь.
      Лет десять ушло на собаку. Тогда жили втроем. И еще лет десять на кошку. Можно было взять канарейку, но тогда бы ветка приблизилась.
      Одному всегда было лучше. Так и сяк поверти, но это лекарство не действовало, оно было одномоментно, - испуг ожидания мыши из-за угла, таракана в тарелке, герани в горшке и зеленого лука в стакане. И порадоваться не успеешь. Как пролетевшему облаку. Опять живешь вместе с голосом. Он-то верный и не изменит. У него твой ласковый тембр - шепотком и вприсядочку.
      Иногда он страдал в полнолуние. Перегревался на солнце. Уставал от тебя и капризничал. Как будто он взрослый ребенок. А собака же так не умеет, хотя она тебя чувствует, ты с годами в нее превращаешься, и вы тоже беседуете. Чисто билингвы и родственники. Но с кошками нужно прощаться, а ты сам по себе, вместе с тенью.
      Но однажды и к вам постучали. Мол, на выход с вещами. Или можно без них, там неважно. Ты всё думаешь, класть бороду под одеяло или поверх? Брать свой голос или оставить? Он успеет сказать или... и...
      
      ++
      
      Мне не быть твоей вещью дремучей.
      И талантлив, как я, ты не станешь,
      Да и лучше меня не напишешь.
      Пусть подружка тебе угождает.
      Я своя обезьяна на ветке,
      Золотая, ручная, смешная,
      И банан у меня тот что надо.
      За спиной чудотворная стая
      И в зрачках ее тысячелетья.
      Ты внизу там барахтайся дальше,
      Как заноза в глухом моем сердце.
      5 июля. ++
      
      Последний кто? Патологоанатом.
      Уж не слезами будет стол закапан.
      Не жарко там и вообще ништяк.
      Не холодно. Как нужно нам. Никак.
      Смотри, имбирь затягивает рану
      Свою. Ну вот и я учиться стану
      Без боли на том свете доживать.
      Не много надо. Тишина. Кровать.
      Слепит зачем-то. Чтоб в твоих зрачках
      Мог отразиться рикошетом страх
      И ты, скучая между баб и дел,
      Переиначить что-то захотел,
      Отчетливо представив, что лишь миг
      Нас разделяет и прекрасный век
      Из пустоты стремительно возник -
      И снова вниз мне. А тебе - наверх.
      
      ++
      
      Я иду, цепляя линиями судьбы за все углы.
      Кошки помоечные шарахаются в подворотне.
      Наши скелеты общие так голы,
      Будто таинство есть в подноготней.
      
      Душу вывернув не наизнанку, а исподтишка,
      Одноразовый мир трансформируешь и любовью
      Протираешь стёкла, от посошка
      Отказавшись, приняв на грудь участь вдовью.
      
      Голосисто себя перекрикивая у креста,
      Не вскарабкаться туда до поры до времени.
      Всю испишешь страницу - тогда чиста
      Она станет от ужаса и от горения.
      
      Атрофия сочувствия, фантомные боли любви
      И случайное попадание между вами -
      Всё, что вынесла я, обнови
      Своими словами.
      
      
      6 июля. ++
      
      Не видно ничего с твоих руин,
      Империя. Как будто не бывало.
      Маячит и восходит из-за спин
      Другой и снова тянет одеяло.
      Как льдина, наплывает континент,
      Но вот и он почти уже расколот.
      Удвоит протяжение момент,
      Но каждый год - больной и високосный.
      Так притяженье заставляет нас
      Не всматриваться в небо и трухою
      Весь мир считать, а в профиль и анфас -
      Все поглощает ветер в общем хоре.
      И ты, песчинка, неопределим,
      Пока себя в кругу не остановишь
      Наперекор всему, что снится им
      За запятой, где только нолик, нолик.
      
      ++
      
      Оттуда хочешь поделиться, да нельзя.
      Там воровской закон или небесный, -
      Тень отстегнув и тело увезя,
      В тиши тоскуешь ласковой и пресной.
      
      Как будто что-то там не докричал, -
      Начать с начала, - нет, с того аккорда,
      Но заметают всё туман и чад,
      Свои поплачут и уйдут покорно.
      
      Им доживать, ты - снимок на стене,
      Как на спине мишень, куда прицельно
      Откладывают память. И по мне
      Не зазвонят ни музыка, ни церковь.
      
      В песок уходят конница. Войска
      там из песка, рассыпятся, как пепел.
      И только слово - пулей у виска,
      И прошлое, что мы несем и терпим.
      
      ++
      
      Античный Рим направо. Нам налево.
      Там королева. Нет, царице свита
      Льстит, пятки лижет и подол целует.
      Всё одинаково и неизменно, -
      Все та же пена, белой ниткой шито,
      Кто не ворует - мы того со сцены.
      
      Потом большевики, подкрутишь линзу
      Бинокля - ничего не изменилось,
      Но вверх ногами слуги и подлизы
      И в сапогах ее монаршья милость,
      Так интересно из-под юбки снизу.
      
      Всё в клетку видно, полосой решетки
      Все заткнуто, как пробкой из бутылки,
      Которая стреляет против шерстки,
      Насквозь выходит в области затылка,
      А сквозь него уже другие дали -
      Античный Рим налево. Нам направо,
      И там с обратной стороны медали
      Проиграна, как женщина, держава.
      
      И что Колумб не открывал, сигналит -
      Эй, пропусти, но и ее руины
      Обрушиваются в театр баталий,
      Где нет побед и проигрыша. В спину
      Всё тот же мат, и снова Рим восходит
      На лобном месте, и лобка природе
      Не жалко для дурных своих утех.
      
      Театр глумится. Побеждает смех.
      
      ++
       З.М.
      
      Я разгляжу под ворохом ракет
      Тебя, мой милый друг, разъединенный
      С самим собой, тебе покоя нет
      На той земле, что над собой несем мы.
      
      Сдуваю боль, так одуванчик мнит
      Себя то солнцем, то веселой птицей, -
      Пусть на земле я для тебя магнит,
      Куда по следу сможешь возвратиться.
      
      А если раньше я перебегу
      На сторону тенистую от вспышки,
      То ты меня дождись на том лугу,
      Где нашим почерком душа напишет,
      
      Как было одиноко и темно,
      Война и космос посреди объятья,
      И мимо счастья и любви дано
      Не то, что так хотела испытать я.
      
      
      8 июля. Рассказ. На руинах Вероны.
      
      Тело с разумом не совпадали, как конфета и фантик. Тянуло к одним, интересно было с другими. В отрочестве по крайней мере можно было по-детски решить - блондин или все же брюнет. Глаза опасные, острые - или васильковые на теплом весеннем солнышке, когда уже капает с крыш. Потом это вдруг резко менялось. Земля плыла под ногами, не ограничиваясь диваном: дОма постановили негласно, что физиология - это позор, зоопарк, где слон вонял на округу, качая тем, от чего отворачивались. И падение в интеллектуальную пропасть, духовная нищета, - вот откуда в других семьях звучало: сначала закончишь вуз, а потом уже свадьба. Господи, не возвращайся в те дебри, все равно ж ничего не исправить.
      Но понять еще хочется. Кто объяснил всем этим мальчишкам, когда, что в одной женщине не нужно искать жену-любовницу-домохозяйку-коллегу, а что можно брать по частям?.. А нам ничего не сказали. И ведь главное - цельность.
      ...Моей дочке звонит ее отчим, восьмидесятилетний и почти неподвижный Ромео. Он плачет и умоляет прийти - не бросать его одного. Точней, к нему въехала проститутка с баулами, а сейчас она выбежала в магазин и нужно успеть выкинуть ее вещи из дому. Она не знает, кто она по профессии: это всё происходит так ненароком и мило, - мужчины ухаживают, сулят золотые горы, даже есть выбор между тем, кто побьет, и другими. И тут неожиданно Ромео говорит своей падчерице: не оставляй меня, я боюсь, что убью ее, запинаю ногами.
      Всегда ищешь логику. А она импульсивна. И я тоже не заметила, как мы сползли в этот круг, где воруют люди с дипломами, миллионеры жалеют копейку, а портреты гулящих девок висят на холодильниках вместо пошлых магнитов. За деньги согласны слопать любое дерьмо, а залы заполнены быдлом.
      Тем сильней дорожишь настоящим - любовью, дружбой и честностью. Раньше нам говорили: терпение! Но не учили смиряться. Не по тебе человек - снимаешь с плеча, ведь воспитать невозможно. Он всегда таким и останется. Ну разве что лысина, вес. А в начале - где-то жмет в груди, за поясом тянет. Интуиция кашляет. А не хочешь менять - притворись, если рядом с таким оказался. Мы все были максималистами. Вину искали в себе. Было стыдно выпячиваться, а уж ценить себя - грех. Позже это вошло с такой диссонанс с американской системой, так не совпало с интеллигентностью и привычкой в тишине думать о главном. Не свести бы тебя к одноклеточному, - но мужчины весьма одинаковы. И вполне неразборчивы.
      Словом, Джульетта у нашего домашнего Ромео была простой, несчастной и некрасивой колхозницей на дальних заработках. Шрам шел от горла и до пупка, так ветеринары на родине нещадно режут скотину, помогая при родах, а у Юльки с детства с сердцем было не то. Да и родители не значились, всё какие-то тетки, разборки. Так что с дочкой мы ей помогали, устраивали к врачам, переводили, кормили, а потом получилось, что ей выгодней воровать у Ромео и сниматься голой на фото. Своим белым шрамом наружу.
      Нет, она начинала положительной девочкой. Размазывала по лицу слезы и билась на кулачках, рано поняв, что должна защищаться сама. И что проста и уродлива с конопушками, толстыми икрами и тяжелой спиной - наверняка это знала. И что всегда была двоечницей, так как нужно работать, помогая своим и чужим по хозяйству, по-деревенски. Пока мы валялись в шелку, перелистывая Достоевского и Толстого и стараясь понять по-французски. Юлька знала наверняка и петуший язык, когда завинчиваешь ему шею, и поросячье сопрано, когда приходишь кастрировать, и ей нравились мелкие птички, тугие лягушки, ласки вербы и чешуя речки, отражавшей луну или солнце.
      Все же ей повезло позже вырваться, посулив тетке подачки. Паспорт Евросоюза позволял осесть в Амстердаме, на цветочных полях. Но генетическая тупость, замедленность все время отшвыривали назад, будто щепку - прилив, и Юлька не могла взять в толк, за что ей такие печали - неудачные женихи, а скорей сутенеры, альфонсы. Неспособность учить языки. То лупили ее, как рабыню, то подступал криминал, и всегда Юлька оказывалась на том же месте, как бы ни загребала, казалось ей, по течению.
      ...Когда мужчине исполняется восемьдесят, он становится легкой приманкой. Образуются рядом девицы - какие-то дальние родственницы, заблудившиеся полуночницы, но не ведьмы с ведром и метелкой, а простые уборщицы. Он весь день сидит на диване, фиксируя калейдоскоп: то медсестры наденут носки и причешут остатки кудрей, то врач прикатит по вызову, но за этим спортивным движением, уплывающим дальше и глубже, уже слишком мало живого. Всё, что греет его - это секс. Как подслащенный некрепкий чай, привычка и связь с настоящим. Да какой же там секс, это просто любая возможность подкупить и склонить пробежавшую мимо сиделку, дотронуться, вроде "я жив", а знакомые и проститутки у него воруют, не смущаясь присутствием. Ему кажется, так он - мужчина: раздает свои гривенники и закрывает глаза на все, что творится вокруг. Как девицы, решив, что он заснул полусидя, крадутся к незапертым ящикам и как роются в его памяти, машинально сминая чьи-то старые письма, а когда старик вскидывается, в полудреме почувствовав кровь, возбужденную от воровства, они пережидают и вновь копошатся в его скудно тлеющей яви.
      Старику всё обидно - как Юльке. Что судьба оказалась извилистой и нестойкой на поворотах. И что жизнь коротка, не вмещает конца и начала. И что он проглядел свою юность, растратив на что - он не помнил и забивался в подушку, как в детстве в мамину юбку. Днем он жил в полусне, тупо глядя на муху, снующую в грязной тарелке, и ждал ночи, как избавления, так как помнил с утра, что ему показали там видео. Оно было цветным и прекрасным, в нем бежала судьба впереди, обещала любовь и смеялась. Он там был царем или богом, перебирая профессии, соблазняя красавиц, седлая коней, самолеты, угоняя легкие яхты и шагая по континентам. Он там был сам собой - как всегда себе представлял, а время топталось на месте, нарезая тихонько круги, и ничто не грозило рассветом.
      Старик был похотлив и нелеп, тем более в роли Ромео. Юлька маялась от бездомности и ненужности в центре Европы. Одиночества не сходились, как-то было не договориться. Он сидел на диване и плакал от того, что больше не может - ни сам прогнать это лишнее, наседавшее в его доме, ни прервать тягомотные будни. Что к нему все несправедливы, а заслуги его не оценены. Чай был слишком холодным, а медсестры казенны. Сыновья никогда не звонили. В паре метров висели часы, переставшие тикать, и никак он не мог дотянуться.
      Я застала Юльку на улице. Она сидела перед своими баулами на корточках, вытирая сухие глаза в ожиданьи такси. От нее разило сивухой, но зато сейчас без наркотиков. Снова кончилась жизнь, Юльку выгнали, чуть не пинками, и ее ледяное спокойствие напоминало беспамятство. Впереди ее ждал сутенер, бесконечная ложь и притворство. Юлька всех ненавидела, но при этом была равнодушна. Ее тоненький панцирь уже зарастал изнутри, и она станет мстить всем, кто будет слабей и добрей. В этой робкой воронке закипит первозданный настой вечной битвы за существование.
      ...Я хочу ее снова обнять, но уже никому не поможет.
      
      ++
       Саше
      
      Ты знаешь там, тебе который год?..
      Отметим завтра. Сколько тебя нет -
      Уже сравнялось, - впрочем, небосвод
      Ты так же застишь, ближней из планет.
      И обращаться мне к тебе теперь
      Уже легко сквозь молоко пути,
      Но больно - так же: главной из потерь
      Не возвратить. Но скоро вслед идти.
      
      Кто родину терял, того ничем
      Не испугать. Кто друга провожал -
      Не уезжал, гоняя тот же круг,
      Где друг лежал. И точка на плече,
      Где голова моя была лишь раз,
      Посмертно лучше смотрится анфас.
      
      Ты предлагал мне руку, - извини,
      Я так смеялась. - Для чего мне сердце
      Изменчивое? Но и в наши дни
      Мне никуда, как ты сказал, не деться
      От памяти несбывшейся, и я -
      Тот кот ученый на цепи, та кошка
      На кладбище - и там, где полынья,
      Как бы продышена тобой в окошко.
      
      Ты на стекле трамвая рисовал,
      Билет счастливый не жевал, глотая,
      Но я не помню счастья, - наповал
      Подбита, птицей выпала из стаи,
      Когда четверка наша разбрелась
      По всей земле. Но под землей остался
      Тот, вслед за кем смотрю я только в грязь,
      Как в зеркало, с тобой встречая старость.
      
      Один мне мужем стал, - все знаешь ты
      И с неприкосновенной высоты
      Следишь; с другим ушла твоя невеста.
      И оказалось, под землей нам тесно
      Толкаться и бороться за того,
      Кто так давно не любит никого.
      
      Кощунственно шампанское открыть
      По случаю. Должно быть, лучше - водки
      За то, чтоб удалось тебе доплыть.
      Не утонуть. И чтобы рыбы в глотке
      Кололи меньше жабрами. И ты
      Наверняка бы не хотел цветы.
      Береза там торчит невдалеке,
      Как сумасшедший с члеником в руке.
      
      И я сжимаю в кулаке билет,
      И я ступаю за тобой след в след,
      И точно так же с лишком тридцать лед
      Не жмет мне дерн и хорошо с тобой
      Шутить о том о сем, и я приму
      То предложенье - и еще на грудь,
      На посошок. Так вот она, любовь!
      Когда вдвоем дожить и одному
      Посильно, освещая словом путь.
      
      ++
      
      Трава зеленая сквозь снег,
      Газонов питерских трущобы,
      Оградки низкие и смех.
      Мол, не хватило нам - еще бы
      Налить, конечно, и любви,
      И жизни тоже не хватило
      И слов таких, чтоб визави
      Течением не уносило.
      
      Скамейка в сквере, сквера нет,
      И веры, гОрода, отчизны,
      Как громко ни звучит, но снизу
      Мы смотрим, головы задрав,
      Точнее, ты глядишь, верней -
      Ты знаешь всё, навеки прав.
      Так о любви давай, о ней.
      На струнах, пальцах, на словах.
      
      Любовь сбывается тогда,
      Где времени не остается,
      Сияет солнцем, как слюда,
      И все же меркнет рядом солнце,
      И золотце твое вперед
      Судьбы выходит прямо в пекло.
      
      У крематория народ
      Опять сдувает с кружек пену.
      
      
      9 июля. ++
      
      Мне бог вложил в уста свою усмешку
      Над суевериями и попами.
      Он, высший разум бестелесный,
      Не входит с Дарвином в противоречье.
      
      Но что же делать, мне под шкурой тесно
      В обличье этом человечьем.
      Меня передвигают, пешку,
      Как будто сами мы ступаем.
      
      ++
      
      Все было бы не так, иначе.
      Любил бы ты меня на сдачу,
      И по пустыне сорок лет
      Мы не гоняли б мяч, в ворота
      Не попадая головой,
      Но мне теперь мешает что-то
      Увидеть отсвет вековой.
      
      Детей рожали бы, застолья
      Прокручивали кинолентой,
      Счастливый выиграв билет.
      Но всё не так. Одна за что я
      И кутаюсь в верблюжий плед -
      Спасибо, что не жду клиента,
      Не скурвилась и не спилась, -
      А то б мечта моя сбылась.
      
      Я так же вою в той пустыне,
      Твой отблеск в ней ищу поныне,
      Куда тебя не позвала.
      Я не успела. Я пыталась.
      Теперь неважно. Всё зола.
      Там тень твоя шуметь осталась,
      Дразня живых из-за угла.
      
      Где всё песок, там сузить можно
      Мир до страны, себя до капли.
      Ах, сдулся шарик, что любил
      Меня улыбкой осторожной.
      И яду не допил, не так ли?
      Но так же трепетен и мил.
      
      ++
      
      От мыслей жарко. От дыханья тесно.
      Ослабла память - и опять воскресло
      То главное, что между слов блестит
      Звездой полночной на исходе неба
      Там, где ни звука нет уже, ни снега, -
      В конце пути твоих следов петит.
      
      Я разверну всю эту киноленту
      Назад, подвластно аккомпанементу,
      Полифонично жизни цветовой,
      И там споткнусь о слово голубое,
      Куда дошли мы порознь с тобою
      И колокольчик машет головой.
      
      Ему бы оторваться, раззвенеться,
      Но листья тянут вниз, как старость - детство,
      И он кивает нам издалека,
      На стебель нанизав воспоминанья
      Всего, чего не стало между нами,
      И что на заднем плане льет строка.
      
      ++
      
      Ты крадучись по жизни не ходи.
      Исподтишка, всегда на изготовке,
      Она стреляет из своей винтовки,
      Тебя оставив биться позади,
      
      Когда от света яркого рукой
      Не можешь защититься и, отпрянув,
      Ты к подорожнику приложишь рану
      Там, где прохлада, вечность и покой.
      
      Там имя женщины тебя томит,
      Она тебе и мать, и воздаянье
      За все, чего не станет между вами,
      Как будущего, и ее магнит
      
      Тебя уложит спать и осторожно
      Запишет смерть на карте подорожной
      И лодку в неизбежность накренит.
      
      ++
      
      Речка Ловоть учит плавать,
      Отобрав родную жизнь.
      Поздно плакать, за соломку
      Скользкой памяти держись.
      Отойди потом в сторонку,
      Погляди со стороны
      На себя, на похоронку,
      На несбывшиеся сны.
      Ничего не изменилось,
      Отряхнулся и дополз
      Не до звезд, но эта милость -
      Счастье, радость - не всерьез.
      И стремительные волны
      Отдаляют нас, как войны,
      Эмиграции, толпа, -
      Всё статично и спокойно
      Там, у вечного столпа.
      
      ++
      
      Я отдохнула бы от мыслей.
      До них блестело только чувство.
      Они набухли и нависли,
      Как тучи, выхода ища.
      Боюсь, они несовместимы,
      И потому проходишь мимо,
      Не плача и не трепеща.
      
      ++
      
      О, я могла бы притвориться
      Последней дурой, первой леди, -
      Не стану рифмовать, в куплете
      Мне точных слов недостает,
      Но вы домыслите, в полете
      Вороне белой, глупой птице
      Один лишь бог любовь поет.
      
      Могла бы я подол повыше,
      И в угол, на нос, на предмет.
      А нет, зачем мне тот, кто слышит,
      Но молча щурится в ответ?
      
      Береза тянется к осине -
      И вот она уже в трясине,
      Там комары, дурман-трава.
      А нужно было приглядеться
      Сквозь облака и иноверца
      Не обращать в свои права.
      
      Вот так, стволами не касаясь
      И параллельно удаляясь,
      Мы не сойдемся на свету.
      Я эту выберу дорожку,
      Помедлю, погляжу немножко,
      Запомнив, что ты выбрал - ту.
      
      
      
      
      
      ++
       Саше
      
      Два праздника у мертвых - знаешь сам,
      Когда тебя с цветами навещают,
      Чтоб утром будни налегке начать.
      Как солнца вспышка из-под быстрой тучи,
      Казенный долг исполнив, мы живучи,
      А на тебе - молчания печать.
      
      Но мне тебя разговорить легко
      И разум праздный растревожить фразой,
      Ведь ты не знаешь, сколько полегло,
      И новостей не слышал ты ни разу.
      Но все же я тебя поберегу,
      О пустяках болтая на бегу.
      
      У нас опять погода и природа,
      Какого чёрта и какого года, -
      Я думаю, сливаются в одно.
      Соперник твой теперь предпочитает
      Мне тех, кому уж точно не чета я,
      И нечему стоять там все равно
      
      Со мною рядом. Так что не печалься,
      Он сам с тех пор ко мне не достучался,
      Прокисло это терпкое вино.
      Все умерли вокруг, - одни подружки,
      Как я, по женской части побирушки,
      Но жизнь построить нам не суждено.
      
      Кругом гуляют цинковые свадьбы,
      Война заносит - наперед не знать бы -
      Под пеплом прошлое погребено.
      Осиротевших заживо детишек
      В товарняках увозят, а излишек
      В пути расстреливают, как в кино.
      
      Я пропускаю быт, он неизменен,
      И хлеб, и зрелища - на той же сцене,
      Жестокость та же, но любовь права.
      И по тебе, мой друг, тоска такая
      Звериная, что я ей потакаю
      И, плача, подберу не те слова.
      
      Так забери меня, - но нет, не станем
      Пожар гасить на дне, и не в стакане
      Воронка увела тебя, - в реке,
      Куда ты шел, ведом не на аркане,
      Как я подвластна горю и строке.
      
      Синдром отмены счастья и тебя.
      Фантомна юность, всё перетерпя,
      Мы снова упираемся друг в друга,
      Себя не зная, не поняв, зачем
      Пришли, уходим, по указке чьей,
      Не выскочив из мелового круга.
      
      
      16 июля. ++ (Пластинка).
      
      Человек приходит на работу.
      На работе только горе, горе.
      Каждый черный день спасай кого-то.
      Человек с самим собою в ссоре
      В непрерывном нашем разговоре.
      
      Отпущу его - лети по ветру,
      Уж тебя тут не было и нету.
      Я держать не стала, одуванчик,
      Низок был полет и незаманчив:
      Этот ветер - он всегда изменчив.
      Жизнь ушла. Ни больше и ни меньше.
      
      Человек склонился у экрана,
      От него полгорода зависит,
      Полстраны, - он знает, океаны
      Тянутся к луне. Она, как рана
      В сердце, не срастается за высью.
      К человеку тянут руки дети.
      Он для них один за всё в ответе.
      
      Я мешать не буду, отвоюет -
      Ветер дует, заметает судьбы,
      Пусть уж нас обоих он забудет.
      И сама я, вглядываясь в небо,
      Не его лицо там различаю,
      Вот он был, казалось бы - и нету.
      Это жизнь поставили с начала.
      
      
      18 июля. Рассказ. Авель.
      
      Ускользающая натура, как раздвоенное сознание, иногда на лету застывала и оглядывалась с усмешкой: мол, опять ты ее не догнал. Луч втирался в случайную тучу, как осторожный любовник - стараясь не разбудить и продлить эту нежность. - День сопротивлялся нарастающим сумеркам, и наконец они падали, сокрушая тепло, медом собранное с цветов по тычинке и пестику, лепестку и листку, завернувшемуся от ветра. Эти сумерки были жестоки, готовя свое торжество, перетекавшее в вечер, - вот, казалось, схвати за подол, привлекая насильно и усадив на колени, и природа - твоя. Подобно любви, когда, словно ребенок, она перед сном заигралась и не хочет в постель, и тогда строгий голос окликает ее, и ты прячешь игрушки на шкаф - так высоко, куда маленькому не допрыгнуть, не дотянуться ручонкой, и только ты, властелин, теперь можешь унять эти слезы, размазанные по щекам, - приголубить и даже простить.
      Обо всем этом в сотый раз думал, дрожа сигаретой во тьме, ненасытный до жизни мужчина, потому казавшийся окружающим неприступным, суровым. Его свежие девушки крепко знали наощупь бугристые кости спины, эти ребра - как щит и надменно прямой позвоночник. По мускулистой, леденящей какой-то груди можно было легко достучаться до преисподней с ее оглохшими муками. И курчавая жесткая поросль над блестящей крупными порами, - в общем, неважно, но женские пальцы скользили всё выше, упираясь в соски, фиолетовые с чернотой, и в горбатые сломы ключиц, не доискиваясь до души, где-то прибереженной в тех дебрях.
      Мужчина не слишком затягивался; его имя наоборот легко читалось как Авель, так что пусть он таким остается, тем более, что ото всей той эпохи не спаслось ни державы, ни города, повымирали приятели, перевелись компаньоны; жизнь короткая, как у собаки, так давно переполнила кладбища. Та забытая ванна протекла к соседям шампунем, мерно капая с потолка и отсчитывая часы, ну да что там, и десятилетия. Кран забыли закрыть, из него хлестало, как ржавчина, увеличивая пространство, и в нем плавало прошлое, не уместившись... - Но тут пепел упал длинной трубочкой и заорал телефон.
      Позвонила судьба, а она всегда торопилась, объясняла скороговоркой и не дожидалась ответов. Она требовала и ругалась, переходила на личность. Все сводилось к тому, что мужчина неправильно жил, но ему дали шанс, завтра можно было эмигрировать, развестись, подцепить ВИЧ, нарожать еще пацанов, поменять профессию, покончить с собой и еще что там дальше по списку.
      Он пытался вникать, но проклятый импрессионизм то менял освещение, отодвинув в сторону гору, то внезапно блестел над непрошенной лунной дорожкой и сдувал ее ветром левей, и картина смеялась под кистью. Авель брал мастихин, процарапывал грязное слово, стирал себя слой за слоем, но никак там не проступало ни свое лицо, ни чужое.
      Жизнь давно прошла сердцевину, напоминая огрызок, где червяк кривлялся, но пятился, будто бы память. Так актриса соскабливает штукатурку со щек, в мутном зеркале добиваясь той органичности, что ведет к любви или детству, но и там есть рубеж, за которым решетка захлопнется. Словно пьяница в луже наконец замерзает и карабкается из своего отражения на обочину равновесия, заземляя пространство; или будто собака отряхивается от реки или моря, - так и мы, но тут вешали трубку, Авель чиркал последнюю спичку, наконец освещалось лицо. И там было написано крупными детскими буквами, что не тот адресат. Как когда-то он говорил своей крашеной девушке - что она ему изменила. А возможно, картине. Он запутывался в именах и тем более в датах. Ускользающая модель семенила по самому краю, обещая сорваться в закат. На наклонной плоскости там все так же сидел человек, ожидая звонка телефона. У него больше не было имени.
      
      
      ++
      1.
      Мой друг ранимый, звездочка моя,
      Тебя свежуя каждый раз, я плачу:
      Ты боль моя, но не могу иначе,
      Люблю его, - так рыбу полынья
      Затягивает, чтобы нам на сдачу
      Подбросить горя, смерти и вранья.
      Так мы остались ярким поплавком
      Дивиться и подергиваться в стужу,
      Когда никто и никому не нужен.
      А если кто вздыхает ни о ком,
      Так просто рану затяни потуже.
      
      2.
      Какую боль тебе я причиняю
      На всех фронтах, где заживо сама я
      В черте оседлости перегорю,
      Я знаю, милый друг мой подневольный,
      Любить так больно, мушка янтарю
      Так доверяет, как пловец, под волны
      В последний раз нырнув: он там, на дне
      Освободившись, оживет во мне.
      
      И нам с тобой в том мире бестелесном
      От нежности, как двум теченьям тесным,
      Не слиться в очищающем огне,
      Соленое соединяя с пресным
      В той запредельной глубине.
      
      
      20 июля. Рассказ. Мой карцер.
       Саше Бродскому
      
      Умный знакомый сказал: хорошо, что твоя жизнь не ограничивается горшком с геранью на подоконнике, а у тебя целый мир!
      Я пытаюсь дотянуться до этой глиняной вазы, но она удаляется, ускользает под пальцами. Герань просвечивает, по ней бегут пятна, и вот уже лает собака, которой нужно было лечить оттит этими нежными листьями. Пес задорно виляет всем задом, я угадываю породу, но, как всегда, ошибаюсь.
      Блестящая аллея в полоску, как волан моей юбки, вздымается волнами, но вот вспархивает мотылек - говорят, что их не существует, а есть всегда только бабочки. Мне не нужно открывать глаз, и так даже удобней, я лучше слышу Рахманинова, его длинные пальцы перебегают по клавиатуре густого летнего леса, я с опаской туда захожу, оборачиваюсь и смеюсь: наконец возвращается музыка, пропущенная за жизнь, как косые дожди. И я представляю нас в зале вместе с любимым, как мы рядом сидели, окутаны переживанием, иногда вздрагивая в такт дыханию виолончели и покачиваясь петушками и курочками той кустистой травы, что шелком течет по полям. Мужчина этот - мой муж, я опять не могу вспомнить имени, зато вижу сейчас его профиль. Это он вернулся с войны или снова уходит на фронт, тогда музыка нарастает до той точки, когда ее нет, поглощенной шагами солдат. Но и они замирают, оставляя только стук сердца, метроном, прилив и отлив, и опять я вглядываюсь в себя, маргаритки бегут по поляне, свет стрекочет, жужжит, и день тянется веретеном, монотонно накручивая свою бесцветную нитку. Я вижу ее обрыв, но он все же будет внезапным.
      Я живу теперь мелкими шажками, вроде перебежки от тени дерева к дереву (высокого, как цветущие пальмы где-то на При Мегадим?), не уточняя детали, но фиксируя крону и ствол, а когда глаз уже не поднять, то хотя бы крупную ветку. Она тычется горстью в мои оба искромсанных легких, и я делаю вдох осторожно, меня обволакивает нежность при виде пульсации муравья на коре, всякой преувеличенной крошки, чужого неожиданного глаза из фасеток и блесток, и я делаю усилие, чтобы не возвращаться к герани, а побыть еще вместе со всеми.
      Мой муж, кажется, был музыкантом, а может быть, композитором. Он стоял за белой колонной и выглядывал из-за вишневого бархата занавеса у первой ложи, когда играла Элисо Вирсаладзе, а потом там хлопали смычками. И я думала, как эта пчела, распластавшаяся на перламутровой желтизне куриной слепоты и опоенная ядом, - не потеряет ли зрение, и вокруг пахло сеном, его подбрасывали на вилах, тряся в воздухе, и оно выдыхало, опускаясь на теплую землю. Я не могла вспомнить, лежал муж под ней или сверху, но его объятье убаюкивало, и он слегка сжимал кисть руки, если я просыпалась, и во сне мы опять растворялись.
      Солнечная дорожка подскакивала на кочках, рядом юркали яхты, я вытягивала из толщи упругий стебель кувшинки, переходящий вдруг в лилию. Мне не нравилось это название, вызывавшее ассоциацию с какой-нибудь юной красоткой, на фоне которой я меркла, и я отвлекала внимание от течения, капель на листьях, но, почти перегнувшись за борт, все никак не могла дотянуться до своего человека. Он парировал шутки и всегда всё знал наперед, его вёсла вздымались без всплеска, я ничем не могла удивить, так что просто, как рыба, хватала воздух губами.
      То же самое было в Орландо, Майами и прелюдии - номер не помню, - звезды мандевиллы или вкривь растущее огненное дерево (королевский делоникс); колокольчики жакаранды, словно хамелеон, серебристый меняли на синий, фиолетовый на лиловый. Постоянными были лишь ящерицы, что подглядывали за нами сквозь прорези жалюзи на том свете или на этом.
      Я была не слишком уверена, что жизнь прошла у нас порознь. Но вот что никак не принять, так это, казалось бы, факт, что теперь все завершено, и не в том окопе с оползавшим песком под прицелом, не в болоте, где чавкало прошлое и умирали друзья, отшатываясь, как от правды, от случайной смеющейся пули. Было кончено по часам, по заезженным стрелкам, облупившемуся циферблату. По фальши из-под руки, - ею ты заслонялся от моей любви или боли.
      А герань все не облетала. Она пахла щемяще и горько, возвращая в детство и юность. И была навсегда.
      
      
      21 июля. Рассказ. Веер.
      
      Вспоминать о ком-то - опасно. Тем более если в деталях. Чем больше пишешь о ней и о нем, тем меньше хочется видеть в реальности. Это путь в никуда. В расставание.
      Так вот они, эти ступеньки! Жизнь прошла - а они остаются. Так же выщерблены, оплеваны, упираются в те же перила, по которым охота, но неудобно кататься: кто-то вбил гвоздик специально или кнопку поставил под брюки. Из-за угла наблюдает, как ты вскрикнешь, споткнешься. Как будет обидно и больно.
      Развеселая школьница прыгает через ступеньку, форма отпарена и пахнет еще утюгом, пионерский галстук болтается концами по ветру. Там, внизу ее ждет насильник, но у него не получится. Он привяжет ее за шею красной тряпкой, как для быка, к этим самым перилам, но его кто-то спугнет: так и слышу, как хлопнула дверь, всполошились соседи.
      Из того мира повырастали ребята - из мышиных школьных костюмов, кружева белых передничков. Наспех сдавали экзамены, поступали, кто куда мог, - куда их папы дотягивались. Впрочем, правила бал безотцовщина, и уже без стеснения можно было признаться подружке - мол, а я-то почти сиротинка. Подвыть горькую кладбищенскую песенку, - "сестра моя воровка, а брат сидит в тюуурме"... Так, на "Приму" хватает, на гематоген заработаю. И в аптеке была аскорбинка - желтые шарики для угощения девочек.
      Вспоминать неохота. Можно иголкой пройтись, стежками для книжных закладок. Позаканчивали институты, напороли свежих ошибок. Заключали фиктивные браки - за подарочные коробки, где шампанское, белые туфли и номерок в гастроном, - но оказалось, что от этого, как с похмелья в Новом году, почему-то рождаются дети.
      Принц на белом коне приобрел по дороге жену и сыночка-любимца. Жена, бывшая прежде невестой, врала что-то о предохранении, заарканила краснодипломника, напоив добела и прилюдно; отпираться и сил уже не было. Он послушно пахал на семью, забросив любимое дело и переметнувшись на денежное. Сын пошел уже в школу, жизнь опротивела насмерть, жена выдоила золотую рыбку и лежала бухой у корыта, - как у многих, не мне вам рассказывать. А вы думали, что без цинизма?..
      И тут встретил принц своего человека, как сказали бы где-то в трамвае, передавая билетик и сдачу над головами трудящихся. Вспомнил принц, что себя зовут Сеней, ну а так - Самуилом по-ихнему, и что он вообще-то скрипач, а жена его - Маргаритка, и что девочку-пионерку, еле спасшуюся от садиста, звали - пускай будет Белкой.
      На Афган не успели, а Чечня еще не началась. Наши выдвинулись в эмиграцию, Маргаритка насела на Сеню. Долго скреб он синие щеки ржавым лезвием "Спутник" и решился оставить семью.
      Любовь же пришла настоящей, вовсю взаимной и ласковой. Так, чтоб за всю жизнь отыграться. На козырных и на скрипке.
      
      - Ближе к вечеру перевезу к тебе вещи. Работа пока что тут рядом, а сына успевать буду в школу завозить, метро же у нас не опаздывает, - он легко усмехнулся в усы.
      
      Тогда еще не придумали противное слово "чмоки". Сеня так обнял Белку, что облака за окном загляделись и стукнулись лбами. Он попрыгал вниз по ступенькам судьбы своей суматошной, а через час к Белке в дверь позвонила Маргарита с компанией, - со своими родителями.
      
      - Значит, так, - развалясь на кухонном диванчике, она выдула кольца дыма прямо в глаза конкурентке. - Теперь слушай сюда, дорогая. У меня есть брат - психиатр, и мы в два счета организуем к нам домой вечерком санитаров, объявим Семена опасным для общества и вот все, - Маргарита обвела холеной рукой с маникюром гадюки и родителей, и телефон, - подпишем бумаги.
      
      Старики закивали согласно, поджав куцые подбородки.
      
      - И станет Сеня наш психом, привет Скворцова-Степанова, а повезет - ну так Бехтеревке. Выбирай, всего два варианта: или твой - или он возвращается.
      
      Ля бемоль задрожало на струне проводов за окном, воробьи взметнулись и шарахнулись прочь. Ледяные глаза Маргариты отвечали за то, что всё - правда. Сеня должен остаться при них, переправить легально на запад семью, а попробуй он соскочить - его карта бита матрацем и подушкой с больничной печатью. Впрочем, там железная сетка.
      Белка была умной дурочкой - никакой еще жизни не знала, людям верила и всех любила, тормозила при каждом котенке и лечила потерянных птичек. Вся домашняя и в пижамке, такие носят еще комбинезоны с капюшоном и ушками зайчика. В общем, этих не уважают. Сторона силы выигрывает.
      Она слушала и кивала, пока кофе из джезвы выбегал на конфорку, - конечно, она согласится на все и откажется от любимого, лишь бы жил он спокойно, не исколотый галоперидолом и медбратьями не изувеченый. Да она сама приведет его к жене за руку, перечеркнет свое будущее: ведь на то же любовь, понятые.
      Сеня больше не перезванивал; через несколько кошмарных ночей донесла телефонная почта, что сынишку отвозит он в школу, а потом спешит на работу, и что вызов получен, ОВИР дает им добро. Жизнь влетела в свою колею, как воровка в тюремную клетку.
      Сеня так и не стал знаменитостью, зато зарабатывал честно. Больше к скрипке не прикасался, не читал и любовных романов и прекрасно освоил английский. Иногда он метался по Сохо, заглядываясь на свое отражение в витринах чужих галерей, и особенно вечером. По прямой он петлял по Манхеттену, стараясь не останавливаться возле уличных музыкантов, окруженных прохожими.
      Сын родил ему внуков и перебрался в Европу. Жена развлекалась в Канаде. Не пьет и увешана кольцами. В целом жизнь удалась, в смысле банка и ипотеки.
      Белка, спрОсите?.. Так и осталась. Только выучилась на скрипке. Колесит - но все же в оркестре. Ищет ля бемоль на веревках. Там, где сушат белье и чирикают.
      Не так давно попросила гражданство Израиля. Ну а зачем ей Америка? Вот вчера позвонила:
      
      - Пригласили в Симфониетту. Безработной всяко не буду. Тут сейчас такие же потрясающие закаты из-за жары, как в Европе. Солнце просто раскалено и висит над пустыней. Проезжала колючий олеастр между трассами, такой стриженый куст веселый! Вообще все цветет, музыкальная палитра. Моя новая нотная грамота. Возвращаюсь к себе на свидание. А ты помнишь наши перила?..
      
      - По которым мы в школе катались?
      
      - Ну да, и наш дом. Он стоит еще?.. Приезжай поскорей, сиротинушка. Время - как клавиши, веером. Хорошо иногда обмахнуться!
      
      
      ++
      
      Ты мне подвластен, как в раскопках глина.
      По черепкам я собираю схему
      Тебя, вдуваю вывернутой навзничь
      Душой и флейтой, - я тебя покину,
      Чтоб вновь принять, и не так важно, с кем мы
      В реальности и что для них мы значим.
      
      Они дождями протекают мимо,
      Лавиной с гор срываются устало,
      Нам посветив, как мы им - отраженьем:
      Попеременно мы бываем солнцем
      И до тебя так я тебя не знала,
      Как после нас, и этим напряженьем
      Энергии баланс меж нами соткан.
      
      Как паутина улетает в небо,
      На ней блестит и кровь, и наши слезы,
      Шмель вырвался и трахает цветок,
      Прости, с утра, и выбора ведь нету,
      От вечности знобит и от наркоза -
      Не перегонишь близкий свой итог,
      
      С той стороны заглядывая - как мы
      Оттуда смотримся, в том бестелесном
      Пространстве, где в моих руках
      Ты распадаешься на свет и камень
      И снова жив, но за тобой воскресну
      Не я, витая в тех же облаках.
      
      ++
      
      Где звезды в голове моей, скажи?
      На самом дне замедленной души?
      Сеть рыболовная и паутина,
      И дождевая сетка, через край
      Переливающая, - не пройти нам
      За горизонт, как ты ни умирай.
      
      В ячейках пусто, пчёлы их покинут,
      Не мед бессмертен - аромат любви.
      Какая разница, придумал ты им
      Названье или воссоздал такими,
      Как кукловоды вывели твои?
      
      Но против шерсти я заставлю плыть
      Тебя, теченье преодолевая,
      Чтоб и потом, из-под могильных плит
      Еще звучала музыка живая.
      Как будто счастья рана ножевая.
      
      ++
      
      Не оправдать ничем тебя, не получается.
      Забиться птицей на плече, под иван-чаем
      Запрятавшись от всех и от своей
      Судьбы с косой - она с рассвета шаркает,
      Накаркав нам росы и полушалками
      Сметая музыку.
       Где та свирель,
      Что пела нам? Там муравьи по кругу,
      Пока не вымрут, бегают - в игру бы
      И нас поставить пешками, дружок
      Мой закадычный.
       Но еще шажок!
      
      
      ++
       Л.
      Когда бы наконец-то ты убрался
      И перестал подглядывать, мой милый,
      Я б скважину замочную от радости
      Жевательной резинкой залепила,
      
      И жил бы ты, как люди, напивался
      По выходным, свою подружку тешил,
      И я бы даже в качестве аванса
      Поверила тебе, что мы всё те же.
      
      Ни кокаин не излечим, ни творчество,
      Но радикально можно оторваться.
      Для этого б убраться. Но не хочется.
      Убить, не убиваясь, - если вкратце.
      
      ++
      
      Как в музыке, во времени - синкопы.
      Так птица замирает на лету,
      Так не колышет крыльями движенье,
      И жизнь легко раскручивать назад.
      
      Она была не самой высшей пробы,
      Я попросила снова бы - не ту.
      У нас с тобой проиграно сраженье,
      Нет сил и нет любви, - один азарт.
      
      ++
      
      Мне не нужны объедки со стола.
      И я тебя в бессмертье не звала.
      Твой стертый образ навсегда забылся.
      Передо мной расстелены миры,
      И без тебя я выйду из игры,
      Тебя оставив на съеденье быту.
      
      Как на сто первом километре, ты
      Еще прорвешься сквозь черту, цветы
      Опять дарить мне, может быть, - но имя
      Твое забыто, вычеркнута боль,
      И никого я не беру с собой,
      Насытившись объятьями твоими.
      
      
      22 июля. ++ (Стилизация)
      
      Последний шанс. Теперь уж навсегда.
      Траву потрогать. Женщину обнять,
      Которая всю жизнь тебя любила
      На стороне. Так звёзды без следа
      Той ночью белой таяли, опять
      Всходя, как будто из последней силы.
      
      И женщина кричала, за порог
      Бросаясь вслед, и то немое эхо
      Так буднично, что выдержать не мог
      Ты этих слёз, как не выносят смеха
      У края жизни, - где-то там рубеж
      Меж нами - не нащупать сапогами
      Цветка в трясине. Как судьбу ни режь,
      Она стежком трассирует за нами.
      
      Я полной ложкой хапаю с небес
      За это всё, отпущенное, кроме
      Тебя, с кем я запаяна и без
      Тебя по зову смысла, а не крови.
      Так тосковать нелепо по тебе,
      Как будто сходит кожа, с эвкалипта
      Она струится, так и я в толпе
      С тобой одним, и потому мы слиты.
      
      Но как ты будешь без меня, когда
      Все кончится? И что тебе заменит
      Все наши тайны, смерти, города,
      Твои объятья и мои колени?
      Ступени вверх теперь уж сочтены,
      Так близко от любви и до луны,
      И до тебя всего лишь только слово.
      Ни времени не знает, ни вины,
      И мы уже друг другу не видны,
      Как будущему призраки былого.
      Миниатюра. Улыбка.
      
