Воронель Нинель Абрамовна
Секрет Сабины Шпильрайн

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воронель Нинель Абрамовна (nvoronel@mail.ru)
  • Обновлено: 06/03/2014. 105k. Статистика.
  • Глава: Проза
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Тридцать лет назад в подвале Женевского психологического института нашли покрытый пылью чемоданчик с дневниками и письмами неизвестной до того Сабины Шпильрайн. Среди этих бумаг была пачка писем, писанных рукой Зигмунда Фрейда, еще одна - рукой Карла-Густава Юнга, и копии писем самой Сабины этим двум светилам современной психологии.


  •    Нина Воронель
       "В тисках-между Юнгом и Фрейдом"
       Тридцать лет назад в подвале Женевского психологического института нашли покрытый пылью чемоданчик с дневниками и письмами неизвестной до того Сабины Шпильрайн. Среди этих бумаг была пачка писем, писанных рукой Зигмунда Фрейда, еще одна - рукой Карла-Густава Юнга, и копии писем самой Сабины этим двум светилам современной психологии. Когда эти ценные документы, написанные в интервале 1909-1923гг, были прочитаны и расшифрованы, восторгу мировой медии не было предела: таинственная корреспондентка светил была, по всей вероятности, любовницей Юнга и поверенной Фрейда.
       Дальнейшее выяснение подробностей ее жизни и причин ее таинственного исчезновения, привело к ее следу: рожденная в 1885г. в Ростове на Дону, она по приглашению Л.Троцкого в 1923г. уехала в Москву развивать психоанализ и "создавать нового человека". Дальше все развивалось по известному сценарию: психоанализ запретили вместе с Троцким, Сабину сослали в Ростов и вскоре изгнали из "Советской" психологии, а в 1942г., сразу после оккупации Ростова немецкой армией, расстреляли в Змиевской балке вместе с 22 тысячами евреев Ростова.
      
       Отрывки из романа
       "В тисках-между Юнгом и Фрейдом"
       В романе 3 главы:
       "ВЕРСИЯ..СТАЛИНЫ"(1934-1942), "ВЕРСИЯ..САБИНЫ",(1900-1914), "ВЕРСИЯ ЛИЛЬКИ", (2002-2011)
       ОТРЫВОК 1
       (Из главы "ВЕРСИЯ САБИНЫ", БЕРЛИН 1913 год)
       Свекровь настаивала на том, чтобы я перестала заниматься таким неженским делом, как наука, и приходила к нам по субботам с целью не дать мне работать над статьями. А у меня, как назло, в Берлине выдался необычайно плодотворный период. Несмотря на все трудности и неурядицы я за два года написала одиннадцать статей.
       Как-то старуха явилась к нам в субботу и застала меня за письменным столом. Время обеда уже прошло, и голодный Павел слонялся по квартире, отщипывая кусочки от оставшейся с вечера халы, потому что, увлеченная работой, я забыла приготовить обед. Разразился грандиозный скандал, завершившийся требованием свекрови, чтобы я немедленно убиралась из дому. Тут мое терпение лопнуло, и я нагло объявила ей, что убираться должна она, а не я, потому что за этот дом плачу я.
       Старуха буквально онемела от моей наглости, но через минуту пришла в себя и скомандовала Павлу: "Пошли! Ты уйдешь из этого дома вместе со мной, и ноги моей здесь больше не будет!" Она грохнула дверью, а Павел, тридцать три года живший, держась за материнский подол, виновато глянул на меня и потащился за ней. У меня еще хватило сил крикнуть им вслед: "Чтобы я вас тут больше не видела!", после чего я села на пол и разрыдалась.
       Вдруг меня осенила гениальная мысль - а что, если уехать на несколько дней? Ведь я свободна, как в молодости, и никто не сможет проверить, где я и куда исчезла.
       Исчезнуть мне было куда: несколько дней назад я получила письмо от юнги, в котором он сообщал мне, что собирается поехать в Вену выяснять отношения с Фрейдом. А что если и мне махнуть в Вену и повидать юнгу, может, в последний раз? Писать ему было уже поздно, но я сообразила, что могу прийти в квартиру на Берггассе и спросить Минну, где и как найти юнгу. Ссора с Павлом случилась крайне удачно, без нее у меня и мысли не было съездить в Вену - как бы я могла эту поездку объяснить? А теперь - вот благодать! - ничего никому объяснять было не надо.
       Я внимательно осмотрела себя в большом трехстворчатом зеркале - беременность моя была едва-едва заметна, и хорошее, умело подобранное платье могло ее полностью скрыть. Я быстро уложила небольшой чемоданчик и отправилась на вокзал. Расчет у меня был простой - поезда на Вену ходили довольно часто, так лучше немного подождать на вокзале, чем задержаться дома, куда в любую минуту мог явиться полный раскаяния Павел.
       На вокзале пришлось прождать несколько часов. Я провела их в вокзальноом ресторане, все время нервно поглядывая на входную дверь в страхе, что Павел придет сюда меня искать. Но никто, слава Богу, не пришел, и ближе к полуночи я со своим чемоданчиком комфортабельно разместилась в спальном вагоне - хоть это стоило безумно дорого, лучше было истратить эти деньги на себя, чем на размазню Павла и его несносную мать. Пока я ждала, я набросала конспект статьи под названием "Свекровь", в которой я описала конфликты, связанные с фиксацией сына-супруга на семье родителей.
       Хоть было уже поздно, я не сразу смогла заснуть, снова и снова переживая безобразные события этого дня и удивляясь собственной безрассудной решимости. Куда я еду? Зачем? Что меня там ждет? Увижу ли я юнгу? Обрадуется ли он мне? Ну ладно, если даже все сложится не так, как я хочу, все равно это лучше, чем сидеть в пустой квартире, по которой носятся тени нашего постоянного неисправимого несогласия. Маленький человек в моем животе вел себя тихо - он еще не достиг того уровня, когда дитя заявляет о своих правах, нещадно колотя мать ручками и ножками.
       Грандиозным усилием воли я заставила свои мысли течь в другом направлении - я стала вспоминать свою жизнь в Вене, где провела шесть напряженных месяцев, стажируясь в еженедельном психоаналитическом семинаре Фрейда, проходившем в его квартире на Берггассе. Тогда я оказалась в эмоциональных клещах: с одной стороны, я тяжело переживала свой разрыв с Юнгом, с другой - члены Фрейдовского семинара относились ко мне не слишком доброжелательно именно из-за моей связи с Юнгом, которого терпеть не могли.
       Но в конечном счете свое пребывание в Вене я могла считать успехом - я была второй женщиной, принятой в члены семинара, и сам великий Зигмунд Фрейд проникся ко мне дружеской симпатией, длившейся долгие годы. Единственной потерей за эти шесть месяцев можно было считать отсутствие сил и времени, чтобы хорошенько рассмотреть этот замечательный город, до краев наполненный искусством, как ни один город мира. Может, за подаренные мне судьбой несколько дней я смогу восполнить этот пробел? С этой приятной мыслью я дала, наконец, ровному покачиванию вагона усыпить и меня, и мое дитя.
       Я спала долго и проснулась перед самым прибытием в Вену. Стояло самое начало лета, день выдался хоть солнечный, но не жаркий. Я с легкостью добралась до знакомого мне по прошлому пансиона "Космополит", расположенного в девятом районе неподалеку от Берггассе. Наскоро умывшись и сменив дорожный костюм на более элегантное летнее платье, я отправилась в святилище Фрейда.
       С трепетом вошла я в хорошо знакомый подъезд с цветными лестничными витражами, выходящими во внутренний дворик, и поднялась на третий этаж. К счастью, дверь мне отворила не дотошная Минна, вечно желающая знать, кто, куда и зачем, а нежная красавица, старшая дочь Фрейда, Софи, которая еще помнила меня по прошлым семинарам. Ей было все равно, зачем мне знать о времени свидания ее отца с доктором Юнгом - она заглянула в отцовский дневник и сказала, что доктор Юнг должен быть у них послезавтра в два часа пополудни.
       Окрыленная так удачно полученной информацией, я помчалась вниз по лестнице, стараясь поскорей убежать от настигающего меня крика Минны: "Софи, кто это приходил?" Мне казалось, что сейчас сама Минна помчится по лестнице мне вслед, чтобы выпытать, зачем мне понадобилось знать о предстоящей встрече профессора с доктором.
       Я вышла на солнечную сторону улицы и почувствовала давно забытую беспричинную и, казалось, навсегда потерянную радость жизни. Я была в любимой Вене, а не в ненавистном Берлине, я была свободна от мелочного надзора зануды Павла, я могла спланировать неожиданную встречу со своим любимым юнгой и утешить его, в каком бы отчаянии он ни вышел после встречи с профессором.
       А что он выйдет от Фрейда в отчаянии, мне было очевидно. Уже не говоря о бродивших в психоаналитическом сообществе слухах, просто по письмам юнги и по письмам Фрейда можно было предвидеть, что ничего хорошего от этой встречи не приходится ожидать. Недавно Фрейд написал мне: "Мое личное отношение к вашему германскому герою окончательно разрушено". Я не уверена, имел ли он в виду моего воображаемого Зигфрида или моего реального Юнга, но в любом случае никакой надежды на примирение эти слова не предвещали.
       Исправить их отношения я не могла, но могла, по крайней мере, перехватить юнгу на обратном пути и хоть немного зализать его раны. Я остановилась на углу Порцелланштрассе, пытаясь определить место, откуда я смогу наблюдать завтра за входной дверью в подъезд Фрейда, чтобы не пропустить юнгу.
       К сожалению, такого хорошего места на улице я найти не смогла - дома тесно прижимались друг к другу, не оставляя ни просветов, ни щелей, деревьев на Берггассе не было, а из ближайшего кафе за углом подъезд Фрейда не был виден. Тогда я вернулась обратно и вошла в подъезд. Нижняя часть вестибюля представляла собой широкую - от стены до стены - короткую лестницу в три ступеньки, за несколько шагов от которой поднималась настоящая крутая лестница с литыми чугунными перилами и витражами.
       Из-за цветных витражей широкая нижняя лестница была освещена очень слабо, а дальние ее углы возле стен вообще тонули в полутьме. Я решила прийти за десять минут до двух в темном платье и в шляпе, скрывающей мое лицо, и стать в слабоосвещенном углу. Я была уверена, что юнга, нервно сосредоточенный перед решительной встречей со старым другом и новым врагом, даже не заметит смутную женскую фигуру в дальнем углу вестибюля.
       Теперь мне оставалось только с легким сердцем пойти осматривать венские красоты. Целых два дня я проболталась в этом красивейшем уголке мира, иногда заходя в кафе, чтобы передохнуть и расслабиться.
       Накануне рокового дня я вернулась в свой пансион, усталая, но счастливая, размышляя по дороге о том, что, похоже, звезда Фрейда уже вынырнула из грязи и начала подниматься над горизонтом все выше и выше. И мне стало невыносимо больно, что именно в этот момент юнга по странному взаимному капризу вынужден был отколоться от своего друга и учителя.
       Я так устала, что уснула немедленно, и только утром, принимая ванну, подумала - а вдруг он приедет не один, а с женой? Это так естественно, чтобы она не оставила его одного в такой решительный час. Ведь Фрейд жаловался мне, что она написала ему письмо, полное беспокойства из-за этой, как ей казалось, бессмысленной распри. Мне же эта распря бессмысленной не казалась, я видела в ней столкновение двух непомерных амбиций, которые нельзя было насытить ничем, кроме взаимного пожирания.
       От мысли, что юнга прийдет к Фрейду с Эммой, у меня совершенно пропал аппетит и даже природа стала подыгрывать драме с печальным концом - вдруг откуда ни возьмись набежали угрюмые серые тучи, и в один миг солнечный день превратился в дождливый. Я потратила утро на приведение себя в самый лучший вид. Пока я причесывала волосы и подводила брови, я пришла к выводу, что юнга не возьмет с собой Эмму на последний бой с Фрейдом: они, как сказочные герои, должны сразиться один на один
       От этого мне стало немножко легче. Я одолжила зонтик у хозяйки пансиона фрау Моники, и, выйдя загодя, неторопливо отправилась на Берггассе. Дождик моросил мелкий, не пронзительный, так что я добралась до рокового подъезда даже не промочив туфли. Было без четверти два. Я отворила тяжелую застекленную дверь, напоминающую ворота средневекового замка, и вошла в вестибюль. Сквозь затянутое облаками небо, свет в подъезд пробивался еле-еле, так что заметить меня в сумрачном дальнем уголке вестибюля было практически невозможно.
       Я уже стала подумывать, не присесть ли на ступеньку, как вдруг на улице перед входом появился юнга. Мое сердце дрогнуло и закатилась куда-то под печень. Юнга был без Эммы и без зонтика. Это означало, что она с ним не приехала, иначе она ни за что не отпустила бы его без зонтика в такую погоду. Но он не сильно промок, он шел под дождем всего лишь от трамвайной остановки, находившейся в двух минутах ходьбы от дома Фрейда. Кроме того, в те годы в Вене было неприлично выйти на улицу без шляпы, так что лицо юнги под шляпой осталось сухим.
       Он вошел в вестибюль, снял шляпу, стряхнул с нее капли и посмотрел на часы. До встречи остававлось еще семь минут, а юнга был не из тех, что приходят на важные свидания раньше назначенного времени. Нетерпеливо притопывая правой ногой он безуспешно попытался стереть ладонью дождевые капли с лацканов пиджака, и тут я неслышно подошла сзади и стала вытирать его пиджак своим носовым платком.
