Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
Оставить комментарий
© Copyright Воронель Александр Владимирович
(nvoronel@mail.ru)
Размещен: 02/10/2010, изменен: 02/10/2010. 228k. Статистика.
Глава: Публицистика
Скачать FB2
|
|
Аннотация: Подлинная ценность книги не в фиксации событий (в самом деле, незабываемых), а в способе их осмысления. В феноменальном умении автора подняться над ними на такую высоту, с которой они образуют картину, доступную анализу. Кому бы не хотелось достичь такой точки обзора!
|
РАЗДЕЛ 2. ЛИЧНЫЙ ОПЫТ СОУЧАСТИЯ В ИСТОРИИ
НЕ ВЕСЬ НАРОД БЕЗМОЛВСТВОВАЛ
На днях я получил письмо из далекого Челябинска от Георгия Ченчика (брата Олимпийской чемпионки по прыжкам Таисии Ченчик) - человека, с которым расстался около 60-и лет назад и до сих пор не знал, жив ли он. Летом 1946 года мы просидели два месяца в одной камере внутренней тюрьмы челябинского ГБ.
Так давно это было... мне даже немного неловко признаться, что я такой старый. Но тогда мне было только 14 лет, а ему 18, и я воспринимал его как взрослого. Оба мы были посажены за "антисоветскую деятельность", и конечно на воле не подозревали ни о существовании друг друга, ни о многих других подпольных, молодежных кружках, возникавших в те годы по всей стране.
В России, да и в Израиле, теперь часто поминают сталинские репрессии, но, в основном, 30-х годов, когда эти репрессии относились к людям, вовсе неповинным в сознательной "антисоветской деятельности". Это были и в самом деле, так называемые, "неоправданные репрессии".
Невольно подумаешь: что же это была за страна, если при таком свирепом режиме, когда "запрещалось все - даже то, что разрешалось", все репрессии были неоправданные. Не означает ли это, что никто и не сопротивлялся? И "народ безмолвствовал". Поэт Наум Коржавин так и писал об этом мертвом (вернее мертвящем, но все же далеко, далеко не мертвом) времени:
Можем рифмы нанизывать
Посмелее, попроще,
Но никто нас не вызовет
На Сенатскую площадь.
Мы не будем увенчаны
И в кибитках снегами
Настоящие женщины
Не поедут за нами...
Но это неправда... Не только смелые рифмы занимали молодых людей в те годы. И женщины за ними тянулись так же бесстрашно, беззаветно... О Сенатской площади, конечно, в 50-е не могло быть и речи, как и об увенчании...
В своем письме Георгий пишет, что, кроме него, из их кружка "Социал-демократической молодежи", и из тогдашнего местного поэтического общества "Снежное вино" никого уже не осталось в живых. Но недавно в городе была организована выставка "Неформалы 50-х" и студенты университета приходили брать материалы для своих рефератов. Посетители постарше признавались, будто не могли себе и представить, что "среди окружающей их молодежи были сверстники, которые думали по-другому". В России, к сожалению, все еще принято говорить, будто люди, которые не верят пропаганде и сопротивляются насилию, "думают по-другому" - "инакомыслящие". После почти 20 лет либерализации можно бы уже понять, что суть не в том, что "по-другому", а в том, что вообще "думают". Но это, наверное, займет еще сколько-то лет.
Георгий просил прислать для их выставки описание нашей подпольной группы и дальнейших судеб ее участников. Я и спешу выполнить его просьбу, надеясь, что одновременно это будет моим посильным вкладом в празднование радостной даты - юбилея смерти И. В. Сталина.
Первоначально нас было только двое друзей - я, Шура Поляков, и Миша Ульман, который был на целый год младше меня, но намного более начитанный. В то время я еще наслаждался Жюлем Верном, а он уже про- читал чуть ли не всех русских классиков и даже Ги де Мопассана...
У Миши был очень еврейский вид и еще более еврейский (как тогда считалось) темперамент. Все в нашем классе, кому было не лень, обижали его, и светлые дорожки от слез на его немытом, веснущатом лице, казались постоянной чертой его облика. Отец его был каким-то бухгалтером-недотепой, а мать заоблачной идеалисткой, и семья жила в немыслимой грязи и бедности. Половину площади комнаты, где жили они втроем, занимали книги, наваленные кучей посреди пола - можно было брать любую...
Мишина способность сносить унижения возмущала мое нравственное чувство, и я стал ввязываться в драки, когда его задевали. Бывало,что в драках этих доставалось и мне, но, Миша, вместо того, чтобы посильно мне ассистировать, мирно плакал в углу, глядя, как меня за него отделывают. Как я его ни стыдил, я не мог заставить его вмешаться и, хотя бы отчасти, отвлечь противников...
С возрастом мы стали добираться до самой середины кучи в его комнате и усвоили некоторые передовые взгляды, которые не давали нам равнодушно наблюдать окружающую нас голодную и унизительную жизнь рабочего поселка Тракторного завода. Опухшие от голода рабочие , инвалиды войны, выставлявшие свои обрубки за подаянием, гигантские хвосты за хлебом слишком явно противоречили бодро оптимистической пропаганде, которая, ни на минуту не смолкая, неслась из радио-репродукторов.
Окончательная революция в нашем сознании произошла, когда Миша познакомил меня с Геней Гершовичем из параллельного класса. В его доме книги (особенно классики марксизма) аккуратно стояли на полках, где оставил их его репрессированный отец. Полная несправедливости окружающая жизнь требовала от нас интерпретации, и мы, конечно, принялись искать ее в полном Собрании сочинений В.И.Ленина, стоявшем там на почетном месте. Т.к. это Собрание было издано в 1929 г., оттуда еще не были вычищены обширные примечания, разъясняющие детали программ сравнительно недавних партийных оппозиций 20-х годов. Две из них нам особенно приглянулись:"профсоюзая оппозиция" и "децисты". Сейчас я уже не помню всего, что эти наивные люди хотели от Ленина, но в наши 14 лет их доводы звучали для нас совершенно неотразимо.
Что же было делать? Не могли же мы спокойно смотреть, как коррумпированная, "обуржуазившаяся" партийная верхушка угнетает рабочий класс и держит народ в бесправии и неведеньи! Мы, конечно, должны были открыть им глаза...
Мы сочинили листовку, оканчивавшуюся оптимистическим прогнозом: "Падет произвол и восстанет народ!", пригласили еще нескольких одно-классников (вместе нас стало восемь) и, предварительно открыв им глаза, засадили за работу по размножению ее печатными буквами на тетрадных листах в три косых.
Первую порцию листовок мы расклеили у дверей хлебных магазинов, где с утра, еще до открытия, скапливались громадные очереди. Приходя к открытию, мы могли своими глазами наблюдать, как воспринималась наша пропаганда. Народ читал, народ сочувствовал...
- Впрочем, потом у следователя обнаружилось полное собрание наших листовок.
Мы трудились, не покладая рук, и когда наша группа разрослась, нам удавалось переписать до сотни листовок в раз. Мы варьировали их содержание, посильно откликаясь на повседневную жизнь ЧТЗ и мировые события...
Апрель и май 1946-го прошли в неустанных трудах, а народ все не восставал. Мы решили, что работать вручную неэффективно, надо переходить на подпольную печать. Тем более, что во всех школах города уже проводили повальные диктанты, включавшие знакомые слова и политические термины, а потом отдельных отобранных школьников таскали писать печатными буквами для опознания почерков. Мы уже начали готовить гектограф (глицерин, желатин и еще что-то, чего уже не помню), когда нас арестовали....
Продержав меня день и всю ночь в боксе - камере на одного размером с телефонную будку (чтобы арестованный не мог прилечь), меня завели в пустое служебное помещение, посреди которого стояла длинная скамья, и велели раздеться. Я разделся до трусов, но мне велели снять и их. Так как я не раскалывался, все мои мысли были захвачены внутренним сопротивлением следствию и приготовлением к защите. Не было никакого сомнения, что сейчас меня положат на эту скамью и станут бить...
- И, вот, хотя я, конечно, боялся и дрожал от холода босиком на каменном полу, в моем ожидании содержался и оттенок любопытства. Я думал, что теперь узнаю нечто тайное о "их средствах", о том, чего никто не знает... Я узнаю и о себе, смогу ли я выдержать.
Наконец, я дождался. Пришел врач, велел мне нагнуться и долго разглядывал мой задний проход. Оказалось, что это была проверка на гомосексуализм, о чем я, впрочем, узнал лишь гораздо позже. Меня не били. Вообще, изолятор КГБ оставил у меня впечатление уголка Европы в море советских тюрем, изоляторов, лагерей, края которого я успел лишь коснуться...
Меня не били, но я был совершенно готов к этому. Несмотря на наше "счастливое детство", все мы знали, что нас можно бить. Это знание, мне кажется, было самой фундаментальной характеристикой Сталинской эпохи, и непременно должно быть упомянуто впереди всех остальных. Мы с этим знанием родились и со временем в нем только укреплялись. Мы бывали удивлены, когда оказывалось, что побоев нет в программе. В своих предположениях мы заходили даже дальше палачей и невольно сами подсказывали, чего мы особенно опасаемся.
Мне уже показывали собственноручное письменное признание Миши Ульмана, но я продолжал упрямиться, пока нам не сделали очную ставку, в ходе которой стало ясно, что больше нечего скрывать. После этого интеллигентный майор Луковский (пред-
варительно объяснив мне, что в моих собственных интересах плакать и прибедняться, а не изображать взрослого идейного борца) передал меня в руки старшего лейтенанта Яроповца. Началась долгая, изматывающая борьба с мало-грамотным лейтенантом, который систематически перевирал мои показания. Несмотря на то, что я часами объяснял ему (вопреки разумному совету майора) нашу коммунистическую программу, он все норовил приписать нам противоестественную симпатию к германскому фашизму и сильно гневался, когда я отказывался подписать.
