Аннотация: Бывший доходяга, невероятным образом разыскивает человека. спасшего его во время войны в глухом таёжном посёлке
Михаил Садовский
Р Е Д К О Е И М Я
Москва 2000 г.
От автора
После того, как автор закончил два цикла рассказов "Сочинение на тему" и "Бобе Шейна", время незаметно докатилось до тех лет, которые помнит большинство ныне живущих. Стали реже встречаться еврейские фамилии в списках школьников и студентов, стало проще поменять место жительства, стали чаще еврейские лица в аэропортах на международные рейсы. Но трудно себе представить, что совсем лишится Россия своих нелюбимых детей. Тысячи причин и нитей удерживает людей на этой земле, которую они зовут Родиной, которая так обильно полита их потом, слезами и кровью, в которую они вложили столько любви и труда, не рассчитывая на взаимность... нет, не рассчитывая даже на то, что перестанут тут быть изгоями и стыдиться и бояться вслух сказать: "Я еврей".
Живы люди - живёт неистребимо их культура, своеобразный, искажённый средой способ мышления, и автор, не претендуя ни на какие обобщения и выводы, хочет удержать в памяти лет, а может быть, если даст Бог, десятилетий, то - как мы жили.
О сегодняшних - конце девяностых расскажут те, кто их переживут, ибо - накдо пережить, чтобы понять и написать об этом.
Я льщу себя надеждой. Что у меня есть свой читатель по обе стороны океана и тёплого моря. Так совпало, что конец работы над рассказами пришёлся на месяцы сбора чемоданов.
Кончился век. Грядёт новое тысячелетие. Оно не принесёт ничего нового нашей тематике, но важно, наверное, не только, открыв дверь заглянуть в новое необжитое пространство, сколько постараться не захлопнуть её и не отрезать старое.
Об этом старом я написал свои циклы. Спасибо Б-гу, что он сподобил меня. Спасибо родителям и предкам, что они дали мне такое наследство - понимания своего народа в силу моих способностей. Спасибо тем, кто открыл мои страницы.
Зайт гезунт, идн, унд але, але ин дер велт...
С о д е р ж а н и е
От автора
Вацек 4
Девяносто 9
Дядя Сёма 14
Редкое имя 20
Осколок 27
Дворник 32
Гойка 39
Вопрос вопросов 43
ВАЦЕК
Ночь была чёрная, пора глухая - осенняя, Вацек сильно пьян. Когда совсем стемнело, он поднялся со стула, наклонился вперёд, но не упал на стол, а лишь сильно зашатался и двинулся к двери. В проёме Вацек обернулся, поманил рукой собутыльников - "Ходчь!" - и двинулся в темноту, совершенно уверенный, что они следуют за ним. Они, действительно, поднялись на ноги, тоже не очень уверенно и скрылись в проёме, поспешив за своим другом.
Собственно говоря, познакомились они только сегодня утром, но сразу подружились. Явились они слишком рано, даже раньше намеченного, - их подбросил Субоч по дороге в свой спортивный клуб, показал куда идти, и через полкилометра за поворотом неожиданно для глаза обозначилось в неокрепшем утре то, к чему они стремились.
Теперь они стояли перед закрытыми воротами, на арке которых чернела печально знаменитая надпись: "Арбайт махт фрай" и с трудом разбирали другую на пожелтевшей картонке, прикреплённую к столбу. Получалось, что посещение начинается с десяти, а ещё не было восьми, и вообще сегодня что-то вроде технического дня.
--
Санитарный. - Догадался Владимир.
--
Вот, чёрт! - Расстроился его спутник. - Одно слово - гиблое место. Ничего себе... столько тащились, - совсем огорчился он и посмотрел на товарища. - Что делать будем? - Тот подумал, посмотрел вглубь сквозь ограждение колючей проволоки, пожал плечами и процедил:
--
Может, бросим это. Мне уже не по себе от этого вида.
--
Зачем тогда тащились, - резонно возразил Фима. - А ты что предполагал?
Так они стояли, тихо переговариваясь и невольно глубоко вдыхая холодный горький воздух осени, когда бесшумно подошёл человек в сильно поношенной куртке и молча остановился. Они не сразу его заметили, но вдруг разом повернулись и тоже молча уставились на него. Он рассматривал их, явно в чём-то сомневаясь, и потом начал: "Фершлоссен!..", но тут же споткнулся на слове и замолчал. "Найн!.. Вы с Союзу?" трудно было понять, как он догадался, но они дружно закивали в ответ.
--
Фима! - Он первым протянул руку.
--
Владимир! - Товарищ последовал за ним.
--
Я Вацек. Я говорю по русску... это закрыто сегодня. Я слу`жу здесь. - Он сделал ударение на первом слоге, и сразу говор его приобрёл неотразимую привлекательность. - Сегодня не можно. - Добавил он для убедительности и замолчал совсем, собираясь двинуться дальше. Видимо он совершал внешний утренний обход территории, положенный по инструкции служителю.
Тогда оба посетителя мгновенно сообразили, что он единственное их спасение, и разом заговорили. Они рассказали ему, что приехали из Москвы и специально намеревались посетить этот страшный мемориал, потому что у них есть на то свои причины, и если им это не удастся сегодня, то врядли когда-нибудь ещё в жизни выпадет такой шанс - заграницу вырваться непросто и денег это стоит уйму, а главное такой осадок останется в душе, что они не побывали тут... потом жить невозможно будет. Вацек слушал их молча и не поднимал глаз. Он лишь несколько раз передёрнул плечами от сырости, но куртку так и не запахнул и ворот не застегнул, наоборот, он одной рукой как бы оттянул одежду в сторону у горла и крутанул шеей, словно ослабляя петлю.
В этот момент Володя сделал, очевидно, единственно правильное - он достал из внутреннего кармана бутылку столичной, повернул её кремлёвскими башнями навстречу Вацеку, аккуратно потянул за серебряный язычок, оглянулся и освободил горлышко, потом из бокового кармана достал складной стаканчик, ловко расправил его, потянув вверх самое широкое кольцо, затем наполнил на три четверти и молча протянул Вацеку. Тот так же молча принял его на протянутую ладонь, посмотрел поочерёдно на двух знакомцев и выпил. Он стоял с протянутой в их сторону рукой с зажатым в пальцах стаканчиком и ждал. Следом за ним посетители проделали молча ту же процедуру, после чего Владимир опять же неспеша аккуратно нахлобучил беленький берет из фольги на место, на горлышко, опустил бутылку обратно в карман, и все в полном молчании уставились друг на друга.
Наконец, Вацек повернулся к ним спиной, поманил полным взмахом руки и тихо произнёс "Идь!"
Так начался их день.
Теперь они шли в настоящей темноте. Настоящей, потому что в обозримом пространстве ни фонаря, ни звёздочки не было, чтобы хоть единым лучом испортить её. Поэтому, когда Фима споткнулся и головой боднул в спину чуть выше поясницы шедшего впереди Вацека, тот вскрикнул от неожиданности, сделал несколько ускоряющихся шажков, рухнул плащмя на землю и забормотал "Ниц, ниц, ниц... пан официр..." Оба спутника замерли, выслушивая эти слова, и сырость показалась им особенно пронзительной. Потом они по голосу, буквально шаря по земле руками, отыскали Вацека и с трудом подняли. Они стояли близко близко друг к другу, не видя лиц, и тяжело дышали.
