Аннотация: Cтихи, рассказы, пьески, мемуары - с мая 2025 по 9 декабря 2025.
Cтихи, рассказы, пьески, мемуары - с мая 2025 по 9 декабря 2025.
14 мая 2005. ++
Отпускаю тебя, мотылек мой угрюмый: порхай!
Я так долго кормила с руки не из долга, от боли,
Что ты крылья сожжешь, проникая в домашний свой рай,
Предпочтя голубым облакам и сирени - неволю.
Изменяя себе самому, мир ложится у ног
Палача, обрывающего виноватую кальку,
Папиросный твой шорох, золы крематорский дымок,
И нисколько не страшно посмертно за эту закалку.
Становление рабства - что поза ему? Положи
Руку на сердце, небо на плаху, рубахе последней
Все равно, дорогой мой, кто были твои палачи,
Где ускоренный кадр судьбы на обрыве замедлен.
++
Мужчина-трус так сладко плачет в темноте.
Я не берусь его судить, всегда ребенок
Он женщине любой, - но где вы, те,
Что вызрели и вышли из пеленок?
Я голод предстоящий проживу,
Как эмиграцию и ностальгию.
Но где, скажи, замена волшебству
С тобой одним, когда во мне другие?
++
Цветаевой узор и фальши разобщенность,
И спаянность времен на острие конца,
Где немота права, а предсказать еще бы -
Да срок истек в крови, не разглядев лица.
На виноградном дне у Мандельштама птичка
Сверлит, - ну что, Харон? Как мы себя вели,
На языке каком, поверх барьеров, тихо
Ступая прочь от слов на глубину земли.
++
Пространство изъедено молью и нами изгрызены камни.
Пока мне с тобой по дороге, но скоро развилка, и там
Добро с кулаками мертво. Раздолье доступно пока мне,
Пока что на крыльях тащу я тебя за собой по пятам.
++
Жизнь пройдя в чистоте, наконец я смотрю на мужчину,
Как подруги мои, поднимая глаза от ботинок.
Там, где молния, вытерто то, что давно беспричинно.
Оно нужно мне или?.. За гривенник, не за полтинник.
Я в глаза не глядела, боясь, что собака укусит.
Я во вкусе ее навсегда, как прибежище смеха.
То как птица спою, то рассыпала пригоршню бусин.
Только мысль остается, когда глубина и прореха.
Упражнения в смерти, повторы, лакуны, возврату
Подлежит - прикупи ты судьбу мою и наизнанку
Заведи ту шарманку, что мне не хватило азарта
Раскрутить на любовь, на конфету твою и обманку.
++
Да, у камина вечер коротать
Так, чтобы длился он, как вечность в поле.
Оно бессмертно, но моя гортань
Не может выразить моей неволи.
Я б эту долю променяла враз,
Как первоиспытатель сладкой боли,
И я себе твержу, что ты мне - враг.
Но я люблю тебя, как после боя.
Там за окном поломаны цветы,
И я переключаюсь на другое,
Но и в траншее видишься мне ты,
И в тишине огня и алкоголя.
Там незабудки стелятся, как я,
И ты по ним бежишь, не замечая.
К следам я припадаю: у ручья -
Всегда твоя, а потому ничья я.
Нечаянное слово обронив,
Камин раздую, память вертит грани.
А жизнь прошла. Мы наконец одни.
Твой огонек мерцает на экране.
++ #
Алексею Пичугину
Лубянских морд звериная тоска.
Стальная линза пляшет у виска.
Сейчас разносят воду и баланду.
Не надо вспоминать, как на земле.
Растаял иней на твоем стекле.
Рай впереди, но он подобен аду.
У русских больше нету двух цветов -
На небе солнца. Желтого на синем.
Еще война. Так подведем итог.
И с ног собьет сама себя Россия.
Ты не узнаешь, выйдя из ворот, -
Хотя на третее десятилетье
Не то что пожелать, а что хотеть, я
Не знаю. Да и бед невпроворот.
Я на часы гляжу: вот-вот отбой.
И мы опять увидимся с тобой.
++ #
Размытые зрачки Сосо
Глядятся в нас, буравят память.
Доносы - это наше всё.
Поддашься им - откусят палец.
- Есть зависть в завязи любви,
И в дружбе ревность, и соперник
Не должен видеть визави,
Что он пришел одним из первых.
Его столкнешь с пути плечом,
В крови умоется, зато ты
Договоришься с палачом,
Чтоб меньше боли и заботы.
А если выживет - встречай
На проходной, ведь проходимцам
Всегда почет: мол, невзначай
Столкнул - да после пригодился.
16 мая. ++
Я так на хлеб смотрю, как будто
Нам не хватать друг друга будет.
И в капле ласковой воды
Читаются твои следы.
И утро не для нас, и вечер
Не то что встречи не сулит нам,
Но растекаются всё резче
Пути по трещинам палитры.
И плесень этой сизой корки
Я впитываю с наслажденьем,
Так видят прошлое потомки
Не с удивленьем, с уваженьем.