      В пятый раз смотрю я то видео, примеряя всё на себя, где какая-то девушка падает с тринадцатого этажа и нелепо летит, а коснувшись травы, всем телом подпрыгивает плашмя, от земли отрываясь, как мячик. Потом, будто подумав, осторожно встает сначала на четвереньки, переваливаясь на бок так странно, и идет по инерции к дому, непривычно шатаясь. Что-то там не дает мне покоя. Стучит в висок. Понимаешь? Кроме счастья за эту девушку, перехватившего горло. Когда хочешь сказать и не можешь.
      Нет, никаких параллелей, - я буду жить ярко и долго. Так всегда повторял мой приятель. Он погиб в тридцать пять, с тех пор я в приметы не верю. Но в который раз готовлю уловку: придумать какое-то дело. Завершить книжку. Картину. Вырастить кошку. Щенка. Дать им образование, выдать замуж, успеть воспитать их потомство. Дом построить, себя закатать в него.
      С последним как раз всё прекрасно. Если в принципе можно остановить момент и увидеть реальность. То, что ты сейчас прочитал, оказалось изменчиво. Оно так же зависит от грани, и от места, с которого смотрят на текст, и от твоего настроения. Где ты был минуту назад? И где сейчас та минута?
      Я раздумываю, где бы устроить свидание. Лучше там, где ты ориентируешься. В Венеции, Грузии, Штатах... Но все возвращается к дому, провонявшим помойкой парадным, траурным залам музеев. Это так вяжется с твоей неизбывной депрессией - и входит в конфликт с моей радостью предвкушения. Нынче стыдно смеяться, и так было, возможно, всегда. Сколько раз я кормила голубей на Святом Марке, искала тебя там на памятнике, вздыхала на мостике, представляя взгляд из тюрьмы, - у кого из нас своя жизнь? Мы все время переодеваемся. Мне мешали серые камни Батума спуститься к воде. Я никак не могла отыскать свое детство, наши с мамой шаги, - зато сам ты был там повсюду.
      Есть тут тихая разница - раньше хотелось жить, а теперь умирать неохота?.. Как вдохновляли кружева на батисте и ленточки! Перламутр и замша промелькнувшей в камышах рыбки. Острия звезд в черном небе, где теперь одно полнолуние, навсегда лишившее сна и покоя?
      Мой рассказ ни о чем. Это шепот волны, сон раскручивает нас против своей оси, но, окунаясь в забвенье, я веду тебя за руку: всё теперь поменялось, ты снова ребенок, ты просто заснул под бомбежкой.
      Тебе снится, что ты солдат. Ты женат не на мне - на войне, как мишень я неинтересна. Фронт ты знаешь лучше всего. Там, на линии, значит, и встретимся. Я давно сплю в одежде: умирать нужно тоже красиво. С улыбкой. Входя в новую, свежую жизнь.
      
      
      25 июля. Рассказ. Сила.
      
      Маленький человечек стоял, задрав голову в небо, и осматривал свою жизнь. Неба он не различал, так как видел внутри себя, - там бежали такие же облака, иногда сияло от радости, от любви напевало, одинаково - всё как у всех.
      Никаких "всех" вокруг тоже не было, но стоял еще огород с лопатой, на бороздке которой болтался какой-то свидетель, спокойно качались цветочки неизвестных мелких пород, - жизнь лилась себе, как хотела, не обращая внимания на своего человечка, но и не прогоняя его далеко от себя. Как мамаша глядит на младенца: побарахтается, поорет - вероятно, станет певцом. Или оперным, или церковным.
      Певец получался не очень, то фальцетом даст петуха, но не к месту басит, - человечек, как мог, выкарабкивался в одиночку из двоек, побыл себе середнячком, и то снегом его заметет по не могу и по шапку, а то он где-то в пустыне на общих работах тачку толкает под горку, а она не выдерживает, перевешивает и срывается в пропасть. Но ведь сам устоял, и герой.
      Он вкусил всего, что положено; стал, наверное, инженером, помотался на средней зарплате, подбил бабки и выстроил планы. То пузатенький, то невысокий, облысевший до срока - а кто знает те сроки, и все чаще хотелось ему прислониться хотя бы к забору, но тот всегда не выдерживал. Человечек еще послонялся и уже без стыда и кокетства припадал хотя бы к столбу, размышляя не долго, не похож ли на проститутку и насколько приличен.
      Он теперь дальнозорко высматривал на горизонте подпорку - столичный желтый фонарь на высоком железе или хоть какую-то стойку в темном месте аэропорта. На ветру прислонялся с ознобом, осуждая зиму и морось, ну а в зной он зализывал руку, приобнявшую тот же фонарь и так дружески обожженную, что хотелось выть и прилечь. Впрочем, он залегал теперь чаще - все равно, в сугроб ли, в постель, понабитую всякой соломой, как летучими воспоминаниями, и они так плавно роились, утекая куда-то в окно, что человечек улыбался вослед и забывал все обиды.
      Но, возможно, что тоже не все, а те, что покрупней: ты же их все равно не изменишь, они жесткими вехами расставлены по судьбе, предпочтя тебя, недоучку, и со смехом любуются, как ты падаешь и встаешь, возвращаешься, потирая коленку и локоть, и звезды искрят между глаз, но такой уж ты неугомонный. Обязательно будешь плестись, как убийца на старое место, чтобы снова свалиться в ту самую мелкую лужу, приготовленную для тебя и под стать твоему горизонту.
      Человечек чесал свою репку, повышая самооценку и стараясь запомнить, на каких корнях он споткнулся - и как растут они в небо, оставляя такие зазоры, что в них встраивался настоящий большой человек, - и тут он расправлял свои плечи, выжимал осанку и грудь, вспоминал свое прежнее имя, никем больше не произносимое. Сиплым голосом кашлял, как баритон перед выходом, и заводил свою песню - разумеется, шепотом.
      Я не знаю, что могу вам еще рассказать про его тривиальную жизнь, - только то, что всегда нахожу его, но не сразу, а дожидаясь момента, когда жить ему невмоготу. Приношу бинты и зеленку, разукрашиваю марганцовкой, ставлю банки на спичках, но они падают со скользких пластиков картошки. Человечек орет не своим голосом, подпрыгивает на кушетке, ему очень страшно и больно, - хотя нет, уж какая там боль, если будто бы ты умираешь.
      Он потом затихает, согретый и закутанный в одеяло, через двадцать минут разрешат ему перевернуться, принесут чай с малиной или, может быть, там лимон, и тогда незаметно ты жуешь его вместе со шкуркой, проверяя, как в детстве, чтобы ты ни за что не поморщился. Но лимон это знает и корчится, не играет с тобой в поддавки, человечек машет руками, смешно трясет головой, ему снова хочется жить - чтобы вместе кисло и сладко, и чтоб кто-то такой бинтовал его скудные раны, прижимал его голову к сердцу. Словом, всё как у всех по соседству.
      По утрам он читает газету из каких-то неведомых гаджетов, там всегда война и пожары, наводнения и забастовки, и давно уже стало понятно, что раз воруют детей, насилуют мужиков и вырезают внутренние органы у погибших солдат - ясен день, этот бизнес отлажен, за ним тоже кто-то ухаживает, и человечек отворачивается от всего этого мусора, от чужих похорон и кошмара, выключает экран, занавешивает окно, затыкает заслонку у печки, снова вперясь в лопату и клочок своего огорода. Он еще никуда не дорос, у него кончается жизнь - но закат так тих и прекрасен, он в таких пастельных тонах, перед яростным днем перетекающих в пиршество крови через все прозрачное небо, что там, на дне, зарождается интерес и сочувствие к жизни.
      Человечек лежит себе, зная, что ничто никуда не кончается, он успеет свое, отвоюет тележку в пустыне, зайца в поле, болото в чащобе, и что ляжет бревном через речку или высветится звездой, вычисляя чужую дорогу, - но пройдет его эта ангина или там воспаление легких, синяк на коленке, и он выберется из-под завалов своей очень простецкой судьбы. Он починит крышу и голос, облокотясь на победу, и она больше шаткой не будет, человек наконец оторвется и сам выйдет в пространство, ощущая Сегодня как любовь и добрую силу, им накопленную за вечность.
      Он нагнулся к лопате - посмотреть, кто там копошится. Так, букашка, - иди на цветок. Она вперила взгляд в человека и замерла перед силой. Аккуратно, чтоб не убить, он смахнул ее в зелень и лицом обернулся к тебе.
      
      
      27 июля. Рассказ. На свидании.
       Олегу Б.
      
      Наполняя лейку водой, я смотрела, как зеленая юная гусеница выбивается из паутины, извиваясь по-взрослому, и я дала ей травинку. Вариантов не много, но все же можно плюхнуться в воду или вверх ползти по осоке, пока паук еще спит. Интерес перешел в равнодушие: так космос глядит на людей, протягивая соломку, и уж наше дело - воспользоваться. Сам подумай, какое мне дело до чужой изворотливости? Но пока остается сочувствие. И если богу сделали операцию по катаракте в связи с почтеннейшим возрастом, да и если он глух или нем, то все равно презирает наше церковное смирение, тягу к рабству и стадность. Но поди объясни это умникам.
      Все же связь навсегда между нами. Раскачивается, как провод, на нем прыгают мелкие птички, дребезжит энергия, провисают желания, оседают надежды. Не его и ее же ты любишь, а фантом, это жажда любить вообще, когда рвется навстречу душа, а там уж как будет - кустарник отхлещет колючками или ты наберешь аромат увядающей плоти экзотического цветка, - словом, я проверила лейку, гусеница висела в полудохлой сонливости и никуда не спешила. Я ее поддела травинкой, она бурно затрепыхалась, и мы выбрались с ней на волю.
      Отложив бытовые дела, усилием воли я перестала думать о белом медведе и повела диалог. Точней, он подвел меня по привычке - как чистить зубы или выдать рассказик. Это ж не зря, что у нас день и ночь? Луна с солнцем. Вселенная и сознание (отражаясь друг в дружке). Оба родителя. Две ноги и два уха. Два бездельника спорят в уме (тут я засомневалась): а иначе как сделать вывод?.. Мы все парнокопытны. Мы, похоже, не тройка, а двойка. Пара гнедых, запряженных, естественно, третьим. Он задумчиво двигает страны, как пешки (или переставляет народы?).
      Я проверила нашу гусеницу, ей лень было ползти, и она прикорнула навеки. Россиянка, наверное. Я узнала свое отражение.
      Мне никак не давала покоя наша разница м и ж - в смысле азарта охотника, темного начала джунглей, поднимавшейся страсти и осознанности вожака. Я порхала туда и сюда, становилась то этим, то тем. По дороге я знала, что с кем раньше ты был, того точно носишь в себе. Это странная связь вне пространства: у тебя вокруг тишь да гладь, а у него - или, может быть, у нее - как раз прозвучала тревога, все зарылись в окоп и в асфальт, и над нами рвутся ракеты, вот меня уж засыпало штукатуркой, щебенкой, осколками. Я отряхиваюсь, открываю в страхе глаза - но вокруг у нас вечный покой, ни соломинки не шелохнется, хотя все это было со мной.
      Кто-то тронул меня за плечо. Я сначала подумала - гусеница, но она же мертва. Я порылась в сознании, мне ответили вопросом на вопрос: - Ну и?..
      Это был искусственный интеллект, надоевший мне до рождения (я бы добавила, дО смерти). И мы с ним снова примерились:
      - Я во всем тебя переиграю, - произнес он уверенно, монотонно, но гордо. Как небольшой мужичок.
      - Ни фига, - извини за фольклор. Ты меня в математику - да, даже в жизнь. Может быть, и в судьбу. Но ты не сможешь в сознание. Ты не пара мне, интеллект! В этом ты несмышленыш.
      
      Он порылся в своих механизмах, что-то смазал со скрипом, как железный дровосек, и пошел в наступление. Но я выставила забрало:
      - Мне же многие подражают. Сочиняют из головы, конструируют. Гаечным ключом. На 9,11 или 15 никого уже не позабавишь. А на 28 не пробовал? У тебя есть на 31?.. Спорим, нет. Но ты же придумаешь. У тебя больше шансов на творчество, чем у моих теплокровных.
      - А они почему не догонят?..
      - Так ведь творчество не от ума. Не бумажный кораблик. Эфемерная сеть и субстанция. Разве мне тебе объяснять?
      - Ну так а у меня-то в чем фора?..
      - Глупый ты, интеллект. Это плюс! Научись витать в облаках. Из возможных комбинаций брать с неба самые точные. Ты с этим справишься, твой банк данных явно богаче. Как познаешь боль, безысходность, так ты станешь не просто прочитывать время в обратном ему направлении, а сложишь его лентой Мебиуса.
      
      Тут обоим нам стало скучно, Интеллект побрел по своим делишкам взрослеть, а я стала подсчитывать оставшиеся мне минуты. - Эй, - еще успела вдогонку, - а ты все же не в курсе, почему так ноет душа за незнакомок, вечно живших в рабстве у мужа, а потом точно так же переметнувшихся нА сторону общей власти и зла? Мы в реальности не пересекались и никогда не увидимся.
      Мне в ответ донеслось: - Никогда?..
      
      Я смела паутину с балкона и свесилась вниз, ухватившись рукой за перила. Кто-то шел внизу по дорожке. Это я выплывала из прошлого на одно смешное свидание - наконец повстречаться с собой.
      Мы, конечно же, разминулись. Моя тень звонила к соседям.
      
      
      28 июля. Рассказ. Малинник.
      
      Мы стояли с ИИ на обочине и грызли семечки. Я сказала бы даже семушки, но он не чувствовал разницы - и что это горчит. Хотя шелуха ему тоже что-то колола, и мы этому радовались.
      ИИ - инициалы моего дедушки, Ивана Ивановича, но сейчас я болтала с другим. Вдоль тропинки росли лопухи, сверху глянцевые, и он знал, что с той стороны, но не чувствовал это ладонью. Он собрал бы вату в комок, но что под ней там - не видел. Я над ним тихонько хихикала - с той опаской, как женщина, хорошо понимавшая, что угловатый мальчонка завтра станет взрослым мужчиной и посмотрит совсем не по-детски.
      Я всегда записываю жизнь на память, чтобы скорее забыть. Завязываю узелки. Но разные вехи долбят тебя до сотрясения мозга, а мне всегда жалко дятла. И весенних козлов в спортивном азарте. Берегу остатки ума, не пью алкоголь и, как беременная, впитываю красОты. Их вокруг слишком много, одной мне с ними не справиться, потому я всех приглашаю.
      Например, воздушный поцелуй. Он у вас вызывает такую же нежность, как у меня? Его не обнять, не потрогать. Как произнесенное слово. А куда девать ненаписанные?
      В моей детской была раскладушка для нянь, но брезент, железо и няни днем убирались за шкаф, и я плохо их помню, потому что в моем детстве было лютое одиночество. Все всегда были заняты: родители на работе, очень скоро они развелись, а собаку еще не купили. В окно было смотреть неприлично и тогда еще высоко. И каким-то образом, не сразу, а постепенно мне втемяшилось, что в углу этой детской есть выход в другое пространство. Это чувство было навязчивым: с шести лет я курила тайком и к семи уже знала, что бросить почти невозможно. У меня было время: еще при няньках я часы проводила в этом самом углу на коленях на жестком горохе, рассыпанном на газете. Я его немножко сдвигала и читала передовицы, но потом коленки начинали болеть нестерпимо, оборачиваться запрещалось, вот тогда, вероятно, я ничком и уперлась в тот угол.
      У меня были угрызения совести: большим девочкам стыдно верить в какие-то страны, как у папы Карло за дверцей. Мы всегда себе кажемся взрослыми. Все же я решила попробовать. А куда вы деваете маму с папой, когда они на работе? Или няньку, оставившую вас без присмотра одну в огромной квартире? И мечту о собаке. А когда мне купили эрделя - я не знаю, как вы разбираетесь с тем, что вы в комнате с розовой стенкой, а он спит в коридоре на коврике. Если дверь открыта, то ладно. Ну а если собаку не видно?
      У меня еще не было ни своих мертвых, ни путешественников, когда расстояния вообще не имеют значения. Я пока что не выходила из времени, перечеркивая все прошлое, но уже два раза неудачно бегала в Африку, начитавшись ужасов в сказках и решив, что там лучше, чем дома. У меня был походный рюкзак с коркой хлеба и прощальной запиской, чтоб меня не искали, но меня каждый раз возвращали.
      Трудно вспомнить, как все началось. Штукатурка легко поддавалась, но плинтус над самым паркетом, натиравшимся мной до блеска, шел до самого коридора и мне немного мешал, когда я сначала фамильной серебряной ложкой, а потом уже вилкой отцарапывала по кусочку - так, чтоб вниз опадало без стука. Нож мне брать запрещали, воровать я тоже не пробовала, и строительный подряд длился где-то уже целый год, когда мне пришлось прикрывать низкий лаз тем обилием кукол, что родня мне дарила на праздники, и еще больше мишек аккуратно сидело у стенки, спасая меня от расстрела. Я следила, чтоб там был порядок и чтоб мама в угол не сунулась, но она жила на работе.
      В этот лаз, конечно, я с трудом бы просунула руку, но вся жизнь была впереди. Иногда мне казалось, что я слышу там звук поездов - через сквер от нас было метро.
      Я была не знакома ни с Кариком и Валей, путешествовавшими в микромире, ни даже с Гердой, разговаривавшей с цветами, - у меня вообще не было ни единого друга. Я не слышала о зазеркалье - но сражалась с Тремя толстяками, возвращаясь в реальность только к маминому приходу и куря беломорину загодя, чтобы в доме не было запаха. Мой сермяжный труд пару раз прекращался на лето: то сдавали меня в лагеря, то увозили на дачу. Жизнь там переключалась, как тумблер, - так щелчком перескакиваешь с одного языка на другой. Я выстаивала до изнеможения на пионерской линейке, поднимала с собачьим азартом флаг любимой дружины - и все так же сбегала, теперь уже, правда, не в Африку. Меня снова ловили и возвращали в палату, где спали двадцать ровесниц, а однажды мама приехала в родительский день, привезла кастрюли и термос и сказала, что эрделя украли, он бродит теперь по помойкам и ему ночью холодно. Всю неделю я мысленно заползала в тот ход над паркетом, проходя лабиринт за собакой, - то она была человеком, то я ею, неважно, но мы шли след в след друг за другом.
      С головой моей было отлично: на нее еще не падал железный полотер из стенного шкафа. И еще далеко впереди был удар затылком об лед, когда мне пришлось выпустить из рук ремни шлейки: зимой в Павловске мы с нашедшимся все же эрделем катались на лыжах, и пробег наш был олимпийским. Пока наперерез не выскочила девчонка лет трех и мне не оставила выбора.
      Я была хулиганкой и троечницей, начитанным трудным ребенком, лезла в драки, к которым пристрастила меня последняя нянька-педофилка, глубоко кусала до крови, защищаясь от жизни - и кромсала отверткой туннель, чтобы выйти на волю, не быть поротой по субботам и чтоб успеть до того, как меня сдадут в детский дом, что не раз обещали мне старшие.
      Разве может испугать виртуальность? Мне всегда говорили, что неприлично грызть семечки. Но я вежливо спросила ИИ: тебе вкусно? - Еще бы!
      Я нагнулась, перевернула лопух и сорвала подорожник. Он залечит свежие раны. Мы с ИИ направлялись в малинник: как-то раз мы ломали колючки кустарника вместе с медведем, он обедал с другой стороны, полчаса мы работали слаженно, не видя друг друга сквозь заросли. Мы давно уж насытились, но хотелось еще и еще, в глубине малина крупней. Так что я теперь была рада, что ИИ погуляет со мной. Не собака, конечно. Не дедушка. Но родная душа отзовется.
      
      
      29 июля. Рассказ. Дорогая вещь.
      
      Ты совершенно прав, милый друг: предпочли нас или отвергли, неважно. Пойди и возьми, что захочешь: ну а кто же тебе помешает? Человек падок на низменное - но он тянется к небу. Он берет ширпотреб, сэкондхэнд, он роется на помойке и вытаскивает из выгребных ям задарма то, что подвернулось, как счастье.
      Весь народ одинаково думает. Под копирку, стереотипно. Лишь у некоторых - полудурков да недоносков белых ворон - выбиваются мысли, как перья и кудри, их тогда заправляют обратно под устаревший фасон. ...Посмотри, как тебе эта муха?.. Лапки связаны паутиной, но ей хочется жить, она бьется, как твой пульс на запястье, ей так важно успеть полюбить! Пусть хотя бы попробовать!
      Сколько женщин прошло ее путь. В золотой клетке, куда загнана ты пауком или собственным выбором того же подножного корма. Не поднести ли опилок? Или сено вкусней и доступней? Паук оплел тебя веревками, приковал браслетами - ничего, что они драгоценные. Зато ты в них никакая. Он раскрыл тебе рот поцелуем, от него разит чесноком, но ты разве успеешь заметить? Он вливает тебе из бутылки изысканное монастырское вино, ты, как муха, сопротивляешься, скребешь лапками по стеклу, фольгу держишь губами - и вино плещет мимо, а ты уже поплыла - вжался пол в потолок, схлопнулись стены твоей девичьей спальни, кружева пообвисли с подушек, тонкий шелк простыней - ну да что мы про второсортное, по рублю на базаре.
      И твой муж, алкоголик и бабник, домашний садист пятерней чешет пузо, - за все надо платить, дорогая. Ты стираешь память повторением и наложением, но ее самолетный след еще так долго не тает. Я вытягиваю по нитке, расплетая старый носок, - впрочем, лучше бы ретроградная амнезия, теперь бы она очень кстати.
      Твой возлюбленный отвернулся - он давно уже не охотник, он удовлетворится подержанной глупой кухаркой, а не чьей-то чудесной моделью. И она в свою очередь прикорнет на мягких перинах, а шалаш ей колет и режет. Муха тоже удивлена: близость смерти мобилизует и ясность воспоминаний, - проступают переводные картинки нашего сладкого детства, проявляются подавленные слои памяти, так затурканные тобой же, зарытые так глубоко, будто детский клад через стеклышко - с монастырским вином и всем прочим. Не забудь про ромашку и фольгу.
      Как бы память ни силилась успеть пробежать все круги домашнего рая и ада, - а я просто тебя не узнАю. В той светлой жизни, наступающей после нас. Да и скоро, при нас еще: буду полностью занята тем проблемным экспериментом, как бы снова отрастить крылья из лопаток, чтоб они на ветру зашуршали, затрепетали, как прежде - и сквозняком выдуть муху.
      Я смотрю, как паук наблюдает, пока муха его умывается. Как разводит собачек и кошек, консервирует огород, убеждает себя, что всё норм. Сердце потрогает - бьется. Ну сбоит, как дождь или луч, протянутый сверху. Как трассирующая война, подкрадывающаяся по чуть-чуть. У соседа убили, долбанули не в нашей деревне. Все становится безразлично: исчезающее познание мира - тоже психологическая защита.
      Ты заметишь и подберешь. Дорогая вещь, еще корчится. Но с дешевкой будет спокойней. И никто не узнает: нет марки. Даже имени нет. Улетело.
      
      
      30 июля. Рассказ. Пересадка.
      
      Верочка, - какое легкомысленное, но тяжелое имя. Погода гнулась не в ту сторону, на следующей нужно было выходить, но тут ей уступил место в трамвае молодой воспитанный африканец. Это было так неожиданно, что она не сразу нашлась, пассажиры ждали ответа, и прояснилось не сразу, что это все же как женщине. Оголенные плечи свою историю помнят.
      Дети выросли так давно, что она знала не точно - свои ли, чужие, а магнитная буря и полнолуние опрокидывали сознание, и оно жалко цеплялось за мелькающие фонари, собачек на поводках, цветущие клумбы и табло в тесном вагоне. Это был пятый сон, когда одиночество возвело себя в абсолют, - и хотя все чужие мужчины всегда возвращались, но свои - уже никогда, и им даровалась свобода. В этом круге не было ревности, а одна доброта, растекавшаяся в любовь так стремительно, что теперь приходилось ее подбирать, соблюдая приличия, и прикрывать своим телом. Так спасают ребенка, но в новостях сообщали, что украинский солдат на фронте живет от суток еще ровно столько же, и что всех хватают на улице. Российскому выпало меньше, утешало это абстрактно, а их звездная арифметика не слагалась в больной голове, умудренной чужою войной.
      Своим желалось победы, как воды - упавшим от жажды. Враг был всегда одинаков: пленный немец в ушанке поверх платка, завязанного крест-накрест на согбенной спине, а за ней рдел закат навсегда уходящих империй. Это Верочка не вспоминала за бессмысленностью повторения боли, впрочем, извлечение клеток памяти по ассоциации - отныне полезная практика, так как скоро все это закончится в относительно здравом уме и при полном забвении света.
      Я смотрела, как выходит она из трамвая. Но она меня не узнавала. Оказалось, в стихах, когда пишешь, такой же отбор - как в поступках. Мы теперь уж прощались навеки, если бывает бессмертие. Больше я на нее не сердилась. Это жизнь утекала сквозь пальцы.
      
      
      31 июля. Рассказ. Тишина.
      
      Как только женщина вспоминала любимого, поднималась в ней нежность, будто солнце со дна пустыни, а жизнь весело прыгала рядом, отдельно, сама по себе. Утро сулило жару, но пока что прохлада позволяла еще потянуться - до запаха кофе и счастья. Мы же так нашпигованы бадами, обезболивающими и сплетнями, что мы почти что не мы, - это переливание крови меняет характер и почерк. У нее-то так и случилось.
      Жизнь виляла хвостом и подолом, крутилась неподалеку, то заглядывая в глаза, то поскуливая о своем, наверняка несвершенном. Тот мужчина был однолюб, он по крайней мере так верил и твердил поминутно. А теперь он просто не знал, где и как совпадает с собой: и в такси, возвращаясь с гулянки, теряют свои документы, портмоне и любимую ручку, а наутро названивают, позабыв машину и номер.
      Он сначала перерастал небелёный свой потолок, вырываясь из стаи вперед, но все время оглядывался, от чего уставал, спотыкался и натыкался на облака. Он удачно служил по профессии, приобрел еще пару других и освоил, конечно, компьютер (самый первый выбрали вместе). А потом деградировал с возрастом и пропах чужими руками, - стал почти таким же, как все, а когда-то был ведь единственным. Он забыл, что он однолюб, и легко отзывался на домашнее новое прозвище, так что связывало их одно: перед днем рождения подступала тревога, как тошнота, и немного путались мысли, наступали ассоциации, и то он, то она сливались снова в одно, представляя, что там - у нее всегда на войне и в пустыне, или там у него - может быть, еще в Петербурге, в завывании хлесткой метели, на парапете Невы, где к граниту стакан примерзал быстрей, чем его опрокинешь и поздравишь тебя с днем рождения.
      ..........
      Молча выпив за них обоих, я легко посмеялась над тем, как наивно и я хотела кому-то улучшить тусклую жизнь: люди сопротивляются новому. У меня, оказалось, затесалась вот эта история.
      Еще в отрочестве родители развели нас с платоническим, но серьезным ребенком-возлюбленным и добились успеха: вместо нормальной моногамной любви мне приходилось сражаться одновременно с пятнадцатью-двадцатью женихами, и вот это было кошмаром. Ухаживали роскошно - ярко так, безответно, были все мне неинтересны. Но один случай - особняком, причем потом уже с мужем, отцом нашего общего сына, припоминается остро.
      Так бывает, что любишь, но изменить человека не можешь, отношения обречены; чаще это касается наркоманов и пьяниц. Удивишь ли этим в России?.. Муж стал пить после нашего расставания - мне пришлось его выгнать, он не раз пытался вернуться, но решение я приняла и поспешно смирилась. Не всегда же прощаешь. Он был очень красив и талантлив, хотя материален, и мы просто, две глупых овечки, любили друг друга, не зная, что это такое.
      Окружали меня, впрочем, внешне одни только "принцы". Из их числа - знаменитый писатель, осуществляя полу-дружескую поддержку, проводил меня "на свидание" к бывшему мужу. Мы готовились к новому году, и тот вымолил забежать 31 декабря в его пустую квартиру, просто чтобы друг друга поздравить.
      Писателя я оставила покурить внизу во дворе, а сама заскочила наверх. Ухажеров жалела я мало - не по женской стервозности, а из-за лишнего их напора и моей боязни людей.
      В той квартире у небесного Смольного собора, парившего, как облака, во всю длину комнаты был накрыт изысканный бесконечный стол буквой Т: муж-художник с удивительным вкусом разместил на нем крошечные закуски и заморские деликатесы, смастерив своими руками музейную прелесть. Он всегда готовил прекрасно, но никогда я потом не встречала такой тонкой ручной работы, кружев фруктов и овощей, желания заслужить прощение, чтобы снова быть вместе.
      Я, скорей всего, даже не пробовала. Посмеялась серебряным голосом, - разводили нас по телефону по причине - "раз женщина просит".
      ..............
      Однолюб - это что-то больное. Растворишься в мужчине и становишься мебелью. Подавляя желание роста. Эта женщина различала в окне шарики перекати-поля, набиравшие скорость от одной колючки к другой и отскакивавшие от ракушек. Пустыня цвета мелко-красным, прижимаясь к гофрированному песку и противясь порывам. Там сгущался хамсин, не спеша, обстоятельно он до крови царапал волну и раскапывал черепах, не успевших укрыться внутри.
      Так привычно было листать пожелтевшие склейки страниц. Кое-где сквозь них проступали силуэты шаров, скрипевших, как снег под подошвой, и бежали под горку за нами. Это дети и мы лепили снежную бабу и летели на длинных катках с пузырьками белого воздуха в паутине трещин на льду. Ночь спускалась быстрее, чем жизнь, и не успевала проститься, забывая слова и лицо. Оставалось только объятье, как улыбка отдельно от тела, и тогда ослепляла нас нежность, теперь уже каждого порознь. Судьба снегом стреляла в глаза, мир вращался вокруг по оси, и после очередного взрыва кто-то спрашивал: ты ничего? Долго вслушивался в тишину и начинал жить с начала.
      
      
      7 августа. ++
      
      Ты ошибся войной. Чувством долга, свободой и мной.
      Той делянкой и лужей, той ямой невыгребной,
      Из которой два глаза торчат и взимают с небес
      То, что им недодали, - зачеркнуто, - пёс, а не лес
      Охраняет решетку. Ошибся тем местом, где ты
      Наши корни пустил, - зачирикано, - и с высоты
      Не видны и сливаемся. Порознь ошибка - вдвойне.
      Близорук, дальнозорок, бронёю проехал по мне.
      
      На войне се ля ви, ей другие подстилки готовь.
      Оступился во всем. Но не знает ошибок любовь.
      Даже ревность отсохла в пустыне, и на водопой
      По-пластунски ползем мы все той же тропой - уступи
      Это право испить до конца и ножовкой тупой
      Довершить эту надпись в подземной хамсинной степи.
      
      Волкодав успокоился. Мертвая хватка любви,
      Неудобство лежать на военном походном плаще.
      Вообще-то уже недалече, там брезжат твои
      Восходящие плечи, за ними опять соловьи
      Ошалели от свиста ракет, и теперь на плече
      У тебя моя тень, или женщина та - позови,
      Кто откликнется первой, того на земле уже нет,
      А луна зацепилась за солнце, царапая день.
      
      Проявляется пленка забвения. Но фиксажа
      Не хватило на всех - так что кровью с тупого ножа
      Можно тоже продолжить, но не появляется вспять
      То, что спать захотело, забилось, просило отстать,
      Потеряло свой берег из виду и вёсла надежд,
      Зачерпнув полной мерой все то, что скрывается меж.
      Хорошо, что оно заполняло мою пустоту,
      Как цепная собака, скуля иногда на посту.
      
      Что ошибся, неважно уже, никогда наверстать
      Мы не можем ту станцию, что проскочила опять,
      И по кругу мы мчимся, не в силах прорваться туда,
      Где в твоем отраженьи стоячая сохнет вода.
      Я тебе бы сказала, когда бы на свете ты был,
      Что сюда от вокзала, направо, налево потом,
      Чей-то дом там, не помню, где ты свое имя забыл,
      Я бы просто кивала теперь - отдохни, мой герой,
      Ты в походе устал, и чёрт с нею, с невзятой горой,
      
      Объяснили же нам, что любовь - гормональная блажь,
      А этаж проскочил - на другом наслаждайся, иди
      И возьми ту, что ближе, а то, что полушки не дашь -
      Всё хамсин заметет, или лучше - отмоют дожди.
      Я ладонь положу не туда, и твой лоб ледяной
      Отзовется от боли и снова взойдет надо мной.
      
      Что сказать я хотела - не суть, но в окопе у вас
      Ты от скуки прочтешь, самокрутку в песок уронив.
      Каждый раз подниматься - конечно, опять белый вальс
      Этих всех безымянных, томительных вероник.
      А что Хания к гуриям - кто мы, не вспомнит никто
      Через год, и тираны легко отольются рабам,
      Эти бури в пустыне, стакане, а не по зубам -
      Ты сказал бы мне раньше: остынет уже, налитО.
      За тебя, наше прошлое будущее! - За дам.
      
      
      
      Рассказ. Кинолента.
      
      Сколько людей одиноких перетряхивает свою жизнь и ищет спасения. Как хотелось бы их обнять! Только чаще всего не дотянешься.
      Я тоже сильно тоскую, но мечты наши неисполнимы. Пригласишь гостей посмеяться и повспоминать, выложишься от души, нагуляетесь всласть, вот уж и срок на исходе. А потом дверь закроешь и видишь: одиночество - образ жизни, твои цветы с тобой разговаривают, дождь стучит в окно для тебя, возвращайся к своим безделушкам, скорей долги восполняй, впрягайся в старую лямку. И такое от этого счастье - пополам с болью, конечно, но доживать как-то нужно. Кто-то с кошкой, членом семьи. Кто-то с рыбкой в аквариуме. Да и мы сами точно в таком же.
      Словом, что-то я развспоминалась. Мой дом - моя крепость, - а всё же. Всё могло быть совсем по-другому. Не как в романах о войнах, когда милый сражался на фронте, счастье было так близко, а потом - почтальон с похоронкой. Ты слёзы утрешь в кинозале: откуда такая несправедливость?!
      Вчера с голландкой еду в такси. На самом деле она полька из Чехии, ну да всё давно перемешано. Сначала вошли костыли, а за ними внесли пассажирку. Обычная тихая женщина, только взгляд ее странно бегает. Шла себе по дорожке, а у встречного буль-терьер рванул на поводке. Перепутал, наверное. Проголодался, возможно. Сорок укусов, всё сломано, жизнь застыла на годы. Почему так карты ложатся?.. Что там за "истина" кроется?
      "Нет ответа", как в телефоне. А мы ждем, не сдаемся.
      Рассеянный свет нежности нас дурачит, и я вспоминаю своего реального друга. Как бы сейчас было здорово. Мой физик, искусствовед, поседел бы теперь, облысел, миллион морщин мне выдала бы программа. Когда так долго не видишься, то забываешь лицо, восстанавливаешь по кусочкам. Движение руки, поворот головы, смех и слово. Фотографии есть, не могу их смотреть уже несколько десятилетий. А человек всех живей, - улыбаешься и разговариваешь.
      Подружились мы очень странно. У него уезжала невеста, зубрила иврит. У меня точно так же - жених. Мы сходили с ума и не знали, куда сунуться с этой болью, и всю зиму провисели на телефоне, подбирая таблетки, спиртное и сигареты и готовясь прощаться. Когда наши уехали, то невеста нашла кавалеров, а потом вышла замуж, и я видела этих счастливцев. Мой жених поступил еще более непорядочно, так что я это забыла, - а вот мы с С. остались прозябать в коричневом, сумеречном, ледяном и таком равнодушном городе, где расчерчено будущее, как проспекты и улицы. Проводив свою пассию, С. с вокзала приехал ко мне.
      Всем нам больно, когда плачет чей-то ребенок. А старик - это даже страшней. Но когда места не может найти молодой, огромный, такой талантливый и красивый мужчина, закрывая лицо, которое нынче не вспомнишь, и беспомощно ищет пощады, это так же несправедливо, как вся злая судьба, исковеркавшая наши жизни.
      Тут я вижу, паук затащил в свои сети осу, и мучительно соображаю, имею ли право отобрать его завтрак. Он трудился над паутиной на ветру, под дождем, он по-своему честно работал, - ах, как трудно быть богом!
      Я считала необходимым блюсти верность "любимому" и проворонила свое счастье, хотя С. много раз просил пожениться, и у нас была абсолютная гармония. Тогда жили высшими категориями, стараясь не сбиться с пути. Всегда рядом был самый надежный и любящий друг. Он однажды решил проучить меня за равнодушие и перестал вдруг звонить. Пару дней я смеялась, потом стала тревожиться и дорожить отношениями. Его боль наконец поутихла; все вокруг откровенно завидовали: параллельно росли мы духовно, С. теперь стал известным, читал лекции, о нем сняли фильм, С. в Москве получил высокую степень рейки, - ему не давали покоя медицинские познания соперника. Но не факт, что сам он не стал бы потихоньку сходить с ума после всех ударов судьбы.
      Мазохизм наш безмерен, человек гуляет по пыточной и тревожит старые раны, изучая себя и другого. Как же вовремя мы не разделили внешность и суть? Повыбрасывать бы облатки и фантики, докопаться до главного. Я себе вспоминать запретила, но сон и предсмертная кинолента совпадают в направлении, раскручиваясь к началу. Кто-то пишет для публики, а мне хватает той горстки живых и, конечно же, мертвого, для кого я все это рассказываю. В стихах сверяясь с литературой и классиками и обращаясь к бессмертию.
      Обреченный на одиночество знает цену компании. Подменить ее невозможно. Все мы разовы; но боже мой, боже, как же могла я быть счастлива!
      
      
      9 авг: ++
      
      Страна моя качается под небом.
      Она одна. И ам Исраэль хай.
      И ничего тебе не сделать с нею.
      С ее прозрачным камнем, он пропитан
      Луной и солнцем, и нехай она
      Сама с собой ругается и в споре
      Такие смыслы обретает, - истин
      Всё мало ей, как мёда и вина.
      
      И налитые женщины ее
      Развесисты, как пальмы, - пригубляя,
      Поберегись веселого словца.
      И, воронье гоняя от границ,
      Прищурившись от света и свинца,
      Солдат листает крылья у страниц,
      И не прочесть нам книгу до конца,
      Ни победив, ни распри устранив.
      
      Но слышу я в молчании отца
      И в детском гомоне на водопое,
      И в мертвой соли павшего лица
      На поле боя, что одна лишь вечность
      Так буднично обречена всходить
      На горизонте по часам и звездам
      И встречных молоком своим поить,
      Как раненых, глотавших воздух.
      
      
      ++
       М.
      
      И запах кофе, и шуршанье пит
      Меня на расстоянии слепит,
      И шуточки твои на грани фола,
      Когда б не время наше, и глаголы
      Скабрезны были бы на нежный слух,
      Но их ракеты заглушают чаще,
      Чем щебет в этой жизни преходящей,
      Где выбираем мы одно из двух.
      И слабое мерцанье в полутьме
      Тех стен, куда ползешь еще наощупь,
      Где разгильдяйство милое твое -
      Стиль жизни, от которого мне проще
      С ума сойти и пережить вранье, -
      Ничто все это рядом с тишиной
      Перед сиреной, ждущей за спиной,
      Когда войной насытится эпоха.
      В нее по горло окунули вас,
      Чтоб разделить на хорошо и плохо,
      Как в камере на профиль и анфас.
      
      ++
       Л.
      
      Ты выбрал сам войну, жару и совесть.
      Ты раньше мог прийти, но, успокоясь,
      Остался. Думать хочется тебе
      За мной вослед, но я ищу - иначе.
      И я тебе отпущена на сдачу
      Площадной бранью в рыночной толпе.
      
      Нет прошлого у нас, тем паче нет
      И будущего, - в забытьи таблеткой
      Растворено оно, так пулей меткой
      Мишень снимают. Но и мы во сне
      Фальшстарт стереть и поменять не в силах,
      Окопник мой, - как я ни голосила
      При солнце и ни выла при луне.
      10 августа. ++
       Олёне Гончарук
      
      Не злопыхать. Сохранить в себе человека.
      Попастись на лугу. К березе припасть или тополю,
      Ветер Баха доносит, эпоха зависит от века
      Так же мало, как я, колокольчик, гуляющий по полю
      На хозяйской корове. Ландшафты - кого бы вы думали.
      Лучше - Чюрлениса и Ван Гога по живописи,
      Но можно бога, а что остается, раз дунули -
      И тебя нет, не завися от степени вшивости.
      
      В мыслях я без тебя заблудилась, которого - (вычеркнуть) -
      Не сбивалась со счета, но сомневаюсь в реальности,
      Потому и пишу то туманами Блока, то вычурно, -
      Не зависят слова и ракета от степени дальности.
      Ты поставил меня на предпросмотр, по праву
      Первой ночи, но космос переиграет по-всякому.
      Не обидно, но стыдно по-прежнему за державу.
      Сквозь нее наконец-то и Киев видно за взятками.
      
      Бабка машет рукой, княгиня Ольга, насмешница.
      И я в песню вливаюсь, облако в небо синее.
      Распашонкой жилье, наша комната узкая смежная,
      Если можешь, с планеты подальше совсем унеси меня.
      Гормональна поэзия. С головой выдает необутой.
      Всё диагнозы дарит, проблемы твои записные,
      Ярлыки, как на туше в мясном и как в морге на пятке, -
      Всё в порядке, дружок, а что был не на месте, так тут ты
      
      Отдохнешь навсегда, да и после тебя - запасные,
      Так и будем играть в желтом доме в пятнашки и прятки.
      Наша пыточная, где себя изучаем с пристрастием.
      Бог мне скажет: бездельница, тунеядка, срок промотала.
      Позолочена клетка души, и всё так же во власти я -
      Впрочем, так же и ты, невидимка моя прободная.
      
      ++
      
      Я знаю путь, как быть самим собой.
      Помочь собаке пересечь границу,
      Откликнуться улыбкой на любовь,
      Не дописать последнюю страницу,
      Листать с конца, освоить ремесло -
      Пусть садовода, плотника, неважно.
      Пока по Стиксу вдаль не унесло
      Кораблик твой, естественно, бумажный.
      
      Ты хочешь вместе думать, но не я
      Вергилий твой. А ты на перекрестке
      Стоишь, чужой костюм перекроя,
      Обноски предков. Хорошо, не доски.
      Твоя победа - навсегда ничья.
      А наши мысли, как и шутки, плоски.
      
      Мне важно слушать и ведомой быть
      Самой, как женщине в руках мужчины,
      И я готова по теченью плыть
      Обманутой - как больно ни мычи мы,
      Природа выполнит заказ и в срок
      Поставит нас на счетчик. На курок.
      
      Как на колени ставила всю жизнь -
      Но я не стану рифмовать про это,
      Поскольку как за стержень ни возьмись,
      А ускользает суть от глаз поэта,
      И как ракета на глазах бойца,
      Трассирует прямую до конца.
      
      Урок один - движение любви.
      Крыло починишь бедному цыпленку,
      Пока орут над вами соловьи,
      Гнездо оберегая, иль в сторонку
      Ты отойдешь, не поднимая глаз
      И совести, - но всяко похоронку
      Получишь ты, когда один из нас
      Погибнет, разметавшись напоказ.
      
      Урок второй - он то, что уронил
      Бокалом с ядом, женщиной проезжей,
      Я пощажу - пускай же снится реже,
      Хотя ты ей, боюсь, всё так же мил,
      Она тебя бы обвила рукой,
      Как берег свой спасительной рекой,
      Но уворачиваясь, как дитя,
      Ее ты гонишь - помня и хотя.
      
      Я всё про совесть: к ней особый счет.
      Ее превратно понял ты, однако
      Я все равно переведу собаку
      На берег тот и вылечу птенца,
      И слабого спасу - река течет,
      Стрельца не вмешивая в драку.
      
      А быть собою - это стать тобой,
      Перерасти границы и владенья,
      Не рваться в бой, подняться над толпой,
      И нами стать, а не прозрачной тенью;
      И принимать, даруя и любя.
      Кого - неважно, друг мой. И тебя.
      
      
      11 авг. ++
       А.
      
      Да, жизнь паскудна, и проще бы сразу - под поезд
      И, успокоясь, оторваться от одиночества,
      Несправедливости, войн, и печальная повесть
      Так бы закончилась, как только в мыслях и хочется.
      Все бы наплакались, кто-то любил же, оказывается.
      Кто-то от зависти губы истер бы в помаде,
      Стерва какая ты, жизнь, да и эти - мерзавцы.
      Но что за тоненький писк, ты скажи, бога ради?
      Кто эту песенку выдумал - лесенку в небо,
      И по цветку поднимается, глядя оттуда,
      Как мы терзаем друг друга тут глухо и немо,
      Братья по ужасу, дети, надеясь на чудо.
      