--
Ниц, ниц... - Продолжил твердить Вацек. - Пшем прашем, пане, ниц, ниц... - Он повёл рукой в сторону, расчищая себе дорогу, и, непонятно каким образом ориентируясь, уверенно двинулся в путь. Спутники поторопились за ним, чтобы не отстать и не затеряться в этой черноте навсегда. И молчание их было таким же непроницаемым и плотным, как ночь, и нечто надвинувшееся и давящее трезвеющие от сырости и преживания головы таким же беконечно огромным. Это был страх. Он неожиданно и непонятно почему вдруг завладел двумя приезжими, и они стали думать и чувствовать одинаково, как бывает только у плотно сжатых в толпе людей.
Нет, утром в самом начале им не было так страшно, когда они шли по ухоженным дорожкам огромного лагеря мимо подкрашенных домов и невольный экскурсовод объяснял им:
--
То твой блок! - И ткнул в локоть Владимира
--
Почему?
--
Зольдатски... советьский пленный... то твой, жидовски... - тронул он Фиму... и того невольно предёрнуло:
--
Мой?
--
Так, так... - Подтвердил Вацек и добавил, - так по польску - Жидовски... идь! - И он первым шагнул внутрь... - тут ки`но... - он замолчал, подыскивая слова, - с самого начало... как всё было... хрустальная ночь...
Он бормотал глухим голосом и вёл их от блока к блоку с горами оправ от очков и детских ботиночек, свалявшихся волос и золотых коронок... но было светло, и человеческий голос разрушал оболочку и возвращал их из жуткого вчера... только в предбаннике крематория, когда Вацек закрыл входную дверь, и они остались в темноте, оцепенение охватило их. Они невольно почувствовали ужас пропитавший стены, и тишина была страшнее воплей задыхавшихся здесь людей... но всё же они были зрители... они рассматривали отверстия в потолке, через которые бросали вниз банки с ядовитым газом и окошки, через которые палачи наблюдали за умиравшими, и вагонетки, на которых их везли, и трубы... и всё это они уже видели и в хронике на экране, и в книгах на картинках... домик коменданта с цветочками вдоль дорожек... занавески на окнах... тут же неподалёку от печей... прямо на территории...
Всё было деловито, прибрано, подкрашено, как в военном городке под Рязанью в Спас Клепиках...
Теперь же они не видели ничего. Но то внутреннее, что накопилось за день и временно было приглушено "столичной", и этот сырой гнилостный воздух вдруг так сжали их с двух сторон, что животный страх просто не давал дышать...
"Куда? Куда? Зачем? Почему мы не уехали вечерним автобусом, а поддались капризу какого-то незнакомого человека и теперь прёмся за ним. И чёрт его знает, что у него на уме... может, он мститель... что он там нёс про Катынь и Варшавское гетто... нет, всё... но... они уже долго идут, может, час... куда... обратно самому не выбраться... тут даже собаки не лают..."
Вацек словно почувствал их настроение и остановился. Они буквально наткнулись на него, не сразу сообразив, что прекратился ориентировавший их чавкающий звук шагов.
--
Тсс... - Пршипел он и замолчал. Теперь они слышали, как он тяжело втягивает воздух и со свистом выпускает его. Так они простояли несколько минут и вдруг одновременно вздрогнули, потому что обнаружили, что начло как-то сереть пространство, и они стоят в самом начале деревянного настила с зыбкими перильцами вдоль него и через некоторое время впереди обозначились ворота...
--
Слышь? - Тихо просипел Вацек, и они попытались разобрать хоть шорох... - Слышь?.. - Он забормотал что-то быстро быстро, снова замолчал и добавил, - Здесь... Бася! Бася!.. - он заплакал тихо и успокаивающе... - Бася... жёнка... Эльжуня там, - махнул он в сторону, откуда они пришли и где остался лагерь... - А Бася тут! Слышь? Она зо`вет, зо`вет... то женьский лагер... я был там... советьски нас освободили... я работал, нас не успели шутцен, растрел... а это женьский... Бася... я то`гда бе`жал... были танки, и я бе`жал... но её не бы`ло... дочка там... а здесь Бася... мой отец был немец, а мама польска... а Бася была жидовка... и их взяли сразу... сразу... а я тут с ними...
Уже сильно посветлело. Фима стоял и думал, что не стоило сюда приезжать... двадцать три человека в их семье погибло в гетто. Некоторых он видел на фото... но они были незнакомые родные. Может быть, он и видел кого-то, но был так мал, что в памяти ничего не осталось... тридцать лет прошло... значит, он здесь тридцать лет живёт и каждую ночь ходит сюда к Басе!!? Тридцать лет?! Эта догадка настолько ошеломила его, что остатки хмеля мгновенно улетучились. Впереди за колючей проволокой уже расплывчато виднелись остовы чёрных от сырости и времени бараков. Вацек стоял повернувшись туда лицом, и губы его непрерывно шевелились... он что-то говорил, посылал я вно туда - это не были слова для себя...
--
И ты здесь остался служить?... - Вацек обернулся на его голос.
--
Ниц! - Возразил он. - С ними. Ты не слышал? Они зо`вут! Ниц...
--
Столько лет прошло... - Начал Владимир. - Ты всё веришь, что вернутся?
--
Эр хот геворн мишуге! - Начал было Фима, как это делала мама, когда говорила с отцом по секрету от него и забыв, что Володя не понимает по еврейски.
--
Найн! - Взразил Вацек. Он то всё понял. - Даст из умёглихь! Их хабе нихьт! Они зо`вут. Ты не можешь слишать!.. потому что не знаешь ея голос. Я знаю...
--
Всё! - Возразил психанувший Владимир и отошёл в сторону. - Надо выпить, а то и вправду рехнёшься. Я тоже без отца рос. У нас в деревне из мужиков трое с фронта вернулось. Молодки состарились. Кто замуж подался... ждали тоже, но так! Слышь, Фим, - потянул он его за рукав, - поёдём врежем, а то меня мутит что-то...
Когда они вернулись к Вацеку, то уже не хотели ни пить, ни разговаривать - только согреться. На предложение проводить их до Варшавы, где они работали, он только помотал головой, усмехнувшись. Тогда они позвали его в Краков, где их приятель Субоч обещал встретить и показать Вавель. Они бы могли вполне посидеть... но он снова молча помотал головой и потом добавил.
--
Ниц. Не можно... пшем прашем, пане, не обижаться... они беспокоиться будут...
--
Кто? - Изумился Владимир.
--
Бася и Эльжуня. - Просто ответил Вацек. Я с ней у`же двадцать восемь лет прожил. Нам не можно была жениться. Она жидовка, а я кто? Гой... но ея мама казала: "Вацек, раз ты так любишь, что она без тебя жить не хочет - бе`ги! Спасай ея. Она такая - ты знаешь... " Ой, какая била мама... дочь равина... тут близка Радом. Радом, Радом, - подтвердил он на вопросительный взгляд Владимира. - Город. Радом. И она бе`жала, и я бе`жал, и никто нас не ве`нчал... не можна... только я сказал еz маме... ой, какая била мама... Ривка... я сказал... "Клянусь Маткой Боской ни на один день ей не будeт плохо по`ка она со` мной!.." Не можно... и я никогда не пью... Бася это не любит... это только потому что дружба... а
сегодня санитарный день... профилактик... - И он улыбнулся.