       Юнга вздрогнул от неожиданности, резко обернулся и оказался лицом к лицу со мной. "Ты! - воскликнул он, - живая или призрак?" - "Разве я похожа на призрак?" - "Я шел сюда и мечтал, чтобы в эту трудную минуту ты оказалась рядом со мной. В таких ситуациях человеку часто являются призраки". Я обхватила руками его шею и поцеловала куда-то между носом и подбородком: "Дай я тебя поцелую, чтобы ты поверил, что я живая. А теперь иди наверх, а то опоздаешь!" - "Но как я тебя потом найду?" -"Я буду ждать тебя в кафе на углу Порцелланштрассе. Иди скорей!" Я слегка подтолкнула его в спину, и он стал подниматься по лестнице медленно, как на эшафот.
       "Я надеюсь, на этот раз ваша беседа не продлится тринадцать часов", - обнадеживающе сказала я ему вдогонку. Он резко хохотнул и не ответил. Я подождала в вестибюле, пока наверху не зазвенел звонок и не хлопнула дверь. Больше мне делать тут было нечего. Как бы я хотела бесплотным призраком проскользнуть за юнгой в облицованный дубовой панелью коридор, а оттуда в кабинет профессора, куда впускали только посвященных! Может, мое невидимое присутстивие понизило бы накал их взаимной враждебности и смягчило бы их нелепую распрю до мелкой ссоры?
       Я постояла в вестибюле еще пару минут, словно готовясь к тому, что юнгу пинком выбросят за дверь и спустят с лестницы, но ничего подобного не произошло, и я отправилась в назначенное кафе, готовая к долгому ожиданию. Дождь на время прекратился и я прошлась по Порцелланштрассе в поисках книжного магазина или газетного киоска. Киоск я нашла в соседнем квартале и, купив последний театральный журнал, уютно устроилась в кафе за угловым столиком под лампой с розовым абажюром.
       Настроение у меня настолько улучшилось, что я с удовольствием выпила две чашки кофе с воздушными розовыми пирожными, которые подают только в Вене. Несмотря на трагическую драму отношений Юнга с Фрейдом сердце мое эгоистически ликовало - он приехал в Вену без Эммы и мечтал о встрече со мной!
       Не могу сказать, сколько раз на улице начинался и кончался дождь, сколько раз я прочитала свой театральный журнал от корки до корки, пока, наконец в дверях кафе не появился высокий силуэт юнги. Дождь как раз прекратился и он стоял в дверном проеме, держа шляпу в руке и бепомощно озираясь. Догадавшись, что от волнения он не может разглядеть меня под розовым ореолом абажюра, я встала с места и махнула ему рукой. Он быстро, почти задевая сидящих за соседними столиками, подошел ко мне и упал на стул рядом со мной.
       Вглядевшись в него я впервые в жизни поняла выражение "на нем лица не было". То-есть лицо у него было, там было вроде бы все, как положено - нос, рот, глаза, брови - но все эти черты словно сдвинулись со своих мест и потеряли связь между собой. Содрогнувшись от дурного предчувствия, я осторожно спросила: "Что, вы рассорились окончательно?"
       Он дико посмотрел на меня и сказал: "Хуже, чем рассорились". - "Что может быть хуже?" - "Мы довольно мирно обсудили наши коренные расхождения, мы даже взаимно пожалели об обидных словах, написанных каждым из нас, и решили внешне сохранить форму мирных отношений ради спасения нашего общего дела. После чего я поднялся уходить, и Зигмунд, провожая меня, вышел за мной в прихожую. Он хотел протянуть мне руку, но рука его так дрожала, что он уронил на пол стопку книг, лежавших под зеркалом. И тогда я сказал, что у него очевидный сильный невроз, и я готов провести с ним несколько сеансов психоанализа, чтобы выяснить причину этого невроза. И тут - нет, я не смогу тебе этот ужас передать! - лицо его исказилось странной гримасой, глаза закатились под веки и он грохнулся в обморок со всей высоты своего роста".- "Фрейд упал в обморок? А ты что?"
       "Я застыл, парализованный ужасом, но не успел я опомниться и наклониться, чтобы проверить, не разбил ли он голову, как в прихожую выскочила кудахтающая женская толпа. Не знаю, сколько там было женщин - пятнадцать, двадцать, сорок, во всяком случае, не меньше десяти. И все они вопили дурными голосами и заходились в истерике, все, кроме Минны Бернес. Она твердым хозяйским шагом подошла к бездыханному Зигмунду и убедилась, что, к великому счастью, он ничего не повредил, потому что упал на мягкий ковер, лежащий у входа. Я хотел предложить ей медицинскую помощь, но она взглянула на меня так,словно из глаз ее вылетели пули, и сказала тихо и внятно -"Убирайтесь вон, доктор Юнг. И чтобы ноги вашей больше никогда не было в этом доме!"
       Я повернулся и пошел к двери, краем глаза заметив на ходу бессловесную жену Зигмунда, Марту, робко притаившуюся в уголке. Мне показалось, что она не решается подойти к мужу без разрешения Минны. Я тут же одернул себя - какое мне дело до их запутанной семейной неразберихи на фоне того, что произошло между мной и Зигмундом? Этот обморок стал последним решающим толчком нашего окончательного разрыва".
       Юнга говорил, не останавливаясь, как пьяный, не давая себя перебить ни возражением, ни вопросом. На миг он запнулся, чтобы перевести дыхание, и мне наконец удалось ворваться в безумный поток его речи: "Господи, почему? Ну, упал человек в обморок, что с того?" - "Потому что это был не обморок, а бегство от наших отношений отца и сына. Он понял, что я больше не хочу быть сыном и наследником, а в качестве свободного союзника я ему не нужен. Он не допускает рядом с собой свободных союзников, ему нужны только рабы и поклонники. Благодарю вас, но эта должность не для меня!"
       Юнга начал было подниматься со стула, чтобы раскланяться перед воображаемым противником, но тут к нашему столику подбежала официантка с вопросом, что он будет пить. Он уставился на нее невидящим взглядом, и я быстро заказала для него кофе с пирожным, чтобы она поскорей ушла. Но он ее остановил: "И двойную порцию коньяка". Официантка ушла и он повернулся ко мне - на глазах у него были слезы: "Ты понимаешь, семь лет моя жизнь была наполнена нашей перепиской с Зигмундом. Я сообщал ему обо всех своих мельчайших душевных движениях. Как же я буду теперь жить без него?"
       Официантка поставила перед юнгой чашку кофе и бокал с коньяком. Он быстро поднял бокал и начал пить мелкими жадными глотками, предоставив мне, наконец, возможность вставить слово в его лихорадочную речь. "Ты перестанешь быть сыном и станешь отцом новой школы. Твои идеи о коллективном бессознательном уже готовы, они просто еще не отшлифованы. Для этого нужно время - теперь, свободный от вашей бессмысленной переписки, ты займешься шлифовкой своих гениальных идей".
       Его рука с бокалом застыла в воздухе: "Какое счастье, что ты сегодня приехала. Как ты догадалась? Без тебя я бы сошел с ума!" - "А ты в Вене один? Без Эммы?" - "Она рвалась ехать со мной, но я упросил ее остаться с малышом - у него, кажется, начинается корь. А ты - ты приехала одна? Как тебе это удалось? Ведь ты теперь замужняя дама?". - "Я одна, одна! Это значит, что мы можем пойти ко мне. Здесь никто нас не знает и не узнает!"
       Мы вышли из кафе и заспешили, словно за нами кто-то гнался. Дождь прекратился и мы почти на ходу вскочили в удирающий от нас трамвай. Ехать было недалеко, всего несколько остановок, в коридоре пансиона было восхитительно пусто - ни жильцов, ни хозяйки, ни уборщицы. Через секунду я щелкнула замком и мы остались наедине. Времени было мало и мы не стали тратить его на ненужные формальности - каждый из нас разделся, швыряя снятые одежки куда попало, и мы впились друг в друга как когда-то в молодости.
       Наше слияние было безумным и абсолютно полным. Мы оба понимали, что это наша последняя встреча. Все, что могло быть, должно было случиться сейчас, потому что больше такой случай не повторится. Юнга погладил мою грудь нежной ладонью: "Тебе идет беременность, такой пышной груди у тебя никогда раньше не было". - "Так ты знаешь, что я беременна?" - "Весь психологический мир об этом знает, госпожа Шефтель". - "И тебе это не помешало?" - "Наоборот, помогло. Я впервые перестал заботиться о том, чтобы ты не забеременела от меня. Я надеюсь, теперь ты покончила со своей детской мечтой о Зигфриде?"
       Тут я заплакала: я знала, что это конец нашего Зигфрида, - но заплакала не потому, что я хотела от него реального ребенка, а потому что мне неизбежно предстояло выбирать между ним и Зигмундом Фрейдом. И я знала заранее, что выберу Фрейда, а не его, которого любила больше жизни.
       Странно, но мои слезы вызвали у юнги новый взрыв желания: отбросив уже поднятую с пола рубашку, он опустился на колени перед кроватью и начал целовать мои ноги от пальцев к щиколоткам, от щиколоток к коленям, от колен дальше, и дальше, и выше, и выше. Он шептал: "Какие у тебя маленькие нежные ножки, не то, что у швейцарских женщин, которые твердо стоят на земле. А ты, как мотылек, - можешь взлететь от мельчайшего дуновения. Ты - моя душа, моя анима, я не знаю, как я буду жить без тебя!"
       А я не знаю, как мне удалось не умереть от блаженства. Сознание я, во всяком случае, почти потеряла. Когда я пришла в себя, все было кончено и ему пора было уходить - до поезда на Цюрих оставалось меньше часа.
       Я не пошла провожать его к двери - ему некогда было ждать, пока я оденусь, а мне не хотелось показываться перед хозяйкой в халате, однозначно изобличающем, чем мы тут занимались. Он осторожно открыл дверь и вышел, а я сталась лежать в развороченной постели, все наново и наново переживая прощальную сцену нашей любви. Через час или два я все-таки поднялась, умылась, оделась, привела в порядок волосы и почувствовала, что умираю с голоду. Я глянула в окно, ясно понимая, что уже не увижу там юнгу - по тротуару барабанил равномерный нескончаемый дождь.
       ОТРЫВОК 2
       (Из главы "ВЕРСИЯ СТАЛИНЫ")
       Мы прикрыли дверь поплотней и отправились в контору управдома, не ожидая ничего хорошего. В конторе битком набился народ, кто знакомый, кто незнакомый, но все, похоже, евреи. Они выглядели как уличные нищие - встрепанные, небрежно одетые, немытые, не причесанные. От многих плохо пахло. Наверно поэтому все они уставились на Ренату, которая только что помыла голову, подкрасилась и сделала прическу. "Уж не на выпускной бал ли вы вырядились, девушка? - не удержалась одна старая еврейка. - Так приглашение для вас уже готово. Видите, там, на столе у коменданта?"
       На столе лежала стопка желтых листков. За столом сидел обершарфюрер, за его стулом стоял управдом, всем своим видом показывая, что готов выполнить любую его команду. Обершарфюрер сказал по-немецки: "Сейчас господин комендант сделает важное сообщение", и умолк, предоставляя слово управдому.
       "Граждане евреи, - начал тот неуверенно. Потом вынул из кармана очки, надел их и, вытащив из стопки листок, стал читать, слегка запинаясь. - В последние дни отмечено много случаев насилия со стороны нееврейских жителей по отношению к еврейскому населению. Немецкие органы полиции не видят иного выхода из ситуации, как только сосредоточить евреев в обособленной части города. Поэтому все еврейские жители города Ростова 11 августа 1942 года будут отведены в свой собственный район, где они будут защищены от вражеских акций. Чтобы провести это мероприятие, все евреи обоих полов и любого возраста должны явиться 11 августа 1942 года до 8 часов утра на соответствующий сборный пункт.
       Все евреи должны взять с собой документы и сдать ключи от нынешних квартир на сборных пунктах. На ключе должна быть прикреплена картонная бирка с именем и адресом. Рекомендуется взять с собой ценные вещи и наличные деньги и необходимую ручную кладь.
       Каждый, кто нарушит это распоряжение, должен быть готов к неизбежным последствиям.
       Председатель еврейского совета старейшин д-р Лурье".
       Управдом закончил читать, снял очки и обвел нас всех взглядом, словно ожидая ответа. Но все молчали. В конторе стало так тихо, будто вся еврейская толпа перестала дышать. Только я осмелилась выскочить с вопросом: "А куда нас поведут?" Но управдом, нет это раньше он был управдом, а теперь он стал комендант. Так вот, этот новый комендает не дал мне провести его за нос: "А ты, Сталина Столярова, что тут делаешь? Ты же русская, зачем же ты лезешь со своими дурацкими вопросами?"
       Тут вся толпа обернулась и уставилась на меня - зачем эта русская Сталина Столярова затесалась среди евреев и говорит лишнее? Как будто не понимает, что не стоит раздражать немецкое начальство дурацкими вопросами? Под их взглядами я прикусила язык и втиснулась между Сабиной и Ренатой, чтобы меня не стало видно. А комендант строго спросил: "Все всем ясно?" В ответ все опять промолчали. "Тогда пусть каждый возьмет это воззвание еврейского совета и распишется о его получении".
       Притихшие люди начали осторожно подходить к столу, брать листки, расписываться в толстой тетради и поскорей выскакивать из этой страшной комнаты. Когда все прошли, остались только мы - Сабина, Рената и я. "Вы что, ждете отдельного приглашения, гражданки Шефтель?" - рявкнул комендант. "А если я не хочу брать это воззвание?" - спросила Сабина по-немецки. Комендант открыл было пасть, чтобы снова рявкнуть, но обершарфюрер ответил ей спокойно и даже любезно: "Не хотите, можете не брать. Главное - приходите вовремя на сборный пункт".
