Вольская Инна Сергеевна
В мире книг Бунина

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Вольская Инна Сергеевна (involskaya@yandex.ru)
  • Обновлено: 07/04/2009. 220k. Статистика.
  • Эссе: Проза
  • Оценка: 2.81*5  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Аннотация Великие писатели всегда воплощали в книгах свое понимание нравственных основ жизни, а также условий, способствующих или препятствующих воплощению этих основ.Здесь дается очень краткий пересказ произведений Бунина, а также лучшие подлинные отрывки и них. Тут же мысли по поводу главной сути изображаемых классиком картин и персонажей. Мир его книг показан в связи с нынешней нашей жизнью, ее основами и ее проблемами.Каждая такая книжка - лишь небольшой отдельный шаг на пути к более близкому знакомству с определенным великим писателем. Серия таких книжек помогла бы русским классикам активнее воздействовать на современное массовое сознание и способствовала бы внедрению в него нравственных ориентиров. Это означает постепенное совершенствование человека и человеческих отношений.Платон, древнегреческий философ, был прав: "Никакая организация не может быть лучше, чем качества людей, ее составляющих". Без нравственного совершенствования людей не помогут никакие политические и экономические реформы. Массовое исполнение заповедей сделало бы всеобщую жизнь светлей и счастливей.

  •   Иван Алексеевич Бунин родился в 1870 г. в Воронеже, происходил из старинного дворянского рода, постепенно обедневшего. Отец, Алексей Николаевич, участник Севастопольской обороны, был по натуре весел, добр и даже при крепостном праве никого не наказывал. Он часто уезжал в тамбовское имение, увлекался охотой, легко и весело транжирил деньги.
      Мать, Людмила Алексеевна (в девичестве Чубарова), кроткая, многострадальная, всю жизнь отдала семье. Увы, из девяти ее детей пятеро умерли.
      После отмены крепостного права наступило "всеобщее дворянское оскудение". В 1874 г. семья переехала в свое последнее поместье - на крошечный хуторок Бутырки Орловской губернии, затерянный в глуши, в полевом и лесном раздолье. Здесь прошло детство Бунина, и здесь научился он любить родную природу, понимать ее красоту. "Я помню себя еще маленьким мальчиком, когда я услыхал песенку жаворонка. Это было весеннею зарею, когда в небе одна за другою гасли серебряные звезды... Тихо стало на земле и на небе, затихла природа в ожидании дня". Когда запел жаворонок, "на эту песнь отозвалась моя чуткая детская душа, непонятная тихая грусть овладела мною... покатились слезы".
      У него было три брата. Юлий был старше на 13 лет и оказал на него сильное воздействие, стал в сущности его учителем. Это был человек революционных убеждений, народоволец, сидевший в тюрьме и к 1886 г. вернувшийся под надзор полиции, без права выезда в течение 3-х лет. Окончив гимназию и университет, он хорошо знал мировую литературу, приобщил и брата к чтению, старался развивать его способности, противостоял воспитанию в нем сословной спеси. Другой брат, Евгений, женился на крестьянке и самоотверженно занимался хозяйством. Из него вышел крепкий хозяин, кулак. Он был по-своему незаурядно талантлив, но забросил живопись, которой очень увлекался в юности. Третий брат вел образ жизни дворянского недоросля: увлекался охотой, то и дело влюблялся, был вспыльчивым, необузданным, беззаботным.
      Осенью 1881 г. Иван Бунин поступил в первый класс гимназии в Ельце. Жил он у неприветливого мещанина Бякина за 15 рублей в месяц "с харчами". Было тоскливо, скучно в полуказарменной обстановке, и после 4-го класса он ушел из гимназии.
      
      Семья жила теперь в имении Озерки, полученном по наследству, но бедствовала по-прежнему. Бедность заставила Ивана уйти из дома. В 19 лет он отправился странствовать по свету, как сказала мать: "с одним крестом на груди".
      Сначала он поехал в Орел, затем в Харьков, где жил старший брат Юлий.
      Из Харькова Бунин отправился в Крым. Удалось достать бесплатный билет до Севастополя. Да и денег немножко скопилось, поскольку в Харькове давали иногда небольшую работу в земской управе.
      13 апреля 1889 г. он писал родным письмо на террасе гостиницы в Севастополе, в "двух шагах от которой начинается Черное море". В письме так подробно рассказано обо всей поездке! И о том как среди гор - "расстилалось в тумане и сливалось с горизонтом - море! В утренней голубой мгле - оно как-то особенно было величаво и бесконечно". Днем он ездил с рыбаками на парусной лодке к Константиновской крепости, потом в открытое море. "День сегодня был прелестный; волны прозрачные, совершенно изумрудные... Вечером гулял на бульваре, слушал музыку, смотрел на закат солнца, -- выбрал на самом берегу на возвышении скамеечку и одиноко сидел, глядя вдаль, пока совсем не стемнело".
      Он кочевал по России, подрабатывая то тут, то там: корректор, статистик, библиотекарь, даже одно время владелец книжной лавки... И постоянно кое-какие зарисовки с натуры, первые, еще несовершенные опыты - рассказы, очерки, стихи...
      После Крыма он вернулся домой, лето провел в деревне, иногда ездил в Орел. А потом первое странствие по Малороссии, поездка по Днепру к могиле Тараса Шевченко.
      В редакции "Орловского вестника" он познакомился с Варей Пащенко, она была там корректором. Варя Пащенко окончила гимназию, носила пенсне... (потом в письме к брату Юлию он обо всем рассказал).
      Однажды ночью в августе они с Варей гуляли вдвоем по темной аллее среди акаций. Он тихонько поцеловал ее руку.
      - Да вы уж серьезно не влюблены ли? - спросила она.
      - Да что об этом толковать, - сказал я, - впрочем, если на открытость, -- то есть, кажется, да.
      - Помолчали.
      - А знаете, - говорит, - я тоже, кажется... могу полюбить вас.
      - Почему думаете?
      - Потому что иногда... я вас ужасно люблю... и не так, как друга; только я еще сама не знаю. Словно весы колеблются. Например, я начинаю ревновать вас... А вы - серьезно это порешили, продумали?
      Я не помню, что ответил. У меня сердце замерло. А она вдруг порывисто обняла меня и... уж обычное... я даже не сразу опомнился! Господи! Что это за ночь была!
      - Я тебя страшно люблю сейчас, - говорила она, - страшно... Но я еще не уверена. Ты правду говоришь, что часто на то, что ты говоришь вечером, как-то иначе смотришь утром. Но сейчас... Может быть, ввиду этого мне не следовало так поступать, но все равно... Зачем скрываться? Ведь сейчас, когда я тебе говорю про свою любовь, когда целую тебя, я делаю все это страшно искренне...
      На другой день она действительно просила меня "забыть эту ночь". Вечером у нас произошел разговор. Я попросил ее объяснить мне, почему у нее такое противоречие. Говорит, что сама не знает, что сама не рада. Расплакалась даже. Я ушел, как бешеный. На заре она опять начала целовать и говорить, что она бы страшно желала, чтобы у нее было равное чувство ко мне. Я верхом провожал ее до Ельца. На прощанье она попросила меня возвратить ее карточку.
      - Хорошо, - сказал я и заскакал, как бешеный. Я приехал в орловскую гостиницу совсем не помня себя. Нервы, что ли, только я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо... Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть. Письмо сейчас же отослал и прилег на диван... голова горит, мысли путаются, руки холодные - просто смерть. Вдруг стук - письмо!.. "Да пойми же, что весы не остановились, ведь я же тебе сказала. Я не хочу, я пока, видимо, не люблю тебя так, как тебе бы хотелось, но, может быть, со временем я и полюблю тебя... Со временем, может быть, и я сумею оценить тебя вполне. Надейся... Пока же я тебя очень люблю, но не так, как тебе нужно, так, как я бы хотела. Будь покойнее".
      Он пишет брату Юлию: "До сих пор не определилось ничего. И несмотря на то, что чувство у меня по-прежнему страшно сильно, я хочу все это послать к... если только вынесу. Просто измучился". Любовь прошла, но воспоминания об этом чувстве остались, и они ожили много лет спустя в повести "Митина любовь" и романе "Жизнь Арсеньева".
      К этому добавлялась беспросветная бедность Бунина. В 1830 г. земля в Озерках была продана, и родители часто сидели "совершенно без хлеба". Отец Вари Пащенко, врач, не видел для дочери перспектив с молодым человеком "без средств, без образования, без будущего". Потом Варя Пащенко оставила Бунина, вышла замуж за другого.
      Вряд ли Бунину тогда казался идеальным существующий социальный строй, о котором он так тепло будет вспоминать при большевиках.
      
      О, как мучила его бедность! Лет через шесть, уже издав две книги, он просил брата Юлия прислать хотя бы рубля два. "Я тут околел с голоду и ничего не могу писать".
      Случайные заработки в редакциях... Случайные мимолетные знакомства, даже иногда недолгая влюбленность...
      В редакции "Нового слова" он познакомился с молодой писательницей Екатериной Лопатиной, писавшей под псевдонимом "К. Ельцова". Было что-то вроде влюбленности. Однажды он вдруг сказал: "Выходите за меня замуж..." Но она в ответ расхохоталась. А через два месяца он поехал в Одессу и там вдруг женился. Он часто бывал в доме редактора "Одесских новостей", грека Н. А. Цакни. Дочь редактора Аня, 20-летняя восточная красавица, была окружена поклонниками. В доме было шумно, весело, собирались музыканты, певцы, разучивали целые оперы. Бунин как-то внезапно увлекся, гулял с ней у моря, читал ей стихи. И вот уже венчание в начале осени. Они вскоре поехали в Москву и Петербург. В Москве были на открытии Художественного театра - на представлении "Царя Федора Иоанновича"; в Петербурге попали на "Чайку" Чехова.
      Но вскоре Ивану Алексеевичу надоела царившая в доме суета. Репетиции, оперы, многолюдье, шум. Хотелось покоя, уединения - необходимых условий для литературной работы. Любовь прошла, да ее, видимо, и не было. И хотя у них родился мальчик, они затем расстались. Коля умер, едва достигнув 5 лет. Бунин всю жизнь хранил маленькую фотографию сына.
      Новая любовь появилась в 1906 г. в Москве - Вера Николаевна Муромцева. Отец ее был членом городской управы, дядя - председателем Московской Думы. Познакомился с ней Бунин в гостях у известного писателя Бориса Зайцева. Вера Николаевна была красива, образованна (окончила Высшие женские курсы), владела несколькими иностранными языками, хорошо знала театр, музыку. И при этом была почти на 10 лет моложе. Тут, видимо, не было безумной влюбленности, но она сумела глубоко его понять, заботилась о нем, стала подлинным другом. Их окружала близкая ему московская литературная среда, где он подружился с Куприным, Леонидом Андреевым, Горьким, с известными редакторами, издателями. В следующем году она стала его невенчаной женой, и весной они совершили путешествие на Ближний Восток.
      На развод Аня Цакни не согласилась, и он не мог жениться на Муромцевой. Но они прожили вместе долгую жизнь, 46 с половиной лет и венчались много лет спустя в 1922 году. А тогда, в апреле 1907-го, - отправились в свое первое путешествие, которое назвали свадебным. Перед поездкой он перечитывал Библию и Коран, взял с собой книгу Саади. Саади - любимый персидский поэт, всю жизнь стремившийся обозреть красоту мира. "Родившись, употребил он 30 лет на приобретение познаний, 30 на странствования и 30 на размышления, созерцание и творчество". Вот так он распорядился жизнью".
      О, сколько незабываемых впечатлений дала эта поездка! Одесса, Константинополь, Мраморное море, Дарданеллы, Греция, Афины. Затем после Греции - Африка, Александрия, Египет, Иудея, Иерусалим, Хеврон, Вифлеем. Из Иерусалима через Аффу они морем отправились в Ливан и Сирию, в Бейрут, Дамаск. Двое суток провели на сказочном Тиверладском озере, через Хайфу отправились обратно в Египет, в Каир, видели Нил, пирамиды. Бунин был счастлив, говорил, что всякое путешествие меняет человека, и однажды вдруг неожиданно объявил: "А мое дело пропало - писать я больше, "вероятно, не буду... Но почему?" И он объяснил, что "поэт не должен быть счастливым, должен жить один, и чем лучше ему, тем хуже для писания.
      - Чем лучше ты будешь, - объяснил он Вере Николаевне, - тем хуже...
      - Я в таком случае постараюсь быть как можно хуже, - сказала я смеясь, а у самой сердце сжалось от боли". Тем не менее Бунин, вернувшись, непрерывно работал. В 1903 г. он получил Пушкинскую премию за книгу стихов "Листопад" и перевод с английского "Песни о Гайавате". В 1909 г. он получил вторую Пушкинскую премию за стихи и переводы и одновременно был избран почетным академиком. Позади осталась нищая юность, теперь его часто издавали, читали, знали.
      Еще весной 1899 г. Бунин жил в Ялте, постоянно общался с Чеховым, познакомился с Горьким. А в январе 1910 г. Художественный театр отмечал 50-летие со дня рождения А. П. Чехова. В. И. Немирович-Данченко попросил Бунина выступить с воспоминаниями о Чехове: "Немного. Минут 15-20".
      Выступление вызвало всеобщий восторг: читая свои разговоры с Антоном Павловичем, Бунин "его слова передавал его голосом, его интонациями! На семью (да и на всю публику) это произвело потрясающее впечатление: мать и сестра плакали. Через несколько дней к Бунину явились Станиславский и Немирович-Данченко и пригласили его актером в Художественный театр. У него было, видимо, незаурядное актерское дарование, кроме литературного. Столь разные дарования так редки. Или просто он с необыкновенной писательской чуткостью ощущал все оттенки речи того, с кем говорил?"
      Затем было еще много приглашений и встреч, в частности, обед у Ольги Леонардовны Книппер. И в феврале 1910 г. 30-летний юбилей "Русской мысли". Банкет, выступления известных литераторов, Бунина в том числе. Много было всяческой суеты.
      
      Бунин жил, чтобы писать. Не всегда это получалось. И подчас его охватывали сожаления, сомнения. Но все-таки он хотел и славы, похвал, даже посмертной памяти. Однако всегда содрогался от мысли о том, что будут после смерти сохнуть на полках библиотек его книги, от представления о бюсте на могиле... или в каком-нибудь городском сквере... Ниже две даты: год рождения, год смерти, с чертой между ними, и вот эта-то черта, ровно ничего не говорящая, и есть вся никому не ведомая жизнь "такого-то"...
      
      Несмотря на светскую суету, он увлеченно работал над "Деревней". Наконец первая часть "Деревни" напечатана. И вскоре подготовлены заграничные паспорта для нового путешествия.
      Вена, Милан, Генуя, Ницца. Затем поездка на Капри к Максиму Горькому.
      "Деревню" Бунин закончил через год. Говорили, что это "жестокая, злая, свирепая повесть". Ее герой, Тихон Красов - новый тип хозяина из бывших крепостных. Жизнь в этой деревне унылая, грязная. Горький говорил, что так о деревне еще не писали: это "скрытый, заглушенный стон о родной земле", "мучительный страх за нее".
      Время было трудное, смутное. Еще в 1906 г. Бунин писал М. П. Чеховой, что крестьяне подожгли в Огневке (у брата Евгения) скотный двор и, "вероятно, запалят еще разок, ибо волнуются у нас мужики и серьезно, в один голос говорят, что ни единому человеку из помещиков не дадут убрать ни клока хлеба". Когда он отправился из столицы в Орловскую губернию к родным, то прихватил с собой револьвер.
      У Бунина масса очерков о его путешествиях по разным странам. Однажды он сказал Вере Николаевне, когда они возвращались в Россию на пароходе: "Всякое путешествие очень меняет человека".
      
      В 1915 г. Бунину уже 45 лет. В мире идет война, миллионы гибнут, страдают. Он как-то сказал, беседуя с родственником: "Я писатель, а какое значение имеет мой голос? Совершенно никакого... Миллионы народа они гонят на убой, а мы можем только возмущаться, не больше".
      Необычайно суровой... была зима 1916/17 гг. Не было дров, угля, электричества, газа. К хлебным лавкам ночами вытягивались длинные очереди. Шла война. Тяжкая, кровавая, уже, по сути проигранная. 21 февраля царь уехал в Ставку в Могилев, и в этот же день встал Путиловский завод.
      Этот год Бунины провели частью в деревне, частью в Москве, бывали и в Петрограде.
      Из деревни Глотово в 17-м году Бунин пишет: "Жить в деревне и теперь уже противно. Мужики вполне дети, и премерзкие. Анархия у нас в уезде полная, своеволие, бестолочь, и чисто идиотское непонимание не то что "Лозунгов", но и простых человеческих слов - изумительное". А чем он там занимался: "Все лето с утра до вечера читаю газеты".
      Зиму 1917/18 года он провел в Москве. Все дневниковые записи Ивана Алексеевича об этой зиме вошли потом в его уже в эмиграции написанную книгу "Окаянные дни".
      Н. Берберова пишет в книге "Курсив мой": "Ничего не неизбежно, кроме смерти. И революция не была неизбежна. Двадцатый век научил нас, что нищету и неравенство, эксплуатацию и безработицу преодолевают иначе... Не даровать сверху конституцию надо было, а совместно с оппозицией разработать ее и повернуть туда, где страна могла бы дышать и развиваться; не дворцовый переворот был нужен, а спокойный отказ от всех вообще дворцов и фонтанов..."
      Прожив зиму 1917/18 года в Москве, Бунины весной с немалым трудом перебрались в Одессу, ради безопасности, ради тепла, ради продуктов, которые в Первопрестольной все дорожали или исчезали совсем. Однако здесь тоже "не медом и сахаром текла жизнь...", а подчас шли бои.
      26 января 1920 г. на пароходе "Спарта" Бунины, покинув Одессу, двинулись на Константинополь. Затем Белград, наконец Париж. Они снимают скромную квартирку на улице Оффенбах.
      В Париже нелегко сосредоточиться. Вокруг - брожение и кипение эмиграции. Эмиграция эта была весьма неоднородна. Богатые и бедные, знатные и незнатные... Десятки русских издательств выпускали газеты, книги. Бунин напечатал в монархическом "Возрождении" "Окаянные дни" и другие очерки. Выходили новые книги, переиздавали прежние. Были затем периоды, когда не хотелось писать, когда казалось - нечего писать. А потом новый период "запойной работы"; стала создаваться "Жизнь Арсеньева".
      
      Н. Берберова, хорошо знавшая Бунина, утверждала, что он был "абсолютным и закоренелым атеистом" и даже "никогда не задавался вопросами религии". Она пишет, что он был "совершенно земным человеком", "с удивительным чувством языка". Так ли это?
      В его прозе, особенно раннего и среднего периодов, не было столь непосредственного обращения к религиозно-философским мотивам, как, например, у Толстого, Достоевского, в какой-то мере у Тургенева и других. Но всегда была устремленность ввысь, к тому непостижимо прекрасному, необъятному, всеобъемлющему, что смутно ощущалось за пределами нашего материального мира. И при этом необыкновенная красота языка, музыка речи, зримая точность изображения!
      
      Среди самых первых Божьих заповедей есть и такая: "Не прелюбодействуй". Бунин ее никогда не стремился исполнять.
      Летом они жили в старенькой двухэтажной вилле "Бельведер" над Грасом. Ниже была Ницца, знаменитый курорт. Горы были покрыты лесами, кустарниками. Виллы утопали в садах. Однажды еще в Париже Бунин познакомился с Галиной Кузнецовой, молодым литератором. Теперь они случайно встретились на пляже.
      О Бунине пишут, что он был всегда красив, умен, изящен, что у него был "опытный донжуанский взгляд" и с дамами он был очень "уверен в себе, подобно хорошему охотнику".
      А как выглядела Галина Кузнецова? Коротко стриженные темные волосы, "кокетливо схваченные спереди широкой лентой", "фиалковые зовущие глаза", "веселый нрав". Ее стихи и рассказы не блистали талантом, но он взял ее в ученицы и уговорил Веру Николаевну позволить ей жить в их доме (не ходить же куда-то к ней давать уроки).
      Ему все в ней нравилось. Они вместе гуляли по лесам и паркам. К этому времени Бунин прожил с Верой Николаевной более 20 лет. Он был по характеру "деспотичен, капризен, раздражителен". Кроткая Вера Николаевна хорошо его понимала, во всем помогала, сочувствовала. Теперь она записала в дневнике: "Я вдруг поняла, что не имею права мешать Яну любить, кого он хочет... раз любовь его имеет источник во Боге". (Она всю жизнь называла Ивана Бунина Яном.) И теперь она желала Яну одного: чтобы от новой любви "ему было сладостно на душе...". Она привыкла всегда жить его интересами, его жизнью.
      На их вилле пристроилось много народа. Время от времени там жил Н. Рощин, в прошлом капитан Добровольческой армии. Часто бывали и другие. Однажды моряк из Риги Леонид Зуров прислал свою первую книгу и "жаловался, что не может писать": нет ни средств, ни работы. Его пригласили в Париж, и он так и остался нахлебником у Буниных. Пишут, что Вера Николаевна любила его как сына (или более). А что означает это "более"? Пишут биографии, что в тяжелые годы во Франции, на вилле в Грасе, Бунин "вынужден был сосуществовать со своей законной супругой, любимой им молодой ученицей Галиной Кузнецовой и поклонником жены Леонидом Зуровым". Странная компания. Может быть, у них просто не было возможности разъехаться? Некуда и не на что уехать? Скорее всего так.
      Но, несмотря ни на что, Бунин работал самоотверженно.
      В 1933 г. шведский король вручил Ивану Алексеевичу Нобелевскую премию. На фотографии среди присутствующих - Вера Николаевна и Галина Кузнецова.
      Впоследствии та же Галина причинила ему немало страданий. Она якобы сблизилась с Маргой Степун, своей подругой. Об этом рассказано в книге М. Рощина "Иван Бунин".
      "Марга носила мужские костюмы и шляпы, сплетничала об актерах и театре, была из самой гущи парижской актерской богемы. Чопорный и старомодный Иван Алексеевич не сразу мог и сообразить, что она лесбиянка. А уж узнав, был убит, разумеется: не в силах был понять своих чувств, ревности, брезгливости, обиды... Галина вела себя поначалу невинно и скрытно, потом и скрывать было нельзя. Она уходила, возвращалась, жила опять у Буниных, даже с Маргой..." В 42-м году обе уехали навсегда, сначала в Германию, потом в Америку. Но это уже 40-е годы. А 8 ноября 1933 г. Шведская академия присудила Ивану Бунину Нобелевскую премию "за строгий артистический талант, с которым он воссоздал в литературной прозе типичный русский характер".
      Бунин тогда писал: "Весь вечер "Бельведер" полон звоном телефона, из которого что-то отдаленно кричат мне какие-то разноязычные люди чуть не из всех столиц Европы, оглашается звонками почтальонов, приносящих все новые и новые приветственные телеграммы чуть не из всех стран мира, - отовсюду, кроме России! - и выдерживает первые натиски посетителей всякого рода, фотографов и журналистов... Посетители, число которых все возрастает, так что лица их все больше сливаются передо мною, со всех сторон жмут мне руки, волнуясь и поспешно говоря одно и то же, фотографы ослепляют меня магнием, чтобы потом разнести по всему свету изображение какого-то бледного безумца, журналисты наперебой засыпают меня допросами...
      - Как давно вы из России?
      - Эмигрант с начала 20-го года.
      - Думаете ли вы теперь туда возвращаться?
      - Бог мой, почему же я теперь могу туда возвращаться?
      - Правда ли, что вы первый русский писатель, которому присуждена Нобелевская премия за все время ее существования?
      - Правда".
      
      Еще так недавно, в 1930 г., он закончил "Жизнь Арсеньева", где высказал "все, что хотел". А затем он метался, недовольный собой. Вот запись в дневнике Веры Николаевны 24 декабря 1932 г.
      Бунин страшно взволнован: "Я на грани душевной болезни. Сжег сегодня 17 страниц "Жизни Арсеньева". Я устал. Нужно бы проехаться, а денег нет.
      - Поезжай, а там устроимся.
      - Я поехал бы в Авиньон и написал бы о Лауре и Петрарке... Но денег нет! Будущее меня страшит. Душа изболелась. Как будем жить?.."
      
      Однажды в парижском кафе он получил записку: "Иван, я здесь, хочешь видеть меня? Толстой".
      Об этой встрече рассказано в книге О. Михайлова.
      Они встретились, и Толстой сказал: "Можно тебя поцеловать? Не боишься большевиков?" Они вместе уселись за столик. "Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать: до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили! Ты и представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России... Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил! Ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня 3 автомобиля... У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету... Ты что же, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей Нобелевской премии".
      
      А потом война. Все изменилось 5 долгих лет войны Бунины пробыли в Грасе, на вилле "Жаннет", стоявшей на крутом каменистом обрыве.
      Там Бунин писал книгу о Льве Толстом, книгу о Чехове и продолжал править свои рассказы. Опять он жил, чтобы писать. Больной, в голоде, в холоде продолжал свое служение литературе и оставался русским писателем! "Освобождение Толстого" - философский труд. Мысли о Боге, о смерти и бессмертии - все, что мучило Бунина много лет, стало содержанием "Освобождения Толстого".
      
      В Каннах и Ницце шли облавы. Давно исчезли остатки Нобелевской премии. Слишком долго шла война, поломавшая весь обычный порядок, слишком много оказалось нахлебников. Голод, холод, нужда... "Грасские жители в войну съели всех собак и кошек". И самое страшное - Зуров постоянно устраивал скандалы, близкие к сумасшествию. Бунин оказался в гуще истерик, мелочных домашних склок.
      В 1941 г. он писал в одном из писем: "Был я "богат"! - теперь волею судеб, вдруг стал нищ, как Иов. Был знаменит на весь мир, теперь никому в мире не нужен, - не до меня миру! В. Н. очень болезненна, чему помогает и то, что мы весьма голодны. Я пока пишу - написал недавно целую книгу, но куда ее теперь девать?"
      Однажды его навестил знакомый журналист. Бунин ему сказал: "Плохо мы живем в Грасе, очень плохо. Ну, картошку мерзлую едим. Или водичку, в которой плавает что-то мерзкое, морковка какая-нибудь. Это называется супом... Живем мы коммуной. Шесть человек. И ни у кого гроша за душой - деньги Нобелевской премии давно уже прожиты... Один вот приехал к нам погостить денька на два... Было это три года тому назад, с тех пор и живет, гостит. Да и уходить ему, по праве говоря, некуда; еврей. Не могу же я его выставить?.."
      Литератор Бахрах, бежавший от немцев из Парижа, потом рассказал в своих воспоминаниях, как работал Бунин над книгой "Темные аллеи".
      "Он писал свою книгу запоем, словно все время торопился, боялся не поспеть, боялся, что военные события воспрепятствуют ее завершению. Бывали недели, когда он с утра буквально до позднего вечера запирался (неизменно на ключ!) в своей большой комнате".
      
