Смирнов Сергей Анатольевич
Записки о Шейлоке Гольмце, аптекаре и детективе

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Смирнов Сергей Анатольевич (sas-media@yandex.ru)
  • Размещен: 24/06/2026, изменен: 24/06/2026. 188k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    По странному совпадению, в том же 1878 году, когда доктор Джон Ватсон отправился военным врачом в Индию и в итоге получил ранение в битве при Мэйванде, которое, по сути, и привело его к знакомству в Лондоне с Шерлоком Холмсом, доктор Иван Ватсонцев после ранения в битве против турок при Пловдиве приехал в черноморский городок Ольвийск поправить здоровье, где, по совету местного врача, снял жильё у аптекаря и закладчика Шейлока Гольмца, который умел прозревать истории принесённых ему вещей, порой криминального свойства... Доктор Ватсонцев желал покоя, но не тут-то было: один таинственный заклад, принесённый Гольмцу, вовлёк его в опасную и сложную интригу, связанную с британской разведкой и террористической организацией "Земля и Воля".

  •   ЗАПИСКИ О ШЕЙЛОКЕ ГОЛЬМЦЕ, АПТЕКАРЕ И ДЕТЕКТИВЕ
      
      Глава Первая. Удивительное знакомство
      В январе 1878 года в разгар нашей победоносной битвы против осман при Пловдиве мне пришлось броситься на помощь нашим бесстрашным сестрам милосердия и эвакуировать раненых под бешеным шрапнельным огнем турецкой артиллерии. Это был, конечно, наш общий безумный порыв. Безумный! Но... слишком хорошо было видно с места полевого лазарета как падали наши воины дюжинами. В общем говоря, мы увлеклись. Две сестры были убиты наповал, еще три ранены. Ранен был и я. Шрапнель пробила мне грудь справа, а другая повредила плечо. Лейб-медик Сергей Петрович Боткин потом неистовствовал по поводу того, где и, главное, как надлежит быть врачам и сестрам во время сражения, однако он же выхлопотал мужественным девушкам медали "За храбрость", а мне, вашему покорному слуге, - даже Георгиевский крест "За храбрость", при этом хмуро заметив, что эта награда - вовсе не за "отвагу сумасшедшего врача лезть прямиком по шрапнель самому", а так сказать, гонорис кауза за все мое участие в военной кампании в Болгарии.
      Шрапнель прошла навылет, но в итоге только искусство нашего Асклепия, Сергея Петровича, крепость моего тела и, как говорят, помощь какой-то болгарской знахарки, не дали мне отправиться в лазаретный морг... Знахарку я помню, как сон. Черные очи. И шепот: "Твоя главная битва еще впереди, поэтому ангелы не спешат забирать тебя в рай, молодец".
      Петербург для смертного с пробитым лёгким - уже смертный приговор, обжалованию не подлежащий. Поэтому я по совету, а лучше сказать, по велению Сергея Петровича, отправился на юг, в приморский городок Ольвийск... Опять же, по "медицинскому направлению" Боткина, телеграфировавшего в тамошнюю больницу и так предварявшего мое пришествие в провинциальную теплую "глушь".
      Я прибыл в Ольвийск в конце июня 1878 года, когда южное солнце стояло в зените и, казалось, решило изжарить весь город заживо. Поезд высадил меня на станции, которая больше напоминала заброшенный древнегреческий храм, скажем, Аполлона: колонны, лепнина, и всё это облупленное.
      Первое, что я ощутил, ступив на перрон, был запах. Это был не просто воздух - это был букет, достойный извращенного парфюмера: водоросли, жареная рыба, акация, лошадиный навоз, дешёвый табак и, откуда-то уже издалека, сладковатый дымок паровозной гарни. Всё это смешивалось в такой густой аромат, что у даже у привычного путешественника могла закружиться голова. У меня - закружилась. Но я списал это на жару, на ещё не зажившее плечо и тяжелое дыхание пробитого лёгкого.
      Город открылся мне постепенно, как старая книга, которую читаешь не спеша. Узкие улицы, мощённые булыжником, вились между домами, облепленными акациями и шелковицами. Тени почти не было - только кое-где полосатые маркизы над лавками бросали спасительную прохладу. От вокзала до центра города, спускавшегося к морю, всюду кричали, торговались, смеялись и ругались, будто портовый рынок занимал целиком весь городок. Я слышал русскую речь, греческую, еврейскую, болгарскую, и всё это перемешивалось в такое вавилонское столпотворение, что я перестал понимать, где заканчивается один язык и начинается другой.
      Мне нужен был дом. Или хотя бы угол, где можно лечь и не слышать этого гомона хотя бы час.
      Земский врач городской больницы, Костровский, кому, собственно, и была послана телеграмма "свыше" и куда я по назначению первым делом направил стопы, был похож на постаревшего и пережившего свой мрачный нигилизм, а потому просто оставшегося скучным циником, Базарова из романа Тургенева. С трубкой в зубах он мне посоветовал:
      - Снимите домик у Гольмца, батенька. Аптекарь, закладчик, богатый человек.
      - Еврей? - задал я риторический вопрос. - Ростовщик?
      По моему двойному тону, разбитому на два слова, сразу было понятно, что, если к евреям у меня имеется отношение как ко всему человечеству, равноценной единицей коего я являюсь, то ростовщики представляют табу для меня. Тем более, что сей Гольмц виделся уже не только тезкой, но и копией венецианского купца. Забавный путь от Тургенева до Шекспира!
      Костровский усмехнулся:
      - Знаете ли, коллега, далеко не всякий закладчик - ростовщик. Гольмц в свое время нажился на акциях Юго-восточной нефтяной концессии, а аптека и заклады для него - знаете ли, увлечение. Он, не поверите, видит в вещах душу, и любит раскрывать их истории. Построил богадельню. Устроил общественный ботанический сад с заморскими диковинами... Ну, и владеет, так сказать, доходным домом, разбитым на дюжину милых домиков на побережье. Сдаёт недорого, и сам не лезет в душу. Только не дайте ему заговорить вас до смерти - он, когда разойдётся, остановиться не может. Но человек, не поверите, честный. Парадокс, но это так. Сами увидите. В Ольвийске это само по себе большая редкость.
      Описание закладчика так удивило меня, что не познакомиться с такой личностью показалось потерей... да и нужно было чем-то занять себя толком на новом месте.
      Я спросил адрес. Он указал трубкой в сторону порта:
      - Угол Феклистовской и Таможенной. Вывеска с пузырьком аптечным и... пардон, со свиньёй, гуляющей по витрине. Не ошибётесь.
      - С кем? - ошарашено переспросил я, решив, что ослышался.
      - Со свиньёй, - повторил врач совершенно невозмутимо. - Увидите.
      Я пошёл, даже едва не побежал искать невероятную еврейскую аптеку со свиньей, невольно вспоминая свиней, в которых Спаситель загнал легион бесов.
      Аптека Гольмца помещалась в угловом доме, на первом этаже. Дом был старый, но крепкий, с высокими окнами и чугунными решётками, на которых, как виноград, вились засохшие стебли какого-то вьюна. Вывеска гласила: "Аптека и заклад вещей. Ш. М. Гольмц". Под вывеской, в витрине, стояли банки с разноцветными жидкостями - красная, зелёная, синяя, - и, Боже ты мой, действительно большая фарфоровая свинья! Розовая. Да еще с надписью "Mit Gott" на боку. У меня даже рана разнылась, будто стала по-своему неудержимо смеяться.
      Я остановился, протёр глаза, посмотрел ещё раз. Свинья не исчезла. Она стояла на видном месте, среди экзотических банок из-под микстур, и смотрела на улицу пустыми фарфоровыми глазками с таким видом, будто она здесь главная.
      Я толкнул дверь. Колокольчик над головой звякнул жалобно, как больной котёнок.
      Внутри аптека оказалась просторной, но до того загромождённой всякой всячиной, что я на миг растерялся. Высокие шкафы красного дерева уходили под потолок, уставленные склянками, банками, коробочками и пузырьками всех форм и размеров. Пахло травами, камфарой, йодом и ещё чем-то сладким, вроде ванили, но с горчинкой. На прилавке, покрытом тёмной скатертью с кистями, стояли весы, ступка с пестиком и толстая книга в потёртом кожаном переплёте.
      Но главное было не в этом.
      В углу, прислонённая к стене, стояла картина. Я не сразу обратил на неё внимание, но, когда взгляд упал, я замер. Это было странное полотно: какие-то размытые пятна, лиловые, зелёные, голубые, и среди них - едва угадываемые цветы. Кувшинки, понял я. Пруд. Всё это было написано так, словно художник смотрел на мир сквозь мутное стекло или сквозь слёзы. Мазня, подумал я. Но мазня странная - от неё невозможно было оторвать глаз.
      - Нравится? - раздался голос с характерным гнусавым грассированием откуда-то из глубины аптеки.
      Я обернулся.
      Из-за шкафа вышел невысокий сутулый старец с длинной седой бородой и руками, которые, даже когда он стоял неподвижно, будто бы искали себе занятие: одна теребила полу сюртука, другая сжимала суконку, которой он, очевидно, только что протирал флаконы. На носу сидели очки в серебряной оправе, но глаза смотрели поверх них - живые, острые, с насмешливой искоркой.
      - Это какой-то Моне, - сказал он, кивая на картину. - Или Мане. Я вечно путаю. Один купец принёс. Был в Париже по делам, зашёл в кабак, напился там с каким-то молодым художником. Живописец был голодный, как собака, и продал ему эту картину за один франк. Купец, знаете ли, родом из-под Херсона, и там у него в детстве имелся пруд с кувшинками и любимыми лягушками, оживлявшими скуку. Ему показалось, что это - его детство. Он купил, привёз домой, повесил в гостиной. И неделю не мог спать. Говорит: "Смотрю на неё - и тоска. Не то чтобы плохо... а тоска. Как будто кто-то плачет в соседней комнате, а ты не можешь войти". Я поставил к стене. Может, через пару лет какой-нибудь чудак даст за неё десять рублей. Нравы портятся - молодежь падка на всякое как бы выразиться помягче... недействительное, скажем. А пока - пусть побудет. Мне она, знаете ли, тоже о лягушках напоминает. А в нашем городе лягушки квакают только в портовых кабаках, и то - после третьей рюмки.
      Он говорил и говорил, а я стоял и слушал, забыв, зачем пришёл. В этой аптеке, среди банок с лекарствами, фарфоровой свиньи и странной картины, время текло иначе. И я почуял: покой, который я искал в Ольвийске, то ли уже начался, то ли... только что кончился. Странное такое чувство было.
      - Садитесь, - сказал старик, указывая на старый, но крепкий краснодеревный стул в стиле французской Директории. - Чай будет через минуту. - и он указал на небольшой самовар, будто ждавший на всех парах моего появления. - Вы - доктор Ватсонцев, я полагаю. Сапоги у вас болгарской выделки, выправка военная, а пахнет от вас карболкой и йодом. Военные врачи всегда пахнут йодом, они им пропитаны на всю жизнь, как сапожники скипидаром. Садитесь, не стойте столбом.
      Я сел. И в буквальном, и в переносном смыслах.
      - А откуда вы знаете, что я - Ватсонцев? - спросил я, чувствуя себя мальчишкой на экзамене.
      Он улыбнулся - одними глазами, борода осталась неподвижной.
      - Земский врач предупредил. Сказал, что приедет молодой доктор, раненый, будет искать жильё. А больше никого из военных врачей в Ольвийске не ждут. Так что это была не дедукция, а простая осведомлённость.
