Садовский Михаил
Редкое Имя

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Садовский Михаил (msadovsky@mail.ru)
  • Размещен: 18/09/2026, изменен: 18/09/2026. 107k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Бывший доходяга, невероятным образом разыскивает человека. спасшего его во время войны в глухом таёжном посёлке


  • Михаил Садовский

      
      
      
      
      
      
      
      

    Р Е Д К О Е И М Я

      
      
      

    Москва 2000 г.

    От автора

      
      
       После того, как автор закончил два цикла рассказов "Сочинение на тему" и "Бобе Шейна", время незаметно докатилось до тех лет, которые помнит большинство ныне живущих. Стали реже встречаться еврейские фамилии в списках школьников и студентов, стало проще поменять место жительства, стали чаще еврейские лица в аэропортах на международные рейсы. Но трудно себе представить, что совсем лишится Россия своих нелюбимых детей. Тысячи причин и нитей удерживает людей на этой земле, которую они зовут Родиной, которая так обильно полита их потом, слезами и кровью, в которую они вложили столько любви и труда, не рассчитывая на взаимность... нет, не рассчитывая даже на то, что перестанут тут быть изгоями и стыдиться и бояться вслух сказать: "Я еврей".
       Живы люди - живёт неистребимо их культура, своеобразный, искажённый средой способ мышления, и автор, не претендуя ни на какие обобщения и выводы, хочет удержать в памяти лет, а может быть, если даст Бог, десятилетий, то - как мы жили.
       О сегодняшних - конце девяностых расскажут те, кто их переживут, ибо - накдо пережить, чтобы понять и написать об этом.
       Я льщу себя надеждой. Что у меня есть свой читатель по обе стороны океана и тёплого моря. Так совпало, что конец работы над рассказами пришёлся на месяцы сбора чемоданов.
       Кончился век. Грядёт новое тысячелетие. Оно не принесёт ничего нового нашей тематике, но важно, наверное, не только, открыв дверь заглянуть в новое необжитое пространство, сколько постараться не захлопнуть её и не отрезать старое.
       Об этом старом я написал свои циклы. Спасибо Б-гу, что он сподобил меня. Спасибо родителям и предкам, что они дали мне такое наследство - понимания своего народа в силу моих способностей. Спасибо тем, кто открыл мои страницы.
       Зайт гезунт, идн, унд але, але ин дер велт...

    С о д е р ж а н и е

      
      
      
      
       От автора
      
       Вацек 4
      
       Девяносто 9
       Дядя Сёма 14
      
       Редкое имя 20
      
       Осколок 27
      
       Дворник 32
      
       Гойка 39
      
       Вопрос вопросов 43

    ВАЦЕК

      
       Ночь была чёрная, пора глухая - осенняя, Вацек сильно пьян. Когда совсем стемнело, он поднялся со стула, накло­нился вперёд, но не упал на стол, а лишь сильно зашатался и двинулся к двери. В проёме Вацек обернулся, поманил рукой собутыльников - "Ходчь!" - и двинулся в темноту, совершенно уверенный, что они следуют за ним. Они, действительно, под­нялись на ноги, тоже не очень уверенно и скрылись в проёме, поспешив за своим другом.
       Собственно говоря, познакомились они только сегодня утром, но сразу подружились. Явились они слишком рано, даже раньше намеченного, - их подбросил Субоч по дороге в свой спортивный клуб, показал куда идти, и через полкило­метра за поворотом неожиданно для глаза обозначилось в неокрепшем утре то, к чему они стремились.
       Теперь они стояли перед закрытыми воротами, на арке которых чернела печально знаменитая надпись: "Арбайт махт фрай" и с трудом разбирали другую на пожелтевшей кар­тонке, прикреплённую к столбу. Получалось, что посещение начинается с десяти, а ещё не было восьми, и вообще сегодня что-то вроде технического дня.
      -- Санитарный. - Догадался Владимир.
      -- Вот, чёрт! - Расстроился его спутник. - Одно слово - гиблое место. Ничего себе... столько тащились, - совсем огорчился он и посмотрел на товарища. - Что делать будем? - Тот подумал, посмотрел вглубь сквозь ограждение колючей проволоки, по­жал плечами и процедил:
      -- Может, бросим это. Мне уже не по себе от этого вида.
      -- Зачем тогда тащились, - резонно возразил Фима. - А ты что предполагал?
       Так они стояли, тихо переговариваясь и невольно глу­боко вдыхая холодный горький воздух осени, когда бесшумно подошёл человек в сильно поношенной куртке и молча оста­новился. Они не сразу его заметили, но вдруг разом поверну­лись и тоже молча уставились на него. Он рассматривал их, явно в чём-то сомневаясь, и потом начал: "Фершлоссен!..", но тут же споткнулся на слове и замолчал. "Найн!.. Вы с Союзу?" трудно было понять, как он догадался, но они дружно заки­вали в ответ.
      -- Фима! - Он первым протянул руку.
      -- Владимир! - Товарищ последовал за ним.
      -- Я Вацек. Я говорю по русску... это закрыто сегодня. Я слу`жу здесь. - Он сделал ударение на первом слоге, и сразу говор его приобрёл неотразимую привлекательность. - Сего­дня не можно. - Добавил он для убедительности и замолчал совсем, собираясь двинуться дальше. Видимо он совершал внешний утренний обход территории, положенный по инст­рукции служителю.
       Тогда оба посетителя мгновенно сообразили, что он единственное их спасение, и разом заговорили. Они расска­зали ему, что приехали из Москвы и специально намерева­лись посетить этот страшный мемориал, потому что у них есть на то свои причины, и если им это не удастся сегодня, то врядли когда-нибудь ещё в жизни выпадет такой шанс - загра­ницу вырваться непросто и денег это стоит уйму, а главное такой осадок останется в душе, что они не побывали тут... по­том жить невозможно будет. Вацек слушал их молча и не под­нимал глаз. Он лишь несколько раз передёрнул плечами от сырости, но куртку так и не запахнул и ворот не застегнул, наоборот, он одной рукой как бы оттянул одежду в сторону у горла и крутанул шеей, словно ослабляя петлю.
       В этот момент Володя сделал, очевидно, единственно правильное - он достал из внутреннего кармана бутылку сто­личной, повернул её кремлёвскими башнями навстречу Ва­цеку, аккуратно потянул за серебряный язычок, оглянулся и освободил горлышко, потом из бокового кармана достал складной стаканчик, ловко расправил его, потянув вверх са­мое широкое кольцо, затем наполнил на три четверти и молча протянул Вацеку. Тот так же молча принял его на протянутую ладонь, посмотрел поочерёдно на двух знакомцев и выпил. Он стоял с протянутой в их сторону рукой с зажатым в пальцах стаканчиком и ждал. Следом за ним посетители проделали молча ту же процедуру, после чего Владимир опять же не­спеша аккуратно нахлобучил беленький берет из фольги на место, на горлышко, опустил бутылку обратно в карман, и все в полном молчании уставились друг на друга.
       Наконец, Вацек повернулся к ним спиной, поманил пол­ным взмахом руки и тихо произнёс "Идь!"
       Так начался их день.
       Теперь они шли в настоящей темноте. Настоящей, по­тому что в обозримом пространстве ни фонаря, ни звёздочки не было, чтобы хоть единым лучом испортить её. Поэтому, ко­гда Фима споткнулся и головой боднул в спину чуть выше по­ясницы шедшего впереди Вацека, тот вскрикнул от неожидан­ности, сделал несколько ускоряющихся шажков, рухнул плащмя на землю и забормотал "Ниц, ниц, ниц... пан официр..." Оба спутника замерли, выслушивая эти слова, и сырость показа­лась им особенно пронзительной. Потом они по голосу, бук­вально шаря по земле руками, отыскали Вацека и с трудом подняли. Они стояли близко близко друг к другу, не видя лиц, и тяжело дышали.
      -- Гликлих зол мир зайн!.. - Нарушил молчание Фима. - Идём обратно?
      -- Ниц, ниц... - Продолжил твердить Вацек. - Пшем прашем, пане, ниц, ниц... - Он повёл рукой в сторону, расчищая себе до­рогу, и, непонятно каким образом ориентируясь, уверенно двинулся в путь. Спутники поторопились за ним, чтобы не от­стать и не затеряться в этой черноте навсегда. И молчание их было таким же непроницаемым и плотным, как ночь, и нечто надвинувшееся и давящее трезвеющие от сырости и прежива­ния головы таким же беконечно огромным. Это был страх. Он неожиданно и непонятно почему вдруг завладел двумя при­езжими, и они стали думать и чувствовать одинаково, как бы­вает только у плотно сжатых в толпе людей.
       Нет, утром в самом начале им не было так страшно, ко­гда они шли по ухоженным дорожкам огромного лагеря мимо подкрашенных домов и невольный экскурсовод объяснял им:
      -- То твой блок! - И ткнул в локоть Владимира
      -- Почему?
      -- Зольдатски... советьский пленный... то твой, жидовски... - тронул он Фиму... и того невольно предёрнуло:
      -- Мой?
      -- Так, так... - Подтвердил Вацек и добавил, - так по польску - Жидовски... идь! - И он первым шагнул внутрь... - тут ки`но... - он замолчал, подыскивая слова, - с самого начало... как всё было... хрустальная ночь...
       Он бормотал глухим голосом и вёл их от блока к блоку с горами оправ от очков и детских ботиночек, свалявшихся во­лос и золотых коронок... но было светло, и человеческий голос разрушал оболочку и возвращал их из жуткого вчера... только в предбаннике крематория, когда Вацек закрыл входную дверь, и они остались в темноте, оцепенение охватило их. Они невольно почувствовали ужас пропитавший стены, и тишина была страшнее воплей задыхавшихся здесь людей... но всё же они были зрители... они рассматривали отверстия в потолке, через которые бросали вниз банки с ядовитым газом и окошки, через которые палачи наблюдали за умиравшими, и вагонетки, на которых их везли, и трубы... и всё это они уже видели и в хронике на экране, и в книгах на картинках... домик коменданта с цветочками вдоль дорожек... занавески на ок­нах... тут же неподалёку от печей... прямо на территории...
      
      
       Всё было деловито, прибрано, подкрашено, как в военном городке под Рязанью в Спас Клепиках...
       Теперь же они не видели ничего. Но то внутреннее, что накопилось за день и временно было приглушено "столичной", и этот сырой гнилостный воздух вдруг так сжали их с двух сто­рон, что животный страх просто не давал дышать...
       "Куда? Куда? Зачем? Почему мы не уехали вечерним ав­тобусом, а поддались капризу какого-то незнакомого чело­века и теперь прёмся за ним. И чёрт его знает, что у него на уме... может, он мститель... что он там нёс про Катынь и Вар­шавское гетто... нет, всё... но... они уже долго идут, может, час... куда... обратно самому не выбраться... тут даже собаки не лают..."
       Вацек словно почувствал их настроение и остановился. Они буквально наткнулись на него, не сразу сообразив, что прекратился ориентировавший их чавкающий звук шагов.
      -- Тсс... - Пршипел он и замолчал. Теперь они слышали, как он тяжело втягивает воздух и со свистом выпускает его. Так они простояли несколько минут и вдруг одновременно вздрогнули, потому что обнаружили, что начло как-то сереть пространство, и они стоят в самом начале деревянного на­стила с зыбкими перильцами вдоль него и через некоторое время впереди обозначились ворота...
      -- Слышь? - Тихо просипел Вацек, и они попытались разобрать хоть шорох... - Слышь?.. - Он забормотал что-то быстро быстро, снова замолчал и добавил, - Здесь... Бася! Бася!.. - он заплакал тихо и успокаивающе... - Бася... жёнка... Эльжуня там, - махнул он в сторону, откуда они пришли и где остался лагерь... - А Бася тут! Слышь? Она зо`вет, зо`вет... то женьский лагер... я был там... советьски нас освободили... я работал, нас не успели шутцен, растрел... а это женьский... Бася... я то`гда бе`жал... были танки, и я бе`жал... но её не бы`ло... дочка там... а здесь Бася... мой отец был немец, а мама польска... а Бася была жи­довка... и их взяли сразу... сразу... а я тут с ними...
       Уже сильно посветлело. Фима стоял и думал, что не стоило сюда приезжать... двадцать три человека в их семье погибло в гетто. Некоторых он видел на фото... но они были незнакомые родные. Может быть, он и видел кого-то, но был так мал, что в памяти ничего не осталось... тридцать лет про­шло... значит, он здесь тридцать лет живёт и каждую ночь хо­дит сюда к Басе!!? Тридцать лет?! Эта догадка настолько ошеломила его, что остатки хмеля мгновенно улетучились. Впереди за колючей проволокой уже расплывчато виднелись остовы чёрных от сырости и времени бараков. Вацек стоял по­вернувшись туда лицом, и губы его непрерывно шевелились... он что-то говорил, посылал я вно туда - это не были слова для себя...
      -- И ты здесь остался служить?... - Вацек обернулся на его го­лос.
      -- Ниц! - Возразил он. - С ними. Ты не слышал? Они зо`вут! Ниц...
      -- Столько лет прошло... - Начал Владимир. - Ты всё веришь, что вернутся?
      -- Эр хот геворн мишуге! - Начал было Фима, как это делала мама, когда говорила с отцом по секрету от него и забыв, что Володя не понимает по еврейски.
      -- Найн! - Взразил Вацек. Он то всё понял. - Даст из умёглихь! Их хабе нихьт! Они зо`вут. Ты не можешь слишать!.. потому что не знаешь ея голос. Я знаю...
      -- Всё! - Возразил психанувший Владимир и отошёл в сторону. - Надо выпить, а то и вправду рехнёшься. Я тоже без отца рос. У нас в деревне из мужиков трое с фронта вернулось. Мо­лодки состарились. Кто замуж подался... ждали тоже, но так! Слышь, Фим, - потянул он его за рукав, - поёдём врежем, а то меня мутит что-то...
       Когда они вернулись к Вацеку, то уже не хотели ни пить, ни разговаривать - только согреться. На предложение прово­дить их до Варшавы, где они работали, он только помотал го­ловой, усмехнувшись. Тогда они позвали его в Краков, где их приятель Субоч обещал встретить и показать Вавель. Они бы могли вполне посидеть... но он снова молча помотал головой и потом добавил.
      -- Ниц. Не можно... пшем прашем, пане, не обижаться... они бес­покоиться будут...
      -- Кто? - Изумился Владимир.
      -- Бася и Эльжуня. - Просто ответил Вацек. Я с ней у`же два­дцать восемь лет прожил. Нам не можно была жениться. Она жидовка, а я кто? Гой... но ея мама казала: "Вацек, раз ты так любишь, что она без тебя жить не хочет - бе`ги! Спасай ея. Она такая - ты знаешь... " Ой, какая била мама... дочь ра­вина... тут близка Радом. Радом, Радом, - подтвердил он на вопросительный взгляд Владимира. - Город. Радом. И она бе`жала, и я бе`жал, и никто нас не ве`нчал... не можна... только я сказал еz маме... ой, какая била мама... Ривка... я сказал... "Клянусь Маткой Боской ни на один день ей не будeт плохо по`ка она со` мной!.." Не можно... и я никогда не пью... Бася это не любит... это только потому что дружба... а
       сегодня санитарный день... профилактик... - И он улыбнулся.