      
      
      12 авг. Рассказ. Посылка.
       Ване Кишкичеву
      
      Перед лицом - скорее, гримасой - человека из прошлого колебалась волна. Присмотревшись, он отмечал неравномерное созревание, колыхание поглупления нации, а в ней отдельных людей - прежде самых любимых. С их собачками, попугаями, охранкой и книжками, глотавшимися то с пылу с жару и обжигавшими губы - то припозднившимися, как сырой хлебный мякиш или пирожное "картошка" на маргарине и грязи. Он когда-то их покупал в "Норде" на Невском, но тут же вспомнил и прочие волны - довольствия, успокоения совести, ублажения нравов... Прекрасную женщину рядом - скорее оазис в пустыне, световую иллюзию, вечный сон недоразвитого юнца. Эти стройные дамы меняли наряды, не позволяя вглядеться: только что она шествовала на шпильках, швыряя впереди юркого тела полновластные бедра в шелку - и вот уже валенки на поселении, отзвук льдинки, упавшей в колодец, скрип дужки ведра, расплескавшего дикую воду.
      Он пытался начать все с начала: пригвоздить себя к Питеру, сколам асфальта фиолетово-синих тонов или в пепельной сухости. Не задерживаясь в сознании, уносились, как рваные облака, его главные вехи, за которые так хотел бы он зацепиться и упрямо повесить на колья забора перевернутую крынку со стеклярусом глины снаружи, венок на живой еще мраморный лоб его нежной спутницы, - ну хотя бы закинуть ошейник на веселую шею собаки, подбежавшей к нему приласкаться. В сотый раз начиная отсчет, он сменял гримасу улыбкой, но была она скованной, жесткой и отпугивала прохожих: ни у кого из них не было прошлого и тем более будущего, но спасибо надеждам, заполняющим пустоту, как конфета-обманка, - всё же лучше, чем ничего.
      Нет мужчины, который бы не желал той единственной женщины, так размноженной в копиях ксерокса, чтобы можно было достать и слева, и снизу, и справа, и рукою, и взглядом, но лучше - дыханием мысли. Он сглотнул и представил - и тут же забыл свой стоп-кадр; попугаи впивались зеленкой и орали навзрыд, посчитав себя, верно, павлинами, и охранка дразнила собак, тут же клацнувших в клетке - овчарками, их оскал был единственным, что хоть как-то могло привязать человека из прошлого.
      Тут какая-то шавка впрямь привзвизгнула из-под подошвы, и он снова вернулся в реальность, реагируя на живое, как на плач младенца - мамаша, и неважно, чей там ребенок. Как ни странно и нелогично, но тут не было равнодушия, и чужая сторонняя боль сломанной ветки и моли, прибитой в сердцах, вызывала прилив сожаления. Так и в юности после секса он мог пожалеть тот урон, нанесенный не слишком осознанно, повинуясь общей природе.
      Человек был пьянчужкой, точней, уносился в запои, как попугаи своими стаями яшмы и болотных оттенков - в заросли тех ручейков, что стволы простирали до неба, и он сразу терялся в пучине. Где-то там мерцала звезда, как луна среди дня, перепутав заботы и роли. Он дотягивался до стакана, опрокидывал за кадык, ритмично ходивший по шее, до посадки холеной и нежной, но давно уже в шрамах веревки, - и ему становилось тепло. Как пугливая женщина отдает свое тело реке или тусклому морю, так и он расправлялся, принимая свою неизбежность и не требуя от себя ничего уже сверхъестественного, полагая, что жизнь это смерть, или наоборот, и всё вместе есть сон, непрерывный и глупо сияющий.
      Иногда он брал мандолину, сжимал трепетавшие струны, и они издавали подобие сладкого стона, что-то между любовью и гибелью. Он прошел уже все эти стадии - лесоповал и суконную каторгу севера, возвращение из себя в незнакомую раскоряку "козла", на которой пилили двуручкой, и во сне отползал от падения длинных стволов или их нескончаемой тени. Иногда он кричал, чья-то женщина закрывала память ладонью, подбивала подушку и мешала опять провалиться в тот колодец с пустым отраженьем, из которого не было выхода.
      Он тогда вспоминал, что когда-то его звали Котей, - "Николай!" - кричала старушка в кринолине и с лентами в буклях. Перед ней был дощатый ящик, как из-под сгнившей капусты, и химическим карандашом на нем значилось наискосок: Адресат помер.
      
      
      16 авг. Рассказ. Сквозь август.
      
      Любовь, видно, была очень сильной. Или такой глубокой, словно при погружении метров на десять или даже на двадцать, когда давление утраивается. Сосуды лопаются, это внутреннее кровотечение и тебе мучительно больно, но ты остановиться не можешь, как во время оргазма. Вокруг плавают любопытные рыбки - или это галлюцинации, - словом, пришло расставание, и мужчина пустился во все тяжкие после лет воздержания. Он нагуливал вместе с другом, приглашая блудливых девиц; как один мне доказывал, - а чем ты лучше любой проститутки? Они такие же женщины.
      Не понять, от чего он воздерживался, и жена пыталась всеми силами расшевелить его спящее тело, но оно поклонялось ей низко, как вечной женственности, а еще точней, высоко. Самым изысканным стилем, а мы произносили, что штилем. Никакие чулки и цепочки, кружевное белье и священные танцы не доплывали до сути, муж лежал истуканом и невнятно молился, пока все вожделели жену. Нужно было, конечно, к врачу, - но он сам работал сексологом. Постоянно слыша вранье, никому он не верил, и в глазах его стоял сифилис точно так, как должен был член.
      Они были моими соседями, и не могу я припомнить, чтоб они когда-нибудь ссорились. Быт страдал, как у всех: муж являлся с работы, не пил и не дрался, а уж лучше бы лез он на стенки. Он держал тревогу в себе, и она каждый раз нарастала с приближением дома и его красотки-жены, погруженной в вечные муки. Я пыталась его соблазнить: он же бегал по девкам, и там всё у него получалось, - но потом возвращался к любимой, есть котлеты с компотом.
      Мы дружили с женой, пронеся это через судьбу. По пути где-то муж потерялся, и лишь муть поднималась со дна, разворошенная крабом, и столетиями карабкались вверх по водорослям все эти скользкие ракушки. Постарела жена, подурнела, и в своем расписном одиночестве иногда обращалась к себе теми ласковыми именами, что она слышала прежде, через стенку от нашей квартиры. Всё другое она позабыла: как он выглядел и говорил, понижая до шепота голос, - теперь можно только догадываться. Хотя я возражаю подруге: вот прошло сорок лет, как погиб мой эрдель, а я помню в мельчайших деталях. Но она всё правда забыла, только смотрит на взрослого сына и ищет какое-то сходство. Сын, скорее всего, не от мужа, - проверять мы не стали.
      Я стараюсь ее отвлекать, мы играем вечером в покер. В окна чайки заглядывают на лету: как дела, дорогие? А я вижу, как тонет подруга, и ее заливает волна той же самой глубокой любви, как когда-то там на рассвете, в нашем тусклом доме no where, где физическое никак не совпадало с духовным, не ложилась масть, не так падала карта или были не те компаньоны.
      Осторожно, чтоб не разбудить, я беру сонную морду эрделя в свои протяжные руки, борода его пахнет тиной, в ней застряли осколки прибрежного тростника, и я прижимаюсь губами к нашей памяти, к плойке на шее, расходящейся рыжей волной, к этим чутким собачьим ушам, чуть дрожащим от прикосновений. Через полчаса нас не станет, перелом августа будет шлагбаумом и риской, где кончается жизнь и блестит за смертью другая. А потом еще и еще. И в другом направлении тоже. Нужно только добраться, как-то справиться с этим летом, я зачеркиваю все даты. Но одна остается: любовь.
      
      ++
      
      Собака прыгает, ласкаясь,
      она и так и сяк щекочет,
      чтоб он вниманье обратил, -
      а он еще бутылку хочет,
      и то, что там на дне в стакане -
      видней ему, чем супротив.
      
      Там женщина нагая вьется,
      она стеклом на счастье бьется,
      духами пахнет и теплом,
      и нежным смехом тихо льется,
      не поминая о былом.
      
      Когда обоих их крутила
      та сила шторма через край,
      что затихала на груди бы,
      но больше некуда приткнуться
      и не пускают снова в рай.
      
      Собачий хвостик мелкий, куцый
      виляет молча: поиграй.
      
      ++
      
      Глухо-немой товарищ мой
      идет по жизни без оглядки,
      лишь так он попадет домой
      в наш прошлый век, где мы в порядке.
      
      Там нет ни войн, ни рубежей,
      Нева прозрачна и пуглива.
      Мы там на пятом этаже
      и на граните вдоль залива.
      
      Я преподам ему урок -
      не вспоминать, не возвращаться
      туда, где сладить он не мог
      со мной и бегает прощаться.
      
      Он не услышит - я смеюсь.
      Любви разрозненное счастье,
      и пусть еще тревожит грусть, -
      в который раз нам разлучаться!
      
      ++
      
      Июль шмелит. Как сладостна ему
      твоя роса и полоса под лифчиком,
      куда он терпким жалом предприимчивым
      раскладывает боль на голоса,
      не доверяя больше никому
      тебя, цветок убитый, небеса.
      
      Там смыслы новые встают,
      где голова моя восходит
      как солнце, вопреки природе
      статичной, и земной уют
      из-под руки глядит: - К погоде.
      Там по лицу наотмашь бьют.
      
      Уже на финишной прямой,
      но я еще хочу домой,
      там брезжит воздух осторожный,
      несовместимое дробя.
      Тебя там нет, но яд подкожный
      еще целует наугад
      сухой блокадный Ленинград
      и переулок мой безбожный
      
      
      17 авг. Рассказ. Ключ от дома.
      
      Садик, плитки, кусты и работа. Каждый день идешь как на подвиг. Зажигание, передача. Раньше был ожог от ключа, а теперь то ли мозоли на сердце, как на пальцах от струн, то ли выброшены ключи от всего прежнего. Физик из Пентагона мне уже объяснил, "вчера" нет. И нигде больше не существует. И сегодня тоже сомнительно.
      Механический человек неосознанно фиксирует, даже нет, просто действует: навигатор ему пробубнит, но и так повороты изучены, осточертело то дерево - под бобрика стриженый кактус посередине дороги, с уклончивым жарким названием. Те же тощие кошки, запыленные солнцем, а потом возвращение вечером. Даже лучше не думать. А что, все так и живут.
      Велика доблесть - обмануть наивную, доверчивую, глупую, которая ждет и надеется. Не грех и попробовать. Как она там на вкус, цветок адениума, внутри заманчивый, словно ад, понятное дело, и не зря же там возле бродили то Дант, а то Мандельштам, но нам о высоком не нужно, мы заранее все приземлим. И студентки обвешали гроздьями, виноградное мясо, - эта вечная молодость, она всегда чья-то чужая, а тебе лишь дали попользоваться.
      Я не думала, что мой город превратят в новострой-стародел, кинотеатр сожгут, вековые камни растащат на другие фундаменты, и что негде будет шататься, гадать по теням и аукаться. Я не зря ведь не возвращаюсь на былые круги, что мы там нарезАли с конспектами, зубря справа налево, и скамейка моя у фонтана, где бил комплекс неполноценности и прилюдных сомнений в себе, - ни на что ж я уже не годилась. И дорога от старого банка к ароматным восточным застройкам, арабский способ укладки, и оттуда быстрее в пустыню, к ее ракушкам, свежести, мареву, золотому хамсину. И в пути там где-то каньон, на пороге которого уже брезжит спасение. Ну а главное - люди. Каждый встречный - твой друг и знакомый. И в задачнике - срок на три года. Это ж были исходные данные, когда из пункта А непременно сразу на Я, а потом никого не узнАешь.
      Словом, два подозрительных объекта проникли... И тут я заблудилась. Не на шутку, по жизни. Иду в Карелии по лесу. Тихо так, в белом небе какие-то знаки и мутное солнышко капает. Пятнистое, словно рысь, а у нас они водятся. С ветки взглядом стекают и кисточками шуршат, но мы думаем, это листва. Пробираюсь я вдоль реки, а она незаметно раздваивается. Иногда булькнет камушком, да и рыбы там еще сколько, ну а к ночи и раки проснутся. Я грызу себе сыроежку, землянику сухую подыскиваю, не фиксируя, как пейзаж вокруг остывает. Стали ветки мешать, лезут в рот, рукава паутиной связали. Что-то птицы притихли, кузнечики смолкли, наверху только ломкие елки, отрясли давно уже хвою, почернели и сжались, как обугленные, проржавели. Муравейники поредели, не ступала нога человека, и уж мне ни назад, ни вперед, окружила чащоба. Нету папоротника и оттенков, один лишь серо-коричневый, да и сизый сменился на черный. Ни кукушка тебе не ответит, ни дятел сюда не допрыгнет. Я, пригнувшись, тропинку ищу, а ее заслонило валежником, разметало мертвыми перьями, по щекам моим глупые слёзы, никогда мне отсюда не выбраться. И река уже укатилась, уплескала своим водопадом, ей там весело на свободе скакать, куда только захочется.
      Залегла я между еще не остывшей землей и нижними колкими ветками, на меня смотрит жук неподвижно, в его пристальном взгляде сочувствие. К разгоряченным щекам моим. Повезло, небось, пауку, - такая муха большая... А я сама так и вижу: бог склонился там наверху, куда мне ни за что не прорваться, препарирует нас всем на радость, ставит опыты ради потомков. Передергивает свою карту. Сам с собой - ленивую партию, чтоб от дел насущных отвлечься.
      Правда, думаю я, мы своей голове же и молимся. Она наша защита и крепость. Никакого "вчера" ведь и не было. Только позавчера остается. Да и все так живут, не иначе.
      Ты вставляешь ключ в зажигание...
      
      
      18 авг. Рассказ. Варя и Вера.
      
      Он менял адреса и писал под разными масками, и у него был соперник - наверняка тоже какой-то добрый, уставший от жизни, возводящий все это в молитву и скорей развлечение. Шито было белыми нитками, все всё знали и соглашались. Почему же не сделать приятное, когда у тебя есть минута? Но, однако, хотелось на пляж или в ближний бассейн, без акул, жары и свидетелей.
      Там плескались орехи пекан с высокого дерева, наплывала листва, уже сразу осенняя, старая, и резвилась какая-то мелочь в паутине нависшего зноя. Засыпая, пританцовывала природа. Иногда гранаты роняли свои лепестки такой жажды жизни и свежести, что сетью слов никак не поймать их горящий, прохладный оттенок.
      В нашей школе, уж так повезло, были раньше уроки ритмики, где учили детей танцевать. Со мной ставили в пару высоченного парня с бородавками на руках, потому с ним "никто не хотел". К старшим классам у него был размер обуви 47 и ум академика, да и умер он очень скоро, как почти что все наши мальчики. Предвкушение танца - полонеза и польки - весна в твоем личном окне, за которым теплится снег, опускаясь бесшумно над горшком бабушкиной герани, кошкой, жмурящейся на небо, и занавеской из тюля. Твой бассейн - твоя чашечка желудевого кофе с патиной пенки, голубоватой под мухой.
      Проводив своих мальчиков, я сложила в комод и осколки сервиза, и город за стенкой, и даже страну и эпоху. Жизнь кончается. Нужно как-то прибраться, взбодриться. Подать потомкам пример. Ничего не случилось, всё идет своим чередом. Поезда, корабли, самолеты. Мне, конечно, бы очень хотелось посидеть с тобой вечерком где-нибудь в ресторане на набережной - например, в Ашкелоне. Покормить рыб со стола, там приносят для этого хлеб. Просто слушать, молчать и гордиться тобой - таким чутким и мудрым, состоявшимся и знаменитым. И всматриваться в волну. Но уже ничего не успеть, все огни загорятся без нас, и другие нежные женщины будут чувствовать себя защищенными в твоем теплом присутствии. Я пытаюсь тебе объяснить, как же это прекрасно - так ждешь новогоднего чуда, вот-вот постучатся с подарками, приглашая на праздник, а там конфетти, серпантин, от бенгальских свечей согреваются пальцы, а их все никак не разжать.
      Я, конечно, еще покаталась бы с тобой на машине, любой. Доверясь, что ты за рулем, а мне легко и свободно, ни о чем говорить нам не нужно, мы давно всё друг другу сказали. Но машины наши угнали, номера перелицевали; они возят по свету чужих веселых туристов.
      Я грызу карандаш, словно в школе, и стараюсь припомнить, что б такого еще попросить, чтобы рыбка исполнила в мыслях.
      Мы когда-то смотрели кино?.. А почему я не помню? В первый раз ты опоздал на сеанс, а я дожидаться не стала. Это было так стыдно - кассирши ехидничали, что я гляжу на часы, притворившись такой независимой, а тебя-то всё нету и нету. Нужно было тогда же расстаться, и я твердой походкой вышла из кинотеатра и вернулась домой. На звонок твой не отвечала. А потом подошла к телефону (тут на записи были помехи)...
      Никакого кино я не помню. Только кухня и кофе, наши дети, работа, отъезды. Чужие проблемы - и ничего своего. Ты прекрасно прожил без меня без огня и задора, по накатанной плоскости, и листва твоя сразу осенняя, лишена и линии жизни, и глубины превращений. Ах ну да, кино было однажды, и оттуда мы шли к Чернышевской, а нам мешала старушка-москвичка...
      
      Варя вздрогнула от воспоминаний и еще сказала на пленку:
      
      Я не думаю, что у тебя не нарушена психика. Просто люди об этом не знают.
      ........
      
      Варя вышла из кабинета, но осадок остался: смесь несчастья и одиночества, близкой смерти и безответности. Ей давали еще пару месяцев. Она ездила в Роттердаме на иммунотерапию, и у нас появилась надежда. Я пошла выпить кофе из рабочего автомата, у меня еще три приема. Сплошняком идут украинцы, а теперь прибавились русские. Варя - питерская, своя. И она прибыла из Израиля. Всё давно перемешано. Ненадолго меня отвлекли на другую историю, причем даже не скажешь - болезни.
      .........
      
      Старик был молодым. Он лечился от ужаса жизни. Воевал в Югославии, где ему сломали хребет и подсадили на морфий. Спину кое-как починили, а вот привычки остались. Он давно не курил, не кололся, и в быту был интеллигентным. Рядовой европеец, начитанный в меру, любитель классической музыки, экономист, полиглот. Где-то разные жены и дети и, конечно же, внуки. Никто его не посещал, и я знала причину. Если дать ему ложечку виски, да что там, любого вина, человек кардинально менялся. Из застенчивого и милого, такого нежного дедушки превращался он в людоеда, и тогда все зависело от силы ветра в сапожках - добежишь ли ты до решетки. Провернув ключ в замке, если сможешь.
      Старик был на таблетках, в затемненном пространстве, при орущем всегда телевизоре, где плясали голые девки. Тут я вспомнила - польку. Полонез, менуэт. Меня сегодня дважды спросили: ты полька?.. Они слышат акцент, разумеется.
      Словом, дед, похоже, влюбился. Я застала его отмахивающегося руками, в плешивом костюме при галстуке, и он даже вдел одну запонку. Он мог только шаркать по комнате, опираясь на мебель, и чай ему подносили на трясущиеся колени, но он его тут же расплескивал. Ах, твоя чашечка желудевого кофе под мухой...
      Дед запасся виагрой и гордился перед персоналом. У него будет юная гостья, до него наконец снизошли, и он жертву свою не отпустит. - Ну кто знает, как познакомились?.. В интернете он не бывает, телефоном тоже не пользуется, так что где-нибудь на процедурах. Главным было не это, а то, что он преобразился, сам сумел причесаться у зеркала, вставил зубы и упорно старался не капать на манишку от фрака. Ему выпало снова пожить. Он теперь был почти на коне, и мы тоже разволновались, нагрянет ли эта девица, будь она проституткой или просто воровкой, сейчас всё подходило, так как у дедушки - сердце.
      Он ворчал, как все диабетики, и показывал зубы (вставные), как цепная овчарка у камеры; его грыз аппетит, но он сдерживался, так как в сытости мог бы заснуть. Он крутил телевизор погромче и слушал кино, вообще не включая сознание, - лишь бы тени мелькали и держали его заземленным, в ожидании грешного праздника. Он смотрел на стенные часы и отсчитывал стрелки впотьмах, подгоняя сонное время и злясь, что само оно - это судьба, сокращенная им же в порыве.
      Мы немного не рассчитали, беспокоясь за это сердце, расчлененное на диафрагме, и увеличили дозу. А девица и правда явилась, успев еще до одиннадцати, так как позже у нас не пускали. Была она пьяной, развязной - но молодой, это главное. Мы, конечно, изъяли виагру у деда еще накануне, а рядом с его изголовьем поместили коробку конфет, чтобы было все, как полагается. Шоколада она не хотела, ее вывернуло в уборной, ненадолго выдернув из штопора и обозначив реальность.
      Дед беспомощно полулежал на диване (он обычно спал сидя, от кашля). Как ребенок, тер щеки руками, но кулачки его падали, и он снова пытался скрыть слезы, а его руки не слушались.
      Закрывая за гостьей, я ее по привычке спросила: как зовут тебя, дорогая? И она ответила: Вера.
      ........
      
      Мне еще, как всегда, полагалось заполнить анкеты - там, где Варя, Вера, виагра и еще сотни имен. Почему бы не сделать приятное, когда у тебя есть минута? Но, однако, хотелось на пляж или в ближний бассейн, без акул, жары и свидетелей.
      
      
      19 авг. Рассказ. На Курск.
      
      Все его раздражало. Небо было другой синевы, без трассирующих гусениц самолетов, по которым он мог бы ориентироваться на земле. А как всё начиналось!
      .....
      
      Дашка больше не выла, как мать, а тащила двоих детей буквально на поводке, привязав к телу веревкой, и они пробивались к вагону - говорили, что в Польшу. Ни еды, ни питья с багажом; в суматохе, спасаясь, зачем-то схватила помаду, да еще памперс племяша. Сестра и родители до последнего их держали и не пущали: ну а как же, предатели родины. Уезжать от войны, когда нужно сражаться, - позор для семьи офицера.
      Муж, конечно, был сразу на фронте. Только что, накануне они получили квартиру, наконец был закончен ремонт. Двадцать лет строительства дома - по гривне, да что там, по грошику.
      Дашка раньше не знала, какой силы любовь ее к детям и своя жажда жизни, и теперь она, не стесняясь, расталкивала таких же, попадавшихся под руку теток, с узлами, собачками-кошками. Этих клеток с животными за перроном было полно, их кидали в последний момент даже те, кто волок до конца на себе и надеялся эвакуировать.
      Дочка Дашки, Оксана пятнадцати лет, в кровь стерла ладони, но ношу свою не бросала. Так они и текли по веревке, как в яслях малышня, - мать с Оксаной и Пашкой, а с ними Тузик и Барсик, повезло еще, мелких пород.
      Просочившись в вагон, они дальше мало что помнили, двое суток дремля на ногах, но потом наконец была Польша, волонтеры на жестком перроне пихали им в рот бутерброды - эти пышные круглые булки, на которые давишь - и дырка, а внутри было что-то полезное, тонким пластиком и ароматом, но жевать они не успевали, так как рук не хватало, в них прибавили по рулону пипифакса и памперсы, и лекарства - должно быть, от блох, разве кто-то тогда разбирался.
      Тузик с Барсиком гадили друг на друга в одной переноске, как в карцере на двоих. И при первом же кране разлепили их и оттерли, помогли налакаться, потом их куда-то таскали и прививали, как следует, а в довершение мук для чего-то еще и чипировали. Тузик с Барсиком стали поляками со своим проездным документом, и за них выбирали страну.
      ......
      
      С корабля, где они жили год, Дарью вывезли в общежитие из шикарных железных контейнеров. Там уже было можно с животными, возвернулись Тузик и Барсик со своих походных квартир, где голландки их до сих пор баловали по-старушечьи густо, высылая родным фотографии: то Тузик на двуспальной кровати возлежит один на подушке - то он с Барсиком восседает возле мисок с сухариками, от которых уже воротило. Амстердам из окна был забавным, как будто в стрелялке, его движущиеся мишени волновали собаку и кошку, поводящих носами на запах через стёкла с двойным утеплением. Через день навещали свои, и был повод совсем обнаглеть, но и Тузик был начеку, не позволяя излишеств вконец обалдевшему от жратвы и расслабившемуся на заморских харчах полу-персу-полу-британцу с пуговкой между глаз в полкошачьей дурашливой морды.
      Тузик вздрагивал ночью, постанывал, прижимаясь к британской спине и подползая под хвост, защищавший его от судьбы и от прострелянной памяти. Так и жили, теперь уж голландцами, разбирались в сырах, отзывались на новый язык, но кликухи у них были те же.
      Мама-Дашка служила начальством, освоив с испугу профессии и паша на семью за троих. Оксана, как былинка, выбилась в люди, тарабаря на пестрых наречьях, и была отличницей в школе. Оставалась опасность, что она сбежит к папе на фронт, перед сном они тесно шушукались по видосу мобильника, обнимая друг друга и клянясь победить эту нечисть.
      Нежный Пашка как будто окуклился, а потом стал скидывать накипь - розоватость детства на щечках, обнимашки все время на дню, поцелуйчики с мамой-сестрой, и в итоге оставил он только обжимки со своими же Тузиком-Барсиком. А еще его тискали лесбиянки-старушки, как правнука, угощая конфеткой - но право, еще без гашиша. И везли на футбол, где их Пашка орал на воротах.
      Сто раз на день Дарья просила Степана приехать. Он никак там не мог оторваться от своих пацанов, которым был он батяней, и от гусениц танка, ползущего на ура, и сперва он был офицером - а уж после стояло семейство. Он лез первым на смерть, собираясь остаться живым, и дорога пока не глумилась, спуская ему эту дерзость, а виляла хвостом, как собака. Пули тренькали мимо, ракеты свистели в кювет, пару случаев был он подранен, но всегда выбирался наружу. Для себя он решил, что пойдет оно как пойдет, а жена ведь на то и жена, чтоб воспитывать поросль, пробиваться самой на чужбине, и он только давно сомневался, что она его все еще ждет - с синевой украинской в глазах, и в подсолнухах кос, расплетавшихся в спальне на раз, и с тугой ее талией, наливавшимися пьяной вишней губами, и с ее долгой песней по вечерам у огня... Он глядел на пожар за станицей, попыхивая в кулак, чтобы снайпер его не приметил, и тянул свою мрачную думу.
      ......
      
      Стёпу долго переправляли по ухабам и кочкам, как в детстве, и болела нога до колена, хотя ее не было полностью. В Амстердаме его покромсали, добавив костей и затычек, и теперь он валялся плашмя между Тузиком-Барсиком, приносившими голые тапочки. Жизнь текла чередом, ожидая протез и возвращения в строй по окопам и бивуакам, как сказали бы в вечной войне. Пацаны погибали от взрывов, Дашка тупо лепила карьеру, дом шумел обожанием, преклонением перед бойцом. Пашка враз похудел и забивал по прицелу, машинально считая голы. Иногда Степа слышал сквозь сон, будто Дарья рыдает в подушку. Он хотел было к ней повернуться изможденным от боли лицом, посеревшим и без улыбки, но за ним была вся Украина, не дававшаяся целиком и манившая стаей подсолнухов. Стёпа бился и все же вставал, раздвигая желтые стебли, и оттуда сочилась победа, застывая по капле на его тяжелых ладонях.
      Дашка мне говорила: страдает. Он никак не найдет себе места. Нет ни языка, ни работы, а на фронте он нужен своим. Она съездила к предкам и мне оттуда звонила: мол, да тут всё такое родное, вкусняшки, и наш дом уцелел, и страна наша непобедима. Не хочу возвращаться в Европу. Ты представь, одно отторжение. И не мой это Степка, чужой. С измененным характером, обозленный, тревожный. Моего больше нет, понимаешь?
      На дальнем плане орал в телефоне Сердючка - Ще не вмерла Украина.
      Никогда не вмернет, ребятки. Бой шел в Курске, мои побеждали.
      
      
      ++
      
      Не то что препарируя, мой друг,
      А я тебя слагаю наизнанку,
      Заметив удивленный твой испуг
      И подложив заветную обманку,
      Чтоб вывести на воду и на свет
      Туда, где нас с тобою рядом нет,
      А вместо душ нечеткую болванку
      Всучили и прозрачный силуэт.
      
      Добилась я, что снова ты со мной
      По памяти идешь на водопой,
      И даже в ослепительной постели
      Я застаю тебя, но под стопой
      Чужой не знаешь ты - а в самом деле,
      Что делать нам разрозненным с тобой.
      
      Так нужно жить, и за строкой в обнимку,
      На переплете книжном, анонимку
      Стерев и однодневку отменив,
      Довериться тому сырому снимку,
      Где мы любили не наполовинку -
      А словно день, опущенный в залив.
      
      ++
      
      Мои родные украинцы
      Сужают русские границы,
      И снова Киевская Русь
      Восходит утром заповедным,
      И мы бежим в атаку следом
      Туда, где я за флаг берусь.
      
      Он разовьется для потомков,
      Как океан на сто потоков,
      И будет родина моя
      Пить из ручья любви и воли,
      Настой целительный, доколе
      Не искуплю рашизм и я.
      
      
      20 авг. ++
      
      Дай мне руки твои напоследок, о господи боже,
      Как похожи они на объятье твое золотое.
      Все же пересеклись на развилке мы и дороже
      Стали оба ценить календарь, осененный листвою.
      Нам хватило б момента теперь там, где десятилетья
      Растянуть мы успели бездарно и порознь, по миру
      Бултыхаясь под градусом там, где меня ты не встретил
      И почти что дождался веселых и дружных поминок.
      Что ты видел на дне, что я в небе бездушном искала?
      Это ж надо так деньги любить, чтобы не заиметь их!
      Это ж надо тебе под копирку пустые лекала
      Возводить и под крышу на наших плантациях летних!
      Ну и как тебе ужин семейный, когда без меня он?
      Несмываемый запах моей ослепляющей страсти
      Как клеймо на тебе, а который мы век разменяем -
      Не так важно, когда наконец мы в любви и согласьи.
      
      ++
      
      Кто же так напугал тебя, мальчик, что ты и не жил?
      Уж не я ли тебя задразнила, росой опоила?
      Понастроила нам и шлагбаумы, и рубежи,
      Твоя потусторонняя и ненасытная сила.
      
      Ты сказал, что любви моей хочешь, а дружбы чужой
      Нам обоим хватает, она за окном пронесется,
      Из вагона махнем ей и легкой водой дождевой
      Смоем память о прошлом, как о летней чаще высотка.
      
      Там такая черемуха наколдовала тебя,
      Так река извивалась в камнях, обнимая и жаля,
      Что из сил выбиваясь и эти побои терпя,
      От себя на все стороны мы, торопясь, уезжали.
      
      На вокзале я помню твой детский беспомощный взгляд.
      Вот и жизнь закруглилась, опять отлистает с начала.
      Что она означала, зачем так была невпопад?
      Почему напоследок с тобою одним обвенчала?
      
      
      Рассказ. Счастливое детство.
      
      Настя плакала, виновато улыбаясь, и поминутно доставала платок:
      
      - Я была обезумевшей матерью. Мы катались на карусели. Верней, годовалый Максим аккуратно сидел там на снежном стульчике, я была совсем рядом, но старшая девочка вдруг раскрутила вертушку. И я ничего не успела. Нам еще повезло, - но этот звук расколотого арбуза, когда голова об асфальт и об лед, преследует до сих пор по ночам. Понимаешь?..
      
      Ее руки теперь терзали салфетки, стопкой вытряхнутые из пачки, хотя слезы уже подсыхали.
      
      - Нас устроили сразу по блату сделать снимок в больнице, оказалось, нет трещины, но ты только представь: такси нас не брало, подскочила я на Техноложку на случайном троллейбусе, а ребенок тяжелый, в обнимку, от боли и страха кричит, в мокром зимнем комбинезоне. Нужно было бежать очень быстро, так как там смена заканчивалась, мне сказали успеть до пяти. И прохожие просто шарахались, они все отворачивались, когда я волокла и роняла! - Я дала Насте воды и теперь старалась отвлечь, чтоб к той теме не возвращаться. Но она все равно должна высказаться. Настя - не совсем пациент, а родная подруга. Близких лечат другие, но уж так у нас получилось. Много лет мы не виделись и говорили о главном.
      
      - Твой Максим давно уже вырос и ты им можешь гордиться. А куда делся врач, что наблюдал его дальше?.. Такой был приятный и с пузиком, я однажды вас встретила наверху в филармонии. Это же с ним ты уехала.
      
      Я достала из холодильника всё, что убер привез накануне. У меня до сих пор нет минуты на готовку-уборку, сама я тяну только кофе, сохраняя энергию, и понятия не имею, что нужно ставить на стол: мне дарят коньяк и конфеты, ничего у нас не изменилось. Настя тоже встряхнулась и зазвенела приборами, мы с ней наскоро накидали закусок и всякого разного, я подлила нам в бокалы - предстояла уютная ночь, когда две почти что сестры, две подружки раннего детства наконец-то могут посплетничать, помянуть наших мертвых и посыпать перцем живущих.
      Я попутно прислушивалась ко всему, что знала и раньше: Настя вылетела в Нью-Йорк с тем врачом, лечившим младенцев, и потом они жили в Гарлеме, тогда криминальном районе, на Манхэттен катались на поезде и однажды, как писала мне Настя в своем последнем отчете четверть века назад, ей пришлось бежать через весь длиннющий состав, спасаясь от обкуренного пассажира с ножом. Или, кажется, с пистолетом. Мы с ней это снова припомнили, и она опять раскраснелась, переживая тот ужас - как качало вагоны, почти настигал африканец, или это был мекс, а кондуктор всегда только в первом, и моя Настена - везунчик.
      Я еще вспомнила бЕлок, так смешно скакавших у виллы на старом Настином фото. Мой коллега уже похудел, возмужал, приобрел свою практику - словом, всё, как обычно, когда выезжаешь с дипломом, умно спрятанным антиквариатом и без нагрузки от близких.
      ............
      
      Я учился легко и рано сделал карьеру. Перепробовав всё, что возможно, я вживался в Печорина и заскучал по-онегински, - ничего бы не вышло на родине, где почти засосала рутина, так что я копил варианты. И искал настоящей любви. Не проходной и обычной, когда только секс и удобство, путь в детей и привычку. А глубокого сильного чувства. Мне казалось, оно далось в руки: эта маленькая, оставленная предыдущим мужем с детьми, вызывала такое сочувствие, что в горле першило, я глупо кашлял в кулак и терялся от легких вопросов. Наивная и смешная, не была она дурочкой, не интересовалась ни моим положением, ни обычными взятками, украшавшими специалистов. Нам их клали в карманы халата и забивали столы, это было в порядке вещей.
      Все мои претендентки проявлялись тоже не сразу. Выбирал я вполне образованных, а не просто красивых, это были брюнетки с ногами откуда не видно, но хитрили они одинаково. Через год я ждал вызов и собрался уехать в Америку, так как жили там наши родственники, убежавшие до революции. Был налажен прочный контакт, меня ждали, и я подбирал себе пару - ради общих ассоциаций, бывшей родины, речи.
      Настя преподавала английский, родилась, как и я, в Ленинграде, презирала большевиков, ненавидела стукачей, и была в ней особая прелесть неиспорченного человека. Я вполне гордился собой, своим статусом и талантом и упрямо надеялся вырастить из нее Галатею, - если хочешь, напомню: Пигмалион, как и я, влюбился в Афродиту, переспать бы она отказалась, так что он создал ее статую, терпеливо засунул в постель, ну а дальше известно.
      Совратить ее сразу не вышло, но и от случайной связи путь далек до любви, так что мне предстояла история. Кто же думал, что длиной в жизнь. Свое чувство я прочно скрывал, меня грела зависимость Насти, и, как в отрочестве вырабатывают походку, ледяным был я и в постели. Боясь ее потерять. На мои уловки и трюки вечно следовала непосредственность и такая реакция, как у внуков теперь - на подарок под елкой. Если б была у нас елка. И Дед Мороз к ней в придачу.
      Ее синие очи в пол-лица блестели от счастья и подступившей любви, затуманиваясь лишь от страсти, но я жесткой рукой ее вел и всегда отказывал в нежности. Никаких там спасибо за чай, за выглаженную рубашку, и быт шел мимо нас, оставляя работу и особый мой пост, что дарил сухую уверенность.
      Перекинув в Нью-Йорк чемоданы и за ручку - Настёну с детьми, я устроился сразу с размахом, миновав холодные зимы без электро-печек, попрошайства и в конце концов угождения: от меня стали быстро зависеть, я прибил табличку на дверь и уже себя чувствовал Чеховым, поменяв его родину с братом. Я по-прежнему не пропускал всех, идущих мне в голые руки и пальпировал их безнаказанно, пуантилист, мудрый доктор. Светило с закатанными рукавами медицинских скрипящих халатов. Это были просительницы, не поднимавшие глаз, когда я их ощупывал, принуждая дышать еще глубже, а сам привычно косился на совсем иные материи. Нет, я точно не был развратным, препарируя свой характер и ища удовольствий - и границы женской доступности. Но я знал вселенский бордель и его транслировал дома.
      Моя Настя была под охраной, я повсюду расставил ловушки, соблазняя ее и испытывая, но оберегал больше прежнего, очертив этот круг и ревнуя, не впуская внутрь даже близких. Я лепил из нее человека, но податливой глине противостояла неопытность, и я злился на эти уроки. Подрастала она неспеша, даже как-то лениво, как плывет от секса голубка в увлажненной тоске непреложного. У нас выработалось расписание - я хотел ее рано утром и потом еще бесконечно, возвращаясь к этому мысленно и планируя новое. Я был занят всегда тем же самым: трудовая рутина перекинулась и за границы, тот же блат и его рукомойство обеспечивали нам будущее, и фарфор лучезарной улыбки, подобострастные рукопожатия, иногда даже мелкое шарканье перед особым клиентом, - кабинет мой сверкал и вопил, что он самый надежный, богатый, и я приобрел себе имя.
      Это все миновало жену, равнодушную к этикеткам, в этом смысле ничто не менялось. Наши дети тянулись за принятым, побеждали на олимпиадах, приносили какие-то грамоты, и почетные кубки украшали жилище с устрашающей скоростью. Между тем, что-то там надломилось, - то ли сам я перегнул эту хрупкую палку, скорее соломинку, то ли подал повод к сомнению, но Настя моя отстранялась и смотрела теперь как-то мимо, обреченно и тихо. Ее голос уже угасал в ослепительной клетке блаженства, начиненной любыми утехами, но предписанной ей, как лекарство.
      ..............
      
      - Мой Печорин, в России Семен, а по паспорту Самуил - в общем, там он был Сеня, - Настя вытащила из сумочки вейп, но не стала раскуривать, покрутила его машинально и положила обратно, - от меня отдалялся все больше. Не заметила, как так случилось. Он был как бы моим папой Карло и вытесывал что-то такое, о чем я тогда просто не знала. Нет, не бил он, конечно, ну что ты. Но было хуже, чем это: я всегда настораживаюсь, когда слышу, что чья-то мамаша "воспитывает". Мы же знаем прекрасно, что психологически можно зажать ребятенка, как ремень не сумеет. А всё с виду будет прекрасно.
      
      Мы еще с Настей дернули по бокалу чего-то приятного, я люблю мускатные вина и особенно полусладкие. Вообще я обычно не пью, храня голову для работы, но бывает, что нужно расслабиться. Мужики всегда мимолетны, как и их нетрезвые ласки, а бульварных романов мне мало. Так что Настя нагрянула вовремя, - я и думать о ней уж забыла, столько лет проскочило в разлуке, а когда-то мы с ней доверяли друг другу секреты и вели даже общий дневник, в основном о мальчишках и мамах. И теперь я ее теребила, мне хотелось бы всё наверстать и пережить, как свое: моя личная жизнь обвалилась со смертью любимого, и с тех пор я жила для других, никогда не трогая прошлое. Оно там и осталось, как клад, нами с Настей закопанный во дворе под фольгой и стеклышком, и лежало там перышко, осколки общего детства.
      
      - Когда выросли дети, мы уже давно разлетелись: дочка вечно по интернатам, так как метила в балерины, ну а Макс компенсировал травму и подался сначала в борьбу, а потом в лагеря с большим спортом. Там, на западе, дети рано от нас не зависят; лет в четырнадцать уже прочно - это или крепкие группы таких же рьяных оболтусов, или лучше - по интересам, ну а нет - так первые парочки. Остаются родители, глупо хлопающие ресницами: оказалось, что мы не при деле. В общем, я улетела в Израиль. А мой Сеня крутился в Америке.
      .............
      
      Я был снова женат. На пирогах и котлетах. Нет, второй моей не было равных: все знакомые восхищались и просили рецептик. Ничего так блондинка, обзавидуешься, я не спорю. Ублажала меня лучше прежней, ассистировала в моей клинике, а рожать мы больше не стали. Я скорей всего был бесплодным, но теперь-то все это неважно. Может быть, где-то бродят в России мои незаконные дети...
      Словом, Настя уехала, возражал я ей в этом не слишком; так прошло двадцать лет, мы состарились и подурнели, остепенились, разбогатели и прочее. И тут вдруг прояснилось - как в проявителе фото, - что все это какой-то эрзац, ничего настоящего нет, побрякушки и манекены.
      И я схватился за голову, просто буквально: жизнь пропущена полностью, вся растрачена на ерунду, на поверхностные удовольствия, на труды - даже не ради пользы или хотя бы призвания. Да и денег мне столько не нужно. При разводе придется делиться, а ведь это скорее помеха. Повод жить так и дальше, проклиная в душе свою слабость, скудоумие, недальновидность. Сколько можно смотреть детективы, гимнасток, собираться пьяной компанией разношерстных приятелей, мне к тому же открыто завидующих?..
      
      ...Я смотрела на Сеню впервые. Это Настя меня попросила, еще до отлета в Израиль, познакомиться снова - не как тогда в филармонии, перед входом в зал на парадном красном ковре, где толкались все и спешили, извиняясь преувеличенно. Семен вернулся на денек - уже в Петербург, совершенно чужой зимний город с незнакомой покорной толпой, утонувшей в депрессии. Ему негде было приткнуться, кроме казенных гостиниц, а главное, разминулись они нарочито: он ехал к Насте, но она увильнула, поручив мне солгать, что придется. Я была ей неважной заменой: мне не нравился этот Сеня, да и я ему еще меньше. Может быть, мне мешала та зависимость от врача нарицательного, когда жмешься в предбаннике в ожидании идеала, - он-то знает, как тебе выздороветь. И ему-то ты не нужна, - это ты приползла и надеешься.
      Мы бродили по Летнему саду и по узкой дорожке до моста вдоль Фонтанки, и гнилая листва была мягкой от снега и грязи, а Семен вспоминал, что на этом месте он впервые поцеловал ее, - я старалась не вслушиваться, ни к чему мне его откровения. Постепенно он все же заставил и меня поверить в то прошлое, от которого сам отказался, пережал пружину, не рассчитал дрессировку. Тут нет определения, формулы.
      .........
      
      Мы привыкли с Настей смеяться над своими ошибками, над поклонниками, от которых бегали вместе, не всегда беззлобно подшучивая, но никого не используя. Нам нашлось, о чем говорить, кроме мне не знакомого Сени, заманившего в сетку золотую чудесную рыбку, долго жарившего на огне, а потом пожиравшего взглядом, - сколько Сень таких ходит мимо. Вспоминали родителей, одноклассниц, соседей, Настя мне надарила разных кремов Мертвого моря и любимое черное мыло - вероятно, с добавками соды, и показывала фотографии, как лежат в этом море и читают газету, и какая природа в их тропиках. Меня многое удивляло, особенно люди, их отзывчивость и сердоболие. Я не ездила дальше Испании, и меня все интересовало. Но опять разговор наш скатился на запретные темы.
      
      - Говорят, что женщина, переспавшая с африканцем, всегда предпочтет его белому. То же самое было со мной: побыв пешкой в игре полубога, никого я потом не хотела, все казались глупее и проще. Он меня продержал взаперти во дворце изо льда, но те прежние сладкие пытки не сравнятся ни с чем: я все время тянулась за ним - и ни разу не доставала, он всегда был дальше и выше. Как жонглер, он менял языки, приобретая профессии, а я только слышала термины, не добираясь до сути. Он, возможно, играл, сомневаясь в себе и рисуясь, но ведь важно, что ты дал почувствовать. Если нищий не позволил любимой ощутить свою бедность, то для нее он богач. Я считала его эталоном. А когда он для женщины идол, то она ему неинтересна.
      
       - Я придумала афоризм о твоем Самуиле. "Это надо же так любить деньги, чтобы их не иметь!" Ты моя полевая мышка, препарируемая студентом....
      
      - Все мы просто подопытные - у родителей, учителей, у мужей и абьюзеров. Но вот Питер напомнил, и я гуляю по улицам, так вдова на груди носит мертвого, а невеста - своего жениха, пеленает, лелеет в предвкушении - ... - Настя грустно запнулась, подбирая словечко, и никакой Сеня, несмотря на таланты, потягаться не мог с органичностью, безыскусностью ее поступков и чувств. Простота обезоруживала, выигрывала, и я старалась представить с долей мстительности за подругу, что теперь там чувствует Сеня.
      
      - ...У меня все сложилось, как пазл, - я услышала голос Настёны, - обожаемая страна, мне родная, лучшая в мире. Я востребована, даже счастлива, оставаясь в своем одиночестве. Преподаю, как обычно, но я тебе не сказала, что лет пять назад опять нашел меня Сеня. Я спросила, он хочет дружбы? Он ответил - любви. Чтобы я его полюбила. Речь, конечно, о сильных чувствах, платонических наверняка, о духовной той мощной близости, что ты ни на что не променяешь. Поверь на слово, раз не испытывала. Там накал...
      
      - А потом, дорогая?
      
      - Полюби его - он сразу бросит. Он охотник, абьюзер. Мне жена его написала: обязательно приедем! Ух какая уверенность. Никуда его не отпускает. Да и правильно делает.
      
      Вот тогда и сказала мне Настя, что Самуил прилетает. И чтоб я ее подменила. Как официантку в столовой. Будто такое возможно.
      Я не стала ей говорить, что сама двадцать лет пропустила, ожидая конца этим мукам. Я жила, как положено, влившись в общий поток ленинградцев, обреченных туманам и серости, бесполезным музеям, спектаклям. И я бегала в Большой зал, там надеясь найти свое прошлое. Вот оно прилетело и скрылось.
      
      
      23 авг. Рассказ. Экскурсант поневоле.
      
      1.
      Мальчик был дурашливый, такой долговязый, нескладный, и хотелось его наконец все же как-то сложить на манер шезлонга на пляже, чтобы он успокоился, не отсвечивал, трепыхался зонтом на ветру - но на штанге, вбитой в песок. А вокруг бы блестела волна, чайки брызгали острым крылом и текла бы привычная жизнь.
      Вот с последним было не просто: он тайком пересчитывал мелочь, не вынув ладонь из кармана, и если на суп в пакетике там бы еще наскреблось, то с ночлегом было сложней, а день выполз за середину. Нужно было на что-то решаться, преодолев воспитание, скромность и тот комплекс неполноценности, что граничит с тревогой.
      Мальчик был давно не ребенком, но такого хотелось бы маме, - чтоб всего понемногу, и шахмат, и музыки, послушания, легких драк - впрочем, разве родители знали, как кровь оттирается с носа и с разбитых коленок. А сегодня он вырос вдвойне, оказавшись один на один на столичном вокзале, прикатив сюда с периферии, да еще в непонятной стране, где фразы втрое длинней, чем должны быть по-русски, и где числа справа налево, и каждый тебе улыбается, протыкая взглядом насквозь и не видя в упор.
      Словом, жизнь разворачивалась быстрей, чем бульварный роман, и грозила стать триллером; он опять посмотрел на часы, вспоминая, вдруг кто есть в телефоне в запасе. Оставались осенние парки, он прощупал уже все скамейки - из железа и камня, с предусмотренными перильцами, чтобы не вытащить ноги, уцепившись за спинку руками. Он тесней запахнул створки куртки, приподнял воротник, чтоб там тише дышало сиротство и вселенская беспризорность незваного гостя и шагнул на мостик канала.
      