      Гольмц налил в изысканную китайскую фарфоровую чашку заварки, добавил кипятку и протянул мне на блюдечке чашку дымящегося чая. Чай был крепкий, сладкий, с лимоном и, кажется, с какой-то травой - мятой или мелиссой.
      - Пейте, - сказал он. - Это не просто чай. Это моя авторская настойка. От ран, от тоски и от глупых мыслей. Помогает. Проверено на себе.
      Я сделал глоток. По телу разлилось тепло, как ни странно, сбившее жару южного дня.
      - Шейлок Моисеевич, - сказал я, будто глотнул какой-то анестезируюшей жидкости, после которой весь мир выглядит дружелюбным. - Кажется, мы поладим.
      - Конечно, поладим, - с проницательной улыбкой ответил он, садясь напротив. - Куда вы денетесь? Домик уже, считай, вами снят, чай свое дело делает, а разговор только начинается. Давайте-ка я расскажу вам про свинью. Ведь я вижу, как она в ваших глазах покоя себе не находит.
      И он рассказал.
      Гольмц тоже отхлебнул чаю, крякнул удовлетворённо и откинулся на спинку гамбсовского стула. Глаза его заблестели - не то от чая, не то от предвкушения хорошей истории.
      - Итак, свинья, - начал он, словно объявляя название пьесы и ее главную героиню, организовавшую свой бенефис. - Вы, Иван Петрович, вероятно, удивились, увидев эту хавронью в аптеке у почтенного еврея. Имеете полное право. Скажу больше: мой покойный ребе, да будет земля ему пухом, если бы увидел эту свинью, упал бы в обморок, и пришлось бы отливать его тем самым валерьяновым корнем, что стоит на верхней полке. Но я вам объясню... Вы знаете, что такое "мицва"?
      И Гольмц остро глянул на меня поверх очков.
      - Кажется, доброе дело, - ответил я неуверенно.
      - Именно, - кивнул Гольмц. - Доброе дело. Считайте, заповедь. Так вот, Иван Петрович, эта свинья - самая настоящая мицва. И сейчас я вам это докажу.
      Он отставил чашку, сложил руки на животе и начал:
      - Год назад приходит ко мне человек. Немец. Колбасник из-под Риги. Лютеранин, добрый, честный, но с головой - беда. Дело у него сгорело. Дотла. Остался он с семьёй на улице и с этой вот свиньёй. Он её, видите ли, с юности держал и копил в ее утробе. Опускал монетку за монеткой, по копеечке, по грошику. Пятьсот рублей скопил, говорит. И теперь просит: "Гольмц, разбейте свинью, отдайте мне деньги. Я новое дело открою".
      Я смотрю на него, потом на свинью. Свинья розовая, толстая, с надписью "Mit Gott" - "С Богом"... Тоже тварь, которую Ной на ковчег прихватил, хотя и нечистой признана. Красивая работа, между прочим, мейсенский фарфор, я в этом толк знаю. И думаю: как же я, еврей, буду разбивать свинью? Это же не просто свинья - это символ. Нечистое животное. Если я её разобью, все соседи скажут: "Гольмц совсем с ума сошёл, мало того, что он в аптеке торгует, так он ещё и свиней бьёт". Репутация - дело тонкое.
      Я говорю немцу: "Уважаемый, я не могу. Это противоречит моим религиозным убеждениям. Вы уж сами как-нибудь".
      А он смотрит на меня такими глазами, что у меня сердце сжалось.
      Говорит: "Доргой Гольмц, я не могу сам. Я её двадцать лет кормил деньгами. Она как член семьи. Если я её разобью, я, наверное, потеряю не только деньги, я потеряю память. Я не могу".
      И тут я понял: если я не разобью эту свинью, этот человек ляжет рядом с ней и умрёт от горя. А если разобью - я нарушу все мыслимые и немыслимые законы нашей древней веры. Но, с другой стороны, Тора говорит: "Не стой над кровью ближнего твоего". А этот немец - мой ближний. Он человек. И он в беде.
      - И что же вы сделали? - спросил я, уже зная ответ, и снова рана моя разнылась, хохоча вместо меня, я же изо всех сил сдерживал улыбку.
      Гольмц развёл руками:
      - Взял молоток. Закрыл глаза. И - бах! - одним ударом. Свинья разлетелась на куски. Фарфор, монеты, записка "На чёрный день" - всё высыпалось на пол. Немец заплакал. Я тоже чуть не заплакал, но не от жалости - от досады: красивую же вещь испортил, антиквариат!
      Но немец утёр слёзы, собрал деньги, поклонился мне в пояс и ушёл. А через год вернулся. С новой свиньёй. Точно такой же. Говорит: "Гольмц, я новое дело открыл, дела идут хорошо. Возьмите эту свинью на хранение. Чтобы я опять не разбил, если случится пожар. Пусть стоит у вас. Вы человек честный".
      Я взял. И поставил на видное место. Теперь каждый день я смотрю на эту свинью и вспоминаю того немца. И думаю: может быть, Бог простит мне этот маленький грех? В конце концов, я спас человека. А свинья... что свинья? Она просто глина, а глина не может быть нечистой, если из нее человек сваян. А человек - это образ и подобие сами знаете.... Даже если он колбасник из-под Риги и говорит с остзейским акцентом.
      Гольмц замолчал, взял чашку, сделал глоток и добавил буднично:
      - А каждую пятницу, перед шаббатом, я кладу в неё рубль. На благотворительность. Чтобы свинья работала на доброе дело. И знаете, Иван Петрович, она не возражает. Молчит. Потому что она - свинья. Но я знаю: она меня слышит. И одобряет.
      Я только собрался ответить, как услышал шаги на лестнице. Лёгкие, торопливые - кто-то спускался с верхнего этажа.
      Дверь из внутренних комнат отворилась, и на пороге появилась девушка.
      Она была молода - лет восемнадцати-девятнадцати, не больше. Красавица древней крови! Тёмные кудри, стянутые в небрежный узел, выбивались из-под шёлкового платка, накинутого на плечи. Платье простое, но явно из дорогой ткани. Но глаза... глаза у неё были такие, что я, признаться, на миг забыл, как дышать. Большие, чёрные, с поволокой, они смотрели на меня с любопытством и с какой-то тревогой, словно она решала: друг перед ней или враг? Так, наверное, могла смотреть Вирсавия на Давида в первый раз... Впрочем, пардон, на роль Давида я не мог претендовать ни по каким статьям!
      В руках она держала книгу в потёртом переплёте - пальцы её теребили край корешка так сильно, что побелели костяшки.
      - Эстер, - сказал Гольмц, и голос его стал на тон строже. - Ты куда собралась?
      - Папа, я только к портнихе, - ответила она тихо, но твёрдо. - Я на минуту. Честное слово.
      Гольмц поставил чашку на стол и сурово посмотрел на неё поверх очков. Взгляд его был тяжёлым, но в нём почувствовалась не злость, а усталость.
      - Одна? - спросил он. - Без провожатого?
      - Папа, я уже не маленькая, - сказала Эстер, и в голосе её послышалась лёгкая досада. - Мне девятнадцатый год. И портниха живёт через две улицы.
      - Через две улицы, - повторил Гольмц с горечью. - А через три - порт. А через четыре - кто знает что. Ты знаешь, какие теперь времена, Эстер. Я не хочу, чтобы ты ходила одна.
      - Папа...
      - Нет, - отрезал Гольмц. - Я сказал. Или ты берёшь с собой Сурку... - Он повернулся ко мне. - Это наша кухарка, Иван Петрович, ей шестьдесят лет, и она глуха как пробка, но хотя бы живая душа рядом... Или ты сидишь дома. Выбирай.
      Эстер опустила глаза. Губы её дрогнули, но она сдержалась. Помолчала секунды две, потом подняла голову и сказала тихо, но с достоинством:
      - Хорошо, папа. Я возьму Сурку.
      Она повернулась, чтобы уйти, но Гольмц остановил её:
      - Постой. Поздоровайся с гостем. Это доктор Ватсонцев, наш новый жилец. Раненый герой, полковой врач и георгиевский кавалер. Он будет жить в домике у порта.
      Эстер обернулась и посмотрела на меня. Взгляд её стал мягче, в нём мелькнуло что-то похожее на участие.
      - Здравствуйте, - сказала она негромко. - Вы надолго к нам, доктор?
      - Пока не встану на ноги... хотя на вид и стою - ответил я ровно, но сердце у меня застучало дробью, как танцовщица фламенко, которую я когда-то видел в Севилье. - Врачи велели морской воздух и покой.
      - Покой в Ольвийске - это роскошь, - сказала она с лёгкой улыбкой. - Но море здесь хорошее. Оно лечит.
      Она кивнула мне, потом отцу, и вышла, притворив за собой дверь. Я слышал, как она позвала: "Сурка! Собирайся, пойдём прогуляемся!" - и как старушечий голос ответил что-то ворчливое из кухни.
      Я повернулся к Гольмцу. Он сидел неподвижно, глядя на дверь, и пальцы его машинально теребили край суконки.
      - Красивая у вас дочь, Шейлок Моисеевич, - сказал я, чтобы нарушить молчание... и коротко выговориться по поводу.
      Гольмц вздохнул:
      - Красивая, Иван Петрович. Слишком красивая для нашего города. И слишком умная для своего возраста. И слишком добрая - для этого мира. Боюсь я за неё. Очень боюсь.
      Он помолчал, потом добавил тише:
      - Вы знаете, Иван Петрович, в Торе сказано: "Не возжелай жены ближнего твоего". Но ничего не сказано о том, как не бояться за свою дочь. Потому что страх за дочь - это не грех. Это проклятие. И оно не снимается никакими молитвами.
      Он поднял на меня глаза, и в них я увидел не просто усталость - я увидел боль.
      - Вы, Иван Петрович, человек военный. Вы видели смерть. Вы знаете, что такое опасность. Скажите мне: как уберечь ребёнка от беды, если он не хочет, чтобы его берегли?
      Я не знал, что ответить. Я только что приехал в этот город, я ещё не успел понять его запахов и звуков, а меня уже спрашивали о том, о чём я сам не имел ответа.
      - Может быть, - сказал я осторожно, - нужно просто быть рядом. И ждать, когда она сама попросит помощи.
      Гольмц посмотрел на меня долгим взглядом, потом кивнул:
      - Может быть, вы правы, доктор. Может быть, вы правы.
      Он поднял свою чашку, сделал глоток и сказал уже другим тоном - будничным, почти весёлым:
      - Ну, давайте я покажу вам ваш домик. А то вы засидитесь у меня, пропахнете еще сильнее йодом и... вот свиньёй, и вас потом никакая красавица в мужья не возьмет. А вы, я вижу, человек холостой. И с грустными глазами. Это лечится, знаете ли. Морем, вином и хорошей компанией. Всё это в Ольвийске есть, то есть найдется без особого труда. Пойдемте, сударь мой.
      Гольмц поднялся, крякнув, и снял с изысканного медного крючка, изображавшего рыцарскую перчатку, сжатую в кулак, но с разогнутым указательным пальцем, ключ - большой, старый, с тяжёлой бородкой.
      - Пойдёмте, Иван Петрович. Покажу вам ваше временное пристанище.
      Мы вышли из аптеки. Солнце уже клонилось к закату, и тени стали длинными и мягкими. Город понемногу затихал: лавки закрывались, и только портовые кабаки, напротив, оживали, разливая по улицам свет и гомон.