       После его ответа коменданту нечего было добавить, разве что выкрикнуть: "Ровно в восемь, без опозданий!". И мы вышли на улицу, там никого уже не было - похоже, толпа быстро разбежалась, никто не остановился, чтобы обсудить воззвание. "А какое сегодня число?" - спросила Сабина. "Девятое", - ответила Рената. - "Значит, послезавтра". И мы тоже замолчали - страшно было даже подумать, что это воззвание значит.
       Когда мы подошли к нашему подвалу, Рената тихо сказала: "Давайте не рассказывать Еве про это воззвание". - "Давайте, - согласилась Сабина. - Лина, ты поняла? Еве ни слова". Но она напрасно старалась - когда мы открыли дверь в подвал, там было пусто. Евы и след простыл.
       Мы ждали Еву все оставшиеся полтора дня. "Может, ее надо искать? А вдруг ее кто-нибудь похитил?" - неуверенно предложила я, но Рената резко меня оборвала: "Никто ее не похитил! Она просто удрала, и дай Бог, чтобы ее не поймали!" Удивительно, почему, когда случается что-то страшное, неверующие люди вспоминают про Бога? Ведь и моя мама, которая уволила няню Дашу за то, что та повела меня в церковь, перекрестила меня перед тем, как отдать маме Вале.
       "Куда же она могла пойдти одна? " - прошептала Сабина. - И как она сумеет пройти мимо немецких постов, где она найдет ночлег и еду? Ведь она еще ребенок!" - "Ты за нее не беспокойся, мама. Она такую школу прошла по дороге из Москвы в Ростов, что ей смело можно выдать аттестат зрелости!"
       Весь следующий день я тоже вспоминала про Бога, когда сидела и смотрела на дверь, представляя, как она откроется и два полицая вбросят в подвал Еву, всю в синяках. Но дверь открылась только, когда Рената вернулась домой с менки - она понесла туда менять на еду свою шикарную бархатную юбку: "Вряд ли она мне еще пригодится, - вздохнула она, - а есть хочется". Ей удалось выменять юбку на два стакана пшена и стакан постного масла. Это было здорово, потому что у меня голова уже совсем помутилась от голода.
       Мы сварили полную кастрюлю роскошной пшенной каши с постным маслом, и решили съесть всю разом, не оставляя на завтра. "Кто знает, сможем ли мы поесть завтра", - сказала Сабина и замолчала, глядя на дверь. Она наверно тоже представляла, как дверь откроется и два полицая вбросят в подвал Еву, всю в синяках. Но дверь так и не открылась, и Ева не появилась ни вечером, ни ночью, ни утром, когда пора было идти на сборный пункт.
       Мы встали рано, умылись, причесались, Рената слегка подкрасилась и решили на сборный пункт не идти - если им так нужно, пусть за нами приходят. Тем более, что никаких враждебных действий мы от своих соседей не видели. Мы, конечно, нервничали, понимая, что так просто это нам с рук не сойдет. И точно, часов в девять появился комендант с двумя немецкими солдатами. Они без стука распахнули дверь ударом сапога и комендант заорал: "Почему вы не явились на сборный пункт? Вы что, приказа не слыхали?"
       Сабина ответила спокойно по-немецки: "Это был не приказ, а воззвание. Нас защищать не нужно, нас соседи не обижают". Солдат хмыкнул, а комендант побагровел от злости: "Говори по-русски, старая жидовка!" Сабина даже глазом не моргнула и обратилась к солдату: "Почему этот человек кричит? Я по-русски не понимаю". Солдат сказал: "Я тоже. Но вам, мадам, придется пойти с нами на сборный пункт. Это приказ". А второй солдат добавил: "Вы же не хотите, чтобы мы потащили вас силой?"
       Сабина сказала Ренате: "Что ж, раз приказ, прийдется идти", и двинулась к двери, Рената за ней. Комендант заорал: "А где третья жидовка? Опять спряталась?" И ринулся в подвал искать Еву: "Зажгите свет, черт бы вас побрал!" Рената возразила: "Вы же знаете, что у нас нет спичек". Комендант выхватил у солдата ружье и стал тыкать штыком в разные предметы: "А ну, выходи! Выходи, девка! От меня не спрячешься - все равно найду!"
       Но не нашел и бросился на Сабину, схватил ее за воротник и тряхнул: "Отвечай, куда девченку спрятали!". Рената оттолкнула его от матери: "Убери руки! Никто ее не прятал. Она пошла к восьми часам на сборный пункт" - "Я что-то ее там не видел!" -"Лучше смотреть надо было!" Рената взяла мать за руку и потянула из подвала. Солдат спросил: "А маленькая девочка почему не идет?" Сабина объяснила: "Она не моя дочь. Она русская. Лина, покажи ему метрику!"
       Я дрожащими руками стала расстегивать кисет, но никак не могла справиться со шнурком. Рената сказала коменданту: "Вы же знаете, что она не еврейка. Объясните это солдату". Комендант закричал: "Ничего я не буду ему объяснять. Пусть идет вместе со всеми!" Мне было все равно - идти или оставаться, даже лучше казалось пойти со всеми вместе, чем остаться одной. И я пошла вслед за Ренатой, но тут, запыхавшись, подбежал переводчик. Он еще издали закричал солдату: "Девочку отпустите! Она не еврейка!"
       Солдат махнул рукой: "Оставайся!", но комендант все-таки стал подталкивать меня к выходу. Сабина с силой оттолкнула его, притянула меня к себе и поцеловала: "Прощай, Линочка, радость моя! Не забывай меня". И сунула мне в руку какой-то листок. Я, не глядя, спрятала листок в свой красный кисет и побежала за Сабиной и Ренатой.
       Я добежала с ними до сборного пункта, который был там же, откуда грузовик увозил нас строить оборонительные сооружения. Их втолкнули в толпу, толпа была небольшая и молчаливая, ее окружили вооруженные солдаты. Какие-то женщины тихо плакали, но никто не пытался вырваться из толпы и убежать. Из конторы вышел обершарфюрер и приказал: "Вперед!" Толпа медленно двинулась по Зоологической улице вдоль Зоопарка, прочь от города. Впереди шли солдаты, колонну замыкали две бронированные машины, которые ползли вслед за толпой. Это выглядело так страшно, - не как в жизни, а как в кино про немецко-фашистских захватчиков.
       Я пошла за бронированными машинами и со мной еще несколько пожилых женщин и три старика - наверно, это были мужья и жены евреев. Женщины плакали, а один старик с авоськой в руках все время пытался обогнать машины и кричал: "Фаничка, ты забыла свой завтрак!" Немецко-фашистским захватчикам было смешно смотреть из машин на этого глупого старика, который ничего не понимал, и они играли с ним в кошки-мышки: сперва замедляли ход и давали ему протиснуться между машин, а потом ускорялись и выдавливали его назад, к нам.
       Мы перешли мост через Темерник и двинулись дальше по Змиевскому проезду. "Так я и знала - их ведут в Змиевскую балку! - воскликнула одна из плачущих женщин. - Мне соседка рассказывала, что там пленныых красноармейцев заставили вырыть большие ямы". - "Какие ямы? - удивился глупый старик с авоськой. - Ведь говорили, будто их отправляют в трудовой лагерь". - "Удивляюсь я вам, гражданин: вам фашисты сказали, а вы им поверили?"
       За железнодорожными путями, откуда-то сбоку в Змиевский проезд втекала еше одна толпа, побольше нашей, обе толпы сливались вместе и уходили по Лесной улице куда-то далеко за Ботанический сад. У входа в Лесную стояли немецкие солдаты с автоматами. Они не пропустили нас дальше, и мы остановились на перекрестке. Я все время всматривалась во вторую толпу, отыскивая глазами Еву, - ведь если они ее поймали, она тоже должна пройти по этой дороге.
       Но слава Богу, я ее не увидела, а увидела Светку Каплан - маленькую девочку из второго класса, которая уписалась тогда у доски, когда кто-то из мальчишек крикнул "Немцы!". Сейчас с нею тоже что-то случилось: она не могла идти и то и дело падала, а немецкий солдат подгонял ее прикладом. А толпа все продолжала и продолжала течь мимо нас, она унесла с собой и Сабину, и Светку, и Фаничку, которая забыла взять свой завтрак в авоське.
       Я поняла, что напрасно стою на этом страшном перекрестке - отсюда я больше никогда не увижу Сабину. Я оглянулась на зеленый массив Ботанического сада и вспомнила, как мы с Сабиной ходили туда на экскурсии. Это было очень давно, в совсем другой жизни, до начала войны, но я вдруг ясно представила себе, как мы вползали в сад через дыру в заборе, потому что у нас не было денег на билеты. Эта дыра в заборе была совсем близко от того места, где я сейчас стояла.
       В тот последний счастливый день перед началом войны Сабина устроила нам пикник. После того, как мы съели свои бутерброды, мы отправились искать вечнозеленую магнолию с белыми цветами, и нашли ее прямо возле той самой дыры в заборе, через которую мы вползали в Ботанический сад.
       За забором извивались три кривые улочки, за ними земля круто уходила вниз, в зеленый овраг, на противоположном краю которого видны были красные крыши маленькой деревеньки "Змиевка вторая", а овраг под ней назывался "Змиевская балка".
       Я бегом побежала по знакомым переулкам и без труда нашла нашу дыру в заборе. Запыхавшись, я быстро отыскала вечнозеленую магнолию, и удивилась, что здесь, в густой зелени парка, ничего не изменилось. Там, за забором шла война, там бомбили дома и убивали людей, а магнолия как ни в чем не бывало тянула к небу могучие ветви, усыпанные огромными белыми цветами. Ну да, вот что изменилось: цветов тогда не было, тогда был июнь, а им полагалось расцвести в июле, зато сегодня было одиннадцатое августа, и они еще не успели увянуть и опасть. К стволу магнолии была по-прежнему приставлена маленькая лесенка-стремянка, по которой можно было добраться до первой развилки ее мощных ветвей.
       Я так и сделала - влезла по стремянке до развилки, села на расстеленный там соломенный коврик и посмотрела в сторону деревни Змиевка вторая. Но не увидела ничего, кроме знакомых красных крыш. Тогда я подтянулась на руках и добралась до следующей развилки - она была уже довольно высоко и смотреть вниз было страшно. Но я влезла сюда не для того, чтобы смотреть вниз, а для того, чтобы попытаться разглядеть, куда немцы погнали Сабину.
       Разглядывать, собственно, было нечего: разве что вдалеке справа ползла какая-то серая змея, и можно было догадаться, что там идет та самая толпа, за которой я бежала все утро. Но голова змеи очень быстро исчезала за поворотом железнодорожной линии и оставался только хвост, равномерно ползущий за головой. Я сидела в ложбинке между ветвями магнолии, не в силах оторвать взгляд от этой змеи, хоть не было никакой надежды увидеть там Сабину.
       Огромные белые цветы пахли сладко и одуряюще. От их запаха у меня начала кружиться голова. В саду было очень тихо, не гудели машины, не перекрикивались посетители, и только тоненько жужжали какие-то комары или мухи. И вдруг в тишину ворвался дробный перестук кастаньет, сразу же заглушенный звуками громкого марша, вроде того, что играл у нас по вечерам немецкий громкоговоритель. Я уже знала, что перестук кастаеньет - это треск пулеметных очередей, но при чем тут музыка? И тут под звуки немецкой музыки у меня в голове зазвучал голос той женщины из Киева, которую Сабина кормила гречневой кашей: "На другом краю оврага сховался пулемётчик и начинал стрелять. Выстрелы специально заглушали музыкой и шумом самолёта, шо над оврагом кружив. После того как яма заполнялась трупами, их сверху засыпали землёй".
       Пулемет застрочил снова и снова, и музыка не могла его заглушить. Я прижалась спиной к стволу магнолии, чтобы не упасть, потому что перед глазами у меня замелькали большие черные мухи, - они летели прямо на меня, но не жужжали, а стучали кастаньетами и громко пели немецкий марш.
       Я закрыла глаза и ясно увидела пустое зеленое поле перед оврагом. У входа в овраг стоял небольшой нежилой дом, в него вползала серая змея, хвост которой терялся где-то вдали. Змея вползала в комнату и уже вблизи можно было разглядеть, что это толпа женщин - старых и молодых, с детьми и без детей. Тот самый переводчик, что приходил к нам с обершарфюрером, приказывал женщинам раздеться, а когда они смущенно отказывались, обершарфюрер орал на них так громко, что они пугались и поспешно срывали с себя одежду. Их, голых, выпускали через другую дверь и вталкивали в большие грузовики. Полные грузовики один за другим отъезжали от дома в глубину оврага, откуда доносились частые пулеметные очереди.
       Я оттолкнулась от крыши дома и оказалась в овраге, прямо над головами группы голых женщин, стоявших на краю большой глубокой ямы. Я не успела разглядеть лица этих женщин, потому что застрочил пулемет и они стали падать в яму. Только тут я заметила, что яма уже почти полна трупами, так что тела этих женщин заполнили ее до караев. Немецкий голос громко приказал: "Засыпать!", и три молодых парня в советских гимнастерках стали быстро сгребать на тела лопаты земли из высокой кучи на краю ямы. Мне показалось, что земля над трупами шевелится и из-под нее раздаются крики и стоны.