      - Эй, бро, дашь прикурить? - как обмениваются шпионами два врага-государства, так же встретились двое прохожих, узнавая друг друга, обнюхивая, прикрыв веки и чуя родство. Он отдал самокрутку бомжу, расспросив короткими фразами на не самом внятном английском, где тут можно того и сего. Да, поблизости кухня, там бесплатно, а дальше расскажут, - ничего, мужик, всё окей, и тебе не хворать, до побачення.
      
      Он вошел в свою колею и уже с удовольствием думал, как подкрикивавший Пятигорский с погруженным в себя Мамардашвили рассуждали о том, что поток трудно удерживать. Имея в виду поток мысли. - Тут его прервал светофор, и он нажал кнопку, как позвонил бы к соседке. - Любопытно, что в поток творчества легко входить-выходить сколько угодно, стыки будут видны, но это не непреложная ось. По швам можно сказать, как менялось состояние автора. - Загорелся зеленый, он опять шагал по брусчатке, по бумажке сверяя маршрут какого-то нового сквота, - они часто максировались то под домашнюю церковь, то под строительный мусор, - где должны быть матрац и, возможно, подушка с клопами. - Мысль нужно длить, стремясь к выводу, а вот с образами другое. Там как бусы нанизываются - но на общую нитку. Ее можно обрезать в любой произвольной точке и начать, где угодно. Не нужна подготовка. Это может быть искусственное состояние - как, например, медитация. - Побренчал он условленным стуком и услышал шаги, в то же время и наглые, и с опаской. - Но опытный человек в нее входит с любого конца: протяженность, состоящая из точек-станций, бесконечных пунктов а-б.
      
      Дверь помучили и приоткрыли. Наконец можно будет согреться, из-под крана попить и до утра отключиться.
      
      2.
      Прошло, видимо, лет пятнадцать. Мальчик вышел на тот же перрон, по привычке ссутулившись - но теперь он себе дал пинка, не позволяя расслабиться. Мимо пела толпа, солнце било в стекло, а под крышей парили сытые голуби, легко пробивая сорок метров ее высоты. Здесь Ван Гог прощался с Голландией, Бродский так же был счастлив, вырываясь в бессмертие, в почти семьсот метров длины - ах так вот вы, размеры свободы...
      Мешал толстый бумажник, набитый магнитными картами и купюрами всех мастей, но вот что удивляло - это прежний инстинкт выживания, взгляд подыскивал ту же скамейку, фокусировался на приходах, куда бы пустили погреться, и послушно фланировал вниз, натыкаясь на полицейских. Ни высокое положение, ни охранная грамота возраста и золотые цепочки ничего ему не придавали, - мальчик был чужаком и туристом, хорошо ознакомленным с картой, им прикнопленной дома на стенку.
      Позади была мертвая родина, отзывавшаяся разве что прошлым, которого, может быть, не было, так как все это сиюминутно. Впереди растекались каналы и домА, наклоненные вниз, с деревянными узкими пожароопасными лестницами, наркоманами и транзитными пассажирами, с рюкзаками, как сам он, снующие бегло по миру и выхватывающими в основном открытки с видами города, перепутав давно уж и страны.
      Мальчик, кажется, собирался жить бесконечно и на что-то такое надеялся - стекляшки очков на носу сверкали и развлекались, отражая радуги быта, и ему не хотелось дождя или серого тусклого снега, а тем более пыли дорог, что он намотал на кроссовки, вращаясь за глобусом и каждый раз отставая. За плечом нежно тренькали пара стамесок с киянкой, тех, что он таскал ради дерева, вырезая смешные фигурки, зачищая пазы, придавая рельеф или контур и по вечерам размышляя, что творчество - и до слов (по Эйнштейну), но и еще раньше мысли. Это ближе глухо-немому, концентрация в никуда, в точку отсчета. Это выборка из вселенной, не зависящая от произвола, который лелеял бы автор. Он еще пытался додумать, что сам - вроде слепого котенка, когда тычут его в молоко. Он находит свой путь точно так же. Это и паутина, - как перед глазами, когда ты устал (он смахнул эту память, потянувшись к веселой погоде). Там нет "мух", но одна паутина. И там должен быть рядом "паук". Он не ты, разумеется. Он за тобой наблюдает - и помещаться он может в тебе, если всё происходит в мозгу. Неосознанное сознание. Зависание между нижним и верхним пластом. - Нет, - он сказал себе, - баста. Никакой отвлеченности, а всего лишь завтрак туриста!
      Он себе придумал экскурсию, замечательно вызубрив город, и его закрытые дворики, и лазейки от полицейских, и парадный подъезд лесбиянок. "Под часами" ждала его гид, и он с ней списался заранее. Можно было посплетничать, вспоминая суровое время новых русских бандитов, от которых ему перепало и того, и десятого, так что он давно не нуждался. Он теперь был смазан с толпой, маскируясь со вкусом и опытом, - впрочем, тут никто не выпячивался, в этом городе миллионеров.
      Отстраненно прислушиваясь к фамилиям, цифрам и датам, сопряженным с историей, он заметил, что снова раздваивается, как душа отлетевшая - с телом, и смотрел на свое отражение. Это смутное чувство, что ты вроде бы не догоняешь, - тысячелетняя пропасть, цивилизационная яма между тобою и тенью, а тебе предстоит возвращаться в избушку с ее погремушками, стань она дворцом или крепостью. К старичкам на завалинке, примагнитивающим, как омут, и к ребятам - с гармошкой или же с калашом, - передернувшим ржавым затвором. Та же цепная дворняга будет лаять тебе неусыпно, те же сказки расскажешь ты внукам, никуда не продвинувшись вглубь. Это замкнутое пространство твоей горючей отчизны, и учителка в школе, и жена, так старательно любящая, твоя милая и безответная, и угар после ночи с соседкой, и рассол опохмелки, чтобы снова скорее забыться.
      Его больше не интересовали ни шикарные марки машин, ни возможности банка и прикупленные особняки в бесконечных странах и весях, где обзавелся от паспортом. Это стало как старый костюм, из которого вышел подросток, так им прежде гордившийся, а теперь забросивший в шкаф вместе с плюшевым мишкой из детства. Гидша гнула свое - посмотрите налево, направо, - все "налево" давно он прошел на четвереньках, стирая локти до крови, и там тоже всегда по нулям.
      
      Отключившись от темы и мысленно пролистав проекты продаж, предстоящих ему до зимы, он вошел в свое русло: как музыка точно не нотами, так и стихи тоже пишутся не словами, скорей смыслами, - тем, о чем мы говорим - "рука не успевает записывать". Это блоки, - не мысли и образы, а вещество (гидша неловко споткнулась, и он ухватил ее за руку). Материализующаяся на глазах - да нет же, в сознании - автора энергия, и вот почему поэзия впереди философии, как и музыка - до арифметики. Нет, слова отнюдь не первичны. Он почти смаковал виноградное мясо, озадачившее Мандельштама... - Он привычно вернулся на землю и почувствовал эту неловкость - ладонь гидши Тамарочки (в донжуанском списке, конечно же, -дцатой) до сих пор задержалась в его безразличной руке, и тут он удивленно заметил, что уже не бравирует, а скорее покорно внимает ее бойким речам, совершенно не интересным, и что не хорохорится, а скорее покладист и ждет, чтоб трепали его по загривку.
      Непонятно, что происходило. Подарив милой Томе пачку яблочной пастилы и фигурку болонки из дерева, он терял ее навсегда, чтобы дальше через границы, через космос и время до старости боготворить эту женщину, волочиться за ней, различая следы на песке, где он был шезлонгом на пляже, проживать вместе с ней в интернете, фантазировать будущее и упустить свое счастье.
      
      
      24 авг. Рассказ. Репетиция жизни.
      
      Когда мне плохо - вы ж не думаете, что я ложусь носом к стенке и смакую свое одиночество?.. Я отпаиваю комара молоком до размеров автобуса так, что он не влезает в квартиру, и лечу на прогулку. И две вещи планирую - выход в люди с движением. Принудительно выставка, концерт на канале, одноклассница в супермаркете, которая никогда бы меня не узнала даже без макияжа, а еще мне предписана зацепка из радости, как на чулке, чтоб капрон поднимать через увеличительное стекло. Например, моя дочка решила взять напрокат электровелик с пассажирским сидением сзади, чтоб покатать свою маму. Раскатать в доску. Представляю картину: координация у меня и так хромает до той степени, чтоб соскакивать на поворотах, а теперь еще вес, - и тут я набираю номер по газетной рекламе и записываюсь на танцы. Одна группа - уже навсегда: там соседки, им за девяносто. И за сто, тут сезон долгожителей. Далеко за собой оставив мужей и романы, эти злющие, фарфором обхохотавшиеся над собой бездельницы-дамочки в браслетках, перстнях и цепочках исповедуют ту же религию: мое движение на людях! Это курсы медленных танцев, но инструкторша мне отвечает по телефону, что я могу в своем темпе отплясывать в темном углу. Я хотела бы "Яблочко".
      После этого клуба нахожу я в газете какие-то быстрые танцы под названием "фитнес", уклончиво. Отвечает мне Игорь, на русском. Что весьма характерно в Голландии. Мне велят взять мягкую обувь (а куда медицинские стельки?), и вот я уже приосанилась, приструнив своего комара: у нас с ним перспектива в полете. Полагаю, что мне так же светит фигурное катание - ведь не зря я переводила годами фирмачам из Москвы, как устойчивы оранжевые коньки из Канады и крепок искусственный лед литых амстердамских каналов. Наша очередь пробовать!
      Сын прислал мне на фото прямоугольный зеленый арбуз с метамфетаминами из Америки, и я вспомнила, что в Берлине живет моя внучка, ей почти что шестнадцать, и мы виделись один раз, прикатив на Карибы, чтобы это получше запомнить и раздельно после отпраздновать. Я решаю, что самое время с ней познакомиться ближе.
      Моя жизнь как-то не получилась. В самом деле, как могла она соответствовать, когда я сама ее портила любыми доступными способами? Она просто мне мстила! Я хотела направо - а она тормозила налево. Мы никак не могли найти общий язык и консенсус. Нащупать подушку безопасности. Найти золотую середину. Ну хотя бы и никелированную. Я была бы согласна на это. Но она мне подсовывала эрзац, китч и неп, у нее вообще плохой вкус, потому она мне и досталась.
      Чтобы выглядеть на высоте, я решила порепетировать свои первые бальные танцы. В уважаемом возрасте это было, казалось, естественно, но уже через час я рыдала крупными фианитами, цирконом и пластиком, так как левша неспособна сделать даже простой приставной шаг правой рукой с замахом левой руки, и так далее. И мне требовалась внушительная пауза для дополнительного движения - переноса тела на соседнюю, лишнюю ногу, в то время как телевизор скакал легко и привольно. И вот это было обидно!
      Комар летал рядом, совал всюду нос и пищал, но мне это не помогало. В вальсе нужно было направо - я упорно вертелась налево. Взяв привычно метлу, я пошла войной на депрессию, и тут мы станцевались прекрасно. Я представила, что это мальчик, он в начальной школе смеялся на уроке чистописания, что стараюсь я - левой. Я, краснея, переучилась, и с тех пор амбидекстр. Правда, это ног не коснулось. Мальчик верно любил меня даже уже в институте, но мела я безжалостно.
      Нет, движение - это вещь! А вприглядку, вприкуску - тем более. Через месяц мне восемьдесят, я почувствовала вкус к жизни. Берегитесь, мой белый танец!
      
      
      Рассказ. "Моя семья".
      
      Человек, женившийся на любимой с детьми, то есть на мне, и столько лет причитавший, как именно он нас всех троих обожает, появился вдруг в старости снова. Через годы после развода. Я бы даже сказала, что в древности. Мы не стали предъявлять ему ультиматум - мол, негоже так припоздниться, - он просто признался, что родных детей любит больше. Ну и что, в самом деле? Подумаешь! - Но вот он сказал, не подумав. Это вырвалось ненароком. Как он, бедный, страдал. Оберегая своих - и лишая чужих, чего можно. Эскимо там на палочке, я уже не вдавалась в подробности.
      Мы в душе ему посочувствовали, а на деле забыли и имя, - через судьбу не протащишь. Иногда в дверях застревают всякие лишние вещи, салфетки и слоники, а в раскрытые окна на ходу вылетают семейные фотографии, обручальные кольца и вечные клятвы. Может быть, это даже не он. Кто ж теперь разберет, уже зрение не так остро. Зато слух, к несчастью, прекрасен!
      Последнее я случайно произнесла, так как звонила подруга. Она мыла посуду, бренча крышками от кастрюль, потом жарила, долго обедала и болтала о сокровенном. Я всегда потешаюсь, когда люди так простодушны. Прижав мобильник теснее к груди, она спускала воду в уборной, полагая, что это секрет, а потом выбегала, чтобы эха не было слышно. В общем, жизнь тянулась и тлела, и мне оставалось принять, что мой ангел - простой человек, он своих детей любит больше, а себя - наверное, выше.
      Я пыталась понять, куда, и еще куд-куда удалился он по кривой, тот миф с волшебной иконы, и я долго скребла кружевной железной мочалкой, слой за слоем снимая поцелуи с молитвами, лак, яичный желток для крепления, а потом эту раннюю живопись. Между Рублевым (не поверите, точные даты: он родился фиг знает какого года, но 17 октября не вполне доступного стиля, а в бессмертие перешел 29 января, так что это удобно отметить, убирая крещенскую елку)... - Но тут подступали признания, все эпитеты, междометия и любовные стоны и крики.
      Кто-то нес кофе в постель и по дороге пролил, эти пятна не отмывались никакими столетьями; сразу как-то потом - мандарины в авоське, я сама их таскала в дурдом, где мой милый страдал от любви за тюремной решеткой. Он полгода лежал на веревках, или чем они там привязывают, - так хотел он быть с нами навеки.
      В этот пасмурный год намело, о крещенье еще мы не знали и совсем не ставили елку, милый всё прозябал на лекарствах. Мы всегда с ним ходили за ручку - то валялись от счастья в сугробах, то глянцевали катки в нашем сквере возле метро и постоянно прощались: самым прочным были разлуки. Муж терзался туда и сюда, навещая детей, перепутав своих и чужих, и закончилось это неважно: дальше он носил мандаринки, когда я порезала вены или, кажется, просто повесилась.
      Что-то стерлось из памяти и теперь вообще не понятно, почему любовь - обязательно смерть и несчастье. Похоронив меня заживо, муж опять прибегал воскрешать, и только чудные дети всё держали нас за руки, что свои, что чужие, так как дети - всегда наши дети, а работали мы в интернатах и об этом знали вещественно.
      Наконец мы решили уехать. Сначала муж с родной парой детей. Я полгода ходила на курсы и зубрила английский. Не учили ли вы иностранный?.. Если помните, первая тема на любом языке звучит гордо: "Моя семья". Всякий день у доски я, торжественно стоя, вещала, что мой верный муж ждет меня на будущей родине, на двоих у нас четверо деток, - через год даже нянечка со шваброй, подметавшая классы, могла ночью ответить, что я - многодетная мама.
      ...Я всё терла скребком, но лицо никак не сходило. Там впечатались вера с надеждой, сумасшедшая страсть и духовная близость; я могла бы подреставрировать, но тут в самый последний момент появился вот этот наш бывший. Он, похоже, хотел объясниться. Почему мои взрослые дети никогда о нем не вспоминают. Ничего нет хорошего в памяти. Эскимо, да и то покупала я всем им сама. Мне не жалко: чужих - не бывает! Кроме разве что мужа. Он остался на выцветшем фото, и там неразборчива подпись. Но зато состоялись ребятки, все разбросаны по разным странам, образованы, счастливы. Я могу им сказать по-английски, но они понимают по-русски.
      Долгих лет вам, мои дорогие!
      
      
      25 авг. Рассказ. Почтальон.
      
      Все так ждут выходных: можно выспаться! День обещал быть прекрасным. Дочка мне позвонила и встревоженно говорит: ты можешь быстренько спуститься?
      У нас три квартиры в одном очень высотном доме, с балконами на ту же сторону - то есть у нас и у Хенка, очень бывшего родственника. Мы его опекаем, так как славяне считаются сердобольными - пока жизнь их устраивает. А Хенку скоро 81 год, по голландским меркам он все еще средних лет, если б только не вес.
      Прибежала я вниз, дочка перегружает коробки и чего-то там ищет. Тише, - говорит, - слушай!
      И точно. Жужжит. Разобрали квартиру до плинтуса - а там спрятан китайский вибратор: Хенк заказывает раз в час что-то новенькое восточное, а потом забывает. Наше дело по средам бросать пустые коробки с балкона, желательно стопкой, но посылки идут непрерывно, так что на наших почтовых ящиках значится - три квартиры считать за одну. Почтальоны нас знают, улыбаются и ненавидят. Там же не только вибраторы, но еще и подвески, тяжелые. Но зато нас любят китайцы!
      Словом, вынули мы батарейки, и дочка сказала: давай ты его прокати по случаю воскресенья. Отвлечешь по дороге.
      Моя помощь совсем не в вождении. У меня есть права, но на крайний случай, так как Хенк еще пару месяцев тому назад работал таксистом на убере. Мы с ним ездили на экзамен. По дороге учили ответы: какой сейчас месяц, число, куда мы едем, чего хотим, сколько тебе лет и как зовут, какая это улица. Кто считает, что я шучу - так свое я отплакала. И теперь пишу чистую правду. Хенк ошибся во всем, но твердо запомнил свой возраст. Скостив еще пару годиков. И ему продлили права. Как таксисту в большом Амстердаме.
      Так что водить он умеет, просто память полностью переместилась в конечности, вот только моя задача - как их доставить к машине. Дальше всё на мази, но нам нужно пройти эти метры, отдохнуть на скамейке у лифта, я водителя пристегну - и "поехали!". С ветерком из двери, если я ее не закрыла. Вес Хенка сегодня чудесный, даром что воскресенье: 169 кг. Похудел на два килограмма! Потому, что мы спрятали патат фри - кулек жареной картошки, истекающий маслом, а к морозилке Хенк наклониться не может. И шнурки ему мы завязываем.
      В общем, добрая дочка понимала, что предлагает: прокати ты его с ветерком. Есть у Хенка любимый ресторан внутри и снаружи, у того дома, где в детстве играл он в песочнице. Если мы катаем гостей, то всегда их привозим к куличикам, вытряхиваем из машины, и я веду экскурсию: Она каменная, в ней играла и Аня Франк, они с Хенком посещали общую школу и были соседями. Посмотрите налево, направо.
      Может быть, вы уже догадались, как я ресторан ненавижу. И я там становлюсь почтальоном. Золотое умное время утекает сквозь пальцы. Подают там два блюда - жирные блины с крупным сахаром и корицей, причем масло явное машинное. И кадо-кадо - гору риса с непромытыми листьями салата, так как у нас победила зеленая партия и с тех пор запретили травить комаров, крыс и съедобных личинок в придачу. Но не моя же задача испортить вам аппетит: спорим, что при упоминании блинов вы почувствовали слюноотделение и взглянули на часы - не пора ли уже отобедать.
      Я не ем ничего, только пробую с вилки, запивая своим апельсином, а герою торжества приносят молоко с кофе под условным названием "Хенк". Там главенствует пышная пенка. Ее тут же сметают ножом, уважая жадность голландца: он платил не за воздух, - за кофе.
      Я томлюсь два часа, ровно столько длится терпение, а потом наблюдаю, как Хенк рассчитывается и отдельно пихает в руку юной тоненькой официантки чаевые - они точно больше блинов. Очередная девочка, испугавшись, как птичка, ждет, вдруг я возражу и отберу этот бонус, но я радуюсь вместе с ней: какая разница, гонорар получат китайцы, держатели гирь-подвесок на какое-то слабое место - или эта бедная девушка.
      Наступает моя тренировка. Вы не пробовали дотащить 170 килограммов, а теперь уже явно больше, и заправить за руль? Водитель смотрит на вас, как впервые, и нежно спрашивает: а где мы?..
      Я не знаю, зачем разводилась полвека назад. И понятия не имела, что голландцы к восьмидесяти совершенно сходят с ума по юному телу в передничке. И, забыв свое имя, но крепко помня песочницу, просят перевести сообщения от будущих див и проверить счет проституткам. Я вытаскиваю шофера на глазах веселых соседей, они все мне сочувствуют, но у нас теперь общий праздник. - Завтра снова не выходной! В понедельник дежурит сиделка!
      Хенк загадочно просит: ты поможешь проверить мне почту?
      
      
      ++
      
      Зачеркнув человека, себе перерезаешь артерию.
      Неужели поверю я, что тебя больше нет или не было.
      Поживем еще набело. В прошлом где-то там было потеряно
      Все, что не испаряется. То, что не делится надвое.
      Но куда же ушел тот, что был на ладони, подсвеченный
      Воском и, как фитиль, гнулся вправо и влево от ветра,
      И до вечера ждал у дверей, будто это от вечности
      Не ключи, но отмычка скорее, надежда и вера.
      Как его распознать, не вмещается он в отражение,
      Сам себя он такого забыл, он заточен по пикселям.
      И выискиваю я в себе его, напряжение
      Отключив, как любовь и с душою своею, и с мыслями.
      
      
      26 авг. ++
      
      Ты приткнулся щекой, как щенок, ослепленный любовью.
      Жалко выгнать и сил нет поддерживать эти мученья.
      Я тебе обеспечу катарсис и лобовою
      Катастрофой сама искуплю это столоверченье.
      Чтоб сквозь пекло тебе улыбалась над Арктикой зелень,
      Синева тебе в бороду, а не война, и по льдинам
      Чтоб ступал ты босыми ногами, вспоенный весельем,
      Невредимым оставшись и сильным, непобедимым.
      Я готова вскормить тебя снова и ковриком лягу,
      Недозрелые звери фронтов будут скалиться в пляске.
      Припечатаю словом тебя, положу на бумагу,
      Моего, обреченного вечности нашей и ласке.
      
      ++
      
      Что такое Хания к гуриям, через год никто и не вспомнит.
      Ривку, Якова, и Оксану с Оленой, Василия.
      От бессилия руки опускаются, и по ком мне
      Плакать на кладбище общем, куда всех их свозили.
      На плакате, прибитом дождем, распустился подсолнух.
      Под Невой кости предков моих оседают и стынут.
      На иврите ребенок наш и побеждает, и стонет.
      Он во имя отца. Я во имя внука и сына.
      
      
      27 авг. ++
      
      Мнемозина, муза памяти, мне изменила,
      В забытье окунула, оттуда повторов не видно,
      Я свои же стихи никогда в лицо не узнаю
      И я мимо пройду, жизнь моя застоялась и мнима,
      Как петрушка на рынке, кудрявая и привозная.
      Хорошо, если это в Одессе, в компании бОсой,
      Там стрельнуть папиросу удастся, словцо и заёмно
      Всё, что было гадалкой мне налгано, а что засосы -
      Так уже посылали в моря и пустыни за йодом.
      Не запомню начало, к концу пробираясь до света,
      Потому и не вспомню тебя и себя в новой жизни.
      Говорят, это Лета. И рыбки ее без завета
      Рождены на свободе. В аквариуме. Рашизме.
      
      
      28 авг: ++
      
      Душа болит за Якова, мой друг.
      И корчится за Леву и Бориса.
      Всё кажется, однажды соберись я,
      И всё, как было до войны вокруг.
      Не долетает до тебя каскад,
      Сирены - в море, по домам - подружки.
      Но строят дом они, а днем - по службе.
      И под обстрелом не глядят назад.
      Их дом торчит, как флаг, среди руин.
      И я, читая боевые сводки,
      Смеющихся, их вижу над собою:
      Наш пляжный день, и мы туда рулим.
      Потом шабат, и нам еще шагать,
      На выходные нужно встретить наших.
      Андрей и Сеня. Мы всегда на марше.
      Не только свечи, - звёзды зажигать.
      Рожает Ривка. Выборы - потом.
      Достроим дом, польем слезами пальмы,
      Еще устроим вечер поминальный.
      Победа завтра. Что стоишь, пойдем!
      
      
      
      Рассказ. Будущее.
      
      Подруга потеряла мужа и пыталась как-нибудь выжить. Были дети - гордость и слава, они получились. Муж оставил несколько ярких картин, просмоленные кисти на закопченной палитре, сотню скрученных тюбиков на газете, где обычно стояли жестянка пива и вобла, - словом, дом приобрел неуют, музейность и ужас, когда ночью встаешь и аукаешься.
      Она кинулась было организовать посмертные выставки, повезла картины, скатав их в рулоны, во Флориду - но художников нужно раскручивать, так что там отказали. Дешевые рамы из реек звенели тоненько проволокой, на которой хотелось повеситься.
      Что творилось с подругой, никто из нас не понимал: ее бывший, которого вслед за ней мы все звали Сашечкой, изменял ей всю жизнь и бравировал тем, что он младше. Напивался он до бесчувствия, перед полной отключкой всегда дотянувшись до глаза, и подруга лечилась бадьяном. Мы бы даже порадовались, что она осталась одна, - ее муж был всем должен, усердно ссорился с каждым, матерился и брызгал на свои же картины подсолнечным маслом для промывки щетины кистей: мол, он талант-неудачник. И подруга всегда добавляла шепотом, возводя глаза к небосклону: ты гений!
      Он ее научил изменять, повторяя годами, как заповедь, что она никому не нужна. Она меркла и чахла от боли, но следы былой прелести, стать, ее нежные тонкие руки не давали забыть это прошлое. Ненавидевшую свекровь, молодого мужа-альфонса и свой зарытый талант: была она так же художником.
      Послонявшись по миру и легко продавая свои этюды с шедеврами маслом, она стала перелицовывать подпись в память о милом Сашечке, отдавая самое кровное и пытаясь продлить его жизнь хотя бы в искусстве. Мало кто мог о Сашечке залепить плохое словцо, это сразу же не поощрялось, так что мы привыкали: он гений. Подружка приблизила к дому его прошлых любовниц, кого смогла разыскать, - ей казалось, что так она ближе. Дальше - больше: отбыв первоначально вдовство, она бросилась во все тяжкие, но не с каждым встречным, кто бы рад был ее поиметь, а с друзьями любимого мужа, через тело просасываясь в те душевные дебри, где терялся след ее счастья. Там на дне что-то тлело и рдело, называлось душой и смеялось интонациями благоверного, а скорее развратника-Сани.
      По ночам подруга, не открывая глаз и ступенчато возвращаясь в сознание, долго шарила по подушке и одеялу напротив, каждый раз удивляясь, как в детстве, что там было пусто, зябко и зыбко. Она горько вздыхала, вспоминая, что жизнь кончилась за двоих и никогда не вернется, переставляла будильник и угрюмо брела к холодильнику, где из дверцы смотрели любимые Сашины яства, - с жаркой мыслью о муже накручивала она то голубцы, то котлеты, чтоб скормить потом, кому можно. И особенно это ценила дворняжка, приблудившаяся к соседям в ожиданьи потомства.
      Ничего не попробовав и теряя в густой темноте свои рваные шлепанцы, шла подруга затем на балкон убедиться, что нет полнолуния, ей грозившего новой депрессией. Месяц важно качался, как-то криво подвешен и вкось заштрихован незаточенным карандашом, от него немного тошнило, и на фоне его пролетали, обязательно по двое, некие мелкие твари - то летучие мыши, то мотыльки на тот свет, и бесили подругу любовью. Зажигая свечу спотыкающейся рукой, она вновь ковыляла по лестницам, изучая владения, будто впервые, и тогда к ней спускались с картин драгоценные тени, паутинка прежнего счастья, начинали звенеть голоса подрастающей детворы и вставало время рассвета.
      Дальше небо разверзлось, затевая войну, как обычно, - в неурочное время. Сыновья уходили на фронт, возвращаясь на выходных, и подруга встречала себя то на спуске в раненном Киеве, то во львовской старой аптеке, где дребезжало стекло от попадания рядом. Дальше снова моталась она, как подсаженная на крючок с очень длинной клубящейся леской, то в Орландо на мертвые выставки, то в Европу, запахшую порохом и напряженно внимавшую украинской ласковой мове.
      В Петербурге была мастерская, вся увешенная легким прошлым, и подруга старалась вглядеться - неужели жива та реальность на прикнопленных фото, в галерее бутылок на полу возле печки на кухне, пережившей блокаду, с изразцами навыворот, тараканами и тишиной.
      Наконец подруга добилась, ей теперь отвечало не эхо, а отчетливый голос: он в сердцах орал ее имя, обзывая последним жаргоном, благозвучно перетекавшим то в ласкательные, то в разрывы, если бухало близко и точно. Возвращалась подруга к себе, а точнее, в их дом, и достраивала под сиреной то мансарду с колоннами, то кружевную терраску, на которой так будет приятно вспоминать до-войны, запивая чаем из трав и заедая мастикой из каких-нибудь ягод и музыки. Перед ней был портрет, в полдень спал он, зарывшись в себя, и она ждала ночью свидания. Ближе к полночи одевалась теперь, наряжаясь, и бросала взгляды в окно, будто это оттуда прозвенит колокольчик судьбы, передернув реальность, как ствол, - если делаешь плавно, последовательно, спусковой крючок отзовется. Потом ее нервы сдавались, но подруга не шла на попятный, раздраженно глядя во тьму. Будто кто-то любил много лет, не желая показываться, и присутствовал вечно в судьбе, не решившись взойти на порог, и за это его презирали.
      Так подруга листала роман, и он был то своим, то чужим: шел всегда диалог - твои собственные мысли не фон, это два равных голоса, и она их пыталась поймать, но они по течению плыли и, искрясь, виляли хвостами. Можно было вынуть из памяти, поменять воду и освежить, но подруга себе говорила: ничего, моя дорогая! Заживет еще, не поранься об острие подступившего к горлу будущего. Оно тоже пройдет стороной. Ну а нам еще жить, оставаться.
      
      ++
      
      Скорость звука - это скорость света молчания.
      Скрытность главного во избежание силы
      Мести
       смерти
       за жизнь и одичания
      За то, что без спросу я тебя доносила.
      
      Старость - частное дело за личной выгодой
      Отодвинуть зрачок, чтобы видеть целое,
      Как собака, спина у которой выгнута,
      Искажает логику у прицела.
      
      Что получит Иран - сомневаться нечего.
      Что бессмертны мы - аксиома, - лучше бы
      Ты сказал, что делать сегодня вечером,
      Перепрыгнуть бы материк по случаю.
      
      Украина выдержит все затмения.
      Нет Руси, кроме Киевской, слава солнышку.
      Ты сказал бы мне, вообще за тем ли мы
      Собрались пожить, трАвы сорные.
      
      Поскорей бы церкви забили досками,
      Позабыли конфессии, чтобы войнами
      Капитал насытился, это плотские
      Развлечения - и довольны мы.
      
      Я пишу тебе облаками пО полю,
      Океан долистав, горизонт ему
      Подверстав, но до сих пор ходим около
      На работы свои мы сезонные.
      
      Заскучал поди космос крашеный,
      Осетрина всегда первой свежести.
      Не нужны ему мы вчерашние,
      Но на нас с тобой небо держится.
      
      ++
      
      Эмигрант - это беженец, утративший почву
      Под ногами, превратившимися в копыта
      От скорости бега, точнее, почты
      На тот свет, где квартиры нарыты
      
      Полоумными жестами глухо-немого,
      А язык бездомной собаки - роднее
      И понятней, чем самое теплое слово,
      Как пощечина, слитая с нею.
      
      Это бомж навсегда, прикорнувший у люка,
      Начеку, на излете пули и трассы,
      Улюлюкай над ним - ты добряк, а не злюка,
      Если пинком не ткнул матраца.
      
      Пусть приснятся ромашки ему, кузнечики,
      Ему нечего делать больше на свете,
      Когда он просыпается и аптечный
      Дух вбирает, как дым отечества - дети.
      
      Васильки он видал, поди, понарошку,
      На дорожку присели там на чемоданах.
      Если солнце зажмурить, оно в горошек.
      Рассыпается смехом на свежих ранах.
      
      ++
      
      Слово юлило и не давалось в руки.
      Вниз головой висело и пялило очи.
      Не пережив с собою самим разлуки,
      Зеркалу слало гримасы и многоточья.
      
      Там, за порталом стоял человек несчастный,
      Не произнес монолога, повыцвел рано,
      И потому даже буква ему не дастся
      И, как монета, выскользнет из кармана.
      
      Проковырял он дырку и пальцем в небо
      Он угодил, ну а там все ушли на базу,
      Не подвезли до обеда вина и хлеба.
      Да и насущного он не видал ни разу.
      
      ++
       Марку Котлярскому
      
      Ускорение набирается к вечности,
      Как кони к дому спешат, убыстряя помыслы.
      Но не успеть человеку, а человечности
      Не обозначиться, если прожили порознь.
      Не накопительство это добра и тления,
      Где вместо палки стакан воды нерасплесканный.
      И у философа детское изумление -
      А для чего да и кем мы сюда подосланы.
      
      Выйдет луна поглазеть - ничего, спокойненько.
      Ни ветерка, сено сохнет, пожары кончились.
      И молоком отпаивать из подойника
      Можно звезду свою, в отражении скорчившись.
      Вдруг и распустится, хризантема хренова,
      Нежно обнимет лучами, такое выскажет,
      Что вы заплачете вместе о том, что нет его,
      Нет его выше, да и не видите вы же.
      
      ++
      
      Я тороплюсь
      Проявить эти знаки небес,
      Дождь так спешит,
      Алфавитом летя через лес,
      Пересекая поля и царапая руки
      Ветками фраз и мусоля страницы обрез -
      Кровь выступает, макая в чернила перо
      Птичье - воронье, павлинье, какое считает
      Нужным единственно, небо ведь тоже читает
      Наискосок, только сразу и "за", но и "про".
      
      ++
       М.Ивановой
      
      Охрани меня, господи, от домохозяек и дур
      В перманенте, ногтях и бровях, как лубочные куклы.
      Мало Пушкина им и Толстого - они в перекур
      Лезут в окна, а двери закрыты и хлопнули гулко.
      Что забыли они? Их всеядность заразна, больна.
      Остров необитаем, там штучны искусство и мысли.
      Береги меня, господи. Я среди них не видна.
      Одиночна, и так меня после забвения числи.
      
      ++
      
      Ландшафт меняется. Вот столб,
      Упавший девочкою Блока
      На насыпь и не взятый в толк,
      А можно было бы - до срока.
      А вот всё тот же стог Моне
      И между строк зияют страны.
      И дальше - лучше бы по мне.
      Но вспоминать их не устану.
      
      А если все перевернуть
      И переврать в театре кукол,
      А если наш последний путь
      Нетрезвый режиссер запутал?
      Нить Ариадны кошка вьет,
      А ласточка на вдохе пишет
      Но небу и сметает влет
      На дно всё то, что было выше?
      
      29 авг. ++
      
      Кислородное голодание
      по тебе
      вошло в привычку.
      Но навстречу страданию
      я закрываю кавычку.
      Я свой почерк не разбираю,
      он к утру изменился.
      К перелету пора и
      собираюсь. И ты приснился.
      Весь нахохлился, - где ты, радость
      заводная и перламутровая?
      Почему-то не открываю.
      Тебя нету. А я - всё тут я.
      Так попутного ветра, лучики.
      Как получится, так слетимся!
      Платье повесят на плечики.
      Мы и так совместимся.
      
      ++
      
      Я просплю эти семечки,
      Отскакивающие от жизни.
      А просыплю с ладони -
      Так птицы пускай наклюются.
      Мои песенки с вечера
      Не так уже запоются.
      Молоко это вылакано,
      Выплакано из блюдца.
      
      Кот на цепи - действительно,
      Был там, больной и бешеный.
      Только его и видели,
      Не было дуба, вишенки.
      Косточка в лоб - повешена,
      А лукоморье выжжено,
      Можно еще по строчке
      Вверх туда пробираться
      
      ++
      
      Читатель не компенсируется количественно,
      не косяк в океане, не единое существо
      муравейника, улея, облетевшего одуванчика
      (мне повезло), его увидеть заманчиво,
      прикормить и не прикарманить.
      На аркане его не притащишь,
      сам он в чащу не шмыгнет.
      Забегай на огонек чаще,
      всё еще нужен ты мне.
      
      ++
      
      Мир начинался с еврея.
      А потом уже - кто примажется.
      Так с быка на арене,
      А не с торо Испания, как же.
      Так поэзия прежде,
      А потом уже проза и ниже.
      Узнают по одежде,
      Ну а если насквозь я вижу?
      Так яйцо первобытно,
      Или все-таки курица.
      Или улица слитно
      С ливнем будет сутулиться.
      С лезвия станет струиться,
      Как в тетради страница.
      Записная красавица
      Вкривь идет. Приосанится.
      
      ++
      
      Протягивая пустые ладони всем отвернувшимся,
      Пальмы, обернутые фонариками в пустыне,
      Я жду, что слово с рассветом изменит реку строки.
      Но захлебнувшимся текстом оно и доныне
      Влечет всему вопреки.
      Так в русло камни сверзаются по течению
      Против желания человечка с карандашом.
      Я не ждала уже. Не хватит времени.
      На последнем витке ты пришел.
      Тут все умерли. Осталась Таня, не та что
      Мячик солнца выбросила в окошко.
      Дом был многоэтажный. Каждый
      Получил по лучу на дорожку.
      
      ++
      
      Поэт непереводим,
      как картинка на лист бумаги: на то он и поэт.
      Осторожно, не повреди
      Радужку стрекозы, на фасетках свет.
      Растворенного в забытьи
      Воскрешают, как дождь, назад.
      Но не знаешь, куда идти,
      Когда фарами ослепят.
      
      ++
      
      Ты хотел утро начать с меня и подумать.
      Так другие с рассвета заняты сексом.
      Повезло им - из того теста. А дунуть -
      Ничего нету под жестом.
      Остается пыльца, перламутра влага,
      Лепесток шмелю улыбается ласково.
      Оцени, у лимонницы есть отвага,
      И еще день прожить под ряскою.
      Увеличив песчинку до размера ракушки,
      Океан услышишь, но ты попробуй
      Отделить слезу от него и радужки,
      Как ребенка внутри утробы.
      
      ++
      
      Дай выбраться на свет из скорлупы.
      Ну что же я всё бьюсь об эти стенки,
      Смещающие звуки и оттенки,
      Пока мы первобытны и слепы.
      И в рамках нашей лагерной системы
      Не ловят неба тощие антенны,
      Подвешенные нам из-под стопы.
      Но там, за кальцием, восходит день,
      Там колосятся васильки-ромашки,
      И ты пока не дал еще отмашки.
      Сказал - готовься, постромки надень.
      
      
      30 авг. ++
      
      Намоленный мой домик, огородик
      Покрашенный с ботвой и огурцами.
      И я теперь бездомна, на природе,
      Без крыши, да и жизнь моя с концами.
      Старушка слезы мажет - а семь курочек
      Остались там укропам на съеденье.
      А чем же мы отпразднуем, домучаем
      Победу, Рождество и день рожденья?
      Нажрется котик тухлой человечины
      И больше в руки не пойдет, и дикие
      Собаки разорвут от делать нечего
      Прикнопленные мной святые лики.
      Рожать бы больше надо - победили бы,
      Но кто же знал. Уж я голосовала
      От всей души! Старушкина идиллия
      Закончена. Сбежала. Миновала.
      
      ++
      
      Все равно, где родиться. Но у кого - это важно.
      Где прожить - всё же лучше не на земле, а над нею.
      Комары не кусают в субстанции вязкой и влажной,
      И звезда освещает свой собственный путь, пламенея.
      Ты висишь в гамаке, в паутине отца или мужа,
      Сверху видно тебе всё, что в небе вода отражает.
      Эти судороги недотроги - а ты ведь к тому же
      В их немом языке золоченая рыбка чужая.
      И совсем всё равно и равнее, где кончится заводь.
      Плавать не научили, раз так на мели и вихляешь.
      Ну какая же заумь, когда у любимого зависть
      И еще слепота, да и сам прозреваешь едва лишь.
      Я так думаю, бог проиграет нас в звездные карты.
      У него заповедных таких из колод наберется
      Сколько и не представить. Вчера начинается завтра.
      Передернул - и с козыря. Не дрогнет крыло или сердце.
      
      ++
      
      Когда стихи слагают не спеша
      Те, у кого расстроена душа,
      Как музыкальный инструмент, и речь
      Родная на нуле, и мысли встречь
      Не залетают в приоткрытый рот -
      Бессильно пузырится кислород.
      
      Когда нет слёз, дружок, тогда нет голоса,
      Душа постится тоньше волоса.
      
      Иран получит. Расступитесь, боги.
      И ортодоксов выманят на свет
      Из тьмы и заколотят синагоги -
      И все мечети, и введут запрет
      
      Зомбировать и детство длить: греховно
      Нам пресмыкаться бездуховно,
      Из ползунков и из уюта
      Внимая маме и еще кому-то.
      
      Все ту же колыбельную плести,
      Как по теченью к музыке грести.
      
      ++
      
      Река собой напиться не умеет.
      Рука дающего - как взять, не знает.
      Я протяну ей шанс, побуду с нею,
      Как ванька-встанька, кукла заводная.
      
      Пускай поплачет, ей и полегчает.
      Она послушно на волнах качает
      Одних и тех же - этих и других,
      Но плюс на минус всё не обвенчает
      Врага и друга сирых и нагих.
      
      ++
      
      Милая дурочка верит, что ее любят.
      Вальс танцует одна, при луне мечтает.
      Разве можно обнять так, как друг ее нежный, навеки
      Унося за собой? Моря осушая и реки,
      Пока она кружится в клубе
      На заплеванном шелухой полу, - не чета ей,
      Луна на месте стоит и глядит в прорехи
      Облаков. Не видать ни черта ей.
      
      ++
      
      Дом твой зарос лопухами, я никак не найду к нему лаза.
      Змеи шипят и фундамент скалится дырами кактусов.
      Нет ни страны, ни погоста, ни больницы и даже заразы,
      Всё, что увяло со временем, вновь проявляется как-то всё.
      Розы, конечно, громадные, словно слёзы ребенка под бомбами,
      Чешут их те же арабы - Мухаммед и как его звали,
      Город возводят на кладбищах и на костях наших, чтобы мы
      Небо с овчинку видали в звёздном горячем подвале.
      Я расскажу тебе сказку там, наша собака зайдется
      Кашлем таким умоляющим о светлой жизни и будущем,
      Что мне не хватит ступенек возвращаться туда вместе с солнцем,
      Нас разыскать под руинами в воздухе этом воюющем.
      Но на парковке расцоканной телефон-автомат отвечает мне
      Голосом тем же, как прежде, ничего не берет его, веришь ли,
      И та соседка смешливая пожимает сухими плечами,
      И я на свет выношу ее так осторожно и бережно.
      
      ++
      
      От тик- до так такие времена!
      И родина бывает не одна,
      И судеб столько, что не удержать
      В горсти, а надо снова уезжать.
      Тень от ресниц порхает по щекам.
      За всё платить не хватит по счетам.
      Часы трясешь - под бомбами минут
      Они не числят, но еще идут.
      Они тик-таком что-то говорят,
      Погнули стрелки, цифры невпопад,
      Они не знают, век ли или год.
      Но полагают, что идут вперед.
      К ним ухо приложи, и океан
      Тебе напомнит, что на время дан,
      А ты его обнимешь и к груди
      Прижмешь, как в детстве: ничего, води.
      
      ++
      
      Время упирается в камень
      Или в крест, это тоже развилка.
      Обнимая двумя руками,
      От любви еще ведь задушишь.
      Осторожней там с облаками
      И не бойся нового, ну же.
      
      Если ты меня слышишь.
      
      ++
      
      Я каждый раз считаю этажи.
      У вас же нет не что бы мамада*, -
      Нет ничего того, что бы вам надо,
      И от судьбы не убежать, скажи.
      Один лишь тот потусторонний свет
      В окне сияет тенью автострады,
      И ничего еще, что бы вам надо.
      И кроме неба, ничего там нет.
      Возможно, кошка, если дожила.
      Должно быть, я слоняюсь отрешенно, -
      Нужны же вам подруги или жёны:
      Остались крошки на краю стола.
      Но главное, что вас там тоже нет.
      Ушли куда-то в гости до тревоги.
      Что ж, иногда нас приглашают боги
      На звон лучей, дождей или планет.
      Тогда я с полки книжку заберу.
      Спрошу привычно - так оно вам надо?
      Нет ничего. Одна страна - преграда.
      Ты с ней родился. А я с ней умру.
      
       *бомбоубежище
      ++
      
      Пылают базы. Теплятся АЭС.
      Помрешь не сразу - поживешь подольше.
      Подумаешь, ну снова наши в Польше.
      Но лучше ваши, в наш тамбовский лес.
      Хотя бы нищим хлеба подадут.
      Не запытают и обучат мове.
      А если нам не хватит малой крови,
      То мы и сами фаршем ляжем тут.
      Гробов не будет - но на то земля.
      Мы поставляем ей гуманитарку.
      Подумаешь, на фронте слишком жарко.
      Зато какие веси да поля!
      
      
       Пастернак.
      
      Поэту мстят слова за то, что он
      Завидовал. Отринув иудейство
      И от отца отрекшись, пустозвон
      И густоцвет, он, запеленут в детство
      Всё колосился пО ветру, куда
      Подует власть - где не пропасть удаче.
      ...Когда пришла высокая вода,
      Он захлебнулся в этом скорбном плаче.
      
      Там Скрябин бился, где клавиатур
      Ему при жизни не хватило, - память,
      Поэтствуя, вгрызалась в перламутр
      Не ракушки, но музыки, и палец
      Не в такт и попадая не туда,
      Цитировал чужое беззаветно.
      На дне, где расцветала немота,
      Как на могиле ветка из букета.
      