      Домик оказался в двух шагах - на тихой боковой улочке, обсаженной акациями. Он был невелик, но крепок: белые стены, черепичная крыша, два окна, выходящих в сторону моря, синева которого проглядывалась лоскутом вдали. Внутри - чисто, скромно, но со вкусом: кровать, стол, стул, шкаф, на подоконнике - герань в глиняном горшке. Пахло деревом, известкой и чуть-чуть - недалеким морем.
      - Вот, - сказал Гольмц, обводя рукой комнату. - Живите. Плата - сорок рублей в месяц, вам, как герою скидка на пятнадцать рублей, но если будет туго - скажете, договоримся. Я не ростовщик, я аптекарь. Разница, знаете ли, есть. Ростовщик берёт проценты с горя, а аптекарь - с надежды на исцеление. Это более благородный доход.
      Я хотел поблагодарить, но он уже повернулся к двери.
      - Завтра утром заходите на чай... и просто на завтрак, - бросил он через плечо. - Я расскажу вам ещё что-нибудь интересное. У меня в аптеке, знаете ли, каждый предмет имеет свою историю. Даже тот, который как будто не может похвалиться необычной судьбой.
      Он вышел, и я остался один.
      Я открыл окно. В комнату ворвался свежий ветер с моря, смешанный с запахом акаций и далёким криком чаек. Где-то в порту гудел пароход. Где-то играла музыка - гитара, женский смех.
      Я лёг на кровать, не раздеваясь, и закрыл глаза. Плечо ныло, но не так сильно, как вчера. Может быть, этот город и вправду лечит? Или дело в чае с мятой и в странном старике, который разбивает свиней-копилок и вешает на стены картины, от которых хочется плакать?
      Я уснул, не найдя ответа.
      
      Глава Вторая. Может ли врать... Псалтирь?
      Я проснулся рано - солнце только начинало золотить верхушки акаций, а море было гладким, как зеркало. Плечо ныло, но привычно, без острой боли. Я умылся, оделся и, как было условлено, отправился к Гольмцу.
      Аптека уже была открыта. Колокольчик звякнул приветливо, и я вошёл.
      Гольмц сидел за прилавком и держал в руках книгу. Он не читал её - он её вертел, хмурился, взвешивал на ладони, словно пытаясь разгадать загадку, которую она перед ним ставила.
      - Доброе утро, Иван Петрович, - сказал он, не поднимая глаз. - Садитесь. Чай на столе. А я тут размышляю над одной загадкой.
      Я налил себе чаю - того же крепкого, сладкого, с лимоном - и сел напротив.
      - Что за загадка? - спросил я.
      Гольмц помолчал, потом положил книгу на стол перед собой. Я увидел потёртый кожаный переплёт, серебряные застёжки, пожелтевшие страницы. Старая Псалтирь - такие книги я видывал в церквях и в домах набожных людей. Только название было тиснено на переплете готическим шрифтом - Psalter.
      - Вот, - сказал Гольмц. - Псалтирь. Старая. Очень старая. Не церковнославянская, а, кажется, лютеранского, так сказать, извода. Принесла одна девушка вчера вечером, уже после того, как я вернулся. Просила денег взаймы под заклад. Говорит, отец болен, нужны лекарства. Я дал ей двадцать пять рублей. А теперь сижу и думаю: правильно ли я поступил?
      - Почему неправильно? - удивился я. - Вы помогли человеку.
      - Помочь человеку - это всегда правильно, - сказал Гольмц. - Но дело в том, Иван Петрович, что, во-первых, Псалтири не закладывают... А девушка - не много, не мало дочь дьякона единоверческой церкви Илии Пророка. Я спросил ее напрямую: как так можно, милая? А она мне поведала, что денег совсем нет, все отец после кончины матери, то есть супруги дьякона, спускал на коллекцию старых Псалтирей на всех языках. А эта вовсе издана иноверцами и еретиками, так что никакого греха она не видит... а Псалтирь явно не дешевая, и отец мог бы справить себе за ее цену достойное лечение... Ну ладно. Грех, если он наличествует, я взял на себя, но мое удивление не погасло, а только усилилось после того, как девушка ушла. Дело в том, что, во-вторых, эта Псалтирь еще, извините за прямоту, врёт!
      Я чуть не поперхнулся чаем.
      - Простите? - переспросил я. - Уважаемый Шейлок Моисеевич, как может врать Псалтирь? Ушам своим не верю!
      Гольмц поднял на меня глаза, и в них мелькнула усмешка.
      - А вы думаете, Иван Петрович, что если на книге написано "Псалтирь", то она автоматически говорит правду? Книга - это бумага, кожа и клей... и еще немного серебра благоукрашения ради. Она может содержать слова истины, но сама по себе она - вещь. А вещи, знаете ли, врут не реже, чем люди. Люди врут словами, а вещи - своим видом.
      Он взял книгу в руки и протянул мне.
      - Подержите. Что вы чувствуете?
      Я взял книгу. Она была тяжёлой - тяжелее, чем я ожидал. Переплёт добротный, но не массивный, страниц не так много, чтобы вес был столь впечатляющ.
      - По моему мнению, она слишком тяжёловата, - сказал я, повертев её в руках.
      - Именно! - Гольмц поднял перст горе. - Для такого переплёта и такого количества страниц она весит лишку. Я аптекарь, Иван Петрович, я привык взвешивать лекарства с точностью до грана. Эта книга, судя по материалам, в нее вложенным, тяжелее, чем должна быть, по меньшей мере, на три десятка золотника. Может быть, даже чуть больше.
      - И что это значит? - спросил я, совсем теряясь.
      - Это значит, что внутри переплёта что-то есть. Не между страницами - в самом переплёте. Тайник.
      Он произнёс это слово спокойно, буднично, словно речь шла о пустяке. Но у меня по спине пробежал холодок.
      - Тайник? - переспросил я. - В Псалтири?
      Гольмц взял тонкий нож - аптечный, для разрезания пакетов с травами - и повертел его в руках, словно оценивая остроту лезвия. Потом поднял глаза на меня и сказал:
      - Иван Петрович, я, кстати, ждал вас именно к этой минуте. Когда мне нужен понятой. Надеюсь, вы знаете, кто это?
      - Понятой? - переспросил я. - Непредвзятый сторонний свидетель?
      - Именно, - кивнул Гольмц. - Сейчас я буду производить ужасную вещь - портить чужой заклад. Книга, знаете ли, принята на хранение, и я отвечаю за её целостность перед законом и перед совестью. Но у меня возникли тревожные подозрения. И для этого дознания мне нужен бесстрастный свидетель. Человек, который потом сможет подтвердить: да, Гольмц вскрыл переплёт, но сделал это не из праздного любопытства, а по долгу совести.
      Он посмотрел на меня поверх очков:
      - Вы согласны быть таковым свидетелем, доктор?
      Я почувствовал, как в груди шевельнулось волнение. Я только приехал в этот город, я ещё не успел толком распаковать вещи, а меня уже приглашали стать свидетелем при вскрытии тайника в старинной Псалтири. Такое даже присниться не могло!
      - Согласен, - сказал я.
      - Договорились, - кивнул Гольмц. - А теперь - смотрите.
      Он опустил нож и, действуя с ювелирной осторожностью, поддел край кожаной обложки. Лезвие вошло в щель между кожей и картоном - ровно настолько, чтобы не повредить ни того, ни другого.
      Я затаил дыхание.
      С тихим треском кожа отошла от основы. И я увидел краешек сложенной бумаги.
      - Ага, - сказал Гольмц довольно. - Я редко ошибаюсь. Особенно когда речь идёт о вещах, которые пытаются что-то скрыть.
      Он опустил нож и, действуя пальцами - тонкими, чуткими пальцами аптекаря, - извлёк из тайника два предмета. А потом - и третий.
      Первый был банковской распиской, сложенной в картонном конверте. Я разглядел её через плечо Гольмца: "Торговый дом братьев Гольмц" - значилось вверху. Сумма - триста рублей. На предъявителя.
      Гольмц присвистнул:
      - Интересно, - сказал он, разглядывая расписку. - А я и не знал, что у меня есть братья, торгующие в Одессе. Надо будет справиться у мамы, не скрыла ли она от меня каких-нибудь родственников... У моей мамы Руфи прекрасная память и в ее девяносто шесть лет!
      Он усмехнулся, но усмешка вышла кривой.
      Вторым предметом была карточка, исписанная странным почерком. Буквы наклонены влево, словно писавший был левшой или старался изменить свой обычный почерк. Текст выглядел как набор цифр и букв: "Пс. 3:2 - Пс. 1:4..." и далее в этом роде.
      - Шифр, - сказал Гольмц, пробежав глазами по строчкам. - Простой, но надёжный. Каждая пара чисел указывает на Псалом и стих. Тот, кто знает ключ, прочтёт послание. Тот, кто не знает, - увидит только цифры.
      Он поднял глаза на меня.
      - Иван Петрович, - сказал он медленно. - Кажется, наша милая девушка, сама того не ведая, принесла мне не просто книгу. Она принесла мне чью-то тайну. И мое сердце сильно подозревает, что эта тайна опасна и может стоить кому-то жизни.
      Все это выглядело какой-то игрой, ведь Гольмц оставался, на удивление, спокоен.
      Он взял пинцет и, сначала заглянув в разрез, сунул туда губки пинцета.
      - Кажется, самое интересное попыталось не даться взорам посторонних... - деланно кряхтя, сказал он и...
      ...вытащил на свет Божий тонкую пластинку желтого металла.
      У меня сердце так и ёкнуло.
      Гольмц бросил на меня короткий взгляд.
      - Да, Иван Петрович. Это именно то, о чём вы подумали. Аурум. Высшей пробы.
      Все бумажное слишком нежно, скажем так и может испортиться... скажем, от потопа или огня гееннского. Но это... Это то, за что люди готовы гибнуть ни за грош, извините за оксюморон. И это самый надежный аванс тому, кому предназначено сие экстраординарное отправление.
      Он положил золотую пластинку на стол рядом с распиской, шифровкой и раскрытой книгой - так сказать, в доказательный ряд и посмотрел на меня взглядом - на сей раз долгим и тяжелым.
      - Вы всё ещё хотите быть понятым, доктор? Или предпочтёте забыть, что видели это?
      Я посмотрел на расписку, на шифр, на старую книгу с раскуроченным переплётом. Потом перевёл взгляд на Гольмца.
      - Я уже забыл, - сказал я. - Но только после того, как мы узнаем, что всё это значит.
      Гольмц кивнул:
      - Хороший ответ. Именно такой я и ожидал от человека с георгиевским крестом. Тогда - за работу.
      Я молчал, глядя на расписку и шифровку. Сердце моё колотилось - не от страха, а от того странного волнения, которое охватывает человека, когда он случайно прикасается к чему-то запретному. Гольмц же, к моему великому удивлению, так и оставался совершенно спокоен. Руки его не дрожали, дыхание было ровным, только в глазах - чуть заметный блеск, как у охотника, взявшего след.
      - Шейлок Моисеевич, - сказал я невольно. - Вы нашли в заложенной книге тайник, в котором лежат подозрительные документы на крупную сумму, а вы сидите и усмехаетесь, словно нашли в супе лишний каперс. Вас это совсем не тревожит?
      Гольмц посмотрел на меня с лёгким удивлением, словно мой вопрос был для него неожиданным.