    ДЕВЯНОСТО

      
       Девяносто - это девяносто. Цифра сама по себе всегда пуста, но, если твоей бабушке девяносто, и она называет тебя мальчик, а тебе сорок, то есть о чём подумать - сколько уме­стилось в эту цифру.
      -- Так, может быть, ты не пойдёшь сегодня в синагогу? Смотри, какая погода.
      -- Ничего. Погода здесь ни при чём. В моём возрасте нельзя останав­ливаться. Я ни разу не пропустила, так что сегодня за праздник? С тех пор, как в синагогу стало опасно ходить, я ни разу не пропустила. Когда мужчины стали бояться ходить, так пошла я.
      -- А ты не боялась?
      -- Что они мне сделают? Должен же кто-то ходить в синагогу. А то они могли сказать, что раз никто не ходит, так она не нужна, ты что не понимаешь!?
      -- Бабушка, как у тебя развито общественное сознание, ого! И что ты просила у него, чтобы не закрыли синагогу?
      -- Я никогда ничего не просила. У него не надо просить ничего.
      -- Но все просят! И русские в церкви, и татары в мечети, и евреи...
      -- Нет. Ничего просить не надо. Я рассказываю ему, что да как, чтобы он знал правду. А он уж сам знает, что делать...
      -- И как ты карабкаешься туда наверх по лестнице...
      -- Ничего. Понемножку. Но ближе к нему, так он лучше слышит... я же не кричу... я ему могу и здесь рассказать... он всё равно услышит... но, знаешь, я думаю ему приятно, что я столько лет хожу в синагогу...
      -- И всё одно и то же, одно и то же...
      -- Мальчик, солнце тоже встаёт и садится, а люди родятся и умирают, а деньги приходят и уходят... станешь старше - поймёшь...
      -- О чём ты, бабушка? Мне сорок!
      -- Это не тебе сорок - это мне девяносто. Я никогда не просила его. Бывало так, аж ... а фарбренен зол алц верн... дос их хоб гемейнт... ду форштейст, ду форштейст алц... унд их хоб герехнт - дос из а соф... Но он решил, что нет...
      -- Бобе, майне таере Бобе! Их бет дир, леб нох а гундерт ёр!
      -- Ты хитрый! Ешефича!.. Ты всё хочешь быть молодым... нет, нет... и хватит об этом... я всё равно не поеду на твоей машине... а если ты мне разменяешь рубль по десять копеек, то я смогу всем дать у входа...
       Она собралась потихоньку, в отдельный затрёпанный кошелёчек с кнопочкой посредине сложила разменянный рубль, в карман длинной чёрной юбки засунула другой кошелёк потолще и побольше размером, натянула старое, но вполне приличное и не засаленное, как обычно у старух, пальто, далеко не закрывавшее юбку, проверила ключи... после этого взяла самодельную можжевеловую очень удобную палку с длинной загнутой ручкой, на которую можно было опереться даже локтем, и вышла из двери.
       Девяносто ей исполнилось два месяца назад. Пышно это событие не справляли. Но все соседи откуда-то узнали, и оно почему-то стало событием и для них. Приходили. Звонили в дверь и поздравляли, хотя могли это сделать и во дворе... но приходили... она не то что бы дружила с ними, с соседями, но когда знала, что кому-то из них плохо, шла и просто помогала, а не спрашивала, надо ли помочь... ещё когда молодая была... она же тут уже не один десяток лет живёт на этом самом месте. У них забирали мужей, она не боялась позвонить в дверь... а забирали обоих родителей, так не боялась пойти покормить оставшихся детей... а когда у неё случилась беда, и никто не позвонил в дверь, а на улице, чтобы не обидеть, переходили на другую сторону и не здоровались, она не обижалась... люди есть люди... одни так живут, другие - так... "Сколько мне тогда было? Шестьдесят? Ну, чего можно бояться в шестьдесят? Я же не знала, что проживу до девяносто?!" Она не любила вспоминать всё подряд - "валить в кучу", а если вспоминала что-то, то так подробно, будто это происходило сейчас, и она просто пересказывает слепому, чтобы он знал...
       Каждый раз она рассказывала ему историю и не обязательно о себе, но сегодня день был особенный, и после рассказа она позволила себе спросить: " Готеню, ду бист хот нит фаргесен - их хоб до алейн геблибн? Готеню, их бет дир... нит фаргес он мир... их нор дермон дир..." На ступеньках по выходе она раздала приготовленный рубль из кошелёчка - "Зайт гезунт! Зайт гезунт! Зайт гезунт!" и поковыляла в горку к остановке. Путь ей предстоял неблизкий, но она хорошо знала его и ещё знала, что обязательно доедет до места... троллейбус, метро с пересадкой, автобус - всего часа два в один конец... у ворот кладбища она остановилась перевести дух и оглядеться - ей тут было кого навестить. Она постояла минут пять и отправилась прямо по центральной аллее - теперь совсем рядом. Она развязала ленточку, вынула её из проушин, вошла внутрь низенькой ограды, уложила две еловые лапы вдоль и выпуклостью вверх, ладонью протёрла фотографию, приблизила к ней лицо, снова вытерла ладонью, потом поцеловала и опустилась на чёрную влажную скамеечку. "Гайнт их хоб до мит дир, Зяме. Ду бист хот нит фаргесен вос фар а тог гант? Нейн, их глейб дир, нейн!..."
       Прохожие, конечно, могли подумать, что тут сидит сумасшедшая старуха и разговаривает сама с собой, кому - нибудь показалось, что она читает молитву, на самом же деле она просто разговаривала с мужем. "Тогда тоже было пасмурно, и ты, как всегда, торопился, а мне надо было ехать в село - у нас никогда не было времени побыть вместе... и всё же мы, слава Богу, пятьдесят шесть лет прожили вместе, если считать те восемнадцать, что ты сидел тоже... ну, конечно, считать, если бы мы не ждали, так, может быть, бы и не дожили... с детьми конечно, не повезло... если бы их было четыре или пять, так ты бы не отказался! Ещё бы! Я знаю! Тебе это очень нравилось... ну, слава Ему, что двоих дал... успели... то ты воевал, то строил... то сидел... а когда ты вернулся, так мне уже сколько было... не будем считать... конечно, мог бы и подождать меня... что ты так торопился? Ты всегда торопился! Торопился, торопился! Мне одной сюда ездить тяжело уже... про детей и внуков я тебе говорить не буду - ты итак всё знаешь... а правнуки... ну, эти пишеры, "А дайньк дир, Готеню! Але гезунт!"
       Ребе сказал сегодня, что "возлюби ближнего, как самого себя!" Это относится больше всего к профессии, - что сапожнику труднее всего полюбить сапожника, а портному портного, потому что это конкуренция... а что же, наверное, он прав, этот молодой ребе. Он такой умница... конечно, я не сказала ему, что еду к тебе... нельзя же нарушать субботу, но в другой день я не могу - у нас же сегодня юбилей, а не завтра, так Он простит мне я думаю... но ты мне только скажи, что тебе сегодня приготовить... девяносто - это не так много, если ты можешь сам себе сварить картошку и сходить в магазин за молоком... ну, хорошо, молоко мне приносят... и картошку тоже... и варю я себе очень редко... эта гойка Галка хорошо готовит... но могу я сказать, то, что думаю! Что ты молчишь? Ты всегда молчал... когда надо было сказать... а когда надо было промолчать, так тебя вечно за язык тянули... нет... я всё же схожу намочу тряпку - мне не нравится, как ты выглядишь...
       Она сходила к крану - воду ещё не успели отключить на зиму, и протёрла ему лицо, как делала это не раз, когда он сваливался с температурой... и каждый раз, как и сейчас, одна и та же мысль приходила ей на ум: "А кто же там обтирал тебя? Ведь не может быть, чтобы ты ни разу не свалился за восемнадцать лет!"... Она аккуратно свернула тряпочку, уложила на цоколь позади гранитной плиты... и, распрямившись, шепнула ему прямо в лицо: "Кен сте шен а биселе рюкн... их велт зайн балд... ё... ё..."
       Свет сильно потускнел, и рабочие на мотороллере, которые не раз проезжали мимо, решили сказать Филиппычу, что эта старуха уже который час сидит и сидит в одной позе. Сначала что-то бормотала и качалась, как все евреи, а теперь и вовсе замерла, как статуя. Кто её знает, не померла ли она там, да и холодно... Филиппыч матюкнулся, толкнул толстым пузом стол и, кряхтя, выбрался из-за него. Он шёл по центральной аллее вразвалку и думал, что конец у всех один: всё равно вместе уходят редко, а тому, кто остался куда тяжелее.
      -- Вона! - Из-за спины указал рабочий, шедший сзади, - сидит не воро`хнется! - Филиппыч остановился возле ограды и кашлянул. Старуха даже не шевельнулась.
      -- Гражданка! - Произнёс негромко Филиппыч, но не получил ответа. - Гражданочка! Территория закрывается для посещения... может, Вам помочь, - поинтересовался он, изображая участие в голосе. Старуха медленно повернула к нему тёмное лицо и попыталась встать, опираясь на свою палку, но у неё ничего не получилось. - Помоги, - кивнул Филиппыч назад, и рабочий в телогрейке выдвинулся из-за спины.
      -- Да, я в цементе весь. Не успел. - Оправдался он. Тогда толстый Филлипыч, сам, с трудом сгибаясь, наклонился и попытался взять старуху под локоть. Она приподнялась и снова опустилась на скамейку.
      -- Ну, вот! - Огорчился он по-настоящему не столько немощи старухи, сколько неожиданно выпавшим хлопотам. - Что ж вы одна-то... да в субботу...
      -- Ничего! - откликнулась старуха. - Я встану. Я дойду... я одна хотела, потому что... - она замялась, стоит ли говорить, и Филиппыч прервал её:
      -- В вашем-то возрасте!
      -- В моём возрасте уже всё можно! И одной по ночам гулять, и в субботу! - Неожиданно резко встрепенулась старуха и сделала первый шаг.
      -- Во даёт! - Хохотнул рабочий. - Ну, и бабуля! Сколько ж вам стукнуло?
      -- Деваносто. - Ответила она, и все замолчали.
      -- Сколько? - Переспросил Филиппыч.
      -- Не веришь? - Она помолчала. - Мы сегодня ровно семьдесят лет, как вместе.
      -- Как вместе? - Удивился Филиппыч и оглянулся на цифры на камне.
      -- А ты не считай, не считай... эти то годы идут один за два... так ещё больше получится. - Она почувствовала, что ноги отекли, и, вправду, вряд ли она сама теперь доберётся до дома, но не ощутила не только никакого страха, но и волнения. Мелькнула, правда, мысль, что дома будут сходить с ума, но поскольку такое случалось уже не однажды, она махнула рукой. Всё равно всё сделала правильно. Они так мало в жизни бывали вместе, что и Зяма наверняка с ней согласен.
      -- Подгони треногого, - распорядился Филиппыч, и рабочий быстро засеменил обратно по аллее. - Вскоре он вернулся на тарахтящем мотороллере, в кузов которого была постелена свежая рогожа.
      -- Ну, бабушка, садись! - Хохотнул рабочий, и они вдвоём с Филиппычем усадили старуху в кузов через низенький бортик.
      -- К конторе! - Распорядился Филиппыч и последовал за ними. Старуха так и дожидалась, сидя на рогоже, пока он подойдёт и снова поможет выбраться ей на землю. Потом они долго решали, что делать, и она наотрез отказалась ехать на такси, а только просила проводить её до автобуса. После долгих уговоров она согласилась, что Филиппыч довезёт её до троллейбуса - это ему по дороге, а там уж она сама.
      -- Внук всё записать за мной мою жизнь хочет, - рассказывала она по дороге, - а я ему говорю, что толку нет - все мы одинаково жили, ничего особенного, а то, что мне довелось больше других на свете остаться, так это ещё неизвестно - повезло ли.
      -- Да! - вздохнул Филиппыч и оглянулся. - А вам больше семидесяти не дашь. Не обманываете?
      -- Зачем? - удивилась старуха. - Ты представь только - я ж ещё при Александре родилась, в черте оседлости!
      -- А это что такое?
      -- Что такое? А за ёр аф мир! Что такое? Черта для евреев была.
      -- Какая?
      -- Где жить - где не жить!
      -- Граница что ли?
      -- Видно, правда, надо соглашаться мне...
      -- Чего?
      -- Да рассказывать! Если такие молодые люди ничего не знают... ты хоть учился где?
      -- Бауманский закончил, - похвалился Филиппыч.
      -- Это что же такое?
      -- Инженером был!
      -- Инженер - заведует кладбищем!
      -- Гелт. - Просто ответил Филиппыч.
      -- Ты что, разве а ид? - Удивилась старуха.
      -- Я нормальный. Что одни евреи умные!? - Обиделся Филиппыч. - Неужели всё помните? - Старуха долго не отвечала, так, что водитель уже стал беспокоиться и оглянулся назад через плечо.
      -- Я такое помню, что лучше забыть. - Тихо сказала она. Раньше за это сажали. Теперь всё равно не напечатают. Зачем ему трепать нервы. Пусть это уйдёт со мной. Он же не виноват, что я его бабка...
      -- Знаете что? Я вас довезу до дома. Куда вы в такую темень и с такими ногами...
      -- Нет. - Возразила старуха. - Я должна сама домой вернуться. Так надо. Мне надо и ему... - Филиппыч не понял, кому "ему", но уточнять не стал. Он высадил её на остановке, помог забраться в троллейбус и ещё долго стоял, переваривая произошедшее с ним и завидуя неизвестному внуку. У него то не было стариков - одни лежали в земле далеко на западе, другие далеко на востоке, и никто не мог даже сказать ему, где их могилы.
      