В один из этих июньских дней меня перевели из одиночной камеры в двойную. Навстречу мне встал с койки высокий, русый студент с очень голубыми глазами, протянул руку, как взрослому, и представился: "Георгий Ченчик". Эта сцена навсегда запечатлелась в моей памяти и всплывала каждый раз, когда я читал что-нибудь о давно ушедших в прошлое народниках. Что-то в его сдержанной манере, вежливости, мягкой благожелательной серьезности напоминало российский Х1Х век, русскую классическую литературу, И.С. Тургенева...
А, может быть, все наоборот - все мои впечатления от русской литературы и истории русских революционных движений с тех пор всегда невольно соотносились со светящимся юношеским лицом Георгия. В тюрьме была хорошая библиотека, и за два месяца под его руководством я прочитал много замечательных книг.
Группу Георгия судили на несколько дней раньше нас. Г.Ченчик и Гений (родители дали ему имя, сулящее неординарную судьбу) Бондарев получили по 5, а Юрий Динабург - 10 лет лагерей (наверное за то, что он еще и стихи писал). Я запомнил со слов Георгия лишь одно его четверостишие:
Миры тоски, как небо, велики.
А я их взял на худенькие плечицы -
Я проглотил живого пса тоски,
И он в груди, кусая лапы, мечется...
Так или иначе, приговор юным "социал-демократам" по тем временам считался очень мягким, и это обстоятельство заставило судью проявить в нашем деле сугубую суровость. Дело в том, что Мишу Ульмана, к моменту преступления еще не достигшего 14 лет, и остальных 5-ых "преступников" отпустили еще до суда, и прокурор КГБ, учитывая наш тоже небольшой возраст, предложил ограничиться и в нашем с Геней случае лишь условным осуждением. Однако, судья был загипнотизирован своим оправданным страхом прослыть гнилым гуманистом и влепил нам все, что мог по обстоятельствам дела - три года детской исправительной колонии. - Эти подробности я узнал, уже выйдя из лагеря, от мамы и тетки, которые были членами адвокатской коллегии, и, конечно, старательно собрали все сплетни, ходившие среди судейских сотрудников о наших "страшных" делах...
Следующие четыре с половиной месяца мы с Геней провели в колонии "малолетних преступников" и очень быстро поняли, что живыми нам оттуда не уйти. Огромное большинство этих "преступников" были просто сбежавшие домой дети - ученики ремесленных училищ, которых по законам военного времени (впрочем, спустя год после войны) судили, как саботажников (с 12 лет!). Они были с головой отданы лагерным начальством в руки блатных "активистов", воров постарше, которые держали этих детей в состоянии животного страха, обеспечивавшего их беспрекословное рабство. Блатные распределяли еду, следили за работой, регулярно избивали неугодных, принуждая в этом соучаствовать их несчастных сотоварищей, отбирали все что понравится, и время от времени творили показательные расправы. От мыслей о самоубийстве нас отвлекала только мечта описать ужасы, которым мы стали свидетелями, и передать эти записки на волю. Впрочем, мы были уверены, что, если наши разоблачения обнаружатся, нас все равно убьют, и нам уже не придется совершать самоубийство.
За последние 50 лет российский читатель узнал столько ужасов о своей истории, что я не вижу смысла еще умножать этот список рассказом о мучениях детей. Во всяком случае, мы с Генькой вряд ли сумели бы досидеть до конца срока, если бы Верховный Суд СССР, в конце концов, после бесчисленных хлопот родственников и жалоб адвокатов, не принял мнения гебешного прокурора и не изменил наш приговор на условный. В декабре 1946-го мы вышли на волю повзрослевшими больше, чем на полгода...
Оба мы с Геней были безотцовщиной. Но его отец был убит "своими", а мой - немцами. Эта разница сыграла свою роль в наших судьбах. Пока я сидел в лагере, старый мамин друг детства, Владимир Моисеевич Воронель, демобилизовался из армии и приехал просить ее руки. Тут ожидал его приготовленный мною сюрприз. Он не растерялся, и вместе с мамой стал ходить по инстанциям со своей свежеиспеченной версией о трогательной фронтовой дружбе, в ходе которой якобы мой истекающий кровью отец вручил ему мою судьбу. Сомнительно, чтобы этот сюжет повлиял на решение Суда, но он очень помог в ускорении продвижения жалобных бумаг от Челябинска к Москве. В итоге они поженились, и выйдя из лагеря, я уже навсегда стал Воронелем...
Отчим увез нас в Астрахань, потом в Махачкалу, а потом я поступил в Харьковский Университет, так что, когда, приехав в отпуск на каникулы в 1951-м, я узнал, что снова сажают "повторников", мне не пришло в голову, что это близко касается и меня. Миша Ульман, как и я уехавший с родителями в Ленинград, тоже избежал чрезмерно пристального внимания КГБ. Новая сталинская волна репрессий коснулась только Геньки. Он не изменил фамилии. Он не уехал из Челябинска. Он не пропал из виду и оказался в 1951-м первым на очереди для спущенной из центра новой разнарядки на пополнение ГУЛАГа. Он был уже тогда студентом Исторического факультета Пединститута, и ему дали десять лет просто за то, что он был сын "врага народа", сам был "врагом народа" в прошлом, и легко прогнозировался, как "враг народа" в будущем. Да, и зачем еще такой человек станет изучать историю?..
К счастью, Гене не пришлось отсидеть весь срок, волна реабилитаций дала и ему возможность через 5 лет выйти, жениться, работать, воспитать дочку, но не получить образование. Он много лет работал слесарем в Политехническом Институте, утешив себя тем, что "хороший слесарь лучше, чем плохой инженер", которым при его анкете только и могла бы ему позволить стать советская система образования. Мы встречались, когда я приезжал в Челябинск и регулярно переписывались. В самом начале 70-х я предлагал ему вместе добиваться выезда в Израиль, но он отказался, сказав, что, хотя такого ужаса, как в детской колонии, ему больше пережить не пришлось, но и просто еще раз выдержать риск заключения он уже не сможет. Сейчас он живет на пенсии в Санкт-Петербурге вместе с женой и дочерью и няньчит внучку.
Миша Ульман окончил китайское отделение Ленинградского Универ-ситета и преподавал русский язык китайским студентам в Ленинграде. Он дружил с выдающимся китаистом и талантливым русским писателем Борисом Вахтиным (сыном Веры Пановой) и писал заметки в литера-турные журналы. Мы иногда встречались то в Моске, то в Ленинграде. В 70-е годы он без труда уехал в Израиль, а оттуда в Австралию. В Австра-лии он тоже преподавал русский язык в Университете в Сиднее. Он живет там и сегодня, уже на пенсии. У него трое детей. Его средний сын стал популярным раввином в Австралии.
Я, опустив в анкетах кое-какие подробности своей биографии, окончил физико-математический факультет Харьковского Университета. Это произошло уже через год после смерти тов.Сталина. Еще через год работы в провинции я поступил в подмосковный Исследовательский институт. Там я сделал свои открытия, подготовил свои диссертации и построил лабора-торию Физики фазовых переходов. Одновременно я работал и в Дубне...
Еще в Университете я женился на писательнице Нине Воронель. Правда, она тогда еще не была ни писательницей, ни Воронель, ни даже Ниной. Она была Нинель Рогинкина. Нинель в юношеском возрасте тоже состо-яла в подпольном антисоветском кружке, который усиленно изучал марк-сизм, в тщетной надежде обнаружить (и, конечно, во что бы то ни стало, исправить!) ошибку, приведшую эту, когда-то освободительную, теорию к столь очевидно закрепостительным результатам. В Харькове у них был даже не один кружок, а целая сеть связанных между собой кружков, которая включала несколько десятков студентов. Но им повезло, и среди них не оказалось доносчика. Никто из них не раскололся даже и на допросах (а как же без допросов в сталинское время!), и все они благополучно дожили до более либеральных времен.
В Москве мы с женой очень сдружились с четой Даниэлей и глубоко погрузились в московскую литературную среду. Как ни странно, мои литературные интересы нисколько не мешали интенсивности моих занятий физикой, а как-то даже способствовали этому.
Когда Юлия Даниэля и Андрея Синявского арестовали, мы оба, я и Нинель, очень горячо приняли к сердцу их судьбу и этим опять сосре-доточили на себе внимание вездесущей организации, оставшейся в силе и после сталинского режима. У меня сложилось впечатление, что безраз-дельное господство этой организации фатально для России, и так же как в свое время я понял, что, если не выйду из лагеря, я должен умереть, я решил, что теперь, чтобы не умереть, я должен покинуть Россию. Когда в человеке созревает такая решимость, обстоятельства идут ему навстречу. Через пять лет мы поселились в Израиле.