      - Тревожит? - переспросил он. - Конечно, тревожит, Иван Петрович. Я старый человек, и любая неожиданность для меня - лишняя морщина. Но, знаете ли, я за свою жизнь видел столько странных вещей, что перестал удивляться. Я только наблюдаю и делаю выводы. Удивление - это роскошь, которую могут себе позволить молодые. А старикам нужно беречь силы для размышлений. Вы же, как я понимаю, под шрапнелью побывали, и меня теперь больше удивляет именно ваше удивление, простите мне сию тавтологию. Подозреваю я уже некоторое значимое время, Иван Петрович, что наш тихий Ольвийск - это только фасад. А за фасадом - такое, что нам с вами и не снилось.
      Он взял расписку и поднёс её к свету.
      - К тому же, - добавил он буднично, - если я начну паниковать при каждой найденной тайне, кто же тогда будет пить чай и следить за порядком в аптеке? Нет, доктор. Паника - это для тех, у кого нет плана. А у меня план уже есть.
      - Какой план? - спросил я.
      Гольмц аккуратно сложил расписку и шифровку, убрал их в нагрудный карман сюртука и посмотрел на меня поверх очков.
      - План простой: вы, Иван Петрович, идёте к дьякону Михаилу Демчеву и выясняете, откуда у него эта книга. Кстати, его дочь зовут Марией. А я тем временем наведу справки о "Торговом доме братьев Гольмц". А вечером мы встретимся и обменяемся новостями. Идёт?
      Он протянул мне руку. Я пожал её - и почувствовал, какая она сухая и тёплая, и какое спокойствие от неё исходит.
      - Идёт, - сказал я.
      Я уже направился к двери, но голос Гольмца остановил меня:
      - Иван Петрович.
      Я обернулся.
      Гольмц стоял у прилавка, опираясь на него обеими руками. Свет утреннего солнца падал на его лицо, и впервые я заметил, как глубоки морщины у него на лбу и как усталы глаза.
      - Я хочу сказать вам ещё кое-что, - сказал он тихо. - Вы человек новый в Ольвийске, и, возможно, мой голос покажется вам голосом старого параноика. Но я давно живу в этом городе. Я вижу, как дышат улицы, как пахнет ветер, как меняются лица людей. И я вам скажу, повторюсь, знаете ли: последние полгода я чувствую, что в Ольвийске назревают какие-то роковые события.
      Он помолчал, словно собираясь с мыслями.
      - Я не знаю, что именно готовится. Я не знаю, кто в этом замешан. Но я чувствую это - вот здесь, - он прикоснулся к груди, туда, где под сюртуком в грудной клетке билось сердце. - Старое чутьё, знаете ли. Как у собаки, которая слышит грозу за час до того, как грянет гром.
      Он кивнул на Псалтирь, лежащую на прилавке:
      - Эта книга - первый знак. Первая ниточка. И я очень рад, что вы оказались здесь именно сейчас, доктор. Потому что одному мне с этой ниточкой не справиться, не вытянуть ее целиком, не порвав. А вместе - мы, может быть, успеем распутать клубок, прежде чем он затянется уже вовсе не ниточной петлёй.
      Он улыбнулся - устало, но тепло:
      - Идите. Навестите дьякона. А вечером - жду с докладом.
      Я вышел из аптеки, и солнечный свет ударил в лицо. Но в груди у меня поселился холодок - тот самый, который бывает перед бурей. Вот так я приехал восстанавливать здоровье! Впрочем, подумал я, такая мобилизацию сил, возможно, тоже форма лечения.
      
      Глава третья. Визит к умирающему
      Дом дьякона Михаила Демчева находился на восточной окраине Ольвийска, там, где мощеные улицы переходили в пыльные проселки, а городская суета затихала, отчего любой звук превращался в маленькое событие, привлекавшее внимание и предположения. Лай собак, ясное дело, сообщал всем о пришельце - в тот час обо мне.
      Дом был стар, но крепок - беленые стены, потемневшая черепица, ставни, выцветшие до цвета морской соли. Перед крыльцом цвела мальва - яркая, вызывающе-красивая на фоне обшарпанного штакетника.
      Я постучал. Дверь открыла девушка - явно та самая, что накануне приносила Псалтирь в заклад. Мария Демчева.
      Она была бледна, под глазами залегли тени, но держалась прямо, с тем достоинством, которое дается либо врожденной гордостью, либо долгой привычкой нести непосильную ношу. Увидев меня, она на миг растерялась - видимо, не ожидала визитера так рано, - но быстро взяла себя в руки.
      - Здравствуйте, - сказал я, приподнимая фуражку. - Я доктор Ватсонцев, недавно в Ольвийске. Меня направил Шейлок Моисеевич Гольмц - он сказал, что ваш батюшка болен и нуждается во врачебной помощи.
      Она моргнула, и в глазах ее мелькнуло что-то похожее на облегчение.
      - Да, батюшка очень плох, - сказала она тихо. - Мы уже и лекаря приглашали, и травы пили... а ему всё хуже. Проходите, доктор. Я провожу вас.
      Она отступила в сторону, пропуская меня в сени. Внутри пахло воском, сушеными травами и тем особенным запахом, который всегда сопутствует долгой болезни - смесью пота, лекарств и увядания.
      Дьякон лежал в небольшой комнате с низким потолком. Окно было зашторено, и в полумраке я разглядел лишь очертания кровати и блеск иконных окладов. И, не спрашивая разрешения, немного раздвинул занавески.
      Больной дышал тяжело, с хрипом, и, когда я подошел ближе, увидел лицо - осунувшееся, бледное, с лихорадочным румянцем на скулах.
      Я сел на табурет у кровати, взял его запястье - пульс был частый, слабый, с перебоями.
      - Отец Михаил, - сказал я негромко. - Я доктор. Позвольте вас осмотреть.
      Он открыл глаза. Взгляд его был мутным, но в нем теплилось сознание. Он посмотрел на меня долго, словно пытаясь вспомнить, кто я, потом заговорил - тихо, с трудом выталкивая слова:
      - Доктор... это хорошо... а то всё знахарки да травницы... А я, знаете, привык к науке. Я сам, знаете, учился... в семинарии... нас учили, что Бог дал человеку разум, чтобы он лечил... хотя и молиться тоже надо...
      Он закашлялся. Я помог ему приподняться, подал воды. Он отпил глоток и откинулся на подушку, обессиленный.
      - Вы давно болеете? - спросил я, высвобождая стетоскоп.
      - Да уж с месяц, - ответил он. - Всё началось с простуды... а потом как-то пошло, пошло... Я думал, перемогу, да видно, не судьба.
      - А почему в больницу не легли? - спросил я.
      - Да в ссоре я с доктором давней, - отвечал больной. - Он в Бога не верит и всех священнослужителей иначе как мошенниками не называет.
      Перед моими глазами сразу встал образ циника с трубкой в зубах и желтоватыми губами. Такой за красным словцом в карман не полезет!
      Дьякон замолчал, глядя в потолок. Я слушал его грудь - хрипы, влажные, тяжелые, - и думал, что вряд ли даже Сергей Петрович Боткин смог бы здесь помочь. Воспаление легких в запущенной форме, у пожилого, истощенного человека - исход был предрешен.
      - Я выпишу вам лекарства, - сказал я, убирая стетоскоп. - Они облегчат дыхание и снимут жар. Но, батюшка, вам нужен покой. Полный покой.
      - Покой, - усмехнулся он. - Легко сказать. А кто будет кормить семью? Кто будет за огородом смотреть? Жена почила... Давно уж... Мария у меня одна, а сил у неё - на два рубля в месяц.
      Он снова закашлялся, и я подал ему воды. В этот момент взгляд его упал на высокую этажерку у стены, где среди нескольких старых книг зияла едва заметная брешь.
      - А где... - начал он и запнулся. - Где книга? Та, что пришла на днях? Псалтирь?
      Я насторожился.
      - Вы о какой книге говорите, батюшка?
      - О той, что я заказывал, - ответил он с раздражением в голосе. - Я старопечатные книги собираю. У меня, знаете, целая коллекция. Я заказал у букиниста одну Псалтирь, семнадцатого века. Долго ждал. И вот пришла посылка. Я открыл, посмотрел... и что-то мне показалось странным. Не та книга, думаю. Не та.
      Он замолчал, нахмурившись.
      - А потом я заболел, и уже не до того было. А теперь... где она? Я хочу посмотреть. Мне кажется, я что-то перепутал.
      Я переглянулся с Марией, стоявшей в дверях. Она побледнела еще больше.
      - Батюшка, - сказала она тихо. - Я... я отнесла ее в заклад. К Гольмцу. Нам нужны были деньги на лекарства.
      Дьякон закрыл глаза. Несколько секунд он молчал, потом прошептал:
      - Зачем? Зачем ты это сделала, дочка?
      Он не договорил. Кашель сотряс его тело, и я поспешил дать ему питье. Когда приступ прошел, он лежал обессиленный, с закрытыми глазами, и только пальцы его слабо шевелились на одеяле.
      Я вышел в сени, и Мария последовала за мной. Она стояла, опустив голову, и теребила край передника.
      - Я не знала, - сказала она шепотом. - Я думала, это просто старая книга. Думала, она не нужна ему, раз он ее даже не читает. Я хотела как лучше...
      - Вы хотели спасти отца, - сказал я мягко. - В этом нет вашей вины.
      Она подняла на меня глаза - сухие, но сверкающие, можно сказать, глубокими слезами. Она не плакала. Только смотрела, и в этом взгляде было столько отчаяния и столько силы, что у меня сжалось сердце.
      - Спасибо, что пришли, доктор, - сказала она. - Я провожу вас.
      У калитки я обернулся. Она стояла на крыльце, прямая и неподвижная, как свеча, и смотрела мне вслед. Я подумал: сколько же может вынести человек? И как ей помочь, если единственное, что у нее было, - старая книга - оказалось чужим и, может быть, опасным тайником?
      Я шел назад, к аптеке, и чувствовал, как под подошвами хрустит пыль. Где-то кричали чайки. Где-то играла музыка. А в груди у меня поселилась тяжесть - та самая, с которой я не расставался с момента, когда взял в руки "лгущую" Псалтирь.
      Вечером я расскажу всё Гольмцу. А он, я знал, найдет в этой истории еще одну нить, ведущую в темноту.
      Я шёл назад, к аптеке, и думал о ней.
      Она не была той красавицей, что останавливает взгляд на улице - не как Эстер Гольмц, чья красота слепит глаза, как солнечный зайчик, заставляя оборачиваться вслед. Мария была другой. Тихая, незаметная, с потупленным взором и руками, привыкшими к работе. Таких обычно не замечают в толпе. Но когда она подняла на меня глаза - там, на крыльце, - я увидел в них такую глубину, что у меня перехватило дыхание.
      В её взгляде не было вызова, как у барышень. Не было кокетства, как у тех, кто привык нравиться. В нём была только правда - горькая, чистая, без прикрас. Она смотрела на меня, и я чувствовал, что она видит меня насквозь: мою усталость, мою рану, моё одиночество. И не осуждает. Просто принимает - как есть.
      Я поймал себя на том, что на каждом шагу вспоминаю её лицо: тонкие черты, бледная кожа, тёмно-русые волосы, собранные в скромный пучок. Никаких украшений, никаких лент - только белый платок на плечах. И руки. Я запомнил её руки - тонкие, с выступающими венами, с пальцами, которые теребили край передника, когда она волновалась. Это были руки человека, который много работал и мало просил для себя.
      Она не плакала, когда говорила об отце. Она держалась прямо, хотя я видел, как дрожат её губы. В ней была та тихая, упрямая сила, которая не бросается в глаза, но которая держит мир на своих плечах. Такие женщины не жалуются на жизнь. Они просто делают то, что должны.