       Я почувствовала, что я тоже падаю в яму и на лицо мне кто-то бросает лопаты земли, как бросали их на кладбище в Ахтырке на гроб папы Леши.
       ВРЕЗКА
       Когда-то в начале семидесятых, когда я была уже профессором физики в Новосибирском академгородке и имела доступ к иностранной прессе, я прочла в одной старой немецкой газете показания Лео Маара, русского немца, служившего во время войны переводчиком в спецподразделении СС-10а, которому была поручена очистка Ростова от евреев. Показания он давал в 1966 году в мюнхенском суде по делу оберштурмбанфюрера Хейнца Зетцена, руководителя спецподразделения СС-10а, отлично выполнившего задание, героически уничтожив за три дня 23 тысячи безоружных и беспомощных женщин, стариков и детей. Лео Маар в своих показаниях в точности описал ту комнату в заброшенном доме, которую я увидела в своем странном бреду: испуганную толпу женщин, раздевающихся под крики Зетцена и выходящих голыми в другую дверь, где их загоняли в тяжелые грузовики.
       Я никогда в жизни не видела ни этого дома, ни этой комнаты, но я увидела их, сидя высоко в развилке магнолии, откуда их невозможно было рассмотреть. Я думаю, это Сабина перед смертью послала мне последний прощальный сигнал.
      
       ОТРЫВОК 3
       Лилька отправилась на кухню готовить кофе и разогревать бублики с маслом, а Юрик с Феликсом стали натягивать на раму большой зкран, совсем как в кино. Через пару минут примчалась запыхавшаяся Ксанка с какой-то коробкой: "Вот все, что удалось достать на нашей студии!" Профессор глянул на надпись и промямлил, что бывают фильмы и получше, но и этот сойдет. "А когда же мы поедем в Ботанический сад?" - спросила я. "Сейчас и поедем, но не в сад, а прямо в Змиевскую балку" - сказал профессор и сунул коробку в укрепленный на столе прибор. Ксанка задернула шторы, Лилька внесла поднос с кофейными чашками и горячими бубликами, профессор крутнул какую-то ручку и прибор зажужжал.
       Пока по экрану ползли какие-то невнятные разводы, я заметила на столе под локтем профессора пухлую пачку бумаг. Разводы наконец превратились в длинную пыльную дорогу, при виде которой у меня в голове лопнула какая-то жилка, и я с трудом удержалась, чтобы не вскрикнуть: "Я там была!". Сначала дорога выглядела пустой, потом на обочине ее появились немецкие солдаты с автоматами,а потом по дороге поползла бесконечная серая змея.
       Я сразу догадалась, что это идет та самая толпа, вслед за которой я бежала все утро. Но голова змеи очень быстро исчезала за поворотом железнодорожной линии и оставался только хвост, равномерно ползущий за головой. Если не считать чуть слышного жужжания прибора, в комнате было очень-очень тихо. И вдруг в тишину ворвался дробный перестук кастаньет, сразу же заглушенный звуками громкого марша, вроде того, что играл нам по вечерам немецкий громкоговоритель. Я уже знала, что треск кастаньет означает пулеметные очереди, а музыку немцы включают для того, чтобы заглушать выстрелы.
       Пулемет застрочил снова и снова, так часто, что музыка не могла его заглушить. Дорога сменилась на пустое зеленое поле перед оврагом. У входа в овраг стоял небольшой дом с забитыми фанерой окнами, в него вползала серая змея, хвост которой терялся где-то вдали. Змея вползала в комнату и уже вблизи можно было разглядеть, что это толпа женщин - старых и молодых, с детьми и без детей. Этих женщин, уже голых, выпускали из другой двери,и вталкивали в большие грузовики. Кузова грузовиков набивали так плотно, что женщины стояли там тесно прижавшись друг к другу, чтобы не выпасть через бортик. Полные грузовики один за другим отъезжали от дома в глубину оврага, откуда доносились частые пулеметные очереди.
       Через минуту камера оказалась над оврагом, к которому подъехал грузовик, полный голых женщин, и их стали выбрасывать из кузова, как груз песка или глины - опускали задний борт и поднимали кузов наклонно над краем оврага, так что они просто высыпались на землю. В кустах рядом с оврагом сидели два немецких солдата и жевали бутерброды. Когда толпу женшин выстроили у края оврага, солдаты аккуратно отложили недоеденные бутерброды на расстеленные на траве плащ-палатки и взялись за пулеметы. Под стрекот пулеметов женщины стали падать в яму. Яма была уже почти полна трупами, так что тела этих новых женщин заполнили ее до караев. Немецкий голос громко приказал: "Засыпать!", и три молодых парня в советских гимнастерках стали быстро сгребать на тела лопаты земли из высокой кучи на краю ямы. Мне показалось, что земля над трупами шевелится и из-под нее раздаются крики и стоны.
       Первым не выдержал Юрик - он вскочил, бросился к двери, но не добежал, и вырыгал на блестящий паркет все, что съел - и бублики, и кофе. Второй не выдержал Феликс. "Так это же Ростовская Змиевская балка! Нас летом часто возили туда на автобусах, еще с первого класса, играть в футбол. Это очень просторное поле, заросшее особенно красивыми цветами"
       - "Вы что - из Ростова? - удивилась Ксанка, - а Лилька выдумала, что вы из Берлина". "Ну да, теперь я из Берлина, родители меня увезли туда после четвертого класса. Но я никогда, никогда не слышал, что в Змиевской Балке расстреливали евреев. И мама и папа тоже не слышали, хоть прожили в Ростове почти всю жизнь!"
       Пока Феликс перебирал немецкие книги в надежде найти хоть какое-то упоминание о Сабине, я рылась в отложенной в сторону стопке старых альбомов, про которые продавщица сказала: "И съесть горько, и выкинуть жалко".
       Почти с самого дна стопки я случайно вытащила старый альбом, в заглавии которого все было необычно -- он назывался "Памяти Сабины", и автора его звали Васька Пикассо, год издания 1956. Я перелистала слегка пожелтевшие страницы. В основном это были черно-белые рисунки редкой выразительности -- рука автора, не дрогнув, одной линией изображала осенние пейзажи, батальные сцены и несколько портретов в полосатой тюремной одежде, которые показались мне портретом одного и того же человека, написанным с разных позиций.
       Альбом открывался женским портретом, выписанным скупо, любовно и четко: большие черные глаза, высокие скулы, маленький нежный рот, словно созданный для поцелуев. В углу неровным детским почерком было написано "Сабина, любовь моя".
       "Феликс! -- закричала я, позабыв, что в этом храме искусств нужно соблюдать тишину, -- посмотри, что я нашла!"
       Феликс подбежал, зажимая локтем какую-то книгу, поглядел через мое плечо и ахнул: "Ну и имя -- Васька Пикассо!" 
       "При чем тут имя? Ты глянь -- может быть, это портрет нашей Сабины?" 
       "Об этом можно спросить только у твоей Лины". 
       "Тогда пошли звонить!"
       Мы наспех купили обе книги, мою -- за три рубля, Феликсову -- "Воспоминания, сновидения, размышления" Карла Густава Юнга -- за 230 рублей, и галопом помчались в гостиницу, разбрызгивая лужи. В номере мы быстро сбросили мокрые туфли и носки, влезли под одеяло и стали названивать Лине. Задача оказалась непростой -- на карточке было три телефонных номера, из которых один не отвечал, второй оказался факсом, а третий после долгого перепева гудков произнес официальным женским голосом: "Резиденция Марата Столярова".
       Испуганная стальной неумолимостью этого голоса, я робко попросила к телефону Лину Викторовну.
       "Она устала и прилегла отдохнуть", -- все так же неумолимо оборвал меня голос, но я устояла и попросила позвать Марата.
       "Кто его спрашивает?" -- сурово уточнил голос.
       Я, робко покосившись на Феликса, промямлила: "Скажите, Лилька-золотая ручка", - и тут же вылетела из кровати, подгоняемая мощным пинком под зад.
       "Ты и Марату золотая ручка?" -- прорычал Феликс, вмиг утратив всю свою европейскую вежливость. На выяснение отношений времени не осталось, потому что Марат уже взял трубку.
       "Чего тебе надо?" -- спросил он самым хамским тоном.
       "Пожалуйста, немедленно позови маму". 
       "Тебе же сказали: она устала и прилегла отдохнуть". 
       "Ты передай ей, что это по поводу Сабины, и увидишь, что она тут же придет в себя". 
       "Расскажешь ей это через три дня в аэропорту". 
       "Послушай, если ты не подзовешь ее сейчас же к телефону, она никогда тебе этого не простит".
       Не знаю, чем бы это кончилось, если бы в комнату не вошла Лина.
       "Кто там? Лилька? -- спросила она. -- Дай-ка мне трубку!"
       И тут все мигом уладилось: Марат, сердито ворча, выдал ей машину с шофером, а потом передумал и решил сам нас сопровождать. Пока они собирались и добирались, мне пришлось потратить немало сил и времени, чтобы убедить Феликса, что золотая ручка -- это всего-навсего моя всенародная лабораторная кличка. Пришлось даже пустить в ход эту самую золотую ручку, чтобы смягчить его окончательно.
       Несмотря на все трудности, к их приезду мы были уже умыты, одеты и причесаны, осталась только проблема мокрых туфель, которые не удалось высушить. Но умница Лина позаботилась об этом и привезла для нас обоих конфискованные во дворце Марата лыжные ботинки. Феликсу ботинки Марата подошли в самый раз, а в ботинках Маратовой жены я просто утонула. Пришлось надеть старые домашние туфли, для виду отороченные мехом.
       Когда Лина вошла в номер, мы с замиранием сердца выложили на стол мой трехрублевый альбом. Ее не столько потряс портрет Сабины -- что это портрет Сабины, у нее ни на миг не возникло сомнения -- сколько колонна зимних безлистных деревьев на фоне белого снежного поля.
       Она схватилась за сердце, задохнулась и прошептала: "Откуда эта картина? Она же у меня на глазах сгорела вместе с домом!"
       "Вам знакома эта картина?" -- не поверил Феликс.
       "Она шесть лет висела у нас на стене, после того, как я сказала, что нельзя оставлять пустые места от сожженных фотографий". 
       "Кому ты это сказала?" -- спросил Марат.
       "Всем -- Сабине, Ренате и Павлу Наумовичу". 
       "И сколько тебе тогда было лет?"
       Лина на секунду задумалась: "Семь. Да, да, мне уже исполнилось семь!" 
       "И они тебя послушались?" 
       "Ну да! Они вытащили из ящика папку с картинами, выбрали эту и эту -- она ткнула пальцем в речной причал с лодкой -- и вставили их в рамки от фотографий". 
       "А фотографии куда девали?" 
       "Сожгли в кухонной плите, которую затопили специально, чтобы их сжечь, хоть стояла страшная жара".
       Тут Марат, всегда казавшийся мне образцом выдержки, побледнел и упал в кресло: "Может, кто-нибудь объяснит мне, что все это значит? Или я схожу с ума? Я знаком со своей мамой почти пятьдесят лет, но никогда не слышал ни о сожженных фотографиях, ни о сгоревшем доме, ни о каких-то Ренате и Сабине, которые выполнили приказ семилетней дурочки!" 
       "Не такая уж я была дурочка, когда дала им этот совет, -- совет, а не приказ".
       "Нет, нет, что-то тут не так! Она приехала из Нью-Йорка сама не своя. Что вы там с нею сделали?" 
       "Только не мы, а фильм в киноклубе "Форум", -- резонно возразил Феликс.
       "Какой, к черту, форум?" -- взвыл Марат.
       Мне показалось, что он ищет повод ударить Феликса, и я быстро вмешалась: "Вот что, давайте поедем к этому таинственному Пикассо и все у него выясним". 
       "А куда ехать? -- спросил Марат. - Вы знаете его адрес?"
       Оказалось, что об адресе никто не подумал.
       "Может, он давно умер?" -- предположил Феликс, но Лина тряхнула головой: "Я чувствую, что он жив".
       Марат запустил в ход свою секретарскую систему, и через десять минут мы уже катили по снежным лужам куда-то в Химки. По дороге Марат вдруг резко затормозил возле большого гастронома и выскочил, крикнув на ходу: "Сейчас вернусь!"
       Он действительно вернулся через пару минут, держа в руке бутылку водки, десяток бумажных стаканчиков и пакет тонко нарезанной копченой колбасы: "Нельзя идти к художнику по имени Васька без водки!"
       Телефона у Васьки не было, так что мы ввалились к нему без предупреждения. Васька Пикассо жил в однокомнатной квартирке, ютившейся в полуподвале старой пятиэтажки. Когда мы вошли, он сидел в кресле на колесиках, и высокая костлявая женщина кормила его борщом из керамической миски -- правой руки у него не было, рукав рубахи был заколот выше локтя.
       Нас было четверо, и мы сразу заполнили все крошечное пространство Васькиного жилья. Тактику мы выбрали самую мудрую и простую -- прямо в дверях я предъявила Ваське его альбом "Памяти Сабины" и сказала: "Почему мы только сейчас узнали о вас, господин Пикассо?"
       Васька поперхнулся борщом и надтреснутым голосом спросил, где мы этот альбом взяли.
       Я сказала: "В букинистическом магазине "Кругозор", там был один экземпляр".
       В Васькиных глазах сверкнули слезы: "А я думал, ни одного не осталось. У меня несколько штук было, но пять лет назад сильные ливни затопили наш подвал, и все они погибли. - Он взял альбом левой рукой, положил на колени и стал перелистывать его и гладить, как близкого человека. - Маша, -- спохватился он внезапно -- пригласи дорогих гостей снять пальто и сесть".