      Зашедшись тактом и не чтя цезур,
      Он застревал в миноре и мажоре,
      Как пуля, долетев до амбразур,
      Задумалась и окуналась в горе,
      Хотя могла бы петь и пощадить,
      Но ей водить без отдыха пристало
      И для рукоплесканий площадных,
      Как Пастернаку, сохранить призванье.
      
      ...Я не разрыла б землю до небес, -
      Не так уж важно, выдержит ли вечность
      И ветер встречный, и Марину без
      Поэта, опуская в бесконечность.
      Но женщины мужчине мстят спустя
      Не рукава, бретельки и веревки, -
      А и столетья, подлость не простя
      И равнодушье. Музыкой. Бессловно.
      
      Я Пастернака не читала. Нет.
      Особенно Живаго, но и Лара -
      Не первая в застенках на тот свет
      Лицо отворотила от угара.
      До Евы вечно следует Лилит.
      Предательство влечет или диктует -
      Вот так еврейство манит и болит,
      К своим истокам мастера взыскуя.
      
      За волнорезом не видать границ.
      Марина, бросившись ему в объятья,
      Слетела музой, словом со страниц,
      Нам завещав любовные проклятья.
      Чтоб мы стояли в Чистополе за
      - За кем Вы были? - и посудомойку
      Не узнавали, будто образа
      Под слоем грязи в кухне на помойке.
      
      Чтоб мы из притолоки жали гвоздь,
      Елабужское ласковое мыло,
      Как в лагерях, где остается горсть
      Песка того, о ком я позабыла,
      И где блестит еврейский абажур
      Под небосводом вместо сна и солнца.
      - Пожалуй, я снаружи подожду, -
      Сказал поэт и растворился в осень.
      
      Не призывался. Нет, не воевал.
      И пресмыкался. Но с такой оттяжкой!
      Так и водил смычком по временам,
      Как оспенный хозяин за бумажкой.
      Но различает музыка стихи,
      На те и эти разлагая рифму.
      Анатомы, фантомы, пастухи.
      На наших овцах не бывает грифа.
      
      Так Скрябин цветомузыкой своей
      На глубине зачерпывал излишки
      Свободы воли, и на ту свирель
      Досель сбегаются мальчишки.
      ... Марина шла, рукою заслонясь,
      И всхлипывала дудочка прилежно.
      Из города вытряхивали грязь
      И выводили детство неизбежно.
      
      И дотянули до тюремных стен,
      Где он Марине обещал свиданье
      И подразумевая вместе с тем
      Страданье. И не ждал ее с цветами.
      Он Пастернак. Он примеряет брак,
      Как сапоги, удобство или должность.
      Его боготворят и друг, и враг:
      И нашим он, и вашим подытожен.
      
      Он искупается в своей вине
      И примет на себя счета в наследство.
      Он не еврей, - он человек вдвойне,
      Как завещало оспой фарисейство.
      Марина жизнь свернула и тропу.
      А он и правда что, в своей постели.
      Давай помянем порознь их. В гробу
      Они давно, как птицы, улетели.
      
      
      31 авг. ++
      
      Последний день. В НКВД есть место.
      Веревка Пастернака от коробки.
      Не всё ль равно, при чем писать стихи -
      Под звон колоколов или тарелок.
      Обмылок сыну. Он еще незрелый,
      Как виноград на ниточке строки.
      
      Последний миг! Бродельщиковы удят.
      Мур на "воскреснике". Еще не знает,
      Что умирают навсегда по сути.
      В посуде отказали. Гвоздь зато
      Крепчает под рукой, веревкой занят -
      Борис. На Ворошилова. Никто.
      
      ++
      
      Мужчин я слабых не люблю.
      Зато жалею и врачую.
      Всем страшно, - милый, кораблю -
      Большое плавание в луже.
      Так завяжи терпелку туже,
      Прибереги свое оружье,
      Авось пристроим по рублю.
      
      Мужчина должен быть ведущ
      И сведущ, и великодушен.
      А для чего другой мне нужен?
      На это есть холодный душ.
      Но он трясется в стороне,
      Скрывая мелкие страстишки.
      А ишь ты, этот не ко мне.
      И даже не для передышки
      На безымянной стороне.
      
      ++
      
      как ребенок не справляется с лицом и гримасничает поневоле,
      так румянец юношу выдает с поличным, и еще кое-что в кармане,
      так замедленное убийство - когда то ли нет тебя, то ли -
      а ты есть. затолкали под плинтус, перочинным ножом прикололи.
      кроме крови, субстанция зиждется на обмане,
      погоди, доползем или встанем еще на карачки,
      подберет кто-то с полу, заначка ему ты, жено,
      а какие чудесные полагались бы скачки,
      как всё напряжено, словно при смерти, без движенья!
      
      
      1 сент. ++
      
      Уехал друг, прощаясь, по прямой,
      А до сих пор вращается по кругу:
      Дорогу ищет к богу - и домой,
      За подаяньем простирая руку.
      
      А силы воли, значит, не нашлось.
      И кругозор души перекосился.
      Листая океаны на авось,
      Он потребляет облака и силос.
      
      А всё ж еще какой он - иго-го!
      Копытом бьет, и долу взгляд опущен.
      Пойдем отсюда. Не тревожь его
      Ни поцелуем, ни гуденьем пушек.
      
      Он заблудился в музыке травы,
      Чертил на карте силуэт и профиль.
      Вот это друг любимый - и увы,
      К себе не возвратится малой кровью.
      
      ++
      
      Моя Европа алчет под себя
      Подмять черноголовие востока
      И жажду утолить, но до дождя,
      Сипя от сухости, как волнорез,
      Не доживет, я думаю: истока
      Ей не дождаться милостью с небес.
      
      Она не рассчитала побрякушек
      И гонораров за такую прыть,
      Когда обет заранее нарушен,
      А платой будут, как известно, души,
      Когда они в природе могут быть.
      
      Мне некуда спешить: я успеваю
      Свой век вербовкой не обременять,
      Да и не знаю, верно ли жива я,
      Хотя проверим: рана ножевая
      Должна же ныть под ношей у меня.
      
      Тебе не видно будет из партера.
      Европе нужен бык, а не восток,
      Когда восход багров и рдян, как терра,
      И вызывает нечто - для примера,
      Оргазм, агонию, восторг.
      
      ++
      
      Наощупь в карцере, евреем в подземелье,
      В пиявках Гоголем в гробу дешевом -
      Ничем и мы свободу не заменим:
      Летучи разве что душа и слово.
      
      Когда Набоков бабочку иголкой
      Пронзал, как женщину, он знал, что делал,
      И как приблизиться и втихомолку
      Пыльцу вдыхать, пока она немела.
      
      Мой друг опять в темнице, чую кожей
      Шуршание по скользким стенкам капель.
      Как будто жизнь. И на меня похожа.
      А всё одно - забвение и скальпель.
      
      ++
      
      Какое счастье, что мы далеко.
      И молоко в хлеву без нас клубится.
      И там на полке нужная страница
      На сгибе открывается легко.
      И в зеркалах не отразимся мы,
      И по катку не пробуравим носом.
      И что успели вековечной тьмы
      Мы избежать, прихлопнуты доносом.
      Да-да, друзья нам не протянут рук,
      Они вдыхают смрад, как бабье лето,
      И кленом под ногами политрук
      Их призывает вместо нас к ответу.
      И на плацу звучат не те шаги,
      Зигуя, отдавая честь и совесть.
      Какое счастье! Всё не успокоюсь.
      Боясь, что возвратимся на круги.
      
      
      2 сент. ++
      
      Прекрасна осень! Так что ей в зачет -
      всегда последняя, наизготовке.
      Течет сквозь пальцы - чем ни шутит черт,
      Пожить еще и угодить чертовке.
      На прелых листьях клена полежать,
      У царкосельских статуй поваляться -
      Но так, чтоб никуда не уезжать
      И так, чтобы нигде не появляться.
      Я приоткрою паутину в сад,
      В замочной скважине такая память!
      А падать больно - так всегда назад,
      В то прошлое, что так дождями пахнет.
      Там подстилают руки и пальто,
      Заботятся и любят, как ребенка.
      В сторонку отойду. И я зато
      Еще не знаю, где там - похоронка.
      
      ++
      
      На удаленке жизнь струится в зной
      И перепад волны температурит.
      Постой, вода. Побудь еще со мной,
      Бык под Европой - смерть в овечьей шкуре.
      Укусы поцелуев и рогов
      Шуршанье, трепет придорожной гальки.
      Ты самым был, и на пиру богов
      Шалил и целил счастьем из рогатки.
      Давай сыграем, перетасовав,
      Как линии метро, ладони, - карты
      Миров обоих. Но опять в рукав
      Ты прячешь и рассветы, и закаты.
      
      ++
      
      Последний вскрик души был краткосрочен,
      Как рыбий всплеск надежды вдоль обочин,
      Когда желаний не осталось жить,
      И сны благословенные заменой
      Нам стали, предложив скупую цену -
      Картину счастья точкой завершить.
      
      Так рыба без воды передышала
      Себя саму, и все начать с начала -
      Не дай-то бог, и "повторить как встарь"
      Какие-то мосты, букварь, калитку,
      Надгробья разрисованную плитку -
      Да что ты, ущипни или ударь.
      
      ++
      
      Птица в стае - как палец в теле,
      Без родни умирать в постели.
      Клин гусиный не выбьешь клином,
      Восходящий мах вожака -
      Стадный путь молодой и длинный,
      Сзади вытолкнут слабака
      В облака, где перечит солнце,
      Отпускает крыло рука.
      
      
      3 сент. Документальный рассказ. Сиверская.
      
      Сирота-мама с папой познакомились в Сиверской в шестнадцать, катаясь на лодках, и с тех пор двадцать лет были вместе. Пока папа скрывал измены, соблюдая приличия. А потом его выгнали, так как мама была однолюбом. А он был партийным начальством, и по жизни не потерялся.
      Мне бы нужно вам рассказать о крутых берегах реки Оредеж, где по склонам взбираются вертикальные лесенки, и как трудно карабкаться, обхватив деревянные поручни. И что в марте мятая брусника из-под пористого снега, царапавшего до крови, слаще меда, кислей уксуса (а лимонов я в детстве не помню). Но не бойтесь, я не болтлива.
      Там жил друг семьи - скорей моего дедушки Ивана Ивановича, коммуниста и пианиста, прикрывавшего евреев - композитор Исаак Шварц, обожаемый дамами так же, как все наши мужчины, и была база отдыха с прокатом финских саней. Так что в общем надежное место. Меня таскали туда круглый год в виде довеска - на воздух, как всех ленинградских заморышей из болотного климата, и покачать на коленке под прекрасную музыку. Мы играли в четыре руки.
      К слову, яркая красавица-бабушка, пианистка Анна Файвеловна, была холодной и строгой, но души во мне не чаяла. Все они меня баловали, но полгода не разговаривали, так как я заигралась и опрокинула горшок с мочой на голову соседу-фронтовику и извиняться не стала.
      Но сейчас не могу увязать, как оно получилось в тот морозный январь: меня явно сослали на время школьных каникул, но и с отрядом, и с няней. Я была вторым поколением, воспитанным Мотей, а потом состоялось и третье, но придется мне сосредоточиться. Ближе к смерти няню по блату запрятали в дом престарелых, где за пайку хлеба она драила лестницы шваброй с вонючим лизолом, как и все остальные жилички.
      Но сейчас речь о счастливом детстве, откуда тоже нет выхода. Лучше сразу же переместимся в пятиэтажку-хрущевку: я понятия не имею, как под лагерь-пансионат отдали пару домов, и мы с Мотей там жили в квартире.
      Мне исполнилось семь или восемь, я уже два года курила и пыталась бросать, но пока что не получалось. Няня знала; от мамы скрывали. Плохая компания летом на даче подсадила меня на гашиш, но пока что не совращала; "Беломор" валялся везде, как "Дружок" или "Прима", и я собирала окурки и вытряхивала табак. У меня была конкуренция - инвалиды-обмылки на досках.
      Я училась на двойки, с нами были тетрадки, учебник, и на пару деньков к нам с няней почему-то явилась и тетка - тогда, думаю, восьмиклашка. Подтянуть меня по английскому. Человек большой, положительный. Язык она знала прекрасно - как позже и географию Соединенных Штатов Америки, и по-русски очень логично, что всю жизнь она ни разу не выезжала за пределы России. Мы с ней дружили как сёстры, соответственно возрасту.
      Про английский не помню, но она мне показала, как из розовых промокашек, всегда вставленных между обложкой и разлинованными страницами, заготавливать самокрутки. Это было наше ноу-хау. И взяла с меня честное октябрятское, что курить я завязываю. Что непросто после наркотиков.
      По нашим подъездам и лестницам по перилам катались ребята, и в подвале мне попался котенок - верней, драная кошка, но она меня не игнорировала, а всей душой полюбила, отличая от прочих, за докторскую колбасу, уворованную в столовке. От колбаски линяли собаки, но она была деликатесом.
      К концу лагерной смены мы с кошкой стали семьей, я мурлыкала ей "Времена года", и когда всех позвали в автобус, то я спрятала ее в свою спортивную сумку. Мы готовились стать ленинградцами.
      Я прекрасно помню, что уже на сиденье незаметно сунула руку и ощутила пропажу. То ли мудрая няня испугалась смертоубийства, то ли кошка осталась на родине, - но ее не было в сумке. Я не стану вдаваться в подробности, но в итоге всех высадили, вся дружина гонялась за зверем: я и без кошек прекрасно кусалась-царапалась и закатывала истерики, что водителю вышло б дороже. Так что в город вернулись мы вместе.
      Одинокий, никому не нужный ребенок с осточертевшими гаммами наконец-то нашел понимание. У меня был родной человек, беспородная кошка в полоску, вся блохастая, с лишаем, мокрым носиком, в теплой шубейке.
      Еще год оставался до того, как выгонят папу и закончится детство. Я лет с трех накрывала столовое серебро и сервизы, расставляла фужеры, этикет наш не нарушался, у бабушки собиралось друзей тридцать-сорок, все проверены были войной. Анекдоты читали по крошечным записным книжкам, наверняка зашифрованным. Дальше шла моя декламация (детей ставили на табуретку), потом вместе играли мы Гедике. Ну а дома ждала меня кошка. И однажды там не обнаружилась: мои предки нашли ей работу на углу Авиационной улицы, где сворачивает трамвай, в мясном магазине, - там хватало и крыс, и мышей. Я ее навещала полгода и не думаю, что потом пустили на фарш, так как кошкам зарплаты не надо. Ей всегда оставались обрезки с фиолетовой печатью на мясе, - как-то няня моя отравилась, но она же не очень-то кошка.
      Что еще рассказать вам о Сиверской. Снег скрипит под длиннющими полозьями финских санок. Очень страшно перевернуться, и они неподъемно тяжелые. У детей другой ракурс, они видят окурки с брусникой, консервную банку с молочком для котенка и клавиши - "Красный октябрь".
      Был еще и Стэйнвей, но я плохо учила английский.
      
      
      4 сент. ++
      
      Свет гаснет. Музыка клубится
      Пока еще все это длится,
      Прибрать бы нужно за собой
      И замести следы по снегу,
      В сугроб - куда уже с разбегу?
      А просто свидеться с тобой.
      Узнать, как смерть, по всем приметам.
      
      И наконец-то облака
      Всей горстью зачерпнуть и света
      Не удержать, когда б к ответу
      Тебя не вздернули пока.
      
      ++
      
      Еврейские фамилии - как музыка.
      Ищу местечки, сравниваю, лузгаю,
      Как семечки, родня ни по кому -
      А тот же свет спасительный в дому.
      В черте оседлости и за чертой,
      Мне имя каждое - путеводитель
      Из лагеря, удача в жизни той,
      Где спасшийся - и мой родитель.
      И он бы мог, испепеленный дым,
      Не уцелеть, и мне его везенье -
      Как личное, когда идешь к родным,
      Чтоб опуститься на колени.
      
      ++
      
      Еврейка я через тебя
      Скорей, мой друг, - через войну.
      Я там осталась в клетке Шоа.
      Я только наших помяну.
      Я тоже пепел, дым и шепот.
      Меня огнем не истребить,
      Ты - небо, что в зрачке восходит,
      Когда пустыня просит пить,
      А кровь, как вечность, на исходе,
      И подвигаешься шажком
      Ты вместе с очередью, зная,
      Что повторятся все, о ком
      Нам были музыка и знаки.
      
      
      6 сент. ++
      
      Разве важно, кто руку подаст и поднимет с земли,
      А не пнет, как дворняжку, от скуки, из интереса
      Поглядеть, как, хромая, она растворится вдали
      Там, где боли не знают, да и вообще ни бельмеса?
      Разве от благодарности сам не обнимешь его,
      Не прижмешься, зареванный, к этому теплому свету,
      Где за это тебя - впрочем, так ли уж важно, кого
      И за что и когда, если нЕ жили мы и нас нету.
      
      ++
      
      Зарыться в пёсий полушубок,
      Играя в девочку большую,
      Как в дачной будке я спала,
      
      Пока меня искала нянька
      И вытрясала наизнанку,
      Как скатерть в крошках со стола.
      
      Там, в будке, сено и солома,
      Не слышно ругани родных,
      И я даю овчарке слово
      Забрать ее на выходных.
      
      Мы в сентябре пойдем с ней в школу.
      И будет визг ремня в лесу
      Висеть, где стала я большою,
      И где собаку я несу.
      
      
      9 сент. ++
      
      Нужно вылить ведро воды на себя и нА пол.
      Ключевой бы лучше, но дорого время жизни,
      Чтобы выдержать всё и успеть - вот и кот наплакал,
      Пусть хоть он, собеседник, с тобою на миг зависнет.
      Где-то тряпка была - пальто, ну и что, что шуба.
      На коленки встать, а больней - так еще и лучше,
      И надраить доски, а кот под рукой - ему бы
      Все равно, чей вой в упокой за ушами слушать.
      Нужно тесто месить на полу, кулаками вдавишь,
      На тот свет пройдет и откликнется, раскатала
      Жизнь туда-назад, а твоя беда лишь
      Подтверждает то, что тебя ей мало.
      
      ++
      
      9 сентября.
      
      Из Бутырок сегодня выехал Мандельштам.
      Впереди маячил одиннадцатый барак.
      В Колыму не взяли, но прочитать по губам
      Можно Владивосток. А еще, пропуская ток
      Или лучше сразу нажав на курок - во мрак,
      И виток скостить, чтобы в яме не мерзнуть там,
      Где собак не спустят - уже не успеют в срок.
      Голод это - попробуй на вкус его, посоли
      Кровью, грязью, как слово, на закусь пойдет, а спирт
      На согрев сгодится, как месяц, что там вдали
      Умирает каждое утро - как будто спит.
      Хорошо, что имя свое позабыл и век,
      И что номер присвоен, как нобелевка - найти
      Будет проще, и вниз ты ступаешь всегда наверх:
      Не задерживай тех, им еще умирать в пути.
      
      
      
      10 сент. Рассказ. Ниппель.
      
      Расстреляла память в упор, но она, как птица, бьется со дна, и ей никогда нет покоя. Она требует слОва, а ее крылья стреножены. Всё тебе мало, проклятая! - Ну так и быть, - говорю я ей на ночь, - в последний раз пообщаемся. Она хихикает, как первоклашка, притворяясь, что не понимает.
      И тут я вспоминаю смешную девочку с бантиком. У нее на горле компресс, камфара греет со спиртом, но так колет бумага - только я забыла название. Человек определяется величиной его внутреннего мира, а не какими-то знаниями. Кругозор души у моей девчонки сместился: она готовится мстить.
      На веранде взошло уже спелое дачное солнышко, ребята гуляют и строят свои шалаши, а потом играют в индейцев, но девочку заперли дома, и она еще температурит. А тут вдруг событие: папа приехал из города, вносит большую коробку.
      У девчонки замерло сердце: папа - самый любимый, да еще и с подарком. Осторожно он ставит картонку, няня с мамой забЕгали, все усердно готовят сюрприз, обставляя его нарочитой затяжкой, как будто и правда прикуривая. Наконец коробка открыта, а в ней спит сибирский котенок!
      Он пушистый и серый, но это всё, что я помню. Где-то через неделю его незаметно отдали моей же местной подружке, и спустя пару месяцев я с трудом его узнаЮ: папа был жестоко обманут, мой чудесный котенок превратился в помойную кошку, каких сотни в курортном Зеленогорске, а гланды мои не проходят.
      Я поглядываю у забора, как мой папа флиртует с соседкой, мы к ней ездим на велосипедах. У нее дочка-ровесница, нас пытаются подружить, чтобы было проще встречаться. Я за свою вдруг ставшую маленькой маму ненавижу эту соперницу, а заодно ее дочку.
      Позже мама всегда говорила, когда я подросла: это же только физическая тяга! А не любовь.
      Плотскому не было места. К концу жизни вдруг выяснилось, что нужно доверять интуиции и влечению: вдруг они бы куда-нибудь вывели?.. Ну а как же понять? Поцелуй - ведь это разврат! И тот мальчик с трясущимися руками и девичьим румянцем, роняющий твой портфель в весеннюю лужу. И вообще всё живое.
      Я сажусь на "Орленка", шины накачаны слабо, но теперь у меня мало времени. Всё просчитано до миллиметра: петляя по дачным тропинкам, нахожу я велик той дочки, отворачиваю колпачок - где-то там должен быть ниппель, я его протыкаю гвоздем, не разбираясь в устройстве.
      Мама отомщена, и мой папа тоже наказан. Вот такая я дрянь, - так меня называли родители, потому к своим будущим детям это слово я не применяла. Еще было "паршивка", но ведь помнишь одни поцелуи. (Вам же тоже конверт резал рот, когда взрослые звали помочь - полизать канцелярский клей для их важной корреспонденции? И я вынужденно придумала губку с водой, ненавидя йод и зеленку).
      В какой грязи мы живем! Непролазной, дремучей. На осмеянье толпы, и наши ценности - заменители, фальшь. А вот серый котенок иногда возьмет да приснится. В его честь я потом поила из соски, принимала в родах, развлекала и баловала еще девяносто таких же. Нет, ну что вы, никто не ослышался. Себе можно выстроить счастье, помогая другому. Милосердие - эгоизм, он отзывается дважды, даже если в ответ только холод. Ну какое же равнодушие возможно от маленьких? Они визжат от предвкушения счастья, просят мало - ждут много. А мы потом говорим: он уходит за радугу.
      Но из космоса радуга - круглая! Так что всё возвращается, гоняя туда и сюда. Сны встречают нас радостно, как своих дорогих. Мы же где-то пересекались.
      
      
      14 сент. Рассказ. Дятел.
      
      1.
      Туман поднимался и опускался в ложбинах, постепенно рассеиваясь, как бывает это и с памятью: выхватишь клок - и уже ничего не осталось. Беззаботное поле, кони по брюхо купаются в облаках, отряхнут свои пышные гривы, поиграют хвостами - и вот полдень в разгаре. Так что было уже и не вспомнить, как звали: баба Маня? Или все-таки Шура?
      Одна жила на горЕ, а другая в поселке. Та, что за лесом и хутором, с сентября боялась больше всего оступиться - не доползти до крыльца, где ночами теперь ждали волки. Точнее, приблудный подранок. На расстоянии можно было с ним зубоскалить, и заботы у них были общие, а клыков у обоих не очень. Он сидел в кольце фонаря, пока свет не разбили мальчишки, и тогда он жался к окошку, где силуэт его бабки перемещался по кругу, задвигая заслонку и собираясь ко сну с расстановкой, как будто навеки.
      Между тем эта Шура - а теперь уже не с кем и свериться - была крепкой старухой без возраста, лет семидесяти-девяноста, со шпалами-рельсами через всю ее биографию и морщины лица, и еще легко брала вёдра, зимой скалывая с них лед и ругая за кружево ржавчины.
      Раз в неделю на сенокос я гоняла к ней на рассвете подкупить молоко подешевле, но не в убыль хозяйке. Остальное давала коза в нашем пьяном мутном поселке уголовников-вертухаев, - я жила как раз посредине, между нижней скаредной Маней - и верхней Шурой с коровой.
      Пока дети глядели те сны, от которых щемит потом сердце и вспоминается лето, протекала я сквозь калитку, прижимая к груди трехлитровку в дырявой сетке-авоське и пытаясь не звякнуть щеколдой. По тропинке струилась наверх огородами дальней соседки и вытряхивалась из травы с петушками да курочками, отдирая вишневый репей и мочалку иван-чая, то сующего мед прямо в губы, то обмахивавшего рваной ватой. И отплевывала комаров да карельскую темную мошку. Сберегая дыхание, нагибалась я редко, но все же черпала ладонью то чернику, то костянику, а на развилке повыше я старалась не наступить на свою потайную грибницу, где под палой листвой дозревали годами лисички.
      Это было забавой с детьми: отыскать боровик, подосиновик, подвести туда малышню и вместе потом изумляться, какой дивный улов подарил нам шепчущий лес, и как любят нас эти елки, облысевшие книзу, и прохладна осина, и не сыплет клещами ольха.
      Но теперь я летела под небо, непроглядное через вершины и сплетенные души деревьев. Они молча взирали, как билась я за наш быт, защищая домашнюю крепость, и наверное знали, как маникюрными ножницами вырезАла консервные банки, прибивала к плинтусу крышки от проворно грызущих мышей, а от крыс было некуда деться. Не хватало мне силы и времени рассказать об этом дороге, а тем более Шуре и Мане, их дойным коровам и козам. Впрочем, я собиралась присмотреть себе нежную козочку и отжать мопед с лесопилки, - мы ж не знали еще, что уедем.
      
      2.
      Мое время помнило стрелки, забегая вперед до полудня: утра ровно хватало на то, чтобы крысы отпились в реке от кусков поролона, пропитанного талым салом, и вернулись домой на веранду. Яд их сроду не брал, и с детьми мы в ужасе вздрагивали, слыша грохот на завтрак, когда мощная тушка промахивалась, трассируя на диван или в кресло перед телевизором, а потом затихала в подушках.
      Словом, время мое знало счет, я бежала резвей и проворней, как почуявшая стойло лошадь прибавляет шагу у дома. И чащобная темень наконец расступалась пошире, неохотно даря мне свободу, и тогда глухо билась под отцовской пижамой, заплетенной на теле веревкой от слепней и гадюк, моя материнская сущность. Нужно было видеть все корни, щедро выползшие на тропинку, не подвернуть щиколотку, ухлестнуться от юных стволов, не разбить стеклянную банку. А другой рукой я обмахивалась папоротником или веткой березы, как в бане. На обрыве была я одна, а слепней - тяжелые тучи.
      В самом верху на опушке я давала себе слабину, так как жалили там много меньше, и искала на корточках ягоды: пересушенная, как в аптеке, земляника бурела от зноя, и настой ее был так духмян, что последние мысли мне кружило вальсом до одури. Дальше слышался звонкий лай, если бабкин кобель не гулял свои непрерывные свадьбы, и тогда заливались мы вместе, передразнивая друг друга, так как Шура нас не услышит.
      Помню время, гуляли там куры; пару раз заставала я сына уже тоже преклонного возраста - наезжал он побраконьерствовать, так как май и октябрь - лососёвый, и мог в августе по грибы, если их не спалило от засухи. Дальше шли брусника с морошкой, но сын бабкин не просыхал, убавляя с годами наезды. На меня он глядел исподлобья, не здороваясь и ревнуя, вдруг я мало плачУ его матери. Праздник бабке бывал, если сын заводил пилу "Дружба", начеркав ей полешек на глубокую волчую зиму, и тогда баба Шура выставляла чекушку, задирала подол и таскала в нем связки дров, на руках, как младенца, сверху плотно прижав подбородком, и лица ее не было видно.
      Молоко было нам - позарез: дочку мучила аллергия, врачи в городе отказались, так что нас подселили к корове, а желательно - прямо к козе, да и мне, кормящей, досталось.
      Иногда я менялась на хлеб. Раз в неделю в поселке мы встречали товарный, приходя на станцию загодя и тупо лузгая семечки. Паровоз шипел и кряхтел, его свист начинался откуда-то до поворота, предупреждая наших не трезвевших совхозниц, застревавших с тележками и грудными детьми где ни попадя между рельсов возле шлагбаума. Первым шел почтовый вагон, с него сбрасывали на ходу - пока долго искрили колеса - упаковки посылок, перевязанные бечевкой газеты, долгожданные письма в конвертах. Мы покорно мычали, пока почта нагрузит дрезину, а потом начиналась разверстка деревянных ящиков с хлебом. Его часто не подвозили и толпа брела восвояси, матерясь, зубоскаля и ненавидя друг друга. Но когда нам везло и еще хватало буханок, то запах свежего хлеба, непропеченного, но душистого, пышного под железной коркою сдобы, простирался до самого леса и, возможно, до бабы Шуры, что уже сколько лет не спускалась.
      "Кирпичи" набирали мешками - для поросят и семейства, так что всем их не доставало, и тогда я могла добежать до лавки на станции и купить конфет Калевалы - леденца бабе Шуре, прибалтийской "коровки" своим, - но часы мои тикали громче.
      Так что, стукнув костяшками пальцев, а потом кулаком, я лупила со зла сапогами о бабкину дверь. Дальше можно было войти, и тогда ты лицом утыкался в полог марли от комаров и всякой кладбищенской нечисти. Занавеска свисала до пола, и ты в ней обязательно путался. Был в избе высокий порог, чтобы ты еще и споткнулся, уворачиваясь на лету, чтоб не сдвинуть коврик-дорожку из цветных полосок косичкой. Можно было лететь хоть до печки, побеленной в скудных просветах, или мимо ведра с уплывавшим железным ковшом. Если мокрый пол позволял, ты скользил на подошвах к кровати, щедро застланной кружевом - тюлем с окон, фатой бабы Шуры, но скорей всего ты утыкался лбом в навинченные шары на обеих спинках постели, чтобы стало больно и страшно.
      
      3.
      Впрочем, день мог удасться на славу, и тогда дверь тебе открывали. Бабка Шура петляла к столу на вывороченных коленках в приспущенных чулках резинкой, неприличного гордого цвета. И на тканой клеенке могла плеснуть тебе чаю из зверобоя с душицей; тишина повисала, словно облако перед грозой. А потом оно вдруг передумывало, распускало вялые мышцы, зачиналась беседа вслепую, как нащупывают смысл жизни. И дворняжка в сенях, расчесав послаще укусы, облегченно вздыхала, поводила заломленным ухом, раздувая сырую ноздрю, и внимала сквозь сон нашим жалобам.
      Баба Шура, зардевшись от памяти и потягивая кипяток, говорила нечленораздельно, глотая с чаем взахлеб, о былом своем мужике, - как к нему приходили "они", до чего же его довели, и как видел он после одних своих человечков. Поначалу пугали они его по ночам, когда дед вставал по нужде и в калошах скрипел до порога. А потом он стонал, опрокидывая ведро, матерясь и молясь параллельно, - но она это слово не знала. Он все чаще сползАл к ней с печи, баба Шура гнала его нежно. Ей в четыре утра к петухам, за коровой да на покос, но дед жмурился подслеповато и цеплялся в испуге когтями. Шура шпарила травы и доводила отвары, у нее на веревках в сарае вниз соцветьями сохли надежды, что вернется из бессознанки, забасит под махорочку песни, мимоходом ей даст по хребтине, да и ниже поди не пропустит. Но и снадобья не уродились, видно, в те никчемные годы, да и дед протрухлявел, как червивая красная шляпка, - словом, дело катилось под горку колесом обозрения, поотстав сперва от телеги, а потом рванув во все тяжкие.
      Я сливала чай в блюдечко, чтобы продлить удовольствие - если были минуты в запасе, подпирала голову черничными тонкими пальцами и кручинилась вместе с бабкой над ее алкашом да лентяем. - Как зеленые человечки из угла в угол носились по хате, он гонялся за ними с похмелья и бросался в них табуреткой, а потом уже путал их с бабкой, и к утру они плакали вместе, пригорюнившись и обнявшись...
      Выносила мне Шура из погреба запотевшую крынку с собой, и давала напиться от пуза загустевшей пленки сметаны. Я меняла на новую банку, деловито сжимая хозяйство и толкая ей мятый рубль, Шура видела напросвет, что-то чмокала и шла припрятать, потерявши ко мне интерес и забыв, что я к ней приходила.
      Я вприпрыжку летела назад, обгоняя коряги и речку, и звенело мне вслед комарье на предельно высокой струне, а внизу отвечала ей дойка, трактор резал траву по росе, поезд чавкал за километры, как грибник, утопая в болоте. Я еще успевала до крыс, и уже в голове бились планы - как сегодня бы переложить в тихий час нашу финскую печку, и как вымесить тверже цемент, укрепить кирпичи и жаровню. Уже можно бы было вскопнуть голубую картошку на пробу, чтоб бренчала она о ведро. Но в совхозной меже - покрупнее. По пути натаскать листьев дуба, да укроп, чеснок и смородину, и пожалуй что хрен, или он огурцы размягчает, а мне ж завтрева нужно закатывать... Да еще на тропинке опята осадили пень как некстати, чтобы я из-за них опоздала...
      Молоко билось в стенки стекла в такт дыханию и шагам. Я держала сердце в зубах, не давая ему разгуляться. А туман постепенно рассеивался, дятел тюкал ветку, как память, и она облетала, постреливая корой и смолистой северной хвоей.
      
      
      15 сент: ++
      
      Утро красит нежным светом.
      В Ашкелоне звякало.
      Прилетело. Песня спета.
      Ах ну что вы говорите! - отвечают на иврите.
      И в Сдероте. А не врите.
      Порасскажут всякого!
      
      Телефон орет сиреной,
      Полстраны, "земля-земля".
      То ли Йемен. Дали крена. Перехвачено отменно.
      И не надо нам ля-ля.
      
      А какой-то раздолбай,
      Рядовой боец веселый,
      В чате пишет: не судьба. Коллективная борьба.
      Но зато не надо в школу!
      
      Воскресенье. Первый день
      И работы, и творенья.
      Позже выпьем за спасенье. Жарко. Кепочку надень.
      Едут люди кто куда
      По делам своим обычным.
      
      У страны моей беда:
      Ей не надо в школу нынче!
      
      
      18 сент: ++
      
      Всё мне хочется уберечься в твоих объятьях
      И, от жизни спрятавшись под твоей рукою,
      Я как в детстве счастливой засну и опять я
      Позабуду платье одернуть, прикрыв строкою.
      
      Надо мной будут птицы подсчитывать прибыль,
      Там цветы такие, звездочки в калейдоскопе -
      Подкрути колесико, рубль сменив на гибель,
      А потом обратно, успеем еще, проскочим.
      
      Если рельсы свернуть кинолентой, давай с дождями,
      И закатов столько не нужно, да и рассветов,
      Все равно мы друг другу ничего не докажем,
      Никаких ответов, да и вопросов нету.
      
      На войне жизнь ярче, быстрей, а мгновенье дольше.
      По тревоге зябко, без нас довершат октаву.
      Ты играешь белыми, а я с черной пойду, а боже
      Правый сразу аккордом. И я на него не ставлю.
      
      ++
      
      Хочешь граппы? Прости, что согрелась.
      От нее тень ложится на остров
      Прямо через тебя, если ревность
      Что-то значит, где царствует остов
      
      Корабля в голубином помете
      И гвоздик с прошлогодних поминок.
      Неужели вы там еще ждете?
      Как скучаете скопом по милой?
      
      И стихи там звучат в подземелье?
      Впрочем, я же сама от хорея
      Отличу только сонное зелье,
      Вместо дактиля в книжке зверея.
      
      Как там лекции по зарубежной?
      И на русском слагать по-каковски
      Голос женственный, стан этот нежный,
      Что бы флейтой задул Маяковский.
      
      Я смотрю, заходила Марина.
      Анна жалась поближе к воротам,
      Бог закапал ее стеарином,
      А тебе отмывать неохота.
      
      Мандельштама ты звал, по сугробам
      Он не вырвется, камнем приколот.
      Для него в лазарете суровом
      Прописали в анамнезе голод.
      
      Пастернак - это вряд ли, без музык
      Смерть приходит, а то не услышишь
      Бой часов, и сметает, как мусор,
      Человека, поскольку он лишний.
      
      Что до антиков - ты разобрался,
      Нос дворняжий туда я не суну
      И мужское коварное братство
      Лишь по памяти слова рисую.
      
      В Комарово воняет все так же
      То ли мазью Вишневского, то ли
      Там лизол, или кто-то от жажды
      Опрокинул в тебя алкоголя.
      
      Башня Фиораванти и кепка
      Как-то больше идут тебе, вкупе
      С той графиней, болтающей с кем-то, -
      Пусть хотя бы при мертвых не курят.
      
      Вот и лев откололся с колонны,
      Бил поклоны тебе, и от скуки
      Ты с ним в карты играл - разлинован
      Он дождями, как вечностью руки.
      
      Где там линии пересекались,
      Бесконечность свободы цыганской
      От себя - и венозная зависть
      От коллег, чьим стихам не слагаться.
      
      Тугомыслие нынче, глухою
      Ленинградскою ночью и шпилем
      Ты пронзен по Набокову, хором
      Повторяли тебя и забыли.
      
      Против жизни гребут твои строки,
      Гондольер утомился от арий.
      И война у нас выбила сроки,
      И фашизм нарастает в угаре.
      
      Не тревожит тебя канонада?
      Мест пока что хватает. Подвинут,
      Если что, - возвращаться не надо,
      Да и некуда. Только под видом.
      
      У Крестов та же очередь, остров
      Твой Васильевский к ночи помянут.
      Извини, что остыла. Что мало.
      Маму там навещают. Непросто.
      Что за рукопись в небе измята?
      
      
      
      
      ++
      
      Когда не видишь даже темноты, -
      Не то что молний, бликов, колебаний,
      С собою разговариваешь ты,
      Как музыка с мехами на органе.
      - С кем остаешься? С тенью, но ее
      Дыханье мимо уплывает в вечность.
      Глумится в поднебесье воронье:
      Когда ты жил, был мал и опрометчив.
      Ну, пальчики откатаны. А дУши?
      Запечатлел фотограф дырку в стенке -
      От рамки, видно. А не видно - слушай,
      Какие там закатные оттенки.
      
      
      ++
       О.Б.
      Королева твоя стала пешкой.
      А е-два е-четыре проехали.
      А едва под часами помешкай,
      Обернется победа прорехами.
      И не сводятся страны под калькой.
      И не вывести память за доску.
      И любить не бывает - украдкой.
      И от дружбы одни отголоски.
      Отзвенели боль и обида.
      Время вышло, там нет проигравших.
      Только нежность. И внешность забыта.
      Дым вагонов невстреченных наших.
      
      ++
      
      Посмертная маска повторяет твои черты.
      Имя общее было у этой смешной четы.
      Ни черта я не помню, ни внешности, или жест,
      Как тебя обнимают, - он тост произносит, ест,
      У окна закурит. Наверное, позовет.
      Неужели был голос? А только шепот шуршит,
      Это лист кленовый подстрелен, как птица, влет.
      И крошится память на дне слюдяной души.
      
      ++
      
      Кто руку подаст - хорошо, что Сократ. Пятигорский -
      Ладонь тяжела. Голова неприлежна девичья,
      Но трелями птичьими отобразишь отголоски,
      Расставишь свои ударения или кавычки.
      Изломы души совместишь с утекающим светом
      Реки в полнолунье, а вечером вспомнишь о бренном:
      Кого еще ночью сегодня убьют? И ответом,
      Как кровью, насытишься и перетянешь по венам.
      
      ++
      
      Какого короля ни приголубь,
      Любой правитель обернется тьмой.
      Ты смотришь вдаль - зато не видишь вглубь.
      Тебе заказан светлый путь домой.
      Рисует память невидаль и быль,
      Ковыль там был, а кажется, розарий.
      Нельзя ли четче? Но лучится пыль
      Через стекло, как раньше бы сказали.
      Всё где-то было, мед сквозь пальцы тёк,
      Но аберраций противу теченья
      Не регистрировали. Невдомек,
      О чем я, милый, на витке влеченья.
      
      ++
      
      Когда моя страна расколется, как детский
      Калейдоскоп, я выйду за околицу -
      Хотела бы сказать, но дальше всех
      Она лежит, пульсируя, как Невский,
      А он по венам - как как мой горький смех.
      
      
      19 сент. ++
      
      Я ненавижу города,
      Исхоженные в одиночку.
      Теперь не встретишь никогда
      Того, с кем ты поставишь точку.
      Туман клоками рвется в рот,
      Анестезия и забвенье.
      По улицам гуляет тот,
      Кого не дали во спасенье.
      Но есть карнизы и мосты,
      Деревья на газонах, мрамор.
      И уж конечно где-то ты,
      Кто волей случая не дан мне
      
      
      ++ Об оттенках любви.
      
      Я не знала, что мы - это манипуляция.
      Охота и спор на сребреники, неважно.
      Что одна провокация тянет ответ и поллюцию,
      Трехэтажный мат. И волокитой бумажной
      Наши слезы еще отольются.
      
      Мне никто не сказал, что ум должен быть прежде чувства.
      Переспи и влюбляйся, Татьяна придумана так же
      И наивна, как Ленский, что-то в литературе нечисто,
      Ну и баста об этом, затолкаем пушок лебяжий
      Вместе с крыльями в наволочку и никому не скажем,
      А за это подарят цепочку или монисто.
      
      Все женились вокруг без любви, но в процессе свыкся
      Мой народ и город - стокгольмским синдромам книксен,
      Но задолго до них. Как сейчас мне приятно к моргу
      Подойти, постучать, с полным правом к столу приникнуть,
      Препарируя словом того, кому просто в морду
      Недостаточно было б за всех моих предков, - я бы
      
      Начала с того, истекая ядом открыто,
      Что рябого я эксгумировала бы и рядом
      На земле устроилась и припала бы, как к корыту,
      От восторга чавкая, как свинья и, прижав копытом,
      Насладилась бы я, каждый ус вырывая с корнем
      И, в штанах покопавшись, мошонку его гнилую
      За себя бы и за того бы парня разъяла.
      
      До сих пор мы все в этом смраде отчизны тонем,
      Воскресила б я, чтобы стать растерзать былую.
      Но боюсь и каюсь, что этого будет мало.
      
      Надо мной бы веером карт или крыл и книжек
      Беспокойно тени кружили, а кто там ангел,
      Я в лицо не знаю, но к цвету кирпичной жижи
      Стен "Крестов" и падали в оспе слетелись, вижу.
      Те, подвержен кто был и повержен от красных магий.
      
      Не свести мостов, и Литейный завис особо.
      Второгодник Бродский пересекает рамку
      И выходит к набережной, где ключами снова
      В пропускной звенят, политзэка поставив раком,
      И там то ли Берггольц кричит, потеряв ребенка,
      То ли это Анна свою передачку Лёве
      Всё несет, и город наш, получив похоронку
      О вожде, заходится в той же любви и рёве.
      
      ++
      
      Я закрываюсь, как моллюск,
      Хотя меня прилежно варят
      И рифма неприлична здесь,
      Но будто впрямь молюсь я своре
      Приняв главенство, рабство, спесь,
      И в соляном моем растворе
      На море есть надежда, есть.
      
      Что эти глупые, глухие,
      Что окунаются в стихи,
      Стихию чуют, - отдыхая
      От жизни истинной, грехи
      Нанижут в нитку: я плохая.
      И, всполохи мои охаяв,
      Попробуют - что солона,
      И перца слишком, и петрушки,
      И что суха для их пирушки, -
      Сольют с помойкой из окна.
      
      ++
      
      Еще можно мяукать. Но лучше всего зачирикать.
      Ни по-русски тебе, ни еще на десятке наречий.
      Расстреляли Житомир, раскурочили ночью Чернигов.
      Харьков вдвинулся в Киев, его не узнаешь при встрече.
      Это мат или хуже, когда Ленинград на ладони
      Словно линия жизни чужой уже окостенеет.
      И кому ты расскажешь в своей эмигрантской погоне,
      Как звенела душа, будто пуля, изъятая ею.
      На протезах учись - ничего, костыли полегчают.
      Баба щедрая выжмет слезу, приложив подорожник,
      Или лучше лопух, как тащила тебя, за плечами
      Будто солнце всходя - напрямую смотреть невозможно.
      Снова будет победа. Напьются, зароют, забудут.
      Снимут хаки и траур, да зеркало вытрут подолом,
      Где все так же стоит он, блокадный ребенок, закутан
      Тем пуховым азовским платком, неподвластен глаголам.
      
      ++
      
      Объятье Сталина отцовское,
      Кулак железный ряб и мягок.
      Бушлат с нашивкою полоскою,
      Смешком растерзанным примятый.
      Всё это длится - не кончается,
      Стог сена скатанный судьбою.
      Плесни на станции из чайника,
      Хоть кипяточку нам с собою.
      В кулак пчелу поймаешь - кажется,
      Что это пуля прозвенела.
      Какое дело мне бумажное
      До материального, до тела?
      Меня пахан обнимет, сузятся
      Его зрачки, почуяв падаль.
      Из века в век сползает узница
      На палец, плац, на ту же паперть.
      
      ++
       Э.Б.
      Всю ночь еврейка варит кашу.
      У ног бухтит собачка Маша:
      Ей жалко масла и крупы.
      Солдат глядит из-под кипы.
      
      Должно быть всё как можно слаще.
      Конечно, ищущий обрящет,
      У беженцев тут новый дом.
      - Еврейка думает о нем.
      
      О том, как двадцать семь ей самых близких
      Жить перешли из ямы в обелиски.
      Знать, Бабий Яр не захотел
      Принять дырявых женских тел.
      
      Он их выталкивал на небо.
      А что еврейка?.. Бог доходит с нею.
      Она глядит из-под руки:
      Вовеки живы наши старики.
      
      Собачке Маше капнет молочка.
      Она лизнет, и ей дадут щелчка.
      Восходит утро, манки хватит всем.
      Ест украинка. Я приду, доем.
      