      И я поймал себя на мысли, что хочу снова её увидеть. Не из любопытства, не из долга - а потому что в этом городе, полном криков, запахов и суеты, она как будто была единственным тихим местом.
      Я отогнал эту мысль. Я был чужим в Ольвийске, раненым офицером, который искал покой. У меня не было права мечтать о тихой девушке с грустными глазами.
      Но когда я вернулся в свою комнату и открыл окно, чтобы впустить вечерний бриз, я понял, что её лицо уже отпечаталось в моей памяти. И что покой, который я искал, теперь будет грустным и без её голоса. Покой, который ускользал от меня все дальше.
      
      Глава четвёртая. Два дня - одно исчезновение и одна смерть
      Наутро я решил не откладывать дело в долгий ящик. Гольмц, выслушав мой отчёт о визите к дьякону, только кивнул и сказал:
      - Иван Петрович, вам нужно найти почтальона. Того самого, что разносил посылки. Без него мы не узнаем, как эта книга попала не по адресу.
      - А вы не хотите пойти со мной? - спросил я.
      - Я бы пошёл, - ответил Гольмц, протирая склянку, - но почтальон, если он что-то натворил, при виде старого еврея-закладчика очень сильно насторожится. А вы - человек новый, военный врач с открытым лицом. Вы внушаете доверие. Идите. А я буду ждать.
      Почтамт в Ольвийске помещался в старом двухэтажном здании на углу Белогорской и Почтовой. Внутри пахло сургучом, пылью и казённой скукой. За конторкой сидел чиновник в засаленном мундире и лениво перебирал бумаги.
      - Мне нужен почтальон Егор Сизов, - сказал я, предъявив свои документы. - По делу о пропавшей посылке.
      Чиновник поднял на меня глаза - мутные, с красными прожилками - и как-то сразу сник.
      - А нету его, - сказал он, отводя взгляд. - Занедужил он. Дома сидит.
      - А где он живёт?
      - Да на Фирсовке, вроде... - Чиновник замялся. - А вы, собственно, по какому вопросу? Ежели посылка пропала, так это надо начальнику почтамта жалобу писать, а не с почтальонами разбираться...
      Я присмотрелся к нему внимательнее. Мундир расстегнут на верхнюю пуговицу, руки дрожат, от него разит перегаром. Он явно был не в форме... и не только по болезни всех питию преданных.
      - Голубчик, - сказал я, понизив голос, - я к вам не с жалобой, а с предложением. Я вижу, вы человек занятой и усталый. А я здесь пока только приезжий и хотел бы лично познакомиться с почтальоном, чтобы быть спокойным за мои отправления родственникам... А не выпить ли нам по рюмке? Мне самому для бодрости на новом месте пора немножко принять бодрящего, так сказать, лекарства... Я угощаю, а вы мне за компанию расскажете, где найти Сизова.
      Чиновник посмотрел на меня с подозрением, но жажда пересилила.
      - Ну... можно и по рюмке, - сказал он, уже вставая. - Только недолго, я на службе.
      Мы вышли на улицу и через пять минут сидели в портовом кабачке, где пахло жареной рыбой и дешёвым вином. После второй рюмки чиновник - а это и был Егор Сизов собственной персоной, он просто не сразу признался - размяк и заговорил.
      - Я, ваше благородие, человек слабый, - сказал он, размазывая слезу. - Грешен. Вот вы верно заметили насчет отправлений. Как в воду смотрели... Любопытен я до чужих писем. Ну что за жизнь, если не знаешь, кто кому пишет? Я и посылки иногда вскрываю... не из корысти, а для души. Ну, посмотрю, что внутри, и заклею обратно. Никто и не замечает. Но ваши не трону. Жизнью клянусь!
      - А неделю назад, - продолжал он, наливая себе третью, - пришли две бандероли. Одна - дьякону Демчеву, с книгой. Другая - какому-то Господину Г., для передачи Д.Г. по предъявлению визитки с такими инициалами... ЧуднО, как-то. Я обе вскрыл. Думал, там деньги или золото... Шучу! А там - книги. Одна старая, другая - тоже старая. И та, и та Псалтирь для духовных лиц. Я и перепутал их, когда заклеивал. А потом подумал: да какая разница? Книги они и есть книги. Кто их читает-то?.. Простите. Но вот вы подвернулись, а надо было душу облегчить - признаться кому-то вот с таким честным лицом, как у вас... На исповедь в церковь мне как идти - покаюсь, а на другой день вдругорядь и возьму в руку ножичек...
      Он замолчал и посмотрел на меня мутными глазами.
      - А что, ваше благородие, там что-то серьёзное? Я не натворил беды?
      - Не знаю, Егор, - сказал я, вставая. - Но если натворил - тебе лучше вспомнить, кому ты отдал ту вторую книгу.
      - Да я ж говорю: дьякону отдал! - замахал он руками. - А ту, что для дьякона, я обратно на почту сдал, как невостребованную. Она, может, ещё на почте лежит. Вернусь гляну...
      Я оставил его допивать в одиночестве и поспешил к Гольмцу.
      Гольмц выслушал меня молча, только поглаживая бороду. Когда я закончил, он встал, снял с гвоздя сюртук и сказал:
      - Пойдёмте, Иван Петрович. Надо забрать ту книгу, пока её не забрал кто-то другой.
      Мы вернулись на почтамт, но Сизова там не было. Чиновник, заменивший его, равнодушно ответил, что Сизов "отпросился по болезни" и ушёл домой. Начальник почтамта, сухой старичок с бакенбардами, на наши расспросы ответил, что никакой "невостребованной книги для дьякона Демчева" на почте нет и не было.
      - Испарилась, - сказал Гольмц, когда мы вышли на улицу. - Как сквозь землю провалилась. И Сизов, думаю, - тоже. Хотя бы временно. Почуял жареное, видать...
      Он задумчиво посмотрел на закатное небо.
      - Ну что ж, Иван Петрович. Пойдёмте обедать. У меня сегодня есть отличная история про чайник без носика. Она, может быть, не раскроет тайны, но поднимет настроение.
      За обедом - Гольмц накормил меня фаршированной рыбой, которую, как оказалось, он готовил сам - я выслушал удивительную историю про чайник.
      - А теперь, - сказал Гольмц, садясь на своё место, - я обещал вам историю про чайник. Вы помните? Тот самый, без носика, что стоит у меня на полке. Садитесь, наливайте чай. История долгая, но поучительная.
      Я налил себе чаю, приготовился слушать - и сразу понял, что просто так, без улыбки, Гольмц эту историю не расскажет.
      - Этот чайник, - начал он, беря в руки тот самый, медный, с отбитым носиком и без крышки, - принесла одна старушка, вдова капитана дальнего плавания. Она сказала мне: "Шейлок, это чайник моего мужа. Он пил из него чай сорок лет. Бывало, любил держать прямо у кровати и отпивать из носика... Он такое обыкновение и в плаваниях имел, когда выпьет накануне лишку... А потом упал с кровати, ударился головой об этот чайник, обломал ему носик - и умер. Я хочу его заложить. Чтобы забыть".
      Я поднял брови:
      - И вы взяли?
      - А что мне оставалось делать? - пожал плечами Гольмц. - Сказать: "Бабушка, идите домой и несите что-нибудь другое, а этот чайник - неликвидный"? Она бы расстроилась. А старушек расстраивать нельзя - тогда они приходят ко мне уже за лекарствами, а не за закладом - и выходит доход двойной, но грешный. Это, как ни странно, в конечном итоге может стать убыточно.
      Он погладил чайник, как старого друга:
      - Я взял его на хранение за десять копеек. Сказал: "Бабушка, если захотите выкупить - он будет ждать. Если нет - будет стоять здесь и напоминать мне, что даже самый любимый чайник может стать орудием убийства, если не следить за мужем".
      Я невольно улыбнулся:
      - И что же старушка?
      - Она не выкупила, - вздохнул Гольмц. - Но каждый месяц приходит, садится вот на этот стул и смотрит на чайник. Пьёт чай из моей чашки. И говорит: "Какой же он был дурак, мой капитан". А я отвечаю: "Все мужчины - дураки, бабушка. Просто одни умирают от чайника, другие от любви. Третьи - от того и другого сразу". Она смеётся - и уходит. А чайник стоит. Иногда висит на крючке.
      Гольмц поставил чайник на полку и повернулся ко мне:
      - Вы спросите, зачем я вам это рассказываю? А вот зачем. Этот чайник - как та Псалтирь. С виду - обычная вещь. А внутри - целая история. Иногда - смешная. Иногда - трагическая. Но всегда - человеческая. И если мы хотим разобраться, что случилось с Псалтирью, нам нужно научиться читать такие истории. По капле, по трещине, по следу от прикуса.
      Я смеялся, но на душе было неспокойно. Слишком много совпадений...
      Наутро я встал рано и сразу направился к дому Сизова. Мне ответила его жена - заплаканная, растерянная:
      - Нету Егора. Вчера вечером ушёл и не вернулся. Я уж и в участок ходила - говорят, может, запил где. А он никогда не пил больше двух дней...
      Я вышел на улицу и почувствовал, как холодок пробежал по спине. Сизов пропал. А это значило только одно: кто-то заметил его раньше, чем мы.
      Я пошёл к дому дьякона.
      И тут я увидел её - Мария Демчева бежала по улице, бледная, растрёпанная, без платка. Увидев меня, она остановилась, хватая воздух ртом.
      - Доктор! - крикнула она. - Я за вами! Я выходила на рынок, а когда вернулась... папа... папа не дышит!
      Мы побежали к её дому.
      Дьякон лежал в той же постели, что и вчера. Лицо его было спокойным, почти умиротворённым. Но когда я подошёл ближе, сердце моё ёкнуло.
      Я наклонился, осмотрел лицо, шею. Потом осторожно приподнял подушку.
      Следов насилия как будто не было... однако само выражение лица покойного вопияло о нем. Моя интуиция подсказывала мне, что его задушили подушкой. Он не боролся или почти не боролся. Может быть, он спал. Может быть, был слишком слаб.
      Говорить истину Марии сейчас было тоже смерти подобно.
      - Мария, - сказал я как можно спокойнее. - Мои соболезнования. Ваш батюшка отошел ко Господу.
      Мария только молча дрогнула лицом, еще сильнее побледнела... и перекрестилась. Сильная духом девушка, что и говорить!
      - Мария, я не приму отказа, - решительно добавил я. - Устройство похорон я беру на себя. За вами - отпевание и место погребения. Я скоро вернусь.
      Я подождал, пока она, стоящая неподвижно, как изваяние, просто кивнет.
      И тотчас вышел, боясь отказа.
      Я вернулся в аптеку. Гольмц сидел за прилавком и читал какую-то книгу, но, заслышав мои шаги, поднял голову.
      - Ну, доктор? - спросил он, откладывая книгу. - Как наш больной?
      Я сел на стул, не дожидаясь приглашения, и выдохнул:
      - Дьякон Демчев скончался, Шейлок Моисеевич.
      Гольмц помолчал. Потом снял очки, протёр их краем сюртука и надел снова.
      - Жаль, - сказал он тихо. - Хотя, признаться, я ожидал этого. Воспаление лёгких в его возрасте, при его истощении... Боткин бы не спас, а я своими микстурами - подавно.
      Он посмотрел на меня внимательно:
      - Но вы чем-то встревожены, доктор. Я вижу по вашим глазам. Что-то ещё?