       Рассадить нас в крохотной Васькиной комнатке было непросто, но мы как-то устроились -- кто на Машином диванчике, кто на стуле у стола, а Феликс прямо на полу, скрестив по-турецки ноги в лыжных ботинках Марата.
       Марат вытащил водку, аккуратно разлил по стаканчикам, попросил у Маши тарелку для колбасы и сказал "За встречу!"
       Мы дружно выпили, хоть Маша попыталась задержать руку отца со стаканчиком: "Папе нельзя, у него диабет".
       Но Васька глотнул водку и закусил колбасой: "Раз в жизни по случаю праздника можно".
       "Господин Пикассо, -- робко начала Лина, -- что вы знаете о Сабине? Ведь это ее портрет?" 
       "А что вам до Сабины?" -- насторожился Васька.
       "Я жила с ней в одной квартире до самого сорок второго года, и у нее на стене висели в рамках две ваши картины". 
       "Мои картины висели у Сабины на стене? -- и Васька заплакал. -- Вы знали Сабину тогда? И видели, как ее погнали вместе с другими в тот страшный овраг?" 
       "Я бежала за ней до самого последнего перекрестка, но дальше меня не пустили. Я только слышала, как строчили пулеметы". 
       "И ничего нельзя было сделать?" 
       "Я хотела умереть вместе с ней, но мне не дали".
       "Она была особенная, Сабина Николаевна, таких больше не бывает. Я был беспризорник, тогда после гражданской войны осталось много беспризорников -- нас ловила милиция и отправляла в детские дома, где мерли больше, чем на воле. Как-то утром я сидел на перекрестке возле Никитских ворот и рисовал мелом на асфальте портреты прохожих за десять копеек. А мимо шла женщина с дочкой, и дочка захотела, чтобы я ее нарисовал. Дочка была хорошенькая, и портрет у меня получился шикарный -- я, чтобы побыстрей получалось, настропалился каждый портрет рисовать одной линией от начала до конца.
       Женщина, не глядя, полезла в сумку за десятью копейками, протянула их мне и вдруг увидела лицо своей дочки на асфальте. "Это ты сейчас нарисовал? -- не поверила она, будто я мог заранее подготовить портрет ее дочки, которую никогда до того не видел. - Так нарисовал, одной линией, как Пикассо? А ну, нарисуй теперь меня -- я заплачу тебе двадцать копеек".
       Я не знал, что такое пикассо, но знал, что двадцать копеек больше, чем десять. Я две секунды на нее посмотрел и понял, что лицо у нее особенное. Я взял мел поострей и нарисовал все ее странности одной линией -- вышло еще шикарней, чем дочка. Вы поймите, это я вам сейчас с высоты восьмидесяти трех лет так умно рассказываю, а тогда я был маленький голодный зверек, который чутьем знал, где ему перепадет кусочек хлеба.
       "Вставай, -- женщина подняла меня за воротник, -- и пошли!"
       Я был не дурак, чтобы за ней пойти за так, и заорал: "Не думайте зажилить мои двадцать копеек!"
       Она засмеялась, достала из сумочки целый рубль и протянула мне: "А теперь пойдешь, Пикассо? Я накормлю тебя гречневой кашей с молоком и отправлю в баню. Скажи, ты давно мылся в бане?"
       Я не знал, что ответить -- в бане я не мылся никогда. Мы свернули за угол и подошли по узкой улице к красивому дому, по всей длине которого были выложены голубые плитки с синими цветами.
       По дороге она спросила меня, с кем я живу. Я рассказал, что до прошлой зимы жил с мамкой, а весной мамка померла, и я остался один. Ем то, что зарабатываю рисунками, сплю под скамейкой на бульваре.
       "А что будет зимой?" -- "А зима обязательно будет?" -- спросил я, но тут мы пришли. Охранник в дверях схватил меня за шиворот: "А этого куда, Сабина Николаевна?" -- "Этот со мной!" -- ответила она, и я понял, что она начальница. "А Вера Павловна что скажет? Он же вшивый". -- "Вера Павловна скажет "спасибо", а вшей мы выведем", -- засмеялась Сабина Николаевна, и меня впустили, а ее девчонку -- нет.
       Меня вымыли чем-то вонючим, волосы остригли налысо, надели длинный халат и повели кормить. Пока я ел кашу с молоком, вошла Сабина Николаевна и спросила, сколько мне лет. Я точно не знал, но подумал и сказал "шесть". "Забудь навсегда, -- приказала Сабина Николаевна, -- теперь тебе будет пять. А ну, повтори: сколько тебе лет?"  "Пять" -- твердо сказал я: если бы Сабина Николаевна велела мне сказать пятьдесят, я бы сказал пятьдесят. Меня повели в красивую комнату, где за большим и скользким, как каток, столом сидела полная дама в очках.
       "Это и есть твой Пикассо?" -- спросила дама. Но ответа я не услышал, а уставился на окно -- оно было огромное, во всю стену и без всяких рам, и я забыл и про Сабину Николаевну, и про даму в очках.
       "Васька, -- услышал я издалека чей-то голос, -- ты можешь нарисовать портрет Веры Павловны?" А кто это Вера Павловна? А, наверно, дама в очках.
       "Могу, -- сказал я, но тут нет асфальта. Можно на полу?" 
       "Почему на полу?" -- спросила Вера Павловна.
       Сабина Николаевна захохотала: "Он рисует мелом на асфальте. О бумаге и карандаше он, скорей всего, понятия не имеет".
       Вера Павловна махнула рукой: "Раз так, пусть рисует на полу!"
       Я сел на пол -- пол был необыкновенный: в мелкую елочку, гладкий и блестящий, -- и взял свой лучший мелок. Одним движением я нарисовал Веру Павловну -- ровно подстриженные волосы, круглые губы, очки и глаза за очками. Обе женщины встали и уставились на мой рисунок -- по-моему, вышло не так уж плохо.
       "Потрясающе! -- воскликнула Вера Павловна. -- И что, его никто не учил?" 
       И никто не кормил", -- добавила Сабина Николаевна.
       Вера Павловна приподняла меня за плечи: "Легкий, как птичка! Неужели ему пять лет?"
       У меня сердце замерло, а Сабина Николаевна ответила: "Вряд ли четыре, для четырех он слишком развитый. Просто недокормленный".
       "Но мы не можем принять его, это против правил. Может, лучше позвать Отто?" "Отличная идея!" 
       Вера Павловна послала секретаршу на первый этаж, и та привела высокого дядю с бородой -- сразу было видно, что он начальник, еще главнее Веры Павловны и Сабины Николаевны".
       "А-а! -- воскликнул Марат. -- Я знаю этот дом, это бывший дом Горького. А Отто -- это знаменитый полярник Отто Юльевич Шмидт. В его институте на третьем этаже был отдел психологии, где директором была его жена Вера". 
       "Все ясно, -- сказала Лина -- значит, первые годы по приезде в СССР Сабина работала у Веры Шмидт".
       Ваське не терпелось продолжить рассказ:
       "Ну, что у вас тут?" -- спросил Отто Юльевич.
       Вера Павловна показала ему на портрет: "Какая точная рука! -- воскликнул он, -- а почему на полу?"  "Художник не умеет рисовать на бумаге". 
       "Художник, что ли, этот червячок в халате?"
       Обе женщины дружно закивали.
       "Вы говорите, ему пять? Ладно, впишите его в старшую группу, но чтобы все было чин-чином".
       И меня оставили в этом красивом доме. Дали новую одежку и уложили в койку с простыней. Я до тех пор на простыне не спал никогда, но оказалось не так уж плохо, хоть она немножко кололась.
       И началась у меня новая жизнь. Это оказался не детский дом для беспризорных, а научный институт, где проверяли что-то про детей. У нас в группе был еще один Васька, только фамилия у него была Сталин. Меня лечили, кормили, учили читать, а главное -- дали мне коробку с красками, кисти и сколько хочешь бумаги и велели нарисовать портреты всех детей и воспитателей. Эти портреты развесили по всем стенам -- вот смеху было! Сабина Николаевна очень любила давать нам разные задания: например, нарисовать какое-нибудь дерево, а потом закрыть глаза и нарисовать его с закрытыми глазами, а потом лечь и нарисовать его лежа. Это было очень интересно.
       Но потом начались неприятности. Сначала пришли какие-то сердитые тети и дяди и велели нас всех переписать в большую тетрадь в клеточку. Некоторых детей подобрали на улице, как меня, и у них не было фамилий. Нам всем дали фамилии, которые вписывали в тетрадь. Когда дошла очередь до меня, кто-то крикнул "Васька Пикассо!" Все засмеялись, и меня так и записали. Так я и остался Васька Пикассо на всю жизнь.
       Потом пришли другие, тоже сердитые, и стали вызывать нас по-одному и задавать странные вопросы -- например, трогает ли Сабина Николаевна нас за пипки. Целует ли она нас в шею и гладит ли по попке. Мы не знали, что отвечать, но они все время записывали что-то в свои толстые тетради. А потом, в один зимний день, к дому подъехала большая черная машина, в нее посадили Веру Павловну и Сабину Николаевну и увезли. Отто Юльевича не было тогда в Москве, он уехал куда-то на Северный полюс, и некому было за них заступиться.
       Вера Павловна вернулась через неделю, бледная и испуганная, а Сабину Николаевну мы больше не видели никогда. Я нарисовал новый портрет Веры Павловны, и все говорили, как здорово получилось. А назавтра ко мне в комнату ворвался черный человек, то есть он был белый, но вся одежда на нем была черная и блестящая. Он схватил новый портрет Веры Павловны и прямо при мне разрезал его ножницами на мелкие кусочки.
       "И чтобы больше я этого безобразия не видел!" -- громко крикнул он и ушел.
       Он мне очень понравился, такой черный и блестящий, и я нарисовал его портрет. Утром он ворвался ко мне в комнату, схватил свой портрет и уставился на него. Я ждал, что он скажет: "Как здорово!" -- потому что получилось и вправду здорово, но он схватил меня за плечи и начал трясти, как будто надеялся из меня что-то вытрясти. Когда из меня ничего не вытряслось, он сильно рассердился и пошел к дверям, унося с собой портрет. На пороге он остановился, сказал тихо, но страшно: "Ты еще об этом пожалеешь!" -- и ушел.
       И я скоро пожалел. Потому что меня выгнали из этого института, который изучал детей. Они объявили, что меня зачислили туда незаконно, а Отто Юльевича не было, чтобы за меня заступиться. Сперва меня заперли в комнате без окон, не дали обед и прислали толстую тетку, которая все время спрашивала, за что Сабина Николаевна привела меня с улицы. Я мог только сказать, что ей понравились портреты, которые я рисовал на асфальте. В конце концов тетке надоело, она закрыла свою толстую тетрадь и ушла, оставив меня в темноте и без обеда. Я так и заснул на голом полу, а я ведь уже привык спать на простыне.
       На другой день мне дали ватник и отправили поездом в город Челябинск учиться в ФЗУ -- это значит, фабрично-заводское училище. Поскольку я был малень­кий -- по документам мне было всего семь лет, меня отдали в подготовительный класс с одним условием -- полным запретом рисовать. За мной следили, в моих тетрадках рылись, я так и не знаю, чего они искали. Но я все же рисовал -- на снегу, на песке, на стенках. В шестнадцать лет я получил диплом токаря-фрезеровщика, и меня послали работать на ЧТЗ. Мне было очень тошно и одиноко, и я стал выпивать. К двадцати годам я был законченный пьяница.
       За мной уже никто не следил, но я сам перестал рисовать, стало неинтересно. Потом была какая-то драка, не помню, с кем и почему, но в результате я загремел на пять лет. Тут началась война, и я попал в штрафной батальон. Мне оторвало правую руку, но я остался жив. После войны женился на Клавке -- Машкиной матери, и как жил, что делал, где работал -- ничего не помню, все стерлось из памяти. Через пару лет родилась Машка, и мы переехали в Москву, это Клавка устроила, она была баба дошлая, кого хочешь, могла подкупить. Только вот со мной ей не повезло. Но она, как ни странно, меня любила -- за что, не знаю. Потому и не выгоняла.
       И вот случилось чудо: в отделе регистрации инвалидов регистратором работал бывший учитель рисования из Сабининого института, Федор Иванович. Он, конечно, меня бы не узнал, но узнал мою необыкновенную фамилию.
       "Васька, -- сказал он, -- ты знаешь, что у меня все твои картины сохранились? Приходи ко мне завтра вечером, я тебе их покажу".
       И стали мы с ним дружить. Он и рассказал мне, что Сабину Николаевну сперва выслали в Ростов, а там во время войны немцы расстреляли ее в ростовском овраге вместе с другими евреями. И как-то летом, на конец недели, мы поехали с ним в Ростов посмотреть на это место -- оно называлось Змиевская балка, и никаких следов Сабины Николаевны там не осталось. Это было летом, на лугу цвели цветы, жужжали пчелы, и невозможно было представить, что прямо тут, под нами лежат трупы тысяч людей, расстрелянных ни за что".
       "Папа, -- сказала Маша, -- ты что, людей весь день собираешься здесь своими рассказами держать?"
       "Нет, нет, -- заволновался Васька, -- я просто хотел им про этот альбом рассказать. Прошло несколько лет, и началась оттепель. Федор Иванович уволился из отдела регистрации и поступил редактором в художественное издательство. Он сказал: "Я хочу издать твой альбом".