      
      
      
      
       Д Я Д Я С Ё М А
      
       Семён Исаакович стоял и стоял, опершись лбом на прочный стеклопакет окна и смотрел на улицу. Получалось маленькое чудо: в сиреневом свете пасмурного дня он одновременно видел своё отражение в наружной плоскости стекла и сквозь него, что творилось внизу на горке.
       Ребята в заледеневших куртках лезли наверх по льдистым склонам, сокальзывали вниз и снова ползли к вершине. За собой они тащили санки, некоторые - дорогостоящий аппарат на трёх коротеньких лыжицах с си­деньем и рулём, как у велосипеда, а чаще - просто фа­нерку, картонку, или пластиковый выпуклый кружок с ручкой... В стороне стояли мамы и бабушки, обсуждая, конечно, последние политические новости беспардонного народовластия наиновейшей истории, в которой, как им казалось, они могут изменить что-то своими голосами на предстоящих выборах.
       И вдруг он увидел малыша, который волок согнутый особым образом толстый проволочный прут, на котором тут же ловко спустился, держась руками на уровне груди за верхнюю петлю и правя ногами, стоявщими на нижних проволочных полозьях.
       "Сколько же лет я не видел такую штуку, и каким образом пробилось это сквозь годы?! . Как же она называется?.. Забыл!.. Надо же!.. Как?.."
       Напрасно он силился, напрягал память...а может быть, и не напрасно - годы, которые были прожиты им так давно и в которые он не возвращался так же давно, вдруг стали медленно проползать перед ним панорамой. Он всматривался в них, видел себя на таком же снаряде, но всё равно не мог вспомнить, как он назывался! "Ах, ты боже мой"! Он уже сердился на себя, на свою память, раздражался и удивлялся сам себе - зачем это нужно и какое имеет значение, в конце концов, как называлась забава из далёкого, невообразимо далёкого военного детства.
       В обжитом клопами бараке люди по ночам выскакивали в коридор с неотмываемым полом и даже на улицу, если не было бурана, чтобы охладить зуд тела, и снова бросались в постель в драку, давя ненасытных тварей свим весом и раздирающими кожу руками.
       Тогда он и появился - дядя Сёма, худой с синим от выбритой щетины лицом человек, и очень обрадовался, что они тёзки. Это Семён Исаакович помнил точно. Так ему казалось. Потому что до встречи он просто не знал этого слова и что оно значит - "тёзки". Остальное по прошествии лет представлялось ему легендой дополненной впечатлениями раннего младенчества - или наоборот, но в памяти этот дядя Сёма остался на всю жизнь.
       Кто он такой был, зачем появился в этом краю, где
      
       Без забора завод, без собаки,
       Круглосуточный грохот стволов,
       Полигон, и желтеют бараки
       Поутру без звериных следов.
      
       Нет различия жизни и смерти,
       Нет понятия "тишины",
       И сбивается узкоколейка:
       Сколько вёрст до весны и войны.
      
       Ни родных, ни вестей, ни конвоя, -
       Снег идёт. Снег идёт. Снег идёт.
       Всё: и мертвое и живое
       Тут сохранно без лишних хлопот.
      
       Но это пришло потом. А тогда дядя Сёма достал из сидора бутылку водки - драгоценность в их местах невероятную, достал полбуханки, "второй фронт", и голубоватый кусок колотого рафинада - немыслимое богатство. Они с матерью и тёткой пили водку и о чём-то так тихо говорили, что даже к нему за ситцевую занавеску слова не долетали. Он засыпал, а когда просыпался, дядя Сёма уже один сидел на том же месте, и нельзя было понять: не ложился он или рано встал. Так было несколько дней. Водка, конечно, давно кончилась - тут рабочие, которых звали "доходягами", пили керосин - другого ничего не достанешь. Кончился хлеб, сахар "оставили детям"... только разговор был бесконечным... и из него выловились слова, вставшие в цепочку... "штрафбат... еврей... мне теперь всё равно... нет не страшно... милуха... хватит быть евреем... а гезунтер гейд..." Милуха оказалась страной, в которой они жили, "а гезунтер гейд" - на здоровье... от кого он бежал в штрафбат и не хотел быть евреем?! Чей он был родственник и почему стал ему дядяей? Может, просто знакомый матери? А почему не на фронте, когда все и отец там? А он зачем-то приехал к ним?
       Более позднее наложилось в сознании и памяти на размытое детское представление, и ему казалось, что он приезжал к матери повидать её... Может, он любил её и ради свидания удрал из части, просто был её любовником? А потом пошёл за это в штрафбат, сознательно! Знал же, что оттуда не возвращаются! Что их пускают впереди в атаку на минные поля, таким образом расщищая дорогу, под пулемёты, и у немцев патроны кончаются прежде, чем они всех штрафбатников перестреляют, а за ними уже идёт батальон запросто, как на ученьях... но где же они спали с матерью? Может, уходили в комнату напротив к Марусе, которая всегда работала в ночную - ну, не тут же при тётке и ещё троих детях... он не испытывал никакой неловкости и стыда, рассуждая так, как ему казалось, с тех самых военных лет. А про всё на свете они узнавали из кухонной энциклопедии, когда заходили умыться или за чайником, так рано и подробно, что не от чего было краснеть...
       Если же кто и добирался до немецкого окопа, начиналась рукопашная, и там уж наши давали фрицу жара... правда, он не представлял, как дядя Сеня мог победить в рукопашной? Вот Фёдор, который приходил по воскресеньям к Марусе и носил её потом по коридору на вытянутой руке и ржал непонятно отчего, когда она начинала вдруг визжать, Фёдор, конечно, мог победить...
       С войны они не вернулись - ни отец, ни дядя Сёма... говорили, что штрафники, которые добирались до немецких окопов, там сдавались в плен... он думал, что врут, наверное, - сзади-то ещё особисты были, они бы не пропустили момента... а впрочем... но почему из всего этого всплыл именно дядя Сёма?.. Да! Он же согнул ему такую загогулину из чёрного ржавого прута! Вот, вот...что-то начинало выстраиваться! Этот прут они с Васькой вытащили из бухты у склада снарядов, где иногда выменивали кое-какие боепрпасы за ломоть хлеба. Выменивали для костра на берегу ручья в овраге. А взрывов всё равно не было слышно за гулом полигона... они же в войну играли...что за война без взрывов!?
       И как ловко он гнул этот прут толщиной в большой палец на ноге! Просовывал в трещину фундамента концы и загибал из запросто, налегая на середину. Получилась штука вроде треугольного письма с фронта, а потом он эту середину длинной стороны вставил между двух сросшихся сосен и изогнул прут в другой плоскости... но как же она называлась, эта штука... и почему "хватит быть евреем..." Это так долго его мучило. Что плохо быть евреем, он уже знал по опыту общения во дворе, но как это - "хватит"? Спросить же было не у кого. А если бы так каждый сказал про себя, то всё бы перепуталось: "хватит быть татарином" или "хватит быть немцем"... ну, "хватит быть русским" вряд ли кто скажет... да, да... мать ему приказала, нет, попросила, глядя в глаза, когда остались одни: "Ты же большой уже, Сёмочка! Никому не говори, что дядя Сёма у нас был. Никому! Понял? И что я тебе это говорю, что просила тебя - тоже никому." Она помедлила и добавила то, что заставило его потом молчать долгие годы: "Один останешься. Не проболтайся, понял? Один. Никто не спасёт. Молчи." Он молчал... это уже потом он по каким-то обрывкам узнал такую легенду, что из окружения дядя Сёма вышел не в ту сторону, а раз уж так получилось - побрёл дальше, дальше искать жену с детьми и угодил в то же гетто, рассудив, что сумеет им помочь спастись, а ему будет легче перейти линию фронта обратно после, когда понятно станет, где эта линия...
       Уже лет двадцать теперь, как он понял ту фразу дяди Сёмы - "хватит быть евреем...", когда прочёл у Гросмана в романе, в рукописи, которую тоже -"никому, а то...", как её спасли эту рукопись!.. Там евреи стояли в очередь в крематорий и сами соблюдали её!!! Сердились на того, кто нарушал, чтобы не обозлять охранников фашистов!.. Он когда прочёл, так плакал... и всё повторял, повторял... "хватит быть евреем"! себе повторял. Это уже много после того, как сам на идиш прочитал книгу, которую прятала мать и ему не давала "Уфштандунг ин Варшавишер гетто" ("Восстание Варшавского гетто") - это же ещё мальчишкой совсем, лет в шестнадцать... и так гордился, что это евреи - они же погибли героями, но не сдались, как овцы! Они в очередь не стояли!.. Они стали евреями! Вот ведь откуда дядя Сёма... он им согнул этот прут, и они с Васькой вместе катались. Становились один за другим, и задний обхватывал руками товарища, и они неслись вниз, наверное с километр по заледенелому склону сопки, если не грохались раньше... а потом, потом замазывали синяки и зашивали ватники, чтобы не влетело дома...
       "И хватит быть русским!" Это мыслимо разве - столько терпеть, и терпеть, и терпеть... или хоть не называть себя великим народом... не может же великий народ столько стоять в очередь за нищетой и унижениями... разве великий народ может сам себя истреблять! Немцы побили тех, кто был не согласен, а остальным решили дать "Фольксваген"...
       Князь Андрей тогда на Бородинском поле с ужасом смотрит на шипящее крутящееся ядро и понимает, что будет! Но это же мгновение! Это Толстой в сто раз дольше описывает, чем всё было! Но он же не мог!!! ничего поделать, бедный князь...
       Не так много событий поразило Семёна Исааковича за всю жизнь. Вот страницы о князе, книга Гросмана, дядя Сёма... да, пожалуй, и всё... Отец не вернулся - так у скольких не вернулись... в институт не брали, потому что пятый пункт, ну, и что... скольких не брали - это все знали. Все. А что же дядя Сёма? Так он же попал в то же гетто к жене и детям, и сам видел, как они погибли... а ему опять повезло... и когда перестали так панически пятиться, что в задницу упёрлись зубцы кремлёвской стены, он выдрался из леса, из землянки партизанской и перешёл -таки линию фронта и шёл к своим, в часть, а перед тем завернул к ним... так далеко! Если бы дезертир, то шлёпнули бы, но он выправил какие-то бумаги у партизан... так потом говорили... кто знает... и теперь тоже болтают, что он объявился в Балтиморе... Ему уже порядочно лет. За восемьдесят точно. Может, он из тех везунчиков, чья судьба потом долго удивляет мир. Он бы, наверное, согласился прожить без этих удивлений. Хотя, кто знает? Если он уже в те годы знал, что "хватит быть евреем"!..
       И вот теперь он стоит и стоит, опершись лбом на прочный немецкий стеклопакет окна, и смотрит сквозь себя в прошлое, и видит опять себя, и опять повторяет слова дяди Сёмы, и непонятно, что делать, чтобы не быть евреем в том дяди Сёмином смысле, чтобы, наконец, стать им и гордиться этим?
       Он накинул куртку и пошёл поскорее вниз, пока мальчишки не ушли с горки, и попросил у них эту "штуку" прокатиться. Они, конечно, удивившись и обрадовавшись интересу к своему снаряду, уступили ему очередь, а он спросил их: "А как это называется? Мы в детстве на Урале катались на точно таких. Только горки там были покруче. Так как называется?" Но мальчишки ответили, что не знают - это им незнакомый дяденька согнул из прутка, который они утфщили со стройки, и рассказал, как кататься. А потом прокатился сам и ушёл... "да, седой... и хромал сильно, но пальто красивое и даже в шляпе, а зима всё же... "
       "В шляпе? - удивился Семён Исаакович. - В шляпе... седой... хромой..." Он поспешил домой. Ему показалось, что он теперь понял, что надо делать... и вот он снова смотрел сквозь себя на горку, чтобы не пропустить будущее, потому что был уверен - этот, что согнул мальчишкам прут, обязательно вернётся. Стоял и стоял, опершись лбом на отражение. Он загадал на него: если вернётся, всё правильно, и только вперёд. Всё правильно - только бы вернулся, а там-то уж он знает, что делать. Он знает. Он знает... хватит "хватит быть евреем", надо стать им.
      