      Я колебался секунду, но потом решил сказать прямо:
      - Шейлок Моисеевич, я видел его тело перед тем, как его забрали в морг. И я почти уверен: он умер не от болезни. Я почти уверен, что он был задушен подушкой в отсутствие его дочери.
      Гольмц замер. Глаза его сузились.
      - Вы уверены, доктор?
      - Настолько, насколько может быть уверен врач, не проводивший вскрытия.
      Гольмц встал, подошёл к окну и долго смотрел на улицу, не произнося ни слова. Потом повернулся:
      - Значит, дьякон был не просто болен. Его убили. И убийца, скорее всего, искал ту самую Псалтирь.
      - Книга была у Марии, - сказал я. - Она отнесла её вам в заклад ещё до смерти отца. Если убийца искал книгу в доме, он не нашёл её. И это значит...
      - Это значит, - перебил меня Гольмц, - что он будет искать дальше. И Мария - следующая в его списке.
      Он быстро подошёл к столу, взял лист бумаги и написал несколько строк.
      - Вот, - сказал он, протягивая мне записку. - Это адрес одного из моих домиков - тот, что за портом, у самого моря. Он пустует, но там есть кровать, печка и запас дров. Передайте Марии: пусть собирает самые необходимые вещи и переезжает туда сегодня же. Я скажу своей кухарке Сурке, чтобы она помогла ей с переездом и пожила с ней первые дни.
      Я взял записку, но не удержался от вопроса:
      - Вы уверены, что она согласится? Она гордая, Шейлок Моисеевич. Она может отказаться от чужой помощи.
      Гольмц усмехнулся:
      - Скажите ей, что это не помощь, а приказ доктора. После смерти отца ей опасно оставаться одной в доме. А если она спросит, чем опасно, - скажите правду. Только без подробностей. Скажите, что мы подозреваем, что смерть её батюшки была не совсем естественной. Что этого достаточно, чтобы она согласилась.
      Я кивнул и спрятал записку в карман.
      Он посмотрел на меня поверх очков:
      - Итак, доктор. Вы идёте к Марии, перевозите её в безопасное место, а завтра утром мы начинаем наше расследование. Идёт?
      - Идёт... Но еще надо помочь ей в устройстве похорон.
      Гольмц кивнул:
      - Само собой разумеется. Возьмите нужную сумму.
      - Позвольте, по крайней мере, в этот раз, Шейлок Моисеевич, применить собственные силы, - сказал я как можно мягче. - У меня достаточная пенсия.
      Гольмц поднял глаза и всмотрелся в меня... и кивнул, едва ли не повторив в точности того движения Марии, словно увидел его у меня в глазах.
      - Это верный шаг при сем положении вещей, - просто сказал он. - Тем более, что участие иудея в устройстве похорон дочери дьякона, служившего в единоверческой церкви, ввело бы в недоумение даже архангела Гавриэля.
      - Единоверческой? - удивился я.
      Гольмц понял мое удивление как незнание темы.
      - Да... В ней молятся и служат Ха-шем, - и он поднял перст горе, - воссоединившиеся с Церковью местные старообрядцы. Дьякон Михаил сам был раньше едва ли не беспоповцем в здешнем Путивльском согласии. Но при неких обстоятельствах порвал с ними. Ими заправляет петербургский ткацкий промышленник Савва Веснин, набравший британских кредитов и развернувший дело широко. Нехорошее дело - едва ли не банкротит русских ткачей, кои кредитов заграничных не берут... И здесь филиал его маленькой империи живет на британских кредитах. Видимо, Демчеву совесть сердце прогрызла... Впрочем, это домыслы.
      Чем больше я узнавал про солнечный Ольвийск, тем больше он напоминал мне висящую между деревьями густую паутину, сквозь которую солнечные лучи хоть и пробиваются, но от этого она не становится более безобидной.
      Я вышел из аптеки и направился к дому дьякона. По дороге, уже в конце пути, я заметил молодого человека, который стоял у забора и смотрел на дом Демчевых. Он был высок, худ, в чёрном сюртуке, с бледным лицом и проницательным взглядом. Темная бородка. Нос крупный, губы тонкие, из-под шляпы выбивались черные кудри. Увидев меня, он быстро отвернулся и зашагал прочь, но я успел запомнить его лицо.
      Вечером, после предпохоронных хлопот, я описал его Гольмцу.
      - Бледный, высокий, в чёрном сюртуке, с бородкой клинышком. Стоял у забора и смотрел на дом.
      Гольмц нахмурился:
      - Борода клинышком, говорите? И сюртук? А не было ли у него в руках книги?
      - А верно! Кажется, была. Какая-то книга в тёмном переплёте.
      Гольмц вздохнул:
      - Это Даниил Галяевский. Известный здесь учитель музыки. По слухам, увлечён еще астрономией. А на деле - бог знает чем. И происхождение у него - как у опыта любящего акву виву алхимика. Родился в Варшаве. Еврей. Мать - дочка скрипача, а вот отец - то ли гусар, поляк, то ли из егерских... Учился в Варшавском институте музыки. Потом какие-то темные дела погнали его в Бессарабию И вот теперь он здесь. Слышно, что он якшается с "Землёй и Волей"... Вы знаете, Иван Петрович. - Голос Гольмца стал тише. - я ведь не просто так боюсь этого человека. Я боюсь его не потому, что он возможный террорист. Я боюсь его потому, что он - пророк беды.
      Он помолчал, глядя в окно, где догорал закат.
      - Вы же знаете, что Ольвийск в черте оседлости, Иван Петрович?
      - Слышал, - ответил я. - Здесь разрешено жить евреям.
      - Разрешено, - горько усмехнулся Гольмц. - Какое красивое слово. Словно это подарок, а не клетка. Мы живём здесь, в Ольвийске, потому что нам разрешили. Мы платим налоги, мы служим в армии, мы лечим ваших солдат и продаём вам лекарства. Но если завтра кто-то в Петербурге решит, что евреев надо выслать ещё дальше, - нас вышлют. И никто не заступится. Потому что мы - чужие. Всегда чужие.
      Он повернулся ко мне, и в глазах его я увидел не гнев - усталость.
      - А теперь представьте, Иван Петрович, что такие люди, как Галяевский, начинают свою игру из самых благих горячих намерений. Они бросают бомбы, убивают чиновников, устраивают кровавые спектакли. И знаете, что происходит после каждого такого спектакля? Начинаются погромы. Потому что кому-то нужно в последнем итоге ответить за беспорядки. И всегда отвечаем мы.
      Он сжал пальцами край прилавка.
      - Галяевский со товарищи кричат о свободе, равенстве, братстве. Красивые слова, Иван Петрович. Я сам, когда был молод, тоже верил в эти слова. Но они не понимают одной простой вещи: их кровавые дела не приближают свободу. Они только сильнее стягивают удавки. И первыми под этот пресс попадают такие, как я. Как моя семья... Я хочу только одного: чтобы мои дети жили. Чтобы сыновья спокойно закончили Новороссийский университет, разрешенный для евреев. Чтобы моя дочь вышла замуж за Шлома Финкеля, который пока изучает право в Берлине... Даже если им придётся жить в этой клетке, которую называют чертой оседлости. Потому что жить в клетке - это лучше, чем быть мёртвым на свободе. Так считает Шейлок Гольмц, а за прочих не поручусь.
      Он поднял на меня глаза, и я увидел в них ту самую боль, которую не утолишь никакой премудростью Соломоновой.
      ...Я пошёл на похороны.
      Церковь была маленькой, белокаменной, с облупившимися фресками. Народу собралось немного - несколько старух в чёрных платках, соседи, дьячок из соседнего прихода. Мария стояла у гроба одна, прямая, как струна, с лицом, на котором не было слёз. Только губы её шевелились - может быть, молитва, может быть, просто беззвучный разговор с тем, кто лежал в гробу.
      Я встал в стороне, у колонны, и смотрел. И думал, что это хорошо, что лик покойного дьякона сейчас накрыт литургическим платом... Пусть никаких догадок не возникает у его дочери.
      Кто это сделал? Зачем? И главное - успеет ли убийца добраться до Марии, если она что-то знает?
      Я посмотрел на неё. Она стояла неподвижно, опустив голову, и пальцы её сжимали край платка. Она не знала, что её отца убили. Она думала, что он умер от болезни, которую не смогли вылечить. И, может быть, винила себя за то, что не нашла денег на лучшего доктора.
      Горькая правда была в том, что никакой доктор не спас бы её отца. Потому что его убили не микробы - его убил человек.
      Служба закончилась. Священнослужители подняли гроб, понесли к кладбищу. Я шёл за процессией, в нескольких шагах позади Марии, и смотрел по сторонам - не мелькнёт ли среди редких прохожих знакомое лицо. Тот, кто убил дьякона, мог прийти на похороны. Убийцы часто приходят - чтобы убедиться, что дело сделано вполне.
      Но никого подозрительного я не заметил. Только старухи, только соседи, только ветер, гоняющий пыль по дороге и качающий горестно хоругви.
      У могилы Мария подняла голову и посмотрела на меня. Взгляд её был пустым - не от горя, а от той особенной пустоты, когда человек выплакал все слёзы и теперь просто смотрит на мир, не видя его.
      Я подошёл к ней и тихо сказал:
      - Я не успел сказать вам в прошлый раз... ваш батюшка был мужественным человеком. Он боролся до конца.
      Она кивнула, не отвечая. Помолчала, потом сказала:
      - Вы были добры к нему, доктор. Спасибо, что пришли.
      - Я приду ещё, - сказал я. - Если вам понадобится помощь... по хозяйству или по другой нужде... я живу в домике у порта. Спросите у Гольмца - он знает.
      Она снова кивнула. И я понял, что сейчас ей нужно остаться одной.
      - Доктор, - сказала она тихо, не поднимая глаз. - Я хотела спросить... та книга, что я отнесла в заклад... можно ли её забрать? Я понимаю, что деньги уже взяты, но я отработаю, я могу стирать, убирать в аптеке... Только батюшка так тревожился о ней. Я думаю, ему станет легче, если книга будет дома.
      Я остановился. Сердце моё сделало перебой. Я понимал, что сейчас должен сказать ей правду, но не всю - только ту часть, которую она сможет принять, не испугавшись.
      - Мария Михайловна, - сказал я как можно мягче. - Я понимаю ваше желание. Но позвольте мне дать вам совет - не как врач, а как человек, который уже немного знает Шейлока Моисеевича.
      Она подняла на меня глаза - настороженные, внимательные.
      - Эта книга, - продолжал я, тщательно подбирая слова, - оказалась не совсем той, что вы ожидали. В ней есть... некоторые особенности, которые требуют изучения. Шейлок Моисеевич - человек опытный и честный. Он хочет разобраться, откуда эта книга взялась и кому она на самом деле предназначалась.
      - То есть? - голос её дрогнул. - Вы хотите сказать, что я принесла в заклад чужую книгу?
      - Я хочу сказать, - ответил я, - что вы принесли книгу, которая попала к вашему батюшке по ошибке. И, возможно, тот, кто её ждал, теперь ищет её. Если книга вернётся в ваш дом раньше, чем мы поймём, в чём дело, это может быть опасно.
      Она побледнела, но не отшатнулась. Только сжала губы и кивнула - медленно, словно принимая удар.
      - Опасно? - повторила она шёпотом. - Для кого?