ДЕВЯНОСТО
Девяносто - это девяносто. Цифра сама по себе всегда пуста, но, если твоей бабушке девяносто, и она называет тебя мальчик, а тебе сорок, то есть о чём подумать - сколько уместилось в эту цифру.
--
Так, может быть, ты не пойдёшь сегодня в синагогу? Смотри, какая погода.
--
Ничего. Погода здесь ни при чём. В моём возрасте нельзя останавливаться. Я ни разу не пропустила, так что сегодня за праздник? С тех пор, как в синагогу стало опасно ходить, я ни разу не пропустила. Когда мужчины стали бояться ходить, так пошла я.
--
А ты не боялась?
--
Что они мне сделают? Должен же кто-то ходить в синагогу. А то они могли сказать, что раз никто не ходит, так она не нужна, ты что не понимаешь!?
--
Бабушка, как у тебя развито общественное сознание, ого! И что ты просила у него, чтобы не закрыли синагогу?
--
Я никогда ничего не просила. У него не надо просить ничего.
--
Но все просят! И русские в церкви, и татары в мечети, и евреи...
--
Нет. Ничего просить не надо. Я рассказываю ему, что да как, чтобы он знал правду. А он уж сам знает, что делать...
--
И как ты карабкаешься туда наверх по лестнице...
--
Ничего. Понемножку. Но ближе к нему, так он лучше слышит... я же не кричу... я ему могу и здесь рассказать... он всё равно услышит... но, знаешь, я думаю ему приятно, что я столько лет хожу в синагогу...
--
И всё одно и то же, одно и то же...
--
Мальчик, солнце тоже встаёт и садится, а люди родятся и умирают, а деньги приходят и уходят... станешь старше - поймёшь...
--
О чём ты, бабушка? Мне сорок!
--
Это не тебе сорок - это мне девяносто. Я никогда не просила его. Бывало так, аж ... а фарбренен зол алц верн... дос их хоб гемейнт... ду форштейст, ду форштейст алц... унд их хоб герехнт - дос из а соф... Но он решил, что нет...
--
Бобе, майне таере Бобе! Их бет дир, леб нох а гундерт ёр!
--
Ты хитрый! Ешефича!.. Ты всё хочешь быть молодым... нет, нет... и хватит об этом... я всё равно не поеду на твоей машине... а если ты мне разменяешь рубль по десять копеек, то я смогу всем дать у входа...
Она собралась потихоньку, в отдельный затрёпанный кошелёчек с кнопочкой посредине сложила разменянный рубль, в карман длинной чёрной юбки засунула другой кошелёк потолще и побольше размером, натянула старое, но вполне приличное и не засаленное, как обычно у старух, пальто, далеко не закрывавшее юбку, проверила ключи... после этого взяла самодельную можжевеловую очень удобную палку с длинной загнутой ручкой, на которую можно было опереться даже локтем, и вышла из двери.
Девяносто ей исполнилось два месяца назад. Пышно это событие не справляли. Но все соседи откуда-то узнали, и оно почему-то стало событием и для них. Приходили. Звонили в дверь и поздравляли, хотя могли это сделать и во дворе... но приходили... она не то что бы дружила с ними, с соседями, но когда знала, что кому-то из них плохо, шла и просто помогала, а не спрашивала, надо ли помочь... ещё когда молодая была... она же тут уже не один десяток лет живёт на этом самом месте. У них забирали мужей, она не боялась позвонить в дверь... а забирали обоих родителей, так не боялась пойти покормить оставшихся детей... а когда у неё случилась беда, и никто не позвонил в дверь, а на улице, чтобы не обидеть, переходили на другую сторону и не здоровались, она не обижалась... люди есть люди... одни так живут, другие - так... "Сколько мне тогда было? Шестьдесят? Ну, чего можно бояться в шестьдесят? Я же не знала, что проживу до девяносто?!" Она не любила вспоминать всё подряд - "валить в кучу", а если вспоминала что-то, то так подробно, будто это происходило сейчас, и она просто пересказывает слепому, чтобы он знал...
Каждый раз она рассказывала ему историю и не обязательно о себе, но сегодня день был особенный, и после рассказа она позволила себе спросить: " Готеню, ду бист хот нит фаргесен - их хоб до алейн геблибн? Готеню, их бет дир... нит фаргес он мир... их нор дермон дир..." На ступеньках по выходе она раздала приготовленный рубль из кошелёчка - "Зайт гезунт! Зайт гезунт! Зайт гезунт!" и поковыляла в горку к остановке. Путь ей предстоял неблизкий, но она хорошо знала его и ещё знала, что обязательно доедет до места... троллейбус, метро с пересадкой, автобус - всего часа два в один конец... у ворот кладбища она остановилась перевести дух и оглядеться - ей тут было кого навестить. Она постояла минут пять и отправилась прямо по центральной аллее - теперь совсем рядом. Она развязала ленточку, вынула её из проушин, вошла внутрь низенькой ограды, уложила две еловые лапы вдоль и выпуклостью вверх, ладонью протёрла фотографию, приблизила к ней лицо, снова вытерла ладонью, потом поцеловала и опустилась на чёрную влажную скамеечку. "Гайнт их хоб до мит дир, Зяме. Ду бист хот нит фаргесен вос фар а тог гант? Нейн, их глейб дир, нейн!..."
Прохожие, конечно, могли подумать, что тут сидит сумасшедшая старуха и разговаривает сама с собой, кому - нибудь показалось, что она читает молитву, на самом же деле она просто разговаривала с мужем. "Тогда тоже было пасмурно, и ты, как всегда, торопился, а мне надо было ехать в село - у нас никогда не было времени побыть вместе... и всё же мы, слава Богу, пятьдесят шесть лет прожили вместе, если считать те восемнадцать, что ты сидел тоже... ну, конечно, считать, если бы мы не ждали, так, может быть, бы и не дожили... с детьми конечно, не повезло... если бы их было четыре или пять, так ты бы не отказался! Ещё бы! Я знаю! Тебе это очень нравилось... ну, слава Ему, что двоих дал... успели... то ты воевал, то строил... то сидел... а когда ты вернулся, так мне уже сколько было... не будем считать... конечно, мог бы и подождать меня... что ты так торопился? Ты всегда торопился! Торопился, торопился! Мне одной сюда ездить тяжело уже... про детей и внуков я тебе говорить не буду - ты итак всё знаешь... а правнуки... ну, эти пишеры, "А дайньк дир, Готеню! Але гезунт!"