    РЕДКОЕ ИМЯ

      
       Вечер втекал в Подмосковный посёлок. Отблески ран­него заката мешались на снегу со светом уже горевших кое-где фонарей. Из магазина выходили люди с квадратными ко­робка ми тортов, и мамаши стояли на автобусной остановке с детьми - возвращались из детского сада. Василий посмотрел на часы - не рано ли - и вспомнил, что сегодня короткий день. "Тьфу!" Он в сердцах помянул потихоньку чью-то маму и обер­нулся к первому встречному:
      -- Где больница, не скажете?
      -- Какая? - Последовал вопрос на вопрос. Василий затруд­нился с ответом, и отвечавший пожилой мужик в искусствен­ной засаленной дублёнке продолжил: - Кто нужен то? - Василий будто и не удивился, но ответил автоматически:
      -- Доржанский, главный врач.
      -- Так бы и сказал, - огорчился непонятливости спрашивавшего пожилой.
      -- А вы его знаете?
      -- Во даёт! - Искренне удивился мужик, - Э-эх! Две остановки на автобусе прямо. А мой совет: пешком быстрее будет! - И добавил вслед уходящему Василию, - Слышь, приезжий, его тут все знают. - Василий остановился и заинтересованно вгляделся в советчика:
      -- Откуда Вы знаете, что я приезжий?
      -- А кто же? - Искренне удивился пожилой, застёгивая никогда не использовавшуюся пуговицу, - Если Мотея Исааковича не знаешь... - Это задело Василия, и он резко ответил:
      -- Я не знаю?.. Эх, тороплюсь, жалко... - пожилой сочувственно мотнул головой и примиряюще извинительно добавил:
      -- Тогда прямо две остановки, а там корпус увидишь с козырьком, и на второй этаж... спросишь...
       "Вот ведь старый чёрт, - бормотал он на ходу, - Я не знаю! Я то уж, ой, как знаю... я то!.. Да, и он, верно, не забыл... нет, не забыл... только застану ли..." Он приехал так, с оказией и решил заранее, что отыщет его, но ни координат не знал, ни даже названия посёлка. Однако, мир оказался более тесным, чем можно было предположить, и уже третий спрошенный из министерских, "где бы узнать?" ответил, что проще простого, позвонил кому-то в другое министерство, побалагурил про баб, вызывая удивление и нетерпеливое раздражение Василия, а на заданный под конец вопрос записал телефон. "Счас", - снова сказал знакомый, набрал номер, снова балагурил с каким-то Борькой, тот позвал Леночку, потом он болтал с Леночкой, как показалось непривычному к столичным штучкам Василию, слишком фривольно, но результат оказался совершенно неожиданным - Леночка точно сказала после паузы, как называется посёлок и дала телефон справочной и секретаря главврача. Василий отказался наотрез звонить, сказал, что готовит сюрприз и совершенно ошеломлённый вышел из предбанника кабинета. "Ничего себе! Служба информации на высоте! Не зря хлеб едят... аппарат сохранился..." Он намеренно прервал свои мысли и перевёл их на последний разговор, а потом и вовсе на давнее прошлое, которое запретил себе вспоминать раз и навсегда, но сегодня устоять не смог...
       Всё оказалось, как предрекал пожилой: две остановки, корпус с козырьком, сердитая вахтёрша внизу, второй этаж, объёмистый "накопитель" пред кабинетом Главврача и табличка с его родным и волнующим именем. Секретарша пыталась поподробнее выяснить, "кто, откуда, зачем", но препятствие было успешно преодолено - он умел это делать без настырности и пошлой дипломатичности.
       Двойная дверь, и вот он застыл, сделав единственный шаг и глядя на опущенную к столу голову и дописывающую что-то руку. Он пропустил "Садитесь!" и так и стоял, вернее замер и смотрел. Наконец, владелец кабинета обратил к нему улыбчивое лицо, жестом пригласил садиться, а сам всё всматривался и всматривался. Василий молчал и не двигался с места. Тогда хозяин толкнул икрами ног кресло назад, обошёл стол и медленно медленно двинулся в сторону посетителя, ещё не понимая сам, что его заставляет поступать именно так - какое неожиданно возникшее внутреннее побуждение... и вдруг он ощутил, что когда-то уже было точно так же: он шёл мимо, да, да, шёл мимо... тут он ускорил шаги на коротком отрезке, разделявшем их, и крепко обнял пришедшего.
      -- Узнали! - Радостно-огорчённо сказал Василий, - А я разыграть хотел.
      -- Садись, садись, - слова вылетали как-то по-скоморошьи быстро из его влажного рта сквозь мелкие зубки. - Так, так, так... Ты...
      -- Нет! Здоров! Слава Богу! И ни за кого не прошу... навестить...
      -- Так, так, так... значит, значит, а нет... одного не отпущу, Софья Марковна там одна, перепугается... значит, ты сиди жди здесь... сейчас чаю... да-да-да, а я туда-обратно, и всё: ко - мне...
      -- Не могу, Мотей Исаакович! - Василий показал на часы, - я ж в командировке...
      -- Ты чего дурака валяешь! Сегодня пятница. Какая командировка, какая командировка, какая... - он говорил уже все, напевая на непонятный мотив и складывая что-то в портфель, - так, так, так. А я тут одного посмотреть должен, звонили, звонили... сверху... раз ты не уехал, значит...
      -- У нас испытания завтра на стенде...
      -- Завтра, завтра, завтра, - улыбаясь, напевал хозяин кабинета, натягивая пальто, распахивая дверь, и продолжил уже более буднично: - Зинаида Михайловна, пожалуйста, напоите чайком уральца и никуда, я через сорок минут буду... Всё! И сразу уйду, пусть никто сегодня не ждёт...
       Теперь Василий мог оглядеться. "Кабинетик то небольшой. За дверью бункер, куда - раза в два больше". Портрет сзади кресла не то Пирогов, не то Павлов... "Нет, у того борода посивее," - решил Василий. Книжные шкафы с напиханными невпопад бумагами... "Да, да, да, он не любит, когда у него наводят порядок... точно - и пусто на столе. Всё в голове... он и пациентов то всех в голове держит... вот голова... Боже мой, Боже мой..." Он стал беспорядочно вспоминать всё с начала, хотя сделать этого не мог - там был колоссальный временной провал. Огромный не по времени, а по значению. И он всегда хотел понять, как всё получилось и "что было". Но единственный человек, который мог бы ему это сказать, только что опять отодвинул ответ... ну, на сорок минут...
       Он хорошо помнил стылый посёлок - больше он туда не возвращался - завод, бараки, призрачную охрану - всё равно оттуда не убежишь: с весны до октября болота - не полезешь, а остальное время снег с морозом - всё куда надёжнее вохровцев. И страшный голод. Страшенный. Оборонный заказ - по пятнадцать часов в сутки и голод... они были доходягами. Это не кличка, не дразнилка. Медицинское определение. А когда "доходило" слишком много и пустовали станки, присылали новых. Просто, как говорится, как два пальца обоссать... Он почувствовал прибывающий пульс сердца, уселся на кресло, потом на кожаный диван, тяжело вздыхавший и выпускавший дух, снова вскочил и опять уселся, потом посмотрел в глаза Пирогова и спрашивал его молча: "Че ты ему в спину смотришь? Думаешь, он врач меньше тебя? Да ты бы там сдох в своём пенсне... а, впрочем, этот тоже таким хлипким казался..." Он, говорят в зоне был, а потом его к ним на завод перекинули... и уже его весь посёлок знал через три дня... звали Мотей, а он ходил по семьям, которые были вольные - по всем, подряд... писал к себе в книжечку, ну, не рецепты, конечно - аптеки то никакой и в помине не было... писал, писал... слушал осматривал и писал... а потом через недели три или четыре стал вызывать в медсанчасть - то запиской, то посыльным - и началось движение. Люди обалдели совершенно, что кроме колокольчика на столбе с известиями и лозунгов в Красном уголке для них что-то происходит. То лекарство внутрь, то капли в глаза, то уколы... назначит и - велит приходить через день... и пошло поехало... стали, как обычно в деревне, с узелками к нему являться, а он не сердился, и так получалось, что не оставишь ничего, но начальство забеспокоилось... он же сам не их роду племени - из ссыльных... но как его из зоны отпустили - классный врач на вес золота, начальство для себя бережёт... а он то, говорили, из Москвы был, с самого верха... чем уж не угодил, и как только не попал "без права переписки". Скоро обнаружилось, что с ним жена и дочка. Тогда стали таскать домой то ли перед медсанчастью, то ли после, когда он не возьмёт. Но Софья Марковна по первому вышла на мороз в сером платке без шапки и сказала так просто, головой в сторону завода кивнув: "Их подкормите, они тоже наши люди... а сюда не носите больше". А несли то с дальним прицелом - доктор здоров, глядишь, и их выручит... и выручал... он потом за заводских взялся... на производство его не пускали, так он по баракам пошёл, видно как-то с вохровцами договорился... хвоей всех поил - вот уж этого добра вокруг на сопках без меры. Варили её в ведре и он заставлял выпивать при нём. Смотрел, чтоб не выплёвывали... жизнь пошла... Василий вздохнул невпопад - не хватало воздуха - велел же себе не вспоминать никогда... в окне виден был посёлок в ложбинке... автобус с жёлтым светом, размытые точки окошек... как всё похоже в России... и снаружи, и внутри... а они то совсем доходили... стали сливать керосин и прихлёбывать... животы же уже ничего не принимали... начали у станков падать, в цеху... а кто их считал... врача не вызывали, списывали до прибытия... кто-то и хоронил тайно... всё же было в заводе - директор - царь, остальные под ним... их не видели... где они обретались... было место обнесенное колючкой... боялись, наверное, там и жили... и почта под ними, и лавка... что в ней? Буханка хлеба - две сотни! У кого ж такие деньжищи. Письма вольные писать могли, но их все читали... а доходяги уж стали по дороге валиться и, если не заметят, по дню, а то и по два на снегу чернеть... тут все загудели... то ли хотели снаряды у охранников выменять на хлеб и рвануть... начался всеобщий шмон... его же не посвящали... его в семнадцать взяли... а как просился в штрафбат, но велели сначала заслужить это право - защищать отечество, а потом уже "смыть кровью!" И как же защитить. Он сперва, честно сказать, думал, что сбежит - здоровым был, но через два месяца уже понял, что в таком виде никуда не добежит - только напрасные хлопоты... ну, и вдруг пошёл слух, что комиссию ждут... начальство едет... то ли говорили, что Мотя письмо накатал прямо Сталину и передать исхитрился мимо почты... то ли план плохо шёл... а какой с доходягами план?... все ждали... и он в этот месяц как раз свалился... только помнил, что на развод вышел, а дальше уже... потом... только палату в медсанчасти, и опять провал, потом опять Мотя, и снова провал, а там уже очнулся в больнице... не в своей, и, говорят, апрель уже - он на солнце за окном обратил внимание, и что форточка настежь, а не наметает... "Ты што, не веришь?"- Крутанулся он на каблуке к портрету... эх, и дочка, какая у него была! Две косички, чёрненькая, глазки, как у лисички быстрые... красивая, наверное, выросла... он почему-то придумал себе, что ждать её будет... так и не женился... потом его из больницы уже в другое место перебросили. Он больше Мотю не видел. Приехала комиссия - начальство судила тройка, многих из них там же постреляли. Народ успокоили. А Мотю всё равно, как обычно, на всякий случай в другое место отправили. Но ребята рассказывали потом, после пятьдесят третьего - не все там передохли, что он его в снегу нашёл без пульса уже, но на себе заволок в медсанчасть, зачем? Метров триста по снегу таранил, и что он там колдовал, как выхаживал... Сонечка помогала... только спас всё же, а вот почему его, что его остановило, мало там что ли их валялось? Вот это и мучало Василия уже много лет. Он потом написал письмо без надежды, что дойдёт. Ответа долго не было и пришёл откуда-то из Донбасса. Как его письмо туда попало - переслали, может. Невероятные вещи с этим Мотей - и тут его все знают. "Может, его вообще все знают? Имя редкое Матей Исаакович... Редкое имя..."
       Зинаида Михайловна прервала его размышления - он не знал, сколько прошло времени:
      -- Матей Исаакович просил Вас к нему на квартиру, - и, не дав опомниться, добавила на вопросительный взгляд, - машина уже ждёт, здесь недалеко. Вы извините. - И добавила совсем по-свойски, - Вы же его знаете!
       По дороге Василий спросил водителя:
      -- Давно возите доктора? - И получил в ответ презрительный взгляд через плечо и резкую реплику:
      -- Это обкомовская. Матей пешком бегает.
      -- Что так?
      -- Наверно, жизнь изучает, в народ ходит.
       Больше Василий ничего не спрашивал. Минут через пять они были на месте. Водитель проводил его до лифта. Дверь открыла постаревшая Сонечка, Василий сразу её узнал. Моти ещё, конечно, не было. Он пришёл через полчаса и стал быстро быстро расспрашивать и односложно отвечать на пустячные вопросы о здоровье, о больнице. Василий только успевал и понял, что ничего он не спросит у него ни про себя, ни про остроглазую девочку Аллочку - ничего.
       Постелили ему в большой гостиной. Ковёр глушил шаги, и очень издалека доносились позывные "Маяка", может, даже с улицы. "Не слышны в саду даже шорохи..."
      -- Не дует? -Прощаясь, спросил Матей Исаакович, а то закрою?
      -- Нет, нет, хорошо...
      -- Да, да, да, я забыл - ты же холода не боишься. - Он присел на стул рядом. - А ты думал, не узнаю? Хотел разыграть... нет, нет, нет - это же фено`мен. Я всё хочу понять с тех пор -почему остановился?.. Почему ты остановил меня?
      -- Я жить хотел... очень... от обиды, может быть...
      -- Но тебя уже не было! И я лица твоего не видел! - Ощущение - притяженья, как сегодня в кабинете - такое не забывается... а потом ты очень долго раздумывал, раздумывал, раздумывал...
      -- Раздумывал? О чём?
      -- Не знал, наверное, стоит ли оставаться...
      -- Вы это серьёзно?
      -- Сонечка тебя уговаривала, уговаривала, уговаривала... не отпускала...
      -- Софья Марковна?..
      -- Да, да, да... но как же ты нашёл меня всё же?
      -- Да Вас тут знают все!
      -- Ну, положим!.. - засомневался Мотя, - А сюда то, как добрёл?
      -- Ой, да Вас везде знают!
      -- Ну, полно, полно - теперь то не разыгрывай, не разыгрывай!
      -- Да, правда! И в Министерстве... я думал - столица! Тут не отыщешь, а Вас все знают...
      -- Ну, уж, ну уж, уж, ну уж... может, имя редкое...
      -- Да, имя тоже, наверное... - Неуверенно согласился Василий, - Я больше не встречал такого!
      -- А так и есть - одно на весь свет! Писарь балда спьяну то занёс в полковую книгу вместо Матвей - Матей, а отцу не до меня было. Он доктором был Пироговской ещё школы ... записали и записали, потом комсомольский, потом паспорт, диплом... - он помолчал... вот и вышло Матей Исаакович... хороший мужик был писарь, отца любил... от погрома прятал ещё в Кишинёве, потом пить стал... ну, ладно, ладно...казнился, знаешь, всё - говорил мне: "Перекрестил я тебя некрещёного, зато один в мире будешь..."
      -- Так и вышло! - Не утерпел Василий. А сюда то Вы как?
      -- Это долго рассказывать... я ж ещё под конец и под дело врачей попал - припомнили мне всё, и снова в зону... а ведь советовали на тебе диссертацию защищать! - Он тихонько мелко засмеялся... - Ты, видно, правда очень жить хотел... Ладно, ладно, спи! Завтра поедем, я тебе профилакторий покажу - для рабочих выбил... хвалиться, хвалиться буду... у нас тут тоже тайга... вот бы туда такой... - сказал он, вставая... славное было местечко. Время славное...
      -- Ну, а Вы?
      -- Что? - Очнулся Мотя и снова сел.
      -- Ну, диссертацию!
      -- Защитил!
      -- Ух, ты!
      -- Вот она передо мной! - Показал он на Василия. - Ты думаешь сейчас время? - Он приблизил своё лицо к нему, - Они никогда не простят, что мы выжили, и только ждут своего часа... - Василию стало страшно... даже там никогда не было так страшно... он вдруг увидел другого человека... совсем другого, вместо вечно прикрытого улыьчивой скороговоркой... - Ты ударяешь в колокол, и волны уходят, уходят... по физике они затухают, а по жизни остаются навсегда, просто становятся неслышными для нас... но они всё равно в мире уже остались навсегда, и с этим ничего нельзя поделать! Это пережить дано не всем, и они хотят стереть их, разрубить топорами... нет, тогда каждый знал, где черта...
      -- Но ведь Вы переступили её, и потом хотели вернуться...
      -- Нет. Никогда. Я не могу не спасать тело.
      -- Любое?
      -- Да. Но я никогда не был с той стороны.
      -- А как же, говорили...
      -- Я всю жизнь должен доказывать, что такой же человек, - он жестом остановил возражения, - а того, кто умеет творить добро, всегда ненавидят... за это распяли Христа... ты атеист, да, да, да, - он закачался на стуле взад - вперёд... - никогда не думал про это
      -- Но почему?..
      -- У меня в гетто столько народа осталось... родных, друзей, просто евреев... это нельзя объяснить... это невозможно понять... это болит, как давно вырванный с корнем зуб...
      -- Мотей Исаакович, но мы же там были все одной крови!
      -- Нет. Одного проклятия...
      