      А осенью 1945 г. посол СССР во Франции А. Богомолов пригласил Бунина в свое посольство на завтрак. Не согласится ли Бунин вернуться на родину? Бунин сказал, что гордится победой СССР над Гитлером, но не знает, как сможет жить в СССР, где и у кого. Он обещал подумать.
      В 1947 г. он выходит из эмигрантского Союза русских писателей и журналистов. Эмигранты сочли это подготовкой к отъезду в СССР.
      Некоторые литераторы уехали из Парижа в Америку, звали Бунина с собой. Он впоследствии вспоминал: "Тем, что я не поехал с Цетлиным и Алдановым в Америку, я подписал себе смертный приговор. Кончить дни в Грасе, в нищете, в холоде, в собачьем голоде!" Но он продолжал работать запоем.
      
      Постепенно он подошел к пониманию самой сути писательского труда. "Было время, когда я тщеславился моим умом, моим именем, но теперь я знаю, что если есть во мне что-нибудь хорошего, то это доброе сердце, чувствительное и способное любить..." Теперь он думал, что "наш мир не только юдоль испытания и перехода в мир лучший, вечный, а это один из вечных миров, который мы должны сделать прекраснее для живущих с нами и для тех, которые после нас будут жить в нем". Это шаг вперед по сравнению с "Окаянными днями".
      Он попеременно жил то в Грасе, то в Париже на улице Оффенбаха. И всю жизнь тосковал о России. В сущности, главное, что он писал всю жизнь, - это монолог о России. Во всем, что он писал, звучит эта музыка, так же светло и чисто, как в крошечном рассказе "Косцы".
      "Мы шли по большой дороге, а они косили в молодом березовом лесу, поблизости от нее - и пели.
      Это было давно, это было бесконечно давно, потому что та жизнь, которой все мы жили в то время, не вернется уже вовеки.
      Они косили и пели, и весь березовый лес, еще не утративший густоты и свежести, еще полный цветов и запахов, звучно откликался им..."
      80-летие Бунина отмечали скромно. Он был болен, очень ослабел. Приходилось занимать деньги на еду, врачей, лекарства. Но он все еще, когда был в состоянии, работал над рассказами - правил их, улучшал, сокращал, питая надежду, довольно слабую, что они будут когда-нибудь изданы. Он ведь видел, что рассказы замечательные. Их основа - мелодия, и читателя постепенно охватывает музыкальное ощущение написанного".
      
      По временам отнималась то правая рука, то нога. Может быть, как-то перенес на ногах инсульт? Потом еще вдобавок воспаление легких. Он родился в 1870-м, в один год с Лениным, умер в один год со Сталиным, в 1953-м.
      Вечером 8 ноября 1953 г. по телефону вызвали врача. Пациент задыхался, сердце слабело. Уколы, казалось, немного успокоили.
      Ночью врач снова приехал. Но теперь лицо Бунина было прикрыто платком. Он об этом просил, когда был еще жив: не хотел, чтобы видели его мертвое измученное лицо.
      
      В конце жизни Бунин писал: "Жить мне осталось, во всяком случае, недолго. И приводя в порядок по мере моих уже очень слабых сил мои писания, в надежде, - тоже довольно слабой, - что они будут когда-нибудь изданы, я перечислил их почти уже все и вижу, что я не ценил их прежде так, как они того заслуживают, что они во многих отношениях замечательны по своей оригинальности, по разнообразию, сжатости, силе, по внутренней красоте, - говорю это не стыдясь, ибо уже без всякого честолюбия, только как художник. Некоторые из них мне особенно восхитительны..."
      Сказано без ложной скромности, но ведь конец приближался. Сказано для себя в качестве подведения итогов, и все сказанное - правда.
      
      
      
      За все Тебя, Господь, благодарю!
      Ты, после дня тревоги и печали,
      Даруешь мне вечернюю зарю,
      Простор полей и кротость синей дали.
      
      Я одинок и ныне - как всегда.
      Но вот закат разлил свой пышный пламень,
      И тает в нем Вечерняя Звезда,
      Дрожа насквозь, как самоцветный камень.
      
      И счастлив я печальною судьбой,
      И есть отрада сладкая в сознанье,
      Что я один в безмолвном созерцанье,
      Что всем я чужд и говорю - с Тобой.
      
      1901
      
      
      
      Не видно птиц. Покорно чахнет
      Лес, опустевший и больной.
      Грибы сошли, но крепко пахнет
      В оврагах сыростью грибной.
      Глушь стала ниже и светлее,
      В кустах свалялася трава,
      И, под дождем осенним тлея,
      Чернеет темная листва.
      
      И, убаюкан шагом конным,
      С отрадной грустью внемлю я,
      Как ветер звоном монотонным
      Гудит-поет в стволе ружья.
      
      1889
      
      Ночь
      
      
      Ищу я в этом мире сочетанья
      Прекрасного и вечного. Вдали
      Я вижу ночь: пески среди молчанья
      И звездный свет над сумраком земли.
      
      Как письмена, мерцают в тверди синей
      Плеяды, Вега, Марс и Орион.
      Люблю я их теченье над пустыней
      И тайный смысл их царственных имен!
      
      Как ныне я, мирьяды глаз следили
      Их древний путь. И в глубине веков
      Все, для кого они светили,
      Исчезли в ней, как след среди песков:
      
      Их было много, нежных и любивших,
      И девушек, и юношей, и жен,
      Ночей и звезд, прозрачно-серебривших
      Евфрат и Нил, Мемфис и Вавилон!
      
      Вот снова ночь. Над бледной сталью Понта
      Юпитер озаряет небеса,
      И в зеркале воды, до горизонта,
      Столпом стеклянным светит полоса.
      Прибрежья, где бродили тавро-скифы,
      Уже не те, - лишь море в летний штиль
      Все так же сыплет ласково на рифы
      Лазурно-фосфорическую пыль.
      
      Но есть одно, что вечной красотою
      Связует нас с отжившими. Была
      Такая ж ночь - и к тихому прибою
      Со мной на берег девушка пришла.
      
      И не забыть мне этой ночи звездной,
      Когда весь мир любил я для одной!
      Пусть я живу мечтою бесполезной,
      Туманной и обманчивой мечтой, -
      
      Ищу я в этом мире сочетанья
      Прекрасного и тайного, как сон.
      Люблю ее за счастие слиянья
      В одной любви с любовью всех времен!
      
      1901
      
      
      
      Ту звезду, что качалася в темной воде
      Под кривою ракитой в заглохшем саду, -
      Огонек, до рассвета мерцавший в пруде,
      Я теперь в небесах никогда не найду.
      
      В то селенье, где шли молодые года,
      В старый дом, где я первые песни слагал,
      Где я счастья и радости в юности ждал,
      Я теперь не вернусь никогда, никогда.
      
      1891
      
      
      Ночь идет - и темнеет
      Бледно-синий восток...
      От одежд ее веет
      По полям ветерок.
      
      День был долог и зноен...
      Ночь идет и поет
      Колыбельную песню
      И к покою зовет.
      
      Грустен взор ее темный,
      Одинок ее путь...
      Спи-усни, мое сердце!
      Отдохни... Позабудь.
      
      1893
      
      Листопад
      
      
      Лес, точно терем расписной,
      Лиловый, золотой, багряный,
      Веселой, пестрою стеной
      Стоит над светлою поляной.
      
      Березы желтою резьбой
      Блестят в лазури голубой,
      Как вышки, елочки темнеют,
      А между кленами синеют
      То там, то здесь в листве сквозной
      Просветы в небо, что оконца.
      Лес пахнет дубом и сосной,
      За лето высох он от солнца,
      И Осень тихою вдовой
      Вступает в пестрый терем свой.
      ......................................................
      ......................................................
      
      
      ...И вот уж дымы
      Встают столбами на Заре,
      Леса багряны, недвижимы,
      Земля в морозном серебре.
      
      И в горностаевом шугае,
      Умывши бледное лицо,
      Последний день в лесу встречая,
      Выходит Осень на крыльцо.
      ......................................................
      
      1900
      
      
      Генри Лонгфелло. "Песнь о Гайавате"
      (перевод с английского)
      
      
      Поэма была написана на основе легенд, распространенных среди североамериканских индейцев. Гайавата - пророк, учитель.
      
      Если спросите - откуда
      Эти сказки и легенды
      С их лесным благоуханьем,
      Влажной свежестью долины,
      Голубым дымком вигвамов,
      Шумом рек и водопадов,
      Шумом, диким и стозвучным,
      Как в горах раскаты грома? -
      Я скажу вам, я отвечу:
      
      "От лесов, равнин пустынных,
      От озер Страны Полночной,
      Из страны Оджибуэев,
      Из страны Дакотов диких,
      С гор и тундр, с болотных топей..."
      ........................................................
      ........................................................
      
      1898
      
      
      
      Отчего ты печально, вечернее небо?
      Оттого ли, что жаль мне земли,
      Что туманно синеет безбрежное море
      И скрывается солнце вдали?
      
      Отчего ты прекрасно, вечернее небо?
      Оттого ль, что далеко земля,
      Что с прощальною грустью закат угасает
      На косых парусах корабля.
      
      И шумят тихим шумом вечерние волны
      И баюкают песней своей
      Одинокое сердце и грустные думы
      В беспредельном просторе морей?
      
      1897
      
      Крещенская ночь
      
      
      Темный ельник снегами, как мехом,
      Опушили седые морозы,
      В блестках инея, точно в алмазах,
      Задремали, склонившись, березы.
      
      Неподвижно застыли их ветки,
      А меж ними на снежное лоно,
      Точно сквозь серебро кружевное,
      Полный месяц глядит с небосклона.
      
      Высоко он поднялся над лесом,
      В ярком свете своем цепенея,
      И причудливо стелются тени,
      На снегу под ветвями чернея.
      
      Замело чащи леса метелью, -
      Только вьются следы и дорожки,
      Убегая меж сосен и елок,
      Меж березок до ветхой сторожки.
      
      Убаюкала вьюга седая
      Дикой песнею лес опустелый,
      И заснул он, засыпанный вьюгой,
      Весь сквозной, неподвижный и белый.
      
      Спят таинственно стройные чащи,
      Спят, одетые снегом глубоким,
      И поляны, и луг, и овраги,
      Где когда-то шумели потоки.
      
      Тишина, - даже ветка не хрустнет!
      А, быть может, за этим оврагом
      Пробирается волк по сугробам
      Осторожным и вкрадчивым шагом.
      
      Тишина, - а, быть может, он близко...
      И стою я, исполнен тревоги,
      И гляжу напряженно на чащи,
      На следы и кусты вдоль дороги.
      
      В дальних чащах, где ветви и тени
      В лунном свете узоры сплетают,
      Все мне чудится что-то живое,
      Все как будто зверьки пробегают.
      
      Огонек из лесной караулки
      Осторожно и робко мерцает,
      Точно он притаился под лесом
      И чего-то в тиши поджидает.
      
      Бриллиантом лучистым и ярким,
      То зеленым, то синим играя,
      На востоке, у трона господня,
      Тихо блещет звезда, как живая.
      
      А над лесом все выше и выше
      Всходит месяц, - и в дивном покое
      Замирает морозная полночь
      И хрустальное царство лесное!
      
      1886-1901
      
      Сумерки
      
      
      Все - точно в полусне. Над серою водой
      Сползает с гор туман, холодный и густой,
      Под ним гудит прибой, зловеще разрастаясь,
      А темных голых скал прибрежная стена,
      В дымящийся туман погружена,
      Лениво курится, во мгле небес теряясь.
      
      Суров и дик ее могучий вид!
      Под шум и гул морской, она в дыму стоит,
      Как неугасший жертвенник титанов,
      И Ночь, спускаясь с гор, вступает точно в храм,
      Где мрачный хор поет в седых клубах туманов
      Торжественный хорал неведомым богам.
      
      1900
      
      Сторож
      
      
      И снова вечер, сухо позлативший
      Дороги, степь и удлинивший тень;
      И бледный лик, напротив солнца всплывший;
      И четко в ясном воздухе застывший
      Среди бахчей курень.
      
      Стар сторож, стар! И слаб, и видит плохо,
      А век бы жил! ...Так тихо в курене,
      Что слышен треск подсохшего гороха...
      Да что кому до старческого вздоха
      О догоревшем дне!
      
      1909
      
      Ландыш
      
      
      В голых рощах веял холод...
      Ты светился меж сухих,
      Мертвых листьев... Я был молод,
      Я слагал свой первый стих -
      
      И навек сроднился с чистой
      Молодой моей душой
      Влажно-свежий, водянистый,
      Кисловатый запах твой!
      
      1917
      
      Свет незакатный
      
      
      Там, в полях, на погосте,
      В роще старых берез,
      Не могилы, не кости -
      Царство радостных грез.
      
      Летний ветер мотает
      Зелень длинных ветвей -
      И ко мне долетает
      Свет улыбки твоей.
      Не плита, не распятье -
      Предо мной до сих пор
      Институтское платье
      И сияющий взор.
      Разве ты одинока?
      Разве ты не со мной?
      В нашем прошлом, далеком,
      Где и я был иной?
      В мире круга земного,
      Настоящего дня,
      Молодого, былого
      Нет давно и меня!
      
      1917
      
      Летняя ночь
      
      
      "Дай мне звезду, - твердит ребенок сонный, -
      Дай, мамочка..." Она, обняв его,
      Сидит с ним на балконе, на ступеньках,
      Ведущих в сад. А сад, степной, глухой,
      Идет, темнея, в сумрак летней ночи,
      По скату к балке. В небе, на востоке,
      Краснеет одинокая звезда.
      
      "Дай, мамочка..." Она с улыбкой нежной
      Глядит в худое личико: "Что, милый?"
      "Вон ту звезду..." - "А для чего?" - "Играть..."
      
      Лепечут листья сада. Тонким свистом
      Сурки в степи скликаются. Ребенок
      Спит на колене матери. И мать,
      Обняв его, вздохнув счастливым вздохом,
      Глядит большими грустными глазами
      На тихую далекую звезду...
      
      Прекрасна ты, душа людская! Небу,
      Бездонному, спокойному, ночному,
      Мерцанью звезд подобна ты порой!
      
      1912
      
      
      
      Как в апреле по ночам в аллее,
      И все тоньше верхних сучьев дым,
      И все легче, ближе и виднее
      Побледневший небосклон за ним.
      
      Этот верх в созвездьях, в их узорах,
      Дымчатый, воздушный и сквозной,
      Этих листьев под ногами шорох,
      Эта грусть - все то же, что весной.
      
      Снова накануне. И с годами
      Сердце не считается. Иду
      Молодыми, легкими шагами -
      И опять, опять чего-то жду.
      
      1917
      
      
      
       ...И снова неожиданное чудо!
      Нам тогда - тебе шестнадцать было,
       Мне семнадцать лет,
      Но ты помнишь, как ты отворила
       Дверь на лунный свет?
      
      Ты к губам платочек прижимала,
       Смокшийся от слез,
      Ты, рыдая и дрожа, роняла
       Шпильки из волос.
      У меня от нежности и боли
       Разрывалась грудь...
      Если б, друг мой, было в нашей воле
       Эту ночь вернуть!
      
      1903
      
      
      
      Спокойный взор, подобный взору лани,
      И все, что в нем так нежно я любил,
      Я до сих пор в печали не забыл,
      Но образ твой теперь уже в тумане.
      
      А будут дни - угаснет и печаль,
      И засинеет сон воспоминанья,
      Где нет уже ни счастья, ни страданья,
      А только всепрощающая даль.
      Иногда кажется, что Бунин-прозаик
      часто заслоняет Бунина-поэта.
      Может быть и так в отдельных случаях.
      Но в целом и его проза -
      необыкновенная поэзия. В ней постоянно звучит возвышающая душу читателя музыка.
      
      Перевал
      
      
      "Ночь давно, а я все еще бреду по горам к перевалу, бреду под ветром, среди холодного тумана, и безнадежно, но покорно идет за мной в поводу мокрая, усталая лошадь, звякая пустыми стременами".
      "Я весь дрожу от напряжения и усталости, одежда моя вся промокла от снега, а ветер так и пронизывает ее насквозь..."
      
      Кажется, что здесь не просто дорога в горах, а жизненный путь, поиски выхода, поиски перемены к лучшему. Это может быть почти у каждого.
      
      - Боже мой! Неужели я заблудился?
      Поздно. Бор глухо и сонно гудит в отдалении. Ночь становится все таинственнее...
      - Иди, иди. Будем брести, пока не свалимся. Сколько уже было в моей жизни этих трудных и одиноких перевалов!
      
      Он, конечно, это о жизни, о собственной судьбе. И не только о собственной.
      
      "Как ночь, надвигались на меня горести, страдания, болезни, измены любимых и горькие обиды дружбы - и наступал час разлуки со всем, с чем сроднился. И, скрепивши сердце, опять брал я в руки свой страннический посох. А подъемы к новому счастью были высоки и трудны, ночь, туман и буря встречали меня на высоте, жуткое одиночество охватывало на перевалах... Но - идем, идем!"
      1892-1898
      
      
      
      Учитель
      
      
      "Учитель земской школы в Можаровке, Николай Нилыч Турбин" с нетерпением ждал праздника. Предстоял сочельник и поездка домой к отцу. "Но ехать, оказалось, не на что". А он так надеялся! Ему шел 24-й год. Очень высокий, белокурый, худой, от застенчивости очень неловкий. Сын сельского дьякона, он поступил было в семинарию, но курса не кончил "по бедности", а вернувшись домой, выписывал программы, надеясь подготовиться то в юнкерскую, то в межевую школу. Но лишь сумел сдать экзамен на сельского учителя. Жилось дома тяжело. Матери он не помнил, а у дьякона был болезненно-угрюмый характер. "Однако проживши год одиноко, Турбин стал вспоминать об отце с тоской и нежностью... Чтобы скопить денег, он от священника перешел обедать и ужинать к дьячку. Но в ноябре отец сообщил, что должен ехать в губернский город лечиться и просил денег". Письмо заканчивалось припиской: "А последнее мое слово: имей Бога и сознание, пожалей мою старость". И пришлось отослать свои крошечные сбережения.
      Жил учитель одиноко и скучно. Одно время с ним стала нагловато заигрывать жена местного лавочника Грибакина, владевшего кроме лавочки кабаком, где собирались по вечерам гости. Но Турбин всячески ее избегал. "Пойдут сплетни, - думал он, - различные неприятности... немыслимо!" По воскресеньям он с утра уходил в поле, где видны были на горизонте станция и телеграфные столбы. "Его тянуло туда, потому что в ту сторону поезд должен был унести его на родину!"
      "На месте срубленного леса... возвышались три длинные, тонкие березки... При виде этих березок Турбин вспоминал, что здесь он встретил жену Линтварева. С Линтваревыми он познакомился и встречался несколько раз на станции. Они держали себя с ним просто и даже ласково. Про Линтварева было слышно, что он окончил курс в университете, увлечен земскими делами, профессиональным образованием. Все это, с придачей богатства и знатности, внушило Турбину большое уважение к Линтваревым. При встрече с ним жена Линтварева так ласково улыбнулась ему и показалась так изящна и аристократична, что учитель покраснел от радости и тут же решил непременно побывать у них в гостях, завязать прочное знакомство. Он долго глядел вслед ее английскому шарабану. Он не замечал, куда идет, мечтая о том, как он будет сидеть у Линтварева на балконе, вести интересный, живой разговор, пить прекрасный чай и курить дорогую сигару..."
      
      Он о многом мечтал в своей, еще совсем короткой жизни. "Мечтал о жизни с достатком", хотел завести хорошие знакомства, "быть человеком просвещенным, следящим за наукой, за политикой. Эти мечты погибли". Затем он мечтал, став учителем, "сделать свою школу образцовой... приняться за составление учебников. День за днем тускнели эти мечты". Еще он мечтал заняться самообразованием, "почувствовать себя человеком". "Съезжу домой, а вернусь - буду ходить к Линтвареву..." Линтваревы олицетворяли для него "настоящих людей", достойную жизнь, всяческое благополучие.
      Убедившись окончательно, что ехать не на что, он стал все же придумывать, "как устроить эту поездку". Занять денег? "Немыслимо! Долги - погибель".
      Он шел к дьячку ужинать, а возвратясь, "завертывался в тулуп и ложился в постель. Вся тоска осенних дней охватывала его тогда. Черная ночь глядела в окна. На деревне во мраке зиял огнями завод; огненными искрами роились его высокие трубы; когда тяжелым взмахом налетал ветер, чаще и гуще стрекал косой дождь в стекла окон и еще жалобнее завывало в печке... А на рассвете отдаленными-отдаленными, протяжными стонами доносилась перекличка петухов; медленно-медленно пробуждалась после долгой ночи жизнь. Дождь стихал; холоднело; ветер гнал в холодном небе белесые космы туч. Над деревней, над голыми полями занимался новый скучный день...
      А потом пошли метели, засыпая снегом избы, слепя окна. Побелевшая деревня еще более опустела и затихла - даже собаки забивались в сенцы.
      С утра до ночи неслась над ней вьюга, и стояли мутные сумерки. В белой пыли тонули и завод, и церковь. Ветер по ночам жалобно перезванивал на колокольне..."
      В школе Турбина ждало письмо. Линтварев приехал и теперь приглашал его в гости "на второй день праздника вечером... Это был ответ на просьбу Турбина помочь школе учебниками. Но теперь Турбину было не до учебников". Он сиял. Это было сближение, внутри у него все дрожало от радости.
      В первый день праздника вечером он неожиданно столкнулся с Линтваревым. Они обменялись приветствиями, и Линтварев спросил: "Ну, так увидимся? До завтра?"
      Турбин быстро шел домой, одолеваемый мучительной проблемой: "Как быть, где взять крахмальную рубашку? В вышитой положительно невозможно!" И на следующее утро, старательно зашивая и начищая сапоги, он не переставал думать о рубашке.
      
      Ущемленное чувство своей значимости! Сотни лет оно мучает людей. Иногда в нем главное: "Кем быть? Каким быть?" Но чаще: "Как выглядеть? Какое производить впечатление? При нашем недавнем псевдосоциализме многих, стоявших в очередях за коврами и хрусталем, терзало желание: "Хочу, как у Маньки!" Теперь, когда появились богатые толстосумы, желания выросли. Как на фоне подлинных богачей казаться преуспевающим? Как покрасоваться, "выпендриться", согласно современному сленгу?
      
      И вот на пороге ХХ в. молодой школьный учитель все утро думал о рубашке. Где взять крахмальную, чтобы выглядеть не хуже остальных гостей? У кого надо попросить?
      "Немыслимо! Начнут судить, рядить... дойдет до Линтварева..."
      Днем приехал Кондрат Семеныч, сын обедневшего помещика, болтун и пьяница, унаследовавший от покойного отца лишь обветшавший, захламленный, грязный флигелек. Он принял живейшее участие в заботах о наряде Турбина, погнал было кучера за своей крахмальной рубашкой, но она оказалась грязно-синей, а ворот был непомерно широк. В конце концов Кондрат Семеныч все же достал у знакомого заводского служащего приличную рубашку. Ехать в его санях Турбин отказался. "Ну, черт с тобой!" - добродушно попрощался Кондрат Семеныч и в заключение напутствовал: "Обрати посерьезнее внимание на Линтвариху. Хороша, анафема!"
      Когда Турбин подходил "к аллее перед линтваревским домом", он вдруг оробел и шарахнулся назад. Ему показалось, что он слишком рано явился. Дойдя до моста, он опять оглянулся. "Вот будет скверно, если видели, что он приходил! Но никого не было кругом. Только на деревне горланили на "улице" девки. Из дома через аллею загадочно светились окна. Что там в доме? Начался вечер или нет? И кто там, и что делают? А обстановка? Небось люстры, паркет, бархат, фамильные портреты..."
      На мосту послышались чьи-то шаги. (Увидят, как он мечется!) Он почти побежал назад.
      