Ребе сказал сегодня, что "возлюби ближнего, как самого себя!" Это относится больше всего к профессии, - что сапожнику труднее всего полюбить сапожника, а портному портного, потому что это конкуренция... а что же, наверное, он прав, этот молодой ребе. Он такой умница... конечно, я не сказала ему, что еду к тебе... нельзя же нарушать субботу, но в другой день я не могу - у нас же сегодня юбилей, а не завтра, так Он простит мне я думаю... но ты мне только скажи, что тебе сегодня приготовить... девяносто - это не так много, если ты можешь сам себе сварить картошку и сходить в магазин за молоком... ну, хорошо, молоко мне приносят... и картошку тоже... и варю я себе очень редко... эта гойка Галка хорошо готовит... но могу я сказать, то, что думаю! Что ты молчишь? Ты всегда молчал... когда надо было сказать... а когда надо было промолчать, так тебя вечно за язык тянули... нет... я всё же схожу намочу тряпку - мне не нравится, как ты выглядишь...
Она сходила к крану - воду ещё не успели отключить на зиму, и протёрла ему лицо, как делала это не раз, когда он сваливался с температурой... и каждый раз, как и сейчас, одна и та же мысль приходила ей на ум: "А кто же там обтирал тебя? Ведь не может быть, чтобы ты ни разу не свалился за восемнадцать лет!"... Она аккуратно свернула тряпочку, уложила на цоколь позади гранитной плиты... и, распрямившись, шепнула ему прямо в лицо: "Кен сте шен а биселе рюкн... их велт зайн балд... ё... ё..."
Свет сильно потускнел, и рабочие на мотороллере, которые не раз проезжали мимо, решили сказать Филиппычу, что эта старуха уже который час сидит и сидит в одной позе. Сначала что-то бормотала и качалась, как все евреи, а теперь и вовсе замерла, как статуя. Кто её знает, не померла ли она там, да и холодно... Филиппыч матюкнулся, толкнул толстым пузом стол и, кряхтя, выбрался из-за него. Он шёл по центральной аллее вразвалку и думал, что конец у всех один: всё равно вместе уходят редко, а тому, кто остался куда тяжелее.
--
Вона! - Из-за спины указал рабочий, шедший сзади, - сидит не воро`хнется! - Филиппыч остановился возле ограды и кашлянул. Старуха даже не шевельнулась.
--
Гражданка! - Произнёс негромко Филиппыч, но не получил ответа. - Гражданочка! Территория закрывается для посещения... может, Вам помочь, - поинтересовался он, изображая участие в голосе. Старуха медленно повернула к нему тёмное лицо и попыталась встать, опираясь на свою палку, но у неё ничего не получилось. - Помоги, - кивнул Филиппыч назад, и рабочий в телогрейке выдвинулся из-за спины.
--
Да, я в цементе весь. Не успел. - Оправдался он. Тогда толстый Филлипыч, сам, с трудом сгибаясь, наклонился и попытался взять старуху под локоть. Она приподнялась и снова опустилась на скамейку.
--
Ну, вот! - Огорчился он по-настоящему не столько немощи старухи, сколько неожиданно выпавшим хлопотам. - Что ж вы одна-то... да в субботу...
--
Ничего! - откликнулась старуха. - Я встану. Я дойду... я одна хотела, потому что... - она замялась, стоит ли говорить, и Филиппыч прервал её:
--
В вашем-то возрасте!
--
В моём возрасте уже всё можно! И одной по ночам гулять, и в субботу! - Неожиданно резко встрепенулась старуха и сделала первый шаг.
--
Во даёт! - Хохотнул рабочий. - Ну, и бабуля! Сколько ж вам стукнуло?
--
Деваносто. - Ответила она, и все замолчали.
--
Сколько? - Переспросил Филиппыч.
--
Не веришь? - Она помолчала. - Мы сегодня ровно семьдесят лет, как вместе.
--
Как вместе? - Удивился Филиппыч и оглянулся на цифры на камне.
--
А ты не считай, не считай... эти то годы идут один за два... так ещё больше получится. - Она почувствовала, что ноги отекли, и, вправду, вряд ли она сама теперь доберётся до дома, но не ощутила не только никакого страха, но и волнения. Мелькнула, правда, мысль, что дома будут сходить с ума, но поскольку такое случалось уже не однажды, она махнула рукой. Всё равно всё сделала правильно. Они так мало в жизни бывали вместе, что и Зяма наверняка с ней согласен.
--
Подгони треногого, - распорядился Филиппыч, и рабочий быстро засеменил обратно по аллее. - Вскоре он вернулся на тарахтящем мотороллере, в кузов которого была постелена свежая рогожа.
--
Ну, бабушка, садись! - Хохотнул рабочий, и они вдвоём с Филиппычем усадили старуху в кузов через низенький бортик.
--
К конторе! - Распорядился Филиппыч и последовал за ними. Старуха так и дожидалась, сидя на рогоже, пока он подойдёт и снова поможет выбраться ей на землю. Потом они долго решали, что делать, и она наотрез отказалась ехать на такси, а только просила проводить её до автобуса. После долгих уговоров она согласилась, что Филиппыч довезёт её до троллейбуса - это ему по дороге, а там уж она сама.
--
Внук всё записать за мной мою жизнь хочет, - рассказывала она по дороге, - а я ему говорю, что толку нет - все мы одинаково жили, ничего особенного, а то, что мне довелось больше других на свете остаться, так это ещё неизвестно - повезло ли.
--
Да! - вздохнул Филиппыч и оглянулся. - А вам больше семидесяти не дашь. Не обманываете?
--
Зачем? - удивилась старуха. - Ты представь только - я ж ещё при Александре родилась, в черте оседлости!
--
А это что такое?
--
Что такое? А за ёр аф мир! Что такое? Черта для евреев была.
--
Какая?
--
Где жить - где не жить!
--
Граница что ли?
--
Видно, правда, надо соглашаться мне...
--
Чего?
--
Да рассказывать! Если такие молодые люди ничего не знают... ты хоть учился где?
--
Бауманский закончил, - похвалился Филиппыч.
--
Это что же такое?
--
Инженером был!
--
Инженер - заведует кладбищем!
--
Гелт. - Просто ответил Филиппыч.
--
Ты что, разве а ид? - Удивилась старуха.
--
Я нормальный. Что одни евреи умные!? - Обиделся Филиппыч. - Неужели всё помните? - Старуха долго не отвечала, так, что водитель уже стал беспокоиться и оглянулся назад через плечо.
--
Я такое помню, что лучше забыть. - Тихо сказала она. Раньше за это сажали. Теперь всё равно не напечатают. Зачем ему трепать нервы. Пусть это уйдёт со мной. Он же не виноват, что я его бабка...
--
Знаете что? Я вас довезу до дома. Куда вы в такую темень и с такими ногами...
--
Нет. - Возразила старуха. - Я должна сама домой вернуться. Так надо. Мне надо и ему... - Филиппыч не понял, кому "ему", но уточнять не стал. Он высадил её на остановке, помог забраться в троллейбус и ещё долго стоял, переваривая произошедшее с ним и завидуя неизвестному внуку. У него то не было стариков - одни лежали в земле далеко на западе, другие далеко на востоке, и никто не мог даже сказать ему, где их могилы.
Д Я Д Я С Ё М А
Семён Исаакович стоял и стоял, опершись лбом на прочный стеклопакет окна и смотрел на улицу. Получалось маленькое чудо: в сиреневом свете пасмурного дня он одновременно видел своё отражение в наружной плоскости стекла и сквозь него, что творилось внизу на горке.