Так жизнь сияет после смерти,
Как под волной блестит окатыш,
И жажда мучит, как возмездье,
Уже сейчас вот, жив пока ты.
++
Больше нет ничего. Только небо пустое и в крапинку.
Не до праздника, не до людей, они где-то смеются там.
Закатаешь в рулон эту землю для нового памятника.
Будет вечно война. Хорошо еще, не революция.
Проходные дворы жизни нашей - все так же под кителем
Пузырится боржоми, усы приподнимет и оспины
Наслаждение пыток, а вы испытать не хотите ли
С той-другой стороны, где ответы побили вопросами.
Отношения есть - нет партнера, любовь беспричинная
К тишине или воздуху, что вместо церкви качается
И сгущается там, где тюрьма была и у свечи моя
Тень осталась лежать, будто я заблудилась нечаянно.
++
Предпочитая тихие стихи,
Я кровь сдавала строчками на вывоз.
Пастельной гамме утром пастухи
Приносят в жертву свой бескрайний выпас.
Лень солнца разгорается. Дотлев,
Костер пожух, не веришь прошлой ночи.
А был ли мальчик? В этот скудный хлев
Он загонять столетия не хочет.
Он плачет, кофе расплескав в горсти,
Пропахший кардамоном и корицей,
И кизяком, и дымом. Нам к шести.
Там под часами. Где была столица.
Не успеваем. Время в этот год
Перевели, мы снова разминемся.
А солнце встанет, и круговорот
Начнет, как будто не было нас вовсе.
++
Больше незачем дорожить каждым суетным днем.
Я при нем бы еще полетала, пожалуй, в магнитном
Поле, где возле глаз у ромашки другой окоем,
Окуляр всё двоится и аура в небе возникла.
И в расход нам пора, переписка закончена, нет
Там у проволоки ни чернил, ни возвратных глаголов.
Амнезия скребется и душит, но ходу планет
Не мешает ни кровью, ни правдой посмертною голой.
Что-то даже Ахматовой нету, чтоб поговорить,
И по люксу "Крестов" заливается пламя лаванды.
И все мудрые люди давно, переехав в иврит,
Зазубрили навеки, куда им соваться не надо.
Можно, впрочем, вернуться на родину и помереть
За решеткой не Летнего, но все же сада внутри там,
Куда Бродский на линии не возвращается, впредь
Убывая на русском и попеременно с ивритом.
Ах, так есть еще азбука Брайля, наощупь гранит,
Похоронку - как почесть и почерк, на зуб и алмазом.
Пусть воров и бандитов от партии эхо манит,
Расселяя нацизм, как вселенскую нашу заразу.
В коммуналках моих догнивают паркет и клопы.
И по капле вода, заржавев, отструится из крана.
И от родины этой, от смерти и от судьбы
Никуда не сбежишь ты, актриса немого экрана.
Мы опять разминулись, теперь уж, поди, навсегда.
Слава богу, кончается жизнь и уже наизнанку
Наши слёзы и боль, и объятья, и города.
И всё, что остается для вечности между нами.
17 мая. ++
В красивых новеньких пижамках
Друзья мои ложатся спать.
Еще поднимут их, пожалуй,
В бомбоубежища опять.
Там выбоины на ступеньках
От прошлых травм и синяков.
Пожаров. Но по шапке Сенька.
И самолета силикон.
Там наверху звезда Андрея.
Собачка тявкает с крыльца:
Сирена. Ей опять велели
Во имя сына и отца.
Собака Машка нос подымет
И струйку в сторону врага.
И впереди бежит с другими,
И до победы два шага.
++
Жалко времени на воспоминания. Но когда стучит память, иногда просто так не отделаться. Помните - память, молчи. А она не желает. То ли потому, что на даче неподалеку играл у окна Шостакович, а мы ходили на цыпочках мимо. То ли - дело к закату, и особенно дорого детство. Мой дед тогда уже умер, в чем активно ему помогли, и правительственную дачу в Солнечном у нас отобрали немедленно. С клубникой деда и кроликами. С той соседской овчаркой, что гналась за мной до крыльца, впилась в попу, но нельзя было портить отношения с высокопоставленными соседями: вот тогда я узнала, что сор из избы не выносят и соблюдается светскость. Середина-конец 60-х, убитой горем бабушке-пианистке организовали госдачу в Доме композиторов в Репино, а меня иногда прилагали.