Собственно, только дети и принимали всерьез претензию Сталинского режима основываться на марксистской теории. Детский уровень этой теории в понимании природы человека провоцировал именно детей, лишенных реального жизненного опыта, принять на веру экономический детерминизм и сосредоточиваться на партийных программах, как будто именно программы определяют качество жизни. Реальный режим держался на жестокости наказаний и полноте неведенья, и, если уж упоминать в этой связи какую-то теорию, то это была скорее теория Жозефа Де Местра*. Сама идея согласования реальной жизни с какой бы то ни было теорией в значительной степени была нам внушена советским языком, который создавал у людей ложное впечатление, будто жизнь страны основана на каких-то принципах, а не на прихотях тирана. Смерть Сталина в единый миг изменила все принципы и продемонстрировала всю тщету теорий. Личности, а не принципы, создают прецеденты, которым в дальнейшем следует рутинная практика. ХХ в. дал в руки управляющих организаций технические средства, намного превосходящие способность отдельного гражданина к разумному, целенаправленному сопротивлению. Поэтому сопротивление и могло быть только неразумным, детским. Абсолютистские претензии власти узаконивают даже хулиганский характер протеста...
Над въездом в поселок ЧТЗ нависала грандиозная стальная арка, на которой был составлен из электрических лампочек сверкающий ритуаль-ный лозунг: "Слава Сталину". Этот лозунг, по нашему мнению, слишком ярко освещал правоту первых рабочих оппозиционеров 20-ых годов, возражавших против "диктатуры вождей", и однажды мы с Генькой решили его погасить. Миша стоял на шухере, я стал Геньке на плечи и дотянулся до рубильника на арке. Выключив рубильник, мы кинулись бежать, уверенные, что за нами побегут возмущенные толпы.
- Ничего подобного. Нашего кощунства никто не заметил. Потом еще не меньше недели арка стояла погасшая, слепая... Потому ли никто не хватился, что никому до нее не было дела? Или по недогадливости местных властей, которые даже не могли себе представить, что этот их сакральный символ был просто отключен мальчишеской рукой?
Смерть Сталина во всем своем значении тоже не сразу была осознана гражданами. Еще много лет тень его лежала на всей жизни страны.
И сегодня остается на ней его ощутимый след.
--
Жозеф Де Местр - Пьемонтский граф, талантливый франко-язычный писатель и философ консервативного направления, много лет бывший послом Сардинского королевства в Санкт-Петербурге. Ж. Де Местр был убежденным идейным противником Французской революции и добился большого влияния при дворе императора Александра 1. Он, в частности, горячо отговаривал молодого царя от освобождения крепостных крестьян.
ЛЮДИ ИЛИ НЕ'ЛЮДИ?
А.Солженицын в "Архипелаге ГУЛАГ", касаясь
неизбежных в лагере столкновений с блатными, пишет, что уголовный мир не подлежит человеческим законам, и блатные - не люди. В этом представлении он сходится со многими авторами и читателями, потрясенными уровнем жестокости и цинизма, принятым в уголовной среде.
В последнее время мне часто приходилось слышать от окружающих, что и террористы, особенно мусульманские террористы, не люди.
Я хотел бы возразить против такого представления. Но вовсе не для того, конечно, чтобы защитить человеческое достоинство террористов или уголовников. Звание человека на мой взгляд вовсе не звучит гордо. Никакого достоинства в этом звании нет. Человек, если и не произошел от обезьяны, все же во многих важных отношениях остается очень близок к ней, и отличие не всегда к лучшему. Но, если мы хотим защититься от упомянутой опасной категории существ, нам придется понять их, именно, как людей. Прежде всего, как людей принадлежащих к определенной, чуждой культурной общности.
Мой короткий опыт общения с уголовниками в детской исправительной колонии пришелся на такой ранний возраст, при котором мое понимание еще не было безвозвратно ограничено культурой моего круга. И потому, вероятно, моя еще несложившаяся душа была открыта альтернативным вариантам интерпретации явлений.
Блатные, конечно, люди, и им вполне присущи все обычные человеческие свойства. Однако, их отщепенческое сообщество построено на принципе, который по отношению к общепринятым правилам является дополнительным. Понимание этого принципа дополнительности может пролить свет также и на многие загадочные для европейца черты культуры неевропейских народов.
Уголовники составляют как бы иную, замкнутую цивилизацию внутри существующей, и их успешное функционирование определяется, как раз, факторами, составляющими ее слабость. Именно их демонстративное пренебрежение "общечеловеческими" нормами поведения позволяет им ошеломить обывателя ("фраера"), опередить реакцию толпы и восторжествовать над повседневностью.
Поведение блатных, больше чем наполовину - артистическая форма жестикуляции, рассчитанной на аудиторию, оно в сильной степени ритуализовано и имеет свои законы, этику и эстетику, свой фольклор и своих хранителей традиции.
Блатной не живет в объективном мире вещей и установленных фактов. Он живет только в мире людей. Поэтому он действует в соответствии с психологической моделью реальности, как циркач (еще лучше сказать, гипнотизер-иллюзионист) на арене. Единственной значимой величиной для него является его собственное поведение, которое призвано на эту реальность в той или иной форме повлиять, т.е. шокировать, озадачить или разжалобить. Именно так уже в течение десятилетий ведет себя Палестинское руководство и, вслед за ними, многие другие "освободительные" и "революционные" движения. Варяжские витязи, рыцари-крестоносцы или мусульманские чудо-воины тоже не склонны были тянуть трудовую лямку и в большинстве были отщепенцами в своей народной среде. Они не рассчитывали прожить долго и между грабежами не задумывались о будущем. Английские пираты правильно называли себя "джентльменами удачи". Никаких привходящих обстоятельств - только удача и кайф. Неудача не в счет, потому что, если нет удачи, нет и жизни - впереди виселица.
Уголовник знает, что его реальных сил всегда недостаточно, чтобы приспособить к себе весь окружающий мир. Но, если его решимость (вдохновение - "дух") действительно безгранична, а, главное, впечатление, которое он способен произвести на аудиторию, внушает надлежащий трепет, ближайшая к нему часть мира, может склониться перед ним, обеспечив ему точечный успех. Конечно, он рискует сорваться и пропасть, но готовность к риску - обыденная часть его профессии. Поэтому он (как
и викинги и асассины в древности, как террористы-смертники сегодня) культивирует в себе способность к сомнамбулическим, невменяемым состояниям, при которых действительность перед его глазами как бы прогибается и временами действительно идет навстречу...
Слабость любой существующей цивилизации состоит, в частности, в том, что между преступлением и наказанием всегда остается зазор времени, который для преступника может показаться вполне достаточным для оптимистического отношения к жизни. Раскольников в "Преступлении и наказании", прежде чем попал на каторгу, успел пережить целую сентиментальную драму с Соней Мармеладовой и, т.о., отчасти устроил свою дальнейшую жизнь.
Нормальный человек с трудом понимает и предугадывает поведение отморозка, потому что он ценит свою жизнь и свободу. Профессиональный преступник, напротив, воспринимает свое пребывание в тюрьме, как основное, нормальное состояние, а его свобода продлевается и в заключении. Для него, как раз, ежедневная рабочая рутина нормального человека - тюрьма. Член блатного сообщества живет минутой и ловит кайф при всякой возможности. Он стремится только к сиюминутному счастью ("кейф"), и краткие перерывы между отсидками проводит в счастливом, совершенно беззаботном состоянии, соответствующем его представлению о райском блаженстве.
Такому, наполовину солипсическому, сознанию чрезмерная расчетливость - только помеха. (Все же лишь наполовину солипсическому, потому что с опытом наш герой научается симулировать обманчивые или устрашающие состояния, призванные электризовать окружающих, но неглубоко задевающие его самого.) При поимке вора его психологическая установка близка к поведению капризного ребенка, который бросается на пол и бьет ногами, если родители не поддаются манипулированию. Часто, это - не столько поступок, сколько жест. Если родители отвечают полным невниманием, ребенок может остановиться. Если обыватель не пугается, уголовник не всегда знает, что ему делать дальше. Его действия направлены не на объективную реальность, данную нам всем в ощущениях, а на противопоставленную ему коллективную волю общества, обывательскую психологию. Очень редко ему удается провести опытных полицейских.
Еще больше, чем с детьми, все эти признаки сближают образ действий уголовников с ритуализованным поведением примитивных племен, которые живут в постоянном, тесном контакте с населяющими окружающую природу духами и надеются их запугать, обмануть или задобрить. Своей татуировкой, воинственными плясками и жестокими казнями врагов они устрашают духов, своими жертвами ублажают их и обеспечивают себе успех на войне и охоте. При этом они понимают, что духи сильнее их и могут не поддаться магическим усилиям, но они привыкли жить в присутствии опасности и рано умирать. Зато героическое поведение погибших (и особенно приукрашенный рассказ о нем) укрепляет общую традицию и дух следующих поколений и обеспечивает мертвым почетное место среди храбрых...
Конечно, вся эта субкультура создана поведением выдающихся одиночек, которые, возможно, и впрямь не знали страха, не ведали колебаний в своем зверстве и не чувствовали боли, глада и хлада. Артистизм натуры позволял этим людям даже и в гибели черпать упоение своим превосходством над унылой законопослушностью их жертв и преследователей. Большинство же в блатном сообществе (как и во всяком другом) просто копирует формы поведения авторитетных воров-старожилов и обычно может быть сбито с ритма и обращено в бегство всяким решительным сопротивлением.
Также и современный терроризм - это не единичный поступок, который можно объяснять отчаяньем или религиозным психозом. Терроризм не объясняется и одними стратегическими решениями ответственных поли-тических групп. Это специфический образ жизни, патетическая культура, включающая свой внутренний язык и жестикуляцию, иерархию авторитетов, жажду престижа. А также свободу от обыденных норм, восхищение женщин и любовь друзей, недоступные простым смертным. Терроризм - это власть сильных своим бесстрашием одиночек над бесчисленными, беспомощными "фраерами", неспособными противостоять "настоящим людям".