Ребята в заледеневших куртках лезли наверх по льдистым склонам, сокальзывали вниз и снова ползли к вершине. За собой они тащили санки, некоторые - дорогостоящий аппарат на трёх коротеньких лыжицах с сиденьем и рулём, как у велосипеда, а чаще - просто фанерку, картонку, или пластиковый выпуклый кружок с ручкой... В стороне стояли мамы и бабушки, обсуждая, конечно, последние политические новости беспардонного народовластия наиновейшей истории, в которой, как им казалось, они могут изменить что-то своими голосами на предстоящих выборах.
И вдруг он увидел малыша, который волок согнутый особым образом толстый проволочный прут, на котором тут же ловко спустился, держась руками на уровне груди за верхнюю петлю и правя ногами, стоявщими на нижних проволочных полозьях.
"Сколько же лет я не видел такую штуку, и каким образом пробилось это сквозь годы?! . Как же она называется?.. Забыл!.. Надо же!.. Как?.."
Напрасно он силился, напрягал память...а может быть, и не напрасно - годы, которые были прожиты им так давно и в которые он не возвращался так же давно, вдруг стали медленно проползать перед ним панорамой. Он всматривался в них, видел себя на таком же снаряде, но всё равно не мог вспомнить, как он назывался! "Ах, ты боже мой"! Он уже сердился на себя, на свою память, раздражался и удивлялся сам себе - зачем это нужно и какое имеет значение, в конце концов, как называлась забава из далёкого, невообразимо далёкого военного детства.
В обжитом клопами бараке люди по ночам выскакивали в коридор с неотмываемым полом и даже на улицу, если не было бурана, чтобы охладить зуд тела, и снова бросались в постель в драку, давя ненасытных тварей свим весом и раздирающими кожу руками.
Тогда он и появился - дядя Сёма, худой с синим от выбритой щетины лицом человек, и очень обрадовался, что они тёзки. Это Семён Исаакович помнил точно. Так ему казалось. Потому что до встречи он просто не знал этого слова и что оно значит - "тёзки". Остальное по прошествии лет представлялось ему легендой дополненной впечатлениями раннего младенчества - или наоборот, но в памяти этот дядя Сёма остался на всю жизнь.
Кто он такой был, зачем появился в этом краю, где
Без забора завод, без собаки,
Круглосуточный грохот стволов,
Полигон, и желтеют бараки
Поутру без звериных следов.
Нет различия жизни и смерти,
Нет понятия "тишины",
И сбивается узкоколейка:
Сколько вёрст до весны и войны.
Ни родных, ни вестей, ни конвоя, -
Снег идёт. Снег идёт. Снег идёт.
Всё: и мертвое и живое
Тут сохранно без лишних хлопот.
Но это пришло потом. А тогда дядя Сёма достал из сидора бутылку водки - драгоценность в их местах невероятную, достал полбуханки, "второй фронт", и голубоватый кусок колотого рафинада - немыслимое богатство. Они с матерью и тёткой пили водку и о чём-то так тихо говорили, что даже к нему за ситцевую занавеску слова не долетали. Он засыпал, а когда просыпался, дядя Сёма уже один сидел на том же месте, и нельзя было понять: не ложился он или рано встал. Так было несколько дней. Водка, конечно, давно кончилась - тут рабочие, которых звали "доходягами", пили керосин - другого ничего не достанешь. Кончился хлеб, сахар "оставили детям"... только разговор был бесконечным... и из него выловились слова, вставшие в цепочку... "штрафбат... еврей... мне теперь всё равно... нет не страшно... милуха... хватит быть евреем... а гезунтер гейд..." Милуха оказалась страной, в которой они жили, "а гезунтер гейд" - на здоровье... от кого он бежал в штрафбат и не хотел быть евреем?! Чей он был родственник и почему стал ему дядяей? Может, просто знакомый матери? А почему не на фронте, когда все и отец там? А он зачем-то приехал к ним?
Более позднее наложилось в сознании и памяти на размытое детское представление, и ему казалось, что он приезжал к матери повидать её... Может, он любил её и ради свидания удрал из части, просто был её любовником? А потом пошёл за это в штрафбат, сознательно! Знал же, что оттуда не возвращаются! Что их пускают впереди в атаку на минные поля, таким образом расщищая дорогу, под пулемёты, и у немцев патроны кончаются прежде, чем они всех штрафбатников перестреляют, а за ними уже идёт батальон запросто, как на ученьях... но где же они спали с матерью? Может, уходили в комнату напротив к Марусе, которая всегда работала в ночную - ну, не тут же при тётке и ещё троих детях... он не испытывал никакой неловкости и стыда, рассуждая так, как ему казалось, с тех самых военных лет. А про всё на свете они узнавали из кухонной энциклопедии, когда заходили умыться или за чайником, так рано и подробно, что не от чего было краснеть...
Если же кто и добирался до немецкого окопа, начиналась рукопашная, и там уж наши давали фрицу жара... правда, он не представлял, как дядя Сеня мог победить в рукопашной? Вот Фёдор, который приходил по воскресеньям к Марусе и носил её потом по коридору на вытянутой руке и ржал непонятно отчего, когда она начинала вдруг визжать, Фёдор, конечно, мог победить...
С войны они не вернулись - ни отец, ни дядя Сёма... говорили, что штрафники, которые добирались до немецких окопов, там сдавались в плен... он думал, что врут, наверное, - сзади-то ещё особисты были, они бы не пропустили момента... а впрочем... но почему из всего этого всплыл именно дядя Сёма?.. Да! Он же согнул ему такую загогулину из чёрного ржавого прута! Вот, вот...что-то начинало выстраиваться! Этот прут они с Васькой вытащили из бухты у склада снарядов, где иногда выменивали кое-какие боепрпасы за ломоть хлеба. Выменивали для костра на берегу ручья в овраге. А взрывов всё равно не было слышно за гулом полигона... они же в войну играли...что за война без взрывов!?
И как ловко он гнул этот прут толщиной в большой палец на ноге! Просовывал в трещину фундамента концы и загибал из запросто, налегая на середину. Получилась штука вроде треугольного письма с фронта, а потом он эту середину длинной стороны вставил между двух сросшихся сосен и изогнул прут в другой плоскости... но как же она называлась, эта штука... и почему "хватит быть евреем..." Это так долго его мучило. Что плохо быть евреем, он уже знал по опыту общения во дворе, но как это - "хватит"? Спросить же было не у кого. А если бы так каждый сказал про себя, то всё бы перепуталось: "хватит быть татарином" или "хватит быть немцем"... ну, "хватит быть русским" вряд ли кто скажет... да, да... мать ему приказала, нет, попросила, глядя в глаза, когда остались одни: "Ты же большой уже, Сёмочка! Никому не говори, что дядя Сёма у нас был. Никому! Понял? И что я тебе это говорю, что просила тебя - тоже никому." Она помедлила и добавила то, что заставило его потом молчать долгие годы: "Один останешься. Не проболтайся, понял? Один. Никто не спасёт. Молчи." Он молчал... это уже потом он по каким-то обрывкам узнал такую легенду, что из окружения дядя Сёма вышел не в ту сторону, а раз уж так получилось - побрёл дальше, дальше искать жену с детьми и угодил в то же гетто, рассудив, что сумеет им помочь спастись, а ему будет легче перейти линию фронта обратно после, когда понятно станет, где эта линия...