Все госдачи внешне похоже: такие же узкие доски диких блеклых цветов от салатного до того кофе, на поверхности которого всегда плавала голубоватая пенка, что в детсадике, что в институте. Крыльцо с перилами, по периметру дачи - бечевкой подвязанные запрещенные нынче цветы, душистый горошек неимоверно нежных оттенков, там росли и фасоль, и морковка. Но если лизолом воняли все дома в Комарово (раствор очищенных фенолов, крезолов, ксиленолов в калийном или натриевом мыле), как до сих пор часто встречающаяся мазь Вишневского и ихтиол, то в Репино пахло супами на общей кухне, и мы с бабушкой там кашеварили. Впрочем, бабушка не умела готовить, всегда это делала няня, а я доставала разве что до конфорки. В супе плавала мелко нарезанная картошка, отсвечивала морковка и всегда какая-то травка. Как все ленинградские "заморыши", я обязана была не вставать из-за любого стола без чистейшей тарелки, а потому могла часами - до ужина - сидеть над ненавистной костью без мяса и разваренной вермишелью, и не дай бог холодной котлетой, вонявшей столовкой. Меня очень любили, я была единственной внучкой, а родившуюся через десять лет потом скрывали полвека, так что я так одна и осталась.
Жили мы с бабушкой, в основном читавшей Агату Кристи и английскую классику в оригинале, интеллектуально и дружно, пока я не обозвала ее плохим словом, принесенным из сада, и почти на год попала в немилость. Я уже читала не меньше, происходило это обычно на лужайке, из-за которой я и рассказываю. Иногда она была криво скошена, но чаще (с метражом мне тут сложно, так как детям все кажется больше) - эти метров триста прямоугольной полоски у самого темного леса были сплошь покрыты цветами. Ленинградцы меня понимают: наша северная природа и бледна, и скромна, и качающиеся на былинках фиолетовые колокольчики, упрямые дикие розы коричневых оттенков, мелкая гвоздика свекольных тонов на серебряных стеблях и листьях - это общая наша эмблема. Там росли доходяги-незабудки, петушки-курочки из ребячьей игры, лохматые метелки травы - и обычная яркая, на которой можно свистеть. Вот такое бескрайнее поле, на котором неподалеку от дачи выставляли шезлонг и набрасывали на брезент королевскую черную шубу. Не могу догадаться, какой именно был это зверь, но я его помню до пят на каждом из родственников, а потом это чудо урезали, и в то лето мне досталось оно сильно выщипанным и коричневым, но лоснящимся, и так сладко было зарыться в эти сплошные проплешины во время ангины или прячась в полдень от солнца. Вот такая фамильная шуба из лисы или даже собаки, но скорей всего это выдра. Сам шезлонг уже был знаменит - и не только высокими и всем известными гостями, но я еще помню его стоящим в траве, кто-нибудь осторожно садился, засыпал над газетой, и шезлонг выбирал, в каком месте теперь подломиться. Это были все части "тела", и с богатой фантазией. В конце концов перестал он выдерживать даже меня и один зимовал в чистом поле.
Слева за полоской лужайки лес был просто непроходимым. Мы с бабушкой, обожавшей подкидывать палкой с гвоздем подберезовики и сыроежки, изучили тропинки, их в леске почти не было, и даже ползком не могла я пробраться: ленинградцы опять же припомнят наши низкие чащи, где коричневые и злые еловые ветки осыпают хвою за шиворот, хлещут руки и ноги, могут гнуться и с треском ломаться, а земля сплошь усыпана ржавой хвоей, как толстым жестоким ковром с муравьями и разными гадами. Свет на землю не проникает, и внизу ветки голые, лысые. Лес был точно такой, но с сюрпризом. Я потом и сама научилась находить этот каменный крест - вероятно, высотою два метра, весь зеленый и скользкий от мха, выщербленный и влажный, среди слизней и очень широкий. Не такой, как где-то в Изборске, но явно старинный, не похожий на захоронение.
От креста был путь на опушку, где всегда ликовали птенцы, шелестели осинки, березы, солнце щедро пялилось сверху, и не сразу было понятно, облака ли там голубые - или белое небо. Можно было также пройти вдоль всей лужайки к шоссе, по которому мчались машины, и тут путь мой немножко теряется: как я помню, именно отсюда мы за полчаса доходили до знаменитой стекляшки - придорожного магазина, у которого притормаживали все водители, кто ехал загород. "Брали" там обычно молоко, простоквашу и хлеб, а потом появились развесные сыр со слезой, колбаса, особенно ливерная - с зеленоватым жирком в кишке страшного мутного цвета. Там бывало и пиво, запрещавшееся впоследствии. Я слонялась у магазина, как прочие дети, но взгляда с нас не сводили, опасаясь каких-то бандитов. Часто возле стекляшки, куда с ветерком и фейерверком песка из-под колес лихо заруливал и мой отец, я сторожила в машине - с кем же только я там ни сидела!
Аберрация памяти немного мешает понять, там ли слева был синенький домик. Моя бабушка часто подрабатывала в библиотеке летом, чтоб не скучать и не страдать в одиночестве, заодно спасая и переплетая тайком то, что было отсеяно цензором и обречено на сожжение. Там курорты все неподалеку, библиотека размещалась в Солнечном, и бабушкиной коллегой была любимая ею горбунья Люся, жившая с этом домишке. Людей ценили за порядочность, за отсутствие сплетен - и что можно на них положиться. Так что было общение штучным.