Напрасно европейцы всерьез обсуждают нелепость веры шахидов-смертников в мусульманский рай. Рай тут не главное, они успевают отведать всю полноту ощущения сильной жизни еще на этом свете. И острота их переживания борьбы и близости победы (которые неизменно видятся им в сильно приукрашенном виде) не сравнится со скукой их тягомотного существования на задворках Европы в качестве чернорабочих...
Уголовники презирают фраеров. У них есть для этого основания. Фраера живут в мелочных заботах о надежности своего существования. Они подвержены бесчисленным страхам, которые преступнику неведомы. Их снедает беспокойство о хлебе насущном, о близких, о будущем... Искусство всех народов внесло свою долю в обнажение пресности обыденного существования и эстетизацию лихой беззаботности и преступления: "Орел клюнул раз... и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст!" (А.С.Пушкин, "Капитанская дочка"). Потому что искусство любит все преувеличенное, из ряда вон выходящее, впечатляющее. Искусство любит успех. А успех достается тому, кто выходит за пределы обывательского воображения.
У преступника (как и у революционера) всегда есть возможность отобрать у фраера хлеб. На то фраер и существует. У преступника нет близких, которыми он не мог бы пожертвовать. Воровство и грабеж в его сознании суть справедливые формы перераспределения жизненных благ между трусливыми и неспособными с одной стороны и смелыми и горды-ми с другой... - "Запирайте етажи, нынче будут грабежи..." (А.Блок). "Грабь награбленное..." (В.И.Ленин).
Этот стереотип совсем не бесчеловечен. Нелепо называть бесчеловеч-ным то, что так глубоко укоренено в человеческой истории. На протяже-нии многих тысячелетий так вели себя лихие представители почти всех народов. Например, этот образ действий близок к былым героическим представлениям германских и кельтских племен Римской империи, среди которых считалось, что "стыдно добывать плугом то, что можно добыть мечом". Действительно, как только Империя ослабела, шайки кельтов и германцев рассыпались по всей Европе и создали свои минигосударства-загоны, где они издевались над культурным населением, как хотели, а настоящее сопротивление встречали лишь друг от друга (при дележе).
Так же поступали и многие другие завоеватели. Еще в ХУ11 в. в Европе солдатский грабеж и насилие считались законной наградой победителей. Всего 30 лет назад в Нью-Йорке из-за аварии на электро-передаче на несколько часов произошло затемнение ("Blackout"). За эти часы все магазины в затемненном районе оказались разграблены...
Нечто подобное произошло и в златоглавой Москве, которая без всякого сопротивления была поделена на районы, "опекаемые" разными экзотическими мафиями, "азербайджанской мафией", чеченской мафией, "солнцевской" группировкой, орехово-зуевской и т.д., и т.п.
Т.о. преступная субкультура всегда тлеет в складках цивилизованных обществ. Профессор Дельбрюк, автор фундаментального труда "История войн и военного искусства" утверждает, что взрыв варварской мощи происходит всякий раз, как титульная нация теряет охоту к войне.
Бесчеловечной я бы скорее назвал массовую неготовность людей к защите своей жизни и благосостояния и неспособность поддержать (хотя бы простым сочувствием) те общественные силы, которые предназначены защищать их интересы.
В периоды социальных бедствий и катастроф у многих обывателей возникает соблазн предпочесть открытую воинскую доблесть воров в законе сомнительным гражданским добродетелям честных полицейских, хладнокровных биржевиков и ловких менеджеров. Кому из них лучше вручить заботу о своей жизни и собственности? Обыватель - не "джентль-мен удачи" - всегда ищет, кому перепоручить заботу о своей жизни. К этому и сводится смысл политических прав для лишенного честолюбия гражданина. По мере роста общего благосостояния даже и реализация политических прав становится ему в тягость, как мы ясно видим во всех богатых обществах, где даже в судьбоносных выборах участвуют едва ли половина избирателей.
Десятилетия господства упорядоченной жизни под защитой закона создали у многих из нас иллюзию, что государство и закон имеют под-линное существование и держатся своим собственным весом. На самом деле и государство, и закон существуют лишь условно и лишь в той мере, и до тех пор, пока подавляющее число граждан склонно их системати-чески поддерживать своим деятельным участием.
Во всяком цивилизованном обществе существуют преступные струк-туры и потенциальная люмпенская среда, готовая воспринять уголовные правила. Полностью уничтожить преступность не удается ни в одной стране. С развитием глобализации глобализуется и эта преступная культура. В наше время обнаружились преступные, террористические движения (например, "Светлый Путь" - организация китайских бандитов в Перу, вооруженные формирования наркодилеров в Колумбии и др.), принимающие разные политические формы прикрытия. Коррупция правящих кругов, избыток свободного капитала в мире и извращение понятий в духе "политической корректности" позволяет этим группам существовать и даже представительствовать на международном уровне, где разница между допустимым и нетерпимым катастрофически размывается.
Соединение преступных стихий с романтическим идиотизмом грозит совершенно размыть основы всякой цивилизации.
Если верить Жозефу Де Местру*, нас отделяет от бездны хаоса очень тонкая психологическая преграда, созданная еще несентиментальными предками сегодняшних граждан в суровые времена религиозного засилья и беспредельно жестоких наказаний. Эта преграда утончается на наших глазах с каждым днем. Свободный мир практически отменил наказания в своих пределах, а влияние религий на светские дела сугубо ограничено.
У свободного мира не остается прямых, оперативных средств контроли-ровать поведение преступных групп и индивидов. Всякий сдвиг в сторону усиления контроля воспринимается обществом как шаг к фашизму, и, действительно, открывает для правящих кругов слишком широкие, если не беспредельные, возможности.
Впрочем, перед лицом смертельной угрозы во время 2-й мировой войны, по крайней мере, два традиционно супер-либеральных общества (Британия и США) сумели мобилизоваться и дать сокрушительный отпор и Германии, и Японии. Но это произошло только после пяти лет войны, в течение которых они сначала понесли тяжелые жертвы и потерпели не одно горькое поражение. Война - великий Учитель, но до чего же не хочется идти к нему в эту школу...
* Жозеф де Местр - писатель Х1Х в. (см. предыдущую статью).
БОЛЬШОЙ БЕСПОРЯДОК
В ГУМАННОМ МИРЕ
В борьбе за мир
Однажды, в конце 50-х, в доме Даниэлей, где мы с женой дневали и ночевали, появились необычные гости. Французские ученые-русисты, решительно рыжий Клод Фрийу и деликатно белесый Мишель Окутюрье. Красивые фамилии. Кажется, они были тогда коммунисты. Их привел Андрей Синявский из своего Института Мировой Литературы. Железный занавес был еще вполне надежен, но кое-где уже и тогда просверлены были дырочки для дыхания.
Они, конечно, интересовались неофициальной литературой и ненормативной лексикой, но нам, островитянам, были любопытны они сами - живые, невыдуманные люди из несуществующей, легендарной страны `Запад".
Коммунистическая партия Франции, в ходе своей тогдашней беззаветной борьбы за мир, приняла резолюцию, что в случае войны с Советским Союзом они откажутся стрелять и сложат оружие. Мы с интересом расспрашивали гостей, что это для них означает. К тому же, в начале недавней войны с Германией французская коммунистическая партия поступала, в сущности, подобным же образом...
Тут выяснилось, что гости воспринимали всерьез только эмоционально-вдохновляющую часть резолюции своей партии, а уголовную оставляли безо всякого внимания, считая саму возможность (войны) совершенно нереальной. Наивно, а ля Евтушенко, они обращались и к нашим лучшим чувствам: мол, неужто, вот, вы могли бы выстрелить из какой-нибудь смертоносной штуковины, зная, что мы с Клодом, беззащитные, стоим тут, прямо перед вами?
Я был в тот день в легкомысленном настроении и, играючи, взял на себя роль простого советского человека, который без размышлений стреляет, в кого велят, и с энтузиазмом, мол, выполнит завет великого нашего предшественника и миротворца, Чингиз-хана, омыть, наконец, танковые гусеницы в волнах последнего моря. Впрочем, я не скрыл от них и некоторых малоизвестных деталей советской военной тактики, при которой в затылок наступающей армии движутся заградительные отряды КГБ с пулеметами. На тот, исключаемый идеологией случай, если доблестные воины вздумают уклониться от дороги чести. Так что идея, которую развивает их коммунистическая партия, могла зародиться (если только не в Отделе диверсий КГБ) лишь в лоне отжившей, растленной системы, несущей свою гибель в себе самой. В пределах же цветущего, хотя, быть может, и неизбежно суженного, советского миропонимания на каждый заданный и незаданный вопрос дается лишь один единственный ответ и он дается нам в своей самой категорической форме. Если для торжества мира во всем мире надо будет оккупировать еще незамиренную часть Германии и всю Францию с Бенилюксом, нам останется только сделать это как можно скорей.
Французы слегка переменились в лице и стали всерьез объяснять, что в ходе такого конфликта двух различных подходов к вопросу о всеми нами желанном мире может пострадать нежная западная культура.
`Культу-ура!!!" - обрадованные завязавшемуся балагану загалдели, заулюлюкали мы все: `и изнеженные римляне тоже воображали, что вся культура погибнет вместе с ними! Но... свежая варварская кровь влила новые силы в тело Европы и, всего-то, через каких-нибудь ... десять ... ну, двенадцать, веков культура расцвела еще богаче, разнообразней ... Ну,... допустим русские солдаты в простоте своей и в самом деле развесят портянки где-нибудь там в Лувре или на Елисейских полях. Ну, может, даже истопят на дрова Булонский лес. Зато, потом..." - В общем, да! Скифы мы. Да, азиаты... Грядущие гунны. Если враг не сдается - с кем вы, мастера культуры?