Уже лет двадцать теперь, как он понял ту фразу дяди Сёмы - "хватит быть евреем...", когда прочёл у Гросмана в романе, в рукописи, которую тоже -"никому, а то...", как её спасли эту рукопись!.. Там евреи стояли в очередь в крематорий и сами соблюдали её!!! Сердились на того, кто нарушал, чтобы не обозлять охранников фашистов!.. Он когда прочёл, так плакал... и всё повторял, повторял... "хватит быть евреем"! себе повторял. Это уже много после того, как сам на идиш прочитал книгу, которую прятала мать и ему не давала "Уфштандунг ин Варшавишер гетто" ("Восстание Варшавского гетто") - это же ещё мальчишкой совсем, лет в шестнадцать... и так гордился, что это евреи - они же погибли героями, но не сдались, как овцы! Они в очередь не стояли!.. Они стали евреями! Вот ведь откуда дядя Сёма... он им согнул этот прут, и они с Васькой вместе катались. Становились один за другим, и задний обхватывал руками товарища, и они неслись вниз, наверное с километр по заледенелому склону сопки, если не грохались раньше... а потом, потом замазывали синяки и зашивали ватники, чтобы не влетело дома...
"И хватит быть русским!" Это мыслимо разве - столько терпеть, и терпеть, и терпеть... или хоть не называть себя великим народом... не может же великий народ столько стоять в очередь за нищетой и унижениями... разве великий народ может сам себя истреблять! Немцы побили тех, кто был не согласен, а остальным решили дать "Фольксваген"...
Князь Андрей тогда на Бородинском поле с ужасом смотрит на шипящее крутящееся ядро и понимает, что будет! Но это же мгновение! Это Толстой в сто раз дольше описывает, чем всё было! Но он же не мог!!! ничего поделать, бедный князь...
Не так много событий поразило Семёна Исааковича за всю жизнь. Вот страницы о князе, книга Гросмана, дядя Сёма... да, пожалуй, и всё... Отец не вернулся - так у скольких не вернулись... в институт не брали, потому что пятый пункт, ну, и что... скольких не брали - это все знали. Все. А что же дядя Сёма? Так он же попал в то же гетто к жене и детям, и сам видел, как они погибли... а ему опять повезло... и когда перестали так панически пятиться, что в задницу упёрлись зубцы кремлёвской стены, он выдрался из леса, из землянки партизанской и перешёл -таки линию фронта и шёл к своим, в часть, а перед тем завернул к ним... так далеко! Если бы дезертир, то шлёпнули бы, но он выправил какие-то бумаги у партизан... так потом говорили... кто знает... и теперь тоже болтают, что он объявился в Балтиморе... Ему уже порядочно лет. За восемьдесят точно. Может, он из тех везунчиков, чья судьба потом долго удивляет мир. Он бы, наверное, согласился прожить без этих удивлений. Хотя, кто знает? Если он уже в те годы знал, что "хватит быть евреем"!..
И вот теперь он стоит и стоит, опершись лбом на прочный немецкий стеклопакет окна, и смотрит сквозь себя в прошлое, и видит опять себя, и опять повторяет слова дяди Сёмы, и непонятно, что делать, чтобы не быть евреем в том дяди Сёмином смысле, чтобы, наконец, стать им и гордиться этим?
Он накинул куртку и пошёл поскорее вниз, пока мальчишки не ушли с горки, и попросил у них эту "штуку" прокатиться. Они, конечно, удивившись и обрадовавшись интересу к своему снаряду, уступили ему очередь, а он спросил их: "А как это называется? Мы в детстве на Урале катались на точно таких. Только горки там были покруче. Так как называется?" Но мальчишки ответили, что не знают - это им незнакомый дяденька согнул из прутка, который они утфщили со стройки, и рассказал, как кататься. А потом прокатился сам и ушёл... "да, седой... и хромал сильно, но пальто красивое и даже в шляпе, а зима всё же... "
"В шляпе? - удивился Семён Исаакович. - В шляпе... седой... хромой..." Он поспешил домой. Ему показалось, что он теперь понял, что надо делать... и вот он снова смотрел сквозь себя на горку, чтобы не пропустить будущее, потому что был уверен - этот, что согнул мальчишкам прут, обязательно вернётся. Стоял и стоял, опершись лбом на отражение. Он загадал на него: если вернётся, всё правильно, и только вперёд. Всё правильно - только бы вернулся, а там-то уж он знает, что делать. Он знает. Он знает... хватит "хватит быть евреем", надо стать им.
РЕДКОЕ ИМЯ
Вечер втекал в Подмосковный посёлок. Отблески раннего заката мешались на снегу со светом уже горевших кое-где фонарей. Из магазина выходили люди с квадратными коробка ми тортов, и мамаши стояли на автобусной остановке с детьми - возвращались из детского сада. Василий посмотрел на часы - не рано ли - и вспомнил, что сегодня короткий день. "Тьфу!" Он в сердцах помянул потихоньку чью-то маму и обернулся к первому встречному:
--
Где больница, не скажете?
--
Какая? - Последовал вопрос на вопрос. Василий затруднился с ответом, и отвечавший пожилой мужик в искусственной засаленной дублёнке продолжил: - Кто нужен то? - Василий будто и не удивился, но ответил автоматически:
--
Доржанский, главный врач.
--
Так бы и сказал, - огорчился непонятливости спрашивавшего пожилой.
--
А вы его знаете?
--
Во даёт! - Искренне удивился мужик, - Э-эх! Две остановки на автобусе прямо. А мой совет: пешком быстрее будет! - И добавил вслед уходящему Василию, - Слышь, приезжий, его тут все знают. - Василий остановился и заинтересованно вгляделся в советчика:
--
Откуда Вы знаете, что я приезжий?
--
А кто же? - Искренне удивился пожилой, застёгивая никогда не использовавшуюся пуговицу, - Если Мотея Исааковича не знаешь... - Это задело Василия, и он резко ответил:
--
Я не знаю?.. Эх, тороплюсь, жалко... - пожилой сочувственно мотнул головой и примиряюще извинительно добавил:
--
Тогда прямо две остановки, а там корпус увидишь с козырьком, и на второй этаж... спросишь...
"Вот ведь старый чёрт, - бормотал он на ходу, - Я не знаю! Я то уж, ой, как знаю... я то!.. Да, и он, верно, не забыл... нет, не забыл... только застану ли..." Он приехал так, с оказией и решил заранее, что отыщет его, но ни координат не знал, ни даже названия посёлка. Однако, мир оказался более тесным, чем можно было предположить, и уже третий спрошенный из министерских, "где бы узнать?" ответил, что проще простого, позвонил кому-то в другое министерство, побалагурил про баб, вызывая удивление и нетерпеливое раздражение Василия, а на заданный под конец вопрос записал телефон. "Счас", - снова сказал знакомый, набрал номер, снова балагурил с каким-то Борькой, тот позвал Леночку, потом он болтал с Леночкой, как показалось непривычному к столичным штучкам Василию, слишком фривольно, но результат оказался совершенно неожиданным - Леночка точно сказала после паузы, как называется посёлок и дала телефон справочной и секретаря главврача. Василий отказался наотрез звонить, сказал, что готовит сюрприз и совершенно ошеломлённый вышел из предбанника кабинета. "Ничего себе! Служба информации на высоте! Не зря хлеб едят... аппарат сохранился..." Он намеренно прервал свои мысли и перевёл их на последний разговор, а потом и вовсе на давнее прошлое, которое запретил себе вспоминать раз и навсегда, но сегодня устоять не смог...