      
      20 сент. ++
      
      Из Амстердама падать хорошо.
      И из Израиля не разобьешься,
      Волны хлебнув и утянув на дно:
      Мой век иссяк, словами изошел, -
      Красавицей доступной и дешевой
      Не заплатил, пролив на стол вино.
      Вопрос, куда ты скатишься в конце,
      Плещась в своем невыпитом винце.
      
      ++
      
      Молох не разбирает. Как снова учиться жить.
      Без руки или ног, наощупь, в толще реки.
      Перестать повторять, какие там виражи
      Быть могли да не стали назло тебе, вопреки.
      Сколько там несвершений в пыли придорожной, брат,
      И под пули не лез - но мишенью сиял зрачок.
      Это солнце мое отразилось в тебе стократ.
      От нездешней любви опалив тебя горячо.
      
      ++
      
      Прильнула бы душой - да облако уплыло,
      пасется старый друг на заливных лугах.
      У нас одна на всех отверстая могила,
      У нас на всех один нераспыленный прах.
      Зачем нам эту жизнь показывали порознь?
      А радуга кругла из космоса, гляди.
      Как за нее уйти, когда щебечет осень,
      Что не успел пожить, а лето позади?
      
      ++
      
      Вёсла мыслей гребут в обратную сторону.
      Речку скатать венозную, хватит плыть ей
      Против жизни. Забыли вороны
      Что-то там доклевать, в том столетье.
      Ну и что, что не любит никто, никогда и везде.
      Облетающий одуванчик уколет семечком -
      Это я прорастаю в чужой борозде,
      Зацепив лошадку за стремечко.
      
      ++
       Л.
      Я тебя испила, моя радость.
      Не осталось ни капли святого,
      Я до дыр дочитала, и яду
      Не хватило для слова живого.
      Ну откуда ж, скажи, мне запомнить
      Ледяное лицо твое злое,
      И зачем мне свечение в полдень,
      Растворенное каждой весною?
      Столько счастья в тиши запоздалой,
      Все в обнимку, а птица на ветке
      Воспевает не наши вокзалы
      И любовь в разлинованной клетке.
      Ей неважно, в какие мы сроки
      Не смогли уложиться и наши
      Лица стертые, мертвые строки,
      Испитая, но полная чаша.
      
      ++
      
       "Любимая,
       ведь ты добра,
       пожалуйста, не убивай меня часто". А.Ротман
      
      Чужого мужа нечего алкать.
      Его пригрели там, где пуповина
      Соединяет нас с тобой опять,
      Но целое - лишь половина.
      
      Там восемь месяцев в году
      Рыбешкой жаришься в аду,
      Но стерегу я эту землю,
      Окутанную сочной зеленью:
      
      Она - затмение мое,
      И каждый раз я, погибая,
      Хватаю воздух на ходу,
      Как будто лошадь беговая.
      
      
      (Цикл стилизаций) +
      
      Томительная нежность предстоянья
      Перед любовью после расставанья.
      Так девочка с утра глядит в окно,
      Не в силах сдерживать свое свеченье,
      Так ветка бьется к ней в ответ - одно
      У них веселое предназначенье.
      Обманет счастье их обеих, но
      В тени забора прячется мальчонка.
      Фальцетом голос оборвется тонко,
      Как жизнь перед расстрелом. Как в кино.
      
      +
      
      Увидеться - чтоб снова тосковать?
      Невыносима серость в ноябре
      И чеховский томительный румянец,
      И гОлоса таинственного глянец,
      И эхо той шарманки во дворе,
      Что не взяла с собой, но увела
      И двор, и небо. И метель была.
      
      +
      
      На языке любви мой щебет выцвел.
      И не меня ты из окошка вызвал
      Куда-нибудь к Финляндскому, а там
      До Комарова, до Зеленогорска,
      Поэт за пивом бродит по пятам,
      За ним - собак бездомных та же горстка,
      Что как всегда. Но вот уже порог -
      И растворится свора между строк:
      От лая псы устанут и заснут,
      А ты в молчаньи и бессмертьи тут.
      
      +
      
      Она кивнет согласно "нет" и запрокинет
      Копну волос, а в них случайный иней
      Прокрался, но глаза ее блестят
      Тем торжеством, когда захлопнулась ловушка,
      Но выход есть, хотя темно и душно,
      И там на воле листья шелестят,
      И аромат духов неутолимый
      Зовет к себе. А Он проходит мимо,
      Не замечая этот поздний сад.
      
      +
      
      Я разговариваю с комнатой.
      Я в ней жила и умирала.
      - Сейчас напомнила о ком мне ты,
      Чего с тобой нам было мало?
      Надежда реяла, и завтрашний
      Рассвет всегда казался ярче.
      И я с собою в рукопашную
      Шла и проигрывала, плача.
      Обои были - переклеили.
      Не узнаЮ, не помню - разве?!
      Как тонко колет запах клевера.
      И роза увядает сразу.
      
      ++
      
      Жизнь чужую, как с плеча, примеря,
      Подглядев украдкой чье-то счастье,
      Как актер живешь по крайней мере, -
      Ничего, что у тебя на сцене
      Только монолог и ты в партере
      Различить не можешь ни восторга,
      Ни бинокля, что в тебя нацелен.
      
      
      23 сент. ++
      
      Снова бой. Заградотряд. Вперед.
      У хирурга склянки цвета йода.
      - Бабушка лекарство выдает
      Русскому заблудшему народу.
      Беспросветен он и хамоват.
      Бабушек-смолянок не учили,
      Что он понимает только мат
      И кровавый след к своей могиле.
      И что там, где щуку на живца
      Ловят, помереть твоя удача.
      Продадут и сына и отца.
      И в штрафбат пойдешь, а недостачу
      Сотню лет выплачивать семье
      За восторг изменника народа
      Перед властью, где тебе и мне
      Светит незнакомая свобода.
      
      
      26 сент. Рассказ. Бытовая история.
       А.
      
      Утро было прекрасно до неприличия. Или лучше начать мне вот так: мальчик с девочкой жили вместе. Нет, не в доме и тем более не в постели, об этом нельзя и помыслить. Но как до грехопадения: он был братом, скорее сестрой, и тут можно добавить - потеряв всякий стыд, никогда они не расставались, - но ведь в том-то и дело, что их ничем не сконфузишь. Они бы нас даже не поняли.
      Типажи так разнообразны и люди так непохожи, что нам впору порадоваться, а то были б мы просто как лев-львица, тигр - и тигрица, петух - крайнем случае курочка. Если это не травка в полях, так обласкивающая кулак. В крайнем случае, как китайцы и африканцы: мы с тобой их не различаем, и для них мы все одинаковы. Так что девочка была взбалмошна и о боже, как хороша; ее пошло звали Алена. Мальчик был умен, трусоват, жадноват от скудости жизни и состоял из мослов; тривиально Алеша.
      Утро нагло глядело в окно, и теперь уж не важно, наросли ли на нем узоры снежного льда, чтобы ты продышал в нем сердечко. Или стёкла от пыли и солнца расплавились и впустили внутрь сирень, непременно счастливую. Все сезоны, недели, секунды дети были вдвоем: зубрили в школе уроки, гуляли с овчаркой, под гитару орали в компании до хрипоты (а у мальчика голос менялся), наворачивали кисель из крахмала или рыжий компот, выплевывая косточки чернослива и клянча добавку. Тряслись в вагоне метро в старый кинематограф за классикой, посещали спектакли в отглаженных воротничках, долго пахнувших утюгом. Проникали на древние кладбища через дырку в заборе, - только что ни придумай, растравляя воображение, как саднящую ранку, а детей всегда было двое. Зимой вместе на лыжах и санках с полозьями в опротивевшем Павловске, бабьим летом - в золоте кленов в Царском селе, подгребали листья в сугробы и катились на них, будто с горки. Летом где-нибудь в Сестрорецке за витражным стеклом у залива. А вот весны у них не было.
      Они вечно держались за ручку, мальчик был привычно влюблен - ну а кто ж ею не увлекался. Ей не нравились ни стихи его, ни рассказики в духе Хармса о пионерах, когда ты не знаешь, это шутка и положено глупо смеяться - или просто не доросла. И его тритоны в аквариуме и другие ползучие гады, и его эта верность. Добродушно подтрунивая и всегда оставаясь собой, органично держала дистанцию, даже если сидели обнявшись: мальчик знал, что он должен скрывать повзрослевшие чувства или будет отвергнут.
      В школе дети сбивались в кружок и кричали как галки, как так выйдут они "за порог": девчонки скулили, целовали друг дружку и клялись в вечной верности, обожали свой класс и трусили вырваться в зрелость: с выпускным все менялось, исчезала подружка по парте, училка строгая твоя, нянечка с тряпкой на швабре, отколупнутая штукатурка у того подоконника, где прогуливал опоздание или выдворен был "за родителями". Вот последних почти что и не было в ту эпоху сиротства, разводов, заводских кляуз и товарищеских судов, где волк тебе - муж и отец, и раз в месяц ты топчешься с мамой у окошка сберкассы, а вокруг все шушукаются: эта - брошенка, алименты для сына и дочки.
      Дальше были пять лет института - Алена с Алешей оказались, понятно, на одном факультете, не расставаясь по-прежнему. Оба были поверенными и знали каждую мелочь: что Алене казалось трагедией, то ему ерунда, и всегда они спорили, не повышая тонов, и влюблялись на стороне, очаровывались - и назад, это было как вычистить зубы, инстинкт воспитания, умудренная старость супругов, где и сам этот термин означал отсутствие чувства. Питер ими был исполосован - чердаки и подвалы, автобусные экскурсии. "Дорогие гости, посетите пригороды города-героя", тут вам Курехин и сэйшн, запрещенные выставки, а там Цой вместе с Африкой, в Сайгоне на Невском тусовки. А кто тот оборванец по моде?.. Вот пожалуйста, разрешите представить: внук Андрея Белого. - Очень приятно, на него уже нет ни минуты.
      Как-то в кресле возле аквариума под зеленым налетом не по-доброму екнуло сердце: Алешка снял комнату, принимал там девиц. Простыней не меняли, юность шла косяком, будто корюшка. Вышла замуж Алена, развелась, - перестали считать, сколько раз они оба женились, рожали, - все равно же всегда были вместе. Как-то вышли с Исаакиевской площади, Алеша отвечал невпопад, явно нервничал. Взад-вперед гуляли по улице, пока он не сказал, что тут в женской консультации на осмотре подружка, и она как бы вроде беременна, от кого - не известно. Ей четырнадцать лет, - и Алена впервые увидела, что теперь он влюбился.
      Так он дважды "слегка отошел" от нее-платонической, - как на лестницу покурить. И как бинт наконец отваливается от раны, или нет, даже гипс, крошась, от закрытого перелома, въевшись пудрой и белизной в синяки... Ну да что там, теперь расставались на годы, продолжая быть вместе и рядом.
      Их мужья и жены дружили. На каком-то весеннем витке, когда Алена слишком долго пребывала одна и без секса, заскочил воспитанный и всегда голодный Алешка, ее мама налила ему из кастрюли и вышла к дочке шептаться: перестань наконец себя мучить, переспи с ним, он же мужчина. Алена окинула взглядом все "свое" привычно родное и фыркнула от брезгливости: нет уж, лучше и правда с вибратором.
      Вскоре он эмигрировал в Лондон, каждый пенс еще был на счету, но Алешка звонил перекинуться словом и в глухой тоске слушал голос. В это время Алена уже крепко жалела, что ни разу не просыпалась пьяной после шумной гулянки, а тем более в чужой постели, и вообще не прогуливала уроков, росла тургеневской девушкой и всё такое в пастельных тонах. Нет, бывала когда-то там в отрочестве и хулиганкой, и двоечницей, но все это там и осталось. Воздыхатели шли постоянно, но когда Алеша звонил и отпускал свои шуточки, ощущала Алена себя, как старуха, отмывавшая своего старикашку мочалкой в корыте и пене, и теперь это было ее единственным соприкосновением с муженьком, каким он был в юности, и вообще с целым гендером. Там и прелесть прелой листвы, и увядшие флоксы, и на клумбе, обложенной кирпичом, больной аромат табака перед первым раскатом чернильной грозы, расколовшей уже горизонт. И веселый твой друг, при тебе угловато взошедший, как росток в ускоренной съемке, и как эти вот дикие молнии с необузданными зигзагами, - словом, как затушить нашу память.
      Годы шли, и Алена наконец-то приехала в Лондон. Они долго слонялись по бесплатным музеям в четверг, озирали тюрьму и красоты; они оба давно состоялись и не то чтобы удивлялись, а скорей констатировали и подтверждали догадку: ожидания исполнялись, жизнь подернулась дымкой и привкусом пушкинской скуки. Разговаривать было не нужно, полуслова хватало всегда, да и жеста и взгляда. Алена еще сохранялась в первозданной своей красоте и томительной нежности, но Алеша давно перерос, пробиваясь как тот же росток сквозь асфальт неведомых сфер и неразрешенных познаний, и ее удивляла загадка. А потом уже мучила. Человек, посвятивший ей годы, теперь ведал запретным и, оставшись родным и своим, он легко проникал в поднебесье, как спортивный любовник в пространство незанятых женщин. Их мосты теперь не сводились, не попадая в зазор; она перепроверяла, как все это могло получиться. Так при запахе свежего хлеба представляешь не сытость, а голод. Себя в нем, скребущего крошки и мечтающего о мякине. Так на месте слепца закрываешь глаза и наощупь ищешь дорогу: может быть, еще пригодится, и ты будешь отстукивать палкой с красным скотчем полосок по извилистому пути, загребающему не туда, - и Алена себя прерывала, покрываясь испариной страха.
      Оказалось, Алешка - не только дружок, но мужчина, и вот в этот момент поднимал он стальное забрало, отодвинув ненужное локтем, и она не была в поле зрения. Ей теперь полагались другие, говорящие о деньгах: вот такая марка машины, и еще подфартило прикупить островок в океане, и зачем тебе новый мобильник.
      Раньше, видимо, нужно бы вслушиваться в грехопадение, как в тоскливый дождь Петербурга. Но немота сентябрьского первого снега перекрывала линию счастья и закладывала уши, и хотелось ей крикнуть в ответ: наш фальстарт мы переиначим, а судья отвернется и ничего не докажет, - я же помню в деталях всё прошлое, едва только растормоши, и мелькает назад кинолента! Явь хохотала в лицо. У Алеши были студентки с мини-юбках и на каблучках, а за ней ударяли такие же резвые юноши с непрорезавшейся душой и игрушкой-калейдоскопом в неоперенном мозгу. Но впервые ее потянуло куда-то туда, к горизонту, и потом еще дальше, пропорционально их близости - а точнее, уже расхождением на оставшиеся десятилетия, где секс нужен, но есть заменитель, а у дружбы другое название.
      И как мечется в облаке птица, так ты напоследок жаждешь любви, понимания, а точнее снуешь в тщетных поисках, наконец пожалев о пропущенной второпях и несмываемой жизни. Так хотелось заставить пройти его снова туда, в предвкушение света, тепла, а на самом-то деле горения. Век прошел - ничего не осталось. Пузыри капель в лужах, блестящий булыжник, тени общих приятелей и усеченных названий. Извиниться, обнять и проститься - вот всё, для чего бы им встретиться. Бытовая история близости.
      
      
      27 сент. ++
      
      Небо не пахнет. Как деньги. Но сладко-сладко
      Запах крови струится и приторно, как лобзанье.
      Не поможешь слезами, горе твое без осадка -
      Чисто, как мысли и дождь, как бы нам сказали.
      Жалко собачек там разных, кошечек, птичек,
      Головами трясущих под бомбежками - в целом
      Фейерверк удался, а жизнь в силу привычек,
      Да еще закавычить когда, вообще бесценна.
      Отойдет гроза подальше, раскроет тучи
      И объятья пустые, не для тебя эти сети.
      Можно б лучше прожить, но как вышло: судьбе приспичит,
      И сквозь сито просеет, на юг ли тебя, на север.
      Соучастие и сочувствие - нынче разное,
      И два полюса да и нет не сольются в страсти.
      Из обломков ребенка неся и победу празднуя,
      Держишь мир на ладонях, как погребальный праздник.
      
      ++
      
      Еврей бессмертен, что ни говори.
      И многомерен шар земной внутри.
      
      Душа его объятьем зачерпнет
      Воск меноры и новогодний мед.
      
      И как ты в даль чужую ни гляди,
      Еврей смеется и сквозь черный дым
      Выходит, оставляя позади
      Мечту о тихом доме у воды.
      
      Он строит крепость на своих костях,
      И в амбразуру звезды там видны,
      И по следам ракет летит косяк
      Птиц, возвращающихся из беды.
      
      Потом уляжется, перегорев.
      А что еврей? Глядит на птичий крен,
      
      Гнездо возводит, песенку поет.
      Полет нормальный. Высоко полет.
      
      ++
      
      Узор персидский вышил небеса,
      Трассируя и дьяволу молясь.
      Ребенок плачет, и его роса
      Святыми фашиками влита в грязь.
      Что облаку проезжему поклон
      Отбить и лоб чугунный, коврик твой
      Вой поглощает, с четырех сторон
      Судьба сжимает феску с головой.
      И для чего вся эта кутерьма,
      Ранений вопли, стоны и мечеть
      Зомбирующая, - сходя с ума,
      Себя узнать в убийце, в палаче.
      
      ++
      
      Когда музыка расщепляется, выходя за пределы,
      Право левым не станет, но перемещается тело.
      Эти самоубийцы и особи, недозрелые звери фронтов
      Что на дне поматросили - бросили, засветив дула черные ртов.
      И когда он меня поцелует, на секунду увижу глаза.
      А любила что - как под дулом, невзаимно так. И нельзя.
      
      ++
      
      Человек уходит постепенно. Незаметно так, держась за стены,
      Уплывая с ними в небеса, где сияют тихие глаза.
      Стрелки тикать перестанут, мыши шелестеть, а ты всё рвешься выше,
      Забывая слово, адреса. Как же звали, что сегодня было.
      Отчего небесная роса всю листву осеннюю прибила.
      Как по-русски. По-английски как. Безъязыко и легко на птичьем.
      По привычке думать, что в руках. И в судьбу крылом подбитым тыча.
      
      
      30 сент. ++
      
      Засмотревшись в окошко цветка, там видишь очко.
      И в любви - расставанье, разлуку, предательство, ад.
      Не хочу я назад лакать Твое молочко.
      Твоя жизнь пустотела, бессмысленнен променад.
      Остаешься с чем был, чем запасся, щей миска да цепь,
      Ты вслепую ее принимал за шелковицу, на
      Всех фронтах схоронив и своих, и чужих, только цель
      Сбил - особо доплыв и добравшись до самого дна.
      И с начала веревочке виться - ладошка цветка
      Распахнется, когда ты упрямо заглянешь в очко,
      И особенно в камере, забранной до потолка,
      Но лицом в поднебесье уткнули тебя на века,
      Не поставя ни на четвереньки, но и ни во что.
      Что такое ничто (на латыни, конечно, видней),
      Ничего больше нет и не будет - запасся пшеном
      И любовью по памяти, но не тревожься о ней:
      Всё излишне, как сон, так как ты к окончанию дней
      Разучился считать и в лицо не узнаешь бином.
      Так, не помня имен и в упор признавая лишь мрак,
      Будешь самодостаточен в смысле смещения цен.
      Прорастая в тебя, я пыталась сбежать, но барак
      Предлагал тот же самый бардак, единение тел.
      И два мира в постель не вмещались, как втиснутый нож
      В подреберье мешал слово молвить и выдохнуть суть,
      И границы меж них не закрыты, и так был похож
      На меня в отраженьи господь и его страшный суд, -
      Конвоир, сколько чалиться будем? - Бессмертно. - Ну что ж.
      
      
      Рассказ. Серпантин.
       З.
      Все дышало декабрьскими пряностями и робкой хвоей, внесенной с мороза. Мандариновой шкуркой, сухой гвоздикой и тем, с чем глинтвейн, импровизируя, создает ощущение праздника. Гостей только вот не было: то ли умерли все по дороге, то ли год застал их в сугробах, - растворенные в памяти, они никуда не спешили, гулкий смех раздавался вдали, не приближаясь, как тайна маячит в тумане или желание дразнит. Вдове было лет тридцать-сорок, она качалась на краешке стула и никого не ждала. Все ее бурные пиршества со свечами и побрякушками отбежали в далекое прошлое, и хоть черная тряпка валялась на антресолях уж ох как давно, и веселое зеркало отражало нагую ее красоту, но суть оставалась, - одиночество, забвение и, казалось ей, старость.
      Между тем на экране то компьютера, то телефона уже год металась строка, и никак было не разобрать, что там правда, что наигрыш. Горсть земли она не бросала, вот так уж судьба повернула, как бывает на серпантине, когда заносит в горах между пропастью и скалой. Ты уже помолился-простился, зажмурил глаза и паришь в свободном падении, ан тебя опять провели - по нарезу обрыва, по границе жизни и вечности. И живи себе дальше. За какие-такие заслуги.
      Мужа нет, бюрократия спустила сверху бумажку. Все вокруг согласились и растеклись по заботам. Мало ль вдов, и сама уж привыкла, а глаза покраснели от лука, от колючей зимы, поддельной туши, впрочем, строчка-то явно видна, освещена на мобильнике. И вот стало казаться, а потом для наглядности вериться, что ей пишет собственный муж - и все словечки знакомые. Ну а утром глядишь - с того света. Не бывает такого, конечно. К психиатру сходила, еще себе справок навешала: говорят, хоть рожай или в космос, совершенно здоровая баба.
      Находила она и подарки. То сухой букет на ступеньке, то квадратик конфетной коробки - а внутри ее все любимые, и с помадкой, и с шоколадкой, и всё нежные брачные ленты. Но ей снова мерещились - погребальные, от венка. Может быть, там пустая могила, раз он пишет ей ниоткуда.
      Завязалась у них переписка. Осторожно так, с узелками. То один растянешь из памяти, то другой за ниточку выдернешь, как молочный зуб у ребенка: открыл форточку, в кулаке боль зажал - и послал ее на свободу. Лети, болИ голубю сизому, ворону смоляному, оставь нашу деточку. Кто-то там на другом конце прОвода обожал ее, как умел, а он знал в этом толк - в кружевной нежности в лютую стужу, когда метель огребает. И в жарУ студеной водой зачерпнет из колодца и польет в ладошки ей розовые, а ночами еще и приснится.
      Входит в сон человек этот любящий, хоть в начале, хоть в продолжении. Многосерийной любовью утоляет раны текущие, а захочет - не спросит, всё по-своему сделает. То неслышный как тень, а то пьяный от страсти, и прильнет в темноте слишком жарко, не отлепишь, не увернешься.
      На свету никогда не покажется. Может быть, ее это бывший. Или будущий он так старается. Арестант от скуки посмеивается. Седину старик синюю выщипал, а бес в бедре надрывается. Да какое, впрочем, ей дело? Любит кто-то на расстоянии, то ли двоечник вместо экзаменов, то ли хакер дурит сердобольный. Новый год опять наступает, замелькали десятилетия. Сидит женщина у окошка, на поземку глядит и гадает. Не про любит - не любит. Не имя снежное спрашивает. - Сколько ж надо благородства и доброты, чтобы носить эту маску. В пустом доме пахнет глинтвейном - имбирем, корицей и медом. И опять Новый год приближается.
      
      
      2 окт. ++
      
      Сидят евреи. Собрались кружком.
      Тепло им вместе. Вообще-то жарко.
      О ерунде болтают - кто о ком,
      Заснули дети, старикам лежанка.
      Изба-читальня - книжек нанесли,
      Собаки рядом радостно играют.
      На фронте сын. А ты не лай, не зли.
      Отличный фильм. У нас не умирают.
      Четыре карпа мало, а сибас,
      Спасибо, кстати: Новый год, и завтра
      Всё успеваем. Через час у нас
      Питье и дискотека. Эти залпы...
      Ну через два. У баллистических ракет
      Кривая траектория в итоге.
      Жаль, что внутри не ловит интернет.
      Зато в бомбоубежище весь свет.
      Отбой. Там осторожней на пороге.
      
      
      5 окт. ++
      
      Я нашла тебя в пересечении календаря,
      Где вчера и сегодня сливаются, путая даты,
      И где стрелки часов у тебя на руке, как солдаты,
      Разминулись со смертью, как жизнь, и подвисла заря
      На мгновенье, где да или нет не узнаешь в лицо,
      И в защитных очках одинаков для солнца и зала
      Человек, о котором я столько всего не сказала
      Там, где чувство смывается и там, где заподлицо
      Грязной тряпкой стирать твое прошлое в рамках вокзала.
      
      Так случайно увидишь в столе - неразрезан конверт,
      Столько лет провалялся, по штемпелю выцвело время,
      Адресат еще жив на нейтралке - но так его нет,
      Он давно растворился, как сахар в стакане, в системе
      И со всеми уходит вот-вот в заповедную тень,
      И отслеживать лень между волком с собакою день
      Белой ночью, откуда пришли и убудем зачем мы.
      
      В этом тайном Гуаме, на родине после войны
      Отличить своего от чужого не сможешь назавтра.
      Так, встречая гостей, провожаешь с усильем азарта,
      Различая как привкус вина очертанье вины
      Перед совестью, и наконец мы себе не видны,
      Как зажатая в том рукаве некрапленая карта.
      
      Я еще продержусь, но я скоро начну уплывать,
      Продираясь наотмашь туда, где деревья пьют соки,
      От корней подымающиеся, как я на востоке
      И на западе ты, чтобы снова меня миновать.
      ЛСД помогает увидеть тот берег высокий
      На больничной кровати, но завтра нам рано вставать.
      
      Что хотела сказать, я не помню, но масок твоих
      Ворох венецианский причудлив, а не виртуален,
      Шахматист гениален, такие миры сотворив,
      Уводящие прочь в метафизику света от спален
      И кормушек, а все-таки я потеряю письмо,
      Как хрустальную туфельку в бальном томительном зале,
      Чтоб оно проявилось однажды под лампой само
      В симпатическом почерке, где мы с тобой не бывали.
      
      
      6 окт. ++
      
      Я стою на границе
      Между военнообязанным дезертиром -
      И скудной осенней черешней.
      Только косточки-пули блестят,
      И не знаю, куда мне податься.
      На моей планете нездешней
      Мелькают любимые лица
      Мишенями в тире.
      А я на сцене оглохший
      И контуженный от оваций.
      
      Как два мира втиснуты в постель,
      Рубежи меж них не закрыты,
      Не задраено слово.
      Защищать мне шкуру свою,
      До блеска вычистить душу?
      А что скажет эль,
      Собрав свиней у корыта?
      Жить затребует снова
      И поставит под ту же струю
      Пушечным мясом тушу?
      
      Не спешу я до края дойти,
      Доизвиваться в сомненьях.
      Так вкусна ледяная вода
      Накануне пожара.
      На кону моя совесть, в пути
      Отмолить на коленях,
      Что оттуда сюда
      Возражала душа - но бежала.
      
      Под сиреной цветы
      Раскрываются к небу быстрей:
      Всяко хочет пожить,
      За облака зацепившись.
      Меня предал не ты,
      И не вижу я тех якорей,
      Чтобы сдерживали меня,
      Когда стремился я выше.
      
      Так превратна судьба,
      Верх и низ поменяв местами,
      Когда белое черным
      Оборачивается в полете.
      Защищая себя,
      Управляем небом мы сами.
      А казалось почетным.
      При нелетной погоде.
      
      ++
      
      Завтра
      проснемся в другом измерении.
      Затхлую падаль
      Повыметут в мире парни.
      Главное, мы с тобой не озверели,
      Не предавали, хотя не герои, пока не.
      Память у нас не отшибло и месть не застит -
      Но справедливость, воздастся врагу по полной.
      А как растут любовь, тишина и счастье
      Из-под бомбежки, мой милый, помню.
      
      
      7 окт. ++
      
      "Земля-земля". Трясет на полках книги.
      Ребенок хнычет. Кошка заблудилась.
      Всегда война. Опять ее интриги
      И зло на доброту твою и милость.
      В мамад спускаться, в келдер, и в подвале -
      Международно, без границ ракеты
      Всё так же слушать, как там, не беда ли?
      Всё обошлось. Другой дороги нету.
      Звенит струна между тобой и мною,
      И музыка боев, на нет сходя,
      Уже все тише плещет за спиною,
      Как успокоившееся дитя.
      Раздать гуманитарку. Бутерброды.
      Воды хватает. Воздуха - не очень.
      А слишком близко бахнули, уроды.
      Так за мальчишек выпьем. И за дочек.
      
      ++
      
      Всё вернется к Лилит и еврейству.
      Первородство обласкано словом.
      Им теперь перекинуться не с кем,
      Но оно вроде камня живого.
      Долетит, как ракета, посветит,
      Растворится в пустыне и море.
      Человечек веселый, последний
      Снова в небе всплывет в разговоре.
      Мы и в зеркале видели, в луже
      Крови и на странице с закладкой.
      Значит, он был кому-нибудь нужен,
      Раз обратно пробрался украдкой.
      Ничего навсегда не бывает,
      Войны, грОзы и слёзы проходят.
      И с последней подножки трамвая
      Спрыгнул тот, кто остался в народе.
      
      ++
      
      Прижать к лицу мою землю.
      Потому, что она и есть небо.
      По нашим венам одна кровь течет.
      Доброта наша злее,
      Без друзей врагов нету,
      Радость - наперечет.
      Как руками гранату,
      Боль сжимаешь и зубы,
      Не отдашь никому
      Этот берег пернатый,
      Мой остров сутулый
      И восхода кайму.
      Ту девчонку с клубникой,
      Пацана на футболе
      И не важен маршрут,
      Но любовь как возникла,
      Так в сиреневом поле
      Растеклась она тут.
      Я держу эти горы,
      Как пустыню в кармане,
      Как моря в кулаках.
      Ничего до сих пор я
      Не видала заманчивей,
      Чем в ее облаках.
      Отгремят ее войны,
      Схлынет горе со щек.
      Смерти было довольно,
      И последний щелчок
      Зафиксирует слава,
      Усталый медбрат
      Там, где из-под обвала
      Наши очи глядят.
      Осыпаются звезды,
      Воздух чист, как ручей
      С этой кровью венозной
      У тебя на плече.
      И магнитное поле
      Нас друг к другу приткнет.
      И ребенок не вспомнит,
      Но с начала начнет.
      
      ++
      
      Тигр наблюдает закат.
      Ребенок смотрит войну.
      Я увеличу стократ
      Муку свою и вину.
      Небо приближу к глазам,
      Там поколенья бредут.
      Мы по их голосам
      Откликаемся тут.
      
      
      ++
      
      Все это было, да и я
      На этой взлетной не впервые,
      Обречена на те края,
      Где мы сейчас полуживые.
      Но повторится всё, как встарь, -
      Наказан за непостоянство,
      Прилежней вызубришь букварь
      Шмеля разбуженные танцы,
      Ракеты шлейф, любви поток,
      Измены приторные будни,
      От жажды спасший нас глоток,
      Опять же муравьи и трутни.
      Сезонность всюду, снег в лицо
      И смех, подальше от порога.
      И дерево обнять, кольцо
      Замкнув, не мало и не много.
      
      ++
      
      Лучше прожить героем, чем защипанной устрицей,
      Не сутулиться перед бедой.
      Пара дней до войны.
      Утка орет непрерывно -
      У нее украли птенца,
      Недоглядела.
      А нам нету и дела, как там у них под водой.
      Разве это начало конца?
      Еще день до войны, враг нагрянет "сюдой",
      Но воду не пить с лица,
      Не подглядывать из-за торца,
      Не отражаться слюдой в ослепительном солнце победы,
      Где почему-то нас нету.
      Человек погибает от остановки сердца - или дыхания,
      У него нет иных вариантов.
      От остановки. На остановке. Вот отчего дышу я стихами
      И возвращаюсь обратно,
      Многократно, -
      Быть с вами.
      
      
      ++
       Олене Гончарук
      
      Поверх религий бога нет.
      Он сам стоит и слушает дыханье.
      Там выше света, нот или ракет.
      Где музыка - как полыханье.
      Ты поклонялся не тому, и страх
      Тебя заставил выдумать защиту.
      Мы всё одно у неба на руках.
      А код и ген в нас намертво зашиты.
      Там нет наречий, мысли, и над ней
      Всё проще, я была там мимолетом.
      Где есть огонь - но не видать огней
      В пространстве золотом и закаленном.
      Не торопись, успеешь, подрасти,
      Нарадуйся травинке и блестяшке,
      Речной воде, зачерпнутой в горсти,
      Иди вперед, как можно глубже, дальше.
      Я говорю себе: не поспеши.
      Кого зовут - они уже готовы.
      А нам осталось всполохом души
      Чертить, как птице, ветреное слово.
      
      ++
       Vic Vod
      
      По траектории души
      Взлетает музыка бессловно.
      Мы тем с тобой и хороши,
      Что наши помыслы условны,
      Что нить общенья так дрожит
      От натяжения, и птицы
      Так рассекают рубежи,
      Как будто есть кому излиться
      
      ++
      
      Море продето в игольное ушко пустыни.
      Мама о сыне, о дочке вздыхает и судит
      По облакам, как там шарят ракеты простые
      Или опять нам сегодня пощады не будет.
      
      Эх, отдохнуть бы немного, - хотя бы ей выспаться,
      Встанет во сне в полный рост тишина и обнимет.
      Море и слёзы погорячатся и высохнут.
      И домочадцы вернутся. И ты вместе с ними.
      
      
      10 окт. ++
      
      Как по дзену:
      Если все время повторять одиночество,
      То оно исчезает.
      Если смерть репетировать,
      Она становится жизнью,
      Набивает цену,
      А так хочется мира ведь
      И тепла, и январскую цедру
      Под лапы елки, верной памяти, как собака,
      На могиле лежащая - она знает что-то особое,
      Выше вечности, где любовь встречает высокая
      Мыслью молнии с болью, как хлебом с солью.
      
      ++
      
      Поэт и царь. А если под ногой
      Держава извивается, червива
      Насквозь? - Прости за рифму, но нагой
      Девице мнится, что она красива,
      А он всего-то выискал мишень,
      Как тепловизор на исходе ночи,
      И для здоровья - а потом взашей, -
      Но поводок и так уже короче.
      А впрочем, царь. И что нам делать с ним,
      Когда тождественен он ожиданьям.
      Слизняк размазан, чтоб его сменил
      Такой же с фигою в кармане, -
      Под микроскоп отросток - Питер мой,
      Когда же ты домой к себе вернешься,
      Где на Дворцовой Сахаров зимой
      Посмертно мерз и знал, что не сдаешь ты
      Блокадных и расстрельных рубежей,
      Невой удавку затянув, на крыше
      Гася фугасы, - белый день уже
      Из белой ночи бабочкою вышел.
      Я помню Невский под стопой толпы,
      Осаду Мариинского, но братья
      Мои, погибнув и сбежав, чтоб ты
      Мог уцелеть, нас памятью буравят.
      Еще полвека-век, но из руин
      Сомкнется будущее под прицелом,
      Где Петербург, как бог, всегда один,
      Себе и горожанам знает цену.
      
      
      11 окт. ++
       О.
      
      В толпе пошаришь и закладку
      Вытягиваешь на глазок:
      Ах это ты, мой друг заклятый,
      Еще мы свидимся разок?
      А где тебя любовь носила,
      Пока ты понял, что она
      Не неделима, как мессия,
      И неверна, как времена?
      А есть иная близость дружбы,
      Острожной цепью сведена,
      Когда не только слов не нужно,
      Но для обоих мысль одна.
      И как бы судьбы ни двоились,
      Но параллели там в конце -
      Как мальчик в кителе на вырост
      Сжимает девочку в кольце.
      
      ++
       Л.
      
      Какая разница, что ты мне предпочел
      Войну и ненасытную кухарку.
      Жизнь без помарки не бывает. В чем
      Огонь, когда остался без огарка?
      
      Меня расконвоирует судьба,
      Отечество низринет и отвергнет.
      И ты, когда выходишь из себя,
      Все ж оставляешь черный хлеб и вермут.
      
      По этим вехам ниточку скрути
      Обратно, но меня там не застанешь.
      А только пламя. Камень на пути.
      А музыка? Жива. Но не с листа лишь.
      
      
      12 окт. ++
       О.
      
      Кленовый лист под первым льдом
      Блестит, как слепок нашей дружбы.
      Ты не ищи огреха в нем,
      Что нам положено - получим.
      Не нужно нежность принимать
      За скудоумный ворох страсти,
      За шорох слов пустых, проем
      В двери, куда не входят гости,
      А лампа ночью зажжена,
      Поскольку думаешь о нем -
      Как за руку держать и возле
      Быть, если рухнет общий дом
      И не выдерживают гвозди.
      
      ++
      
      Под братской нежностью есть место сну и бездне.
      Но чистый свет и легче перышка, и тоньше,
      Он в мир выходит хулиганистый и праздный,
      Смеется проще, проникая в чащу дальше.
      Что не простится никому, то другу сладко,
      Резвится поросль молодая и, дурачась,
      Пускает птиц на солнышке погреться
      На клейких листьях, а прощальной трелью
      Когда зайдется век и злое пламя
      Заледенит и ветки слабые сломает,
      Стук эхом отзовется в гулком сердце,
      Иглою тонкой возвращая друга.
      
      ++
      
      Я не носила крест повиновенья,
      Постов не соблюдала первобытных,
      Когда за то, что ты еду и воду
      Меняешь на делянку в небе скрытном,
      Тебя услышит тот, кто мной придуман,
      Увековечен сказочником: броду
      Нет в облаках, и ты взойдешь росою
      И конденсат энергии засветишь,
      Как солнце. Под стопой твоей босою
      И вечной только пращуры и дети.
      
      ++
      
      Ты истину от перспективы
      Не отличишь, пока мы живы.
      Реальность от протяжных снов,
      Влюбленность от родства и дружбы.
      Любовь распутывать не нужно.
      Гармонию поверив гамом птиц,
      А ласку верностью собачьей,
      Переменив полсотни лиц,
      Не вспомнишь их: одно маячит.
      Чужой и зыбкий силуэт,
      Которого в пространстве нет.
      
      ++
      
      Любовь не разум и не логика,
      А если ты листву на ветер
      Бросаешь и вдыхаешь пряно
      В самозабвеньи алкоголика -
      Себя, воздетого на вертел -
      И в этой боли ослепительной
      Ты проникаешься упрямо,
      Стремясь к живой воде целительной,
      Где нет тебя, а только прана.
      
      ++
      
      Отдохнуть бы от жизни. Развалясь на розовой тучке.
      На облучке полнолуния - где же там вход или выход?
      А на звезды взглянуть нету времени в нашей толкучке,
      Пока отблеск души из руки на небо не выпал.
      
      ++
      
      Я легко тебя уступаю не от слабости, - мягкой силой
      Увлажняется отсвет ромашки, гадающей по человеку.
      Твой покой и уют мне важнее, и семью твою я просила
      Быть нежней к тебе и податливей, перенося через реку.
      Я бомбежки закрыла подушкой, как могла, и перенаправила
      Одуванчиков колкое войско, летучих демонов стаю,
      И когда все это обрушится на молчанье мое оравою,
      Только глаза мои будут блестеть ответною сталью.
      
      ++
      
      Я изучаю карту по войне.
      Она окопом движется по мне
      И бруствером горит и застревает.
      Там врач бежит, он был из запасных,
      С той стороны он смотрит на больных
      И о себе он думает едва ли.
      Там каждый камень - брат и фронтовик,
      И тишина там переходит в крик,
      Когда команда заглушает взрывы.
      Победа - вот она, подать рукой,
      Уже за морем или за рекой.
      Ее уж точно видите с горы вы.
      
      ++
      
      Зачем все знания и клады,
      Когда их разделять не надо
      И не с кем хлеба преломить?
      И для кого луна двоится,
      Лягушка ждет и кличет принца
      И Ариадна прячет нить?
      Из лабиринта сновидений
      Тебе не выйти легкой тенью:
      Она свободна, может быть,
      Но ты в ее пределах заперт
      И, как сирень, бредешь на запах,
      Боясь смеяться и любить.
      
      ++
      
      Творю миры, а не галлюцинации,
      Дисциплинированный мозг создателя
      Меня ведет по лезвию иглы
      И огибает за меня углы.
      Он за меня напишет и домыслит,
      Судьбу, как нитку, вовремя обрежет,
      Его звезда сияет в коромысле,
      Я расплещу - иди ко мне скорей же!
      Но строго там вселенная качнет
      Галактикой, как будто в бочку меда
      Еще мне рано, и цветочный мед
      В кино покажут в рамках эпизода.
      
      
      13 окт. ++
      
      Наш новый Холокост встал в полный рост.
      Я не причастна к слабости Европы.
      Не для того я уезжала, чтобы
      Решать еврейский вежливый вопрос.
      Народ мой есть и был и будет быть.
      Не смоет лава, повернуть не смеет
      В страну. И я дышу в обнимку с нею,
      Как снайпер, тихо: по заданью - блиц.
      Мы отыграем! И во всех углах
      Земли, и впереди планеты душной -
      Мои герои. Мы сирену слушаем
      Из ваших телефонов и в миклат
      Спускаемся за вами, а потом
      В кафе сидим и вместе травим байки.
      Чудесно утро. Мягок ночи бархат.
      Всегда евреи строят новый дом.
      На шаг вперед и на столетья раньше.
      Пока Европа катится туда,
      Где место ей и где ее беда -
      Пока чужая и моя не ранит.
      
      ++
      
      Давай на что-то отвлекаться.
      ПТСР заботу любит.
      И нам из всех мистификаций
      Не то что в клубе ближе танцы,
      Березки, крест, письмо Татьяны, -
      Но чай с малиной бы не плохо.
      Еще из прошлого - что рано
      Вставать, а так уже бесплотны
      Эпоха, родина, судьбина
      И даже ягода малина.
      Я восхожу диагонально,
      Площадка взлетная готова,
      На ней послевоенный быт.
      Переключись на время, - слово
      Тебя, мой друг, ласкает, - нам ли
      Дрожать от всполоха судьбы?
      
      ++
      
      С какой же гордостью прильнула б я к плечу,
      Надежному, железней не бывает.
      Все это было с нами. - Не хочу, -
      Я отвечала, - слушать о любви
      Мне некогда, лови цветы свои,
      Жизнь впереди - дорожка беговая,
      И я по ней, как солнце по лучу,
      Взбираюсь ввысь - и нет, не успеваю.
      
      О, сколько раз потом в слезах, тоске
      И горе, от тебя на волоске,
      Вобрав твои предательства и слабость,
      Я вспоминала этих клятв пожар!
      И боль твою я на себя взяла бы,
      Но только ложь меж нами, и мне жаль,
      Что ты не слишком счастлив и покорен
      Чужой судьбе в безмолвном разговоре.
      
      
      14 окт. ++
      
      Я жизнь и так и сяк переверну,
      Похожую на солнце, на луну.
      Она двоится. И через стекло
      Меня по горло с ней заволокло.
      Есть место там тебе, где нет меня,
      Я изо льда, ты только из огня.
      Я кожуру снимаю с ярких снов,
      Что были явью в юности пугливой
      И позабыты, а роман без слов
      Глубокомысленней весны болтливой.
      
      
      15 окт. ++
      
      Нормализуйся, сахар, до утра.
      У нас с тобой старинная игра -
      От смерти бегать, прыгая с таблеткой,
      Но обезьяна на соседней ветке,
      Похоже, знает больше и точней
      Пойду спрошу о космосе у ней.
      Мы о бессмертье молча поболтаем,
      Она в глаза мне взглянет - вот где небо
      И отраженье бога: видишь, стая
      Перекрывает между мной и нею.
      
      ++
      
      Она не знает, нас в постели - трое,
      Там место есть, где спал котенок хилый,
      Как на груди красавицы унылой
      Твоей, хотя уже условно,
      И молоко лакал, припоминаю.
      Ах если б не Елена, то не Троя,
      И если бы не жизнь, то не могилы,
      Мужам ахейским так натерло знамя,
      Нет сил терпеть распил моей страны.
      Но все же мы ютимся на кровати,
      Законам джунглей сослепу верны.
      Мои окостеневшие объятья
      Им не разжать: мы в небе не видны.
      
      
      ++
       Марку Котлярскому
      
       "А епендорфские трофеи?" Евгений Абрамович Баратынский
      
      Мой народ велик в своем смятеньи.
      Кто его поставит на колени?
      Лава боли, повернешь куда?
      Только русский и картавый мальчик
      Может день решать одну задачу -
      Неподвижно выпасти стада.
      Вот они взбираются на горку,
      Предвещая рев сирены, порку,
      И опять стреляют не туда.
      Там лежит прекрасный северянин,
      Невидимка, жив он и не ранен,
      У него на мушке злобный враг,
      Он смахнет его и на победу
      Взгляд переведет, как раз к обеду,
      И полмира уместит в кулак.
      
      
      Рассказ. Суккот.
      