       И издал -- немного, тысячу экземпляров. Мне десять авторских экземпляров подарили и заплатили пятьсот рублей. И что бы вы думали? Мой альбом немедленно раскупили. "Из-за имени", -- смеялся Федор Иванович. И решил мой альбом переиздать. Но тут оттепель кончилась, Федора Ивановича из издательства уволили, он так огорчился, что скоро умер.
       А я остался один с пятью альбомами и с Клавкой. Пять альбомов в наводнении смыло, Клавка умерла, и осталась со мной только Машка, которой я давно надоел. Так и живу".
       Васька вдруг уронил голову на грудь и заснул.
       "Вы уж простите, папа устал", -- стала извиняться Машка, и мы поспешили поскорей оттуда убраться.
       "Какая жизненная история -- настоящий роман!" -- воскликнул Марат, которого вдруг проняло. -- Одного я все равно не понял: кто такая Сабина Николаевна?" 
       "Лина Викторовна, дайте ему почитать ее исповедь, -- попросила я, -- все-таки он ваш сын". 
       "Но он никогда моими делами не интересовался!" 
       "А может, это вы виноваты? Вы были плохой матерью и никогда не пытались его в свои дела посвятить!" 
       "Точно, -- обрадовался Марат -- ты была плохой матерью, а я плохим сыном. Дай мне почитать эту таинственную исповедь -- а вдруг что-то еще можно исправить?" 
       "А пока почитайте это", -- Феликс протянул Марату книгу "Между Фрейдом и Юнгом".
       Марат схватил книгу и начал ее листать, не в силах постигнуть связь между дневниками Сабины и рассказом Васьки: "Вы сведете меня с ума: моя мать между загадочной Сабиной, Фрейдом, Юнгом, Троцким и Васькой Пикассо!"
       "Жизнь Сабины в Швейцарии описана в каждой книге о ней, хоть и скупо, но точно, -- задумчиво произнесла Лина. -- След ее теряется в тысяча девятьсот двадцать третьем году, когда она по приглашению Троцкого уезжает в Советскую Россию "строить нового человека". Зигмунд Фрейд приветствовал идею ее отъезда. Он пишет ей в 1923: "Мне легче выявить негативные и труднее позитивные стороны вашего будущего здесь". Она уехала и исчезла из поля зрения. Теперь мы узнали, что два года она работала психологом в институте Веры Шмидт, который к тысяча девятьсот двадцать шестому закрыли, а Сабину выслали в Ростов. Когда началась охота за Троцким, она спряталась за фамилией мужа и даже родила запоздалую дочь, которую назвала Евой в память о своей матери. Интересно узнать, как она жила между тысяча девятьсот двадцать шестым и нашей встречей".
       "Где же ты, интересно, с этой Сабиной встретилась? -продолжал допрашивать Лину Марат. - Ты что, тоже была в детском доме?"
       Лина даже не попыталась отбиться: "Моя жизнь -- тоже роман, не хуже Васькиной". 
       "Раз так, тебе придется этот роман написать, или я тебя разматерю", -- неумолимо пригрозил Марат.
       "Я тебе обещаю, что она его напишет", -- объявила я, еще не подозревая, в какую петлю сую свою легкомысленную голову.
       Договорившись назавтра приехать к Марату на ланч, мы выбрались из его роскошной машины возле подъезда нашей скромной "Матрешки" и отправились спать. И часть ночи действительно спали.
       Из-за чего проснулись поздно. Я сказала, что надо спешить, но Феликс без особого труда убедил меня, что лишние полчаса уже не помогут нам успеть помыться и принарядиться как следует, так что не стоит этим получасом жертвовать. В результате, когда снизу позвонили, что "Мерседес" Марата уже ждет нас у подъезда, я одной рукой поспешно задергивала молнию на спине, а другой подправляла застрявшую пятку своих роскошных лодочек -- наконец, нашлось место, куда их можно было надеть! Феликс умудрился побриться, но рубашку надевал уже на лестнице, пользуясь тем, что я держала его свитер и пиджак. Уже устроившись на заднем сиденье "Мерседеса", я вытащила из сумочки пудреницу, помаду и расческу и постаралась привести в порядок свое лицо. Хотя должна признаться, что наши постоянные упражнения с Феликсом привели мое лицо в порядок лучше всякой пудры и помады.
       Вилла Марата -- скорее не вилла, а дворец -- напомнила мне волшебные сказки моего детства. За ночь изрядно похолодало, и на кустах и ветках сверкал свежий иней. Лина в дымчатом тулупе ждала нас у входа. Пока мы поднимались по витой деревянной лестнице, Лина шепнула мне, что Марат всю ночь читал исповедь Сабины, подкрепляя прочитанное отдельными цитатами из книги о Фрейде и Юнге, отчего пришел в полное замешательство. На наше счастье, жена Марата повезла на неделю своих дочек-подростков в Петербург, чтобы познакомить их с Эрмитажем и Мариинским театром -- "а заодно чтобы избежать встречи со свекровью" -- усмехнулась Лина. И потому стол был накрыт только на четверых. Но зато как накрыт! И чем!
       Мы с Феликсом вспомнили, что из-за суеты с Васькой у нас со вчерашнего утра во рту росинки маковой не было, если не считать ломтика маратовской закусочной колбасы.
       "Давай станем, как немцы, и не будем стесняться, как русские", -- шепнул мне на ухо Феликс и, захватив с ближайшего блюда горсть нежнейших пирожков с чем-то божественным, непонятно с чем, вывалил половину на свою тарелку, половину на мою.
       За моей спиной тут же возникла милая девушка с кофейником в руке: "Кофе? -- и, наливая кофе в чашку прозрачного фарфора, тихо посоветовала: - Эти пирожки особенно хороши с копченым лососем".
       Заметив мою растерянность, она взяла изящной серебряной лопаточкой нечто дымчато-розовое и положила мне на тарелку.
       Быстро покончив с пирожками, я начала было мазать душистый печеночный паштет на ломтик белого хлеба, наблюдая за девушкой с кофейником, подливавшей кофе в мою чашку, как Марат вдруг принялся стучать вилкой о серебряную сахарницу: "Я хочу, чтобы вы выслушали меня внимательно. Я всю ночь читал исповедь Сабины, я даже понял, что главный корень всемирного интереса к ней -- это случайно найденный коричневый чемоданчик с письмами. Но я не понял главного -- кто эту исповедь записал".
       Мы молча переглянулись -- ведь он и вправду не знает, кто написал эту толстую пачку неожиданных откровений.
       Первой, как всегда, решилась я: "Это написала твоя мать". 
       "Ты уверена?" 
       "И еще как: пять дней в Нью-Йорке она не отходила от компьютера, ради этого она не пошла ни в музей Гугенхейма, ни к Статуе Свободы, и не докладывала свою замечательную работу, из-за которой ее пригласили в Нью-Йорк". 
       "Ты хочешь сказать, что она все это сочинила?" 
       "Не сочинила, а записала", -- извиняющимся тоном объяснила Лина.
       "Ладно, пусть записала. А откуда взяла?"
       Я чуть было не процитировала замечательный японский анекдот про жопу, но во время сдержалась -- сегодня Марату было не до шуток. И Лине тоже.
       "Сынок, ты ничего не знаешь о моем прошлом. Для тебя моя жизнь началась с момента твоего рождения". 
       "Что же ты со мной не поделилась, мамочка? Может быть, стена между нами не была бы такая глухая?" 
       "Большую часть твоей жизни я вынуждена была скрывать свое прошлое. А потом уже было поздно -- ты нацелился так высоко, что лишний груз был бы тебе ни к чему".
       "О Боже! -- простонал Марат.  - Можно подумать, что твое прошлое могло мне испортить жизнь!" 
       "И еще как!" 
       "Лилька, -- теперь он обратился ко мне, в голосе его звучала угроза -- ты об этом что-нибудь знаешь?" 
       "Первый раз слышу, а про Сабину узнала лишь в день отлета из Нью-Йорка". 
       "И не врешь?" 
       "Зачем мне врать?" 
       "Но кто-нибудь что-нибудь об этом знал?" 
       "Знал твой отец". 
       "Ты хочешь сказать, что у меня все-таки был отец?"
       "Марат, -- сказала Лина, -- я ведь просила никогда об отце не спрашивать. Придет время, я сама расскажу". 
       "А может, время уже наступило?" -- начал Марат, но тут в соседней комнате зазвонил телефон.
       "Меня нет!" -- громко крикнул Марат, но это не помогло: в столовую вошла секретарша с трубкой в руке и шепнула что-то Марату на ухо.
       "Не может быть!" -- Марат неожиданно осел, рухнул в кресло и, выхватив у секретарши трубку, стал слушать невнятные причитания рыдающего женского голоса, высокие тона которого бессловесно прорывались сквозь электромагнитный заслон.
       "Хорошо, мы сейчас приедем", -- наконец прорычал он и швырнул трубку секретарше, проворно поймавшей ее на лету. Не говоря ни слова, он взял бокал для вина, плеснул в него изрядную порцию коньяка и выпил залпом, не закусывая.
       Мы все замерли с вилками в руках, предчувствуя недоброе.
       "Васька Пикассо умер. Ночью покончил с собой, а альбом сжег", -- глухо произнес Марат, с трудом шевеля губами.
       "Из-за нас, -- почти беззвучно прошептала Лина. -- Из-за нас он вспомнил всю свою искалеченную жизнь, а до нашего прихода существовал бездумно, не считая часов и дней". 
       "Нормальный человек не может жить бездумно, -- возразил Феликс, -- все эти годы он ждал нас. А при нашем появлении с последним альбомом в руках он понял, что ему больше нечего ждать".
       "Ладно, философы, допивайте кофе, одевайтесь и поехали", -- приказал Марат и вышел, уводя с собой Лину. Поскольку нам с Феликсом надевать было нечего, мы воспользовались передышкой и выпили еще по чашке кофе с дивными пирожными. Через пару минут Марат с Линой появились в столовой -- Лина в дымчатом тулупе, Марат -- в элегантной замшевой куртке на меховой подкладке.
       "Почему вы не одеты?" -- сердито удивился Марат.
       "Мы одеты в то, в чем приехали", -- созналась я.
       Марат оглядел мои роскошные ноги в роскошных лодочках: "А в отеле у вас есть одежда потеплей?" 
       "Не то чтобы очень потеплей, мы ведь не рассчитывали на такую раннюю московскую зиму". 
       "Да и не собирались долго гулять по снегу", -- добавил Феликс, по-моему специально, чтобы позлить Марата.
       "Так, приехали! -- проворчал Марат и сел на диван. -- Катя! Отведи Лилю в Маринину гардеробную, пусть выберет себе пальто. А вот с туфлями будет проблема -- у тебя какой размер?" 
       "Тридцать шестой". 
       "А у Марины тридцать девятый, как же быть?" 
       "Можно дать ей ботинки Наташки -- у нее уже тридцать шестой", -- предложила Катя.
       "Умница!" -- похвалил ее Марат, и она повела меня в гардеробную комнату Марины, где я застыла в изумлении -- никогда в жизни я не видела такого количества красивой одежды, собранной вместе. Я могла бы провести здесь целый день, примеряя различные комбинации платьев и пальто, брюк и туник. Но у меня не было времени, и, кроме того, любое удовольствие отравила бы мне мысль, что Васька умер из-за меня: ведь это я вытащила его альбом из кучи обреченного старья. Какие проклятые бывают совпадения!
       Я наскоро выбрала кремовое пальто из верблюжьей шерсти с длинным воротником, который можно было бантом завязать на горле. Хоть Марина была выше меня, пальто сидело на мне отлично, его чрезмерная длина только подчеркивала нашу с ним элегантность. Покончив с пальто, мы зашли в детскую гардеробную. Я знала, что у Марата две дочери, но и представить себе не могла, какое количество нарядных вещей хранится в их шкафах.
       Я стала рыться в куче небрежно сваленных в углу сапог и ботинок, считая, что ботинки лучше всего подходят к сегодняшней московской погоде. Нашла несколько славных ботиночек разных моделей, но не сумела найти пару ни к одному из них.
       "Может, она правые и левые держит порознь?" -- спросила я у Кати.
       "Да она просто когда снимает их, швыряет куда ни попадя", -- засмеялась Катя.
       Наконец я откопала пару розовых сапожек на толстых пробковых платформах и с замиранием сердца стала их примерять. На мое счастье, они подошли мне точно, и когда в этом прикиде я выбежала в столовую, все так и ахнули. Я тоже ахнула: Лину и Марата я уже видела в их теплой одежде, но Феликс! -- стоящий рядом с ними Феликс в приталенном полупальто Марата смотрелся как модель фирмы Армани. Я отметила, что Марат тоже это заметил, и чертыхнулась сквозь зубы -- не хватало нам только ревности Марата!
       Печальная комнатушка Васьки выглядела еще печальней, чем вчера: опустевшее кресло на колесиках стояло, уткнувшись лицом в угол, а на диванчике, накрытое белой простыней, лежало бесплотное тело Васьки.
       "Он попросил меня уйти ночевать к себе, -- рассказала Маша, -- у меня в соседнем доме есть своя квартирка, такая же, как эта. Я ушла, а он разрезал альбом на мелкие кусочки, сложил в большой таз, в котором я ему ноги парю, и поджег. Я думаю, он дождался, пока все сгорело дотла, а потом взял свой шприц и вкатил себе десятикратную дозу инсулина. Мне ни слова, а вам записку оставил".
       Она протянула нам письмо, сложенное треугольником, как складывали письма с фронта во время войны. "Друзьям Сабины Николаевны, -- написал Васька. -- Спасибо за альбом. Я понял, что прошел весь свой бесполезный жизненный круг, и мне пора уходить. Васька Пикассо".