       ОСКОЛОК
      
       "Бобе, ты правильно говоришь -ты, действительно, осколок прошлого, - Но очень любимый". Он подсел к бабушке и положил голову ей на плечо. Оно было костлявое, кофта пахла жареным луком и валерьянкой, а сползавшие на лицо седые пряди нежно ще­котали и напоминали, что счастье всё же есть. Счастье у каждого своё.
       Он помнил, как мама любила усадить его рядом, положить книгу на колени себе и ему, так чтобы лучше было видно картинки, и читать, читать... её рука обнимала его и не дотягивалась до страниц, тогда она обхватывала его локоть, а пряди сползали ему на лицо и пахли "Серебристым ландышем". Он специально спросил, как называются её духи, и своей первой девушке потом купил такие же. Бабушкины пряди пахли старостью, но это не был гнетущий запах - это был запах времени.
       Когда маму забрали, ему только-только исполнилось семь. Отец не вернулся из командировки полугодом позже, и он сначала никак не связывал это с арестом мамы... бабушка не плакала, никуда не звонила и не хлопотала. Она надела чёрную юбку, чёрную шаль, положила в чёрную сумку какие-то бумаги, отцовские золотые часы, закрыла дверь на ключ, и его тоже опустила в сумку.
      -- Ты забыла положить ключ под коврик, - возразил он.
      -- Швайг! Унд гей гихер! - Бабушка подтолкнула его к лестнице, и они пошли на вокзал пешком. Это оказалось недалеко. Потом двое суток в поезде, и новый город. Без вещей, без сумок и чемоданов - словно они отправились на денёк к друзьям на именины. На самом же деле никто не знал, куда они делись, где затерялись в стиснутой страхом и лагерями огромной стране... давно это было. Он закрыл глаза и не убирал голову. Отчего это сегодня на него накатило? Может быть, он почувствовал, что настала его очередь подтолкнуть единственного родного на всём свете человека и сказать ей: "Фрег нит мир горништ, унд их бет дир- гей гихер"!
       Он знал, как им трудно придётся, и единственно за что волновался, чтобы бабушка выдержала. Собственно говоря, он постарается, конечно, чтобы жизнь её не переменилась... и то, что она дала согласие... это чудо... без её согласия ничего не делалось в его жизни, сколько он помнил... она и тогда сначала не соглашалась жить у своей подруги времён первой мировой, с которой с тех пор не виделась и у которой остановилась. Не соглашалась, потому что боялась её подвести. Машеньке больших трудов стоило уговорить её, вернее переубедить, что так безопаснее - жить у неё на окраине в домике на скате оврага... огонёк будто тлел под жестяным колпачком, надетым на прямо на лампочку, и, когда бы он ни проснулся, - две седые головы с двух сторон склонялись над этим огоньком и тихо говорили, говорили... но он не мог разобрать ни слова...
      -- Ты уже это сделал? - Бабушка чуть повернула к нему голову. Он ответил не сразу...
      -- Ты же тоже тогда не положила ключ под коврик.
      -- Я знала, что они не вернутся...
      -- Ты знала???
      -- Это было не трудно, поверь мне...
      -- Да, да... - как бы подтвердил он, - а я, чтобы не передумать... но ты же сказала, что меня не отпустишь одного...
      -- Да. Я хочу лежать в земле, где чтят могилы даже через пять тысяч лет... ты не дашь им шанса... не попрёшься на Красную площадь и не будешь фарцовщиком...
      -- Бобе, ты мне испортила всю личную жизнь, - вдруг сказал он совсем другим тоном.
      -- Я?
      -- Рядом с тобой все женщины кажутся такими пресными и глупыми...
      -- Ну, ладно, ладно, ешефича...
       Как же, конечно, - её любимое слово. Тогда, после первой тёмной, которую ему устроили по случаю вступления жидёнка в новый класс, он оробел и притих, лелеял свой синяк на выпиравшей скуле и соображал, что бы такое придумать и завтра не ходить в школу... но бабушка будто читала мысли:
      -- Ты вот что - наплюй на синяк, и вернись в класс весёлым и счастливым.
      -- А если они опять... - но бабушка не дала договорить:
      -- Опережай, ешефича, а то пропадёшь... - и он не отступил.
      -- А это всё заживёт - не вспомнишь, где было, - говорила она, прижимая что-то жгучее к ссадине на руке после драки на следующий день...
       Только семнадцать лет спустя они случайно узнали, что его отца, а её зятя расстреляли 7 ноября сорок первого года, как и безного генерала Дугласа. У них была своя фантазия - с Интербригадовцами рассчитаться в светлый праздник Октября... что ж - неплохая выдумка... они были эстеты... о смерти его матери они узнали годом позже - там всё было буднично: по справке и без вмешательства свинца...
       Когда кончилась война, они уже успели известить, что бомба попала точно в их дом, и его не стало, но после справок о реабилитации дочери и зятя бабушка решила вернуться. Внук уже отслужил и мог вне конкурса поступить в институт, а им полагалась компенсация и квартира. Снова жили у её подруги - и с этой по ночам говорили... Потом его семейное инсти тутское общежитие, в котором бобе готовила на весь этаж, потом коммуналка в память о заслугах зятя в Испании, и, наконец, эта "хрущёба", которая их вполне устраивала, и в самом деле, была очень уютной.
       Когда его распределяли, бабушка сказала: "Нет. Ещё одного переезда да в Сибирь я не перенесу", - одела всё своё чёрное и пошла в институт. Произошло чудо - место работы поменяли, внука втиснули в контору, которая неизвестно чем занималась, но исправно проверяла присутствие сотрудников на рабочих местах, выдавала им зарплату, собирала проф союзные взносы и платила по бюллетеню. Он быстро сориентировался, за три года состряпал диссертацию, с боем защитил её в головном предприятии, про него говорили, что очень талантливый, подающий надежды, но... он оказался перед новым распределением - теперь ему позволительно было искать место самому, на прежней работе такие специалисты "оказалось" не требовались. Фамилия обманывала - лицо нет. По телефону на вопрос нужны ли специалисты согласно объявлению, отвечали "да", а в назначенное время в отделе кадров, после того, как видели его и раскрывали паспорт, начинали мяться и просили подождать звонка от них - они обязательно ему позвонят "через недельку".
       Тогда он и написал заявление и приложил к нему вызов... "в связи с отъездом на постоянное место жительства".
       Конечно, он согласовал это с ней.
       Теперь предстояло как-то зарабатывать на хлеб до отъезда - в самом деле, кому захочется держать на работе человека, который предательски покидает Родину! Затаскают - слабое идейно политическое воспитание... понятно, понятно...
       Он знал, что Эдельмана не брали дворником, потому что у него высшее образование, а с работы его выгнали, как только узнали, что он "хочет туда". Хаймович устроился истопником, но оформил вместо себя забулдыгу, которому отдавал за это четверть зарплаты, а ещё четверть управдому, чтобы тот молчал... Марголин тайно жил уроками. Веврик делал чертежи студенткам и писал им рефераты по-английски и по-немецки, причём по любой тематике... он знал всё это и не рассчитывал быстро продвинуться в очереди к желаемой таможне, но волновало его одно: чтобы выдержала бабушка.
       В свои восемьдесят два она была ещё крепка, и скорее он нуждался в поддержке, а не она, но надо же платить за... за всё. Сбережений хватило бы месяца на три. Так быстро рабов не отпускали на свободу.
       Он ходил на железную дорогу - ну, хоть сцепщиком? Оказалось, что это престижная профессия - около транспорта кормилось много людей - ведь всё, что попадало на прилавок и за чем выстраивалась очередь, меняло на своём пути немало платформ и колёс. А где грузят - там и бьют, а где бьют - там и списывают... и брикеты торфа развозить на электротележке по платформам для проводников спальных вагонов выгодно... грузчиком в магазин тоже брали только своих... курьера в издательстве тщательно проверяли на благонадёжность - ведь ему доверяли рукописи - идеологический наиважнейший груз. В церкви требовался сторож, но батюшка сразу же предложил сначала окрестить его... он пытался шутить, чтобы...
      -- Завтра пойдёшь на Ордынку - вот по этому адресу. - Как - то вечером буднично пробурчала бабушка.
      -- А что там?
      -- Приёмная Ротшильда... - Она помолчала. - Там люди.
       С большим трудом он отыскал нужный адрес. Это оказался вросший в сугроб по окна маленький деревянный домик во дворе разрушенной церкви. С тыла его заслоняли почерневшие сараи и заборы, от улицы - церковного вида двухэтажное крепкое здание красного кирпича. Он потянул за ручку двери, обитой старым шелушащимся дермантином, и шагнул в темноту. Пахнуло тёплым духом деревенского жилья - натопленной избой с неистребимым привкусом простой еды. В темноте он стукнулся лбом о низкую притолоку, наткнулся на стоящее, как и положено в сенях, ведро и оказался перед ещё одной дверью, на которую сбоку падал свет через крошечное разрисованное морозом окошко.
      -- Кто там? Входите! - Услышал он, толкнул дверь и оказался в прихожей со множеством дверей, тянувшейся поперёк дома. Слева в довольно большой комнате за столом с настольной лампой сидел пригласивший его человек. - Проходите. Ноги веничком - и проходите... Иван Степанович... - Чуть приподнялся он из-за стола, опираясь на него. - Чем обязан?
      -- Мне Анна Моисеевна...
      -- А! - Перебил Иван Степанович, - Вы, стало быть, Эля. - Он уставился пристально на пришедшего и долго молчал. - Похож... Я вот что... у меня ставка сторожа - семьдесят рублей... иногда премия квартальная... может набежать четвертной... - этот "четвертной" прозвучал не пошло, как на рынке, а необъяснимо старомодно и фундаментально... - но... - он снова уставился на пришедшего... - мне не снег грести... и день ненормированный...
      -- А что... - Эля затруднился, как спросить.
      -- Вон! - Снова опередил его Иван Степанович и кивнул головой в сторону другой комнаты. - Музей восстанавливаю - мемориальный. - Там прямо на полу стояли ящики, сбитые из фанеры, с деревянными рейками, лежали груды книг и перевязанных листов. - Кое-что спасти удалось... теперь разобраться надо. Работа тяжёлая, пыльная и нудная... особенно без привычки... потом ещё привезём, - добавил он, подумав,... - возможно...
      -- Конечно, - тихо произнёс Эля, - Я Вам очень благодарен... а когда...
      -- Хоть сейчас. - Снова обогнал его Иван Степанович. Он выглядел несомненно старше пришедшего и намного, но реакцией обладал острой и внезапной. - Только костюмчик в другой раз для работы-то попроще, а то пыль... ну, спецодежда не полагается, как и молоко за вредность, впрочем... - он вдруг улы бнулся и встал. - А сейчас чайку!.. Нет, нет... - остановил он извинения Эли. - Так не положено. Бабушку то твою хлебосольную я ещё с довойны знаю... тебе сейчас сколько?
      -- Тридцать семь...
      -- Тридцать семь? - Переспросил он и посмотрел на него. - Опять тридцать семь... - тут могут попасться в бумагах материалы совсем не по теме... нашего музея... - неожиданно сказал он и кивнул на соседнюю комнату, - так ты их в ящик под не разобранное складывай... отдельно... потом посмотрим... не всем здесь эта старина по нутру... может, спасём что... - он оживился и оттянул свитер.
       Домой Эля торопился, окрылённый и озадаченный, - это не могло быть случайным везением. "Ну, и Бобе!"
      -- Почему секрет? - Возразила бабушка. - Он с твоим отцом был там. Воевал. Когда отца взяли, его в шпионаже обвинили в пользу Англии и Германии - он же в окружении оказался под Уэской, а жена тоже шпионка - стенографистка в Коминтерне - все секреты выдала империалистам...
      -- Какие секреты, бобе?
      -- Какие? Как построить светлое завтра! То, в котором сейчас живём...
      -- А Иван Степанович?
      -- Его уже потом взяли за недоносительство...
      -- За что?...
      -- Это на политзанятиях не проходят... Он обязан был немедленно сообщить, что твой отец провёл неделю на территории врага... - она помолчала и добавила, - наверное, я во всём виновата...
      -- Ты?
      -- Бог читает наши мысли... а мы часто не связываем, что случилось, с тем, о чём мечтали... я всю жизнь хотела попасть в Испанию... думала, может, с театром... я тоже просилась в Интербригаду... это им передалось... - она закусила край передника своими удивительно сохранившимися зубами и затрясла головой... - твой прадед Мендель проклял меня, когда я отказалась с ними уехать. Ты знаешь, что такое еврейское проклятие?!. О!.. И что? Он был богат... богат, но не нашёл, где купить счастья... счастливых евреев не бывает, Эля... они, наверно, все там погибли... нам даже это нельзя узнать... он решил, что в Европе капиталам надёжнее, а через океан плыть на корабле опасно... он боялся бури...
      -- Бобе, ты мне никогда не рассказывала! Почему!? Почему?
      -- Ты... мог сболтнуть что-то... а у меня больше -ничего... и ни кого... я не стала актрисой... не построила коммунизм... и не побывала в Испании... ты был маленький...
      -- Столько лет... Маленький?..
      -- Да!
      -- А теперь?
      -- Теперь ты стал взрослым...
      -- Потому что мне, дураку, тридцать семь?
      -- Нет, потому что ты перестал плыть по течению... я мечтала, что ты сам дойдёшь до этого... до всего надо дойти самому...
      -- И это говоришь ты, осколок прошлого?
      -- Да. Да... осколок... такое ранение самое опасное - это меня ещё в первую мировую учили в госпитале... - его часто совсем нельзя трогать... шевельнёшь кусок металла, врезавшегося в тело, - и этому телу конец, а так можно ещё жить и жить... поэтому они нас пока (она сделала упор на этом слове) больше не трогают... и ты сам это понял...
      