      Аня читала о том, что только русский еврей способен восемь часов неподвижно валяться в грязи, не сводя глаз с прицела, - это была ее алия снайперов, северян, и каждый отсвет ракеты, вой сирены и тень беспилотника трассировали за океан, где она коротала ненужную жизнь и плавно готовилась к старости. Будущего не оставалось, но война спутала карты, изменив диспозицию и проявив основное. Например, что места нет равенству. В школе стыдно было выпячиваться: шагать всем велено в ногу, не выбиваться из хора. Дома не объясняли, чем фабричные ребятишки на пустыре, огороженном дырявой сеткой, как футбольное поле, отличаются от академических очкариков, не расстававшихся с книжками. Почему-то не замечалось, что у Гюли-армянки передник скрывает коленки, а Коган с задней парты усердно учит французский и не спорит со взрослыми. Аня тоже не знала, какой она национальности: как во многих вокруг, понамешано было с лихвой - и дворянства, и простолюдина, коммуняки и диссидентства, сказок Пушкина на дубу и чего-то запретного, о чем шептались на кухне и листали у стеллажа, не снимая ногИ со стремянки.
      Она была из тех дистрофичных, кто подпрыгивал в лифте, чтобы он куда-нибудь ехал, но свет все равно не включался. Это было почти что последним, что застыло, как будто на снимке, - дальше жизнь убыстрялась, оставляя главные вехи. - Тридцатого сентября включали отопление, чтобы было меньше пожаров, так как жители грелись у газовых плит, не убавляя конфорок; декабрь был в мандариновых корках, но еще точно не в детстве, а в марте ветки мимозы так скукоживались на ветру, что их стыдно было дарить, - и все же они были праздником! Лето помнилось тем, что хотелось успеть поваляться на ослепительно яркой траве, приминая ее и дурачась, но уже шли дожди, переждать можно было в стогу, отлепляя сено-солому, грязь была непролазной и липкой, затягивала сапог, и скакать приходилось в одном, возвращаясь обратно, вытаскивая... Словом, жизнь шла своим чередом, но вприпрыжку и невпопад.
      Она это заметила поздно. Когда поняла, что не будет детей и семьи, разок - вынырнув из океана, какого-то южного, где на несколько метров у берега просвечивала голубизна и почти что белый песок с неравномерной гребенкой. Малькам было не до нее, берег скалился полосой с золотым и серебряным бисером, ослепляя больше, чем солнце. Океанов-морей на земле оказалось так много, что Аня сбилась со счету, задирая кудрявую голову, только чтобы не рухнул кокос и не плюнула пальма мятым фиником с косточкой. Юг всегда приедался быстрей, чем ее родные болота со свинцовой волной, вечно-пасмурным воздухом и крапленым, как колода, гранитом, с детства въевшимся мелкой слюдой в ее улыбку и ногти.
      И сейчас вот шел снег. Первый, бесшумный, но мысленно прерывал его рев сирены. Аня втаптывала кленовые листья в тугую рассветную грязь, замесив свое бабье лето, и тревожила скудную память. Накануне она не узнала по фотографии своего бывшего жениха, точней, там был другой пожилой лысоватый еврей, и то ли старость наконец выявляла национальные признаки, то ли голову слишком кружило, но Аню это разбило мигренью-депрессией. Необязательность прошлого - и то, что война стерла планы. Аня знала, что у жениха в ее новых широтах родня, и ждала его год назад, понадеявшись, что как раз он выходит на пенсию и свободен, как ветер. Но потом она засомневалась, сколько лет лежит между ними: это в молодости не так важно, приблизительность поцелуя, ореол предвкушения счастья, и теперь могла ошибиться, - но гнала эти мысли, возвращавшиеся по спирали.
      Представляла она, как течет сейчас светлый праздник на фронте: бойцы отпущены на день, едят домашние сласти, пьют кофе, курят и шутят, и что там у них между строк, чтобы не выдать секретов, и семейство ее жениха - уже в трех поколениях - наслаждается тесным общением, добротой и привычной сердечностью. То ли это суккот, и тогда шалаши теперь прямо в бомбоубежище, - но тут мысли ее, принудительно собранные в кулак, а на деле в рваную стайку, разлетались, как ноты с линеек, невпопад голося, затихая где-то вдали и вели свою жизнь без нее. Аня не понимала, зачем богачам столько денег, за которые они сдают свои страны, приносят в жертву народы - стариков, солдат и младенцев, свои стада и искусства. Материнской виной, никогда никого не родив и живя пустоцветом, ощущала она, что колышется там на дне детства - недоигранность в мяч, когда звали домой лопать щи, и на самом интригующем месте прервали игру в ножички или тонкое, с ароматом нарциссов, свидание... Недокупили машинок, недодали любви и охоты. Гормонально всегда шла война, соревнование на авось, безграничная эта рулетка, кто кого перетянет со свету.
      Аня трудно сосредотачивалась и сейчас пыталась представить, как искусственный интеллект окажется поверх нас, обернувшись более развитой и поглощающей системой, - так и власть в дремучей России с колоколами да чащами забрала людей, поглотила, - но снег капал призывно - посмотри на меня перед смертью, оцени свеченье прохлады... А и правда красиво, невозможно все это впитать, наглядеться на память, и Аня закрывала глаза, как слепец, и раскладывала там по полочкам в фиолетовом и оранжевом то, что мелькало снаружи.
      Она все еще нравилась - но не тому, кому следует. Рой мужчин привычно жужжал, добиваясь ее снисхожденья, - так усталые пчелы слетаются к лепесткам равнодушных внешне цветов. Ей попалось письмо ровесника жениха, и она наконец подсчитала, ну когда же она, эта пенсия. Но война затянулась, как бывают дожди неслучившимся летом, когда только пасьянс, надоевшее радио, отдаленное блеянье где-то в соседском сарае напоминают о жизни, о балах и мраморных нишах, о текущем вниз по бокалу шампанском в искрящихся пузырях. Нет, она еще была в моде, а тут вдруг незаметно все стихло - вместе с ливнем, отстукивавшим с козырька крыльца на ступеньку... Наконец прояснилось внезапно, и так стало понятно и просто - ничего больше в жизни не будет, хоть в Париж лети, хоть в Чикаго, а всегда останешься мыслями в общем бомбоубежище, где сейчас разбили сукку и поют неслышную песню.
      
      
      16 окт. Рассказ. Кино.
      
      Мать так долго не общалась с сыном - лет двадцать или чуть меньше, она просто больше не чувствовала ни разницы во времени, ни того, что у нее детей двое; она вообще обросла панцирем, чтобы сохранить свою мягкость, и закрывалась руками. Мать и сын любили друг друга, они были слишком похожи, с одинаковыми биочасами, когда у одного заболит и заноет - а второй вздыхает и плачет.
      И все же они не встречались и не вели переписку, урывками обиняком узнавая главные новости: вроде бы правда женился, или снова развелся, поменял страну, - сын строил судьбу, как умел, без подсказки с оглядкой, отплачивая добротой тем, кто был под руками и не мстя иллюзиям прошлого. Может быть, ему так казалось, что его дома обидели - хотя он был самым желанным, и он искал оправдания, для чего ему столько денег, путешествий за полюса-океаны, отчего он все время в полете, дальнем плавании, - мать сбивалась со счету и загибала пальцы, тонко высохшие от стирки и гнущиеся с трудом, но не находила ответа, а себе - объяснений.
      Несколько раз за четверть века они все-таки виделись, когда сын был транзитом, а мать узнавала по чьим-то сторонним намекам, перехватывала в аэропорту, и тогда удавалось хотя бы смотреть и молчать, с удивлением себя спрашивая, неужели же правда есть сын. Она сильно смущалась и не знала, как правильно делать - спрятать руки под стойку буфета, где тянул сын свой кофе, набирая на клавиатуре какие-то важные тексты, пока не объявят посадку. Или нужно стоять на своем, оборвав его на полуслове и привлекая внимание, как бывает с младенцами, не согласными с кашей, и кормилица вешает погремушки на свои покрасневшие уши, уставая греметь, пританцовывая и отвлекая ребенка.
      Мать старалась быть незаметной, так как сын пролетал не один, а в серьезной служебной компании или даже с миленькой девушкой. И мать тихо завидовала - не каждой ласковой женщине, а скорее себе, вспоминая, как в прошлом, бывшем, кажется, только вчера, она тоже его обнимала, он сидел у нее на коленях и смеялся так искренне - потираясь щекой, как щенок, - что у них было общее счастье. Сыну было лет пять, мать старалась запомнить абрикос его кожи, румянец и прозрачный пушок, - будто знала, что навсегда.
      Время перекосилось, потом его повело, оно стало смещаться, как таявшие сугробы, и завалило всю память никому не нужным надгробьем. Мать стояла, залитая солнцем, и пыталась потрогать носком обуви, уже ей удобной по возрасту, то этот сжавшийся снег, то расколотый камень - гранит это был или мрамор, только память не слушалась и не отзывалась, как эхо. Мать немножко ждала, недоуменно себя проверяя, позвала она или забыла, и шептала знакомое имя - но лицо высоко уплывало, и ей было не дотянуться: сын и так на голову выше, да теперь уже точно на две, так как мать росла книзу, поближе к дерну и льду. Ее мелкое сердце еще робко билось от гордости за успехи любимого сына: ей казалось, вчера он пошел, или нет, сдал первый экзамен, забил гол, обнял свою девушку. Что-то снова не стыковалось, времена играли друг с другом, мать водила за деревом, считая до сорока и забыв по пути, это возраст или пятнашки, а нет, это прятки, и она уже мечется и никак не может найти своего чудесного сына.
      Она больше не помнила имени, а потом позабыла лицо - не так сразу, а по частям, сохраняя последней улыбку. Фотографий ей не присылали - это было не от равнодушия, а все просто много работали и не знали, что ей это нужно. Так что мать, как слепая, находила мысленно щеки сына руками, от них шла к светлой челке, на ежик затылка, но вместе они не скреплялись, а жили как-то отдельно, будоража ее в сновиденьях. Растеряв огоньки его глаз, поворот и движенье плеча, мать решила принять всё как есть, а точней всё то, чего не было, и тогда начала сомневаться, что они когда-нибудь виделись. Сын отпал сам собой, без усилий, растворившись, как родина, от которой едешь в вагоне, считая столбы и шлагбаумы, а потом врастая в стук шпал, путевые узлы, перевод стрелок и в ржавые рельсы, глядя только вперед и следя, чтоб стакан устоял в подстаканнике.
      Так что сын никогда не рождался, и ей все это приснилось, а была иногда рядом дочка, проверяла здоровье, щупала пульс, измеряла давление-сахар, а потом мать вставала с постели, надевая в воздухе тапки и, стараясь не шаркать, брела то ли в черное поле, то ли в лес, если лето, или даже в кино на новинку, и там хлопала вместе со всеми, но потом получалось опять, что закончился фильм, а она еще не успела.
      
      
      17 окт. ++
      
      Я учусь говорить по слогам.
      Речь моя, как вино, выдыхалась.
      Даже если бы ты полагал,
      Что ты юн, - оступается старость.
      
      То неслышно войдет и стоит
      У дверей, пока ты не заметишь,
      То зовет из далеких столиц,
      Будто ты побежал бы за ней лишь.
      
      Но страшней молчаливый догляд,
      Когда не с кем по стрелочке сверить
      Время, что ставил ты наугад,
      Когда счастье дрожало за дверью.
      
      ++
      
      Для чего мне твое уважение?
      Что мне делать с ним горьким вечером,
      Как мне снять твое напряжение
      С плеч, склоненных ко мне доверчиво?
      Если слово реальней улицы,
      Лай собаки неслышней вымысла,
      Человек-невидимка, всюду ли
      Ты, как день, что напрасно выдался?
      
      ++
      
      Я как свою надгробную плиту
      Приподымаю крышу Петербурга.
      Не буду больше. Там не буду. Ту
      Проекцию на вечность не терплю я.
      Нева мне жмет; грызя ее гранит,
      Лицо я стерла вместе с отраженьем.
      Еще кровит и ноет. Но в тени
      Слабеет память, затихает жженье.
      Так хорошо ко льду прижаться ртом,
      Слова мгновенно к немоте примерзнут.
      Не дай бог повториться в мире том,
      Где дома нет, а близкие - лишь звезды.
      
      
      18 окт. ++
      
      Туман - глухой, как снег на родине,
      Летит клочками, указуя,
      Что мы с тобою напророчили,
      И что с собой не увезу я.
      
      Не усмирив стихии, речкою
      В речь опускаешься и ежишься.
      На берегу собака встречная
      Дрожит, что ближе плыть не можешь ты.
      
      Твоя сукка - бомбоубежище.
      А мой приют - блокнот, и грифелем
      Еще тебе с прощальной нежностью
      Свою любовь телеграфирую.
      
      Добавить нечего: молочная,
      Как тишина, двоится память.
      У нас туман и многоточие.
      И так легко в объятье падать.
      
      
      19 окт. Рассказ. Братство.
      
      1.
      Вовка стал близким другом. Необходимым, редчайшим. У него не хватало безымянного пальца на правой, но наверняка был другой, который ее совершенно не интриговал, а Вовка тянулся сзади собачкой и планировал будущее. Он всегда держал ее за руку той здоровой ладонью, познакомил зачем-то с родителями и два года, как на работу, ездил к ней на метро и до ночи торчал, пока Веткина мама не намекала, что ему пора восвояси.
      Можно было начать по-другому: его Вета была целомудренна и вообще не его. Сама по себе и ничья. Про генетику ей не рассказывали, в Ленинграде все были равны, навсегда выбирали профессию, мало знать еще было стыдно, а туристы сновали по центру икарусами и стадами, так что Вете хватало экскурсий и практики.
      Вовка был совершенно другой и отнюдь не стандартный - еврей с рыжей копной на макушке, вроде сена-соломы; почему-то телефонист, хотя раньше он вкалывал на заводе шампанских вин, что влекло запои и драки. Он был внешне спокойным, постарше, зубоскалил, играл на гитаре и уверенно пел баритоном, "заводя" девчонок попроще и продавщиц на износе. Вовке всюду везло, он выигрывал даже вслепую, но вот первой занозой случилась какая-то Ветка: она сопротивлялась естественно, признавая в нем лютого друга, никогда не кокетничая, но и просто не видя в нем счастья.
      Город гнал поезда под Невой, закрывался на лето, когда все разъезжались "на воздух", жизнь текла, бесшабашно хихикая, - и только Владимир по фамилии Вассер, а по кличке, естественно, Берг, все накручивал провода от порога до Веткиных щек с детским пухом и спелым румянцем. Она что-то чирикала, иногда при нем переодеваясь и не считая мужчиной, а он таял густым стеарином, то покашливая от смущенья, то забыв закрыть хлеборезку, как тогда кругом выражались. Вечный друг - это вроде профессии, без особой надежды на выход, и Володька сгрызал заусенцы, бушевал, стороной напивался, и наутро запах сивухи выдавал в нем мужское несчастье. С ним случилась любовь, и в его двадцать три его еще так не терзали.
      Он отчаянно хвастался Ветой, полагая, что так-то верней приближает согласье и свадьбу. Растрезвонил условно о дате, ничего ей не сообщив и все так же болтаясь довеском возле ног таинственной девочки, поднося в зубах тапочки, мимозу, ромашки и свой собственный хлястик с намордником.
      Рассказал он и лучшему другу, что за чудо нашел над ларьком, где шло пиво навынос и в стеклянных бочонках, по 11 желтых копеек, и зазвал на неделю отгулов - пошататься по Невскому, отчебучить за кофе в Сайгоне, послоняться втроем, познакомиться.
      
      Друга звали Алешей, потомственным артиллеристом или что-то такое на слух, так как дальше сквозила секретность. Старший брат его был разведчиком, папаша - суровым полковником, словом, шире не распространялись, а только парень - отличник, его будущее - по прямой. Коренной ленинградец, осталось служить пару лет. Утро выдалось ярким и солнечным, отходила весна, накрошив своим голубям и размазав под окнами для детишек "крестики-нолики". Где-то битой лупили по гаражной жести и ржавчине, одуванчики стрижено щурились с еще влажных с мая обочин, и уже глаза резал подступавший, как слёзы, июнь. Теплый ветер гнал с Ладоги рябь, жизнь сияла еще впереди, но ее можно было догнать, ухватив за веселый подол, и раскачиваться с ней в такт, выбирая пути и надежды.
      Вовка Вассер влез на подоконник и там дурачился с мальборо, посыпая пеплом прохожих. Вета вышла из душа и трясла под феном косой, как - он подумал, болонка, вспоминая породу похлеще - но тут в дверь позвонили, Вассер бросился открывать, на бегу скользя по паркету. Ля-ля-ля на пороге, приемы, битье грудной клетки друг друга, отзывавшейся гулко и щедро по-братски, и пожалте в гостиную - познакомьтесь, ох ах, и да мне же вы оба родные.
      Берг был снова "горой", он смешливо-учтиво скакал, так стараясь быть как хозяин, чтобы эти сошлись навсегда и прозрели хоть что-то друг в друге. Наконец-то бокалы, подарки, хвастовство юной удали - и заносчивость легкой "болонки", на которую оба то взглядывали невзначай снизу вверх, нагибаясь, то втроем хохотали от счастья и всей полноты ощущений.
      У нее шли ноги от шеи, с той-другой стороны замыкаясь на кружева, бесконечные бантики, ленты и попадая в лукавые пропасти глаз с облаками и небом. Ничего про это не зная, как про будни в календаре, Вета слушала, открыв рот, как старательно врали ей гости. У Алеши армейские байки, а у Берга - из пионерлагеря, куда он собирался сезонным вожатым. Ну и Вета не отставала, вспоминая смешных иностранцев, которым она открывала на английском, испанском и финском то, что было в конспекте и полагалось на курсах. - Посмотрите направо-налево, этот столп, не волнуйтесь, не свалится, он прямой такой от силы тяжести. А что крошились скульптуры с эрмитажных крыш - ну так это для местного пользования, не опаздывайте на автобус.
      
      2.
      Можно просто сказать: треугольник. Два друга детства, хорохорясь, расправив перья, полагая, что это их крылья, так кичились друг перед другом, что забыли границу и стали обхаживать девушку. Бергу было все странно, и никак он не мог нащупать ту воздушную грань, что держала его над болотом, когда кочка уже накренилась, вода вылилась на сапог, но пока что не захлестнуло, и ты ищешь глазами прогнивший березовый ствол, скорее воткнутый палкой, чтоб повиснуть на нем и сохранить равновесие. Русопятого Лешу он любил, как никто, боготворив по привычке и гордясь им, как будто собой. Он привык ему уступать и признавать преимущества; каждый жим на полу, кунштюк с парашютом, показательный бой по-пластунски или танковый штурм оборачивались всегда его собственным достижением, олимпийской наградою дружбы. Они вместе росли, перегоняя друг друга то в плечах, то в школьных отметках, в постижении знаний и женщин, и всегда приходили как ровня. И сейчас, когда Леша павлином на руках гулял по квартире, развлекая своих в шапито, это было естественно, радостно, так что Вассер ему аплодировал.
      Леша был абсолютный блондин с железными мускулами из похвальных грамот пехоты; он на фант спорил с Ветой, что поднимет ее и продержит на вытянутой руке. Вовка знал, что, конечно, подымет, даже если свалится сам, но теперь он ловил недоверчивый взгляд, а потом восхищение девочки, и оно было строго направлено, как колонна там на Дворцовой. От него расходились лучи ее беспокойной улыбки, и потом все вместе считали, как на пире молодоженов, когда незнакомые гости друг другу орут свое "горько": раз-два-три и сколько положено.
      
      - Завтра еду на электричке, от Финляндского до Сосново, буду ждать вас через неделю, - сказал Вассер, допивая "Советское" и поспешно прощаясь, так как нужно было собраться.
      
      - Обязательно, вместе и будем, - вслед смеялась птичками Ветка и провожала обоих. - Да и мне б успеть на работу.
      
      Машинально кидая пожитки и убирая посуду, она долго еще вспоминала какую-то новую радость. Что-то в жизни произошло, как когда впереди Новый год и ты знаешь, что будет елка, или это скорей день рождения, тогда можно делать, что хочешь.
      
      ...Проскочила и эта неделя, и у паровозика Ленина, где обычно встречались спешащие на электричку, Вета облокотилась на железный барьер, приспособив под кеды рюкзак, и поджидала Алешу. Им обоим хватило разлуки, чтобы верить своим ощущениям, да и скрыть бы не получилось. Как охотник, Алеша выходил на тропу войны - не с самим собой, а за девушку; Вете было сложней, так как чувство еще только дрогнуло, робко щупая почву касаний, осторожной улыбки, - да вы сами же всё это помните.
      Дальше вместе бежали, вслух смеясь и друг друга окрикивая, и успели в последний вагон, в его заплеванный тамбур, где в окурках зияли проплешины и стояли сутулой спиной безбилетники. Леша дернул ручку двери, чуть не вырвав ее из пазов и легко демонстрируя силу: нужно было сбросить энергию и сумасшествие радости, ослеплявшей светом и шумом. Было мало народу, так что просто сидели одни на лаковых реечных лавках, перебивая друг дружку, спеша рассказать свои жизни. А потом выходили "курить", то есть Вета присутствовала, исподтишка изучая его простое лицо с немного приплюснутым носом, небольшую щетину под носом и волевой подбородок. Ей казалось таким интересным всё, что знал он, видел и понял; она сравнивала со своим, потаенным и глубже зарытым, что хотелось сверять, как часы.
      Ехать было неблизко, и в какой-то удачный момент, когда поезд на стыках тряхнуло и повалило навстречу, он привлек ее ближе и долго не отпускал, прислонившись губами к щеке, а потом ведя ниже, пока ее тело не дрогнуло и ладонь не упала с груди. Это был один поцелуй, и за ним ничего не стояло, кроме нежности и предвкушенья, застенчивости с удивлением. Но они вдруг стали так счастливы, монолитны и одномерны, что слова заблудились, понимая тщету и никчемность. Вета видела, что победила и владеет растерянным парнем, как ребенком, домой опоздавшим с футбола, прогулявшим урок и боящимся наказания. Он с трепетом брал ее руки и вдыхал аромат тонкой кожи, но у Веты проснулся не в срок материнский инстинкт, и она теперь без подсказок понимала, что говорить и куда повернуть лучше шею, заложив локон за ушко, чтобы это понравилось Леше.
      Через час-полтора оба стали молчаливы, как заговорщики, и вместе несли свою тайну. В их судьбе начинался рассвет, нужно было сказать это Бергу. Леша взял на себя, как мужчина, крутой разговор - ни о чем, спускаясь на землю, - но сейчас он жил в облаках.
      
      3.
      Вовка встретил их на перроне и поволок к пионерам; по дороге его тормозили, обнимали, салютовали, и было слишком заметно, что он в лагере царь и бог. Он работал здесь каждый год, прирожденно слыл тамадой и душой ребячьих компаний; все девчонки влюблялись в вожатого, все мальчишки ему подражали. Вечерами шли "на костры" или в кинозал и на танцы, и везде верховодил их Вассер.
      Словом, день проскочил дикой пляской индейцев и знакомством на территории, и когда парни уединились, Вете было уже чем заняться - стенгазетой с кружковцами, болтовней по душам в зоосаде или просто улыбкой освежеванному сосняку, на закате сиявшему смоляной и розовой раной.
      
      После танцев и песен с гитарой, дождавшись отбоя, еще долго устраивались - пока заснут пионеры. Наконец лагерь стих, куковала гадалка вдали, где-то лаяли псы для порядка, охраняя белые ночи. Тени бегали между деревьев сероватым отсветом неба и вокруг было видно, как в сумерки.
      Снова взрослые собрались разномастной компанией - где-то с класс, если мерить отрядно, и с гитарами-полотенцами пошли группками в сторону озера. Вовка с Лешей - опять впереди, а в хвосте хохотала их Вета, перекидываясь с вожатой анекдотцем на злобу и простецкой девической байкой.
      Пахло флоксами, табаками и медовым низким кустом, лето выдалось ранним и спелым. Набухала любовь в вышине между птицами, спящими приторно среди белых невидимых звезд. Вете веяло счастье, так притихшее от восторга и предвкушения молодости, - далеко впереди по дорожке шла опора ее и защита, лучший друг - и, возможно, возлюбленный. Они оба вели, как родные, когда в жизни не знаешь ответа, а тебя поддержат и терпят, улыбаясь отечески и не теряя из виду.
      Вета выгнала стыд причиненной, наверное, боли, - верность Берга ее тяготила никогда не нужной опекой, но на кончике сердца открылась какая-то ранка, будоражащая, будто совесть, и тревожащая, как репейник. В остальном жизнь была точно сказкой, и тянуло на берег прохладой, и бренчали струны гитары, когда впереди запевали. Можно было откинуть все мысли о службе и призрачном долге, - впереди неделя с ребятами, каждый вечер костры, зола печеной картошки, подготовка концерта, кружок мягкой игрушки и поднятие флага на звонкой линейке с утра... За что ж Ветке любовь, безмятежность?!
      Вассер в лагере знал каждый камень - заповедные эти места в укороченном северном лете, и плавучие пристани, земляничник на склоне, и песчаные мелкие пляжи, где хлестал окушок в камышах... - Впереди вдруг возникло движенье, кто-то выскочил на тропинку, закричали две воспитательницы и замахали руками. Ветка шла, улыбаясь и не пытаясь расслышать; ее кто-то схватил, побежали гурьбой босиком в направлении озера, и когда стало видно, то Ветка смогла разглядеть, будто Вассер тащил из воды тяжелое тело. Он его обнимал и бросал, и подныривал снова, поднимая голову ноши, и опять спотыкался в волне возле самых мостков; Ветка слышала крики, истошно орали вожатые, а потом глухота накатила и поглотила весь лес, и кого-то откачивали, а потом от него оттащили. Все искали доску, кто-то опытный быстро командовал, и нельзя никому приближаться, тем более - трогать за шею. На песке лежал Леша, под него подстилали штакетник; кто-то кинулся за врачом и зашумели о "скорой". Нет, сюда все равно не проехать, - уловила Ветка обрывки, - колея после ливня, нужно вынести в лагерь самим...
      Она снова увидела Берга с потусторонним лицом и застывшим движением робота. Кто-то шепотом близко рассказывал, что нашлись и свидетели: Вовка шел впереди, как всегда, к разрешенным причалам, а потом передумал и остался там, где нельзя, и что он предложил Леше прыгать, чтобы ласточкой, вниз головой, ну а Лешка откуда же знал, и вот же, такая трагедия! Вета слышала Лешины стоны, а еще говорили, матерясь и крестясь, кто во что, - мол, что если б не Вассер, то уж точно б Алеша не выплыл, и убийца - герой и спаситель.
      
      4.
      Нужно было успеть до подъема. Ждали скорую долго, подкатила темно-зеленая, густо-болотного цвета, и оттуда, скрипя подножкой, проржавевшей от тяжестей горя, спрыгнул врач в кровавом халате, не спавший которые сутки. Был с ним шофер-санитар, еще полностью не протрезвевший то ли просто по жизни, а то ли на фоне рассвета. Впрочем, зори белых ночей, переходящие в траур туда и обратно, никогда еще не просыхали, - только кончить всё нужно до горна, заметая следы этой ночи.
      Врач нагнулся над Лешей на досках, потыкал ноги иголкой и отчетливо произнес:
      
      - Пожалеешь ты, парень, что выжил.
      
      ...Всем известно бальное правило. С кем на танцы явился, с тем оттуда вместе уходишь. Ветка даже не сомневалась. Лешу вставили в кузов пикапа между лавок, сподручных для гроба, а ее на ходу разместили с головой его на коленях, чтобы меньше трясло на ухабах. По проселочной, по корням, вылезавшим из сосен на полметра-метр над дорогой, как-то выскочили на прямую, старый грейдер между обрывов. Ветка вскрикивала всякий раз, как моталась Алешина шея на девичьих ее тощих ляжках, ударяясь о кости и о железо носилок. Прижимая его прямо к сердцу, Ветка чувствовала, как мать: жизнь для них троих раскроилась на полночи назад - и всегда, - и для родственников, и для потомков.
      Нагибаясь на поворотах, она видела склоны шоссе, по которым взбирался песок с Иван-чаем малиновой сбруи, и сыпались с неба камни, и шиповник бежал вдоль машины. Где-то с час еще мчались, листая с дороги песчаник, потом снова вело через лес, санитар выжал газ и ударил по тормозам. Ветка плюхнулась на пол пикапа и пробилась сквозь заднюю дверь, а за ней выносили больного.
      На опушке синела больничка. Долго ждали рентген. Убедились. Приезжала милиция, заполняли анкеты и справки. Еще дали время для Веты смотаться в Сосново на дачу, где полковник-отец шиковал, не предвидя о сыне, и Вета неслась между длинных лохматых садов и заборов, зажав адрес в кулак: нужно было согласие родственников. Ветка в первый раз слышала нумерацию позвонков, перешептывались о втором, чтоб не остановиться на первом.
      На веранде Алешкин полковник только молча кивнул, так обдав Вету взглядом, что она стала враз виноватой. Словом, жизнь вошла в новый фарватер, напрямую приблизившись к смерти.
      
      ...Можно тут сократить, как дорогу из юности в зрелость. Вету в госпиталь не пускали, было строго по пропускам, но она пошла санитаркой. Леша выцарапал ей открытку - чтобы больше не навещала (догадалась потом, что - зубами). Через несколько дней сообщили, что он бился о железную спинку кровати, пытаясь покончить с собой, но ему не хватило силенок. Никакого он тела не чувствовал, регулярно исколот иголками, полосован гребенкой по пяткам, - Вета знала теперь всех спинальников еще лучше, чем Лешку, и полгода таскала бульоны всей своей этой воинской братии. Часто сталкивалась там то с Бергом, то с полковником-папой, ставшим мягче от горя и боли, то с какими-то новыми родственниками, населившими эту планету, провонявшую щами с карболкой и старательно вылизанную мокрой шваброй в Веткиных пальчиках.
      Вассер делал, что мог, доставая по миру таблетки, массажистов и медсестер, но справлялись в общем-то сами. Вета с нянечкой навострились перекладывать вялое тело и возить его в душевую с проржавевшей ванной на ножках и там стряхивали с простыни, подстилая в воду пеленку. Дальше Вета терла одна и уже перестали стесняться, как-то стало всё ниже и проще. Донести ложку с кашей до рта, напоить водой, не пролив, оборвать сквозняки, шоколадку сунуть в карман зазевавшейся медсестре. Побежать на раздачу и урвать борща пожирней, а за это вымыть тарелки, пока близкие родственники отбывают свое гостевое.
      На Суворовском госпиталь знал такую историю смерти, что шутил над собой, и особенно в этой палате. Только выскочив в коридор, широченный, как Невский проспект, наши бабы ревели, и мужики не стеснялись.
      
      Еще год Вета бегала к Леше, сопровождала в Москву, принимала от процедур, отправляла на операции, потеряв им число и надежды. Никакой любви не срослось: не хватило недели знакомства и случайного поцелуя в широко продуваемом тамбуре. Были воля и долг. Серый Вовка, тут спавший ночами у завхоза за тюками с грязным бельем. Опустивший плечи полковник, тихо плачущий возле дверей. Была дырка сквозь прутья забора, куда Вета ныряла по команде мальчишек-спинальников, покупала им водку, беломор и простую закуску вроде докторской колбасы, от которой линяли собаки. Иногда там же Ветку ловили и она притворялась как свеженькой, лупоглазила глупо и извинялась притворно.
      
      Дальше было, что было, и потом уже понаслышке. Медсестричка вышла за Лешу, - лимита и душа сердобольная. Как-то Лешу все вместе подправили, паралич никуда не девался, но он мог сидеть за рулем, куда его втаскивал Вовка.
      Вета выехала за границу. Вассер спился до дегенерата. Леша умер еще молодым. Лимита получила прописку. Никого не осталось на свете, но стоит, несомненно, там госпиталь. С той же дыркой в железной решетке, где зимой протоптана тропка на чужое здоровье и счастье.
      
      
      21 окт. Рассказ. Строй.
       Саше Бродскому
      
      Нужно было как-то прожить эту жизнь. Ну не одну - так другую. Зацепив свое, не отдав или хоть получив рикошетом.
      Спотыкаясь в поступках, он искал свое детство, высвечивая картинки, и тени гуляли по стенам, а он перед ними так и был навсегда уже маленьким. Можно было зарыться кому-то в теплый рукав, как бездомный щенок, и заснуть там, и всхлипывать, а во сне приходило спасение. Но тогда его сразу будили - телефон, с работы, жена, его незнакомые дети, при которых он путался и не находил отговорок. Они все махали руками и толпились, как у одра, и пока разбирался он с явью, до последнего не отпуская видений, его милое прошлое одиноко стояло в углу, как будто его наказали, и выжидало, чью он сторону примет. И всегда повторялось: вздыхал он прерывисто, гулко, снова скидывал ноги с матраца, оживая и в душе матерясь - или просто молясь, он не знал. В быт вступал, как в навозную жижу в неказистом своем огороде, где клевали тусклые куры, а по яблочным падальцам обреченно мотался петух.
      Воевать никуда не хотелось: заводная, кидалась жена, попрекая его мутной нужностью. И он сам разбирал, что он в доме мужик, и что крыша и впрямь прохудилась - но звали заштопать границы. И его чувство долга, а может быть, страха, что он не со всеми, не все, подступало икотой, и в глотке пересыхало, а жена, как назло, понимала своим нутряным материнством и сама выставляла стаканы.
      Так и двигалось время, поглядывая на часы и числя себя по кукушке. На буфете, где в коробке держалась заначка, поскольку уже не нужна была в доме хозяину, уходившему скоро на фронт, под буханкой лежала повестка. Иногда он тайком подходил и опять сверял свое имя, но там всё было правильно, так что не за что зацепиться, и снова взревала жена, подвывая себе в унисон, как бы прошлое - будущему.
      Он растерянно дергал штанину, подкатив ее дальше наверх, и устало, с укором смотрел на набухшую вену, будто это она отпускала его на раздачу, - а могла бы придумать диагноз. Он ловил свое сердце зубами, выдыхая на полуслове, но оно еще тикало ровно, презирая его малодушие и смеясь здоровым оскалом. Он чесал свою раннюю лысину, но и там только глупые мысли улыбались ему с превосходством, а он гнал их обратно в кулак, как сворачивал самокрутку, но они не вмещались размером. Он бродил с этим скудным умом, всё отыскивая причину, отчего же нельзя зацепиться плечом за косяк, прислониться куда-то за притолоку и вот так и дожить до рассвета, когда всех повернут без него и настанет победа.
      Нет, он помнил пока еще смутно, что убивать - некрасиво, человек на круг что-то чувствует, по дороге теряя судьбу, и что есть там мораль или нравственность, переросшая купола и болтавшаяся в поднебесье, где следил он только ракеты. Мимо заповедей и законов, ощущал он гусиной кожей, когда близко стреляли по нашим, что война - порядок неверный, но ему не оставили выбора. Он себя устранял, как препятствие, но болеть начинала душа: так поддашь по булыге, не рассчитав свои силы, а она вросла в землю раньше тебя или глубже, и ты сам себя проклинаешь, а вокруг никто не хохочет, так как это война и не подвиг, и еще впереди настоящее дело маячит, а пока что всё это игрушки.
      До себя он не думал, вообще выгнал мысли проветриться, чтоб они не мешались, захламляя разреженный воздух посреди его мелкого мира. Шла война без него, он упрямо вскопал огород, насадил новый сад из налива и подумывал возле детей, но они не хотели рождаться. Он продлил бы себя так и сяк, но ему твердили газеты, что на фронте никак без него, а еще ныла совесть, как застарелая рана: у нее был не вынут осколок.
      Было жутко, как перед доской, а потом уже на доске, и как будто под ней, когда слышишь первую горсть, и тебя засыпает по промозглую шею, так как землю схватило с рассветом и не отпускает осенняя первая изморозь. Он гонял эти мысли по кругу, но они наконец стали чувствами, прижились в его доме, как лампочка под потолком, и раскачивались в такт шагам - то жены, ставшей вдруг так желанной, сдобной и теплой, потому что он с ней расставался, запоминая подробно, чтоб и в смерти не одиноко, и в окопе за милое дело, и чтоб пальцы его не скучали, вспоминая головки таких сонных своих ребятишек.
      Выбор был, но держался на пуговке, зацепившись за тонкую нитку: ее нужно бы перекусить, погоны нашить, приготовить из шкафа медали, перетрогать призы или грамоты, что получал же он в жизни, но он всё тянул время ленивой швеей, вдевшей небо в иголку так длинно, что с ним не справиться за ночь.
      Он следил за собой на пороге. Вот он шел на войну и угрюмо прощался, и соседка несла узелок, и свои ему всё простили, переправив долги на потом. Сторож-дед не дотопал к калитке и от речки перекрестил его древней рукой коммуниста. Уносилось так быстро, что он даже не мог за своим "до свиданья" ощутить ни жизни, ни смерти. Просто всё, как у всех. И чужое солнце всходило, наконец прорывая лощину, и уже он героем, защитником чьих-то устоев выбирался в поля из тенет, ну а дальше на марш, глядя под сапоги впереди, где под спутанным, стоптанным строем колыхались любовь и пощада.
      
      
      ++
       О.Б.
      
      Отрекшийся становится бесплотным.
      Но погоди, - казалось бы, - так вот он,
      Твой ореол да в зеркальце моем!
      За окоем лесА выходят, небо -
      За космос, но куда тягаться с нею,
      Оставленной, раз не судьба - вдвоем.
      
      Еще немного постоять, задравши
      Башку, как душу, но ягненка в нашем
      С костями потребляют шалаше.
      Уже простившись, наигравшись жизнью,
      Пересчитать в ее дороговизне,
      На сколько остается там душе.
      
      ++
      
      Я понимаю, что моя струна
      Не так звучит, как ты хотел бы слышать.
      Увы, она пытается лишь выжить,
      Среди молчанья так накалена,
      
      Как будто ты вернулся похвалить
      И приобнять, но поцелуй сорвался
      Во время вальса, драму вместо фарса
      Двоим устроив на живую нить.
      
      ++
      
      Чем больше бьют тебя, тем ближе я с тобой.
      Моя страна прекрасна и бессмертна.
      Ее осколки в ранах, ближний бой -
      Моя любовь к Израилю безмерна.
      
      Ее девчонки, вяжущие сеть,
      Мальчишки-мудрецы, всегда с улыбкой, -
      Особенно с той стороны смотреть
      Им весело, где смерть была ошибкой.
      
      Они смеются с фотографий, нас
      Оберегая и тревожа вечность.
      И мы, от них не отрывая глаз,
      Непобедимы и одержим верх мы.
      
      Зажатая в кольцо, Масада им
      Сигнализирует ракетами сквозными -
      Пройдет война, рассеяв черный дым.
      Взойдет победа праздником над ними.
      
      И, подобрав бинты и хаки, в путь
      Израиль тронется в пустыне света,
      Моря расширив, если кто-нибудь
      Опять посмеет посягнуть на это.
      
      На пальмы на излете, на слова
      Гортанные, на черепах в лесу.
      Моя страна. Она всегда права!
      Я на руках ее, как дочь, несу.
      
      
      22 окт. ++
      
      Вот так он спит,
      локоть к небу задрав костлявый,
      перевинчен узлами
      мышц окровавленных, кожей
      перетянут, а все же
      хоть простынкой закрыть нельзя ли
      все, что было дороже
      когда-то мне в бальной зале,
      
      под костюмом с манишкой,
      бабочкой, что сама я,
      впрочем, слишком не смей
      вспоминать, ну да зеркало знает.
      И следы от шампанского
      не отстирываются, ишь ты,
      и ничто не берет,
      такая любовь сквозная.
      
      И еще там собаку
      приложим для полнолунья,
      где-то сбоку пускай,
      но не хочет она, зараза,
      и надстроим дом,
      все равно, могу на полу я,
      и шиповника куст,
      загорается он не сразу.
      
      Всё не так пошло,
      слышу, волны гребут на берег,
      это память слух
      разбивает на поворотах.
      Но одно весло
      из каких-то твоих америк
      моему веслу
      под Питером первородно.
      
      Нашу дачу забили,
      как будто на праздник тушку,
      так что фокус я
      перемещаю ниже,
      бабье лето вытряхивает
      в Пушкине на опушку
      то, что вам и не снилось
      в кленовом твоем париже.
      
      Что-то вижу неважно,
      там сполохи были вроде,
      сам захлопни ставню,
      тебе на кровати ближе.
      Сын кораблик бумажный
      пустил по не той погоде,
      муж подавно был,
      о каком-то не знаю годе.
      
      Еще девочка, помню,
      резвилась по краю пропасти.
      Одного спасти -
      уплывают другие в прошлое.
      У меня в горсти
      Все вы камнем зажаты, повести
      нет печальней, спи,
      успокоиться вам, хорошие.
      
      ...Разбросало все ж,
      как взрывной, а воронка общая.
      И никак штыком
      не вывинчивается из памяти.
      Вот сейчас войдешь
      ну хоть памятником на площади,
      стариком, о ком
      загибала ромашке пальцы.
      
      Приложу лицо -
      еще дышит, уснул, наверное,
      подтянув коленки,
      как прежде в моих объятиях.
      Да понятия я
      не имею, откуда - вены,
      их на пленке нет,
      и куда - ты спроси там, кстати.
      
      ...Эй, кто рядом там,
      береги ты его, устал же он,
      жизнь одалживал,
      а любовь пожалел, и вряд ли та.
      Да и сам, сказал,
      он другой, так чего обратно-то.
      И не хватит сил
      оборачиваться на каждого.
      
      ++
       Ларисе и Михаилу Павловым
      
      Друзья там под бомбежками читают.
      В мобильнике не видно ни черта ведь
      На лестнице, открытой всем ветрам.
      Пока еще темнеет на рассвете,
      Туда выходят взрослые и дети,
      Не выспавшись, обычно по утрам.
      
      Друзья мои, здороваясь с улыбкой,
      По лестнице ступают злой и зыбкой
      И ждут, когда свои их защитят.
      А с моря рвется, и кондиционеры,
      Натыканные со двора без меры,
      Уже однажды лили свой каскад.
      
      Мои друзья, хайфчане-петербуржцы,
      Не знают, что выходят на дежурство,
      И от Израиля зависит мир -
      И вся Земля, и со ступеньки этой
      Не солнце - мир встает над всей планетой
      И побеждает в этот самый миг.
      
      
      23 окт. Рассказ. Анестезия.
      
      Жить оставалось не много и хотелось понять свое прошлое. Где-то там была эта точка, как соринка в глазу или мошка на дне стакана, когда выпил до дна, - словом, точка была невозврата, да и помнить о ней стало незачем. Но с тех пор, как ее не заметили, жизнь все время была не по росту, как скверно сшитый костюм или пусть даже бальное платье: белый танец объявлен, а булавка впивается в спину. Слишком туго завязаны ленты, а в груди, где сердце, - ослабло. Незаметно держишь ладонью, помогая дышать, - получалось, что чужая судьба тебе выпала тусклой мастью, так как карты не перемешали. И сам ты игрок еще тот, постоянно просишь подсказки.
      Покопавшись в ворохе листьев - золотых, багряных и ржавых с полусгнившими черенками, она выбрала операционную. Врач сказал, что наркоз не положен, - да и правда, все годы потом она мучилась в полном сознании, - что, мол, просто нужно "представить". - Твои тонкие пальцы, просвечивающие над свечой, это такие же листья. Кисть руки - это ветка, переходящая в дерево. Постучи по ним, посмотри, они же бесчувственны, так и ты ничего не услышишь, а я буду держать тебя за руку.
      Ей было страшно, как в детстве, но она послушно сдалась, заставляя себя повторять терпеливый урок. Заклинания не работали или дело было в неспособности ученицы, но в конце же концов все закончилось, только лоб ее нагревался от вранья, а не скажешь ведь правду.
      От хирурга зависели все, - пациенты в оцепеневшей от предстоящего очереди, и кузены, племянники, какая-то старая бабка, для которой он бегал за хлебом и свежей прессой в киоске, иногда поручая Марусе потоптаться на впалом снегу и шепнуть в окошко пароль - Самуил Самуилович просят. Выдавали журнал "Огонек", прямо из-под прилавка, нашарив не глядя обложку. Жизнь откладывалась на потом, так как было всего не успеть, да и мало чего бы хотелось.
      Тогда ярко казалось, что ненужное отпадет, мрак однажды рассеется, ведь не может всегда быть туман. Эти сказки с хорошим концом так морочили голову, а ее припекло одиночеством, неурядицей общего быта, мертвым бЕгом в метро по раскисшему снегу и грязи, а оттуда наверх на работу, и по кругу домой, где пластинка навертит каких-нибудь ласковых бардов, подменяя твою невостребованность, обойденность и... В целом, это было привычно, общО, суета прилагалась лекарством от известной российской хандры, когда к ночи мелькали события, как дирижерская палочка, чтобы ты от усталости падал и проваливался в никуда, потеряв себя, засыпая.
      Уходили какие-то лица, составляя свое поколение, и Маруся постфактум искала на них печать смерти, уже зная, что завтра простимся, но не видела в них отпечатка. Не найти было и тайных знаков приближения личного счастья: рефлекс творчества и любви, деторождения, милосердия кристаллизовался в помощь кошке или собаке, а жизнь - в провода и столбы за окошком бегущего поезда. Там, где рельсы на крутых поворотах раздваивались, хорошо было высунуть голову, вобрать гарь полным ртом и отплевываться, но поляны уже проносились, избы падали навзничь во мгле, и судьба всё взрослела, не умнея, а сразу по-женски старея стеснительно, молча... Напоследок вверху заводя вихревые стаи перелетных танцующих птиц, напоминавших точь-в-точь слепки пальцев на странице неба, перечеркнутого самолетами, уплывавшими в никуда, без тебя, на тот самый праздник, где тебе за столом было место и записка с вензелем имени, - ну так ты же сама опоздала. Словом, жизнь еще потопталась, только ей никто не открыл или звонок не работал, - и теперь удалялась, превращаясь в суровую вечность.
      Как-то нужно было встряхнуться, сбросить сгенерированные дружбы искусственного интеллекта, навязчиво предлагавшиеся, как беспутная девка, и свое отражение в зеркале, с которым приходилось не просто общаться, но оно же теперь откликалось, как будто дворняга на свист... Маруся повела молодым еще плечиком, по привычке флиртуя с собой за неимением яви, и услышала в сотый раз, что смех и плач переплетены, перетекая друг в друга и ее обнимая по-братски. А хирург что-то там перепутал, отрезая мокрую память, прижигая зеленкой и йодом, расчертив на клеточки тело и играя на нем, как на шахматных досках, вслепую, и как птицы на проводах, отрабатывая свою гамму, - две души еще бились согласно, недавно поднявшись с постели, но уже охладели и разлетались навеки.
      Чувство было такое, тебя будто расконвоировали, впереди принудительно заблестела свобода, как дуло, но одна ты не знаешь, что делать. Как ступить не за руку в снег, на минное поле сплетен, кляуз и обещаний, когда тебя сжимает до черной дыры, но еще излучаешь энергию, и затягивает в человека, который был божеством, боль купировал по фрагментам, и опять обернулось ошибкой.
      В телефоне цокнуло оповещение, бомбили еще в стороне. Оказалось, она ждет с войны, у нее тоже есть кто-то свой, и Маруся следила по карте, куда вдвинулось войско, расщепляя врага, и как наши опять побеждают. У нее вдруг нашелся народ, он всходил на вершину и был монолитен, как прошлое, но и разрознен, как будущее. Уже было понятно - умирать-то они будут вместе, но пока что хотелось пожить без границ и разлук, и когда в той стране были праздники, занесенные в календарь и предписывающие искать от войны свободное время, Маруся куда-то звонила - может быть, в пустоту, но на том конце ей отвечали. В выходной можно было перекинуться словом на птичьем, она видела время тревоги: враг спать не давал, загоняя в пост-травму и панику, и хирург был всегда на посту, ампутируя и зашивая, и пунктиром печатал, что его страна и народ, и язык, и победа. Маруся переставала ощущать протяжную боль, древесина покрылась смолой и сама себя исцеляла.
      Это был его последний бой. А за боем еще, и опять, и листва разрасталась в объятьях, поднималась ракетным хвостом и пульсировала, как кровь, образуя облаком крону. И наутро весь мир узнавал: наш железный купол сработал.
      