Тут рыжий Клод не выдержал наших живописных половецких плясок и сказал, что раньше, во Франции, он был против применения атомного оружия, а теперь вот окончательно осознал, что сильно ошибался:
`Я, конечно, понимаю, что вы шутите, но ваши шутки показывают, как мало вы привязаны к Культуре, поверхностно и неблагодарно принимая ее дары. Говоря о цивилизации, вы неясно сознаете, чем вы, в сущности, ей обязаны. Да, римский мир погиб, потому что он не сумел побороть варваров. Но у римлян не было атомной бомбы. Если бы она у них была, они просто обязаны бы были сбросить ее на этих дикарей! Это был бы их культурный и нравственный долг."
Что была ему Гекуба? Почему так безоговорочно он стал на сторону классово чуждых римлян? Профессионально к тому же хорошо зная их жестокий и страшный мир? Такой безоглядной верности принципу мы от него не ожидали. Да и сами тогда не имели ничего похожего за душой. Советские люди вообще поздно развивались. Русская культура нам в этом немало способствовала.
"Мир - театр, люди - актеры." А кто зрители?
Прошло более тридцати лет, и многие из нас вблизи познакомились с западной культурой, оценили ее и даже поняли, почему стоило ее от нас защищать. Однако, еще большее число людей в России почувствовали и то, что пережили в свое время римляне (в самом деле, изнеженные они были или нет?) при падении Империи. Разверзающуюся бездну под ногами и беспросветный хаос вокруг. Состояние невесомости. Потерю координатной ориентации. Оказалось, что скифов не было между нами.
Мы, как род, разучились жить в голой cтепи, есть сырое мясо и спать на одной ноге. Мы нуждаемся в упорядоченности окружающего мира. Хотя бы только для того, чтобы установить некую упорядоченность и в своей жизни. Эти две фундаментальные упорядоченности (И. Кант: "Звездный мир над нами и нравственный Закон внутри нас") редко осознаются одновременно, но не могут существовать друг без друга.
И хотя одна из них представляется далекой от нас, а другая кажется личным делом каждого, беспорядок в любой из них очень скоро угрожающе проступает в неоднозначно пугающих очертаниях другой.
Отсутствие уверенности в порядке мироздания (включая и человеческое общежитие) немедленно сказывается на нашей уверенности в себе. Колебания в этом порядке - качка - вызывают панику, морскую болезнь. Так же и, напротив, недостаток последовательности в личном мышлении приводит индивида к перекошенной картине миропорядка и неадекватной оценке своей роли в нем.
Здоровый человек, живущий среди людей, с возрастом так или иначе определяет свои отношения с миром и обществом (как согласные, например, либо враждебные) и совершает затем свою одинокую траекторию (доброго малого или производителя бед, благотворителя или тирана) на фоне общественной сцены, остающейся неизменной. Он обычно, более или менее, уверен, что знает свою роль и площадку, на которой осужден действовать. Шесть метров, скажем, в ширину, три метра в глубину и столько-то на декорации... Актеры в любой жизнеподобной драме соотносятся со сценой и сотрудничают между собой, даже если они разыгрывают непримиримый конфликт.
Однако сегодняшняя реальность подсовывает нам спектакли, в которых труппа не подыгрывает друг другу, не следует тексту, и держится разных взглядов как на свойства своей площадки, так и на то, кто какие роли играет. Иногда, похоже, актеры и сами не знают этого и ищут поддержки прямо из зрительного зала, импровизируя по ходу дела. Помогает и клака. Так что, пожалуй, не все люди - актеры...
Представьте себе, что в хорошо нам известной пьесе "Доктор Айболит" на сцену выбегает черный лоботряс с ножом, хватает Танечку и Ванечку и, бросая их в костер, густым басом трогательно поет арию Айболита. Затем входит лысый коротышка в очках и белом халате, стетоскопом повергает детину наземь, и нежным тенором угрожает ему всеобщим осуждением. Зрители в зале, никогда, как водится, не читавшие первоисточника, недоумевают, кто есть кто, о чем пьеса, кому сочувствовать и за что хлопать.
(Я смотрел однажды в 60-х в Новосибирске египетский фильм, в котором огромный звероподобный еврей с кухонным ножом гонялся за нежной девочкой-мусульманкой с трогательными школьными косичками, чтобы зарезать ее по поручению своей людоедской сионистской организации. Крики ужаса и сочувствия жертве сопровождали сцену из кинозала.)
Это совсем не смешно, потому что людям привыкшим к детгизовским картинкам очевидно, что черный человек должен быть Бармалей, но зато тем, кто привык к антисемитским карикатурам, естественно думать, что лысый в очках - еврей, убийца и колониалист в белом халате. Что, интересно, должен думать, глядя на это, черный еврей-эфиоп?
Там, где одни будут визжать от ужаса, другие, возможно, завизжат от восторга. И когда некоторые из возмущенных зрителей затопают ногами, другая часть зала может сделать то же самое в знак своего одобрения.
Если арабский член израильского кнессета объявляет на весь мир военную диктатуру в Сирии "оплотом и надеждой демократии", мы сознаем, что он понимает свою роль иначе, чем мы. Но он, повидимому, также, и обращается к незнакомому нам зрителю, для которого оценка лжи, как формы коммуникации, тоже сильно отличается от принятой среди нас. Как может продолжаться спектакль, в котором представления актеров о себе и о пьесе так сильно различаются? Могут ли они вообще сохранять душевное равновесие при ежедневном взаимодействии?
Вавилонское столпотворение
Во всех цивилизованных странах мы приближаемся к Вавилонскому смешению языков (тем более, что и буквально это тоже происходит).
Сосед рядом с нами видит другое небо над головой, и его нравственный закон не обязательно покажется нам таким же. Герои, которых он чествует, могут показаться нам извергами, и - наоборот.
В нашем мире одномоментно сосуществуют люди разных культур, которые видят мир не просто по-разному, но настолько несовместимо, что поневоле вспомнишь давних французских гостей и их нежданную апологию древних римлян. Это было, когда Франция еще не кишела выходцами из Алжира, Марокко и Центральной Африки.
А ведь римлянам было бы легко бросить атомную бомбу! У них-то не было сомнений, что наседающие на них варвары - дикари. У них не было и тени сомнения, что жизнь дикаря ничего не стоит. И они были еще далеко не настолько изнежены, чтобы жестокость войны их травмировала.
Европейский гуманизм учил нас, что люди другой культуры, может быть, не дикари. Что их жизнь должна быть, в принципе, так же драго-ценна, как и наша. Что ничего нет на свете страшней войны и человеко-убийства...
Тогда, может быть, и права была их французская коммунистическая партия, как бы ни были далеки от гуманизма ее подлинные мотивы? Разве главная ценность гуманизма - не человек?
Люди других культур, окружающие нас, в большинстве, не дикари. Но они, как правило, иначе, чем мы, относятся к своим культурам.
Конструктивно-критическое отношение, при котором можно допустить относительность своего правоверия и некоторую ценность иного подхода, свойственно только определенному слою гуманистически настроенной американо-европейской элиты и связано с относительным религиозным хладнокровием, чтобы не сказать скептицизмом. Такое отношение часто включает несколько небрежное обращение с внешними (но иногда и содержательными) знаками и символами своей культуры.
Особенно журналисты, актеры и телевизионщики, конечно, входят в эту супер-передовую группу и поэтому общественное мнение многих стран формируется ими в духе самых свободолюбивых идей, выраженных в броской, обвинительной к истеблишменту и его `"предрассудкам" манере. Типовое отношение к чуждеродному культурному вторжению, которое угрожает устоявшимся нормам, они выражают при этом во внешне самокритичной форме: `"А почему бы и не предположить, что эти простые люди правы? Чем они хуже нас?"
Большинство евреев в мире, по крайней мере формально, бездумно отождествляют себя с этой далеко продвинутой социальной группой и ее передовыми идеями "без берегов".
Но большинство человечества, психологически естественно (хотя и без ссылок на Канта), стремится сохранить берега и, оберегая душевную упорядоченность, относится к своим культурам и их религиозным основаниям ревниво и всерьез. Это делает большинство во всякой стране культурно консервативным, т.е. в какой-то степени фундаменталистским.
Доброжелательное отношение к представителю чужой культуры есть условие необходимое для сосуществования, но далеко не достаточное. Достаточным оно было бы только при наличии также и искренней заинтересованности в понимании и готовности к самоограничению в связи с этим. На деле, однако, у людей (даже у лучших из них) есть только стремление свести свое культурное отличие к простой формуле, вытекающей из собственной культуры и ограничиться этим словесным решением проблемы (возможно, неразрешимой). Так, негров в Америке сначала уважительно переименовали в `"черных американцев", предполагая, что если они ничем, кроме цвета, не отличаются, это им польстит. Теперь, с появлением черного шовинизма, их стали называть уже `"афро-американцами", и это открыло целый спектр новых возможностей для демагогии, но нисколько не продвинуло проблему к решению.
Американский демократизм в применении к феодальным и автократическим обществам Азии и Африки звучит для высших слоев этих обществ оскорбительно, а для низших выглядит попросту как подрывная пропаганда и законно вызывает возмущение в третьем мире. В то же время американские цинично-деловые отношения с их королями и диктаторами вполне удовлетворяют хозяйскому чувству этих людей по отношению к своим народам. Не забудем, что организовали работорговлю в ХУ11 в., конечно, европейцы, но рабов им поставляли натурально сами африканские вожди.