       РЕЦЕНЗИИ НА РОМАН НИНЫ ВОРОНЕЛЬ "В ТИСКАХ - МЕЖДУ ЮНГОМ И ФРЕЙДОМ" или "СЕКРЕТ САБИНЫ ШПИЛЬРАЙН" -.: Книжники, 2013. --
       Михаил Горелик - журнал "Лехаим"
       СЕАНС ПСИХОАНАЛИЗА
       Не могу с уверенностью утверждать, что Нина Воронель ввела в русскую литературу психоаналитический роман. Если да, это большая литературная заслуга. А ведь похоже: может, и есть что-то известное специалистам, но так навскидку не припомню. Ну да, детское приключение Хамберт-Хамберта, своего рода прелюдия, запуск тонкого механизма, интерес автора, ненадёжно скрытый иронической улыбкой. Но так чтобы существенный элемент и движитель сюжета? Нет, не припомню. А у Нины Воронель во всей красе. Дело не даже в самой Сабине Шпильрайн и не в заявленных уже в названии отцах-основателях -- куда важней, что прославленная кушетка постоянно предлагает прилечь и персонажи не в силах от этого предложения отказаться. Сдаётся мне, Нина Воронель использовала роман (сознательно? бессознательно?), чтобы и самой занять ту же позицию и прикрыть глаза. Впрочем, творчество по природе своей и невроз, и его лечение вместе.
       В основе невроза Сабины Шпильрайн, во всяком случае в романе, сильное детское переживание, определившее сознание: отец бьёт по голой попке старшего брата, тоже маленького, девочка испытывает ужас, совмещённый с эротическим переживанием -- всё это вызывает у неё дефекацию. На их персидский ковёр. Эпизод вытесняется, естественно. Отец со своей беспощадной розгой персонифицирует Закон, Бога, иудаизм, еврейство вообще -- Сабина, блудная дочь, жизнь готова положить, чтобы уйти от них навсегда, забыть, еврейский мир омерзителен. Поэтому -- единственный ариец в психоаналитической компании, акцентированно породистый ариец Карл Юнг.
       Юнг симпатизировал нацистам, любил цитировать "Майн Кампф". Но это это уже много позже. И не в романе. Вообще отношения этой пары вызывают в памяти Хайдегера и Ханну Арендт. С той разницей, что Ханна осталась жива, а Сабина сгинула в расстрельном рве.
       Так, Нина Воронель ещё на кушетке? В "Готическом романе" героиня, йеки, что важно, голову теряет от любви к Карлу, тоже к Карлу,-- породистому арийцу, олицетворяющему Европу. Все её еврейские любови и любовники ничтожны, бессмысленны, гадки перед этим мужским, неотразимо обаятельным лицом Европы. Готова душу отдать. Важное повторение -- из романа в роман.
       Еврейское захолустье и большая культура Европы.
       Эротически притягательная.
       Муж -- еврей. Трагическая ошибка. Понятно, что нелюбимый. Со своим жалкими мещанскими еврейскими добродетелями. Может, ему ещё и кошерое мясо готовить? Это рядом со сверкающим Карлом.
       Вот нога мужа. Лакированная штиблета разбивает бокал. Вот его ноги, стоптанные туфли в воздухе, крюк от люстры. Монтажный стык, неоднократно возникающий в романе.
       В романе много не только эротики, но и прямых описаний секса, не столь давно ещё табуированных в русской литературе. Эмоционально вовлечённых и холодно остранённых. Женский роман. Sub specie vaginae. Как это переживается на том берегу. Тиресий, эксперт компетентный, лучше не бывает, утверждал, что много интенсивней. Ни одного эпизода с мужем. Неинтересно.
       Жизнь Сабины Шпильрайн -- вплоть до гибели в расстрельном рве Змиевской балки. Бежала от еврейства всю жизнь -- вернулась в смерти. Приложилась к народу своему. Родилась в Ростове -- здесь же и завершила путь в братской (сестринской) могиле.
       А могла бы в Цюрихе -- местная достопримечательность на ухоженном кладбище. Троцкий позвал, лично обратился, будем вместе создавать нового человека. Погубила себя и детей.
       Естественно, возникает в романе московский "Дом ребёнка" с Верой Шмидт во главе. Вот не знаю: Нина Воронель первой сделала эту замечательную женщину литературным персонажем?
       Почему нет ключевого слова "педология"? Где "педология"? Постановление ЦК ВКП(б) "О педологических извращениях в системе Наркомпроса" (1936), сломавшее жизнь Сабины Шпильрайн, -- тоже не упомянуто. Что, впрочем, необязательно. Дело же не в словах, не в названии постановлений. Старшая сестра моей покойной тёщи, покойная тётя Маша, мне приятно назвать её имя просто так, без всякой необходимости, кончила педологический техникум -- без последствий, к счастью, по специальности не работала: постановление подоспело.
       Советская провинция, годы большого террора, предчувствие неминуемого ареста, саспенс с нарастающим страхом, тяжкая скудная жизнь в годы войны, во время оккупации, боялась НКВД, погибла от немцев, чей образ в памяти был ностальгическим, -- всё это есть в романе.
       Три женские судьбы: Сабина Шпильрайн, её малолетняя (в начале романа) соседка по ростовской коммуналке, русская девочка с неслучайным именем Сталина и молодая женщина Лиля, это уже в двадцать первом веке, помогающая пожилой уже Сталине написать книгу о Сабине Шпильрайн. То есть роман Нины Воронель не только о жизне Сабины Шпильрайн, но и об истории книги о Сабине. Своего рода роман в романе.
       Нина Воронель использует эффект остранения: рассказ девочки -- сначала ребёнка, затем подростка. Тот же приём, что в романе "Глазами Лолиты".
       Сталина обладает абсолютной памятью, позволяющей ей с невероятной точностью воспроизводить эпизоды своего детства, рассказы соседки, частично расказанные на кушетке, -- оригинальный сеанс, где пациенткой была психоаналитик, а психоаналитиком девочка-подросток.
       Сталина -- своего рода двойник Сабины, сохраняет в раздвоенном сознании жизнь своей погибшей соседки. Сталина страдает от тяжёлого невроза, в существенных чертах похожего на невроз самой Сабины, -- вплоть до дефекации в момент переживания, лежащего в основе её болезни, вплоть до утраты речи. Девочка отравлена страхом и болью: дочь врагов народа. Как и Сабина, вынуждена скрывать своё прошлое. Сабина излечивает её. Не только психоанализом, но и любовью. Сабина всю жизнь бежала от своего еврейства -- породнившаяся с ней русская девочка ментально становится еврейкой и проносит это через всю жизнь.
       Забравшись на дерево в саду над Змиевской балкой, Сталина видит расстрел евреев. Медиумические и визионерские способности позволяют ей проследить последний скорбный путь Сабины в деталях, которые не могла видеть.
       Невроз возвращается. После войны её лечит скрытый психоаналитик, с помощью определённой техники вытесняющий травмирующие переживания в подсознание и погружающий девочку в спасительную амнезию. Что закрепляет её невроз, но даёт ей возможность жить. Вытесненные переживания возвращаются через десятки лет: в Нью-Йорке на научной конференции случайно попала на фильм о Сабине Шпильрайн -- всё вдруг всплыло. С неимоверной ясностью
       Сталина садится за комьютер и фиксирует воспоминания -- как если бы ей диктовала Сабина. От лица Сабины. Излечивающий аутопсихоанализ. Молодая подруга Сталины помогает ей оформить фрагменты в книгу. Подруга Лиля играет в отношении Сталины ту же роль, что Сталина в отношении Сабины.
       В конце книги, уже после смерти Сталины, Лиля (следующая реинкарнация Сабины) перемещается в Цюрих, покидая Россию навсегда. Вместе с Лилей Сабина возврааетя в Европу. Круг замыкается.
       В романе масса описаний Европы: Вена, Берлин, Цюрих, Цюрихское озеро, Боллинген, Кюснахт -- места Юнга. Улицы, кафе, пансионы, многоцветные лестничные витражи в доме Фрейда, "воздушные розовые пирожные, которые подают только в Вене", деревья пред окном виллы, ресторанчик в деревеньке из семи домов, нежное переживание и проживание Европы. Как бы сюжетно обусловлено -- на самом деле самоценно. Вроде как я вспоминаю тётю Машу.
       Интересно, Израиль в этом романе вообще не упомянут -- даже как опция. Молодым героям романа, кажется, невдомёк, что Цюрих не единственное направление, не единственный жизненный вектор. При всём при том, что Нина Воронель, благородная и героическая алия семидесятых, живёт в северном Тель-Авиве, топонимика, внятная для понимающих, давно уже пустила корни, здесь её дом, её жизнь. Однако же интересные вещи рассказывает она на устроенном ею самой сеансе психоанализа.
       И вот ещё что. Есть сильный образ: еврейский мальчик, играющий в футбол в Змиевской балке со своими русскими товарищами. Мальчики ничего не знают. Образ коллективного вытеснения. Россия страдает от невроза, от неотрефлектированного прошлого.
       Ждёт своего психоаналитика.
       ИННА РОС - журнал "22"
       Джет-лег или сдвиг на 100 лет
       (О "вольной реконструкции" Нины Воронель)
       Года полтора назад я случайно попала на фильм Д. Кроненберга о Сабине Шпильрайн. И у меня, помнится, остались вопросы. Некоторые вещи вызвали недоумение. И когда прочла в титрах, что в 1923 году она вернулась в СССР - в Ростов, где и погибла в 1942 году, почувствовала горечь и боль. Но многие ли могли тогда предугадать... Мелькнуло - хорошо бы что-то узнать подробнее о ее жизни. И вот - пожалуйста - "вольная реконструкция" - как будто писательница услышала мои мысли и, наверняка, не только мои.
       Каждый раз персонажи Нины Воронель, практически все, поражают своей телесной ощутимостью и психологической убедительностью. А психология детей и подростков - это вообще что-то. И Клаус из "Готического Романа", и Лолита из романа "Глазами Лолиты", и теперь вот Лина.
       В первых 2-х частях и события происходят, и герои живут в условиях двух, разно направленных сил. Достаточно вечных, но окрашенных временем и местом основного действия - 30-е - 40-е годы в Советском Союзе, в городе Ростове. Одна из этих сил - нужда и стремление выжить в непростых и все время меняющихся условиях. Эта сила налицо, она всегда тут как тут. Она определяет, что называется, внешнюю канву событий, перипетии существования. Другая сила с противоположным вектором, тайная, подспудная, проникающая. Это даже не страх, а что-то более глубинное, невидимое, но повсеместное. Наверно, это нарастающий "ужас", который, как нарыв, протыкается извне в 1941 году внезапным воем сирен и бомбардировщиков. И заливает все, становясь более или менее понятным, хотя часто и нестерпимым.
       Ужас парализует, тогда как нужда, наоборот, заставляет колотиться, стимулирует активность, побуждает к действию, отодвигая и сдерживая его.
       Столкновение этих сил в душах и жизни героев книги порождает множество коллизий, обрастает интереснейшими подробностями. И с таким ВКУСОМ к мелочам и деталям быта и поведения, так ярко и выразительно показана их жизнь во всех проявлениях. И читатель не обнаружит специального педалирования кошмара 30-х годов. "Ужас" одомашнивается, становится будничным, превращается в атрибут повседневной жизни, когда предать могут даже родственники, не говоря про знакомых, соседей, сослуживцев. Так что постоянный вопрос, крутящийся в голове: "как там у меня на спине, там нет креста?" становится привычным, и от него просто отмахиваются.
       И все же брехтовский меловой крест на спинах близких ( "Страх и нищета в Третьей Империи"), к чести персонажей, за исключением, разве что полицая-управдома, не становится обиходом их жизни (не арийцы?). Они, в общем-то, не монстры, не садюги-фанатики, типа, например, ленинградского НКВД- шника Серебрякова из воспоминаний Т. Петкевич "Жизнь - сапожок непарный". И не полные отморозки. И, возможно, именно поэтому топчутся далеко от верхних ступенек общественной лестницы - просто население. И каждый интересен и привлекателен. И эта Сталина, вначале совсем ребенок (одно имя - уже находка!), со своим красным велосипедом и нелюбимой мама-Валей, и эта невзрачная и загадочная соседка Сабина со своими лохоподобными дочерьми, блестящим немецким, приходящим мужем Павлом и импровизациями сеансов гипноза. И сама мама-Валя, и Шурка, и все остальные, включая поросенка.
       Характерны СИМВОЛЫ жизни тех лет в "Союзе Нерушимом". Главный из них - ИСЧЕЗНОВЕНИЕ. И людей, и их портретов, вместо которых на стенах остаются предательские пятна, маскируемые подвер-нувшимися картинками. Исчезают родители Лины, первый папа Виктор, второй папа Леша, от вида мертвого лица которого совсем не сентиментальная мама-Валя теряет сознание, а ребенка Лину оттаскивают подальше. Исчезает девочка Ира Краско, семье которой поначалу достается квартира Лины вместе с велосипедом. И уже во время войны пропадает без вести новый муж мамы-Вали Лев Аронович, а затем и сама мама-Валя. Погибает "Шурка, такая веселая, такая умелая, такая живая". И, наконец, исчезает сама Сабина.
