Аннотация: Рассказ о том, как сосед учит паренька, как сделать так. чтобы мама немного передохнула
Михаил Садовский
ОГЛЯНИСЬ НА ДОРОГЕ
Оглянись на дороге. Сейчас она пойдёт вниз и скроется за поворотом, а ты оглянись, пока ещё есть время! Что это? Кто там, в стёганой телогрейке, перепоясанной кирзовым ремнём, с торчащими пучками ваты на месте отлетевших пуговиц? Кто эта женщина - твоя мать? Она возвращается с лесоповала и отстала от товарок? И ты вглядываешься и не узнаёшь её... А там, за ней, присмотрись, присмотрись, видишь, какая-то тень маленькая и прозрачная. Не догадываешься? Вы все были как тени, вырвавшиеся из блокады, убежавшие от немца из-под Минска, Вязьмы, Харькова...
Помнишь? Вспоминай, вспоминай, как сосед твой в гимнастёрке, однорукий Кузьма Дмитрич, поманил тебя пальцем вечером:
- Витёк, поди, - и притворил обитую дерюгой дверь. - Ты вот что... - он помялся немного, - матери не докладай, что я тебе скажу счас, ладно?
Он пригляделся и удостоверился, что мальчишка понял.
- Ты вот что... Мать-то не выдержит, понял? - и ты стоял не шелохнувшись. - Это верно, что трудовой фронт и все обязанные, только, если она свалится, значит, то считай, что вы оба пропащие, потому, как она солдатка, а не офицерская жена. Значит, и пайка у вас никакого, да и пособить некому, значит. Вот и выходит, что один убыток: и единица трудовая, значит, и будущий, значит, трудовой элемент и защитник, опять же, Родины.
Помню, помню... он взял меня за плечо и с пол-оборотом усадил на стул:
- На вот похлебай маленько и слушай. - Он поставил передо мной алюминиевую миску с чем-то тёплым и тёмным и протянул деревянную ложку. - Вот теперь главное - матери твоей передышка нужна, хоть на три дня, а бюллетень ей не дадут - все еле ноги волочат, понял? Ну хорошо... Он оглянулся в комнате, присел на табуретку и лицо в лицо стал говорить:
- Так что один ты ей помочь можешь. Надо тебе заболеть... тогда ей дадут день-другой, а вы и отоспитесь, понял? А другого я и не придумаю, хоть весь день труси мозгами...
- Как заболеть? - помню, мне даже страшно стало.
- Ну как? Горло, мол, болит... Не, горло посмотреть могут... А вот кашель напал: кашляй и кашляй всю ночь... Чего проще? Кашель не видно... и доктора нет в деревне. Это пока за ним сгоняют... Да и где телегу взять - все на лес брошены... Ты понял?
- Ну как я всю ночь?.. Я усну...
- А ты так кашляй, чтоб не уснуть самому... Ну, и мать не будет спать! А потом днём отоспится... Ей отоспаться надо да поесть маленько, а то упадёт... непременно упадёт... Уж я-то вижу, а мне не всё равно...
- Почему?
- Ну... как тебе сказать, ну, без руки я, конечно, но крепкий ещё... Из симпатии, значит, наверное... Сделаешь?
Я очень сомневался.
- Не знаю...
- Чего не знаешь-то? Иначе не выжить! Мать спасать надо, ты понял?
- Понял...
- Вот и думай... Может, что лучше намыслишь, тогда скажи, посоветуемся. А про этот разговор - никому! Это наш секрет будет! Слышь...
- Ладно...
- Ну что ты всё "понял" да "ладно", а вид у тебя, как у утопленника?
- Чего?
- Не знаю! Ты ба хоть обрадовался, что мать спасёшь!
- Я пойду, ладно, Кузьма Дмитрич? Спасибо вам, вкусно очень...
- Чего там... Соседи же... Только никому, Витёк...
- Ладно...
Эта тайна жгла меня с первой секунды и не давала покоя. Мать приползала с работы, падала на лавку и полчаса лежала, не двигаясь и не открывая глаза. Я стягивал с неё валенки, разматывал влажные портянки, стаскивал носки и укрывал ноги своим пальто, потом разматывал шарф, просовывая руку под её шею по плоскости лавки, на которой она лежала, распоясывал, расстёгивал оставшиеся пуговицы телогрейки и сидел молча напротив... Мне ужасно хотелось потянуть за хвостик ваты, торчавший из дырочки, где прежде была пуговица и отлетела, вырванная с мясом скользнувшей веткой или зацепленная корой, когда поваленный ствол вкатывали на сани...
Я сидел молча и смотрел, как беспокойно что-то шевелится у матери под опущенными веками, наверное, взгляды - бегают и не могут найти выхода, приоткрыть хоть на щёлку тяжёлые веки, но от моего взгляда они вдруг медленно поднимались, и появлялись мамины серые блестящие фасолины глаз...