       ДВОРНИК
      
       Дворник - основа сыска. Так испокон века было на Руси. Что говорить - у каждого из нас был в жизни свой дворник...
       Правда, в те годы, о которых идёт рассказ, многое изменилось. Во-первых, благодаря стараниям власти очень увеличилась "те­кучесть кадров" - те, кто старался, последовали за теми, на кого стучали. С жильём возникли большие трудности, да и вообще очень поощрялось управление государством кухарками, а потому и подались дворники на повышение - в бригадиры, управдомы, в местные советы стали избираться, по партийной линии продвигались, - профессия постепенно теряла престиж и уважение окружающих. Особенно подпортили репутацию сексотов интеллигенты, хлынувшие во второй половине двадцатого железного века в дворники - бородатые профессора физики и филологи, полиглоты-переводчики, философы-генетики, барды-инженеры, абстракционисты-опро щенцы и прочие интеллектуалы, сообразившие, что "свои сто двадцать ре" они легко заработают лопатой, а разве не стоит того свобода времени и духа без общения с краснозадыми...
       Опять же национальный состав дворницкой гвардии сильно изменился, и хотя говорят, что "там где побывал татарин, еврею делать нечего", но в связи с массовым оттоком мозгов в ряды интеллектуалов с лопатами, потомки Давида и Моисея сильно потеснили детей Аллаха, в чём "некоторые" увидели хорошо замаскированный заговор сионистов против всемирной идеи освобождения трудящихся.
       Этот губастый с типичной внешностью и вывертом ног три дцатилетний парень во всесезонном ветхого цвета пальто и когда-то дорогих джинсах с жёлтыми коленями медленно шёл по задворкам старого московского района и пристально вглядывался в полускрытые пространства за бачками, кучами металлолома, ящиками, покрытыми газетами со следами вчерашней выпивки и записями доминошных баталий. Он явно что-то или кого-то искал. По тому, как он уверенно двигался и ориентировался, было ясно, что места эти ему хорошо знакомы. Наконец, он протиснулся между двумя обитыми кровельным железом в грязной охре гаражами и оказался на вытоптанном пятачке со столом на одной ноге и тремя скамеечками вдоль него. На одной сидел мужчина в ватнике с метлой в обнимку и отекшим лицом, сосредоточенно глядя в одну точку. Он никак не прореагировал на пришедшего, тот присел, подоткнув полы, не вынимая рук из карманов, и молча смотрел на него. Когда глаза их встретились, одутловатый спросил:
      -- Чего?
      -- Здравствуйте, - тихо ответил пришедший, - человека ищу.
      -- Человека?.. я человек... курить есть?
      -- Мммм, - отрицательно промычал пришедший. Тогда сидевший с трудом запустил здоровый кулак в карман куртки, пошарил там и вытащил обратно. Он разжал пальцы и стал пере считывать мелочь. - Вы тут давно живёте?
      -- Я? А тебе что?
      -- Человека ищу.
      -- Понял... А зачем давно - не давно...
      -- Я его тут лет двадцать назад... видел...
      -- Сколько? - Удивился сидевший. - Столько не живут... понял?...
      -- Это верно...
      -- Адрес знаешь?
      -- Нет. Я мальчишкой был. Мы в седьмом доме жили.
      -- А фамилие?
      -- Моя?
      -- Ты что? На хрена мне твоя? Я тут всех знаю... понял?..- совсем трезво ответил пожилой.
      -- А! - Догадался пришедший, - Его все Данилычем звали. Мы вот в том доме жили...
       "Зина! Зина!" - позвал женский голос из окна. Парень, вздрогнув, обернулся и невольно открыл рот, чтобы ответить "сейчас", но это слово донеслось откуда-то из-за гаража, сказанное с досадой тоненьким девчачьим голоском. Он смутился, взглянул на собеседника, но тот ничего не заметил. В это время новое: "Зина! Зина!" донеслось словно из его мальчишеских лет, или он сам перелетел туда, а напротив сидел Данилыч.
      -- Тебя что-ли кличут? -Тогда спросил он.
      -- Меня! - ответил круглоголовый под нулёвку мальчишка и потупился.
      -- Ты Зина?
      -- Нет, я Розенфельд.
      -- Красиво! - Согласился Данилыч. - Знаешь, что значит?
      -- Нет...
      -- Тебе что ж, не говорили?
      -- Нет. А кто?
      -- Дома?.. Это поле Роз - вот что.
      -- А вы откуда знаете?
      -- Откуда?! Все люди врут - ты прав: никому не верь... но это правда, Розенфельд Зина.
      -- Я - Шура, - обиделся мальчик, - А Зина - это мама зовёт - сына... по-еврейски... я просил её... получается Зина. Все дразнятся, а она...
      -- А... - Согласился Данилыч, - Ясно: Зина - Шура Розенфельд. Что ж будем знакомы...
       Так началась их дружба, длившаяся до самого отъезда семьи Розенфельдов из этого дома. Они встречались во дворе и никогда не бывали друг у друга. Шура не знал даже, где живёт Данилыч. Зато сюда он теперь прибегал со своими бедами и "страшными трагедиями", потому что старшему и чужому легче было рассказать всё по-честному и никогда не грозило ничего кроме понимания и прощения. Данилыч не осуждал и не корил. Казалось, он сам такой же точно и так умел войти в положение своего младшего друга, словно только вчера пережил именно то же самое... ну, точно такое же... избили втроём, обзывая и грозя убить вовсе, не взяли в команду... не приняли в пионеры из-за брата... а сколько домашних обид и огорчений... ну, а кому же пожаловаться на отца с матерью - не отпустили в поход, наказали за драку, а ведь он победил...
       Данилыч редко бывал трезвым, но всегда соблюдал форму и, видимо, в силу своего одиночества тоже делился с мальчишкой своими размышлениями, как с равным, и тот вниматель но выслушивал их, ещё не зная, что потом будет нести их через долгие годы.
      -- Ты что, думаешь я пью из распущенности или хулиганства - нет! Исключительно от беспокойства по идейным соображениям! Тссс... враг, что? Не дремлет! - Он поднимал вверх палец и опускал голову. - Эх! - тяжело вздыхал он, и Шура уже скоро знал, что это значило - денег нет, а выпить хочется. И он стал таскать гривенники Данилычу. Тот сначала отказывался наотрез, а потом принимал гривенник на свою огромную ладонь и долго смотрел на него с тоской. Недели через две после первого "Займа" он поманил Шуру пальцем, вытащил из кармана два рубля и протянул ему.
      -- Зачем? - Удивился мальчик.
      -- Это долг!
      -- Вы столько не брали у меня, не надо! - Отодвинулся Шура.
      -- Проценты наросли, - твёрдо сказал Данилыч и прочёл весьма квалифицированно первую в жизни Шуры лекцию на тему приращения капитала, процентов и сложных процентов... - если ты не возьмёшь, рухнут мировые устои экономики, и я в следующий раз лишусь кредита, без которого погибну...
       Эта "банковская система" работала безотказно несколь ко лет, но те два рубля, обнаруженные старшим братом в его кармане стоили Шуре домашнего скандала с маминой валерьянкой, отцовской затрещиной и угрозой брата, что он, "бестолковый младший балбес" кончит тюрьмой , как уголовник. Но случилось всё совсем не так: в тюрьму угодил его старший брат, и это было страшным ударом для семьи.
      -- Что случилось? Где ты пропадал? - Спросил его Данилыч, неожиданно встретив не в любимом месте за гаражами, а на улице возле школы. - Шура был растерян и необычностью места встречи, и тем, что снова встретился с человеком, который на виду у всех кидал снег лопатой и с которым ему запретили разговаривать, и тем, что не знал, как себя вести, после того, что случилось. Ему казалось, что теперь все презирают его, и видят в нём только младшего брата сидящего в тюрьме Эли. - Что случилось? - Снова спросил Данилыч и обнял его за плечо. Шура поднял на него глаза полные слёз, губы его дрожали, ноги стали мягкими и непослушными, он невольно прижался лицом к влажному ватнику. - Пошли, расскажешь, - потянул его рядом с собой Данилыч, от него совсем не пахло водкой. - Что же случилось?
      -- Наш Эля - тунеядец. Его посадили в тюрьму на два года... - пролепетал Шура и ждал, как всегда насмешливого голоса Данилыча.
      -- Ну, и что? - Спокойно проговорил тот. - В тюрьме сидели все инакомыслящие и великие мира сего! Даже вождь мировой революции В.И.Ленин. Ты знаешь?.. - он посмотрел на мальчишку, - Знаешь?
      -- Нет. - Искренне сожалея, признался Шура.
      -- Неважно. Это ему не помогло... - но факт - есть факт! Не огорчайся, Зина!.. А почему тебя не было?.. может быть, тебя теперь не пускают во двор? - Как же Шура был ему благодарен! Никогда в жизни он этого не забудет! И ничего объяснять не пришлось... - Видишь ли... в России все хорошие люди пересидели в тюрьме, это, конечно, не значит, что те, кто не сидел, - плохие... просто они не успели, - понизил голос Данилыч, - времена другие... пока... так что считай, что все... а те, кто охраняли, тоже были в тюрьме, и тоже страшной - потому что боялись. Те - не боялись и сидели, а эти сторожили и тряслись... ну, ладно... знаешь, что? Совсем не обязательно говорить матери, что ты опять видел меня. Я думаю, твоя честность от этого не пострадает... А что же он натворил, твой Эля?
      -- Он переводил кого-то...
      -- В каком смысле?
      -- Стихами.
      -- Стихами?
      -- Да, и ушёл с работы... а книжку никак не печатали, но он сказал, что когда -нибудь - все увидят, какое это чудо. Но ему не поверили...
      -- Благородно! И что же - это в самом деле твой брат?
      -- Да...
      -- Зина, очевидно, дело в том, что он переводил не те стихи - вот если бы он перевёл Джамбула, то ему бы дали орден - поверь мне!
      -- Орден? А у тебя есть орден, Данилыч?
      -- Представь себе, Красной звезды...
      -- Настоящий?
      -- Конечно, настоящий. Боевой - я же воевал!
       Вскоре после этого разговора родители поменяли квартиру - им стало невмоготу смотреть в глаза соседям... и вот сегодня опять это "Зина! Зина!"
      -- Помер, думаю, - вернул его к действительности дворник.
      -- Не может быть. - Твёрдо возразил Розенфельд.
      -- Тогда ищи! Дай хоть полтинник за беседу, - нахально попросил он Шуру. Тот полез в карман, вынул два рубля, протянул ему и повернулся уходить.
      -- Слышь, парень, - обомлел тот, - если тебе, когда выпить... в любое время я тут... и обеспечу... а ты сходи к магазину к одиннадцати, там какой-то Данилыч вроде обретается...
       Шурка, не оборачиваясь протиснулся в знакомую щель и, действительно, отправился к магазину. Это было недалеко. Он и сам не знал, по какому наитию пришёл сюда. Мнение всех своих знакомых и друзей было давно известно. Они все мыслили одинаково: как учили в школе, в институте, по радио, в газете, и если всё время смотреть на песок, то видишь только серо-жёлтую поверхность, а не каждую песчинку. С годами он понял, что мальчишкой, хоть и не мог не стыдиться того, что брат в тюрьме, должен был всё же в глубине души протестовать, что его любимый, старший, замечательный, а он... и если бы не Данилыч, он, может быть, потерял бы брата... только через много лет он понял это, а тогда... тогда ему сказали, что пора отправляться в Палестину и поцеловать платье мадам Шнеерсон. Он, конечно, не знал, кто такая эта мадам, но ему очень не понравился такой совет... хорошо, что поменяли квартиру... всё равно после драки по тому же поводу из школы его исключили. Родители избитого Валерки пообещали сами найти управу на сионистов, избивающих русских детей, а дома стало нечем дышать от страха и маминой валерьянки...
       Он потолкался в очереди, отказал двоим скинуться по рублику, заглянул даже за синий ларёк с пивом, где обычно опустошали купленную бутылку, добавляя в стакан пиво, огляделся вокруг и с какой-то тоской невероятной утраты пересёк улицу. Родина встретила его полным равнодушием, не приняла его... узким переулком с нереставрированными с начала века домами он вышел на троллейбусную остановку на проспекте, постоял несколько минут и решил, что быстрее дойдёт пешком... было сыро, холодно и вдвойне тягостно на душе от чувства невосполнимой потери... "Ну, Бог с ним, - убеждал он себя, - что уж так переживать. Не брат, не друг... Тпрууу... - сказал он себе. Не ври. Помнишь: "все люди на свете врут..." "Не ври..."
       Чёрная "Волга" затормозила вровень с ним. Опустилось окно, из него тихо и отчётливо позвали: "Зина! Зиночка!" "Мистика какая-то, - подумал Шура в первое мгновение, - "Зиночка"! - повторил тот же непонятно знакомый голос. Тогда он повернулся и увидел лицо Данилыча, постаревшее, раздавшееся и чуть тронутое улыбкой. - А я ведь искал тебя... - Шура стоял , не отвечая, в полной растерянности. - Искал. Во-пер вых долг отдать... чтобы не нарушить устои мира... помнишь? Во-вторых, во-вторых, когда стал набирать себе команду... ну, садись, по дороге поговорим... у тебя есть время?
      -- Время? - Машинально переспросил Шура. - Время есть... - И отрицательно покачал головой... - Данилыч вышел из машины и кивнул водителю:
      -- Езжай!.. Как дома? - Спросил он, когда машина обогнала их.
      -- Мама умерла... брат и отец уехали...
      -- Так!.. - Он долго молчал. - А ты? Пойдёшь ко мне?... Я теперь...
      -- Жду визу, - Перебил его Шура.
      -- Давно?
      -- Три года...
      -- Три года?... И чем живёшь? - Шура открыл было рот, чтобы по-привычке всё рассказать Данилычу, хотя ясно видел, что это уже другой человек, но, как бы опровергая возникшую мысль, тот вдруг остановил ответ жестом, осмотрел его с ног до головы и вдруг радостно засмеялся, а потом захохотал, сгибаясь в поясе и удерживая себя, положив Шуре на плечо руку. - И ты Брут!?. - Радостно воскликнул он сквозь хохот.
      -- И я! - Радостно откликнулся Шура... я сейчас был там... у нас... за гаражами...
      -- За гаражами? Правда?... - нескрываемая печаль сожаления отдалась в его голосе... - значит, всё в порядке...