Всё оказалось, как предрекал пожилой: две остановки, корпус с козырьком, сердитая вахтёрша внизу, второй этаж, объёмистый "накопитель" пред кабинетом Главврача и табличка с его родным и волнующим именем. Секретарша пыталась поподробнее выяснить, "кто, откуда, зачем", но препятствие было успешно преодолено - он умел это делать без настырности и пошлой дипломатичности.
Двойная дверь, и вот он застыл, сделав единственный шаг и глядя на опущенную к столу голову и дописывающую что-то руку. Он пропустил "Садитесь!" и так и стоял, вернее замер и смотрел. Наконец, владелец кабинета обратил к нему улыбчивое лицо, жестом пригласил садиться, а сам всё всматривался и всматривался. Василий молчал и не двигался с места. Тогда хозяин толкнул икрами ног кресло назад, обошёл стол и медленно медленно двинулся в сторону посетителя, ещё не понимая сам, что его заставляет поступать именно так - какое неожиданно возникшее внутреннее побуждение... и вдруг он ощутил, что когда-то уже было точно так же: он шёл мимо, да, да, шёл мимо... тут он ускорил шаги на коротком отрезке, разделявшем их, и крепко обнял пришедшего.
--
Узнали! - Радостно-огорчённо сказал Василий, - А я разыграть хотел.
--
Садись, садись, - слова вылетали как-то по-скоморошьи быстро из его влажного рта сквозь мелкие зубки. - Так, так, так... Ты...
--
Нет! Здоров! Слава Богу! И ни за кого не прошу... навестить...
--
Так, так, так... значит, значит, а нет... одного не отпущу, Софья Марковна там одна, перепугается... значит, ты сиди жди здесь... сейчас чаю... да-да-да, а я туда-обратно, и всё: ко - мне...
--
Не могу, Мотей Исаакович! - Василий показал на часы, - я ж в командировке...
--
Ты чего дурака валяешь! Сегодня пятница. Какая командировка, какая командировка, какая... - он говорил уже все, напевая на непонятный мотив и складывая что-то в портфель, - так, так, так. А я тут одного посмотреть должен, звонили, звонили... сверху... раз ты не уехал, значит...
--
У нас испытания завтра на стенде...
--
Завтра, завтра, завтра, - улыбаясь, напевал хозяин кабинета, натягивая пальто, распахивая дверь, и продолжил уже более буднично: - Зинаида Михайловна, пожалуйста, напоите чайком уральца и никуда, я через сорок минут буду... Всё! И сразу уйду, пусть никто сегодня не ждёт...
Теперь Василий мог оглядеться. "Кабинетик то небольшой. За дверью бункер, куда - раза в два больше". Портрет сзади кресла не то Пирогов, не то Павлов... "Нет, у того борода посивее," - решил Василий. Книжные шкафы с напиханными невпопад бумагами... "Да, да, да, он не любит, когда у него наводят порядок... точно - и пусто на столе. Всё в голове... он и пациентов то всех в голове держит... вот голова... Боже мой, Боже мой..." Он стал беспорядочно вспоминать всё с начала, хотя сделать этого не мог - там был колоссальный временной провал. Огромный не по времени, а по значению. И он всегда хотел понять, как всё получилось и "что было". Но единственный человек, который мог бы ему это сказать, только что опять отодвинул ответ... ну, на сорок минут...
Он хорошо помнил стылый посёлок - больше он туда не возвращался - завод, бараки, призрачную охрану - всё равно оттуда не убежишь: с весны до октября болота - не полезешь, а остальное время снег с морозом - всё куда надёжнее вохровцев. И страшный голод. Страшенный. Оборонный заказ - по пятнадцать часов в сутки и голод... они были доходягами. Это не кличка, не дразнилка. Медицинское определение. А когда "доходило" слишком много и пустовали станки, присылали новых. Просто, как говорится, как два пальца обоссать... Он почувствовал прибывающий пульс сердца, уселся на кресло, потом на кожаный диван, тяжело вздыхавший и выпускавший дух, снова вскочил и опять уселся, потом посмотрел в глаза Пирогова и спрашивал его молча: "Че ты ему в спину смотришь? Думаешь, он врач меньше тебя? Да ты бы там сдох в своём пенсне... а, впрочем, этот тоже таким хлипким казался..." Он, говорят в зоне был, а потом его к ним на завод перекинули... и уже его весь посёлок знал через три дня... звали Мотей, а он ходил по семьям, которые были вольные - по всем, подряд... писал к себе в книжечку, ну, не рецепты, конечно - аптеки то никакой и в помине не было... писал, писал... слушал осматривал и писал... а потом через недели три или четыре стал вызывать в медсанчасть - то запиской, то посыльным - и началось движение. Люди обалдели совершенно, что кроме колокольчика на столбе с известиями и лозунгов в Красном уголке для них что-то происходит. То лекарство внутрь, то капли в глаза, то уколы... назначит и - велит приходить через день... и пошло поехало... стали, как обычно в деревне, с узелками к нему являться, а он не сердился, и так получалось, что не оставишь ничего, но начальство забеспокоилось... он же сам не их роду племени - из ссыльных... но как его из зоны отпустили - классный врач на вес золота, начальство для себя бережёт... а он то, говорили, из Москвы был, с самого верха... чем уж не угодил, и как только не попал "без права переписки". Скоро обнаружилось, что с ним жена и дочка. Тогда стали таскать домой то ли перед медсанчастью, то ли после, когда он не возьмёт. Но Софья Марковна по первому вышла на мороз в сером платке без шапки и сказала так просто, головой в сторону завода кивнув: "Их подкормите, они тоже наши люди... а сюда не носите больше". А несли то с дальним прицелом - доктор здоров, глядишь, и их выручит... и выручал... он потом за заводских взялся... на производство его не пускали, так он по баракам пошёл, видно как-то с вохровцами договорился... хвоей всех поил - вот уж этого добра вокруг на сопках без меры. Варили её в ведре и он заставлял выпивать при нём. Смотрел, чтоб не выплёвывали... жизнь пошла... Василий вздохнул невпопад - не хватало воздуха - велел же себе не вспоминать никогда... в окне виден был посёлок в ложбинке... автобус с жёлтым светом, размытые точки окошек... как всё похоже в России... и снаружи, и внутри... а они то совсем доходили... стали сливать керосин и прихлёбывать... животы же уже ничего не принимали... начали у станков падать, в цеху... а кто их считал... врача не вызывали, списывали до прибытия... кто-то и хоронил тайно... всё же было в заводе - директор - царь, остальные под ним... их не видели... где они обретались... было место обнесенное колючкой... боялись, наверное, там и жили... и почта под ними, и лавка... что в ней? Буханка хлеба - две сотни! У кого ж такие