Израильская идея мира, который мы упорно навязываем всем и каждому, будучи выражена на европейском языке, звучит безупречно, но почему-то не вызывает положительного отклика в арабской душе. Это происходит потому, что они правильно понимают этот будущий мир, как наше завоевание, ибо мы культурно сильнее и несомненно будем существенно влиять на их образ жизни. Они, может быть, были бы и не против, если бы эта инициатива исходила от них, на их условиях и в результате их превосходства.
Собственно, их образ жизни, как они себе это представляют, автоматически предполагает такое превосходство, и наше независимое существование просто нарушает этот якобы свыше установленный порядок.
Здесь бодрая логика гуманистической цивилизации претыкается, ибо сталкивается с непреодолимым препятствием, лежащим в природе этого контакта: с одной стороны мы ни при каких обстоятельствах не хотим осквернить чужие святыни (ибо, "чем же "они" хуже нас?"), а с другой стороны мы при этом ведем себя так, как будто таких святынь вообще на свете нет (в частности, у нас нет) и быть не может.
Если мы таким путем невольно внушаем окружающим мысль, что в мире вообще нет ничего святого, мы бросаем оправданное подозрение на искренность нашего уважения к их верованиям. Если же мы создаем впечатление, что ничего святого нет только у нас самих, мы последовательно, всегда и во всем, должны уступать представителям других культур. Ибо относительное должно отступить перед абсолютным. Это только справедливо. К тому же, "лишь бы не было войны". Мы ведь гуманисты...
Однако, на самом деле здесь кроется фактический обман противной стороны, отчасти замешанный и на самообмане. У тех, кто слабо себе представляет исторические основания гуманизма, возникает ложное представление о пределах уступчивости человека западной культуры.
Мы своим показным либерализмом систематически вводим в заблуждение всех, кто недостаточно знаком с нашим образом жизни. Конечно, этот образ жизни включает значительное материальное благополучие, которое больше всего остального режет глаза народам бедных, неустроенных стран. Но суть дела состоит в том, что это благополучие достигнуто в значительной степени благодаря образу жизни, связанному с гуманизмом и склонностью к компромиссу, а не наоборот.
Именно этот образ жизни, в его целом и во многих деталях, есть наша святыня.
Бедный, наивный Саддам Хусейн легко попался на удочку уклончивых формулировок, принятых госдепартаментом США и решил, что он может беспрепятственно захватить Кувейт, накапливать оружие и делать с ним, что ему в голову взбредет. И Гамаль Абдель Насер в свое время пал жертвой такой же варварской наивности. В прошлом, войны в Корее, Вьетнаме и Анголе были спровоцированы кажущейся беспредельной уступчивостью западной стороны. Также и аргентинский президент спроста решил высадиться на Фолклендских островах, потому что поверил в безграничный английский гуманизм. Никто ведь не сказал ему честно и прямо: "Остальные ваши фокусы, которые нас не задевают - пожалуйста! А, вот за это - убьем! Уничтожим..."
Всяким уступкам приходит конец всякий раз, когда нарушается невидимая грань между простой опасностью для жизни западного человека и опасностью его образу жизни. Ничто человеческое гуманизму не чуждо. В том числе и война. И атомная бомба.
Наши давние французские гости разом потеряли присущее им чувство юмора, едва лишь учуяли угрозу своей привычной свободе. Ирония слетает с европейца всякий раз, как он ощущает ограничение в выборе.
Нет, отнюдь не человек - святыня современного гуманизма, а только его свободный выбор.
Гуманизм по-советски и по-английски
В 80-е годы Советские власти, лишенные всякого гуманизма, насильственно, через нос, кормили протестующего академика Сахарова, трогательно заботясь о его жизни. А сторонник и защитник европейского гуманизма, Маргарет Тэтчер, спустя пару лет, хладнокровно дала умереть нескольким ирландским террористам, объявившим голодовку с требованием статуса политических заключенных. Она, как многие (в том числе и англичане) считали, недостаточно заботилась о их жизни. Но ей и в голову не пришло с помощью медицины посягнуть на их свободу воли.
Она же без колебаний объявила и довела до победного конца войну за Фолклендские острова, где проживала горстка британских граждан, чьи священные права были нарушены аргентинской агрессией. При этом погибло едва ли не больше англичан (не говоря уж об аргентинцах), чем было жителей на этих островах, на тысячи километров удаленных от Англии. И на островах этих ничто, включая овец, не могло бы привлечь жадный взор империалиста. Но в результате этой войны существование английского образа жизни и их понимание законности власти, происходящей от свободного волеизъявления граждан, закрепилось на будущее.
Железной лэди Тэтчер назвали не просто за то, что она иногда поступала смело вразрез с сиюминутным общественным мнением своей страны, а за то, что у нее всегда хватало духу быть до конца верной своей более глубокой английской традиции.
"Никогда, никогда, никогда, англичанин не будет рабом..." Корень этой формулы кажется весьма далеким от той кротости, какую мог бы ожидать от правоверных христиан неискушенный наблюдатель. Он происходит, однако, от систематического чтения англичанами Библии, которое еще со времен Реформации стало их традицией.
Гуманизмом в учебниках часто называют элитарное католическое вольнодумство, возникшее в Италии в Х1У в. Но англо-саксонский гуманизм наследует скорее более поздней, протестантской, сильно смахивающей на фундаментализм, борьбе за свободу совести.
Объявив недействительной власть центральной религиозной инстанции - католической Церкви - протестантизм раньше или позже вынужден был признать законность индивидуального суждения, т.е. веротерпимость.
Протестантизм, особенно у англичан и американцев, это не одна религия, а целый спектр весьма различных толкований Писания, за каждое из которых люди в свое время готовы были умереть.
Веротерпимость, таким образом, утвердилась среди протестантов не вследствие религиозного равнодушия, а из-за их фундаменталистского рвения, натолкнувшегося на ограниченную способность людей проникнуть в истину Божественного откровения. Гуманистическое свободомыслие, наследующее этой суровой традиции, поверхностному наблюдателю (а часто даже и участнику) кажется иногда всего лишь легким ироническим умонастроением, приемлемым и желанным на всех континентах. На самом деле, однако, именно свободомыслие является одной из ее наиболее агрессивно действующих догм, в отношении себя никакой свободы не допускающей. Право британского гражданина, мусульманина, Салмана Рушди, иронически комментировать Коран оказалось в Англии святыней, на защиту которой от мусульманского фундаментализма была мобилизована вся английская служба безопасности.
До прихода мессии
Пуританский фундаментализм опирался на основной массив текста Библии - Ветхий завет. Общая с евреями основа, включающая идею избранности и безусловное право на землю Израиля, привела Англию в свое время к декларации Бальфура и признанию сионизма (тем более, что такое признание вело тогда также и к подрыву мощи соперника - Оттоманской Империи). Эта идея в какой-то степени и сейчас присутствует в западной политической культуре, как несформулированная идеология, как подспудный консенсус. В этот консенсус входит и от 50 до 70 миллионов американских христиан, считающих образование Израиля осуществлением библейских пророчеств. (Заметим, однако, что обе, и католическая, и православная церкви в этот консенсус не включены. И в международном движении "христианских сионистов" не случайно участвуют только протестанты.)
Именно в духе этого консенсуса всегда формулировали свою идею нерелигиозные сионистские лидеры. В интервью газете "Монд" 1971 г. Голда Меир, тогда премьер-министр, верно рассчитывая на понимание европейцев, заявила, что ничуть не озабочена непризнанием Израиля арабскими странами. "Эта страна, - сказала она, - существует на основе обетования самого Господа. Было бы нелепым испрашивать у кого-то еще подтверждения ее легитимности." Хотя она, наверное, верила в то, что говорила, в Декларации Независимости, которую, среди прочих, и она подписала, имя Б-жье все же не упоминается. Это не случайно.
Упоминание Б-га в Декларации Независимости Еврейского государства превратило бы процедуру признания Израиля в религиозный диспут, прежде всего, в самом Израиле.
Для русских евреев доперестроечных времен существование Израиля виделось естественным непреложным фактом, альтернативным противоестест-венному существованию Советской власти. После Перестройки советские евреи восприняли израильский Закон о Возвращении, как закон природы.
Вольно или невольно, все мы сделали экзистенциальный выбор. "Отступать некуда - позади Москва!". Вкусив западного образа жизни в израильском варианте, мы не очень-то нуждаемся в оправдании нашего существования, как никогда не было его и в нашем советском статусе. Истина безбожного гуманизма состоит в том, что право на существование дает только сама способность себя защитить. Это та сторона израильской действительности, которая русским евреям совершенно понятна.
Господствующий в юриспруденции Запада `"легальный позитивизм" также признает закон реальным лишь в том случае, если он эффективно может быть воплощен в жизнь. Это означает, что в конечном счете, как и тысячи лет назад, всякий закон основывается все-таки на примате силы.
По-видимому, такое положение продлится еще и в будущем, пока не придет Мессия. И пока его все нет, законность существования Израиля не будет обеспечена, если она не сможет быть подкреплена силовыми, вне-юридическими доводами, как это происходило и происходит в Кувейте, Судане, Боснии, Косово и других странах. Сейчас и потом. Это та сторона израильской действительности, которая особенно не импонирует евреям западного происхождения.