       Символичен КРЮК, с которого, по ходу, вместо сверкающей люстры, долго болтающейся там "в черном мешке" и проданной в конце концов за еду, однажды повисает тело мужа Сабины - Павла Наумовича. Который, пробыв как-то целый день на допросе "у них", с трезвостью обреченного, получившего крохотную отсрочку, по-видимому, решил сам свести счеты с жизнью. Так некогда для спасения чести выбирали пистолет и пулю в висок. И он предпочел показать истязателям язык, хотя и свисающий как "перекрученная посредине сарделька" (жутковатая деталь), чем стать предателем своей семьи, к тому же замученным и изувеченным.
       Символична МАГНОЛИЯ в Ботаническом саду , "равнодушная природа, красою вечною" сияющая, это воплощение мечты о прекрасном и невозможном. Готовая быть и ориентиром на пикниках и прогулках, и пристанищем ребенку, у которого отняли последнего и самого близкого в жизни человека. Помостом, с которого Лина смотрит, как "вдалеке справа ползла какая-то серая змея", навсегда уносившая ее Сабину. Эта торжествующая, полная жизни магнолия, именно теперь покрывшаяся "огромными белыми цветами". (Ни дать, ни взять - мандрагора, таинственная и зловещая - И.Р.).
       И символична серо-зеленая ЗМЕЯ, сперва "без головы и без хвоста" - "поток немецких войск", а потом это змея, голова которой "очень быстро исчезала, и оставался только хвост, равномерно ползущий за головой" - толпа евреев, бредущая на смерть. Но, кстати, может, и нет - старик с авоськой и завтраком, видимо, не случаен - оставалась у некоторых надежда. И так недвусмысленно прозвучавшее: "Любое положение может стать хуже". Кто не прошел через это - может ли роптать, упрекать, стыдить - мол, не сопротивлялись, шли на убой...
       Возможно, что не такая уж редкость в интеллигентной среде предреволюционной России молодая Сабина "зачарованная культурой Европы и совершенно отошедшая от еврейских традиций". Тогда в моде были идеи ассимиляции, и революционные настроения , как, впрочем, и конкурирующие с ними идеи сионизма. От Хавы Шолом-Алейхема, которая крестится ради любви, до героев Багрицкого и антигероев В.Жаботинского ( " Три имени... назойливо звучат в ушах. Урицкий, Володарский, Нахимсон...Три ничтожества! И надо же им было родиться евреями.") *.
       И талантливая бунтарка из очень богатой еврейской семьи, оковы и условности которой ее давно тяготят и мешают осуществиться ее "основному инстинкту", становится пациенткой Юнга и Фрейда, разыгрывая истерию, а заодно и глубокомысленных ученых, исследующих причины и подоплеку оной с энтузиазмом первооткрывателей. Ее случай, который "стал хрестоматийным", оказывается просто симуляцией. Ненавязчиво так теория поворачивается курьезной своей стороной. А "основным инстинктом" ее оказывается страсть к идеалу - мужчине чуждого темперамента, но неодолимо влекущего интеллекта. И сама страсть, как волокна перекрученного морского каната, намертво переплетена, слита с интеллектом, игрой которого создана еще и будоражащая теория любви, причем любовь "замечательно укладывалась в рамки этой теории". Возможно, что на самом деле каждый из них, как заметил бы Э.Фромм, "нуждался в драматизме жизни и переживаниях; и если на высшем уровне своих достижений он не находил удовлетворения, то сам создавал себе драму разрушения". Но именно о Сабине в результате развязки этой драмы он мог бы сказать, что "любовь - это черта характера".
       И трогательна Сабина - пятидесятилетняя, нахлебавшаяся всего. И предательства арийского своего кумира, в лице которого "не было ни одной округлой линии". И советской действительности первых сталинских пятилеток. И именно она теперь несет в себе любовь. Так как превратилась из капризной и взбалмошной девицы в мудрую и добрую, чуткую и проницательную - чуть ли не святую.
       Секрет этой метаморфозы оставлен на десерт. Читатель ждет, что он раскроется в окончании - в 3-ей части книги. Но слишком получилась бы тривиальная вещь, хоть и детектив. К тому же уязвимая для нападок историков и документалистов. А это ведь не зря "вольная реконструкция". И искушенный автор идет дальше. И ожидания читателя рассасываются, как облака в летний полдень, он и сам не замечает, как его захватывает новый водоворот событий. Не зря автор опытный драматург. Он делает гроссмейстерски блистательный ХОД, позволяющий разделить ответственность.
       И "РУЖЬЯ, ВИСЯЩЕЕ В 1-м" действии, начинают стрелять. И это гораздо естественнее и, пожалуй, экономичнее, чем, например, придумывать, натягивать, бесплотного персонажа. И поручать ему якобы независимый взгляд сверху, как это делает Маркус Зусак, вводя Смерть, как главного рассказчика в нашумевшем романе "Книжный Вор".
       И первым выстрелом из висящего "РУЖЬЯ" на передний план выбрасывается - кто бы вы думали? Персонаж, вскользь упомянутый в самом начале, как статист из массовки, - Лилька! Соавтор уже пожилой Лины, аспирантка, сопровождающая патронессу-профессора на конференцию в Нью-Йорк. И полукровка Лилька ("Зигфрид" в трактовке Сабины, мечтавщей о еврейско-арийском отпрыске от Юнга) оказывается соавтором не только в научной работе Лины, но и в рождающихся на глазах у читателя воспоминаниях о жизни Сабины. "Она сыграла в моей жизни примерно такую же роль, какую Сабина сыграла в ее - хоть и без такого трагического оттенка", - в записках о Лине признается Лилька, которая перехватывает эстафету автора и начинает играть роль его "ДИББУК" а (двойника)
       Вообще, история начинается с того, что Лина в Нью-Йорке попадает в киноклуб "Форум" на фильм о Сабине. Фильм, ставший триггером, переключившим сознание Лины и запустившим мощный поток ее воспоминаний, который разнес в щепки многолетнюю плотину, надежно блокировавшую в памяти мучительные картины детства, где главной была Сабина.
       И в 3-ей части оказывается, что первый эпизод книги - это ОТПРАВНАЯ ТОЧКА, откуда действие из 2002 года направлено не только в прошлое, в воспоминания более чем полувековой давности, но и в будущее, а значит в современную жизнь вплоть до 2011 года.
       Но вся тональность записок Лильки уже совсем другая. И речь персонажей, остроумные диалоги, полный юмора сленг и то, что теперь называется ментальность. Настолько, что даже читатель, натренированный на контрастах булгаковского "МиМ" и привыкший к разным голосам, от лица которых генерируют тексты нынешние прозаики, от В.Пелевина до А.Дмитриева, и к мозаичности вообще уже несцементированной современной беллетристики, например, М.Шишкина или Д. Быкова - все равно, думаю, удивится этот читатель. И, ведомый ласковой и лукавой рукой автора, он вдруг обнаружит, что любовные приключения очаровательной Лильки, а именно они оказываются в центре ее повествования, не менее остросюжетны и держат его внимание с не меньшим напряжением, чем сложная траектория выживания - погибания героев 1-й половины прошлого века в первых двух частях книги. И не так важно, что научная работа, детали быта, затем и ребенок, как-то смазываются, что ли, не удостаиваясь изображения крупным планом.
       Зато результат ее исследований, касающихся биографии Сабины, и открывающийся под самый конец, оказывается ошеломляющим. Она ближе, чем маститые голливудские кино-деятели, подошла к разгадке ее характера. А с помощью воспоминаний Лины, представленных в 1-й и 2-й частях, действительно реконструировала обстоятельства последних лет ее жизни и трагической гибели. Именно в Змиевской балке, а никак не в синагоге были расстреляны 23 тысячи человек за то, что были евреями.
       Стиль, язык отличаются больше, чем у персонажей, от лица которых ведется речь в "Готическом Романе" того же автора Нины Воронель. И больше, чем, например, у четырех рассказчиков в романе "Шум и Ярость" Фолкнера. Или Куросава, например, в фильме Расёмон передает никак не совпадающие версии разных персонажей в общем одним кинематографическим языком, используя в кадрах одни и те же предметы, но с различным их значением. А матрешки многоуровневой вложенности - рассказы бесчисленных персонажей "Рукописи, найденной в Сарагосе" Я. Потоцкого вообще стилистически мало отличаются друг от друга - архаика, словом. А здесь и манера письма, и голос другой. Изощренный современный подход.
       Общий знаменатель и СИЛ, и СИМВОЛОВ книги, который вырисовывается уже к концу - на мой взгляд, это - ДЖЕТ-ЛЕГ. Но не столько географический (хотя, наверно, не случайно герои дефилируют в широтном направлении от Нью-Йорка до Новосибирска через Москву и Швейцарию), сколько временнОй. Люди разных эпох с трудом перестраивают внутренние часы на реалии текущего момента. Лина - пример.
       И в 3 -ей части действуют другие СИЛЫ и проглядывают иные СИМВОЛЫ. Вместо ГОЛОДа физического - выжить в экстриме - духовный: ПЫТЛИВОСТЬ и ИНТЕРЕС, а также сексуальный: НАЙТИ - да,да - любовь. "АНИМУ" в терминодогии ЮНГа - партнера, как сейчас принято или того пуще - "половинку".
       И СИМВОЛЫ 3-ей части - не ИСЧЕЗНОВЕНИЕ, а СТЯГИВАНИЕ, собирание камней, пазлов памяти. Не КРЮК, а КРЕМНИЙ. Носитель не физической, а виртуальной субстанции - информации. Диск, дискета. Не ЗМЕЯ, а БАШНЯ, которую строит сумасшедший Юнг на острове - как символ ФАЛЛОСа, об идею которого его, как незадачливого ЮНГУ (случайно ли Сабина так его называет?) шандарахнул висящий на нем камень христианских запретов. И не КРАСНЫЙ ВЕЛОСИПЕД, а БЕЖЕВОЕ ПАЛЬТО из верблюжьей шерсти - как горностаевая мантия, теперь переходит на плечи победительницы. И уже не МАГНОЛИЯ , а двойной горшок с КАКТУСом, где героиня второпях прячет неопровержимое доказательство измены, улику, которая постепенно превращается в средство приворота - не зелье, а скорее вылье.
       Из того же "РУЖЬЯ, ВИСЯЩЕГО В 1-м" действии, выстреливается на сцену автор картинок, когда-то заменивших на стене портреты скрываемых родственников. Гений-портретист, беспризорник 20-х годов Васька Пикассо, спасенный было еще молодой и вдохновенной Сабиной, но вскоре вышвырнутый вместе с ней ОГПУ-шными хозяевами - жизнь в клочки. Ссылка, штрафбат, оторванная рука.
       Не случайным персонажем оказывается и Лев Аронович, еще во 2-ой части вернувшийся из партизанского отряда, хирург-супермен, превращенный в калеку в застенках МГБ в разгар эпидемии чумы о "врачах-убийцах" в 1952-53 годах. Не случайным, ибо его сын - наследник генов отца и матери оказывается обладателем внутреннего стержня и эстафеты преемственности. И становится постепенно героем, побеждающим в 5-летнем любовном марафоне виртуоза-спринтера с бархатными глазами и шаткими ориентирами.
       В последней встрече Сабины с Юнгом на альпийском озере в 1914 году, показано ПОМРАЧЕНИЕ ЮНГА после разрыва с Фрейдом. Почему на этом акцент? Бред преследования, хоть как-то объясняющий его будущую лояльность к нацизму? Или двойное помешательство? Ведь "версия Сабины", где сумасшедший Юнг на острове сгребает камни в башню, написана состарившейся Линой, у которой, как все вокруг замечают, - "поехала крыша". Так что думай, читатель, сам и выбирай.
       На примере любви Сабины наглядно показано, как ярки и губительны были страсти, как они были притягательны, когда еще сильны были табу и запреты. Интересно, что для мужчин в качестве табу чаще всего выступала служба / дружба, реже осознание своих каких-то дефектов и альтруизм. Радомес, отец Клод Фролло, Сирано, Вертер, князь Мышкин и, наконец, уже в 20 веке женатый и некоторое время сопротивлявшийся Юнг. А женщин, в основном, губила безответность их влечений. И, конечно, брачные узы и нормы приличия. Впрочем, губило это, если они упорствовали и попадались, или афишировали. И это "упоение... бездны мрачной на краю" придавало роковой оттенок женским образам, расколошматившим либо души, либо судьбы о зазубренные края глубинно-каменных страстей, разгорающихся в застенках запретов, как пламя в печке с задраенной дверцей. От жены Потифара и Федры в древности до Гретхен и двух Катерин (из "Грозы" и из "Мценского уезда"), Настасьи Филиппповны.и Анны Карениной. Огонь этот часто раздувался до болезненных состояний, обозначенных, наконец, "комплексами" во времена Фрейда и Юнга.
       А на примере Лильки читатель видит, что в принципе можно избежать этой болезненности в раскрепощенном современном мире, когда психоаналитики-практики Фрейд и Юнг все более уступают место философам-метафизикам Фрейду и Юнгу. Особенно, если героиня имеет "маленькие нежные ножки", которыми автор наделяет как Сабину, так и Лильку, а мужественный герой - умен и богат. И даже если на хвосте его сидит "нонешняя" уже ФСБ - остается еще надежда.
       Читайте, господа. И запаситесь временем. Лучше, перенеся ответственные встречи и отложив серьезные дела. Ибо оторваться не сможете, и все ваши планы полетят к чертям, как и бывает у меня всегда, как только начинаю читать книги Нины Воронель.
       Инна Рос Апрель 2013
      
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воронель Нинель Абрамовна (nvoronel@mail.ru)
  • Обновлено: 06/03/2014. 105k. Статистика.
  • Глава: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.