Я видел, как ей тяжело. Чувствовал, что Кузьма Дмитрич прав. Только не знал, что мне делать. А если у всех так дети заболеют и все не выйдут на работу? Вот сразу все дети заболеют, и сразу все матери не выйдут на работу и всё - что тогда? Кто же лес валить будет и катать тяжеленные брёвна? А врач приедет и скажет, что никакой это не кашель, а дурь нарочная, и меня отдадут в колонию за обман или вообще, как предателя, расстреляют! Люди на фронте, а я - кашель!.. Первые два дня и две ночи после разговора я только и думал об этом, но никакая хворь меня не брала. Я зажмуривался и просил... Кого я просил? Не знаю, кашель? Простуду? Господа? Наверное, Господа! Слышал же, как все его просят и просят... Ну и я: хоть какой-нибудь кашель, ну хоть немножко простуды! Даже кашлять пытался, но ничего не получалось: сон был сильнее, и его просить не приходилось, он сам наваливался и выключал из жизни. Я спал крепко... Никакой кашель, никакой - ни чужой, ни мой собственный - не мог прервать его.
На третий день, когда мать еле переступила порог и опустилась на лавку, подвернув и придавив руку, я бросился к ней помочь и сделать, что делал каждый день по привычке, из-под её опущенных век покатились слёзы. Она не плакала - просто текли слёзы, тихо и не переставая... Наверное, они прояснили мои мысли, промыли их, и назавтра я уже знал, что надо: я должен, должен был срочно заболеть и спасти мать, но не притворным кашлем или красным горлом, а по-настоящему! Для этого хватило всего одной кастрюли снега, который я съел, давясь после положенного мне на день ломтя хлеба и восьмушки старой сырой луковицы...
К вечеру я уже был настоящим спасителем - лежал на лавке с пылающей головой, из горла вырывались вместо слов отдельные хрипы, а в груди уже начинался необыкновенный подъём давления, вырывавшегося со свистом и содроганием всего тела. Мысли путались, и лишь удивление нарастало вместе с температурой и прочими радостями нешуточной простуды: "Надо же, как просто всё оказалось! Уж теперь-то никто не подкопается, что я не по-настоящему... что притворяюсь...".
Острые моменты жизни запоминаются навсегда, особенно из детства. Может быть, потом на них наслаиваются впечатления, услышанные и воспринятые, как свои собственные, но ведь и вся наша жизнь в конце концов остаётся в памяти не непрерывной цепочкой дней, а горсткой острых моментов, вперемешку счастливых и несчастных.
Две недели я провалялся в жару, мало что понимая и с трудом воспринимая, что мне говорили и что со мной делали. Стрептоцид достали быстро, а сульфидина нигде не было - ни за какие (а какие были?!) деньги. Когда стало совсем плохо, пригнали подводу, и мать вместе со мной повезли в район без особой надежды, что там спасут. Воспаление лёгких для таких доходяг с малокровием и при отсутствии лекарств и витаминов всегда кончалось одинаково...
Но я выжил. Весна сорок четвёртого была теплее оттого, что фронт отодвинулся далеко, и солнце до него катилось уже на час дольше!
Я первый раз вышел гулять: мог только сидеть на крылечке в шапке с поднятыми ушами. Я тупо смотрел на лужу, по которой без видимой причины вдруг пробегала рябь... и ждал, когда восстановится зеркало, в котором окажется синее дно.
- Ну ты дал, Витёк! Перестарался маненько...
Я повернулся на голос и смотрел снизу вверх на Кузьму Дмитрича, ничего не говоря...
- Ты ж так напугал нас, что... - слово так и не отыскалось, и разговор заглох... - Слыхал, куда немца-то шуранули! Ты вот в школу пойдёшь, и предмет у вас такой будет - география, так вы её будете учить по карте, как мы наступали! Понял?
- Понял...
Сосед наклонился ко мне и подмигнул:
- А лесоповал-то на тот год отменили! Теперь все бабы рукавицы шьют и подштанники, значит! А всё легче! - распрямился он... - Так я пойду, ладно?
- Ладно...
- Отец-то пишет?
- Не знаю... Вроде пишет, только долго письма идут... Я пока болел, мама мне два читала...
- Да? И что пишет?
- Обещает приехать скоро...
- Ну ладно... Пойду... Ты знаешь, - он вдруг обернулся и присел, чтобы наши лица оказались друг против друга, - прости меня... Чуть не загубил я невинную душу... Прости, милый... Да и ты тоже хорош - соображать же надо, сколько снега жрать-то... Пожадничал малость. Меру знать надо...
- Ничего, Кузьма Дмитрич, я другой раз уже меру знать буду...
- Ну ты даёшь, Витёк! Другого раза, даст Бог, не будет, милый, не будет... Все мы поумнели нынче, понял?
-Понял...
Отец с войны вернулся. Кричал по ночам и страшно кашлял. Так кашлял, что весь дом просыпался... Он и умер совсем скоро... А у меня в ушах остался соседский голос: "Меру знать надо..." - и не было ответа, на что и какую меру.
Я с тех пор, пока не уехал в другой город, всегда раздевал маме сапоги, когда она приходила с работы...
Замуж она так и не вышла...
Кузьма Дмитрич присылал по письму в год, обещал навестить, приехать... лет десять, а потом писем не стало...
Я всё собирался навестить деревушку, где меня в эвакуации учили жить выгодно-жертвенно и разумно, да не собрался, что-то не пускает возвращаться... Но дорога порой так петляет, пронизывает такие дали и туманы, забирается так высоко и бесшабашно... Она не прерывается, только шаги свои на ней найдёшь не повсюду: вот совсем маленькие были, потом всё больше, больше и... вовсе нету.
Откуда такая дорога и куда она ведёт? К самому себе ли вообще... никуда...