Сионистская идея может быть в той или иной форме принята (либо оспорена) только народами, для которых библейская традиция что-то значит. Участие в мировой политике стран, далеких от этой традиции (Индия, Китай, Арабские страны) совершенно меняет уровень рассмотрения проблемы.
Вот что пишет в очерке истории Израиля популярная журналистка:
`"Хотя это произошло 35 веков назад, именно с Ветхозаветной истории Авраама, с миссии, возложенной на него Богом, и Его обетования о земле ("Твоему потомству дам Я эту землю") мы начнем изложение истории современного Израиля, каким бы странным это ни казалось на первый взгляд... Не столь существенным представляется нам вопрос, жил ли Авраам на самом деле или он послужил лишь крайне важным символом. Но, что действительно исполнено значения, что влияет непосредственно на повседневную жизнь Израиля, Ближнего Востока, а значит, и большой части современного мира, что является для миллионов людей источником вдохновения, либо священным писанием, либо легендой и анахронизмом, или даже дезинформацией, - это Обет и многочисленные его толкования, возникшие за истекшие с тех пор тысячелетия." (Рина Самюэль, `История совр. Израиля",1993)
Таким образом существование государства Израиль бросает вызов фундаментального характера и тем, кто верит, и тем, кто не верит в бытность Завета и Обетования. (Особенно тяжело тем, кто так свято верит в Завет, что вынужден отвергнуть и само это государство по формальным признакам, нарушающим детали условий, описанных в Первоисточнике, т.е. членам немногочисленной группы "Нетурей Карта", которые не могут признать Израиль, пока не придет Мессия.)
Основная часть населения Израиля природой заведомо обречена на гуманистическое прочтение обетования, позволяющее их безалаберно свободную жизнь, ибо никакой другой они бы не выдержали.
На всей остальной Земле только небольшое меньшинство в какой-то степени заинтересовано знать, что же, на самом деле, обещал Господь евреям на горе Синай и значит ли это что-нибудь для сегодняшнего дня. Но как раз только среди этого меньшинства гуманизм и имеет некоторое заметное распространение.
Будучи недостаточно формализовано, гуманистическое мировоззрение в других своих аспектах производит впечатление безграничного свободо-мыслия, чуть ли не формы атеизма. Человек, приобщившийся к этой цивилизации на одном из последних ее этапов, с трудом сможет объяснить, почему, собственно, не "все позволено". (Ведь Бога, как будто, нет... Или, может быть, Он всего лишь не упоминается всуе?)
Только глубоко укорененным ее носителям ясны исходные аксиомы. Без них, однако, все здание грозит оказаться слишком шатким.
(Можно, конечно, не верить и пяти аксиомам Эвклида. Однако, без них вся его геометрия лишается доказательной силы. Можно, впрочем, построить и другую геометрию. Но с ней вряд ли удалось бы достигнуть в истории столь же впечатляющих технологических успехов.)
Только в среде вышеупомянутого меньшинства, собственно, и происходит то непрерывное творческое (социальное и технологическое) совершенствование, которое невольно заражает и весь остальной мир идеей прогресса. Такое брожение, повидимому, и возможно лишь в обществе, где постоянно остается некая неуверенность в окончательном характере известных истин. Однако, эта неуверенность в нашей части человечества происходит не от иронического отношения к истине, а от фундаменталист-ского стремления ко все большей ее полноте.
Более многочисленные в мире фундаменталисты-мусульмане уверены, впрочем, что Мухаммед в свое время уже решил большую часть мировоз-зренческих вопросов и истинно верующим остается лишь следовать его простым и ясным указаниям. Среди прочих, он решил и еврейский вопрос, навсегда отменив Божье обетование.
В этом, как и во многом другом, Ислам - нормирующая теория - натолкнулся на неодолимые препятствия со стороны фактического положения дел. Пророчества Мохаммеда, чтобы остаться верными, настоятельно требуют исправить имеющийся в мире непорядок. Это обрекает мусульманский фундаментализм на грандиозную по масштабам борьбу со всем Западным миром, которая еще может вдохновить множество амбициозных романтиков и выдающихся вождей. Более скромные среди них готовы ограничиться и менее масштабными проектами, вроде уничтожения Израиля, убийства Салмана Рушди или, на худой конец, какого-нибудь одинокого пенсионера в скверике.
В соответствии с законами американской серийной кинодрамы, в тот самый момент, когда американский профессор Фрэнсис Фукуяма провозгласил конец Истории, у нее четко обозначилось начало новой интриги.
Никто не спрашивал нас, израильтян, старых или новых, хотим ли мы играть на этой сцене и нравится ли нам наша роль. Но изменить ее нам не дано, потому что наш фундаментализм состоит в нашем стремлении остаться полноправными членами той части мира, которой гуманизм не позволит однозначно решать, что именно диктует в каждый данный момент Б-жья воля.
Большинство же человечества в любом случае останется только зрителями, которым предстоит встретить умеренными аплодисментами равно благополучный или трагический финал этой драмы идей, не слишком отягощая себя сопереживанием.
Западники и "библиофилы"
Еврейской Библии по справедливости приписывают открытие феномена Истории. Не просто пересказа отдаленных и отделенных друг от друга событий, а некоторого связного сюжета, который существует в объективной действительности и куда-то ведет (или заводит) народы. Всякий человек способен ощутить соучастие в таком сюжете, как ценность, как повод для гордости или стыда.
В России впервые воспринял эту идею в полноте П.Я.Чаадаев: "Народы - в такой же мере существа нравственные, как и отдельные личности. Их воспи-тывают века, как отдельных людей воспитывают годы. ... Это и составляет атмосферу Запада; это - больше, нежели история: это физиология европей-ского человека. Чем вы замените это у нас? Мы живем одним настоящим... без прошедшего и буду-щего, среди мертвого застоя... Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы, так сказать, чужды самим себе... Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошед-ший миг исчезает для нас безвозвратно... Каждая новая идея бесследно вытесняет старые, потому что она не вытекает из них, а является Бог весть откуда. Исторический опыт для нас не существует."
Осознание Чаадаевым идеи индивидуального исторического пути оказалось для нации чревато роковым выбором: суждено ли и России следовать общечеловеческому (в те времена человечеством признавалась только Европа) стандарту в истории или ей предназначена особая миссия ("Умом Россию не понять... В Россию можно только верить.").
Относительно этого фундаментального вопроса общество разделилось на "западников" и "славянофилов", и это деление до сих пор вызывает оживленную полемику и ожесточенную вражду.
Хотя для человека, знакомого с последующим блестящим взлетом российской культуры, чаадаевская характеристика выглядит чрезмерно суровой, в ней содержится частичное объяснение той загадочной стремительности, с которой Россия, спустя меньше чем столетие, эту свою культуру растеряла. Почти целый век напряженных идейных поисков, художественного всевидения, пророческих прозрений русского культурного круга, провалился разом в небытие, выпал из летосчисления, как Атлантида, опустившаяся на морское дно.
Новый российский народ после 1917 г. покушался не следовать историческому опыту предыдущих поколений (выбиравших, хотя и с грехом пополам, западный путь развития), а преодолеть и отбросить влияние прошлого, в ходе осуществления своего собственного, оригинального утопического проекта
("Мы наш, мы новый мир построим"). Но, конечно, пути осуществления этой утопии были продиктованы именно опытом предыдущих поколений. Поэтому все варианты советского исторического сознания были лишь разными формами мифологизации и фальсификации действительности. Подлинной истории в России 50 лет не существовало.
Ближе к концу Советской власти российский народ опять очнулся в том же культурно неустойчивом психологическом состоянии "чуждости самому себе", в котором он пребывал во времена Чаадаева - между "западниками" и "славянофилами". Западники сулят достаток и свободу, славянофилы манят государственным величием и покоем.
При таком делении (и сопутствующем ожесточении) в предперестроечном российском обществе юридической (собственно, "западной") идентификации гражданина оказалось уже недостаточно и - сначала подпольно, а потом и общепризнанно - к выбору этому припуталась дополнительная, этническая характеристика - "пятый пункт". Это немедленно сказалось на судьбе национальных меньшинств в Империи и превратилось в серьезный фактор, предопределявший политическое поведение.
Тогда-то и вышел на сцену Александр Солженицын, писатель, взявший на себя лично задачу вместить историческое сознание русского народа.
Если А.Сахарова можно было бы условно назвать "западником", то Солженицына с той же степенью условности можно было бы назвать "славянофилом".
Технократические идеи Сахарова были предназначены советскому обществу в целом и импонировали, в основном, технократически орентированной элитарной группе (в которую угодила и подавляющая доля еврейского населения). Чувства же и опасения Солженицына разделяла широкая, социально и политически нерасчлененная, масса титульной нации. Это сочувствие далеко от всяких идей и основано на интуитивных народных притяжениях и отталкиваниях, которые художнику так легко предугадать.
Оставим "западную" надежду узнать, какой путь "правильный". О правильности пути мы в жизни узнаем только по тяжести расплаты за "неправиль-ное" прошлое.
Для нас, нынешних израильтян и бывших русских евреев, к счастью, нет необходимости принимать взгляды Солженицына или отвергать их. Как и весь остальной мир, кроме России, мы находимся на периферии его писательского внимания и не состав-ляем существенной части аудитории. Мы потому и оказались вне России, что решение этого коренного вопроса русской истории предоставили оставшимся.
Он пишет не для нас. Определяющий этот факт не сразу доходит до русскоязычных читателей на Западе. Однако, в том, что Солженицын пишет, содержится много важного и для нас.
Попробуем понять его, не примешивая собствен-ных пристрастий,не сверяясь со своими интересами. Как рекомендуют философы со времен Сократа: "Не восторгаться, не негодовать, но - понимать".