      - Для всех, кто с ней соприкоснулся, - сказал я. - Поэтому я прошу вас: не забирайте книгу пока. Пусть она останется у Гольмца. Он сохранит её в целости и разберётся в этой истории. А как только всё выяснится - я сам принесу вам её обратно, честное слово.
      Я протянул ей руку. Она посмотрела на неё, потом на меня, и в глазах её мелькнуло что-то - недоверие? Надежда?
      - Вы даёте слово, доктор? - спросила она тихо.
      - Даю, - ответил я. - Слово не доктора, а офицера.
      Она медленно пожала мою руку. Ладонь у неё была холодной и чуть шершавой - от работы, от воды, от жизни, которая не баловала её подарками.
      - Хорошо, - сказала она. - Я подожду.
      - И я буду ждать вместе с вами, - горячо пообещал я.
      Она улыбнулась в ответ - впервые за весь разговор. Улыбка была робкой, едва заметной, но она осветила её лицо так, что у меня снова сжалось сердце.
      - Спасибо вам, доктор, - сказала она. - За всё.
      Я кивнул и пошёл прочь, чувствуя её взгляд на своей спине. И знал, что теперь у меня есть не только тайна Псалтири, но и обещание, которое я должен сдержать.
      Я поклонился и отошёл. Но у кладбищенских ворот обернулся. Она стояла у свежей могилы, одна, и ветер трепал края её платка.
      Я сжал зубы и пошёл к Гольмцу. Нам нужно было поговорить. Потому что теперь, когда дьякон мёртв, тайна Псалтири становилась не просто загадкой - она становилась делом об убийстве.
      Глава пятая. Псалмы и... футбол
      На следующее утро я застал Гольмца в состоянии, которое трудно было назвать иначе, как "творческое возбуждение". Он сидел за прилавком, разложив перед собой Псалтирь, шифровку и лист бумаги, испещрённый каракулями. Очки его съехали на кончик носа, борода была взлохмачена, а в глазах горел тот лихорадочный блеск, который бывает у человека, нашедшего разгадку.
      - А, Иван Петрович! - воскликнул он, едва я переступил порог. - Садитесь, садитесь! Я всю ночь не спал, и знаете - не напрасно. Я разгадал шифр!
      - Разгадали? - Я снял фуражку и присел к столу. - И что же там?
      Гольмц пододвинул ко мне лист бумаги, испещрённый его мелким, бисерным почерком.
      - Итак, Иван Петрович, я просидел над этим шифром весь вечер и половину ночи. И знаете, что я вам скажу? Отправитель был не глуп. Он страховался куда глубже, чем я думал сначала.
      Он ткнул пальцем в первую строку:
      - Смотрите. Первая пара - Псалом Третий, стих Второй. Я открываю Псалтирь - не немецкую, а ту, что переведена на русский язык полвека назад протоиереем Павским. Осенило, знаете ли. Отправитель опасался, что церковнославянский может сбить получателя с толку. Читаю: "Господи! как умножились враги мои! Многие восстают на меня". Беру первую букву второго стиха - "Г".
      Вторая пара - Псалом Первый, стих Четвёртый. "Не так - нечестивые: но они - как прах, возметаемый ветром". Первая буква - "Н".
      Третья пара - Псалом Четвёртый, стих Первый. "Когда я взываю, услышь меня, Боже правды моей!" Первая буква - "К".
      Четвёртая пара - Псалом Пятый, стих Второй. "Внемли гласу вопля моего, Царь мой и Бог мой!" Первая буква - "В".
      Он откинулся на спинку стула и посмотрел на меня с торжеством.
      - И что получается? Г-Н-К-В. ГНКВ. Бессмыслица, правда?
      - Бессмыслица, - согласился я.
      - Вот и я так подумал, - кивнул Гольмц. - И решил, что шифр устроен хитрее. Не первая буква стиха, а... допустим, буква, стоящая на месте, которое указано второй цифрой. Смотрите: Псалом Третий - берём не первую, а вторую букву стиха. "Господи! как умножились враги мои!" Считаем: Г-1, О-2, С-3, П-4, О-5... Вторая буква - "О". Псалом Первый - четвёртая буква: "Не так - нечестивые". Н-1, Е-2, Т-3, А-4... Четвёртая буква - "А". Псалом Четвёртый - первая буква: "Когда я взываю". Первая буква - "К". Псалом Пятый - вторая буква: "Внемли гласу вопля моего". В-1, Н-2. Вторая буква - "Н".
      - О-А-К-Н, - произнёс я. - Опять бессмыслица.
      - А вот и нет! - Гольмц поднял палец. - Я попробовал читать наоборот, с конца. Получилось "Н-К-А-О". Тоже не то. Тогда я подумал: а что, если цифры указывают не на номер стиха, а на номер слова в стихе? Или на номер буквы в слове? Я перепробовал дюжину комбинаций, и знаете что?
      Он сделал паузу, явно наслаждаясь моментом.
      - Если взять первую букву каждого указанного стиха, но прибавить к ней номер стиха, получится... Вот, смотрите сами.
      Он быстро написал на бумаге:
      Пс. 3:2 - "Г" + 2 = через две буквы от "Г" в русском алфавите - "Е".
      Пс. 1:4 - "Н" + 4 = "Р".
      Пс. 4:1 - "К" + 1 = "Л".
      Пс. 5:2 - "В" + 2 = "Д".
      - Е-Р-Л-Д, - прочитал я. - Опять не слово.
      - А если сложить две последние? - хитро прищурился Гольмц. - ЕР и ЛД? ЕРЛД? Нет, не то. А если прочитать наоборот? Д-Л-Р-Е. ДЛРЕ. Тоже не то. В общем итоге, Иван Петрович, если играть с буквами, то - только время терять, хотя и занятно иногда в галиматью поиграться.
      Он вздохнул и откинулся на стуле.
      - Я уже хотел бросить это дело, Иван Петрович. Думал: может, это вообще не шифр, а просто сумасшедший набор цифр. Но потом... - он выдержал эффектную паузу, - потом я вспомнил, что у меня есть ещё одна подсказка. Расписка. "Торговый дом братьев Гольмц". Я пошёл к своему знакомому, который разбирается в фальшивых документах. Он посмотрел и сказал: "Бумага хорошая, подпись липовая, а печать - здешняя, такие Шмуль за три рубля может сварганить к вечеру. Ставлю сто против одного, что это работа местных".
      - И что из этого следует? - спросил я.
      - А то, что книга шла в Ольвийск, к некому "для передачи Д.Г.". Д.Г. - это, скорее всего, Даниил Галяевский. Но книга попала не туда. И теперь Галяевский ищет её. А в ней - шифр. А фальшивая расписка - для отвода глаз... для отвода глаз на вашего покорного слугу, которого здесь каждая кошка знает.
      Гольмц встал, прошёлся по аптеке, остановился у окна.
      - Я думал, думал... и решил попробовать ещё один способ. А что, если цифры - это не шифр, а координаты? Или время? Или... - он обернулся ко мне, - или футбол?
      - Футбол? - переспросил я.
      - Ну да. Футбол. Я вчера вечером смотрел на эту шифровку и вдруг заметил: цифры 3, 1, 4, 5. Если их сложить? 3+1+4+5 = 13. Тринадцать - это номер Псалма? Возможно. А если переставить? 3-1 = 2. 4-1 = 3. 5-4 = 1. 2, 3, 1. Тоже ничего. А если представить их как счёт матча? Три - один, четыре - один, пять - два. Как будто кто-то записывает результаты игр.
      Он повернулся ко мне, и в глазах его блеснул огонёк.
      - Я вспомнил, что в молодости, когда я ещё учился на аптекаря в Кракове, у меня был знакомый англичанин. Он играл в футбол. И он говорил, что у них есть такая штука - "счёт матча". Ну, сколько голов забили. Иван Петрович, а вы не замечали, что в последнее время в нашем городе появилось много англичан, которые на припортовой закрытой плащадке играют в футбол? И что мистер сам вице-консул Рэйли, их глава, очень интересуется не только спортом, но и политикой?
      - Вы думаете... - начал я.
      - Я пока ничего не думаю, - перебил меня Гольмц. - Я только предполагаю. Но если мои предположения верны, то эта шифровка - не просто записка. Это ключ к чему-то большему. И, возможно, к тому самому "роковому событию", о котором я вам говорил.
      Он сел на своё место, снял очки и протёр их краем халата.
      - Знаете, Иван Петрович, я, может быть, и старый еврей, который сидит в своей аптеке и толчёт травы. Но я нутром чую, что в этом городе заваривается футбол по чужим правилам. И эта Псалтирь - так сказать, свод этих опасных правил... Что если цифры указывают на время, место и пароль?
      Я посмотрел на него с уважением. Старый аптекарь, который не выходит из своей лавки, оказался куда проницательней, чем я думал.
      - Шейлок Моисеевич, - сказал я, - вы, кажется, только что превратили Псалтирь в футбольный мяч.
      - А что? - усмехнулся он. - Царь Давид был воином. Он умел воевать. А футбол, говорят, это та же война, только с мячом. Так почему бы ему не поиграть?
      Он сел обратно и налил себе чаю.
      - Но это ещё не всё, Иван Петрович. Я тут поразмыслил и вспомнил, что у нашего английского консульства есть свой спортивный клуб. "Ольвийский футбольный клуб". Туда принимают только подданных Великобритании. И знаете, что мне сказал сам почтмейстер, как-то зайдя на чай? Что в последнее время в порт приходят странные грузы - ящики с надписью "Спортивный инвентарь". А вес у этих ящиков такой, будто там не мячи, а чугунные гири... Или пушечные ядра.
      - Вы думаете, это связано? - спросил я.
      - Иван Петрович, - Гольмц посмотрел на меня поверх очков, - я старый еврей. Я привык не доверять никому, особенно тем, кто играет в игры с мячом и при этом носит монокль. Англичане, знаете ли, они хитрые. Они могут играть в футбол, а заодно и в шпионов. И если наш Галяевский с ними связался, то дело пахнет не просто хулиганством, а государственной изменой.
      Он отхлебнул чаю и добавил буднично:
      - К тому же, я слышал, что в приморских горах под Ольвийском строят какой-то секретный порт. Для подводных кораблей. Новейшее изобретение, говорят. Что если англичане хотят его взорвать или захватить.
      Я молчал, переваривая услышанное.
      - И что вы предлагаете? - спросил я наконец.
      Гольмц поставил чашку и посмотрел на меня с хитринкой:
      - Я предлагаю, Иван Петрович, сходить на футбол. Вы - человек военный, вы знаете, как выглядит подготовка к диверсии. А я... я посижу в аптеке и подумаю. Потому что старый еврей на футбольном поле - это смешнее, чем свинья в синагоге. Но если вы принесёте мне новости, я, может быть, придумаю, что делать дальше.
      - А если я не разбираюсь в футболе? - спросил я.
      - А кто сейчас разбирается? - махнул рукой Гольмц. - Это новая игра. Даже англичане в неё играют всего лет двадцать... Да, вроде как начали давно, но правила, я поинтересовался, утвердили всего пятнадцать лет назад... А вы человек наблюдательный. Смотрите, слушайте и запоминайте. А я буду ждать.
      Он протянул мне листок с шифровкой.
      - Возьмите. Может быть, на поле вы увидите то, что я не смог разглядеть в цифрах.
      Я взял листок и спрятал его в карман. Выходя из аптеки, я обернулся.
      - Шейлок Моисеевич, а вы уверены, что это футбол? Может быть, это просто совпадение?