    ГОЙКА

      
       Много детей случается не от счастья - от безысходности. О чём думаешь, то и выходит. Хочется вырваться, самоутвердиться - семья, дети - это так надёжно и просто, кажется, ну, и...
       Ну, а когда это всё же произошло - он почувствовал огромное облегчение
       " Але гефинен гойкес", - сетовала бабушка и тяжело вздыхала... "подожди... она ещё ему скажет "жидовская морда..." Так оно и вышло. У них в семье все почему-то женились на русских... и он тоже, причём жили-то они с женой не плохо. Ссорились, конечно. Но что же это за семья без маленьких скандалов, которые её только укрепляют, потому что они после размолвок так бурно мирились, что незаметно дело уже пошло на четвёртого. Но когда она произнесла "заветные слова", обнаружив в себе "это" и не на шутку разгневавшись, он ничего не сказал в ответ. Вышел будто в другую комнату, потом в следующую дверь, потихоньку пронырнул на лестничную площадку в чём был, только успел захватить туфли и пиджак - и всё. Вот тогда-то неожиданно для себя он почувствовал невероятное облегчение и, очень удивившись, стал разбираться, почему? Выходило, что не семья давила его, не вечные домашние заботы и неурядицы, нехватка денег и вопрос, как их достать, чтоб хватало на необходимое - нет. Он совершенно отчётливо понял, что все шесть лет, что был женат, прожил в ожидании этих слов, которые произнесла, наконец, его любимая женщина...
       Ну, так вышло: его двоюродный брат, то есть сын сестры матери, его тётки по крови, Лёнька женился на казачке и уехал подальше за Каменный пояс, чтобы не раздражать семью. Тогда их общая, как понятно, бабушка сказала своей дочери, его, значит, тётке, пророческие слова. А они так запали в его мальчишескую душу - Лёнька на десять лет старше - так запали, что остались на всю жизнь, неизвестно по какой прихоти всплыли во время его женитьбы в памяти и уже не забывались, а теперь - пожалуйста.
       Откуда она всё знала, спросить уже было не у кого. С Лёнькой они не виделись со дня его свадьбы. Друзья, вероятно, даже не поняли бы, о чём идёт речь. Он занял денег и уехал. То есть полностью повторял путь брата. Вот семейка... Тосковал страшно. Зарабатывал много. Пересылал через знакомых, чтобы она не узнала, откуда средства на детей. Жил один, а когда бывал с женщиной, то думал о своей гойке и ничего не мог с этим поделать. Наверное, любил... страшно переживал, иногда доходил до исступления, явственно ощущая её запах и кожу на губах. Бывало, даже вскакивал в порыве немедленно вернуться, но потом обнаруживал, что не в силах переступить тех слов.
       Однажды поехал в круиз по Средиземноморским странам, из порта Хайфы, на автобусе один, оторвавшись от группы, махнул в Бет-Лехем к Шпиндлеру, с которым учился в институте, погостил у него три дня, а потом всё рассказал и заявил, что обратно ни за что не вернётся. С этой новостью они поехали по инстанциям, и много трудов ему стоило, чтобы убедить чиновников, что обратно ему ну - никак, что заели "там" иноверца и нет житья, что осуществилась его мечта и т.д. Путь эмигранта через ульпан к языку, через унижение к обществу и через терпение к работе и жизни всем известен. К этому времени потеплело в мире, и он решил, что не гоже его детям повторять ошибки отца и решил их вызвать к себе, но они оказались... не евреи! Их мать была... что говорить... прошло столько лет. Он никогда не интересовался, как она жила, с кем... только посылал и посылал деньги на детей... он стал добиваться, чтобы им присвоили его национальность и выяснил через друзей, что она, его жена, ведь он так и не был разведен - только паспорт потерял, чтобы избавиться от штампа - что она добивается того же, ходит на курсы там, учит язык, а поскольку не крещена, то готовится принять иудейскую веру... Он обалдел от такого вероломства и предстоящей возможности снова не по своей воле воссоединить семью - ясно для чего она старалась.
       Такой подлости он не ожидал и не знал, как поступить. Как она его разыскала, через кого, а впрочем, ведь он посылал и запросы, и вызовы, и документы... "Бобе, бобе, где ты? Что бы ты сказала? Никакой ребе не посоветует лучше тебя? Что делать?"
       Это только рассказывать быстро, а каждый день мучений и сомнений долог, как год, а каждая бессонная ночь в одиночестве черна, как чёрная южная ночь, и все звёзды твои, и ни одна тебе не светит.
       "Если младшему восемь, то старшей - четырнадцать - самое время начинать с начала... да и она не девочка - тридцать шесть..." И он всё чаще ловил себя на мысли, что до сих пор помнит её запах, её ноги и движения, её жесты и взгляды и думает теперь об этом без раздражения и отвержения, а на их место возвращается внутренняя нервная дрожь и тоскливое нетерпение. "Что это? Что?.." И он честно признался себе. Что ни с кем ему не было так хорошо, как с ней, и вспоминая теперь прожитые вместе годы, он с ужасом понимал, что ни одного дня не было не отравленного словами бабушки, заставившими насторожиться какие-то потайные гены, которые отвечали за его святое богоизбрание. Больше оно ни в чём не выражалось - только в немыслимом страдании от ожидания... сапёр, работая над заложенной миной, не имеет права думать, что она взорвётся, чтобы этого не случилось, но тот, кто хоть на миг уступает этому страху... вот почему сапёры ошибаются только раз...
       Теперь он пытался выяснить - может быть, всё было не так страшно, может быть, это не та интонация - ведь главное интонация! Возможно... "Ох, бобе, бобе, что ты наделала?" А если бы всё шло, как шло, сколько бы у него теперь детей было, чем бы он их кормил, и сидел бы в своей "хрущёбе" на пятом этаже без лифта?!
       Он поехал их встречать, захватив друга, на его "венчике", и отвёз на снятую в ближнем пригороде квартиру. Дети не знали, как его называть, он не знал, как ему себя вести, как счастливому отцу воссоединившегося семейства или поставленному перед фактом поимки беглецу. Галя, чтобы дать ему освоиться взяла сумку и ушла, категорически отказавшись от провожатых. Она весьма прилично знала язык - потихоньку занималась им три года, то ли наметив себе цель, то ли предвидя, что так случится. Они все успели изрядно поволноваться, пока она вернулась с полными сумками продуктов и незнакомой женщиной, оживлённо болтая и выказывая этим свою совершенную независимость. И вдруг он отчётливо понял, что снова возвращается "в исходное положение", что не поможет ни его тысячелетняя генетическая обида, ни отдельно снятая квартира, ни предостережение бабушки, которое опять уже нависло над ним и без причины терзало. Она уложила детей и пошла проводить его. "Что беспокоиться? - возразила она, - Дети взрослые и могут побыть немного сами. Они хорошо говорят, потому что она их учила, а Фрида, эта соседка, с которой она приходила, присмотрит за ними." Он уже отвык от её практичности, от её умения не теряться и настаивать, от её привычки делать так, как она хочет... "Только попробуй уйди! - Возразила она беззлобно и настойчиво. Я столько лет ждала, чтобы мучаться ещё одну ночь?!" Они ложились и вставали, тонули и выплывали, снова ложились и ссорились из-за инициативы... он с ужасом думал о том, что, может быть, не стоила его обида стольких потерянных ночей, что она такая голодная, потому что, действительно, ждала его в одиночестве и поднимала его детей, и уже другие слова крутились у него в голове. И когда полное изнеможение овладело их телами, а чернота ночи не давала ни малейшего шанса рассмотреть черты лица, и только глаза поблёскивали, отражая звёздные искры, она сказала ему, почти засыпая:
      -- Теперь тебе придётся сделать обрезание и пройти геюр!
      -- Зачем? - Спросил он, не оборачиваясь.
      -- Чтобы я могла надеть а хупе и по делу сказать тебе те же самые слова, на которые мог обидеться только идиот "а гой", а не настоящий а ид.
      -- Опять начинаешь? - Закипел он, но она не обратила никакого внимания.
      -- Помнишь, так же было перед тем, как я родила Ромку... ты забыл... конечно, ты забыл. Это могут помнить только женщины... - и он, повернувшись лицом в подушку, тихо заплакал от стыда и обиды.
      