      Ему открыла нарядная горничная.
      - Павел Андреевич дома?
      - Пожалуйте-с.
      Горничная помогла ему снять пальто. Как в тумане, увидал он большую светлую залу... все... показалось ему чересчур просто... быстро вышел Линтварев.
      - Имею честь поздравить! - сказал Турбин и в смущении вынул носовой платок.
      Предупредительно ласково Линтварев пожал ему руку.
      - Милости просим, милости просим!
      И, пропуская Турбина вперед, повел его в столовую.
      - А, Николай Нилыч! - сказала Надежда Константиновна так, словно давно ждала его.
      За столом были гости: молодой, красивый флотский офицер, земский доктор, богатый и родовитый помещик Беклемишев, а также родственницы хозяйки, княжны Трипольские. Было известно, что "княжны очень богаты, живут то в Петербурге, то в своем имении, то гостят у Линтварева, а больше всего - за границей".
      Потом приехали еще гости: красивая, полная вдова помещица, старик помещик, "который немножко рисовался простотой, но которого все любили за эту простоту", еврей инженер "сухой, черненький, подвижный" и член суда, "веселый остряк". Говорили об искусстве, о земских делах, о поэте Надсоне, которого княжны навещали в Ницце, где он лечился.
      Увы, княжны путешествуют в Ниццу, а учителю не на что съездить проведать больного отца. Это рассказ о социальном неравенстве, о человеческом унижении, об отсутствии воспитания, элементарной уверенности в себе даже у сельского учителя. Турбин подходил то к одной группе гостей, то к другой, чтобы вклиниться в разговор, но как-то не удавалось. Слишком он был неловок. И к тому же весь разговор шел о неизвестном, и его попытки оказались неуместными, нелепыми.
      Наконец в зале раздалась музыка. Турбин пошел туда, якобы послушать. Член суда играл сонату Грига. Но эта музыка была так же чужда, как и все общество.
      Позвали к столу. Турбин "не обедал и с особенным удовольствием выпил рюмку водки. После первой рюмки захотелось есть, но (может быть, от неловкости) он долго, стараясь не торопиться, ел одних омаров. Член суда уже дружески предложил Турбину выпить с ним, и Турбин выпил, еще рюмку простой водки". Он еще ясно все сознавал, но чувствовал, что "теряет способность управлять своими словами и движениями". И он чувствовал себя очень неловким. Выпив еще рюмку, он объявил, что это последняя.
      - Я и так мокрый как мышь.
      Ужин прошел необыкновенно быстро. Он пил мадеру, лафит, а когда подали шампанское, вскочил и стал вопить "Ура!".
      В зал разносили чай, потом член суда играл "Тарантеллу" Рубинштейна. Шумные быстрые звуки взывали у Турбина какой-то дикий восторг. Он громко хохотал нервным смехом.
      "Вот это так так", - бормотал он в восторге... И не успели опомниться гости и хозяин, как произошло нечто дикое... не слушая музыки, без всякого такта, он топал, орал, словно он не в интеллигентной гостиной, а в пьяной компании в кабаке".
      Кончилось тем, что "доктор, быстро подошел к нему.
      - Пойдемте, батенька, домой, - сказал он ему строго.
      - Нет, чего же, - сопротивлялся Турбин. - Я еще не хочу". Но доктор настойчиво вывел его, и "Турбин, приплясывая, покорно пошел...".
      А дома, проснувшись, он все сразу вспомнил. Что говорили потом в доме Линтварева? А на селе!
      По отдельным замечаниям, взглядам он понял, что все уже знают, как он в гостях у Линтварева безобразно напился и был изгнан.
      Когда он обедал у дьячка, тот сказал:
      - И совсем не стоило туда ходить...
      Турбина словно ударили по голове...
      - Да и правда: не нам с вами бывать у таких персон!"
      А потом ввалился к нему с хохотом Кондрат Семеныч.
      - Поздравляю!..
      - Ты, говорят, черт знает каких штук там натворил? Какой это ты танец своего изобретения плясал?
      - Оставьте, пожалуйста, меня в покое! - тихо ответил Турбин.
      - Да нет, как же, брат, ты, говорят, вдребезги насадился? Надо сходить извиниться. Еще, пожалуй, с места попрут...
      "А через полчаса на столе стояла бутылка водки"; Турбин уже снова захмелел, и Кондрат Семеныч грустно продолжал:
      - Он, брат, Линтварев-то этот, глумился над тобой. Оплевать, воспользоваться твоей необразованностью! Подло, брат! Мне тебя от души жаль.
      Турбин вдруг заплакал, буквально "захлебнулся слезами".
      А потом в санях Кондрата Семеныча они мчались по селу. Мелькнули огни кабака.
      Они вваливались в какие-то избы, всюду пили запоем. "Нестерпимо ломило в темени от жары и водки. На морозе водка еще более разобрала его... Потом потерял всякое представление, где он".
      Утром Кондрат Семеныч с опухшим лицом "сидел за столом против печника, похмелялся и, вертя цигарку, поглядывал на сонное лицо Турбина. Оно было как мертвое: истомленное, страдальческое и кроткое.
      - Вот те и педагог! - сказал с сожалением Кондрат Семеныч. - Пропал малый!"
      И действительно, куда Турбин пойдет, если выгонят из сельской школы? Кого учить? Кого воспитывать?
      1894
      
      
      
      Сосны
      
      
      "Утром у нас в Платоновке умер сотский Митрофан... Это был высокий и худой, но хорошо сложенный мужик... с бирюзово-серыми, живыми глазами... Это был Следопыт, настоящий лесной крестьянин-охотник, в котором все производило цельное впечатление: и фигура, и шапка шерстью внутрь, и заплатанные на коленях портки, и запах курной избы, и одностволка...
      - Хорошо у нас! - говорил он мне часто. - Главное дело - лесу много. Правда, хлебушка, случается, не хватает, али чего прочего... Мне может, еще трудней другого, у меня одних детей сколько... Волка ноги кормят. Сколько годов я тут прожил и все не нажился... Я и не помню ничего, что было. Был будто один-два дня летом али, скажем, весной -- и больше ничего. Зимних ден больше вспоминается, а все тоже похожи друг на дружку. И ничего не скушно, а хорошо".
      Здесь, в лесном раздолье, проходила жизнь, однообразно и незаметно.
      
      Мороз градусов сорок. "После обеда все ходят смотреть Митрофана... изба... маленькая, низенькая, и как все буднично вокруг нее!"
      К ночи резко морозит. "Опять я бреду вдоль просеки... Еще чище и нежней стали краски зеленоватого неба к северу, еще тоньше рисуется мачтовый сосновый лес на его фоне...
      Месяц уже высоко... В деревушке - ни звука, робко краснеет огонек из тихой избы Митрофана... И большая, остро содрогающаяся изумрудом звезда на северо-востоке кажется звездою у Божьего трона, с высоты которого Господь незримо присутствует над снежной лесной страной...
      А на следующий день понесли гроб Митрофана по лесной дороге к селу. Отворили дверь в церковь, откуда вместе с запахом воска тоже пахнуло холодом: бедная лесная церковка промерзла вся насквозь..." Торопливо справил службу священник, наперебой с дьячком... Лишь в конце прозвучала в голосе его "печаль о бренности всего земного и радость за брата, отошедшего после земного подвига, в лоно бесконечной жизни... Напутствуемый протяжным пением, гроб с мерзлым покойником вынесли из церкви, пронесли его по улице и за селом, на пригорке, опустили в неглубокую яму, которую и закидали мерзлой глинистой землей и снегом. В снег воткнули елочку и, покряхтывая от мороза, торопливо разошлись и разъехались".
      Глубокая тишина царила теперь на лесной полянке, по которой торчало из сугробов несколько низких деревянных крестов. "Мачтовые сосны, высоко поднявшие на своих глинисто-красноватых голых стволах зеленые кроны, тесной дружиной окружали с трех сторон пригорок". Глядя на земляной бугор могилы, "я долго силился поймать то неуловимое, что знает только один Бог, - тайну ненужности и в то же время значительности всего земного. Потом я крепко двинул лыжи под гору. Облако холодной снежной пыли взвилось мне навстречу... Тонко пахло свежим снегом и хвоей... Отдаленный, чуть слышный гул сосен сдержанно и немолчно говорил и говорил о какой-то вечной, величавой жизни..."
      1901
      
      
      
      Новая дорога
      
      
      "Напрасно уезжаете! - говорят мне знакомые, поздним вечером прощаясь со мной на вокзале. - Добрые люди только съезжаются в Петербург. Чего вы там не видали? Лесов, сугробов? А потом еще эта новая дорога, на которой дня не проходит без крушений!"
      А вот описание новой железной дороги и всего с ней так или иначе связанного. Масса точных подробностей. Каждое слово, каждая картинка - подлинные. И высокий красивый офицер с "нагло-серьезным" лицом, дама в ротонде, и рыжеусый помещик с ружьем в чехле, и начальник станции, и старенький кондуктор в пенсне на кончике носа, и воздух в полях, и дребезжащий от быстрого бега вагон... Все живет, дышит, изображено с такой выразительной точностью!
      "Огоньки робко, но весело светят в маленьких новых домиках лесных станций. Новая жизнь чувствуется в каждом из них. Но в двух шагах от этого казенного домика начинается совсем другой мир. Там чернеют затерянные среди лесов редкие поселки темного и унылого лесного народа. На платформах стоят люди из этих деревушек, - несколько нищих в рваных полушубках...
      Я смотрю, как уходят от нас и скрываются в лесу огоньки станции... Как прекрасна, как девственно богата эта страна! Какие величавые и мощные чащи стоят вокруг, тихо задремывая в эту теплую январскую ночь, полную нежного и чистого запаха молодого снега и зеленой хвои! И какая жуткая даль!
      Я гляжу вперед, на этот новый путь, который с каждым часом все неприветливее встречают угрюмые леса. Стиснутая черными чащами и освещенная впереди паровозом дорога похожа на бесконечный туннель. Столетние сосны замыкают ее и, кажется, не хотят пускать вперед поезд. Но поезд борется: равномерно отбивая такт тяжелым, отрывистым дыханием, он, как гигантский дракон, выползает по уклону, и голова его изрыгает вдали красное пламя, которое ярко дрожит под колесами паровоза на рельсах и, дрожа, злобно озаряет угрюмую аллею неподвижных и безмолвных сосен. Аллея замыкается мраком, но поезд упорно продвигается вперед. И дым, как хвост кометы, плывет над ним длинною белесою грядою, полной огненных искр и окрашенной из-под низу кровавым отражением пламени".
      1901
      Золотое дно
      
      
      Снова о деревне, о той обстановке, где Бунин провел детство и юность.
      "Тишина - и запустение. Не оскудение, а запустение...
      Не спеша бегут лошади среди зеленых холмистых полей...
      - Ну, что новенького, Корней? - спрашиваю я кучера, молодого загорелого мужика с умными, слегка прищуренными глазами.
      - Новенького? - сдержанно отвечает Корней, не оборачиваясь. - Нового у нас ничего нету.
      - Значит, живете по-старому?
      - Это правильно. Плохо живем.
      Не много нового узнаю я и в имении сестры, где я всегда делаю остановку на пути к Родникам. Кажется, что еще год тому назад усадьба не была так ветха. Полы и потолки в зале еще немного покосились и потемнели... тесовые крыши кое-где дают трещины...
      - Так плохи, говоришь, дела? - спрашиваю я сестру.
      - Совсем, совсем плохи! - поспешно, как будто даже с удовольствием подтверждает сестра. - Будь капитал, еще, может быть, можно было бы поправиться. Ведь земля-то сущее золотое дно. Но банк, банк!
      - Зато тишина-то какая! - говорю я.
      - Уж этого хоть отбавляй! - с угрюмой иронией соглашается племянник-студент. - Действительно, тишина, и прескверная, черт ее дери тишина! Вроде высыхающего пруда".
      
      Дорога идет через усадьбу свирепого помещика Кологривова, давно умершего.
      - Не знаешь, не продали еще? - спрашиваю я Корнея.
      - Продали, - отвечает он. - И продали-то, говорят, за трынку! Живет тут приказчик от наследников, а ему что ж? Не свое доброе. Без хозяина, известно, и товар - сирота. А земля тут прямо золотое дно!
      - Хороша?
      - Аршин чернозему. А лес-то!
      А как нарисован этот лес! Тонко, живо. Какая музыка в этой русской талантливой речи, какие краски!
      "Горько и свежо пахнет березами, весело отдается под развесистыми ветвями громыхание бубенчиков, птицы сладко звенят в зеленых чащах... На полянах, густо заросших высокой травой и цветами, просторно стоят столетние березы по две, по три на одном корню. Предвечерний золотистый свет наполняет их тенистые вершины. Внизу, между белыми стволами, он блестит яркими длинными лучами... И вот опять мы в поле, опять веет сладким ароматом зацветающей ржи и пристяжные на бегу хватают пучки сочных стеблей...
      - А вон и Батурино, - насмешливо говорит Корней.
      И я уже понимаю его.
      - Что, и тут плохо?
      - Да уж молодые-то уехали. А старуха дом продает...
      - А как бы заглянуть туда?
      - Да скажите, что, мол, дом себе для Родников присматриваю...
      
      В Батурине тихо. Сад еще до сих пор густ и живописен... за ним серый большой дом под бурой ржавой крышей. Но усадьба, усадьба! Целая поэма запустения!"
      А вот и хозяйка усадьбы. "Я вижу растерянное старческое лицо, виноватую улыбку голубых кротких глаз...
      Бормоча что-то притворное, я вхожу в переднюю... О, да это совсем ночлежка! Темно, душно, стены закопчены...
      - Мы ведь в пристройке-с теперь живем, - виновато поясняет Батурина. - Ведь знаете, какие года-то пошли, да и теплее тут зимою..." Потом она "с ласковой снисходительностью отворяет дверь в коридор...
      Еще мрачнее в этих пустых комнатах! Первая, в которую я заглядываю из коридора, была когда-то кабинетом, а теперь превращена в кладовую: там ларь с солью, кадушка с пшеном, какие-то бутыли, позеленевшие подсвечники..." И спальня и зал выглядят не лучше. Но вот гость открывает балконную дверь. "Какой вечер! Как все цветет и зеленеет, обновляясь каждую весну, как сладостно журчат в густом вишеннике, перепутанном с сиренью и шиповником, кроткие горлинки, верные друзья погибающих помещичьих гнезд!"
      Становится сумрачно, солнце уходит за горизонт. "Как печальны кажутся в это время темные деревушки... Как глуха и пустынна кажется старая большая дорога, давно забытая и неезженая!..
      - И как вы только живете тут!
      Корней завертывает цигарку, глядя в землю, и долго молчит. Потом сдержанно отвечает:
      - Живем пока...
      - То есть как "пока"? А потом-то что ж?
      - Потом - что Бог даст. Все что-нибудь да будет...
      - Что же?
      - Да что-нибудь будет... Не век же тут сидеть, чертям оборки вить! Разойдется народ по другим местам, либо еще как...
      - А как?.."
      (Люди чувствуют, что предстоят большие перемены.)
      - Там видно будет, - отвечает Корней уже совсем хмуро. - Поедемте, барин, не рано!
      И молча лезет на ко2злы.
      1903
      Господин из Сан-Франциско
      
      
      "Господин из Сан-Франциско... ехал в Старый Свет на целых два года с женой и дочерью, единственно ради развлечения". В свои 58 лет он начинал новую жизнь, а до этого "не жил, а лишь существовал, правда очень недурно", поскольку был богат. Но главные надежды он возлагал на будущее. До сих пор он работал не покладая рук. Наконец он увидел, что "почти сравнялся с теми, кто были для него образцом, и решил передохнуть... Маршрут был выработан... В декабре и январе он надеялся наслаждаться солнцем Южной Италии, памятниками древности, тарантеллами, серенадами... любовью молоденьких неаполитанок, пусть даже и не совсем бескорыстной; карнавал... провести в Ницце и Монте-Карло... начало марта посвятить Флоренции". Затем Рим, Венеция, Париж "и бой быков в Севилье, и купанье на английских островах, и Афины, и Константинополь, и Палестина, и Египет, и даже Япония...
      Был конец ноября, до самого Гибралтара плыли то в ледяной мгле, то среди бури с мокрым снегом... пароход "Атлантида" был похож на громадный отель со всеми удобствами".
      Распорядок дня на пароходе состоял из перемежающихся трапез, отдыха и развлечений. "В семь повещали трубными сигналами о том, что составляло главнейшую цель... этого существования" - обед. "И тут господин из Сан-Франциско спешил... одеваться. Смокинг и крахмальное белье очень его молодили... Богато, но по годам была одета его жена, женщина крупная, широкая и спокойная; сложно, но легко и прозрачно... - дочь - высокая, тонкая, с великолепными волосами, прелестно убранными, с ароматическим от фиалковых лепешечек дыханием...
      Обед длился больше часа", а потом в бальной зале начинались танцы. В это время в баре мужчины курили гавайские сигары и "напивались ликерами".
      А вот длинное, длинное предложение, в котором содержание огромное: тут и описание природы, и времяпрепровождение пассажиров, и резкие классовые различия между людьми, и еще много, много всего. В одном предложении! Тут, пожалуй, в этом предложении вся огромная картина.
      "Океан с гулом ходил за стеной черными горами, вьюга крепко свистала в отяжелевших снастях, пароход весь дрожал, одолевая и ее, и эти горы, - точно плугом разваливая на стороны их зыбкие, то и дело вскипавшие и высоко взвивавшиеся пенистыми хвостами громады, - в смертной тоске стенала удушаемая туманом сирена, мерзли от стужи и шалели от непосильного напряжения внимания вахтенные на своей вышке, мрачным и знойным недрам преисподней, ее последнему, девятому кругу была подобна подводная утроба парохода, - та, где глухо гоготали исполинские топки, пожиравшие своими раскаленными зевами груды каменного угля, с грохотом ввергаемого в них облитыми едким, грязным потом и по пояс голыми людьми, багровыми от пламени; а тут, в баре, беззаботно закидывали ноги на ручки кресел, цедили коньяк и ликеры, плавали в волнах пряного дыма, в танцевальной зале все сияло и изливало свет, тепло и радость, пары то крутились в вальсах, то изгибались в танго - и музыка настойчиво, в сладостно-бесстыдной печали молила все об одном, все о том же..."
      А вот еще предложение, гораздо меньшее, но тоже весьма выразительное. О некоторых из присутствующих.
      "Был среди этой блестящей толпы некий великий богач, бритый, длинный, в старомодном фраке, был знаменитый испанский писатель, была всесветная красавица, была изящная влюбленная пара, за которой все с любопытством следили и которая не скрывала своего счастья: он танцевал только с ней, и все выходило у них так тонко, очаровательно, что только один командир знал, что эта пара нанята... играть в любовь за хорошие деньги и уже давно плавает то на одном, то на другом корабле".
      Вдали показался Неаполь. Неаполь. Нет, не будем приводить бесконечные картины - красоту пейзажей, все знаменитые достопримечательности, всю роскошь, среди которой путешествовали эти люди, все бесконечные услуги, которые им оказывались.
      Господин из Сан-Франциско "был довольно щедр в пути и потому вполне верил в заботливость всех тех, что кормили и поили его, с утра до вечера служили ему... охраняли его чистоту и покой, таскали его вещи, звали для него носильщиков, доставляли его сундуки в гостиницы...".
      А "Атлантида" вошла наконец в гавань, привалила к набережной своей многоэтажной громадой, усеянной людьми, и загрохотали сходни, - поднялась суета, сколько желающих угодить господину из Сан-Франциско, "сколько портье и их помощников в картузах с золотыми галунами, сколько всяких комиссионеров, свистунов мальчишек и здоровенных оборванцев с пачками цветных открыток в руках кинулось к нему навстречу с предложением услуг! И он ухмылялся этим оборванцам, идя к автомобилю того самого отеля, где мог остановиться и принц, и спокойно говорил сквозь зубы то по-английски, то по-итальянски:
      - Прочь! Прочь!"
      
      А нельзя как-нибудь так устроить общество, чтобы "здоровенные оборванцы" не тратили свою жизнь так нелепо?
      Дальше - жизнь в Неаполе, вся ее красота и роскошь. Потом, когда погода ухудшилась, гостям из Сан-Франциско вздумалось отправиться на Капри, а затем в Сорренто. Пришлось поехать на маленьком пароходике, который так качало из стороны в сторону, что пришлось лежать в жалкой кают-компании, закрыв глаза. Семейство измучилось. Особенно тяжело пришлось господину из Сан-Франциско: в последние дни из-за плохой погоды он слишком много пил по вечерам и слишком много любовался "живыми картинами" в некоторых притонах. Он страшно укачался, голова болела нестерпимо.
      Наконец, они в роскошном отеле на Капри. Господин из Сан-Франциско стал наряжаться, "словно к венцу". Он ежеминутно звонил, требуя всевозможных услуг и одновременно по всему коридору неслись "другие нетерпеливые звонки - из комнат его жены и дочери". Наконец он снова приобрел шикарный вид, немало над этим поработав. "Пол еще качался под ним", самочувствие было ужасное, но он зашел в читальню, уютную, тихую и светлую. Там, стоя, просматривал газеты какой-то седой немец. Господин из Сан-Франциско сел в кресло, просмотрел некоторые заглавия, прочел несколько строк "о никогда не прекращающейся балканской войне, - как вдруг строчки вспыхнули перед ним стеклянным блеском, шея... напружинилась... пенсне слетело с носа... Он... дико захрипел" и свалился на пол. Немец выбежал из читальни с криком, всполошил весь дом. Хозяин всех заверял, что это маленький обморок. Но многие видели, как этот господин бился, хрипел, закатил глаза. Его отнесли в самый маленький, самый плохой, сырой и холодный номер. Труп лежал на дешевой железной кровати, мертвое, посиневшее лицо застывало, слабело хриплое клокотанье, вырывавшееся из раскрытого рта.
      Хрип наконец оборвался, лицо стало бледным. Хозяин теперь вел себя нагловато, потребовал, чтобы тело было вывезено побыстрей, на рассвете. Гроба не нашлось, приспособили какой-то ящик. Вскоре маленький пароходик навсегда увез семью из Сан-Франциско.
      Они снова затем попали на тот корабль, на котором с таким почетом везли их в Старый Свет. Но теперь мертвого скрывали от живых - опустили гроб в черный трюм. А на корабле продолжались роскошные балы, музыка, веселье. И по-прежнему извивалась среди толпы, - среди блеска огней, шелков, бриллиантов и обнаженных женских плеч юная и гибкая пара нанятых влюбленных.
      1915
      
      
      Деревня
      
      
      Незадолго до войны и революции - страшное оскудение деревни. И недовольство, бунтарские настроения, анархия. Что-то будет? А пока что?
      Характерны для этого смутного времени два брата, Тихон и Кузьма Красовы и вся окружающая их обстановка, изображенная в повести.
      Сначала несколько слов об их предках.
      Прадед, по прозвищу Цыган, отбил у своего господина любовницу. Барин Дурново затравил его борзыми.
      Деду удалось получить вольную. Он ушел в город и стал знаменитым вором - грабил церкви.
      Отец Красовых завел было лавочку в родной Дурновке, но прогорел, запил и помер.
      Сыновья его, Тихон и Кузьма "торгашили" - разъезжали в телеге с мелким товаром. Но затем они, поссорившись, разошлись, "чуть ножами не порезались, - и разошлись от греха". Кузьма нанялся к гуртовщику, Тихон снял постоялый дворишко на шоссе при станции Воргол, верстах в пяти от Дурновки, открыл кабак и "черную" лавочку: "торговля мелочного товару чаю, сахору, тобаку, сигар и протчего". Он "скупал у помещиков хлеб на корню, снимал за бесценок землю...". Жил он долго с немой кухаркой, - "не плохо, ничего не разбрешет!", но она во сне задавила нечаянно единственного ребенка, "приспала". Потом он женился на пожилой горничной и "взяв приданого, "доконал" потомка обнищавших Дурново", - стал хозяином именьица "Дурновка".
      Как выглядел Тихон годам к сорока? Высокий, стройный, широкоплечий, красивый. Борода "уже кое-где серебрилась". "В разговоре властен и резок, в движениях быстр и ловок".
      Мужики гордились Тихоном, новым хозяином Дурновки: "ведь чуть не вся Дурновка состоит из Красовых". Он был строг, непреклонен. "Мне твоего даром не надо, но имей в виду: своего я тебе трошки не отдам! Баловать, - нет, заметь, не побалую!"
      И мужики восхищались: "Лют! Зато и хозяин!"
      Жена его Настасья Петровна была постоянно беременна, но все кончалось мертвыми девочками. Сначала он "пошучивал": "Нет-с, уж я своего добьюсь... Без детей человек - не человек". Но когда пропала надежда на детей, он приуныл: "Да для кого же вся эта каторга, пропади она пропадом?" Постепенно Тихон стал попивать, но в меру.
      
      Надвинулись крупные события - война с Японией и революция. Что касается войны, он сначала говорил с бахвальством: "Казак желтую-то шкуру скоро спустит, брат!" А потом "послышались иные речи". Вести о страшных разгромах русской армии приводили его в злорадное восхищение: "Ух, здорово! Так их!.."
      Вначале его и революция радовала, "восхищали убийства.
      - Как дал этому самому министру под жилу, - говорил иногда Тихон Ильич в пылу восторга, - как дал - праху от него не осталось!.."
      Заговорили об отчуждении земли. Когда он читал или слышал, что будут отнимать землю только у тех, у кого больше пятисот десятин, он и сам становился "смутьяном". Потом приходила "другая весть - будут и меньше пятисот брать!". И тогда настроение менялось, появлялась тревога.
      Выходя на шоссе, он подчас останавливал кого-нибудь из проезжавших "дурновских мужиков, - конечно, кто подельнее, поразумнее, например Якова, которого все зовут Яковом Микитичем, за то, что "богат и жаден"...
      - Хоть бы картузишко-то купил себе! - с усмешкой кричал он.
      Яков... босой, сидел на грядке телеги. Он натягивал веревочные вожжи, останавливал... сытую кобылу. Потом с "хитрой усмешкой" отвечал:
      - Это... как сказать?.. Неплохо бы. Да капитал-то, к примеру, не дозволяет.
      - Будет толковать-то! Знаем мы вас, казанских сирот! Девку отдал, малого женил, деньги есть..."
      Но Яков сдержанно прибеднялся:
      - Деньги... У меня их, к примеру, и в заведенье-то не бывало... А малый... что ж малый? Малый не радует...
      И, озираясь, он поведал, что ссора из-за снохи, которую сын ревнует. - В снохачи меня записала...
      - Там нажалилась мужу, там нажалилась! Да что - отравить хотела!
      Наконец, немного послушав кое-какие подробности о том, как сын дрался с отцом, Тихон перешел к вопросам главным:
      - Ну, а как у вас там? Все бунту ждете?
      Но тут Яков становился вдруг скрытным, махал рукой, бормотал скороговоркой:
      - Какого там рожна - бунту! У нас народ смирный...
      - А сходка-то зачем в воскресенье была?..
      - Сходка-то? А чума их знает? Погалдели, к примеру.
      - Знаю, о чем галдели-то!
      - Да что ж, я не таюсь... Болтали, к примеру, что вышла, мол, распоряжение... вышла будто распоряжение - никах не работать у господ по прежней цене.
      
      "И "распоряжение" таки вышло!"
      В одно из воскресений прошел слух, что в Дурновке - сходка, предстоит наступление на усадьбу.
      Тихон Ильич приказал "запречь в бегунки жеребчика" и помчался в Дурновку. Сначала показалось, что вокруг мирная тишина. Вечерние песни жаворонков, аромат полевых цветов и влажной земли. Но вдруг он взглянул на пары возле усадьбы - там толпились мужики. "Началось, значит!" Он помчался мимо "табуна", "вскочил во двор...".
      
      "А потом... он сидел в поле на бегунках... слушал крики, доносившиеся из Дурновки, и вспоминал, как... толпа наполнила двор... с громкой галдой и бранью сгрудилась у крыльца и прижала его к двери". Он махал кнутом, боролся... На него отчаянно наступал худой, востроносый шорник в лиловой ситцевой рубахе, махал палкой и орал, что вышло распоряжение "по всей губернии" прогнать отовсюду посторонних батраков и "заступить на их работу местным, - по целковому на день!.. Тихон Ильич орал еще неистовее, стараясь заглушить шорника:
      - А-а! Вот как! Навострился, бродяга, у агитаторов? Насобачился?
      И шорник цепко, на лету, ловил его слова.
      - Ты бродяга-то!.. - вопил он, наливаясь кровью... Ай я сам не знаю, сколько земли-то у тебя? Сколько, кошкодер? Двести? А у меня - черт! - у меня ее и всей-то с твое крыльцо? А почему? Кто ты такой?.."
      Проблемы имущественного неравенства сулили в будущем страшные взрывы...
      Тихон кинулся с угрозами к бегункам, вон из толпы. Вслед ему раздавались "дружный гогот, рев и свист". "И изо всех голосов выделялся голос Ваньки Красного, уже два раза побывавшего на донецких шахтах. А потом над усадьбой вдруг поднялся темно-огненный столб: мужики зажгли в саду шалаш".
      Потом выяснилось, что в тот день "взбунтовались мужики чуть не по всему уезду".
      Но "поорали... сожгли и разгромили несколько усадеб, да и смолкли". Главное еще было впереди.
      