деньжищи. Письма вольные писать могли, но их все читали... а доходяги уж стали по дороге валиться и, если не заметят, по дню, а то и по два на снегу чернеть... тут все загудели... то ли хотели снаряды у охранников выменять на хлеб и рвануть... начался всеобщий шмон... его же не посвящали... его в семнадцать взяли... а как просился в штрафбат, но велели сначала заслужить это право - защищать отечество, а потом уже "смыть кровью!" И как же защитить. Он сперва, честно сказать, думал, что сбежит - здоровым был, но через два месяца уже понял, что в таком виде никуда не добежит - только напрасные хлопоты... ну, и вдруг пошёл слух, что комиссию ждут... начальство едет... то ли говорили, что Мотя письмо накатал прямо Сталину и передать исхитрился мимо почты... то ли план плохо шёл... а какой с доходягами план?... все ждали... и он в этот месяц как раз свалился... только помнил, что на развод вышел, а дальше уже... потом... только палату в медсанчасти, и опять провал, потом опять Мотя, и снова провал, а там уже очнулся в больнице... не в своей, и, говорят, апрель уже - он на солнце за окном обратил внимание, и что форточка настежь, а не наметает... "Ты што, не веришь?"- Крутанулся он на каблуке к портрету... эх, и дочка, какая у него была! Две косички, чёрненькая, глазки, как у лисички быстрые... красивая, наверное, выросла... он почему-то придумал себе, что ждать её будет... так и не женился... потом его из больницы уже в другое место перебросили. Он больше Мотю не видел. Приехала комиссия - начальство судила тройка, многих из них там же постреляли. Народ успокоили. А Мотю всё равно, как обычно, на всякий случай в другое место отправили. Но ребята рассказывали потом, после пятьдесят третьего - не все там передохли, что он его в снегу нашёл без пульса уже, но на себе заволок в медсанчасть, зачем? Метров триста по снегу таранил, и что он там колдовал, как выхаживал... Сонечка помогала... только спас всё же, а вот почему его, что его остановило, мало там что ли их валялось? Вот это и мучало Василия уже много лет. Он потом написал письмо без надежды, что дойдёт. Ответа долго не было и пришёл откуда-то из Донбасса. Как его письмо туда попало - переслали, может. Невероятные вещи с этим Мотей - и тут его все знают. "Может, его вообще все знают? Имя редкое Матей Исаакович... Редкое имя..."
Зинаида Михайловна прервала его размышления - он не знал, сколько прошло времени:
--
Матей Исаакович просил Вас к нему на квартиру, - и, не дав опомниться, добавила на вопросительный взгляд, - машина уже ждёт, здесь недалеко. Вы извините. - И добавила совсем по-свойски, - Вы же его знаете!
По дороге Василий спросил водителя:
--
Давно возите доктора? - И получил в ответ презрительный взгляд через плечо и резкую реплику:
--
Это обкомовская. Матей пешком бегает.
--
Что так?
--
Наверно, жизнь изучает, в народ ходит.
Больше Василий ничего не спрашивал. Минут через пять они были на месте. Водитель проводил его до лифта. Дверь открыла постаревшая Сонечка, Василий сразу её узнал. Моти ещё, конечно, не было. Он пришёл через полчаса и стал быстро быстро расспрашивать и односложно отвечать на пустячные вопросы о здоровье, о больнице. Василий только успевал и понял, что ничего он не спросит у него ни про себя, ни про остроглазую девочку Аллочку - ничего.
Постелили ему в большой гостиной. Ковёр глушил шаги, и очень издалека доносились позывные "Маяка", может, даже с улицы. "Не слышны в саду даже шорохи..."
--
Не дует? -Прощаясь, спросил Матей Исаакович, а то закрою?
--
Нет, нет, хорошо...
--
Да, да, да, я забыл - ты же холода не боишься. - Он присел на стул рядом. - А ты думал, не узнаю? Хотел разыграть... нет, нет, нет - это же фено`мен. Я всё хочу понять с тех пор -почему остановился?.. Почему ты остановил меня?
--
Я жить хотел... очень... от обиды, может быть...
--
Но тебя уже не было! И я лица твоего не видел! - Ощущение - притяженья, как сегодня в кабинете - такое не забывается... а потом ты очень долго раздумывал, раздумывал, раздумывал...
--
Раздумывал? О чём?
--
Не знал, наверное, стоит ли оставаться...
--
Вы это серьёзно?
--
Сонечка тебя уговаривала, уговаривала, уговаривала... не отпускала...
--
Софья Марковна?..
--
Да, да, да... но как же ты нашёл меня всё же?
--
Да Вас тут знают все!
--
Ну, положим!.. - засомневался Мотя, - А сюда то, как добрёл?
--
Ой, да Вас везде знают!
--
Ну, полно, полно - теперь то не разыгрывай, не разыгрывай!
--
Да, правда! И в Министерстве... я думал - столица! Тут не отыщешь, а Вас все знают...
--
Да, имя тоже, наверное... - Неуверенно согласился Василий, - Я больше не встречал такого!
--
А так и есть - одно на весь свет! Писарь балда спьяну то занёс в полковую книгу вместо Матвей - Матей, а отцу не до меня было. Он доктором был Пироговской ещё школы ... записали и записали, потом комсомольский, потом паспорт, диплом... - он помолчал... вот и вышло Матей Исаакович... хороший мужик был писарь, отца любил... от погрома прятал ещё в Кишинёве, потом пить стал... ну, ладно, ладно...казнился, знаешь, всё - говорил мне: "Перекрестил я тебя некрещёного, зато один в мире будешь..."
--
Так и вышло! - Не утерпел Василий. А сюда то Вы как?
--
Это долго рассказывать... я ж ещё под конец и под дело врачей попал - припомнили мне всё, и снова в зону... а ведь советовали на тебе диссертацию защищать! - Он тихонько мелко засмеялся... - Ты, видно, правда очень жить хотел... Ладно, ладно, спи! Завтра поедем, я тебе профилакторий покажу - для рабочих выбил... хвалиться, хвалиться буду... у нас тут тоже тайга... вот бы туда такой... - сказал он, вставая... славное было местечко. Время славное...
--
Ну, а Вы?
--
Что? - Очнулся Мотя и снова сел.
--
Ну, диссертацию!
--
Защитил!
--
Ух, ты!
--
Вот она передо мной! - Показал он на Василия. - Ты думаешь сейчас время? - Он приблизил своё лицо к нему, - Они никогда не простят, что мы выжили, и только ждут своего часа... - Василию стало страшно... даже там никогда не было так страшно... он вдруг увидел другого человека... совсем другого, вместо вечно прикрытого улыьчивой скороговоркой... - Ты ударяешь в колокол, и волны уходят, уходят... по физике они затухают, а по жизни остаются навсегда, просто становятся неслышными для нас... но они всё равно в мире уже остались навсегда, и с этим ничего нельзя поделать! Это пережить дано не всем, и они хотят стереть их, разрубить топорами... нет, тогда каждый знал, где черта...