      
       ВОПРОС ВОПРОСОВ
      
       Господи, если ты одной рукой даёшь, зачем другой забираешь? Зачем? Зачем ты это делаешь?... Унд фар вос?...
       Она вовсе и не хотела усомниться в нём. Наверное, так надо... но иногда хочется и понять. Что, она последняя дура?.. Если Сёма не вернулся с войны, это не значит, что специально именно он. Этот сорви-голова всегда лез вперёд всех... как отец... но тот знал, когда надо остановиться. Он остановился в тридцать шестом, и поэтому они все выжили - ни одного не взяли... хотя с Сёминым языком... а почему он попал в штрафной фронт... по-моему, это так называется... это всё равно, что в Магадан... в Магадане остался Эля... - этот вообще был тихоня... вот поди знай! Он читал лекции о революции. Зачем ему это надо было? Если у тебя все вовремя уехали. Так не сиди тут белой вороной... ну, Фира стала доказывать, что он не мог сделать ничего плохого, так её послали туда же, чтобы она остыла... и она остыла навсегда... так Вовик остался у неё на руках , и как только подрос, стал доказывать, что ни отец, ни мать не могли сделать ничего такого этой власти, чтобы она потерпела от них. И его сначала выгнали из комсомола, потом из института, потом ещё откуда-то, а потом тоже послали остывать, но он сумел таки вырваться, и что? Теперь он пишет ей, чтобы она собирала чемоданы. Какие чемоданы - у неё барахла на один последний наряд, так это не в счёт... чемоданы...
       Монька женился на гойке, дай Б-г ей здоровья, и когда его посадили, она забрала двоих детей и уехала в деревню - так они там уцелели у её мамы. Простая была женщина, но однажды, когда приехала в город так тоже вслух начала болтать, что раньше у неё было три коровы и две лошади, а когда их объединили, так у неё стало... что неприлично выговорить, так она удивляется почему её внуки не евреи, если у них отец настоящий еврей. И почему ей нельзя уехать в Израиль?!
       Унд ба вемен из гут? Менаше, менаше...
       Она закачалась на стуле и сложила корявые ладони между колен. Эта суббота ничего хорошего не принесла. А какая принесла. Она подняла голову и пошла к телефону.
       - Абрам? Фун вен редс те? ... Из Парижа? Почему из Парижа?... в командировке? Там тоже есть командировки? Тебе здесь было мало? Ты не наездился в свой, ах, да... Нельзя говорить, куда ты ездил... все знают, но говорить нельзя... уже можно... и что ты звонишь?... какое здоровье? При чём тут здоровье?... нет... я не могу ехать одна, Абрам. Этот твой сын, дурак, пропадёт тут без меня... я знаю, что он сидит? Сидит... хорошо, что не там, где дядя. Да. С юмором всё в порядке - с ногами - нет... и не надо мне никакой мази, и врачи это не вылечат - это уже для него... для того, кто одной рукой даёт, а другой забирает... нет. Не надо за мной приезжать и не трать так много денег - эти разговоры очень дорогие, ты что думаешь: что их деньги дольше у тебя в кармане будут лежать, чем здесь лежали наши?.. всё. Абрам, их бет дир... генуг... их вейн нит, унд даф мен нит форн а гейм... ну, да пока я здесь - это его дом. Вот тут он ходил в детский сад, потом вот тут прятался от бомбёжки. Потом через этот забор он лазил каждое утро в школу - обойти два шага он не мог, потом он кончил институт, потом его не брали на работу, так он в этой котельной кидал уголь и ждал: то ли заберут, то ли выпустят - так это его дом...
       Однажды, когда она упала на улице, её поднял такой солидный мужчина. Остановил машину, вышел, поднял, стал расспрашивать, почему одна живёт и не стоит ли её пойти в дом для престарелых, там уход... она посмотрела на него и сказала, что это дом для убогих... раньше это называлось - богодельня, а у евреев богаделен не было... и Он (тот, кто наверху) сам знает, кому и сколько давать и у кого и сколько забрать... но с тех пор она задумалась: почему это Он даёт и забирает, и кто она такая, чтобы считать, что Он ей именно давал и у неё именно забирал! Не может этого быть, чтобы он так считался с ней... зи дох а клейненкер ментч! Конечно, никого на земле он не забыл... хотя. Как сказать... когда в войну двое у неё воевали, а с тремя она сама подыхала с голоду и валила лес. Чтобы натопить эту проклятую избу, что ей подсунули чуваши... в которой никто уже жить не мог, а они угорали, умирали, замерзали и дохли с голду, так зачем он так их испытывал - и что, что получилось?
       Она встала с табуретки и поковыляла к двери - до Сони было полчаса на трамвае. Перед тем, как завернуть за угол, она вошла в магазин, добралась до окошка, у которого стоял огромный парень весь в чёрном, как когда-то одевались фашисты. Он смотрел на неё внимательно, не отрываясь. Она подняла на него глаза, вздохнула, залезла за пазуху. вытащила платок, развязалы уголки, вытянула зелёную бумажку и бросила её в ящик перед стеклом. Ящик со скрипом втянулся внутрь, а парень сделал вид, что его это всё не касается... "А что, как даст дубиной по голове сзади. Когда буду выходить. Никто и не заметит. В магазине никого. Деньги возьмёт. Скорую вызовет - скажет: "Плохо стало!" - поверят. Ей-то уже хорошо за восемьдесят. Интересно, сколько "Хорошо?" ... я щик со скрипом вылез обратно. Она сунула в него руку и вытянула вместо одной бумажки целую кипу, не считая, втиснула её в сумку и пошла к двери.
      -- Где они только деньги берут?! - наклонился к окошку охранник.
      -- Ты здесь новенький поэтому и не знаешь. Она всё время менять сюда ходит. У неё сын какой-то очень знаменитый. Они в соседнем доме жили, а теперь он уехал - не то академик, не то профессор. Все газеты писали...
      -- Скажи ты!
      -- У неё орден какой-то за материнство...
      -- А чё ж она то не уехала?.. я б тут ни минуты не сидел, если б мог...
      -- Ты бы... с презрением вытекло из окна... вот потому ты и стоишь тут с дубинкой... - и ящик заскрипел внутрь. - Она по телевизору выступала и сказала, что прежде уедут те, кто такую жизнь устроил, а она останется на Родине, понял?
      -- Нет. - Обиделся парень и отошёл к двери. Он видел сквозь стекло, как тяжело переваливается старуха с ноги на ногу, как она завернула за угол, и ему невероятно захотелось догнать её и спросить что-то. Но он не знал что, да и зачем это?!
       Она накупила в палатке всякой молочной всячины, с тоской вспоминая, сколько сил стоило добыть пачку творога или бутылку молока, дотащилась до ближайшего подъезда, с трудом одолела девять ступенек до лифта и поднялась на третий этаж. Дверь долго не открывали, и она терпеливо ждала, потому что знала, как тяжело Соне ходить. Наконец, одна половинка двери без всяких вопросов отворилась, она протиснулась внутрь и прошла мимо высокой старухи, ничего не говоря и даже не здороваясь. Им это было не нужно - они будто не раставались. Наконец, минут через пять обе оказались на кухне, уселись на стулья и молча смотрели друг на друга.
      -- Вос кукс те? - с одышкой выдавила Соня.
      -- Их кук аф дир, ун их хоб зе мир алейн! - Ответила пришедшая.
      -- Дос из нит а грёйсе глик! - ответила Соня. И дальше весь разговор шёл только по еврейски.
      -- Абрам звонил.
      -- Опять звал приехать?
      -- Да.
      -- Откуда?
      -- Из Парижа.
      -- Из Парижа?
      -- Что его по свету носит?
      -- Евреев всегда по свету носит. Он там лекции читает какие-то. А потом он летит в Японию, так он сказал мне, что может на обратном пути за мной заехать.
      -- Как будто это на такси... езжай. Хоть похоронят красиво.
      -- Ты всегда была очень весёлой.
      -- А что? - Соня оправила передник. Меня никто не зовёт. Я бы поехала.
      -- Срака гайта! Кто же тебя тут красиво похоронит?
      -- А тимуровцы на что?!
      -- Они уже не тимуровцы, они - гайдаровцы.
      -- А штурх зем ин зайт! - закипятилась Соня.
      -- Если я уеду, и ты умрёшь - они подумают, что мы испугались, эти старухи... они подумают, что мы бросили здесь своих на произвол судьбы, и они подумают, что наконец, избавились от евреев .
      -- Они таки избавились - мы от них нет...
      -- Ладно. Заказывай такси.
      -- Прямо в Париж?
      -- Можно и в Париж... а ты точно договорилась?
      -- Эта гойка прискачет хоть мёртвая за деньгами, но я хочу сама посмотреть, что они там сделали...
      -- Только не скандаль, я тебя прошу, как прошлый раз.
      -- Не дождутся! Там будет так красиво, чтобы все, все, ты слышишь! Все, кто проходит мимо, останавливались и смотрели, потому что у меня были самые красивые дети на свете... и у тебя! - Добавила она примирительно. Так мы им сделаем два образцово-показательных участка! А штурх зем ин зайт. Но ты мне скажи: если Бог одной рукой даёт, для чего он другой забирает... - и она не стала ждать никакого ответа.
       две старухи стояли у пылающих цветами соседних могил, где познакомились ещё очень давно и с тех пор шли вместе не только сюда, на кладбище, а вобще по этой крутой тропе, которая назывывется жизнь, со всеми остановками и пересадками, узелками передач и чемоданами, анкетами и запросами, реабилитациями и обещаниями - что-что, а стандарт здесь умели держать твёрдо. И только одного ещё им не хватало... что бы одна ни сказала - другая всегда решала наоборот. Может быть, это от самозащиты, а может быть, оттого, что они вот уже болтьше полвека никак не могли решить вопрос вопросов и всё старались, старались и старались, а потому вероятно и жили так долго.
      
      
       Май 2000
       Будьте здоровы, евреи, и все, все на свете...
       Работа делает свободным (нем.)
       Закрыто! (нем.)
       Чтоб мы были счастливы!.. (евр.)
       Он сошёл с ума! (евр.)
       Это невозможно! Я не сошёл!.. (нем.)
       Чтоб оно всё сгорело... так я думала... ты понимаешь, ты всё понимаешь... и я решила тогда - это конец...
       Бабушка, моя дорогая бабушка! Я прошу тебя, живи ещё сто лет!
       Господи, ты не забыл про меня - я тут одна осталась? Господи, я прошу тебя... не забудь про меня... я только напоминаю тебе...
       Сегодня я тут с тобой, Зяма! Ты не забыл, что за день сегодня? Нет, я верю, не забыл!"
       Спасибо тебе, Господи! Все здоровы!
       Можешь уже подвинуться... я скоро буду... да!.. Да!...
       Так называли в войну банки американской свиной тушёнки
       1Молчи! И иди скорее!
       Не спрашивай меня ничего, и я прошу тебя - иди скорее!
       Все нашли гоек (не евреек)
       И за что?...
       А у кого хорошо?
       Абрам? Откуда ты говоришь?..
       Абрам, я прошу тебя... хватит... я не плачу, и не надо ехать домой...
       Она же маленький человек!
       Что ты смотришь?
       Я сотрю на тебя. А вижу саму себя!
       Это не большое счастье!
       Идеома примерно переводимая - Чёрт ему в бок!
      
      
      
      
       39
      
      
      
      
      
       39
      
      
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Садовский Михаил (msadovsky@mail.ru)
  • Обновлено: 18/09/2026. 107k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.