      Тихону Ильичу уже исполнилось 50. Но он все еще мечтал стать отцом. Понравилась одна солдатка, - молодая, "стройная, с очень белой, нежной кожей, с тонким румянцем, с вечно опущенными ресницами". Но завоевать ее не удалось, и раньше срока вернулся муж ее, Родька. Тихон Ильич нанял их обоих в свою усадьбу, а когда Родька уехал в город по делам, а Молодая мыла пол, он схватил ее, поднял и отнес к себе. Она сначала сопротивлялась, потом смирилась. Неизвестно, как узнал Родька про их отношения, но он стал постоянно избивать Молодую. Впрочем, надежда, ради которой все было затеяно, не оправдалась: беременности не было.
      Наконец Тихон Ильич помирился с братом Кузьмой и сделал его управляющим Дурновкой.
      
      А каким был Кузьма? Как он жил все это время, пока Тихон богател и мечтал о потомстве?
      
      Кузьма ниже Тихона ростом, у него худое, слегка скуластое лицо, насупленные серые брови, зеленоватые глаза. Удивительней всего, что стал "Автором", напечатали целую книжку его весьма неудачных стихов...
      После долгой разлуки они встретились в трактире. И прежде всего Кузьма сообщил (чтобы Тихон знал, с кем связывается), что он анархист.
      - Не бойся. Политикой я не занимаюсь. А думать никому не закажешь. И вреда тебе тут - никакого. Буду хозяйствовать исправно, прямо говорю, - драть шкур не буду.
      - Да и времена не те, - вздохнул Тихон Ильич.
      - Ну, времена-то все те же. Можно еще, - драть-то. Да нет, не годится. Буду хозяйствовать, свободное же время отдавать саморазвитию... чтению то есть.
      - Ох, имей в виду: зачитаешься - в кармане не досчитаешься! - сказал, тряхнув головой и дернув кончиком губы, Тихон Ильич. - Да, пожалуй, и не наше это дело.
      - Ну, я так не думаю, - возразил Кузьма.
      А потом, после длинного делового разговора Кузьма вынул книжечку в мраморно-серой обложке: "Стихотворения К. И. Красова". Голос читавшего их Кузьмы порою дрожал. У обоих блестели глаза. Для Тихона "неважно было то, что сочинил их его родной брат, простой человек, от которого пахло махоркой и старыми сапогами...
      - А у нас, Кузьма Ильич, одна песня, - сказал он, когда Кузьма смолк... у нас одна песня: что почем?..
      
      Перед тем как поселить брата в Дурновке, Тихон Ильич, придравшись к чему-то, прогнал Родьку. Тот сначала встретил новость спокойно, потом пришел вместе с Молодой просить прощения. Но хозяин решил от него поскорей избавиться и передать дела брату. Потом Родька стал работать "на линии чугунки, а Молодая без дела жила дома", сдружилась с глупой и красивой девкой Донькой Козой, жившей с мещанином, снимавшим сад. Было ли что-нибудь у Молодой с его братом, трудно сказать, но все кончилось печально: уезжая в город, мещане устроили в шалаше "вечерок", пригласили обеих подруг, напоили водкой.
      На рассвете перед отъездом "повалили пьяную Молодую наземь, связали ей руки, подняли юбки, собрали их в жгут над головою и стали закручивать веревкой". Коза, испугавшись, убежала, а когда телега с мещанами выкатилась из сада, она "увидела, что Молодая, по пояс голая, висит на дереве". Дрожа, плача, Коза ее развязала, клялась, что никто о случившемся не узнает. Но вскоре "слухи о позоре Молодой распространились по Дурновке. Все с нетерпением ждали возвращения Родьки и его расправы с женой". Но неожиданно Родька явился домой "рубаху сменить" и умер "от живота".
      Поехав к брату, Тихон Ильич выпил за чаем бутылку наливки и "с бегающими глазами покаялся ему:
      - Мой грех, брат, мой грех!"
      Он ведь чувствовал, что сыграл тут недобрую роль.
      Таковы нравы.
      Потом в тот же вечер Кузьма стал рассказывать Тихону про Дениску, сына сапожника Серого.
      - Стой, - перебил Тихон Ильич, - а как поживает сам Серый?
      - Дениска говорит - "с голоду околевает".
      - Стерва мужик! - сказал Тихон Ильич убежденно. - И ты мне про него песен не пой.
      - Я и не пою, - сердито ответил Кузьма. - Слушай лучше про Дениску-то. Вот он и рассказывает мне: "Бывало, в голодный год, выйдем мы, подмастерья, на Черную Слободу, а там этих приституток - видимо-невидимо. И голодные, шкуры, преголодные! Дашь ей полхунта хлеба за всю работу, а она и сожрет его весь под тобой... То-то смеху было!.. Заметь! - строго крикнул Кузьма, останавливаясь: - То-то смеху было!
      Но Тихон его перебил, чтобы свое дело обсудить.
      "Кузьма остановился.
      - Ну, говори, - сказал он. - Только что говорить-то? Как быть тебе? Да никак! Денег дать - вот и вся недолга. Ведь ты подумай: топить нечем, есть нечего, хоронить не на что! А потом опять ее нанять! Ко мне, в кухарки..." (Речь идет об овдовевшей Молодой.)
      Когда Тихон уехал домой, наступило уже холодное туманное утро. Подъехав к дому, он увидел лошадь Якова (того самого, что когда-то дрался с сыном из-за снохи). Он вбежал в лавку и застал Якова там, в шапке и армяке, но по-прежнему босого. Жена Тихона, Настасья Петровна, рылась в ящике с деньгами, не находя в темноте монету для сдачи. И при этом продолжала начатый прежде разговор о смерти Родьки:
      - А не отравила она его?
      И Яков поспешно забормотал:
      - Не наше дело, Петровна... Чума ее знает... Наше дело - сторона... Сторона, к примеру...
      После этого у Тихона весь день дрожали руки.
      Но Родьку схоронили, и тревога постепенно улеглась.
      
      А вот Тихон дома, не раздеваясь, лишь сняв грязные сапоги, лег на постель. И внезапно раздалось церковное пение. Он в испуге открыл глаза. Перед ним были два мужика: один рябой слепец, другой - "сам Макар Иванович!".
      Был Макар Иванович когда-то просто Макаркой, - так и звали все "Макарка Странник". И зашел однажды в кабак к Тихону Ильичу... - в лаптях, скуфье и засаленном подряснике... в руках - палка... с крестом на верхнем конце и с копьем на нижнем, за плечами ранец... Бесстыжий, сметливый, говоривший грубо и отрывисто, тоном, совершенно исключающим возражения, он очень понравился Тихону Ильичу... сразу было видно: "прожженный сукин сын".
      И Тихон Ильич "оставил его у себя - за подручного. Но вором Макарка оказался таким, что пришлось жестоко избить его и прогнать. А через год Макарка на весь уезд прославился прорицаниями - настолько зловещими, что его посещений стали бояться как огня".
      И вот этот Макарка "стоял у порога и пел" вместе со слепым (по виду похожим на беглого каторжника. Пели они что-то "древнецерковное, властное и грозящее и..:
      ...Не минуют суда Божьего!
      Не минуют огня вечного!"
      Затем пение оборвалось и Макарка "своим обычным дерзким тоном приказал:
      - Пожалуйте, купец, рюмочкой погреться".
      Подойдя к постели, он дал Тихону вырезку из иллюстрированного журнала, где был изображен некий иностранец, убитый молнией. Но Тихон Ильич не растерялся и, вставая, сказал:
      - Ты напугивай кого подурее меня. Я-то, брат, хорошо знаком с тобою! Получи, что следует, и - с Богом.
      Он вынес из лавки два фунта кренделей, пару селедок и выпроводил незваных гостей.
      Затем Тихон Ильич пошел в горницу, сел возле окошка, закурил. Вспомнился летний бунт. Он еще "не платил по квиткам за рабочую пору", привык "затягивать платежи". Осенью у его дома стояла очередь просителей - "девки и ребята, ходившие к нему на поденщину". Они говорили о своей нужде, иногда ругались. Но "он был непреклонен". А теперь вдруг почувствовал, как это нехорошо.
      И про жену вспомнил: он всегда был с ней "беспощадно-строг" и не знал в сущности, "что она за человек!". Он и жизнь свою как-то смутно помнил. Отец-пьяница, побои. Даже мать представлялась теперь какой-то согнутой старухой... "Навоз сушила, печку топила, тайком пила..."
      Нерадостны были его мысли о родной деревне: "...все друг другу враги, завистники, сплетники, друг у друга раз в год бывают, мечутся как угорелые, когда нечаянно заедет кто, кидаются комнаты прибирать... Да что! Ложки варенья жалеют гостю! Без упрашиваний гость лишнего стакана не выпьет..."
      За окном появился тарантас, запряженный в резвую тройку. "За кем бы это? Поблизости ни у кого нет такой тройки. Поблизости помещики такая голь, что без хлеба по три дня сидят..."
      ...Прошел мимо Дениска с чемоданом. Выйдя затем на крыльцо, Тихон сел на лавочку, глубоко вдыхая свежий воздух "предзимних синеватых сумерек". Он мысленно представил себе вдруг "Дурновку, свою усадьбу, овраг, избы... Кузьма сидит небось и читает. Молодая стоит в темной и холодной прихожей, возле чуть теплой печки, греет руки, спину, ждет, когда скажут - "ужинать!" - и, поджав постаревшие, подсохшие губы, думает... О чем? О Родьке? Брехня все это, будто она его отравила, брехня! А если отравила... Господи Боже! Если отравила - что должна она чувствовать? Какой могильный камень лежит на ее скрытной душе".
      Мысленно он взглянул "на Дурновку, на черные избы по косогору за оврагом... За полями влево, на горизонте, - железнодорожная будка. В сумерки мимо нее проходит поезд - бежит цепь огненных глаз. А потом загораются глаза по избам. Темнеет, становится уютней - и неприятное чувство шевельнется каждый раз, когда взглянешь на избы Молодой и Серого, что стоят почти среди Дурновки, через три двора друг друга: ни в той, ни в другой нет огня. Детишки Серого, как кроты, слепнут, шалеют от радости и удивления, когда удается в какой-нибудь счастливый вечер осветить избу...
      - Нет, грешно! - твердо сказал Тихон Ильич и поднялся с места. - Нет, безбожно! Надо хоть маленько помочь делу, - сказал он, направляясь к станции".
      
      В каждой человеческой душе мелькают смутные обрывки воспоминаний - нелепых, радостных, недобрых, тяжелых... Всяких. Где-то вдруг в пропасти равнодушия, эгоизма, жадности, скуки возникает крохотный огонек сочувствия, понимания, активной, деятельной заботы о других. Это что-то пока не свойственное каждому, что-то устремленное ввысь, в непонятную, незнакомую, пронзительно-милосердную даль. И смутно затеплилось чувство ответственности за окружающих.
      Но условия всей жизни то и дело заглушают светлые ростки, порождая предчувствие новой смуты, опасения, неприязнь.
      Мучительно медленно, в борьбе лютых противоречий просыпаются в душе человеческой добрые порывы и стремление к справедливости.
      
      "Морозило... звучно громыхали бубенчики на тройке. Хоть куда троечка! Зато лошаденки мужиков-извозчиков... - смотреть жалко!"
      Тихон Ильич подошел к вокзалу, поднялся на высокое каменное крыльцо и "столкнулся как раз с кем и нужно было, - с Дениской". Коротенький Дениска был в старой поддевке "с обвисшими плечами", в стоптанных сапогах и новом картузе. Оказалось, он едет в Тулу искать место.
      Из кармана его поддевки торчали какие-то "зеленые и красные книжечки", свернутые в трубку. Он поставил чемодан на крыльцо и по просьбе Тихона вытащил из кармана книжечки. Песенник "Маруся", "Жена-развратница", "Невинная девушка в цепях насилия", "Поздравительные стихотворения родителям, воспитателям и благодетелям", "Роль..." Название последней книжки Дениска "бойко и скромно подсказал:
      - Роль проталерията в России.
      Тихон Ильич качнул головой.
      - Новости! Жрать нечего, а чемоданы да книжки покупаешь. Да еще какие! Верно, недаром тебя смутьяном-то зовут. Ты, говорят, все царя ругаешь? Смотри, брат!
      - Да авось не имение купил, - ответил Дениска с грустной усмешкой. - А царя я не трогал. На меня брешут, как на мертвого. А я и в мыслях того не держал...
      - Спер, верно, где-нибудь? - спросил Тихон Ильич, кивая на чемодан...
      Дениска промолчал, нагнув голову.
      - И пустой ведь?..
      - Пустой..."
      Потом заговорили о Денискином отце, Сером. Дениска отозвался о нем весьма неодобрительно:
      - Отец - так корми. А он дюже меня кормил?
      Но Тихон Ильич не дослушал. Он выбирал удобную минуту, чтобы начать деловой разговор. И, не слушая, перебил:
      - А на билет-то до Тулы есть?
      - А на кой он мне, билет-то? - ответил Дениска. - Приду в вагон, - прямо, Господи благослови, под лавку.
      - А книжечки-то где расчитывать? Под лавкой-то не расчитаешься.
      Дениска подумал.
      - Вона! - сказал он. - Не все ж под лавкой. Залезу в нужник, - читай хошь до свету.
      Тихон Ильич сдвинул брови.
      - Ну вот что, - начал он. - Вот что: всю эту музыку пора тебе бросать. Не маленький, дурак. Вали-ка назад, на Дурновку, - пора к делу прибиваться... Помогу уж так и быть... на первое время. Ну, на товаришко там, на струмент... И будешь и сам кормиться, и отцу хоть немного подавать.
      "К чему это он гнет?" - подумал Дениска.
      А Тихон Ильич решился и докончил:
      - Да и жениться пора...
      - А на ком? - с печальной усмешкой спросил Дениска.
      - Да на ком? Да... на ком хочешь.
      - Это на Молодой, что ли?
      Тихон Ильич густо покраснел.
      - Дурак! А Молодая чем плоха? Баба смирная, работящая...
      - ...Не знаю, про какую вы балакаете. Про энту, что ль, с какой вы жили?
      Но Тихон Ильич уже оправился.
      - Жил я ай нет, - это не твоего, свинья, ума дело, - ответил он и так быстро и внушительно, что Дениска покорно пробомотал:
      - Да мне одна честь... А ведь это так... к слову...
      - Ну, значит, и не бреши попусту. Людьми сделаю. Понял? Приданого дам... Понял?
      Дениска задумался.
      - Вот съезжу в Тулу... - начал он.
      - ...На кой ляд тебе Тула-то?
      - Дюже дома оголодал...
      Тихон Ильич хотел тут же дать ему двугривенник, но удержался. Дениска решит, что подкупают.
      Договорились, что Дениска приедет из Тулы "к мясоеду" и женится.
      Тихон Ильич вернулся домой, выпил за ужином. "Голову туманило, - то казалось, что все еще впереди, - и радость, и воля, и беззаботность, - то опять начинало безнадежно ныть сердце.
      
      Кузьма всю жизнь мечтал учиться и писать. Что стихи! Стихами он только "баловался". Ему хотелось рассказать, как погибал он, с небывалой беспощадностью изобразить свою нищету и тот страшный в своей обыденности быт, что калечил его, делал "бесплодной смоковницей".
      Обдумывая свою жизнь, он и казнил себя, и оправдывал.
      Что ж, его история - история всех русских самоучек. Он родился в стране, имеющей более ста миллионов безграмотных. Он рос в Черной Слободе, где еще до сих пор насмерть убивают в кулачных боях, среди великой дикости и глубочайшего невежества...
      Когда-то в базарной лавке... братья постигли письмо, чтение...
      Там Кузьма и писать стал, - начал рассказом о том, как один купец ехал в страшную грозу, ночью по Муромским лесам, попал на ночлег к разбойникам и был зарезан. Кузьма горячо изложил его предсмертные мольбы, думы, его скорбь о своей неправедной и "так рано пресекшейся жизни"... Но базар без пощады окатил его холодной водой:
      - Ну и дурак же ты, прости Господи! "Рано"! Давно пора черту пузатому! Да и как же это ты узнал-то, что он думал? Ведь его же зарезали?..
      Целых пять лет торгашества - и это в самую лучшую пору жизни!.. С тех пор прошло еще немало бесплодных лет. Он маклерствовал... был конторщиком, скитался по городам.
      Служил у гуртовщика под Ельцом, почти 10 лет околачивался в Воронеже, писал статейки в газеты.
      Была у него в Воронеже любовная связь с чужой женой. Родилась дочь Клаша. "Похожа только на мать". Даже нет уверенности, что она его дочь.
      Писатель из него так и не получился. Ему как-то посоветовали написать про Сухоносова, слободского нищего старика, у которого после жены осталось наследство: грязный тюфяк и салоп, съеденный молью. Старик голодал, просил милостыню, "ютился за полтинник в месяц в углу у торговки из "обжорного ряда" и никак не решался продать свое наследство: оно давало ему сознание, что у него есть, не в пример прочим, имущество".
      Погоня за имуществом, хотя бы мнимым, характерная черта многих.
      Но когда Кузьма пробовал описать эту трагедию, Сухоносов тонул в множестве подробностей слободской жизни. Воображение автора захлестывали воспоминания детства, молодости и все, что переполняло его собственную душу, калечило собственную жизнь. "А в этой жизни страшней всего было то, что она проста, обыденна, с непонятной быстротой разменивается на мелочи".
      
      А потом он "понял, что впереди нищета, потеря лика человеческого. Так и случилось... Вечно полупьяный, охрипший, насквозь пропитанный махоркой. Затем пал еще ниже: ночевал целую зиму в общем номере на подворье, дни убивал в трактире на... базаре.
      И наконец, "пережив несколько страшных сердечных припадков... он оборвал пьянство", решил начать "простую, трудовую жизнь".
      Было начало мая. Навстречу пробежал босоногий мальчишка с кипой газет и на бегу крикнул:
      - Всеобщая забастовка!
      - Опоздал, малый, - сказал Кузьма. - Поновей-то чего нету?..
      Мальчишка, блестя глазами, приостановился.
      - Новые городовой на вокзале отнял, - ответил он.
      - Ай да конституция! - едко сказал Кузьма и двинулся дальше, прыгая среди грязи под темными от дождей гнилыми заборами, под ветвями мокрых садов и окнами косых хибарок, сходивших под гору, в конец городской улицы".
      
      "В вагонах прежде разговаривали только о дождях и засухах... Теперь у многих в руках шуршали газетные листы, а толк шел опять-таки о Думе, о свободах, отчуждении земель..."
      
      Сойдя с поезда, Кузьма нанял подводу за полтора рубля. Непролазная грязь, маленькая телега, лошаденка слабосильная. У кучера, молодого, огромного, толстого, был "сиплый голос" и распухшее горло. Звали его Афанасий Меньшов.
      На дороге они вдруг увидели, как "бьется в грязи, вытягивается вверх тройка худых рабочих лошадей, запряженных в тарантас... оборванный, но красивый батрак стоял возле тройки, дергал вожжи... кричал: "Н-но! Н-но-о!" А мужики с гоготом и свистом подхватывали: "Тпру! Тпру!""
      В тарантасе сидела молодая женщина в трауре, простиравшая вперед руки. На длинных ресницах - крупные слезы. "Отчаяние было в бирюзовых глазах толстого рыжеусого человека, сидевшего с ней рядом. Обручальное кольцо блестело на его правой руке, сжимавшей револьвер; левой он все махал... А со скамеечки против сиденья с кротким любопытством озирались дети - мальчик и девочка, бледные, закутанные в шали.
      - Это Мишка Сиверский, - громко и сипло сказал Меньшов, объезжая тройку и равнодушно глядя на детей. - Его сожгли вчерась... Видно, стоит того".
      
      Характерная для своего времени сцена.
      
      Неподалеку был дом господ Казаковых. Кузьма обратился к их старосте: хотел снять сад. Но выяснилось, что "сад давно сдаден". Неохотно и не сразу разрешил староста переночевать в саду, в бане.
      Из "раскрытых окон... гремел рояль, покрываемый великолепным голосом... совершенно не идущим ни к вечеру, ни к усадьбе... Не спеша двигался навстречу Кузьме темно-рыжий мужичок...
      - Ишь, ишь! - насмешливо говорил он на ходу, прислушиваясь к вокализам. - Ишь раздолевается!
      - Кто раздолевается? - спросил Кузьма.
      - Да баггчук-то!.."
      Говорил мужичок небрежно, насмешливо, сильно картавя. Он был внешне похож на дурачка, но глаза - ястребиные.
      - А как тебя зовут?
      - Меня-то? Аким...
      Ветер дул все сильней, гремел гром. "Как проводят караульщики на этом ветру ночи, как спят они на сырой соломе под навесом гнилого шалаша!
      Их было трое. И все были больны". У одного, бывшего пекаря, - лихорадка, у другого, по имени Митрофан - чахотка, у третьего, Акима (которому не понравились вокализы) "куриная слепота" - "от худосочия плохо видел в сумерках". Они развели в земляной печурке против шалаша огонь и варили какую-то похлебку. Бывший пекарь (ныне босяк) хотел угостить варевом и Кузьму, даже не спросив, кто он и откуда, но Кузьма попросил только хлеба.
      За едой рассуждали о том, о сем. В частности, Митрофан сказал, что Аким "жену за пятиалтынный продал": договорился с каким-то старичком "пустить его заместо себя ночью в клеть - и пустил".
      А как реагировал Аким на это позорное сообщение? "Он уже наелся, утерся и теперь что-то думал.
      - Брехать, малый, не пахать, - сказал он наконец. - А хоть мы и пустил: ай она слиняет?" И потом, встав из-за стола после еды, перекрестился, "поклонился в темный угол шалаша и зашептал молитву".
      Бедный Аким не знал, что "суть веры важнее внешней формы". Он лишь ревностно соблюдал внешне кое-какие обряды.
      
      Когда Кузьма ощупью в темноте добрался до бани, хлынул дождь. Кузьма влез на широкие нары возле окошечка, лег на спину и закрыл глаза.
      Так шла жизнь.
      Лето он провел в ожидании места, но безуспешно. Он вернулся в город, стал искать какое-нибудь место там... Все зря!
      Однажды, совсем неожиданно, он получил записку с приглашением от Тихона и в конце сентября переехал в Дурновку.
      Теперь Кузьма жил в Дурновке. "Бури и ледяные ливни, дни, похожие на сумерки, грязь в усадьбе, усеянная мелкой желтой листвой акаций, необозримые пашни и озими вокруг Дурновки и без конца идущие под ними тучи..."
      Зима наступила долгая, снежная.
      "Бледно белеющие под синевато-сумрачным небом поля стали шире, просторней и еще пустыннее".
      Но вспоминая город, где прожил всю жизнь, Кузьма дивился: не тянуло его туда. Для Тихона, его брата, "город был заветной мечтой, он презирал и ненавидел деревню всей душою". А Кузьма хоть он одичал в Дурновке и почти перестал умываться, но чувствовал, что здесь он в своей колее, что ему все-таки здесь приятно. "После завтрака он гулял иногда по усадьбе или по деревне... Раза два за весь пост... был... у брата. Но разговор не налаживался. Брата поминутно отрывали в лавку, по хозяйству, говорил он тоже только о хозяйстве, о брехне, о подлости и злобе мужиков, - о необходимости поскорее, поскорее развязаться с имением".
      Зимой Кузьма заболел. Горела голова, знобило, и его охватила смертельная тоска. Раз, когда в окна светило предвечернее солнце сквозь голые ветви акаций, он увидел возле кровати старичка - фельдшера. На столе кипел самовар, и Тихон Ильич, стоя, заваривал душистый чай. Он сказал, что нашелся наконец покупатель на Дурновку, что он уже взял задаток. Кузьма отнесся ко всему равнодушно.
      Недомогание долго не покидало. А "жить еще хотелось - жить, ждать весны, переезда в город, жить, покоряясь судьбе, и делать какое угодно дело, хотя бы за один кусок хлеба... И, конечно, у брата - какой он ни есть...
      А брат его, Тихон Ильич, вспоминая свое прошлое, говорил: "Пропала жизнь, братушка!"
      Недавно состоялись похороны его нелюбимой жены, умершей внезапно. Он был в мрачном настроении.
      - Пьешь ты, что ли, много? - спрашивал Кузьма.
      - Пью... Да запьешь! Ты думаешь, легко мне досталась эта клетка-то золотая? Думаешь, легко было кобелем цепным всю жизнь прожить, да еще со старухою? Ни к кому у меня, братуша, жалости не было... Ну, да и меня не много жалели! Ты думаешь, я не знаю, как меня ненавидят-то? Ты думаешь, не убили бы меня на смерть лютую, кабы попала им, мужичкам-то этим, шлея под хвост, как следует, - кабы повезло им в этой революции-то? Погоди, погоди, - будет дело, будет!"
      В феврале Дениска явился к Молодой свататься. Как положено, он явился с отцом, Серым. "Кузьма взял икону... Жених и невеста разом упали на колени и поклонились в ноги Кузьме".
      Тихон Ильич прислал на свадьбу гардину "заместо фаты", а также "двадцать пять рублей, мешок крупитчатой муки, пшена и худую свинью. В людской спекли ржаную ватрушку", сварили "два чугуна студня, чугун лапши, чугун щей, чугун каши - все с убоиной". И конечно, водку поставили.
      В людской "стоял гам, говор, играли сразу на трех гармоньях и все разное. Вокруг стола... сидели наряженные игрицы, грубо нарумяненные и набеленные, все в шелковых и шерстяных платочках... Они пели поодиночке и хором.
      Жениха нарядили в чужие сапоги и поддевку. Невеста была в голубом платье. "Бледна, спокойна и красива". Потом сани с бубенцами, снежный ветер...
      А в церкви было "угарно, холодно и сумрачно". Свечи горели только в руках жениха и невесты, да в руках "чорного священника, наклонявшегося к книге, закапанной воском, и быстро читавшего сквозь очки".
      Дениске "было неловко и страшно держать на неподвижной голове... - медный огромный венец с крестом наверху". А Молодая казалась в венце "еще красивей и мертвее", рука ее дрожала и "воск тающей свечи" падал на оборки голубого платья.
      В сумерки гнали лошадей сквозь снежные вихри. Горластая жена Ваньки Красного плясала в передних санях, "махала платочком и орала на ветер, в буйную темную муть".
      