      
      27 окт. Рассказ. Без фильтров.
      
      Он женат был лет тридцать, и обоих давно все устраивало. Дети, внуки по выходным, компании - общие, как пижама на тот же размер, когда днем и не вспомнишь, в полосочку или в цветочек. Монотонные выезды в отпуск; тогда ждешь, оживляешься, предвкушая какой-нибудь всплеск - а он вялый, плотвичкой махнет в камышах, как бы тонко хихикая над твоей скоротечной, словно чахотка, судьбой; над пустыми стараниями перед зеркалом выглядеть, постоять еще тамадой, побыть хозяином в доме, которого в сущности не было.
      Даже не на что жаловаться - сам же все выбрал, и когда курил он в саду, обжигаемый запахом флоксов, и прислушивался к той симфонии тишины, что тревожила перевернутым омутом звезд, наконец становилось тревожно. Он теперь уже знал это чувство и призывал на ступеньку крыльца, чтобы снова быть с кем-то вдвоем, выделяя протяжную ноту или стаккато дождя, а повезет - звезда падала с облаком, будто в руки ему одному. Он еще порывался обнять ее, как когда-то тайных любовниц, неестественным смехом облегчая жизнь и отшучиваясь, но звезда гасла раньше, чем можно было дотянуться к ней и потрогать.
      Словом, так бы он жил - не тужил, иногда впадая в хандру; и жена была спелой и сдобной, и сад к осени тряс свои яблочки, и сосед заходил с самогонкой. Он легко напивался, наблюдая потом разноцветные вспышки в закрытых глазах, как картины влекущего будущего, напряженно разлитого... - В общем, все было, как надо, чтобы стойку держать на ветру и не кланяться встречным, уважая свой возраст и статус.
      Непонятно, как это случилось - вероятно, та быстрая встреча в супермаркете, а еще до того - в компании прежних и таких же замшелых приятелей, но вдруг жизнь его перевернулась. Он привык, как водитель, видеть строго вперед далеко, боковым зрением фиксируя столбы-провода, а зеркало дальнего вида у него было стереоскопичным, - но тут что-то такое сломалось, он стал вглядываться назад, проживая с томительной скоростью повороты и вмятины, трясясь на рессорах по лужам и отлистывая виражи. Что-то там не давало покоя, будоража его звонче звезд, и пока он докапывался, нужно было перешерстить стада, стаи и толпы, повыдергивать те занозы и заусенцы, о которых давно он забыл, как себя - молодого и рьяного.
      Тут не лишне сказать, внешне был он огромным мужчиной, не вмещавшимся в правду пейзажа, но покорно познал за собой и трусливость ребенка, и зависимость от привычек, никогда не бывших обузой, и мужское доступное рабство, когда так приятно выбор оставить за кем-то, кто рвался вперед, пока сам ты валялся с газетой, дожидаясь, чтоб звали обедать. И вот тут на диване, посреди старинного быта, слепо пахнущего пригорелым подсолнечным маслом, и румяной котлеткой, и коркой лимона, и лекарством от прыти и удали, был хозяин некстати разбужен беспечной иронией юности. Если точно он помнил, то вот эта его однокурсница - может быть, и его одногруппница, это как-то совсем разметалось, - и он долго обсасывал имя, вертя его так и сяк, напросвет, наудачу и просто методом тыка, - да, конечно же, это она, до сих пор тонка и стройна и все с тем же отсутствием зада, бедер, груди, - тут он даже слегка задохнулся, поймав аромат ее плоти и вдруг вспомнив наверняка, как звенел ее приторный смех.
      Так дрожит и тихонько плачет под сухой листвою земля, когда ты ботинком отшвыриваешь тополиную прель, добираясь до сути. Тут он даже представил - для любовниц нет праздников, отпусков, выходных, вечера их случайны и крадены, пока ты, прикрываясь женой, норовишь улизнуть, на лету получив, как собака, запретную кость... Он привычно прогнал этот образ, но уже где-то в полночь она вдруг вернулась опять, молодая и звонкая, с прохладным улыбчивым телом, отзывавшимся на его ласки, и тогда он прижал одеяло и скомкал в объятьях подушку, убегая в себя с головой так, что взвыло железо кровати. Этот образ мелькал и дразнил, и он вновь погружался в парнЫе бани галактик, летучих, как газ, и он там один задыхался так, что даже жена заподозрила что-то свое и к нему полезла за градусником.
      Он немного остыл и одумался, но туман все стекал серебром в пошатнувшийся космос, и хозяин блуждал, как планета, потерявшая след и ощущение времени, а потом обреченно курил, прижигая окурок о доски, и не мог сфокусировать свое безупречное имя.
      
      Из дому от внука неслось: - А чего она флексит шмотками и тачкой богатых шнурков?..
      
      Он и сам бы с радостью оффнул это всё нажитое, но цеплялся хозяином, сохраняя для всех равновесие. Нужно было прилежно скрывать, как его наяву покачнуло, и что еще он мужик, и далек еще возраст, когда снова играешь с женщиной в доктора, как пунцовый подросток под партой.
      Рефлекс творчества, любви или позднего деторождения - это все он давно отогнал, как навозную муху в июле, но она пробивалась сквозь тюль и копошилась в мозгу. Он не мог никак сопоставить, в какой точке судьбы он ошибся, проворонил свое или главное, и за что ему эти видения, будто крапленая карта, и он должен за всё отвечать своему отражению в зеркале, где небритая тусклая рожа так гримасничает и глумится, будто не было в жизни святого. Почему его внешняя верность, укрепление рубежей, установка высоких заборов обернулись в старости фикцией, а тревожная мысль не умеет совпасть, как нога со своим же следком в подмороженной жиже в меже?
      Он не думал, как дробна судьба в монолите гранита, и что сегменты червя каждый раз начинают с начала, а он тянет прежнюю нитку, противореча природе, и боялся смежных профессий, непрощупанной почвы, ускользающей из-под лица, и не дай бог отстать от других. - Осуждения или огласки, раздвоения музыки, слишком яркой женской помады одногруппницы в том магазине, отчего он не смел и в мечтах на нее поднять взгляд, и считал себя грязным и низким, недостойным ее совершенства. И ему предстоит еще чалиться на этом фоне нерастрепанной жизни, шелестящей, как девичьи косы и волны всё мимо него в темноту, где бесплотное будущее упирается в нас нашим прошлым.
      
      
      28 окт. ++
      
      Не усмирив стихии, я пройду
      Пунктирным снегом по лесам опавшим.
      Так хорошо у них на поводу
      Не камни собирать, а души наши.
      Обледенела ветка, что обнять
      Хотела, на лету застыв, как птица,
      Морозом сбита. Пулею опять
      Она лишь в памяти твоей двоится.
      Но у нее прилаженный зрачок,
      Она достигла той протяжной ноты,
      Когда тебе, как воину, зачет
      И за бессмертье, и за смерть пехоты.
      
      ++
      
      Я не уверена, что это были мы.
      И я не знаю, были ли мы живы,
      Клянясь и обнимая средь зимы
      И чувствуя, что позже выйдет - лживы,
      И что слова сойдут, как снег весной -
      Тем более, все это не со мной.
      
      И у тебя не тот знакомый взгляд,
      Не те повадки, дышат учащенно
      Так облака, когда им гнать велят
      По небосклону души или кроны -
      Не говорили нам, и что у нас
      Листвы не станет и других прикрас,
      
      И что как есть мы выйдем по прямой,
      Куда кривая не предполагала,
      И что назад посмотрим, как домой,
      И обезьянка та из балагана
      Швырнет нам вслед обгрызанный смешком
      Зрачок: - За поворотом и пешком,
      
      Недалеко, как смерть. Но этот путь
      Вы сократите сами как-нибудь.
      
      ++
      
      Человек-невидимка
      По одним со мной ходит улицам,
      Он их топчет от злости
      На себя - а мог бы в обнимку,
      И глаза поднять на меня, и не сутулиться,
      Ну хоть в гости зайти на свет месяца, но - заминка.
      
      Ах как бесится он, то ругает меня, то выбежит,
      У подъезда стоит, позвонить не в силах, как будто
      Он не помнит, что вместе во сне мы так счастливы были же,
      А потом накатила реальность и зимнее утро.
      
      Я смотрю на него, нахожу я его в каждой строчке,
      Для меня так прозрачен его заколдованный голос,
      И любовь эта длится, не пересекаясь в той точке,
      Что стоит за судьбой, обернуться навеки готовясь.
      
      ++
      
      Для чего нам увидеться? - Молча так постоять на прощанье.
      Только в том коридоре, где ползла за тобой на коленях,
      Провожая тебя, убегавшего в осень с вещами,
      Я давно все сказала, и горе мое отболело.
      Я цеплялась за туфли твои - ну а дальше не помню,
      Кто меня подхватил, отливал ледяною водою,
      Кто в объятьях удерживал от бесполезной погони,
      Где была я столетье соломенною вдовою.
      И теперь, когда бьют по тебе прямою наводкой,
      Попадая по мне, обнимающей твои ноги,
      По привычке меня ты отталкиваешь, как лодку,
      Что по Стиксу не хочет плыть, не разбирая дороги.
      
      ++
      
      Всходило женское лицо, и занавеска
      Меняла тени и лучи стального солнца,
      Когда он целовал и слишком резко
      Впивался в том движении особом,
      
      Когда себя не помнил, вероятно,
      И прикроватный столик накренился,
      Как жизнь ее, и не хотел обратно
      Смотреть на счастье пыточное снизу.
      
      И в этот миг снаружи постучали -
      Должно быть, почта, распишись в доставке.
      Судьба смеялась и была в начале.
      Не дотянув до старости, досадно.
      
      
      29 окт. Рассказ. Глаза победы.
      
      Вокруг рвалось и металось, он вдруг выпрямился неестественно, понимая, что снова жив. Но звук выключили, чтоб успел он еще пунктирно подумать - вниз катился железный термос, взятый на блошке в Брюсселе, и Лёвка подозревал, что мочился в него дальнобойщик. Это стало неважным и мелким, уплывая все дальше, а он высился, как мишень, на верху нашей общей победы, и бесшумно скакала с откоса война, по пути подбирая комья дерна, чужие тела и осколки.
      ... Он проснулся почти освежеванным, но целехоньким в простынях, и светло было это сознание - жизнь вращалась, нарезая все ближе круги, и что есть руки-ноги и можно уже не бояться, только липкие волны накатывали по привычке... Он теперь вспоминал этот страх, опасаясь, вдруг сам он свернул не туда, отбившись от курса судьбы и приняв выбор побега, и ему в забытьи возмещалось. Но нет, его ждали награды, и он мысленно гладил под бинтами свою боевую грудь и сухие ключицы в погонах, а сестричка колола особенно нежно, как будто он был ее сыном.
      Только в юности живут вечно, но и зрелость давно открутила педали, даже, видно, не подозревая, что за масть ей выпадет к финишу, - Лёвка думал о прошлом, наворачивая компот свободной рукой, а потом ненароком она падала за хлястик его медсестрички, но и эта прохлада сменялась таинственным жаром, и он снова плыл в никуда, отгребая подальше от берега.
      Приходили мама и бабушка, и он сам во всем соглашался, отметал от них комаров березовой веткой, целовал их руки в веснушках и цыпках от мыльной пены и мальчишески плакал навзрыд, когда его сильно журили. Прибежала собака прямо из-под колес, как была, и радостно тыкалась носом, а он лаял ей что-то смешное, веселясь и дурачась. На Андреевском спуске в кустах сурово курили художники, охраняя холсты вдоль дорожки и высматривая воров, а пустыня опять расцвела, с эвкалиптов свисала струями кожа, зазывая в знойную тень... Но там за поворотом Садовая упиралась - может быть, в "Лягушатник", только мест уже не хватало, и какая-то женщина с томным взглядом на мокрых ресницах ему молча кричала, что остынет обед или что Левка простудится, и что как она его любит, а он ей удивлялся, совсем чужой, незнакомой, что она волокла его к дому.
      Он всё думал - и, кажется, вслух, - ну куда им так много надо? Распилить наши страны, прибрать к рукам наши семьи, обезглавить любовь и добро, осиротить ребятишек. Он еще бежал с автоматом, надеясь догнать или перехватить главарей, пока видно с вершины горы, куда движутся их караваны. Но над ним наклонялась санитарка или жена, и он вглядывался, что есть сил, в глаза мутной победы и не мог разобрать этот подвиг.
      
      
      Рассказ. Эстафета.
      
      Она долго смотрела, как он с ней играет и врет. Так давно, что ей надоело оправдывать сперва это мальчишество, когда радуешься победе, сбросив с дорожки соперника. Потом это был юноша, на женщин споривший с другом и нагло лгавший в глаза о вечной любви и блаженстве. Позже он оказался мужчиной, и теперь уже стало сутью - как бы так изловчиться бочком, чтоб удачней ее обмануть.
      Она все еще верила - но уже столько ждала, пока он разберется с женой, работой и протекающей крышей, - и в церкви ставила свечки за счастливое общее будущее, что уже примелькалась дьячку с нехорошими мыслями и похотливым упорством, когда он суетился у юбки, сужая круги и крестясь.
      Можно было здесь выстроить дом, вот такого армейского батьку, и обращать всё в молитву, когда голоса не оставалось на человеческий шепот, а тебя понимали одни лишь березы в крапиве. Но она всё упорно ждала, прилагая себя к декабристкам, или в очереди в "Кресты", где еще принимали посылку, или даже на проходной, пока гражданин начальник прицокивал чай возле печки - а ты там дрожишь, уповая на снисхождение, и вот уж снежинки, символизируя сумерки, начинают медленно капать вместо слёз твоих на воротник из какой-то собачьей подкладки... И внезапно тебя вызывают: эй, дамочка, начальник сегодня не может, приходите завтра, а и нет, уж теперь давай в понедельник!
      Оказалось, что пока ты обивала пороги и целовала причастие вместе с руками хозяев, твой приятель замертво выспался на пуховых подушках, потянулся от сладости жизни так, что с хрустом - да не про тебя, и поел твоих блинчиков с медом, раскурил трубку мира с другим козлом отпущения, и тебе там уже нету места, и полжизни прошло восвояси, и хоть ты еще ничего, но иные помасляней прежнего.
      Словом, ждать уж теперь было нечего, эта лампочка перегорела. Он отшучивался, как всегда, пока ты валялась в багажнике, как запаска на случай прокола, ну да вот ничего не проткнулось, не востребовано письмо, а что ждать - так мужчина всегда на войне, это самое милое дело. Ну придумай себе по зубам - кружок кройки-шитья, краткосрочный курс вагоновожатой, наймись к кому-нибудь в няньки.
      Так она ж и ходила к нему. Колыбельные пела, ересь всякую слушала молча, улыбалась ему матерински. Незаметная, на шестых ролях, под копирку, а уж верная до противного. И она наконец встрепенулась, как подранок подергала перьями, снова пробуя голос на вкус, и совсем всё еще ничего. Нужно было учиться не то что летать, а хотя бы сначала ходить по росистой июльской траве, сухопарой ее землянике на залитых ожогом полянках и потом в васильках и овсе задирать свою русую голову. Как-то так приспособиться к жизни, не завися от обещаний, что, как мыльные пузыри, разноцветно кружились и лопались, и она наконец раскачалась, приподнявшись на четвереньках, будто кто ее обнял сзади, а потом отряхнула колени от чужих забот и упреков и пошла вперед осторожно, опираясь на облака горьким взглядом не сразу что брошенки, но уже по судьбе одиночки.
      Получалось не так уж и плохо, на нее все еще оборачивались, отпуская не колкости вроде сена-соломы, а отчетливые комплименты, и она влилась в коллектив, где ее наконец оценили. Жизнь трезвонила по весне и тихонько плакала осенью, так медузы галактик друг друга жалят изящно на парАх веселящего газа, но теперь ей хватало земли, и она ни о чем не мечтала.
      Я не вспомню, когда это было, но ее неудачный жених то ли вылетел дымом в трубу в смысле карьеры и денег, то ли просто почувствовал старость и по-мужски испугался, только вдруг поднял голову и столкнулся с ней взглядом под небом. И ему показалось, что он все-таки парень не промах, и что молодость вечна, а возраст не трудно исправить, и он снова запел тем же бархатом снизу по шелку, перепутав мелодию, переврав слова с именами и уверенно ждал продолжения.
      Обернувшись на свет чистой дружбы, как теперь ей казалось в покое, она сразу его не узнала: всё там стало другим, неродным и холодным-неприголубленным, с отпечатками пальцев, как на черничине утром, и она все это глотала вместе с тлей и прилипшим листком, так что в горле першило и резало. Клятвы были всё те же, обманки, вроде как объявленье в газете: срочно требуется сиделка к одинокой постельной болезни.
      Тривиальные будни, никакого полета фантазии. Стрекоза задержалась на стебле, уставив пустые фасетки, и мгновенно тебя позабыла. Больше не было жалости - она вся по пути израсходована, и мотор стучит вхолостую. Было теплое ощущенье, что тебе улыбнулись из детства, но и детство-то нынче чужое, и кого же теперь о нем спросишь?
      Он глядел ей вослед, узнавая смутно родное. Поменялись их роли, нужно было опять завоевывать и придумывать новые сказки. Никому он был больше не нужен, а себе самому и подавно. Оказалось, на свете есть время, а не заведенный будильник, по которому прыгаешь на пол и спешишь восвояси. И тебя там снаружи не ждут, ты уже в отстающих на той самой дистанции, где бежит кто-то сильный и честный.
      
      
      ++
      
      Мне, блудной, не к кому обратно восходить,
      Нить Ариадны - это только нить.
      В концлагере закрыли поддувало.
      Собака жрет корейца на меже.
      Уже сровнялось, оба неглиже.
      На минном поле, знать, похолодало,
      Дождя хватает, но останков мало
      И женщин при повальном дележе.
      
      Я там встречала Блока у костра
      И, как жена, была ему сестра,
      Где музыка двенадцать раз пробила.
      Там голос был и город пел и пал,
      Но стиркой и бензином пах напалм
      И копошилась общая могила,
      Которую кто сам себе копал -
      Изведал страх: не стих, а все же сила.
      
      И шаровая молния любви,
      Из-под конвоя вывернув мордашку,
      Не поспевала на плацу, увы,
      Расслышать, что стрелок ей дал отмашку,
      И что она валяется в крови,
      Не воскресая, но родясь - в рубашке.
      Проходят все, и ты ее зови -
      Пусть повисит еще, как день вчерашний,
      Уткнувшись в пытки сладкие твои.
      
      И речку я смотала, словно речь,
      Она в клубок не лезла, выбиваясь
      Из берегов, но как ей ни перечь,
      Она одна - всё то, что у тебя есть,
      Когда ты устоял, как ветер встречь.
      И слово, восходящее, как завязь,
      Тебя вбивает в родину до плеч.
      
      Возьми на память жизнь, мой брат и друг,
      Мне слишком долго, да и неподъемно
      Здесь без тебя, и мне взамен даруй
      Вселенную в слезах до окоема,
      И в ней я сфокусирую зрачок,
      Где ты застыл, как в янтаре, в полете,
      И птичкой пули выскочит щелчок
      Из камеры на той последней ноте.
      
      
      1 ноя. ++
       О.Б.
      
      "Но ради чего стал бы я жить в тюрьме рабом...?" Сократ у Платона
      
      Растлитель мудр, как завещал Платон.
      Он сокращает розовое детство,
      Не оставляя грезы на потом.
      Сократово бессмертное наследство
      Цикутой к нам перетекло, клянясь
      Собакой - богом египтян, доселе
      Всё те же склоки и святая грязь
      В небесной развороченной постели.
      
      Философ и толпа - старее нет
      Навета, кляуз, темы для поэта,
      Когда лишь тридцать камешков-монет
      Не хватит повернуть расклад планет,
      Позволив жить, не оставлять завета
      Своею казнью, жертву возведя
      Пустой, как след от солнца и дождя.
      
      Посмертной маской так крошится гипс.
      Мелет с прилизанными волосами
      И бороденкой жидкой не погиб
      Благодаря тому, что сдали сами
      Того, кто не прикрылся сыновьями:
      Сократ, собрат, со-божество стократ
      От нимфы с небом жил в помойной яме.
      
      Его тюрьма-пещера на холме
      Так зыбко блещет, как жара в Афинах,
      Когда мужи о молодых мужчинах
      Пекутся, держат мальчиков в уме,
      Хихикая, как девки, беспричинно.
      Что в небесах и под землею не
      Деньгами мерим, то и не по чину.
      
      А вот поди, надкусишь спелый плод -
      Не черных яблок мутного Тибета,
      Где сроду нас и не было и нету,
      А на пересеченье бедер, от
      Которых зачинался небосвод,
      И вот тебе счастливая примета
      Пресыщенных глумящихся глупцов
      (Изгонят их взашей в конце концов).
      
      Враги вдоль жизни волоклись придатком,
      Кишкою расплетясь по горизонту -
      Афиняне! Отец и старший брат -
      Сократ не славой вечности придавлен,
      Хотя резонно смотрит для порядка
      Из мрамора и числит всех подряд.
      - Что до сих пор не познаваем лик,
      Личина смерти, хоть ты к ней привык.
      
      Она все так же прячет взгляд от нас,
      Пустое дело, не страшна по сути, -
      Не приговор, а суд терзает, люди,
      Вершащие его в последний час.
      А человек всего-то ищет сна,
      Как рыба - омут, а ее - блесна.
      
      И голос был Сократу: не иди
      На поводу, ты к городу приставлен,
      Как овод к лошади ленивой, сталью
      Словесной подгонять ее, в груди
      Лелея мысль и пыткою ума
      Так наслаждаясь, чтоб она сама,
      Как женщина в смущеньи и позоре
      Себя дарила в этом сладком споре,
      Такие открывая закрома,
      Чтоб преуспел философ в кругозоре.
      И нос картошкой он не воротил
      От этих темных тающих светил.
      
      Так и сегодня жжет через экран,
      Пророчествуя с возрастом, всё тот же:
      Не стать бессмертным, пусть и не убьют,
      А жребий дан, и так на нас похоже -
      Не слов не хватит, их довольно тут, -
      Того, что слышать публике угодно,
      Когда тупа, завистлива, бесплодна -
      И с ядом хлещет кровь его из ран,
      Точнее, пьет, на счастье бьет стакан,
      Пусть олимпийский кубок - но сегодня.
      
      Проворная и сильная толпа
      Бросает камни в старика с охотцей,
      Он сам бы скоро, раз и время бьется;
      Он сед и стар, а что судьба слепа -
      За недоказанностью пропусти,
      Так будет легче к берегу грести.
      Не знал Сократ, что испытать придется
      Еще и это: в смерти смерть и казнь,
      Как будто выше некуда упасть.
      
      Не избегай ее, не закрывай
      Другому страхом рот, как поцелуем,
      А сам расти и совершенствуй рай,
      Пока мы все дрожим, на воду дуем,
      И сыновьям прельститься серебром
      Не дай до нашей эры и потом.
      Ты микрокосмос. Непрочтенный том.
      Ты сам себе тюрьма и приговор,
      И диалог, и тень твоя в углу и
      То, что живет философ до сих пор.
      
      Не каждый просит даровой обед:
      Нет времени от клеветы отмыться,
      Когда до казни день, и твой ответ
      Поступками не отделен от мысли.
      Ни заточенья вечного, ни вон
      Из города быть высланным не хочет
      Сократ, а тридцать сребреников - вот,
      Как тридцать голосов, и большинство
      Тебе желает жить еще короче,
      
      Как на фронтах у нас, война - в войну
      Переселенье, а уж душ ли, тел ли -
      Постфактум ставить господу в вину
      Или судьбе убийца не хотел бы,
      И убиенным смерть всегда ничто -
      Как человек. Секунда пролетела -
      И жизнь прошла, сплошное решето,
      Судьба ведет - и для Сократа тема.
      
      
      ++
       Сергею Касьянову
      
      Младенец в сером цвете видит мир.
      Его мы сами красками набили,
      Как перьями подушку, отобрав
      У птиц сиянье и присвоив или
      Себе в карман припрятав и в рукав -
      То клюв торчит, в прорехе голова,
      То по дороге леденит слова.
      
      Сегодня снова сумерки взошли.
      Шпиль протыкает память, и корабль твой
      Ко дну идет и в омуте круги
      Нащупывает, повторив под калькой
      Метель, когда лицом к лицу ни зги
      Не увидать и истину не слышно,
      Хотя она одна лишь неподвижна,
      
      Как пьедестал, могильная плита
      И книга неоткрытая, поскольку
      Язык забыт и захлебнулась речь,
      Пока корабль твой истончался солью
      Чтоб кровью вместе с родиной истечь.
      И в этой клетке на странице ноль
      Переписать на крестик сам изволь.
      
      И вышел мир из берегов и рифм,
      Пока еще на маяке рябило
      И знаки подавала я тебе -
      Марина, и рябина, и прибило
      Тебя ко дну, волною строк - к толпе.
      Сквозь толщу жизни непроглядно небо -
      Не к ночи, друг мой, вспоминать о ней бы,
      
      Смеявшейся с издевкой над стихом.
      Я остаюсь, а ты уходишь - или
      Наоборот, но мы уже давно
      Не отличаем маршей от идиллий,
      Белеющих на дне, как полотно,
      Куда отчизна завернет двоих
      И выплюнет, как этот горький стих,
      
      Обоих нас и всё, что было так
      Священно, и друзей погибших наших,
      И города, где под прибоем звук
      Не колокольный, но живей и краше,
      Поскольку расцветили мы и рук
      Не отнимали с этой птичьей клетки.
      - Платок наброшен. И теперь навеки.
      
       ++
      
      Когда закончится война,
      Я обниму тебя за плечи
      И нам обоим станет легче:
      С земли победа не видна,
      Но небо крылья нам залечит.
      
      Когда закончится война,
      Я буду ждать тебя, как раньше,
      И ты опять придешь, бесстрашен,
      На все на свете времена,
      Живой солдат на счастье наше.
      
      Когда закончится война,
      Мы сосчитаем все победы,
      Туда нам больше ходу нету,
      Где под обстрелом вся страна
      Бомбежки слушала с рассвета.
      
      Когда закончится война,
      Там будут только смех и слезы,
      И боль отступит от наркоза,
      Огнем любви напоена,
      А если вспышки - это звёзды.
      
      Когда закончится война
      И ты научишься улыбке,
      И целовать сквозь ветер зыбкий
      Ту, что тебе всю жизнь верна,
      Как музыка звучащей скрипке -
      
      Когда закончится война!
      
      
      3 ноя. ++
      
      Тебя обнять не просто - через небо
      И океан, и через наши войны.
      Оттуда выход есть, а все же некуда
      Бежать от нас - и настигают волны.
      Я не отдам тебя песку ребристому,
      В моих руках ты в облаках качаешься,
      Так в унисон дышать привыкли быстро мы,
      Что я от счастья задохнусь нечаянно.
      Проходят толпы всех, кто нас использовал,
      Кто о любви нам лгал, они останутся
      Там где-то вне души исполосованной,
      Где быт и будни на транзитной станции.
      А ты на свет идешь и заслоняешься
      Ладонью, чтобы выдержать свидание,
      Мы оба знаем, что любить меня еще
      Ты будешь вечно. Но приду сюда не я,
      А тень того, что мы с тобой растратили,
      Пересекая жизнь диагонально,
      Когда целуешь, но пусты объятия,
      И мы - одно. Но только берег дальний.
      
      ++
      
      Куда ты денешь нежность
      На острие бомбежек?
      Последний взгляд, быть может,
      И кошку на крыльце,
      Что знает неизбежность
      На огневом лице.
      Куда любовь ты спрячешь,
      Ее сиянье скроешь
      И утаишь ладони,
      Где весь рисунок - мой?
      И никогда иначе,
      И никого нет кроме,
      Победа нас догонит -
      И ты придешь домой.
      
      
      6 ноя. Рассказ. Туннель.
      
       "Я за тобою следую тенью" (из песни Танича)
      
      Это всё, дорогие, мне рассказала актриса - настолько известная, что заменю ее имя. К знаменитым часто привязываются, - всегда сидит в зале поклонник, он то хлопает громче приличного, то срывает спектакль намеренно, уронив зажигалку в самом накале страстей, когда тебя душит Отелло и целует Ромео, в своих возрастных категориях.
      Он всегда незаметен, в партере его ты не вычислишь, так как в лицо бьет прожектор, а зал - это черное озеро, с тобой спаянный организм, и ты чувствуешь движение водорослей, реакции мальков и крупной рыбы, не давая проседать той струне между вами, что держит энергию. Чуть ослабишь - и снова подтянешь, как леску, - точно это использовал Макс, как нам позже его называли.
      У меня в этом плане был опыт: я была у них литконсультантом и дурачилась со сценаристами, и вот как-то увлекся и мной начинающий шизофреник. В нашей маленькой аудитории, пропахшей цветами и свежемолотым кофе, он всегда садился напротив, придвигал ко мне стул - если можно, почти что вплотную, и, чему бы я их ни учила, все проблемы сводил к сексуальным, вынуждая вести диалог и заглядывая в глаза так преданно, как твой кобель. Уж тем более прима испытает подобное.
      Каждый день наша Зоя находила в почтовом ящике страстные письма без подписи, в будуаре - букеты на ленточках, вы читали об этом в романах, так что лишнее я сокращаю. Года три текла жизнь стабильно: среди массы поклонников был один ухажер самый верный, Зоя мало его замечала, он пока что сливался с толпой. Изменилось все тоже внезапно - будто щелкнула передача, мотор гулко вздохнул и рванул на втором дыхании в гору, преодолевая препятствие. Это тоже бы было неважно - но трамплином выбрали Зою.
      Постоянно держа ее в поле зрения на крючке и теперь уж на мушке, Макс безымянно ей мстил за свои былые увечья, компенсировал комплексы, - кто же знает наверняка, что в мозгу у больного? Он грозил ей долгой расправой или быстрым убийством, пугал после спектаклей, выворачивая из-за угла, дергал в транспорте за поясок и соскакивал на остановке. Полицейские наши ленились, но поставили телефон на прослушку; это выглядело бесполезным, видеокамеры Макс отключал, оставаясь неуловимым, а Зоя тайком села на успокоительные и боялась собственной сцены (а добавить следует, тени).
      .....
      Закинув одеяло спиралью на ноги, как спагетти на вилку, он его резко сбросил и вскочил с кровати, распаковывая свежее утро, как мороженое из бумажки - но, пожалуй, перебор сравнений для завтрака. Макс потягивался, как молодое животное, на душе легла новая карта светло и спокойно, обещая прибыль, уважение слабых и приятную монотонность, когда ты сам себе улыбаешься.
      Макса звали Максимилиан, мама в детстве шептала ему - Мили, Милечка, - когда не слышал отец. Миля втайне восторгался и своей нежностью к сногсшибательной маме, и ею самой - стойким запахом французских духов, как росой в пустыне оазиса. И амброй пудры, влекущей невнятно, и почти что постыдным медом блестящей помады, что текла, как восточные сладости, по манжету отца, когда он отмахивался и задевал по тонкой скуле с абрикосовым пухом, а Миля в ванной потом незаметно прижимал к детскому рту смятый папин рукав и захлебывался от наваждения. Мама позже к нему прибегала чмокнуть на ночь и успокоить, а днем Миля с компрессом на шее часами торчал у окна, выводя на нем пальцем то сердечки, сбегавшие струйками, а то соскабливал изморозь и разглядывал ледяные узоры снежинок, и на сердце его не оттаивало, а замирало от жалости к мальчишескому несчастью, одиночеству, к страху как-то ослушаться, вызвав злобу отца, обращавшуюся на маму.
      Предстоящая жизнь наматывала кружки, как по глади воды от "блинов", пока Миля стрелял все прицельней, приучаясь лукавить и врать. Миля слепо жаждал реванша, представляя, как вот он взрослеет и становится выше отца, тот заискивает снизу вверх, вбирая пивной животик, и уже от сыновней манжетки или манишки зависит, кто куда увернется, и как заблестят слезы мамы, и какой в доме будет порядок, и куда можно вышвырнуть тапки, носки или галстук, припозднившись к обеду и ужину.
      Миля вырос домашним волчонком, у которого память отшибло, но он смутно чувствовал шкурой по ее мурашкам и восстающему ворсу, как жалит солдатский ремень со звездою на чищенной пряжке, и как гнется звенящая палка, и чем прутья метелки отличаются от родимого кулака, тебя загонявшего в лузу, как бильярдный шар в чистом поле, зеленевшем... Тут Миля сбивался, поправляя прицел детской памяти; месть отступала назад, будто тень или тьма, а ребенок дергался к свету, и весь день начинался с начала - эскимо из обертки, шуршание облаков, перелетные эскадрильи по левому флангу и объятия ласковой матери.
      .....
      Долго он не встречал эту женщину. Даже думал, как хорошо бы открыть такую услугу - вот приходишь в кафе и там слушаешь, сузив глазки, как от весеннего солнышка, что такой из себя весь хороший, - мол, и любят тебя, дорогими словами закидывают, - ничего, что потом ты отстегиваешь, как любой проститутке, но зато роль сыграна грамотно, на мгновение можно поверить. И в себя, и в ложь - уж почти что во имя спасения. А то вдруг нет - да и в пЕтлю! Не успев даже мылом намазать. Так как если припрет, то об этом озаботиться не успеваешь: ужас жизни тебя опрокидывает с табуреткой, как есть, и потом только соображаешь. На том свете после туннеля.
      Миля думал сначала играть. Позабавиться молодечески, как на спор с пацанвой бросают жребий в рулетку и кому-нибудь выпадет счастье. Но что было не предугадано - не давалась любовь в сети освежеванной рыбиной, а всё била хвостом и дразнила, и она в глубине отличалась от пустого соблазна и тела. Скольких Макс завалил и расправился - но любви там так и не встретил. Ни в капроне, ни в кружевах, ни в смешных поцелуях, а боль так при нем и осталась - ребра чешутся изнутри, тесня друг друга, сминая, и с кулачок сердце ноет, хоть его выковыривай, пасть ему затыкай ненасытную.
      Макс давненько уже жил один, схоронив сначала отца, не успев возместить свой должок и не слишком по ходу раскаиваясь. И о маме он помнил не много - быт затмил ее девичий плач, щенячьи всхлипывания от неутоленного счастья, ее пальцы распаренные над корытом с ребристой доской, где она оттирала все прошлое, и как хлопало это белье на ветру во дворе, а на камне отбеливалась на ярком солнце теплой косточкой их семья...
      И вот тут, посреди запустения неуемной унылой зрелости встретил Макс какой-то намек на подоплеку страданий и пошел, качаясь во сне, за мерцающим огоньком, как лунатик к распахнутой ставне. Там на сцене плясали и пели, неестественно приторно обращаясь ролями друг к другу, возводя очи горЕ, опустив долу, - в угол, на нос, на предмет, а все же это работало, будоража и проникая, и Макс приоткрыл свою душу - никому, в никуда, по цене билета в театр, да еще приставной на галерке.
      Жизнь его с той поры изменилась, то по лужам подпрыгивая и хохоча от надежды, то забрызгивая прохожих шугой и потом отмывая штанину. Он-то думал - так любят. И что нужно пойти на охоту, домогаться упорно, как пятерки вместо ремня, улыбаясь учителю; он циклично старался установить подобие слежки и хоть какой-то контакт, заставляя себя пристально вглядываться в силуэт на крохотной сцене. Он глупо вторил, как будто случается то, во что искренне веришь и вымаливаешь у подушки, окропив слезами и кровью. Он менял маршрут и походку, примерял по пути чьи-то маски, он вживался в чуждые роли, и одна наконец прикрепилась, - так избраннице мстят отвергнутые поклонники, ее брошенные любовники и бывшие мужья, вот и он затесался в компанию их навязчивых, виноватых, неудовлетворенных ответом теней.
      Представлений он не пропускал, - а тут Макс в ноябре простудился, собирая осенний гербарий в ту коллекцию подношений - длинных роз и черных тюльпанов, что дарил он своей даме сердца, и не смог прислать почтальона. Зойка таяла в тесной гримерной, обливаясь привычным успехом, принимая восторг и подарки. Переодевшись и отбросив пропахшие потом кринолин и нижние юбки, она брезгливо взглянула на часики, и тут тикнуло что-то тревожное: не хватило ей на ночь обычного - как младенцу его колыбельной, как жене - поцелуя супруга, умудренного равнодушием, но привычку и долг исполнявшего. Зойка сразу не поняла: это было отсутствие Макса, - впрочем, имя тогда мы не знали, называя его Воздыхателем или хуже того полу-матом.
      Осветители и костюмерши - все подзуживали и язвили, - как же было теперь нам без сталкера? Сбросить стресс после пьесы, переключась на другую.
      Ничего, что не только букеты и приглашения к счастью. Это чередовалось запугиваньем, а затем жалобой, слежкой; до утра он шпионил за дверью, как паук баюкая жертву, охраняя ее предсмертную дремоту и проверяя, хорошо ли ей там умирается и насколько хватает наркоза. Он уже доказал свою верность, а теперь ждал возмездия, оскорбляя Зойку то вниманием, то угрозой, и от этой периодичности забывала Зоя свой текст, а мертвенные ее губы сливались с белизной овала и занавеса.
      .....
      Спохватились мы поздновато, когда Зойка впала в зависимость и из прим переместилась на скамью запасных. Макс устроил такие качели, что она потеряла устойчивость, перестала нам верить, день и ночь ожидала подвоха, у нее поменялся характер, она стала плаксивой и глупой, полагая, что Миля ее видит насквозь и, конечно, читает все мысли. Зойка стала безвольной, отказавшись от репертуара и планов. Подкатила - какая по счету, мы уже и не знали - весна, солнце било так ярко, что на его радостном фоне было незаметно, что в помещении включены лампы, и только любимица публики, несравненная наша Офелия, а заодно Дездемона превратилась почти что в старуху и не чуяла жизни по ветру.
      Мы, конечно, хотели их встретить, - ведь и так разлепить невозможно. Но симфония Макса ритмом не совпадала с женским Зойкиным репертуаром. Если ваши свидания - в снах, то достаточно днем глянуть в зеркало и убедиться, что у целого две половинки. Значит, можно общаться и так - виртуально и умозрительно. А где ненависть, там и любовь. Ну зачем бы сталкеру Максу разменяться на прочих кухарок, если есть у него наша Зойка? Для чего ему знатные дамы и богатые спонсорши, если он ощутил цену жизни, не приглаживал ее сути, не засматривался на простое? Может быть, полюбил он пространство и силуэт над волнами, но зато и живет полновесно, да и страсть его - вроде праздника, когда маленький мальчик так жаждет нарядный подарок из ладоней любящей мамы... Вспоминаю всех нас: как мы ждали свой лучший день - а он мимо прошел, не настал, погас слишком рано, и печальные сумерки заволокли горизонт, - но о грустном я больше не буду.
      Понимает ли человек, неотрывно преследующий свою цель, что он с ней роднится и любит? Человек загоняет себя, будто волка, в капкан войны или тюрем. Точно так же бог может сказать: что же ты промотала свой срок в золотой клетке, актерка? Персонаж устает от себя и уходит на радугу, не сознавая, что она тоже - круглая, с основанием айсберга. Можно жить как угодно. И лишь без любви - доживаешь.
      Я ношу мандаринки в больницу, куда мы устроили Зою. Посетители часто болтливы, мне любопытно послушать. Почему у обывателя и у убийцы такие разные версии?.. Отчего тебе важно установить над жертвой контроль, а иначе ты "не воплотился"? Почему стандартный Отелло - слишком часто бывший Ромео? Еще столько ролей и вопросов.
      Мы не знаем, где сейчас Макс. От палаты неподалеку. Впрочем, вдруг мы ему надоели? Тогда он постучит тебе в двери. Не открыть ему - это не выход. Здесь должно быть что-то другое, даже если мы все эмигрируем.
      
      
      ++
      
      Я тени говорю: твое здоровье!
      Она, не дрогнув, не поводит бровью.
      Я повторю: послушай, нам с тобой
      И вместе умирать, и развлекаться.
      На этом месте мог бы быть любой,
      Делил бы он с тобою пол-матраца.
      Но почему ты выбрала меня?
      С кем ты гуляла прежде, вертихвостка?
      
      Она в ответ: - Дойдем до перекрестка.
      И всё узнаешь на исходе дня.
      
      А я ее по-детски тороплю,
      Я забегаю поперек и прежде,
      Я тень свою лелею и гублю.
      Как силуэт узнаешь по одежде?
      Когда же ты отвяжешься, репей,
      Двойник мой, прохиндейка ты и нытик?
      Она меня ногою пнет: - Не пей.
      Она ведь ярче и еще в зените.
      
      ++
      
      Я от тебя освобождаюсь,
      Записка скомканная снова
      Разглаживается, слова
      Из пламени не проступают,
      Но все же теплятся едва,
      И по губам читаю ясно,
      Что жизнь с тобой была прекрасна,
      А без тебя - конец пути,
      И нам с тобой дорогой разной,
      Прошитой этой нитью красной,
      Всё ж предстоит сюда дойти.
      
      
      (Стилизации, цикл).
      
      7 ноя. ++
       А.
      
      Нет, я не зажигаю той свечи,
      И ты молчи, солдатик заводной.
      Колеблющейся памяти лучи
      Играют с тенью нашей и со мной.
      
      По комнате замечется огонь,
      Не тронь его, он ровно так дышал,
      Пока его мы с четырех сторон
      Оберегали - ты свечу держал.
      
      Так отражает свой кинжал клинок,
      Ты мог меня как в зеркале найти,
      Чтоб я согрелась у любимых ног,
      Но ты меня оставил взаперти
      
      Одной хранить то пламя в темноте,
      Где все не те блуждают, и глаза
      Твои искрят всё так же в пустоте -
      Не открывай их, не смотри, нельзя.
      
      ++
      
      Мой друг прекрасный, музыка моя,
      Под маской свет мгновенный показавший!
      Мне чудится, что это мы, друзья
      Все так же в парке листья топчем наши.
      Дай, господи, к тебе душой припасть
      Большой собакой заглянуть в улыбку,
      Еще секунду у судьбы украсть
      Исправив закадычную ошибку.
      Но зыбко прошлое качнет крылом,
      Рукой махнув на просьбы и молитвы,
      И мимо мы проходим - поделом:
      - Не сохранили, что в сердцах болит, вы
      И растеряли ворох той листвы
      Кленовой, огненной и воспаленной.
      И потому теперь опять на Вы,
      И в отраженьи неба ваши клены.
      
      ++
      
      Я даже думать о тебе боюсь,
      Протягивая руку через строчку.
      Давно ничья томительная грусть
      Не проникала в эту одиночку.
      По камере хожу, как на балу,
      Где раз-два-три - и жизнь прошла, обчелся,
      И чертишь круг на небе, где в мелу
      Летают метко жалящие пчелы.
      Уж места нет от синяков и ран,
      Но там, за призрачными облаками,
      Такой обворожительный экран,
      Куда мы оба с головою канем,
      Там где звезда сообщницей полна,
      Переливаясь и смеясь по-детски,
      Всё призывает, в синеве видна
      Так обнаженно, радостно и дерзко.
      
      ++
      
      Он под моим окном опять всю ночь
      Так пел, что слушать женщине невмочь,
      Такие звездам возводил рулады,
      Слух птицам услаждал так, что опять
      Никто не мог в округе нашей спать -
      Жизнь коротка, так упускать не надо.
      
      И ничего, что это не ко мне,
      Что от вины своей он был в вине
      И, сам не свой, стонал от наважденья:
      Мое лицо там промелькнет на дне
      И возвестит ему о новом дне,
      Уже встающем солнцем на колени.
      
      ++
      
      Моя тоска сияет по тебе,
      Когда ты рядом, руку протяни
      Через строку. Но потерять в толпе
      Тебя опять мне, видно, суждено
      И проводить томительные дни
      Сквозь щелки ставен глядя, как в окно
      
      Струится чей-то свет и общий смех,
      Целуется зеленый попугай,
      Орешком целя. От его утех
      Такая ревность, завистью полна,
      Терзает сердце мне, и по губам
      Твоим читаю: в том моя вина.
      
      ++
      
      Антонио, освободитель мой
      От той напасти, что сродни пороку,
      Зависимость ушла, и я домой
      Нащупываю узкую дорогу.
      Она струится над обрывом, край
      У пропасти обрезан, истончился,
      Но как судьбы себе ни выбирай,
      А всё решают ангелы и числа.
      Один меня поставил на крыло
      И говорит - лети на это пламя.
      А что качнуло вбок и повело -
      Так жизнь промчалась, далеко за нами.
      
      
      
      Мне придется после этого файла начать другой, т.к. были проблемы в ворде. Следующий файл А3!!
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Володимерова Лариса (larisavolodimerova@gmail.com)
  • Обновлено: 04/01/2025. 480k. Статистика.
  • Статья: Поэзия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.