В соответствии с русским идеалом писателя, от которого ожидают больше, чем просто литературы, Солженицын в своих книгах строит свою собственную историю,социологию и антропологию России ХХ века. Погруженный с головой в этот грандиозный замысел, он сплошь и рядом перестает быть писателем, и выяснением для себя увлекается больше, чем изло-жением для читателя. Человек,взявший почитать его роман перед сном, вскоре отложит книгу.
Вопросы, на которых останавливается его испытующий дух, приличествуют скорее титанам, на чьих плечах держатся небеса,чем простым смертным, ищущим как бы избежать личной ответственности прочтением великого писателя: "Извечная проблема, нигде не решенная и сегодня, вечное качание весов: как взять права, не неся обременительных и даже опасных обязанностей, или как заковать в обязанности, не давая прав?"
Если в "Архипелаге ГУЛаг" такая особенность была предварена подзаголовком - "опыт художест-венного исследования" - в "Августе 14-го" автору пришлось объяснять такое отклонение от "нормы" уже в самом тексте: "Автор не разрешил бы себе такого грубого излома романной формы, если бы раньше того не была грубо изломана сама история России, вся память ее, и перебиты историки..."
Конечно, русская история дает достаточно веских поводов оправдать любое жанровое отклоне-ние. Но, еще за сто приблизительно лет до Солженицына, и Лев Толстой то и дело прерывал повествование, чтобы на десятках страниц высказывать свои взгляды на историю, социологию и природу человека, несмотря на то, что историки тогда еще наслаждались безопасностью, а история России не была, по-видимому, изломана.
Как и Л. Толстому, А. Солженицыну тесны жанровые рамки, и его романы - не совсем романы, а "повествованье в отмеренных сроках", и книги его - не книги, а "узлы". Можно понять тех, кого это раздражает, но суть дела все же, по-видимому, не в тщеславии выдумать новое слово, а действительно в неком ином принципе, который в свое время сделал творчество Солженицына в такой же степени "новым", как и "архаическим".
Тема художественного исследования "Архипелага ГУЛаг" поддается определению,кажется,легче всего. Исследуется возникновение и развитие величайшей в мире карательной системы, сумевшей за полвека изменить почти до неузнаваемости облик целого народа. Исследуется способность и готовность этого народа, и человека вообще, сопротивляться, терпеть или способствовать собственному угнетению и порабощению.
Почти в начале книги (во всяком случае, для меня это было началом) автор задается вопросом, почему советские граждане так рабски спокойно покоряются аресту, почему не кричат, не сопротивляются, не бегут... "Исследование" уже здесь превращается в проповедь, и вопрос обращается в призыв. Я помню, какое впечатление произвел на меня этот отрывок в самиздате. К тому времени меня уже не раз арестовывали, но этот раз я воспринял иначе.
...Нагоняющий шорох шин у обочины, открытые дверцы черного автомобиля, пристойно-свирепые лица, поблескивающие золотыми зубами из мягкой черноты. Неброские костюмы, обязательные галстуки, любезность казенных кабинетов: "Присаживайтесь, Александр Владимирович..."
Никогда больше я не соглашусь поддержать этот гнусный оттенок благопристойности! Ни за что больше не приму этого подмигивающего приглашения на казнь, этого подлого взаимопонимания, связывающего "советских людей со своими органами"...
Одним скачком я оказался позади машины и затесался в очередь, ожидавшую троллейбуса. Мотор взревел, и, въехав на тротуар, машина задним ходом врезалась в толпу. Народ брызнул из-под колес. Трое оперативников вцепились и мигом оторвали меня от земли, так что ноги мои не коснулись ее уже до самого места назначения...
Свободная воля, однако, даже и оторванного от почвы человека способна противостоять насилию, придав его телу твердость и форму, несовместимую с дверным проемом служебного автомобиля. Неравномерно сгибаясь и разгибаясь в воздухе, я успешно продолжал препятствовать работе оперативной группы. Правда, края автомобиля, о который бились мои выступающие части, казались мне все жестче, но уже торжествующим боковым зрением я успевал увидеть, как сопровождавшему меня Игорю Губерману удалось возбудить возмущение толпы, и вот они ведут сюда слабо упирающегося милиционера, "чтобы разобраться"...
Захваты роботов в неразличимых костюмах стали, как будто, ослабевать, и в этот короткий миг я сумел лягнуть в галстук направлявшего их оператора... Это и было моей роковой ошибкой: отсредоточившись от своей главной задачи, я уже не успел помешать им согнуть мое тело под надлежащим углом. В период зрелого социализма такую работу делают знатоки...
Милиционер после первых же слов проявил понимание и успокоил возбужденную толпу: "Совсем не безобразие. Берут, кого положено. Те, кому надо!" Это заключение я узнал со слов Игоря, так как машина с моим телом в то время уже неслась, нарушая уличное движение, по московским улицам к заветному месту возле Гастронома No 18.
Что заставило меня так горячо отозваться на слова Солженицына? Почему я воспринял их как вызов, обращенный лично ко мне?
Как ни странно, ответ на эти вопросы содержится в весьма академической статье покойного С.С.Аверинцева "Античная литература и ближневосточная словесность": "На Ближнем Востоке каждое слово предания говорится всякий раз внутри непосредст-венно жизненного общения говорящего с себе подобными. Интеллектуальный фокус внутреннего самодистанцирования, наилучшим образом известный интеллигентному греку со времен Сократа, здесь не в ходу".
Cейчас я уже не вспомню, читали ли мы с Игорем "Архипелаг" непосредственно накануне, но помню точно, что мы живо обсуждали его - именно эту главу - "Арест".
Всем своим образованием, кругом знакомств и симпатий склонялись мы к иронии и самодистанцированию. Уж нам ли был неизвестен какой-либо из интеллектуальных фокусов, так удобно разделяющих мир на явление и сущность, литературу и жизнь, западников и славянофилов, "мы и они", наконец...
В духе всего нашего круга было бы оценить литературные достоинства отрывка и повздыхать о несопоставимости поэтической прозы с прозой жизни.
И в КГБ были разочарованы моим поведением. Стыдили: "А еще профессор!" Наводили на мысль о Сократе: "К лицу ли вам..." - и обещали к следующему разу обязательно руки и ноги переломать.
Сократ, как известно, не стал дожидаться, пока тогдашние специалисты начнут выламывать ему руки, и выпил предназначенную чашу с ядом, не пускаясь в авантюры, сохранив достоинство и дистанцию...
Нет, Сократа из меня не вышло, что и говорить. Но зато я получил ключ к пониманию Солженицына. На этот краткий миг мы вместе с Губерманом вошли в круг его истинных читателей.
Что помешало нам принять слова писателя с привычной долей иронии? Ведь не на Ближнем же Востоке воспитывались мы оба? И что тут было перво-причиной? Наш статус русских интеллигентов ("образованцев" по А.Солженицыну) или еврейская натура, чем-то все же близкая этому самому Востоку?
Внутри русской литературы всегда существовала тенденция выйти за рамки собственно литературной формы и перейти непосредственно к "содержанию", то есть к жизни. Стремление превратиться в учебник жизни ("Что делать?") всегда толкало русскую литературу прочь от классических образцов в сторону библейской сумятицы. (Аверинцев называл ее "ближневосточной" лишь в ходе своего собственного сократовского самодистанцирования от реальности советской цензуры.)
Внутриситуативная заинтересованность порождает и жанровую неопределенность. Многие русские писатели незаметно для себя переходили от изло-жения к изобличению и от повествования к благо-вествованию. Кастовое сознание русской интелли-генции включает не только (и даже не столько) всевозможные интеллектуальные фокусы, но прежде всего учительство, следование и жертву.
Соответственно этому и ее литература выполняет не только эстетическую, но, гораздо чаще, этическую задачу. Отделить Солженицына от этой негреческой традиции невозможно. Его воспринимал в полноте только тот, кто читал его, как будто к нему это было обращено лично. Солженицына прочитывали и проникались только те, кто ждал от него ответа на вопрос "как быть?". И сам Солженицын ощущал, верил, что он призван дать ответ.
Продолжим любопытную мысль Аверинцева: "Сравнивая греческое и библейское отношение к слову, как образу мира, мы делаем не что иное, как познаем себя. Сравнивать мы должны, памятуя, что мы остаемся европейцами, и, следовательно, "греками". Внутри (греческой) культуры, которая... стала "нормой" для последующих, относительно литературы точно известно, что это есть именно литература (а не, скажем, пророческое вещание), и так же обстоит дело с жанровыми разновидностями: при взгляде на любой культурный продукт мы знаем, что он такое и по какой шкале его надлежит оценивать."
Это - безусловно декларация западника. Далеко не все представители русской культуры легко согласились бы присоединиться к этому категорическому "мы", что "остаемся европейцами, и следовательно, "греками". Солженицын (как, впрочем, и Л. Толстой с Достоевским) вызывает интерес всего мира именно тем, в чем он от этого определения отступает. Шкала, по которой его надлежит оценивать, не разработана.
Для нас, евреев, еще меньше оснований безоглядно отождествляться с "греками", и мы, быть может, больше других способны были бы понять Солженицына. Наши взаимоотношения с "греческой культурой, которая стала нормой для последующих", осложнены не меньше, чем солженицынские. Родство наше с греками (как и классической русской литературы) сомнительно. Как писал тогда в своей дерзко иронической манере Игорь Губерман:
... А жена моя гречанка -
Циля Глезер из Афин.