      
      В этой повести все подлинное - люди, их речь, нравы, их надежды, опасения, ожидание неизбежных перемен. Несмотря на веселую удаль, размах, этим людям трудно жить, они подчас не ведают, что творят, и заветные их стремления то и дело разбиваются о нелепые условия окружающей жизни.
      1901-1910
      
      
      
      
      Суходол
      
      
      "В Наталье всегда поражала нас ее привязанность к Суходолу. Молочная сестра нашего отца, восемь лет прожила она у нас в Луневе", а "выходив, вырастив нас", опять воротилась в Суходол. Из отдельных разговоров с нею дети знали, отчего рано умерли ее родители. Отца ее "в солдаты отдали за провинности", а мать "веку не дожила из-за индюшат господских". Она была птичницей, на выгоне захватил их град и "запорол всех до единого". Она бросилась к ним, "добежала, глянула - да и дух вон от ужасти!".
      Таким образом, "столбовые господа" Хрущевы "загнали отца ее в солдаты, а мать в такой трепет, что у нее сердце разорвалось при виде погибших индюшат!"
      "Темен и сумрачен был старый суходольский дом... сумасшедший дед наш Петр Кириллыч был убит в этом доме незаконным сыном своим Герваськой... сошла с ума - от несчастной любви тетя Тоня, жившая в одной из старых дворовых изб возле оскудевшей суходольской усадьбы... Сходила с ума и Наталья... еще девчонкой на всю жизнь полюбила она покойного дядю Петра Петровича, а он сослал ее в ссылку на хутор Сошки".
      
      В усадьбу Суходол "довелось нам попасть уже в позднем отрочестве". Въехали туда в тарантасе. Старуха, бившая хворостиной корову и подошедшая поцеловаться, оказалась сумасшедшей тетей Тоней (той самой, что сошла с ума от любви). Она что-то кричала, была в мокром халате, с грязной тряпкой на голове и походила на Бабу Ягу. Закричала весело и Клавдия Марковна, толстая, маленькая, вязавшая нитяной носок у открытого окна. "Низко, с тихой улыбкой поклонилась стоявшая на крыльце Наталья...
      Запахло самоваром", появились "хрустальные вазочки для варенья... сахарные сушки, сбереженные на случай гостей.
      - Чай кушать пожалуйте-с, - пригласила Наталья".
      
      Было свое "очарование в суходольской разоренной усадьбе.
      Пахло жасмином в старой гостиной с покосившимися полами. Сгнивший, серо-голубой от времени балкон, с которого за отсутствием ступенек, надо было спрыгивать, тонул в крапиве, бузине, бересклете... В жаркие дни вспоминалось нам фортепиано тети Тони... Когда-то играла она на нем, глядя на пожелтевшие ноты с заглавиями в завитушках, а он стоял сзади, крепко подпирая талию левой рукой, крепко сжимая челюсти и хмурясь".
      А вот еще один объект безумного обожания - молодой барин Петр Петрович.
      Рассказала Наталья - о своей юной любви к барину Петру Петровичу и о постигшем ее наказании. Наказали не сильно. "А и было-то всего-навсего, что приказали Петр Петрович голову мне овечьими ножницами оболванить, затрапезную рубаху надеть, да на хутор отправить..."
      
      Таковы были в свое время нравы. Нельзя сказать чтобы уж очень благородные. Да ведь не только это благородные господа творили, не только так издевались над покорными слугами.
      "Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,
      Надежд и склонностей в душе питать не смея.
      Здесь девы юные цветут
      Для прихоти развратного злодея".
      И так бывало. Пушкин правду писал.
      
      - А чем же ты провинилась?
      - Да тем и провинилась... Я ведь уж сказывала. Молода-глупа была-с. "Пел на грех, на беду соловей в саду... А, известно, дело мое было девичье..."
      Ее просили докончить стихи. "И Наталья смущалась.
      - Это не стихи-с, а песня... Да я ее и не упомню теперь.
      - Неправда, неправда!
      - Ну, извольте-с...
      - Как на грех, на беду... То бишь: "Пел на грех, на беду соловей во саду - песню томную... Глупой спать не давал в ночку темную"..."
      Ее спрашивали:
      - А ты очень влюблена была в дядю?
      И Наталья тупо и кратко шептала:
      - Очень-с.
      - Ты всегда поминаешь его на молитве?..
      - Всегда-с.
      - Ты, говорят, в обморок упала, когда тебя везли в Сошки?
      - В оморок-с.
      
      "Хутор Сошки цел и доныне, хотя уже давно перешел к тамбовскому купцу... А провинилась Наташка тем, что, совершенно неожиданно для самой себя, украла складное, оправленное в серебро зеркальце Петра Петровича". Она все любила, что принадлежало Петру Петровичу, и хранила зеркальце в заброшенной бане. Вот за это зеркальце она и пострадала.
      "Празднично было в доме, который ожил с приездом красавца барчука, нарядного, напомаженного, с высоким красным воротом мундира... празднично было даже в прихожей, где спала Наташка и где, вскакивая с рундука на рассвете, она сразу вспоминала, что в мире - радость, потому что у порога стояли, ждали чистки такие легонькие сапожки, что их впору было царскому сыну носить". Чуть свет, пока все еще спали, она тайком бежала по росистым зарослям к заброшенной бане, чтобы полюбоваться своим сокровищем, его зеркальцем, а потом опять спрятать и "опять бежать прислуживать все утро тому, на кого она и глаз поднять не смела, для кого она, в безумной надежде понравиться и заглядывалась в зеркальце". Сказка кончилась позором и стыдом, сам же Петр Петрович приказал "остричь, обезобразить ее". Перед всей дворней опозорили, "посадили на навозную телегу и... повезли на какой-то неведомый, страшный хутор, в степные дали".
      Вернулась она в Суходол через два года. Ее определили "состоять при барышне". А вечером барышня внезапно на нее кинулась и, "яростно раскосив глаза, жестоко и с наслаждением изорвала ей волосы - за то, что она неумело дернула с ее ноги чулок". А утром, едва проснувшись, барышня спросила Наташку, что она видела во сне. "Кажись, ничего-с", - ответила Наташка. "И тогда барышня, опять так же внезапно, как вчера, вскочила с постели, бешено запустила в нее чашку с чаем и, упав на постель, горько с криком зарыдала. От чашки Наташка увернулась - и вскоре научилась увертываться с необыкновенной ловкостью...
      Наконец к барышне привезли лекаря. Лекарь дал много пилюль, капель. Боясь, что ее отравят, барышня заставила перепробовать эти пилюли и капли Наташку - и та без отказа перепробовала их все подряд..." (А можно ли ей было вообще это лекарство без врача принимать? И какую дозу ей всучили эти дикари?)
      - Что ж, лучше тебе? - спросила барышня...
      - Лучше-с, - шепотом сказала Наташка, хотя от лекарств у нее замирало сердце и кружилась голова...
      Замучили, запугали!
      А потом она узнала о женитьбе Петра Петровича. "Пережила страшные новости, пришла в себя - и образумилась. Дни потянулись после того мерно, скучно..."
      Она даже и насилию однажды подверглась: напал на нее в прихожей страшный, отвратительный бродяга, якобы монах, изгнанный откуда-то за провинности и еще много ночей ходил. Она теряла сознание от ужаса и отвращения, но не смела ни противиться, ни просить защиты у господ или у дворни. Давно сломана была ее душа. Была потом беременность. Дни и ночи проводила Наташка в слезах. "А... на другой день по возвращении молодых господ с войны пожар, загорелся и страшно пылал суходольский дом... и ужас, поразивший ее, освободил ее от будущего ребенка.
      И с этой осени она поблекла. Жизнь ее вошла в ту будничную колею, из которой она уже не выходила до самого конца своего.
      Тетю Тоню свозили к мощам угодника в Воронеж". После этого она несколько успокоилась - "расстройство ума и души ее сказывалось только в блеске диких глаз... в раздражительности, в тоске". Наталья ездила к мощам вместе с ней и тоже "обрела в этой поездке спокойствие".
      И когда вернулся из Воронежа Петр Петрович, она смело подошла к его руке. "И только на мгновение дрогнуло ее сердце молодо, нежно, по-девичьи, когда коснулась она руками маленькой смуглой руки барина с бирюзовым перстнем..."
      Загублена ее жизнь. Любовь, красота, искренность, все загублено. Не научились люди быть счастливей и делать счастливыми окружающих.
      А потом беспокойно стало в Суходоле. Слухи "о воле вызвали даже тревогу - и на дворе и в деревне: что-то будет впереди, не хуже ли? Легко сказать - начинать жизнь по-новому! По-новому жить предстало и господам, а они и по-старому-то не умели".
      "Зимой... Петр Петрович уехал однажды в Лунево, где была у него любовница. Он прожил на хуторе двое суток, все время пил там, хмельной и домой поехал. Было очень снежно; в розвальни, покрытые ковром, была запряжена пара лошадей. Петр Петрович приказал отстегнуть пристяжную, молодую, горячую лошадь, по брюхо тонувшую в рыхлом снегу, и привязать ее к розвальням сзади, а сам лег, - будто бы головой к ней, - спать".
      Он взял с собой Евсея, вместо кучера Васьки, "боясь, что Васька убьет сильно озлобившего против себя дворню побоями, крикнул: "Пошел!", ударил Евсея в спину ногой. И сильный гнедой коренник... понес их по тяжелой снежной дороге, в туманную муть глухого поля, навстречу все густеющей хмурой зимней ночи... А в полночь, когда уже мертвым сном спали все в Суходоле, в окно прихожей, где ночевала Наталья, быстро и тревожно застучал кто-то. Она вскочила с лавки, босиком выбежала на крыльцо. У крыльца смутно темнели лошади, розвальни и с кнутом в руках стоявший Евсей.
      - Беда, девка, беда, - забормотал он глухо, странно, как во сне, - барина лошадь убила... пристяжная. Набежала, осунулась и - копытом. Все лицо раздавила. Он уже холодеть стал... Не я, не я, вот те Христос, не я!
      Молча сойдя с крыльца, утопая в снегу босыми ногами, Наталья подошла к розвальням, перекрестилась, упала на колени, обхватила ледяную окровавленную голову, стала целовать ее и на всю усадьбу кричать дико - радостным криком, задыхаясь от рыданий и хохота". В какой-то мере и она, видимо, помешалась.
      
      "То место, где стояла луневская усадьба, было уже давно распахано и засеяно, как распахана, засеяна была земля на местах многих других усадеб. Суходол еще кое-как держался. Но, вырубив последние березы в саду, по частям сбыв почти всю пахотную землю, покинул ее даже сам хозяин, сын Петра Петровича, - ушел на службу, поступил кондуктором на железную дорогу. И тяжело доживали свои последние годы старые обитательницы Суходола - Клавдия Марковна, тетя Тоня, Наталья..."
      "Долги, тяжки были дождливые осени, снежные зимы в Суходоле. Холодно, голодно, было в пустом разрушающемся доме... А топить - топили очень редко..."
      "А теперь уже и совсем пуста суходольская усадьба... Только на погостах чувствуешь, что было... Долго бродишь по кустам, буграм и ямам, покрытым тонкой кладбищенской травой, по каменным плитам, почти ушедшим в землю, пористым от дождей, поросшим черным рассыпчатым мохом... Вот два-три железных памятника. Но чьи они? Так зелено-золотисты стали они, что уже не прочесть надписей..."
      1911
      
      
      
      Митина любовь
      
      
      Повесть во многом автобиографична. В. Н. Муромцева-Бунина пишет, что там нет ни одной автобиографической черты внешней, но зато "переживания Мити - это переживания юноши Бунина...".
      Вот характерные для него тогдашнего несколько отрывков из писем к Варе Пащенко, дочери елецкого врача.
      "По целым дням и ночам, во сне, как живая стоит передо мною моя ненаглядная девочка!.. Как я любил тебя, когда ехал в ту ночь. Что за ночь была... Настоящая зимняя - голубая и поразительно светлая ночь!.. А на другой день и после как мне было грустно! Вот когда я искренне понимал, как мне будет тяжело, если ты хоть немного забудешь меня..."
      Вот еще отрывок: "Вся душа переполнена безграничной нежностью к тебе, весь живу тобою... Можно разве написать? Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, - чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе..."
      
      
      Утром в Москве Митя шел с Катей по Тверскому бульвару. Был март, на солнце почти жарко. Все таяло. "Высокие облака расходились тонким белым дымом, сливаясь с влажно-синеющим небом... Катя, в этот день особенно хорошенькая, вся дышала простосердечием и близостью, часто с детской доверчивостью брала Митю под руку...
      - Не понимаю я твоей матери, - говорил между тем Митя.
      - Что ж, ты бы на ее месте меня в терем запер? - спросила Катя.
      - Не в терем, а просто на порог не пускал бы всю эту якобы артистическую богему, всех этих будущих знаменитостей из студий и консерваторий, из театральных школ, - ответил Митя, продолжая стараться быть спокойным и дружелюбно небрежным. - Ты же сама мне говорила, что Буковецкий уже звал тебя ужинать в Стрельну, а Егоров предлагал лепить голую, в виде какой-то умирающей морской волны, и, конечно, страшно польщена такой честью.
      - Я все равно, даже ради тебя, не откажусь от искусства, - сказала Катя... - И не будем ссориться, перестань ты меня ревновать хоть нынче, в такой чудный день! Как ты не понимаешь, что ты для меня все-таки лучше всех, единственный?"
      "...Потом все шло как будто по-прежнему. Митя провожал Катю... на концерты и литературные вечера", или допоздна сидел у нее на Кисловке. И Катя к нему забегала в студенческие номера на Молчановке. Но росла в нем ревность, росла невнимательность Кати. Директор театральной школы стал уделять ей особое внимание, заниматься с ней еще и отдельно, говорил ей: "ты гордость моей школы".
      Раз Катя в присутствии матери сказала Мите, что из него выйдет Отелло и что замуж за Отелло она бы не пошла.
      Мать не согласилась:
      - Кто не ревнует, тот, по-моему, не любит.
      В день экзамена Катя "имела большой успех". Ей горячо аплодировали. Но его по-прежнему терзала ревность, несмотря на все объятия, поцелуи, которыми она его награждала.
      В конце апреля Митя поехал в деревню отдохнуть. Катя с матерью собирались в Крым на все лето, и они с Митей решили встретиться в Мисхоре. Он ехал до вокзала на извозчике и на перроне встретил Катю: она пришла его провожать. Она трогательно, заботливо глядела на него, стоявшего в дверях вагона 3-го класса, глядела "непритворно любящим и грустным взглядом".
      
      Наступили долгие весенние сумерки, а Митя все стоял возле дребезжащего окна и "весь пылал острым огнем последнего мига разлуки".
      Утром Орел, пересадка. "Поезд из Орла шел не спеша". Митя уснул и проснулся только в Верховье... "Приятно пахло чадом станционной кухни". Он съел щи, выпил бутылку пива и, снова задремав, проснулся лишь перед последней станцией. Все тонуло в мягких сумерках, "в темноте низко нависших дождевых туч".
      "Ночью, по пути со станции Катя как будто померкла, растворилась во всем окружающем". Но так казалось "несколько дней", пока Митя приходил в себя с дороги.
      "Усадьба была небольшая, дом старый... хозяйство несложное... Мама, Ольга Петровна, была как всегда занята хозяйством... - жизнь для Мити началась тихая.
      В первый раз жил он теперь дома взрослым". Весна его любви! Он написал ей длинное сердечное письмо и во всем, чем он жил и радовался, ощущал ее пребывание.
      Однажды, выйдя к чаю, он увидел возле самовара почту. Он схватил конверт и ушел с ним в дальнюю часть сада.
      "Мой любимый, мой единственный!.." Над садом сияло небо, пел соловей. Письмо было коротенькое, в несколько строк, Митя был счастлив.
      Но потом дни шли, а Катя молчала.
      И ему вдруг показалось, что письма не будет. "Что-то случилось или случится, и он погиб, пропал".
      Он даже на почту стал ездить сам. И все напрасно.
      Однажды он возвращался с хутора со старостой, заговорившим вдруг о его одиночестве. И вскоре староста познакомил его с Аленкой, невесткой нового лесника. Муж на шахтах. "Целковый, скажем, ей на угощение, два - на руки. Ну, мне на табачишко сколько-нибудь...
      - За этим дело не станет, - ответил Митя, как-то против воли".
      Утром он, принарядившись, делая вид, что гуляет, пошел в сад. Староста велел Аленке подойти к барину: "Барин тебе хочут слово сказать". Разговор был короткий, пустая болтовня.
      На другой день в саду не работали, был праздник. Звонили колокола. Вдруг явилась уверенность, что прожить на свете можно и без Кати.
      Встретив Аленку в лесу, он кое-как с ней договорился.
      - Что ж, придешь, что ли?
      - Что ж мне даром ходить? - сказала она.
      - Кто ж тебе сказал, что даром? - спросил Митя... - Об этом не беспокойся.
      - А когда? - спросила Аленка.
      Договорились, что она придет, когда стемнеет.
      - Хочете, в салаш в лощине у вас в саду. Только вы смотрите, не обманите, - даром я не согласна... Это вам не Москва, - сказала она, засмеявшимися глазами глядя на него снизу, - там, говорят, бабы сами плотят...
      Вечером он прибежал на условленное место. Сердце страшно билось. Откуда-то сзади на него "накатилась" Аленка. Она была очень хороша.
      
      - Ну, скорее, что ли, - весело и воровато прошептала она и, оглянувшись, нырнула в шалаш.
      Митя сразу положил ей в ладонь 5 рублей, она спрятала деньги за пазуху и села на землю. Митя не знал, надо ли целовать. Была сила телесного влечения, не переходящего в душевный восторг всего существа. Она "легла навзничь. Он лег рядом". Что надо делать? "Поцеловать в шею, в губы".
      Она сказала, "берясь за свою короткую юбку:
      - Ну скорей, что ли..."
      Митя потом поднялся, "совершенно пораженный разочарованием".
      
      В субботу весь день лил дождь. Митя весь день "ходил по саду и весь день так страшно плакал, что порой даже сам дивился силе и обилию своих слез. Он курил папиросы, сидел на скамейках или на мокрой соломе в шалаше, где лежал с Аленкой. Вчера поздно вечером землемер, приехавший на несколько дней в усадьбу, привез письмо, и теперь Митя в сотый раз его перечитывал.
      "Дорогой Митя, не поминайте лихом, забудьте все, что было! Я дурная, я гадкая, испорченная, я недостойна вас, но я безумно люблю искусство! Я решилась, жребий брошен, я уезжаю - вы знаете с кем... Вы чуткий, вы умный, вы поймете меня, умоляю, не мучь себя и меня! Не пиши мне ничего, это бесполезно!"
      Он вскочил через окно в свою комнату, запер дверь и бросился на кровать. Дождь шумел по крыше, вокруг дома, в саду. Он был словно в другом мире, в какой-то классной комнате, где стояла полуголая нянька с ребенком. Она спрятала ребенка в ящик комода и заплетала косу, глядя в зеркало. Вошел бритый господин в смокинге, стал закуривать, потом снисходительно обнял ее за талию, и она вся прильнула к нему...
      Митя очнулся в темноте, ясно сознавая, что в мире все безнадежно и мрачно, что он погиб. Он дрожал от озноба, а за окнами бушевал ливень. Всего ужаснее было то сближение няньки с бритым господином, которое как будто и он разделял с бритым господином. В этом было что-то бездуховное, нечеловеческое, как у животных.
      "- Катя! - сказал он, садясь на кровати... - Катя, что же это такое!"
      Их прекрасный весенний мир исчез. Митя заплакал. Нестерпимая боль разъедала его грудь. Чтобы избавиться от этой боли, чтобы не видеть больше тот отвратительный сон, тот ужасный мир, где он "провел весь день", он открыл ящик ночного столика и, "глубоко и радостно вздохнув, раскрыл рот и с силой, с наслаждением выстрелил".
      1924
      
      
      Юность
      
      
      Книга первая
      
      "Я родился полвека тому назад, в средней России, в деревне, в отцовской усадьбе". Герой романа всю жизнь гордился своим происхождением. Род был "знатный, хотя и захудалый".
      Вот первые детские воспоминания. "Младенчество свое я вспоминаю с печалью... Пустынные поля, одинокая усадьба среди них... Зимой безграничное снежное море, летом море хлебов, трав и цветов... И вечная тишина этих полей, их загадочное молчание.
      Поместье наше называлось хутором, - хутор Каменка, главным имением нашим считалось задонское, куда отец уезжал часто и надолго, а на хуторе хозяйство было небольшое, дворня малочисленная. Но все же люди были, какая-то жизнь все же шла... Почему же остались в моей памяти только минуты полного одиночества?" С каким восторгом вспоминался последний луч заходящего солнца - "как мучительна его безмолвная и печальная прелесть! А поздним вечером, когда сад уже чернел за окнами всей своей таинственной ночной чернотой, а я лежал в темной спальне в своей детской кроватке, все глядела на меня в окно с высоты какая-то тихая звезда...
      ...Первое в жизни путешествие, самое далекое и необыкновенное из всех последующих путешествий. Отец с матерью отправились в ту заповедную страну, которая называется городом, и взяли меня с собой".
      А все городские впечатления этого дня! Поэтичнейшая сказка. Даже скромный подарок, сделанный ему родителями, потряс детское воображение: ему купили сапожки с красным сафьяновым ободком на голенищах и ременную плеточку со свистком в рукоятке. "Дома, лежа в своей кроватке, я истинно замирал от счастья, что возле нее стоят мои новые сапожки, а под подушкой спрятана плеточка. И заветная звезда глядела с высоты в окно и говорила: вот теперь уже все хорошо, лучшего в мире нет и не надо!"
      Он обо всем рассказывает - о каждой букашке, о гнездах "бархатно-черных с золотом шмелей", о скотном дворе, огороде, конюшне.
      А воспоминания о родных! Это чудо. Они живут, дышат, страдают, радуются. А вечный страх потери любимого существа!
      "С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни. Все и все, кого любим мы, есть наша мука... А я с младенчества нес великое бремя моей неизменной любви к ней, - к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!
      В далекой родной земле, одинокая, навеки всем миром забытая, да покоится она в мире и да будет вовеки благословенно ее бесценное имя. Ужели та, чей безглазый череп, чьи серые кости лежат теперь где-то там, в кладбищенской роще захалустного русского города, на дне уже безымянной могилы, ужели это она, которая некогда качала меня на руках? "Пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших".
      "...Я уже знал, что мы стали бедные, что отец много "промотал" в Крымскую кампанию, много проиграл, когда жил в Тамбове, что он страшно беспечен и часто, понапрасну стараясь напугать себя, говорит, что у нас вот-вот и последнее "затрещит" с молотка; знал, что задонское именье уже "затрещало", что у нас уже нет его; однако у меня от тех дней все-таки сохранилось чувство довольства, благополучия... Помню какую-то дивную лунную ночь, то, как неизъяснимо прекрасен, легок, светел был под луной южный небосклон, как мерцали в лунной небесной высоте редкие лазурные звезды, и братья говорили, что все это - миры, нам неведомые и, может быть, счастливые, прекрасные, что, вероятно, и мы там будем когда-нибудь...
      Дни слагались в недели, месяцы, осень сменяла лето, зима осень, весна зиму... Но что могу я сказать о них? Только нечто общее: то, что незаметно вступил я в эти годы в жизнь сознательную...
      Повышенная впечатлительность, унаследованная мной не только от отца, от матери, но и от дедов, прадедов, тех весьма своеобразных людей, из которых когда-то состояло русское просвещенное общество, была у меня от рождения".
      Стихи Пушкина "на весь век вошли во все мое существо, стали одной из высших радостей, пережитых мной на земле".
      
      Еще в детстве можно было предвидеть, что это будет человек незаурядный.
      
      "У Гоголя необыкновенное впечатление произвели на меня "Старосветские помещики" и "Страшная месть". Какие незабвенные строки! Как дивно звучат они для меня и до сих пор, с детства войдя в меня без возврата...
      "Страшная месть" пробудила в моей душе то высокое чувство, которое вложено в каждую душу и будет жить вовеки, - чувство священнейшей законности возмездия; священнейшей необходимости конечного торжества добра над злом и предельной беспощадности, с которой в свой срок зло карается. Это чувство есть несомненная жажда Бога, есть вера в Него...
      
      Так начались мои отроческие годы, когда особенно напряженно жил я не той подлинной жизнью, что окружала меня, а той, в которую она для меня преображалась, больше же всего вымышленной".
      Его подлинная жизнь была бедна. Крайнее дворянское оскудение, болезни, смерть родных.
      Наконец он поступил в 1-й класс гимназии, стал носить "синий картузик с серебряным значком на околыше". Летом ходил с отцом в лес на охоту.
      "Светлый лес струился, трепетал, с дремотным лепетом и шорохом убегал куда-то. Куда, зачем?.. И я закрывал глаза и смутно чувствовал: все сон, непонятный сон!.. Грустный ли, тяжелый ли? Нет, все-таки счастливый, легкий..."
      
      
      Книга вторая
      
      "В гимназии я пробыл 4 года, живя нахлебником у мещанина Ростовцева, в мелкой и бедной среде: попасть в иную среду я не мог, богатые горожане в нахлебниках не нуждались.
      Как ужасно было начало этой жизни! Уже одно то, что это был мой первый городской вечер, первый после разлуки с отцом и матерью, первый в совершенно новой и убогой обстановке, в двух тесных комнатах, в среде до нелепости чужой и чуждой мне, с людьми, которых я, барчук, считал, конечно, очень низкими и которые, однако, вдруг приобрели даже некоторую власть надо мной, - уже одно это было ужасно. У Ростовцевых был и другой нахлебник, мой сверстник и одноклассник, незаконный сын одного батуринского помещика, рыжий мальчик Глебочка; но между нами не было в тот вечер еще никаких отношений, он дико сидел в углу, как зверек, попавший в клетку..."
      Было сумрачно, дождливо, но "огня не зажигали, за стол когда попало не садились, - тут на все знали свой час и срок".
      Хозяин вернулся из города, когда уже совсем стемнело. Высокий, стройный, с черной бородкой, молчаливый, "на все имевший и для себя и для других строгие правила... Он... скупал и перепродавал хлеб, скотину и потому часто бывал в разъездах". Жена, две тихие девочки и 16-летний сын точно поддерживали установленный отцом порядок. Кушанья были непривычные, юный гимназист ел только похлебку и соленый арбуз. Хозяин "сухо сказал:
      - Надо ко всему привыкать, барчук. Мы люди простые, русские, едим пряники неписаные, у нас разносолов нету..."
      В словах Ростовцева часто звучала гордость. Гордость тем, что он русский, тем, что Россия "богаче, сильней, праведней и славней всех стран в мире".
      Это был человек не только гордый, но и порядочный, твердый. К сожалению, многие другие "торговые люди" от него сильно отличались, были часто хороши только на словах. А на деле "норовили содрать с живого и мертвого". Они "обмеривали и обвешивали, как последние жулики, лгали... жили грязно и грубо, злословили друг на друга, чванились друг над другом... на мужиков смотрели с величайшим и ничуть не скрываемым презрением!".
      "Учился я легко; хорошо только по тем предметам, которые более или менее нравились, по остальным - посредственно, отделываясь своей способностью быстро все схватывать... Три четверти того, чему нас учили, было ровно ни что нам не нужно... и преподавалось тупо, казенно. Большинство наших учителей были люди серые, незначительные, среди них выделялось несколько чудаков... и два-три настоящих сумасшедших".
      Жизнь шла однообразно и буднично. Приводится масса деталей, удивительно точных подробностей о жизни города и о собственной жизни.
      "А вот и первые холода: скудные, свинцовые, спокойные дни поздней осени. Город вставил в окна зимние рамы, топит печи, тепло оделся, запасается на зиму всем, чем полагается...
      А еще помню я много серых и жестких зимних дней, много темных и грязных оттепелей, когда становится особенно тягостна русская уездная жизнь..."
      А бал в женской гимназии и внезапное пробуждение чувств, "которым суждено было впоследствии владеть мной с такой силою...".
      Подробно описывается ужасное событие: арестовали брата Георгия. Что побуждало брата, превосходно кончившего и гимназию, и университет, весь жар своей молодости отдавать "подпольной работе"? Через год брата освободили и выслали "на трехлетнее жительство в Батурино", "под надзор полиции". Через год "вышел на свободу" и юный Алексей Арсеньев - бросил гимназию и вернулся к родителям.
      Летом женился брат Николай - "взял дочь немца Виганда, управляющего казенным имением в селе Васильевском". А вскоре неожиданно явился в Батурино брат Георгий.
      И всю зиму радостно длилась первая влюбленность бросившего гимназию Алексея. У немца управляющего была молоденькая племянница Анхен из Ревеля. Вот она-то и явилась объектом первой любви.
      "Анхен была простенькая, молоденькая девушка, только и всего. Но в ней ли было дело? Была она, кроме того, неизменно весела, ласкова, очень добра, искренна и простодушно говорила мне: "Вы мне, Алешенька, очень нравитесь, у вас горячие и чистые чувства!" Эти чувства загорелись при первом же взгляде на нее.
      А на второй день святок "поехали по соседним усадьбам ряжеными". И Алеша "очутился в розвальнях с Анхен... Как забыть... снежный ночной полевой воздух, холодок под енотовой шубой сквозь тонкие сапоги, впервые в жизни взятую в свои молодые, горячие руки, вынутую из меховой перчатки теплую девичью руку - и уже ответно, любовно мерцающие сквозь сумрак девичьи глаза!".
      
      
      Книга третья
      
      "Анхен наконец уехала. Никогда еще не плакал я так неистово, как в тот день... А вечером, когда уже отупев от слез и затихнув, я опять зачем-то брел за реку, обогнал меня тарантас, отвозивший Анхен на станцию, и кучер, приостановившись, подал мне номер петербургского журнала, в который я, с месяц тому назад, впервые послал стихи. Я на ходу развернул его, и точно молнией ударили мне в глаза волшебные буквы моего имени..."
      "В ту весну мне шел всего 16-й год... Было чувство того, что у меня "все впереди"".
      Анхен постепенно забылась: "уже думать о ней и чувствовать ее я стал только поэтически, с тоской вообще о любви, о каком-то общем прекрасном женском образе"... И наконец появилась новая любовь, худенькая девочка, учившаяся в институте в Воронеже.
      Он узнал, что мать ее, "барыня Бибикова, вдова, что живут они в своем именьишке под Задонском бедно-пребедно". На лето они приехали к своим родственникам Уваровым. В полночь он выходил в сад, шел на плотину и оттуда глядел на дом. Окна ее комнаты выходили в сад. "Как же передать те чувства, с которыми смотрел я; мысленно видя там, в этой комнате Лизу, спящую под лепет листьев, тихим дождем струящийся за открытыми окнами..."
      Жизнь шла беспечно. "Я превратился, - по крайней мере с виду, - в обычного деревенского юношу; который ездил на охоту, бывал у соседей, ходил иногда от скуки на деревню в излюбленные избы, коротал время в семейном кругу за самоваром, а не то целыми часами лежал с книгой на диване..."
      Потом умер одинокий сосед Алферов, и брат Николай снял в аренду его опустевшее имение и поселился там. "В числе его прочей прислуги была горничная Тонька. Она только что вышла замуж" за шорника. Но бедность и бездомность заставила его бродить в поисках заработка, а ее - поступить в горничные. Ей было лет двадцать. Невысокого роста, смуглая, черноволосая. "Я чуть не каждый день бывал у брата и всегда любовался ею". Однажды он подошел к дому алферовской усадьбы, поднялся на крыльцо. В прихожей Тонька растапливала печку. "Я присел на корточки... притворяясь, что "любуюсь на угли, на их жаркий багряно-темный свет"... потом неожиданно сел рядом с нею, обнял и завалил ее на пол, поймал ее уклоняющиеся горячие от огня губы...
      На крыльцо я выскочил после того с видом человека, неожиданно совершившего убийство, перевел дыхание и быстро оглянулся, - не идет ли кто? Но никого не было..." В конце концов вполне успокоился, решив, что "случилось только то, законное, необходимое, что и должно было случиться, - ведь мне уже семнадцать лет...".
      Весной приехал шорник, Тонин муж, и забрал ее "куда-то под Ливны". Иначе, по мнению брата Николая, дело могло кончиться смертоубийством.
      Не сказав ни слова в ответ, юный Ромео пошел к пруду и "сел в траве на берегу под молодыми блестящими ветвями ив"...
      Книга четвертая
      
      "Опять еще раз была весна". Утром он проснулся, чувствуя "спокойное довольство всех своих молодых сил". Но в чем смысл и цель его жизни?
      Брат Георгий уехал в Харьков, обещал: "Как только осмотрюсь немного и справлюсь со средствами, тотчас же выпишу тебя. А там видно будет, что и как..."
      Однажды, в конце ноября, прихватив собак, я верхом поехал на охоту. "Я ехал большой дорогой - и дивился ее заброшенности, пустынности. Ехал проселками, проезжая деревушки, усадьбы: хоть шаром покати не только в полях, на грязных дорогах, но и на таких же грязных деревенских улицах и на пустых усадебных дворах. Даже непонятно: да где же люди и чем убивают они свою осеннюю скуку, безделье, сидя по этим избам и усадьбам? А потом я опять вспомнил бессмысленность и своей собственной жизни среди всего этого и просто ужаснулся...
      Ночью перечитывал "Войну и мир"... Потом встал, оделся, вышел через гостиную наружу" и стал взад и вперед ходить по мерзлой поляне перед домом.
      И на каждом шагу изумительные описания природы.
      "Ветер, ледяной, северный, свирепствовал, верхушки старых деревьев мрачно и слитно ревели, кусты шумели остро, сухо и как будто бежали вперед..."
      Он ходил и думал о том, "как они были все счастливы - Пушкин, Толстой, Лермонтов!".
      Вспоминались Ростовы, Ивер, Аустерлицкое поле, умирающий князь Андрей.
      "Ничего нет в жизни, коме ничтожества всего понятного мне, и величия чего-то непонятного, но важнейшего..." И еще он думал: "Я во что бы то ни стало должен отсюда вырваться!.. Нет, надо наконец на что-нибудь решиться!"
      "...Я посидел возле письменного стола, потом взял перо - и неожиданно стал писать брату Георгию, что еду искать какое-нибудь место в орловском "Голосе"...
      Это письмо и решило мою судьбу".
      
      Выехал на паре деревенских лошадей с бубенчиками. "А потом был точно сон - долгая, безмолвная дорога, мерное покачивание саней в этом бесконечно белом царстве снежных хлопьев... А потом мелькнул в этой белизне первый телеграфный столб, показались занесенные снегом, торчащие из придорожных сугробов щиты, т.е. уже начало какой-то иной не степной жизни, то для русского человека всегда особое, волнующее, что называется железной дорогой...
      Я... вошел в людный третьеклассный вагон... Одни из пассажиров пили чай и закусывали, другие спали, третьи от нечего делать подбрасывали дрова в железную печку, и без того уже докрасна раскаленную... а за окнами все валил и валил сизо-белый снег, и все время как будто близились сумерки. Впереди ожидал меня... немалый... путь, годы скитаний, бездомности, существования безрассудного и беспорядочного, то бесконечно счастливого, то глубоко несчастного...
      И я вдруг сказал себе: "Да ужели и правда, что я еду в какой-то "Голос", на какую-то службу? Ведь есть еще Курск, Харьков, Севастополь. И решил, что в Орел лишь заеду, узнаю, что предложат, скажу, что мне надо подумать, повидаться с братом... Заеду - и дальше в Харьков!" Вышло еще лучше. В Орел прибыли с опозданием, как раз к приходу харьковского поезда. "И поезд, как нарочно, был чудесный, никогда еще не виданный мной", - скорый, с вагонами только первого и второго класса... с теплом и уютом богатого мира..."
      В Харькове поразила мягкость воздуха. Было снежно и бело, но света больше, "чем полагалось для декабря... А в городе на улицах таяло...". Брата я нашел "в какой-то узкой уличке, идущей под гору", в каменном и грязном дворе... в тесной квартирке какого-то многосемейного портного Блюмкина". Они пошли обедать "в кухмистерскую какого-то "пана" Лисовского, где всегда обедали многие из его сослуживцев по земской статистике". Со многими брат его познакомил. Тут все исповедовали: "люди - это только мы да всякие "униженные и оскорбленные"; все злое - направо, все доброе - налево; все светлое - в народе, в его "устоях и чаяниях"; все беды - в образе правления и дурных правителях... все спасение - в перевороте, в конституции или республике... Многое в этом кругу было просто приятно мне, нравилась студенческая скромность... простота обычаев, обращение друг с другом".
      Но было немало неискренних, выдуманных чувств и мыслей.
      "Ранней весной я поехал в Крым. Мне достали бесплатный билет..." Ехать пришлось в страшной тесноте.
      "Севастополь... показался мне чуть ли не тропическим городом. Какой роскошный вокзал, весь насквозь нагретый нежным воздухом!.. Город... белый, нарядный и жаркий... с памятником сутулому Нахимову на площади возле лестницы, ведущей к Графской пристани, к зеленой морской воде со стоящими на ней броненосцами... И вот я пустился в путь далее... рано утром вышел из Севастополя. В полдень был уже за Балаклавой...
      У Байдарских ворот я ночевал на крыльце почтовой станции. Смотритель не пустил меня в комнаты, узнав, что лошадей я не буду брать. За воротами, в бесконечной темной пропасти, всю ночь шумело море... Я выходил иногда под ворота: край земли и кромешная тьма... Бездна и ночь..."
      Вернувшись к брату, узнал, что отец продал Батурино, прислал денег и написал грустное письмо. Но, к счастью, продал только землю, без усадьбы. И вторая новость: брат, оказывается, женат и скрывает это от родных. В церкви не венчался, жена продолжает ради ребенка жить вместе с прежним мужем. Она из богатой и родовитой семьи. Но ее устремления - свободолюбивые и народнические, были вполне в духе времени.
      Войдя в ее комнату в богатом отеле, где она жила, ее новый родственник был поражен. "Во всей милой простоте ее обращения была тонкость породы, воспитания, прекрасного сердца, застенчивая женственность и вместе с тем какая-то удивительно свободная прелесть..."
      Итак, у брата своя, отдельная от него жизнь. Ну, что ж, он теперь совсем свободен. И он вскоре снова пустился в странствия. Днепр, Киев, Дунай, потом Курск, Путивль. И опять возвращение на лето в Батурино.
      По пути он заехал в Орел и велел везти себя в лучшую гостиницу - решил себя вознаградить. Он уже "отвык спать по-человечески" - "чистая кровать, темнота, тишина".
      Утро было жаркое, когда он пришел в редакцию "Голоса". Редактором была хорошенькая женщина. Гостя хорошо приняли: его стихи печатались в столичных ежемесячниках. Потом его познакомили с сестрой редактора Ликой и подругой Лики Сашенькой Оболенской. Обе молоды, красивы. Почему он выбрал Лику: она "взглянула на меня дружелюбней и внимательней, заговорила проще и живей, чем Оболенская"... Его оставили завтракать, он "ушел из редакции только в три часа", изумленный, как быстро прошло время: он тогда еще не знал, что эта быстрота исчезновения времени есть первый признак "начала так называемой влюбленности".
      
      
      Книга пятая
      
      В редакции Арсеньеву предложили не только сотрудничать, но и взять аванс. Он горячо покраснел, но взял.
      На следующий день он с утра бродил по городу, потом побывал в редакции. Там опять был долгий, веселый завтрак. Потом он с Ликой и ее подругой ходил по городу, а вечером в городском саду, в летнем театре сидел в полутьме рядом с Ликой. То и дело подходили знакомые, Арсеньева тоже с ними знакомили.
      
      "Для новой поездки в Орел оказался деловой предлог: нужно было отвезти проценты в банк. И я повез, но заплатил только часть, остальное растратил. Это был поступок не шуточный, но со мной что-то делалось - я не придал ему особого значения. Я все время поступал с какой-то бессмысленно-счастливой решительностью".
      Он стал часто бывать в Орле. Вдруг записка от Лики: "Не старайтесь больше меня видеть". Потом он остался в городе надолго и "по целым дням сидел с ней в запыленном садике, что был в глубине двора при доме ее вдового отца, - отец (беспечный человек, либеральный доктор) ни в чем ее не стеснял".
      Но однажды ее отец пригласил Арсеньева к себе для серьезного разговора.
      "Как это ни странно, но ведь я вас совсем не знаю. Скажите же мне: кто вы такой? - сказал он с улыбкой". Состоялся продолжительный, но довольно несуразный разговор, и в конце концов отец Лики сказал Алексею, что "если дочь пожелает связать себя... какими-либо прочными узами, то получит... решительный отказ... Почему? Отвечу совсем по-обывательски: не хочу видеть вас обоих несчастными, прозябающими в нужде... Гликерия девочка хорошенькая и, нечего греха таить, довольно переменчивая... и она... "совсем не пара вам"".
      В ноябре молодой человек уехал домой. А в декабре они встретились в поезде, и она совсем одна в вагоне! "Была поздняя ночь... Все произошло как-то само собой, вне нашей воли, нашего сознания... Она встала с горящим, ничего не видящим лицом... и, закрыв глаза, недоступно села в угол".
      ...Чтобы найти предлог для жизни в Орле, она начала учиться музыке, я работал в "Голосе". А потом его стала мучить мысль: "о такой ли жизни я мечтал!.. Ну, а что впереди?" Она потом уехала с отцом и все надеялась, что Алексей задержит ее, не отпустит. Он вначале очень страдал, но понял: "Вся эта орловская жизнь не по мне".
      И вот он уже в поезде, "в голом купе третьего класса". Из окна дуло, он "вглядывался в ночь, в леса". Утром он был уже в Смоленске, но отправился дальше, в Витебск. В Витебске был вечер, морозный, светлый. На главной улице было гулянье. Он ходил, наблюдал и в ту же ночь уехал в Петербург.
      Петербург охватил его снежными холодом непроглядной вьюги. Поймав извозчика, он помчался ни с того ни с сего на Финляндский вокзал, там быстро "напился пьян - и вдруг послал ей телеграмму: "Буду послезавтра"...".
      "Москва встретила меня блеском солнечной оттепели, тающих сугробов, ручьев, луж. Вечером того же дня я уехал из Москвы... В нашем городе... она уже ждала на платформе. Ветер, трепал ее весеннюю шляпку... она хотела поднять... вуальку - и не могла, неловко поцеловала меня через нее, побледнев до мертвенности. Они поехали на извозчике в гостиницу. В номере она села на диван и "сдерживая дрожащие губы", сказала:
      - Что же ты все молчишь...?
      Я стал на колени, обнял ее ноги, целуя их сквозь юбку и плача". Потом закрыл дверь на ключ, "ледяными руками" опустил на окнах занавески...
      - Отец просит об одном, - тихо сказала она потом, лежа в оцепенении отдыха, - подождать венчаться хотя бы полгода. Подожди, все равно моя жизнь теперь только в тебе одном, делай со мной что хочешь".
      Они погостили в Батурино, где Алешины родные ее сразу полюбили. А потом поехали в тот "город, куда переселился из Харькова брат Георгий, оба на работу по земской статистике, которой он там заведовал". Они теперь жили в том же доме, где брат. Втроем шли на службу "вдоль дивных тополей, маслянисто блестевших под солнцем... В полдень сторожа подавали нам чай с ломтиками лимона... сходились к нам поболтать, покурить все наши друзья из других отделов... В два часа служба кончалась...
      К вечеру зной спадал... На закате мы гуляли... Вечер мы нередко проводили в городском саду". Невозможно выписать все подробности, сохранить всю красоту языка этих страниц. "Сады спали, таинственно чернели, тепло освещались низким светом поздней луны. Когда мы, уже одни, входили в свой двор, луна глядела в него, блестя в черных стеклах галереи..." Все строки живые и красивые. Но здесь остаются лишь крохотные отрывки. "Всего милей были минуты перед сном. Скромно горела свеча на ночном столике. Счастьем свежести, молодости, здоровья входила прохлада в открытые окна. Сидя в халатике на краю постели, она темными глазами смотрела на свечу и заплетала мягко блестевшую косу.
      - Вот ты все удивляешься, как я изменилась, - говорила она. - А если бы знал, как изменился ты. Только ты стал как-то все меньше замечать меня! Особенно когда мы не одни. Я боюсь, что я для тебя становлюсь как воздух: жить без него нельзя, а его не замечаешь". Она чувствовала: его куда-то тянет, он рвется куда-то, хотя бы в командировки. Сказывалась неугомонность его натуры. "В ту ночь я поклялся ей, что больше никуда не поезду. Через несколько дней опять уехал".
      
      Характер Арсеньева похож на характер Бунина: безоглядно увлекающийся, лихорадочно нетерпеливый.
      
      В конце концов ревность и недоверие (в данном случае не всегда лишенные оснований) привели к тому, что она уехала, оставив короткую записку. "Отчего я тотчас же не погнался за ней? Может быть, от стыда и от того, что уже хорошо знал теперь ее непреклонность в иные минуты жизни. А в ответ на мои телеграммы и письма пришло в конце концов только два слова. "Дочь моя уехала и местопребывания свое запретила сообщать кому бы то ни было".
      А что было в ее записке, оставленной в самом начале? На клочке было написано твердым почерком: "Не могу больше видеть, как ты все дальше и дальше уходишь от меня..."
      Он уехал в Батурино, увидел там еще более страшную, чем прежде, бедность. Что касается возлюбленной, то он долго и безнадежно ждал от нее письма.
      "Весной того же года я узнал, что она приехала домой с воспалением легких и в неделю умерла. Узнал и то, что это была ее воля - чтобы скрывали от меня ее смерть возможно дольше".
      Недавно видел ее во сне - "единственный раз за всю свою долгую жизнь без нее... Я видел ее смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому, близкой, никогда".
      
      
      Москва, 1918 г.
      
      1 января (старого стиля)
      "Кончился этот проклятый год. Но что дальше? Может, нечто еще более ужасное. Даже, наверное, так".
      6 февраля.
      В газетах - о начавшемся наступлении немцев... Все говорят: "Ах, если бы!"
      Ходили на Лубянку. Местами "митинги". Рыжий, в пальто с каракулевым воротником... с свежевыбритым лицом в пудре и с золотыми пломбами во рту, однообразно, точно читая, говорит о несправедливости старого режима. Ему злобно возражает курносый господин с выпуклыми глазами... "Подошел высокий синеглазый рабочий и еще два солдата с подсолнухами в кулаках... На лице рабочего играет злая и веселая улыбка, пренебрежение... мол, заранее знаю, что все говорят чепуху".
      
      7 февраля
      "В вагон трамвая вошел молодой офицер и, покраснев, сказал, что он "не может, к сожалению, заплатить за билет"".
      
      8 февраля
      "Андрей (слуга брата Юлия) все больше шалеет, даже страшно.
      Служит чуть не двадцать лет и всегда был неизменно прост, мил, разумен, вежлив, сердечен к нам. Теперь точно с ума спятил..."
      Когда у Юлия дома говорили, "как всегда, о том, что все пропало, что Россия летит в пропасть", у Андрея... вдруг запрыгали руки, лицо залилось огнем:
      - Да, да, летит, летит! А кто виноват, кто? Буржуазия! И вот увидите, как ее будут резать, увидите!..
      
      19 февраля
      "В пять часов вечера узнал, что в Экономическое Общество Офицеров на Воздвиженке пьяные солдаты бросили бомбу. Убито, говорят, не то шестьдесят, не то восемьдесят человек".
      Читаю только что привезенную из Севастополя "резолюцию", вынесенную командой линейного корабля "Свободная Россия". Резолюция длинная. Там, в частности, говорится: "Каждая пуля, выпущенная нами, должна лететь в толстое брюхо, она не должна пенить воду в бухте". Запрещается стрельба в воздух на похоронах и т.д. Стрелять только в людей определенной классовой принадлежности.
      
      1 марта
      "Повар "от Яра" говорил мне, что у него отняли все, что он нажил за тридцать лет тяжкого труда, стоя у плиты, среди девяностоградусной жары. "А Орлов-Давыдов, - прибавил он, - прислал своим мужикам телеграмму, - я сам ее читал: жгите, говорит, дом, режьте скот, рубите леса, оставьте только одну березку - на розги, - и елку, чтобы было на чем вас вешать"".
      
      24 марта
      Бунин встретил в чьей-то кухне толстомордого солдата, который говорил, что, "конечно, социализм сейчас невозможен, но что буржуев все-таки надо перерезать". Солдат хвалил Троцкого за то, что буржуев "крепко по шее бьет".
      Одесса, 1919 г.
      
      12 апреля (старого стиля)
      "Уже почти три недели со дня нашей погибели.
      Очень жалею, что ничего не записывал, нужно было записывать чуть не каждый момент... Чего стоит одна умопомрачительная неожиданность того, что свалилось на нас 21 марта!"
      А что тогда свалилось? Оказывается, тогда в полдень позвонил из редакции "Русского слова" писатель Катаев: "Спешу сообщить невероятную новость: французы уходят... Паническое бегство... А в редакции телеграмма: Министерство Клемансо пало, в Париже баррикады, революция..."
      Бунин вспоминает, как 12 лет назад они с В. Н. Муромцевой приехали в этот день в Одессу по пути в Палестину. "Какие сказочные перемены с тех пор! Мертвый, пустой порт, мертвый, загаженный город..." И горькие сожаления о той России, которую потеряли.
      По мнению Бунина, революции похожи друг на друга. "Во время французской революции тоже сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров... и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все "пожирали друг друга", образовался совсем новый, особый язык, "сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании..." Все это оттого, что для революций характерна "бешеная жажда игры, лицедейства, позы... В человеке просыпается обезьяна".
      
      "Толстой говорил, что девять десятых дурных человеческих поступков объясняется исключительно глупостью". Бунин тоже считает, что много безобразий творится именно от глупости.
      
      Ночь на 24 апреля
      "Последний раз я был в Петербурге в начале апреля 17 года. В мире тогда уже произошло нечто невообразимое: брошена была на полный произвол судьбы - и не когда-нибудь, а во время величайшей мировой войны - величайшая на земле страна". Власть над "вооруженной ордой, в которую превращалась многомиллионная армия, уже переходила в руки "комиссаров"...
      Когда Бунин приехал в Петербург и вышел из вагона, он взял извозчика, но чувствовалось, что извозчик не знает, везти или не везти и какую назначить цену.
      - В Европейскую, - сказал я.
      Он подумал и ответил наугад:
      - Двадцать целковых.
      "Цена была по тем временам еще совершенно нелепая. Но я согласился, сел и поехал - и не узнал Петербурга.
      В Москве жизни уже не было, хотя и шла со стороны новых властителей сумасшедшая по своей бестолковости... имитация какого-то будто бы нового строя... Непрерывно шли совещания, заседания, митинги, один за другим издавались воззвания, декреты..."
      
      Затем следуют деревенские записи. Вот, например: 5 мая 1917 г.
      "Был на мельнице. Много мужиков, несколько баб". Высокий мужик с черной курчавой бородой слушает Колю, который рассказывает, что солдаты никого не признают и уходят с фронта. Мужик сразу встрепенулся: "Вот, вот!.. Их, сукиных детей, арестовать надо!" И когда подъехал молодой солдат верхом на серой лошади, мужик на него накинулся:
      - Вот он! Видишь, катается! Кто его пустил? Зачем его собирали, зачем его обряжали?
      Солдат слез с лошади, но мужик не отставал от него:
      - Ты что ж, казенную шапку, казенные портки надел дома сидеть?.. Ты бы уж лучше совсем туда не ездил, сволочь ты этакая! Рад, что начальства теперь у вас нету, подлец!
      Мужики подхватили, поднялся общий негодующий крик.
      Но в это действительно страшное время Бунин не о постепенном совершенствовании человека и человеческих отношений мечтает: "ловишь себя на сокровенной мечте, что все-таки настанет же когда-нибудь день отмщения и общего, всечеловеческого проклятия теперешним дням".
      
      25 апреля
      "Вчера поздно вечером, вместе с "комиссаром" нашего дома, явились измерять в длину, ширину и высоту все наши комнаты "на предмет уплотнения пролетариатом"..."
      "Я не проронил ни слова, молча лежал на диване, пока мерили у меня, но так взволновался от этого издевательства, что сердце стукало с перерывами и больно пульсировала жила на лбу. Да, это даром для сердца не пройдет. А какое оно было здоровое и насколько бы еще меня хватило, сколько бы я мог еще сделать!"
      Человек раздражительный, вспыльчивый, своенравный. И это все тяжко. Уже не говоря о том, что эти попытки установить справедливость совершаются в нелепой, безумной форме.
      Не успели измерить жилплощадь, снова "стук в парадную дверь, через секунду превратившийся в бешеный. Отворил - опять комиссар и толпа товарищей и красноармейцев. С поспешной грубостью требуют выдать лишние матрацы. Сказал, что лишних нет, - вошли, посмотрели и ушли. И опять омертвение головы, опять сердцебиение, дрожь в отвалившихся от бешенства, от обиды руках и ногах".
      А какие кругом плакаты! Вот один из них. "Нарисованы ступени, на верхней - трон, от трона текут потоки крови. "Мы кровью народной залитые троны / Кровью наших врагов обагрим!" В общем, "око за око"...
      "А по Дерибасовской опять плакаты: два рабочих крутят пресс, а под прессом лежит раздавленный буржуй, изо рта которого и из зада, лентами лезут золотые монеты".
      
      26 апреля
      "Известия" завели почтовый ящик, публикуют обращения, ответы на письма. Вот, например. "Гражданка Гликман. Вы все еще не уяснили себе, что тот строй, при котором за деньги можно иметь все, но без денег погибать с голоду, навсегда отжил свой век?"
      
      Довольно оптимистично. Навсегда ли?
      
      27 апреля
      Резолюция из Вознесенска:
      "Мы, красноармейцы-вознесенцы, борясь за освобождение всего мира, протестуем против наглого антисемитизма!"
      
      Таков размах красноармейцев из Вознесенска: "За освобождение всего мира", ни больше, ни меньше.
      
      28 апреля
      И повсюду "паника и отчаянные зверства". Бунину рассказали, что послезавтра будет "чистое светопредставление": "День мирного восстания", "грабеж всех буржуев поголовно".
      30 апреля
      "Три часа. Опять ходил в город: День мирного восстания внезапно отменен. Будто бы рабочие восстали. Начали было грабить и их, а у них у самих куча награбленного. Встречали выстрелами, кипятком, каменьями..."
      
      2 мая
      "Еврейский погром на Большом Фонтане, учиненный одесскими красноармейцами.
      Были Овсянико-Куликовский и писатель Киппен. Рассказывали подробности. На Б. Фонтане убито 14 комиссаров и человек 30 простых евреев. Разгромлено много лавочек. Врывались ночью, стаскивали с кроватей и убивали кого попало. Люди бежали в степь, бросались в море, а за ними гонялись и стреляли, - шла настоящая охота... Убит Моисей Гутман, биндюжник, прошлой осенью перевозивший нас с дачи, очень милый человек".
      "Очень холодно, серо, пустое место, мертвый порт...
      Шел и думал, вернее чувствовал: если бы теперь и удалось вырваться куда-нибудь в Италию, например, во Францию, везде было бы противно, - опротивел человек! Жизнь заставила так остро почувствовать, так остро и внимательно разглядеть его, его душу, его мерзкое тело. Что наши прежние глаза, - как мало они видели, даже мои! Сейчас на дворе ночь, темь, льет дождь, нигде ни души. Вся Херсонщина в осадном положении, выходить, как стемнеет, не смеем... А на столе новое воззвание: "Товарищи, образумьтесь! Мы несем всем истинный свет социализма! Покиньте пьяные банды, окончательно победите паразитов!""
      
      27 мая, ночью
      Какая чепуха! Был народ в 160 миллионов численностью, владевший шестой частью земного шара, и какой частью? - поистине сказочно богатой со сказочной быстротой процветавшей! - и вот этому народу сто лет долбили, что единственное его спасение - это отнять у тысячи помещиков те десятины, которые и так не по дням, а по часам таяли в их руках!"
      
      Да, революция изломала судьбу Бунина, отняла у него Россию, перевернула весь привычный мир. Он ведь знал: человек не есть просто пролетарий или буржуй, и проблем человеческих не решить сразу страшным ударом, жестоким насилием.
      Суть не в том, чтобы оправдать весь этот ужас "окаянных дней". Суть в том, что он во многом был подготовлен тем, что ему предшествовало.
      
      Дальнейшие свои записи
      Иван Алексеевич так старательно спрятал, так хорошо закопал в землю,
      что перед отъездом никак не мог найти.
      
      В конце января 1920 г.
      Бунины из Одессы уехали.
      
      
      Темные аллеи
      
      
      Холодное осеннее ненастье. К длинной избе, в которой помещалась казенная почтовая станция, подъехал "закиданный грязью тарантас". На козлах сидел крепкий мужик в армяке, "похожий на старинного разбойника", а в тарантасе - "стройный старик военный".
      Выйдя из тарантаса, он, слегка нагнувшись на пороге, вошел в горницу налево, где было тепло и чисто. В углу новый золотистый образ, под ним стол, покрытый чистой скатертью, вымытые лавки. Белела кухонная печь, пахло щами. Возле печи что-то вроде тахты, покрытой попонами.
      Приезжий сбросил на лавку шинель, снял перчатки и картуз, устало провел рукой по голове. "Красивое удлиненное лицо с темными глазами", седые, слегка курчавые волосы...
      Он крикнул, приоткрыв дверь в сенцы:
      - Эй, кто там!
      Вошла темноволосая, чернобровая и "еще красивая не по возрасту женщина, похожая на пожилую цыганку", полная, но "легкая на ходу", в красной кофточке и черной шерстяной юбке.
      - Добро пожаловать, ваше превосходительство, - сказала она. - Покушать изволите или самовар прикажете?
      - Самовар. Хозяйка тут или служишь?
      - Хозяйка, ваше превосходительство.
      - Сама, значит, держишь?
      - Так точно. Сама.
      Гость похвалил чистоту избы, а она пояснила:
      - Ведь при господах выросла, как не уметь прилично себя держать, Николай Алексеевич.
      Он быстро выпрямился, раскрыл глаза и покраснел.
      - Надежда! Ты? - сказал он торопливо.
      - Я, Николай Алексеевич, - ответила она.
      - Боже мой, боже мой! - сказал он, садясь на лавку и в упор глядя на нее. - Кто бы мог подумать! Сколько лет мы не видались? Лет тридцать пять?
      - Тридцать, Николай Алексеевич. Мне сейчас сорок восемь, а вам под шестьдесят, думаю?
      - Вроде этого... Боже мой, как странно!
      - Что странно, сударь?
      - Но все, все... Как ты не понимаешь!
      Что-то волнующее, давнее. Случайная встреча после долгих лет... Оба, видимо, были красивы. Может быть дорогое воспоминание? Какая-то давняя счастливая любовь?
      Он стал ходить по горнице, опустив голову, потом остановился.
      - Ничего не знаю о тебе с тех самых пор. Как ты сюда попала? Почему не осталась при господах?
      - Мне господа вскоре после вас вольную дали...
      - Замужем, говоришь, не была?
      - Нет, не была.
      - Почему? При такой красоте, которую ты имела?
      - Не могла я этого сделать.
      - Отчего не могла? Что ты хочешь сказать?
      - Что ж тут объяснять. Небось помните, как я вас любила.
      Он покраснел до слез и, нахмурясь, опять зашагал.
      - Все проходит, мой друг, - забормотал он. - Любовь, молодость - все, все...
      - Что кому Бог дает, Николай Алексеевич. Молодость у всякого проходит, а любовь - другое дело.
      Он поднял голову и, остановясь, болезненно усмехнулся:
      - Ведь не могла же ты любить меня весь век!
      - Значит, могла. Сколько ни проходило времени, все одним жила. Знала, что давно вас нет прежнего, что для вас словно ничего и не было, а вот... Поздно теперь укорять, а ведь, правда, очень бессердечно вы меня бросили... Ведь было время, Николай Алексеевич, когда я вас Николенькой звала, а вы меня - помните как? И все стихи мне изволили читать про всякие "темные аллеи", - прибавила она с недоброй улыбкой.
      - Ах, как хороша ты была! - сказал он, качая головой. - Как горяча, как прекрасна! Какой стан, какие глаза! Помнишь, как на тебя все заглядывались?
      - Помню, сударь. Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть.
      - А! Все проходит. Все забывается.
      - Все проходит, да не все забывается.
      Он прижал к глазам платок и выразил надежду, что она его простила.
      - Нет, Николай Алексеевич, не простила... Как не было у меня ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя...
      Он велел подавать лошадей.
      - Одно тебе скажу: никогда я не был счастлив в жизни, не думай, пожалуйста. И он рассказал, что жену любил без памяти, а она изменила, бросила его, "еще оскорбительней, чем я тебя. Сына обожал, пока рос... а вышел негодяй... Будь здорова, милый друг. Думаю, что и я потерял в тебе самое дорогое, что имел в жизни".
      Потом кучер сказал:
      - А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать ее?
      - Давно, Клим.
      - Баба - ума палата. И все, говорят, богатеет. Деньги в рост дает. При этом, говорят, справедлива, но крута: Не отдал вовремя - пеняй на себя.
      Они спешили к поезду. И, нахмурив черные брови, он думал, вспоминал... "Да, конечно, лучшие минуты. И не лучшие, а истинно волшебные! "Кругом шиповник алый цвел, стояли темных лип аллеи..." Но, Боже мой, что же было бы дальше? Что, если бы я не бросил ее? Какой вздор! Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей?"
      1938
      
      Возможно, эта самая Надежда была бы лучшей хозяйкой, чем его сбежавшая жена. И сын, возможно, не был бы, как его характеризует папаша, "негодяй, мот, наглец, без сердца, без чести, без совести...". Сколько судеб загубило неравенство! Сколько горя на всю жизнь принесло. Судя по всему, красавица, получив хорошее образование и воспитание, могла бы стать крупным предпринимателем, справедливым, благородным. Такая и во власти много пользы могла бы принести. И он, видно, человек благородный, во в сяком случае не разучился краснеть.
      
      О, такие рассказы страшно пересказывать, все выйдет хуже. Лишь слегка сократить? Здесь почти каждое слово необходимо, оно на своем единственном месте, их сочетание так выразительно, бьет наповал. Вот когда Бунин достиг вершины своего искусства!
      И произошло это в эмиграции, в нищете, вдали от жизни, о которой он только и стремился писать, вдали от России, которую он, беспощадно критикуя, по-настоящему любил.
      Кавказ
      
      
      В Москве я "остановился в незаметных номерах в переулке возле Арбата" и жил затворником "от свидания до свидания с нею"... Каждый раз входила она поспешно со словами: "Я только на одну минуту!.." И ей все казалось, что муж что-то подозревает. Ведь он однажды прямо заявил: "Я ни перед чем не остановлюсь, защищая свою честь, честь мужа и офицера!"
      У влюбленных был план - "уехать в одном... поезде на кавказское побережье и прожить там, в каком-нибудь совсем диком месте три-четыре недели". Он жил одно время возле Сочи и навсегда запомнил "те осенние вечера среди черных кипарисов, у холодных серых волн"... А в Москве "шли холодные дожди", было "грязно, сумрачно".
      Наступил день отъезда. Он сидел в своем купе первого класса, и, чуть приоткрыв занавеску на окне, разглядывал публику, и наконец увидел свою возлюбленную с провожавшим ее мужем. Она с трудом добилась разрешения на эту поездку. А ведь муж производил неплохое впечатление - "высокий фигурой, офицерским картузом, узкой шинелью и рукой в замшевой перчатке, которой он, широко шагая, держал ее под руку". Они вошли в вагон второго класса, и возлюбленный мысленно видел, как муж властно оглянулся - хорошо ли устроил ее носильщик, "снял перчатку, снял картуз, целуясь с ней, крестя ее"... А потом в пути кондуктор проводил ее в первый класс и получил десятирублевую бумажку.
      Она рассказала, что дала мужу два адреса, Геленджик и Гагры, и боялась, что он поедет вслед за нею. "Ну вот, он и будет дня через три-четыре в Геленджике... Но Бог с ним, лучше смерть, чем эти муки..."
      При своем жестоком, самолюбивом характере он, видимо, давил на нее, не давая свободно дышать. Вот она и предпочла другого. "Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними", - сказано в заповеди Иисуса Христа.
      В нескольких точных словах дана затем подробная картина того уголка, где они поселились. И лесные чащи, и душистый туман, и белизна снежных гор. Переполненный народом базар и разноплеменные горцы. А черкешенки! "В черных длинных одеждах, в красных чувяках, с закутанными во что-то черное головами, с быстрыми птичьими взглядами..."
      До завтрака влюбленные лежали на пустом берегу, купались. А какие удивительные облака на закате: "они пылали так великолепно, что она порой ложилась на тахту, закрывала лицо газовым шарфом и плакала": впереди опять возвращение в тюрьму.
      И тут же описание прозрачной речки, затем бури в шумной черноте лесов. Она была счастлива и часто радостно плакала, глядя на все окружающее.
      
      Чем все кончилось? Муж "искал ее в Геленджике, в Гаграх, в Сочи. На другой день по приезде в Сочи, он купался утром в море, потом брился, надел чистое белье, белоснежный китель", позавтракал в своей гостинице на террасе ресторана, "выпил бутылку шампанского, пил кофе с шартрезом, не спеша выкурил сигару. Возвратясь в свой номер, он лег на диван и выстрелил себе в виски из двух револьверов".
      1937
      
      
      
      Муза
      
      
      "Я был тогда уже не первой молодости, но вздумал учиться живописи... и, бросив свое имение в Тамбовской губернии, провел зиму в Москве: брал уроки у бездарного, но довольно известного художника". Это был длинноволосый толстяк, запущенный, небрежный.
      "Жил я на Арбате, рядом с рестораном "Прага", в номерах "Столица". Вечера проводил в дешевых ресторанах со знакомыми из богемы". Жил скучно и неприятно.
      Однажды в марте кто-то постучал в мою дверь. Я спросил: "Кто там?" Никто не ответил. Потом снова стук и молчание. Я открыл дверь. У входа стояла высокая девушка в сером пальто, шляпке и ботиках.
      - Я консерваторка, Муза Граф. Слышала, что вы интеллигентный человек, и пришла познакомиться...
      Я сказал, что польщен, но эти слухи, вероятно, ошибочны.
      Она сняла шляпку и пальто, села на диван, приказала снять с нее ботики и достать из пальто носовой платок.
      Она видела его на концерте, он показался ей довольно красивым. Она дочь доктора, живет поблизости на Пречистенском бульваре. Он угостил ее чаем и яблоками ранет: она попросила послать за ними коридорного. Выпив чаю и съев яблоко, она похлопала рукой возле себя:
      - Теперь сядьте ко мне, - и когда он сел, обняла и не спеша поцеловала в губы, потом, закрыв глаза, снова поцеловала.
      Уже было темно.
      - Я хочу послезавтра пообедать с вами в "Праге", - сказала она... Воображаю, что вы обо мне думаете. А на самом деле вы моя первая любовь.
      - Любовь?
      - А как же это иначе называется?
      Он вскоре бросил свое ученье, они не расставались, ходили на концерты, выставки, лекции. В мае он снял дачу в старинной подмосковной усадьбе, и она стала к нему ездить, возвращаясь домой в час ночи.
      Там кругом были сосны, леса и все время шли дожди.
      В июне она уехала с ним в его деревню, стала там хозяйничать, не венчаясь. Часто бывал у них сосед Завистовский, играл с ней на рояле в четыре руки. Однажды, когда он ездил перед Рождеством в город, она исчезла. Может быть, уехала в Москву?
      Вечером он надел полушубок, взял ружье и пошел по дороге к Завистовскому, в его старый, нищий дом.
      - Представьте себе, Муза куда-то исчезла...
      Но та вдруг вышла из спальни в валенках, с шалью на плечах.
      - Вы с ружьем, - сказала она. - Если хотите стрелять, то стреляйте не в него, а в меня.
      Он смотрел на ее валенки, на колени под серой юбкой, ему хотелось крикнуть: "Я не могу жить без тебя, за одни эти колени, за юбку, за валенки готов отдать жизнь!"
      - Дело ясно и кончено, - сказала она. - Сцены бесполезны.
      Потом она взяла у Завистовского папиросу, закурила. Она уже с ним говорила на "ты".
      "Сердце у меня колотилось уже в самом горле, било в виски. Я поднялся, шатаясь, пошел вон".
      1938
      
      
      
      Руся
      
      
      "В одиннадцатом часу вечера скорый поезд Москва-Севастополь остановился на маленькой станции..." В вагоне 1-го класса к окну подошли господин и дама.
      "На станции было темно и печально...
      Он облокотился на окно, она на его плечо.
      - Однажды я жил в этой местности на каникулах, - сказал он. - Был репетитором в одной дачной усадьбе верстах в пяти отсюда. Скучная местность... Дом, конечно, в русском дачном стиле и очень запущенный, - хозяева были люди обедневшие, - за домом некоторое подобие сада, за садом не то озеро, не то болото... и неизбежная плоскодонка возле топкого берега.
      - И, конечно, скучающая дачная девица, которую ты катал по этому болоту.
      - Да, все как полагается. Только девица была совсем не скучающая. Катал я ее все больше по ночам, и выходило даже поэтично...
      - Ну и что же у вас с этой девицей было? Настоящий роман?.. Какая она была?
      - Худая, высокая. Носила желтый ситцевый сарафан и крестьянские чуньки на босу ногу...
      - Тоже, значит, в русском стиле?
      - Думаю, что больше всего в стиле бедности. Кроме того, она была художница, училась в Строгановском училище живописи. Да она и сама была живописна... Длинная черная коса на спине, смуглое лицо с маленькими темными родинками, узкий правильный нос, черные глаза, черные брови... Волосы... слегка курчавились.
      Эта девушка "лицом была похожа на мать, а мать, родом какая-то княжна с восточной кровью, страдала чем-то вроде черной меланхолии". Отец - отставной военный, "тоже молчаливый и сухой. Прост и мил был только их мальчик, которого я репетировал.
      - А как ее звали?
      - Руся.
      - Это что же за имя?
      - Очень простое - Маруся.
      - Ну и что же, ты был очень влюблен в нее?
      - Конечно, казалось, что ужасно.
      - А она?
      - Вероятно, и ей так казалось. Но пойдем спать. Я ужасно устал за день".
      Но дама хотела знать, чем кончился роман.
      - Да ничем. Уехал, и делу конец.
      - Почему же ты не женился на ней?
      - Очевидно, предчувствовал, что встречу тебя.
      
      И вот уже дама заснула, а он "не спал, лежал, курил и мысленно смотрел в то лето...".
      Вначале она все приглядывалась к нему, потом стала разговаривать. Наконец предложила ему покататься по озеру. Лодка была давно гнилая и с дырявым дном, но все дыры были как-как забиты. Было только одно весло. Он попросил ее кинуть его картуз возле себя, чтобы не смахнуть его нечаянно.
      "Она положила картуз к себе на колени.
      - Да не беспокойтесь, киньте куда попало.
      Она прижала картуз к груди:
      - Нет, я его буду беречь!
      У него... нежно дрогнуло сердце..."
      Кончилось тем, что они поцеловались, а на другой день она "вызвала его после обеда в сад и спросила:
      - Ты меня любишь?
      - С первого дня нашей встречи!
      - И я, - сказала она. - Нет, сначала ненавидела - мне казалось, что ты совсем не замечаешь меня..."
      
      Она велела ждать ее вечером на том же месте, но быть поосторожней: мать следит за каждым ее шагом.
      Ночью они встретились на берегу. На руке у нее был плед. Они сели в лодку и поплыли к противоположному берегу. Наконец подплыли к лесу на той стороне. И начинаются подробности, без которых теперь не обходится почти ни один рассказ Бунина о любви. Не будем все эти подробности приводить. Лишь самую малость, чтобы читатель получил кое-какое представление.
      - Нет, погоди, вчера мы целовались как-то бестолково, теперь я сначала сама поцелую тебя, только тихо, тихо. А ты обними меня... везде.
      Пропустим еще несколько подробностей и вот кульминация. "Он, с помутившейся головой, кинул ее на корму. Она исступленно обняла его..."
      
      За все годы скитаний Бунин стал большим знатоком того, что в Библии зовется прелюбодеянием.
      
      Через неделю его безобразно, с позором выгнали из дома. Следившая за ними полоумная мать Руси кинулась на них, когда они сидели после обеда в гостиной и, касаясь головами, смотрели картинки в старых номерах "Нивы".
      - Ты меня еще не разлюбила? - тихо спрашивал он...
      У его ученика Пети был старинный пистолет, который он заряжал только порохом и пугал воробьев... Безумная мамаша выстрелила в репетитора, вырываясь, ударила его пистолетом в лоб и стала кричать с пеной на губах: "Если сбежит с тобой, в тот же день повешусь, брошусь с крыши! Негодяй, вон из моего дома! Марья Викторовна, выбирайте: мать или он!
      - Вы, вы, мама..."
      Целых двадцать лет прошло с тех пор и все те же перелески, болота, журавли... Вагон несся вперед, качаясь...
      Когда он после завтрака пил кофе с коньяком в вагоне-ресторане, жена удивилась:
      - Что это ты столько пьешь. Это уже, кажется, пятая рюмка. Все еще грустишь, вспоминаешь свою дачную девицу с костлявыми ступнями?
      И он, "неприятно усмехаясь, подтвердил:
      - Грущу, грущу..."
      1940
      
      
      Гость
      
      
      Гость долго, настойчиво звонил, и наконец ему отворила невысокая, плотная девка, вся пропахшая чадом кухни.
      - Что ж ты не отворяешь? Спала, что ли?
      - Никак нет, с кухни ничего не слышно, очень плита шумит.
      - Знаем мы вашу кухню! Верно, у тебя пожарный кум сидит?
      - Никак нет...
      - Да ты кто такая?
      - Как кто?
      - Новая кухарка?
      - Так точно...
      Звали новую кухарку Саша. Она сообщила гостю, что барин в редакции, а барыня в воскресной школе.
      Гость, худой, смуглый, зубастый, с черной жесткой бородкой. Серое пальто на шелковой подкладке, серая шляпа. Он велел передать, что приходил "страшный черный господин, Адам Адамыч", и заставил ее повторить.
      Она повторила: "Адам Адамыч".
      Он оглянулся, бросил пальто на вешалку возле сундука:
      - Иди-ка скорей сюда.
      - Зачем?
      - Вот увидишь...
      И он моментально "повалил ее на сундук, вскинул подол с красных шерстяных чулок и полных колен цвета свеклы.
      - Барин! Я на весь дом закричу!
      - А я тебя задушу. Смирно!
      - Барин! Ради Господа... Я невинная!
      - Это не беда. Ну, поехали!"
      Через минуту довольно бесцеремонный Адам Адамыч исчез, а девушка долго рыдала, до прихода хозяйки. Барыня, молодая, энергичная, в золотом пенсне, явилась первая и сразу спросила:
      - Никто не заходил?
      - Адам Адамыч.
      - Ничего не велел передать?
      - Никак нет... Завтра сказали, еще зайдут.
      - А что это ты вся заплаканная?
      - От луку.
      Ночью в чистой и теплой кухне кухарка крепко спала за своей перегородкой. Она заснула сразу "в сладкой надежде, что Адам Адамыч завтра опять придет... и господ опять не будет дома".
      Но он не пришел, а за обедом барин сообщил барыне, что "Адам уехал в Москву... Верно, забегал вчера проститься".
      
      Прислуга, спящая за перегородкой... Для уехавшего в Москву Адама Адамыча она не человек, не доверчивая юная девушка, но домашнее животное, с которым нечего церемониться. Социальные, сословные различия страшны. Это не просто рассказ о кухарке Саше. Это осознание неизбежности будущей ломки. Рухнет когда-нибудь социальная система и, может быть, не однажды. А когда-нибудь за долгие века - постепенное совершенствование человека и человеческих отношений. Такие существа, как эта наглая свинья Адам Адамыч и покорная, наивная овечечка Саша, в отдаленном будущем исчезнут, превратятся когда-нибудь в людей.
      1940
      
      
      
      Таня
      
      
      "Она служила горничной у его родственницы, мелкой помещицы Казаковой, ей шел восемнадцатый год... Ее простое личико было только миловидно, а серые крестьянские глаза прекрасны только молодостью" - такова была она.
      Теперь о нем. "В ту далекую пору он тратил себя особенно безрассудно, жизнь вел скитальческую, имел много случайных любовных встреч и связей..."
      Она несколько дней плакала по поводу того, что случилось между ними в одну осеннюю ночь, потом поняла, что случилось не горе, а счастье.
      "Он провел начало осени в Крыму и по пути в Москву заехал к Казаковой". Он прожил в ее усадьбе пару недель и собрался уезжать.
      В тот знаменательный день он вечером часов в 10 вошел в кабинет. Она стояла на его постели на коленях, водя горящей свечой по бревенчатой стене. Он спросил, что она тут делала.
      - Клопа жгла... Стала оправлять вам постель, глянула - на стене клоп...
      Она убежала. Он, сняв сапоги, прилег на тахту и заснул. Ночью проснулся, прошел через прихожую, где была за перегородкой комната без окон. Там жили горничные. "Дверь в перегородке была приотворена, за ней было темно. Он зажег спичку и увидел ее спящую". Начинается описание всех ее прелестей. Затем он "осторожно подошел к кровати"...
      Он вышел, посидел на подножке тарантаса. Теплая осенняя ночь, торжественная, благостная.
      
      "Она тихо зарыдала", словно только теперь поняв, что случилось. Снова масса натуралистических подробностей о том, как он "разъединил ее ноги, их нежное, горячее тепло", как и куда стал целовать. И она, рыдая, вдруг "обняла и прижала к себе его голову".
      Но выясняется, что он потом любил других и вспоминал ее только случайно.
      
      А пока он здесь и старается ее утешить. "Брось плакать, убиваться, этим ничему не поможешь".
      
      Удивительно безответственны эти кавалеры, им дела нет до того, что будет с девушкой потом, как она перенесет разлуку...
      
      Однажды утром Казакова отправила ее в город за покупками. Староста и работник находились на мельнице и некого было с ней послать.
      - Может, ты бы съездил? - попросила она гостя.
      - Что же, охотно проедусь.
      Старая горничная протестовала: это значило "осрамить девку", "про нее начнут говорить по всему селу".
      Он выехал в шарабане на старой черной лошади, на вокзале они встретились. Она возвращалась из города с покупками.
      - Таня, - поспешно сказал он, - здравствуй, я за тобой, некого было послать...
      Был ли когда-нибудь в жизни у нее столь счастливый вечер! "Он сам приехал за мной, а я из города, я наряжена и так хороша, как он и представить себе не мог". Она вошла в шарабан и села рядом с ним, будто равная ему.
      Он молча гнал лошадь "в ледяную тьму ночи и тумана", а потом, "выехав за деревню и погрузившись уже в полный мрак, он перевел лошадь на шаг, взял вожжи в левую руку, а правой сжал ее плечи.
      - Таня, Танечка...
      И она вся рванулась к нему, прижалась к его щеке шелковым платком, нежным пылающим лицом, полными горячих слез ресницами. Он нашел ее мокрые от радостных слез губы и, остановив лошадь, долго не мог оторваться от них. Потом, как слепой... вышел из шарабана, бросил чуйку на землю и потянул ее к себе за рукав. Все сразу поняв, она тотчас соскочила к нему и... подняв весь свой заветный наряд, новое платье и юбку, ощупью легла на чуйку, навеки отдавая ему не только все свое тело, теперь уже полную собственность его, но и всю свою душу".
      Наступила ранняя суровая зима. Его уже тянуло в Москву. Настала их последняя ночь. Как сказать ей про отъезд?
      - Танечка...
      - Что? - так же таинственно спросила она.
      - Ведь мне надо уезжать...
      Она даже поднялась: - Когда?
      - Все-таки скоро... очень скоро. У меня есть неотложные дела...
      Она упала на подушку: - Господи!..
      - Не могу же я век здесь жить...
      Она слушала и соглашалась: да, да...
      - Не могу же я взять тебя с собой...
      Она вдруг отчаянно выговорила:
      - Почему?
      - У меня нет дома, Таня, я всю жизнь езжу с места на место... В Москве живу в номерах... И ни на ком никогда не женюсь...
      - Отчего?
      - Оттого, что уж такой я родился.
      Он обещал приехать к Рождеству, но не приехал. Эта мука непрерывного ожидания!
      На Крещенье Казакова уехала в гости к соседям. Слуги обедали в людской. Таня даже обедать не ходила. Она взглянула еще раз на пустой двор и твердо сказала себе: "конец, никого мне больше не нужно, ничего не желаю я ждать!.. и беззаботно запела с облегчением конченой жизни:
      Уж как выйду я в сад,
      Во зеленый сад,
      Во зеленый сад гулять,
      Свово милова встречать!"
      И тут она "вошла в кабинет, увидала его пустую тахту, пустое кресло возле письменного стола, где когда-то сидел он с книгой в руках, и упала в кресло, головой на стол, рыдая и крича: "Царица небесная, пошли мне смерть!"
      Он приехал в феврале... И как будто возвратилось все прежнее. Ее трудно было узнать, так она поблекла, изменилась. Да и он показался постаревшим, чужим. Но они ничего не сказали об этом друг другу, постепенно все пошло почти по-прежнему.
      Наступило время его нового отъезда. Он поклялся, что приедет потом на целое лето. Теперь он лежал на тахте с закрытыми глазами.
      И она тихо прошептала: - Петруша, вы спите?..
      - Нет. А что?
      - А ведь вы меня больше не любите, даром погубили.
      - Почему же даром? Не говори глупостей.
      - Грех вам будет. Куда ж я теперь денусь?
      - А зачем тебе куда-нибудь деваться?
      - Вот вы опять уедете... а что же я одна буду делать?..
      - Сядь и не плачь. Поцелуй меня, - ну?
      Он сел, она села рядом и обняла его, тихо рыдая. "Боже мой, что же мне делать! - с отчаянием подумал он... - А что я могу? Увезти ее с собой? Куда? На какую жизнь. И что из этого выйдет? Связать, погубить себя навеки?"
      Он стал утешать ее, обещал приехать весной на все лето. Посадил ее к себе на колени.
      - Ну скажи: "Петруша, я тебя очень люблю!"
      Она тупо повторила...
      "Это было в феврале страшного семнадцатого года. Он был тогда в деревне в последний раз в жизни".
      1940
      
      
      
      Галя Ганская
      
      
      "Художник и бывший моряк сидели на террасе парижского кафе", и художник вспоминал весенний Париж в давние времена, а моряк - одесскую весну и Дерибасовскую. Говоря о Париже, художник тоже думал об Одессе. И его самое прекрасное воспоминание и самый тяжкий грех - Галя Ганская. Он теперь вспоминает, как она впервые зашла к нему в мастерскую. "Теперь это дело столь давнее, что я могу рассказать тебе его с полной откровенностью".
      Она жила у отца, которого ее мать давно бросила. Состоятельный человек и неудавшийся художник, влюбленный в свое ремесло. Он был внешне красив, "с повадками большого барина", "гордый и изысканно-вежливый", очень замкнутый, притворявшийся открытым. К нему гурьбой ходили молодые одесские художники, и он их встречал с распростертыми объятиями и хорошо угощал. Гале тогда было лет 13-14. Мила, грациозна, личико с русыми локонами, резва, кокетлива. Потом его перестали посещать - надоело.
      Художник вспоминает себя тогдашнего: дважды побывав в Париже, он стал подражать Мопассану и в Одессе "ходил пошлейшим щеголем" с волнистыми усами. А "обращение с женщинами совершенно подлое по безответственности".
      Однажды он шел в чудесный апрельский день по Дерибасовской и встретил Галю. И это "уже не подросток, а удивительно хорошенькая тоненькая девушка во всем новеньком, светло-сером, весеннем". Он ей тут же купил букетик фиалок. "Хотите присядем, хотите шоколаду? - С удовольствием". Рядом была кофейня... Он пригласил ее в свою мастерскую посмотреть работы, сообщил, что написал несколько порядочных вещиц. И в мастерской она стала ходить от картины к картине с тихим восхищением.
      Наконец "тихо говорит: "Ну, мне пора".
      - Нет, говорю, сперва посидим немного, я вас еще не рассмотрел хорошенько. Сел и посадил ее к себе на колени..." А потом поцелуй. Я потом он погладил ее ножку, отстегнул резинку, "поцеловал теплое розовое тело начало бедра, потом опять в полуоткрытый ротик". Тем дело и кончилось.
      Потом они год не виделись. И как то весной он наконец навестил Ганского. Тот был очень рад, с гордостью показывал какие-то новые свои работы.
      - А где дочка?
      - Уехала в город...
      Но когда он выходил от старика, встретил Галю. "Радостно остановилась. Вы? Какими судьбами? Были у папы? Ах, как я рада!"
      Он ей предложил пройтись к морю.
      Она шла, "стройно поводя плечами, зонтик закрыла, левой рукой держит кружевную юбку". Потом они вышли на обрыв, глядели на море. "Я взял ее за талию и так сильно прижал всю к себе, что она выгнулась, ловлю губы - старается высвободиться, вертит головой, уклоняется и вдруг сдается, дает мне их. И все это молча - ни я, ни она ни звука. Потом вдруг вырвалась и, поправляя шляпку, просто и убежденно говорит:
      - Ах, какой вы негодяй. Какой негодяй.
      Повернулась и, не оборачиваясь, скоро пошла по переулку.
      - Да было у вас тогда в мастерской что-нибудь или нет? - спросил моряк. Но, ну и все прочее... Сделал вид, что обиделся: ну... не хотите, так не надо...
      - Плохой же ты был Мопассан.
      - Может быть. Но погоди, дай уж до конца расскажу".
      
      Они еще полгода не виделись. Раз, идя мимо той же кофейни, он ее встретил. Она была весела, смеялась. Спросила:
      - У вас есть портвейн и печенья?
      - Есть.
      - Я опять хочу смотреть вашу мастерскую. Можно?
      "На лестнице он опять ее начал целовать. А в мастерской стал как попало ее раздевать, она помогала". Далее приводятся все подробности раздевания, очень обстоятельно. Затем следующий этап. "Когда я зверски кинул ее на подушки дивана, глаза у ней почернели и еще больше расширились, губы горячечно раскрылись..." Недели две затем она почти каждый день у него бывала. Однажды утром вбежала и прямо с порога:
      - Ты, говорят, на днях в Италию уезжаешь?
      - Да. Так что же с того?
      - Почему же ты не сказал мне об этом ни слова? Хотел тайком уехать?
      - Бог с тобой. Как раз нынче собирался пойти к вам и сказать.
      - При папе? Почему не мне наедине? Нет, ты никуда не поедешь!
      Я по-дурацки вспыхнул:
      - Нет, поеду.
      - Нет, не поедешь.
      - А я тебе говорю, что поеду.
      - Это твое последнее слово?
      - Последнее. Но пойми, что я вернусь через какой-нибудь месяц или полтора. И вообще, послушай, Галя...
      - Я вам не Галя. Я вас теперь поняла - все, все поняла.
      Хлопнув дверью она помчалась вниз по лестнице. Он решил дать ей время прийти в себя, а затем вечером помириться, сказать, что он в Италию не поедет.
      Но часов в пять к нему явился знакомый художник с ужасным известием: дочь Ганского отравилась насмерть каким-то ядом.
      - Я хотел застрелиться, - тихо сказал художник, помолчав и набивая трубку. - Чуть с ума не сошел...
      1940
      
      
      
      Визитные карточки
      
      
      В начале "осени шел по опустевшей Волге пароход "Гончаров"".
      
      И как всегда у Бунина - великолепный русский язык, необыкновенная красота каждого предложения. Грусть, потерянность, зримые картины, могучая изобразительная сила.
      
      "И бесцельно и скучно провожала пароход единственная чайка - то летела, выпукло кренясь на острых крыльях, за самой кормой, то косо смывалась вдаль, в сторону, точно не зная, что с собой делать в этой пустыне великой реки и осеннего серого неба".
      На пароходе только артель мужиков на нижней палубе, да на верхней трое пассажиров: двое вместе из второго класса и один из первого класса, лет тридцати, недавно проснувшийся писатель. Он был высок, крепок, хорошо одет и даже красив: брюнет восточного типа. Он шагал взад и вперед, затем вдруг остановился и хмуро улыбнулся той, с которой вчера вечером случайно познакомился. Она шла с нижней палубы. Под ее черной дешевенькой шляпкой улыбалось милое, испитое лицо.
      - Что ж вы так заспались, ангел мой, - сказал он фамильярно. - Добрые люди уже завтракают.
      - Все мечтала! - ответила она бойко.
      - О чем же это?
      - Мало ли о чем!..
      - Пойдемте лучше водку пить и уху есть, - сказал он, думая: ей и завтракать-то, видно, не на что.
      Она кокетливо затопала ногами:
      - Да, да, водки, водки! Чертов холод!
      "И они скорым шагом пошли в столовую первого класса, она впереди, он за нею, уже с некоторой жадностью осматривая ее".
      
      Много лет Бунин скитался по городам. Немало встреч в пути, разные, разные впечатления, опыт огромный.
      
      Он вчера случайно заговорил с ней и потом посидел с ней немного на длинной лавке у кают 1-го класса. Теперь в столовой они пили водку "под холодную зернистую икру с горячим калачом". Вчера, услышав его имя, она "поражена была знакомством с известным писателем", это всегда приятно. И "он, видимо, "поразил ее и как мужчина", а она его тронула "своей бедностью и простосердечием"".
      Вчера она рассказала, что ездила к сестре, у которой внезапно умер муж. Сестра осталась в ужасном положении".
      Он спросил:
      - А вы тоже замужем?..
      - Замужем. И, увы, уже не первый год...
      - Почему увы?
      - Выскочила по глупости чересчур рано. Не успеешь оглянуться, как жизнь пройдет... А я еще ничего, ничего не испытала в жизни!
      - Еще не поздно испытать.
      И тут она вдруг с усмешкой тряхнула головой:
      - И испытаю!
      - А кто ваш муж? Чиновник?
      Она махнула ручкой:
      - Ах, очень хороший и добрый, но, к сожалению, совсем не интересный человек... Секретарь нашей земской управы...
      Он предложил ей папиросу, и она "неумело, но отважно закурила".
      И вдруг рассказала о заветной мечте своей юности. Будучи гимназистской, она больше всего мечтала заказать себе визитные карточки. "Мы совсем обеднели тогда, продали остатки имения и переехали в город, и мне совершенно некому было давать их, а как я мечтала! Ужасно глупо...
      - Пойдем ко мне...
      - Пойдем...
      В полусвете каюты она расстегнула и сбросила на пол платье..." Далее следует подробнейшее описание всего, что виднелось под платьем.
      - Все снять? - шепотом спросила она, совсем как девочка.
      - Все, все, - сказал он, мрачнея все более.
      Она покорно и быстро выполнила его предписание и "осталась вся голая", в дешевых черных туфельках. Далее подробное, со знанием дела описание ее голой фигурки. Что дальше? "И он заставил ее испытать то крайнее бесстыдство, которое так не к лицу было ей...
      Потом он ее, как мертвую, положил на койку".
      Все закончено. Пароход причалил, ей пора было выходить. "Он поцеловал ее холодную ручку с той любовью, что остается где-то в сердце на всю жизнь, и она, не оглядывалась, побежала вниз по сходням в грубую толпу на пристани".
      1940
      
      "В прошлом году написал "Темные аллеи" - книгу о любви, - говорил Бунин навестившему его в эмиграции журналисту. - Лежит она на столе. Куда ее девать? Возьмите с собой в Америку, может быть, там можно будет напечатать.
      Есть в этой книге несколько очень откровенных страниц. Что же, - Бог с ними, если нужно - вычеркните..."
      
      Люди живые, подлинные.
      Грубая, животная сторона их жизни описана с беспощадной откровенностью.
      Это словно "пощечина эстетическому вкусу". И рядом с этим - необыкновенная красота русской художественной речи и печаль, высокая и светлая.
      
      Чистый понедельник
      
      
      Москва. Серый зимний день близился к вечеру. Каждый вечер я мчался в этот час на рысаке "от Красных Ворот к храму Христа Спасителя: она жила против него; каждый вечер я возил ее обедать в "Прагу", в "Эрмитаж", в "Метрополь", после обеда в театры, на концерты, а там к "Яру", в "Стрельну"... Странны были наши с ней отношения - совсем близки мы все еще не были; все это держало меня в неразрешающемся напряжении... - и вместе с тем был я несказанно счастлив каждым часом, проведенным возле нее.
      Она... училась на курсах, которые довольно редко посещала. Я как-то спросил: "Зачем?" Она пожала плечами:
      - А зачем все делается на свете?" Кроме того, ее якобы интересовала история.
      "Жила она одна, - вдовый отец ее, просвещенный человек знатного купеческого рода, жил на покое в Твери..." Она снимала двухкомнатную, хорошо обставленную квартиру на пятом этаже...
      Мы оба были богаты, здоровы, молоды и даже красивы. Я был похож на итальянца, а в ней было что-то индийское, персидское - смуглое черноглазое лицо, черные волосы, "бархатисто-пунцовые губы". Она была молчалива, много читала.
      Когда он говорил о браке, она отвечала: "Нет, в жены я не гожусь". Но их неполная близость его удручала.
      В Прощеное воскресенье, когда он приехал, она встретила его уже одетая, "в короткой каракулевой шубке, в каракулевой шляпке, в черных фетровых ботиках".
      Оказалось, она надела все черное оттого, что завтра уже Чистый понедельник. И она предложила поехать в Новодевичий монастырь: "Что ж все кабаки да кабаки".
      Вечер был тихий, они шли по снежным кладбищенским дорожкам, вокруг теплились "грустными огоньками неугасимые лампадки, рассеянные над могилами". Потом они не спеша ездили по улицам и наконец отправились в трактир Егорова, где подавали блины.
      В этот вечер, когда он отвез ее домой, она, уже попрощавшись, вдруг задержала его, когда он садился в сани, и попросила поехать с ней завтра на "капустник" Художественного театра. На другой день в десять часов вечера, отворив ее дверь своим ключиком, он не сразу вошел из темной прихожей: "все было необычно светло, все было зажжено, - люстры, канделябры по бокам зеркала и высокая лампа" у дивана. Она была в черном бархатном платье, блистала алмазными сережками, черным бархатом глаз, бархатистым пурпуром губ. На "капустнике" она много курила, пила шампанское, "смотрела на актеров, с бойкими выкриками и припевами изображавших нечто будто бы парижское".
      Коротенький Сулержицкий пригласил ее танцевать польку, и она "пошла с ним среди столиков, провожаемая восхищенными взглядами и рукоплесканиями".
      В третьем часу ночи поехали домой. У подъезда она велела отпустить кучера. Наконец-то они вдвоем вошли к ней ночью в спальню. Свершилось! А на рассвете, когда он, почувствовав ее движение, открыл глаза, она склонилась к нему и сказала:
      - Нынче вечером я уезжаю в Тверь. Надолго ли, один Бог знает...
      Она прижалась щекой к его щеке.
      - Я все напишу, как только приеду. Все напишу о будущем. Прости, оставь меня теперь, я очень устала.
      Он оделся и, поцеловав ее, вышел на лестницу. Он пошел пешком по молодому снегу. "Дошел до Иверской, стал в толпе старух и нищих на растоптанный снег на колени, снял шапку..."
      Через две недели он получил короткое письмо - "ласковая, но твердая просьба не ждать ее больше, не пытаться искать, видеть:
      "В Москву не вернусь, пойду пока на послушание, потом, может быть, решусь на постриг... Пусть Бог даст сил не отвечать мне - бесполезно длить и увеличивать нашу муку..."
      Он "исполнил ее просьбу. И долго пропадал по самым грязным кабакам, спивался, всячески опускался все больше и больше. Потом стал понемногу оправляться - равнодушно, безнадежно... Прошло почти два года с того Чистого понедельника"...
      В 14-м году, под Новый год, в "такой же тихий, солнечный вечер, как тот, незабвенный" он поехал на извозчике в Архангельский собор Кремля, молча там стоял, а потом "велел извозчику ехать на Ордынку" и всю дорогу плакал.
      У ворот Марфо-Мариинской обители он остановился. Двери церкви были раскрыты, оттуда звучало горестное пение хора.
      Дворник сначала его не пустил. "Там сичас великая княгиня Ельзавет Федровна и великий князь Митрий Палыч". Но за рубль пропустили.
      Он вошел во двор. "Из церкви несли иконы, хоругви, за ними шла высокая великая княгиня с золотым крестом на лбу и с большой свечой в руке, а за нею тянулась белая вереница поющих, сестер или инокинь". Вдруг одна из них подняла голову, "крытую белым платом", и ему показалось, что она устремила взгляд темных глаз на него. Может быть, почувствовала его присутствие в кромешной тьме? Или ему это просто померещилось? Он "повернулся и тихо вышел из ворот".
      1944
      
      Холодная осень
      
      
      Девушка, дочь помещика, рассказывала: в их имении летом гостил сын покойного друга ее отца; молодой человек был объявлен ее женихом. А 19 июля Германия объявила войну России.
      И вот в сентябре жених приехал проститься перед отъездом на фронт (думали, что война ненадолго и свадьбу отложили до весны).
      От кипящего самовара запотели стекла. Отец сказал, взглянув на окно:
      - Удивительно ранняя и холодная осень!
      Родители пораньше легли спать, чтобы проводить рано утром жениха. А молодые люди вышли в сад - пройтись. Тьма сначала, потом "стали обозначаться в светлеющем небе черные сучья, осыпанные минерально-блестящими звездами. Он, приостановясь, обернулся к дому:
      - Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер... - А обняв ее и целуя, он сказал: - Если меня убьют, ты все-таки не сразу забудешь меня?..
      - Не говори так! Я не переживу твоей смерти!
      Он, помолчав, медленно выговорил:
      - Ну что ж, если убьют, я буду ждать тебя там. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне.
      "Я горько заплакала. Утром он уехал. Мама надела ему на шею... золотой образок, который носили на войне ее отец и дед, и мы перекрестили его с каким-то порывистым отчаянием".
      Что-то будет? Ждать предстоящей свадьбы, возвращения, счастья? И утро сегодня какое-то радостное, солнечное, сверкает изморозью на траве.
      Убили его через месяц в Галиции. С тех пор прошло тридцать лет.
      "Весной восемнадцатого года, когда ни отца, ни матери уже не было в живых, я жила в Москве, в подвале у торговки на Смоленском рынке, которая все издевалась надо мной: "Ну, ваше сиятельство, как ваши обстоятельства?"
      Я тоже тогда продавала солдатам на улице кое-какие оставшиеся мелочи - колечко, крестик, побитый молью воротник. И тут на углу Арбата встретила "человека редкой, прекрасной души, пожилого военного в отставке", за которого вскоре вышла замуж и с которым уехала в апреле в Екатеринодар..." с ним и с его 17-летним племянником, пробиравшимся к добровольцам. Пробыв свыше двух лет на Дону и Кубани, отплыли "зимой в ураган... из Новороссийска в Турцию". В дороге муж умер от тифа. Племянник с молодой женой вскоре уплыли в Крым, к Врангелю, оставив на ее попечении своего ребенка. О как мучительно было в Константинополе зарабатывать на себя и на девочку "очень тяжелым черным трудом". А потом где только она ни скиталась вместе с девочкой! Были в Болгарии, Сербии, Чехии, Бельгии, Париже, Ницце... Девочка осталась в Париже, похожа на прелестную француженку, служит в шоколадном магазине и совершенно равнодушна к вырастившей ее нищей родственнице, которая все еще живет в Ницце "чем Бог пошлет"...
      Когда-то она сказала своему жениху, что не переживет его смерти. "Но вспоминая все то, что я пережила с тех пор, всегда спрашиваю себя: да, а что же все-таки было в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер. Ужели он был когда-то? Все-таки был. И это все, что было в моей жизни, - остальное ненужный сон. И я верю, горячо верю: где-то там он ждет меня - с той же любовью и молодостью, как в тот вечер. "Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне... - Я пожила, порадовалась, теперь уже скоро приду"".
      1944
      
      
      
      Чудо русской речи!
      Эта боль, пронзительная осенняя грусть...
      Как люди мучают друг друга!
      Научатся они когда-нибудь, хотя бы через века жить в любви и согласии, в соответствии
      с этой поэтической красотой?
      
      Список литературы
      
      Бахрах А. Бунин в халате. М.: Согласие, 2000.
      Берберова Н. Курсив мой. Автобиография. Мюнхен, 1972.
      Бунин И. А. Собрание сочинений в девяти томах. М.: Художественная литература, 1965.
      Горький М. Собрание сочинений. М.: Гослитиздат, 1950.
      Михайлов О. Жизнь Бунина. М.: Центрполиграф, 2001.
      Муромцева-Бунина В. Н. Жизнь Бунина. Беседы с памятью. М.: Советский писатель, 1989.
      Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.: Правда, 1954.
      Рощин М. Иван Бунин. (Серия "ЖЗЛ"). М.: Молодая гвардия, 2000.
      
      
      
      Содержание
      
      Краткий биографический очерк
      3
      
      Стихи разных лет
      23
      "За все Тебя, Господь, благодарю!.." 25
      "Не видно птиц. Покорно чахнет..." 25
      Ночь 26
      "Ту звезду, что качалася в темной воде..." 28
      "Ночь идет - и темнеет..." 28
      Листопад 29
      Генри Лонгфелло. "Песнь о Гайавате" 30
      "Отчего ты печально, вечернее небо?.." 31
      Крещенская ночь 32
      Сумерки 34
      Сторож 35
      Ландыш 35
      Свет незакатный 36
      Летняя ночь 37
      "Как в апреле по ночам в аллее,.." 38
      "...И снова неожиданное чудо!.." 39
      "Спокойный взор, подобный взору лани,.." 40
      
      Зарисовки, очерки, рассказы
      41
      Перевал 43
      Учитель 44
      Сосны 51
      Новая дорога 53
      Золотое дно 55
      Господин из Сан-Франциско 58
      
      Повести
      63
      Деревня 65
      Суходол 84
      Митина любовь 91
      
      Жизнь Арсеньева
      97
      Юность 99
      
      
      Окаянные дни
      115
      Москва, 1918 г. 117
      Одесса, 1919 г. 119
      
      Темные аллеи
      125
      Темные аллеи 127
      Кавказ 131
      Муза 133
      Руся 134
      Гость 138
      Таня 140
      Галя Ганская 144
      Визитные карточки 147
      Чистый понедельник 151
      Холодная осень 154
      
      
      Список литературы 157
      
      
      
      В книгах И. А. Бунина трепетно дышит подлинная жизнь, ее радость, подчас зло, уродство, страдания. Вся правда - истинная, противоречивая, мучительная. И за всем этим - светлая музыка необыкновенно талантливой речи, возвышающая
      души читателей.
      У литературы (и у всего общества) -
      по-видимому, есть великое предназначение: способствовать постепенному
      совершенствованию человека и человеческих отношений. Книги Бунина
      это действительно исполняют.
      
      
      Революция в России возникла не внезапно.
      Все социальные изменения, как известно,
      долго подготавливаются всем ходом развития общества. Было когда-то рабство.
      Потом крепостное право.
      "Здесь тягостный ярем до гроба все несут, надежд и склонностей в душе питать
      не смея..." - говорил Пушкин о тогдашней деревне. Во времена Бунина, после реформ
      и отмены крепостного права, продавать, покупать и пороть крестьян
      уже официально не полагалось.
      Хотя жизнь была ох как нелегка.
      
      Удивительно ли, что задолго
      до большевистской революции чувствовалась необходимость перемен, что родной брат Бунина Юлий подвергался политическим преследованиям, что Достоевский был
      в тюрьме и ссылке, что множество добрых, умных, честных боролись и погибали
      за справедливость и всеобщее счастье.
      
      Со свойственной Бунину беспощадностью
      он пишет и о жестокостях, муках людей
      в период революционного переворота.
      
      
      Роман "Жизнь Арсеньева" Бунин писал
      во Франции, в Грасе; летом 1927 г. начал, окончил летом 29-го.
      
      Приведем из них отрывки.
      Но как чувствуются в них талант,
      изобразительная сила, умение понять людей, их стремления, страдания!
      Итак, отрывки, всего лишь отрывки...
      
      
      В стихах Бунина - озарение, трепет жизни, вдохновенная устремленность ввысь.
      Они не всегда равноценны, что, впрочем, естественно. Здесь лишь отдельные его стихи, показавшиеся лучшими.
      Они подчас поражают, иногда причиняют боль или, напротив, чувство счастья.
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Вольская Инна Сергеевна (involskaya@yandex.ru)
  • Обновлено: 07/04/2009. 220k. Статистика.
  • Эссе: Проза
  • Оценка: 2.81*5  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.