      Гольмц посмотрел на меня с улыбкой:
      - Иван Петрович, в жизни нет совпадений. Есть только закономерности, которые мы пока не разглядели. Идите. И помните: если увидите на поле человека в монокле, который не бегает за мячом, а только смотрит по сторонам, - это и есть главный шпион.
      - Простите, Шейлок Моисеевич, - сказал я, - но мне кажется, что как государственный следователь вы могли бы прославиться на всю Россию. У меня такое впечатление, что это не первое ваше дело, связанное с подозрительными вещами.
      Представьте себе, Гольмц даже подпрыгнул и протанцевал репризой какой-то еврейский танец.
      - Ах, как мне нравится иметь дело с вами, Иван Петрович! - воскликнул он, слегка запыхавшийся. - Вы попали не в бровь, а в глаз... Тогда ради небольшой перемены позвольте расскажу вам для начала одну историю... Начну не в самой кровавой. Было это года три назад, Иван Петрович. Приходит ко мне дама - вдова, лет сорока, из хорошей семьи, с прислугой и с претензией на благородство. Приносит шкатулку - красное дерево, инкрустация перламутром, работа явно дорогая. Говорит: "Шейлок Моисеевич, возьмите под заклад. Муж покойный оставил, а мне теперь каждое воспоминание - нож в сердце". Вдовы - мои частые посетители, знаете ли... но эта... Я смотрю на шкатулку и вижу: вещь ценная, но не редкая. Такие на Привозе - два рубля штука. Я говорю: "Мадам, я бы взял, но вы мне скажите: зачем вы её открывали до меня? У вас там что-то внутри, чего быть не должно?"
      Она побледнела. А я объясняю: "Видите этот след на замочной скважине? Свежая царапина. Кто-то недавно ковырялся в замке. И не просто ковырялся - а грубо, отвёрткой или ножом. Вы бы так свою шкатулку не портили. Значит, открывал кто-то другой. Или вы сами, но в спешке и в страхе".
      Она заплакала и созналась. Оказалось, шкатулка - не её. Она её... как бы сказать... позаимствовала у своей соседки по небольшому доходному дому, с которой была в ссоре. Я даже обрадовался, что тот дом мне не принадлежит. А в шкатулке, как она думала, лежали бриллиантовые серьги - наследство соседкиной матери. Она хотела их украсть, чтобы досадить, а потом подбросить... но мотив передаю исключительно с её слов... Она не смогла открыть замок и поцарапала крышку. Серёг, как она утверждала там не оказалось. Только тогда она испугалась, что соседка заметит пропажу, и решила избавиться от шкатулки. Выбросить куда-то боялась - а что если случайно найдут... А что если временно заложить, посмотреть на последствия, а потом как-то выкрутиться? Глупая затея, что и говорить.
      Я выслушал её, вернул шкатулку и сказал: "Мадам, идите домой, а завтра утром скажите соседке, что нашли её в саду под окнами - якобы ветром с подоконника сдуло. И больше никогда не берите чужого. Потому что в следующий раз попадёте не к старому аптекарю, а в полицейский участок".
      Она ушла. А через неделю пришла и принесла мне корзину яблок. "Шейлок Моисеевич, - говорит, - вы вернули мне мир в доме. Соседка уже собиралась заявить в полицию. А шкатулка глупая, оказалось, просто упала с подоконника. Спасибо вам". Я взял яблоко, откусил и думаю: "Если бы все кражи заканчивались урожаем яблок, мир был бы раем". Но так, к сожалению, бывает не всегда.
      ...Я вышел на улицу. Солнце уже припекало, и город шумел своими обычными делами. Но мне казалось, что в этом шуме я слышу новый звук - глухой, тревожный, как далёкий барабан.
      Или это просто стучало моё сердце.
      
      Глава Шестая. Зашифрованный угловой и не только
      
      - Итак, Иван Петрович, мне нужно, чтобы вы попали на английский футбол, - повторил на другое утро Гольмц, протирая пузырёк с валерьянкой просто, чтобы сосредоточиться.
      Я поднял бровь:
      - Туда же только по приглашениям пускают, - сообщил я ему то, что успел узнать.
      - Вот именно, - кивнул Гольмц. - По приглашениям. А вы - человек новый, с георгиевским крестом, с военной выправкой. Англичане таких уважают. Скажите, что интересуетесь спортом, что слышали о знаменитом английском футболе и хотите посмотреть. Они падки на лесть. Особенно когда лесть исходит от русского офицера.
      - И что я должен там увидеть?
      - Пока не знаю, - честно ответил Гольмц. - Но я теперь знаю, что Галяевский там бывает... Якобы дает уроки фортепьяно дочке британского консула. А где бывает Галяевский, там нечисто. Идите, доктор. И смотрите в оба.
      Я вздохнул, понял, что мне таки не отвертеться и пошёл к англичанам.
      Консульский стадион располагался в порту, за высоким забором с колючей проволокой. На входе, вообразите, стоял швейцар в ливрее - настоящий английский дворецкий с бакенбардами, который окинул меня взглядом, способным заморозить чай в чашке.
      - Ваше приглашение, сэр?
      Я достал визитную карточку, которую мне дал Гольмц - на ней было написано по-английски: "Доктор Иван Ватсонцев, георгиевский кавалер, почётный гость Ольвийска".
      Швейцар изучил карточку, поднёс её к свету, понюхал (я не шучу - понюхал!) и, к моему удивлению, кивнул:
      - Проходите, сэр. Вам на центральную трибуну.
      Я прошёл. И оказался в другом мире.
      Англичане умеют создавать свой порядок где угодно. Даже в пыльном портовом городе они устроили зелёное поле, ровное, как бильярдный стол, с белыми линиями и воротами. Вокруг - деревянные трибуны, на которых сидели дамы в светлых платьях и джентльмены в соломенных шляпах. Пахло одеколоном Пенгалион, травой и чем-то неуловимо чужим - может быть, чаем, заваренным на аглицкий манер.
      На поле выбегали игроки. Одни - в белых фланелевых костюмах, другие - в синих. Судья свистел, публика аплодировала. Всё было чинно, благородно и... смертельно скучно, если не знать, что за этим скрывается.
      Я поднялся на верхнюю трибуну, откуда открывался вид на всё поле и на порт. И тут я его увидел.
      Галяевский.
      Он сидел на самой верхней скамье, в тени навеса, и смотрел не на поле, а в сторону порта. Рядом с ним сидел человек в светлом костюме - я узнал его по фотографии, которую показывал Гольмц: это был мистер Рэйли, заместитель британского консула.
      Они не разговаривали. Они смотрели на поле. Но я заметил, как Рэйли чуть заметно кивнул, и Галяев в ответ едва шевельнул пальцем.
      Я перевёл взгляд на поле. Игра шла своим чередом: англичане перебрасывали ногами мяч, бегали, падали, вставали. Но вдруг я заметил странность.
      Один из игроков, высокий блондин в синей форме, сделал пас не в сторону ворот, а вбок, на пустое место. Другой подхватил мяч, сделал несколько шагов и вдруг остановился, словно ждал сигнала. Третий - в белой форме - поднял руку, почесал затылок и показал на небо.
      Это был не футбол. Это был шифр!
      Каждое движение, каждый пас, каждый жест - всё было условным знаком. Я не знал кода, но я видел, как Галяевский следит за игрой, как его глаза бегают по полю, как он считает что-то про себя.
      - Проклятье, - прошептал я. - Они передают сообщения через футбол.
      И подумал, а не паранойя ли это....
      В этот момент Галяевский поднялся, кивнул Рэйли и направился к выходу. Я хотел последовать за ним, но меня остановил швейцар:
      - Сэр, второй тайм сейчас начнётся. Вы не досмотрите?
      - Я... я плохо себя чувствую, - сказал я. - Жара. Я не привык.
      Я вышел со стадиона и увидел, как Галяевский садится на извозчика и уезжает в сторону центра города. Я успел запомнить номер пролётки.
      Вечером я рассказал всё Гольмцу. Он слушал молча, поглаживая бороду, а потом сказал:
      - Футбол как шифр. Это, знаете ли, гениально. Просто и изящно. Англичане - они такие. Они даже войну ведут так, будто играют в крикет: с правилами, с перерывами на чай и с чувством собственного превосходства. Но за этой благопристойностью - такие вещи, что волосы дыбом встают.
      Он помолчал, потом добавил:
      - А то, что Галяевский наверняка теперь знает, где находится Псалтирь... это плохо. Очень плохо.
      Я вернулся в свою комнату поздно вечером. Луна светила в окно, и море было спокойным. Я разделся, лёг, но уснуть не мог - всё думал о Галяевском, о футболе, о шифре.
      Вдруг я услышал звук.
      Сначала мне показалось, что это ветер. Но ветер не стучит так - настойчиво, ритмично, словно кто-то пытается открыть дверь снаружи.
      Я вскочил, накинул сюртук и взял револьвер - карманный Ремингтон, который я привык носит в военных условиях.
      Дверь домика, где теперь жила Мария, а она, напомню, переехала туда после смерти отца, чтобы не оставаться в пустом доме, находилась в двух шагах от моей. Я выглянул в окно и увидел две тени, которые возились у её двери.
      Времени на раздумья не было.
      Я выбежал на улицу и крикнул:
      - Стоять! Руки вверх!
      Тени дёрнулись, и я увидел двух крепких молодчиков. Один из них держал какую-то железку, в сумраке напомнившую мне фомку.
      - А ты кто такой? - спросил он с пьяным вызовом.
      - Я тот, кто сейчас прострелит тебе ногу, если ты не уберёшься отсюда, - ответил я, взводя курок.
      Он засмеялся. Но, видимо, увидел что-то в моём лице - потому что смех оборвался.
      - Пошли, - сказал он напарнику. - Здесь нечего брать.
      Они скрылись в темноте. Я проводил их взглядом, потом постучал в дверь Марии.
      - Кто там? - раздался испуганный голос.
      - Это я, доктор Ватсонцев. Всё в порядке. Они ушли.
      Дверь приоткрылась. Мария стояла на пороге в легком платье, с платком на плечах, бледная, но спокойная.
      - Я слышала шаги, - сказала она. - Они хотели ворваться?
      - Похоже на то, - ответил я. - Вам нельзя здесь оставаться одной. Завтра я поговорю с Гольмцем - он найдёт вам другое место.
      Она посмотрела на меня долгим взглядом, потом сказала тихо:
      - Спасибо, Иван Петрович. Вы... вы рискуете из-за меня.
      - Это моя работа, - ответил я. - И не только работа.
      Она опустила глаза, и я понял, что она всё поняла.
      ...Утром я пошёл в полицейский участок. Пристав, толстый человек с сонными глазами, выслушал мой рассказ с выражением глубокого скепсиса.
      - Попытка ограбления, говорите? - переспросил он. - А чего они не ограбили-то?
      - Я спугнул их.
      - Ага. А вы, значит, с револьвером бегаете по ночам? Вы, доктор, не на войне. У нас тут тихий город.
      - Тихий? - переспросил я. - А то, что на днях умер дьякон при странных обстоятельствах, - это тоже тихий город?
      Пристав пожевал губами и сказал:
      - Дьякон умер от болезни. Местный врач подтвердил. А вы, доктор, не суйте нос, куда не просят. И револьвер свой уберите подальше, а то заберём.
      Я понял, что разговор бесполезен, и вышел.
      ...Гольмц встретил меня с чашкой чая и сочувственным взглядом. Заметьте, выпить что покрепче он не предложил ни разу, и тому я находил столько любопытных причин, что постарался выбросить все объяснения из головы.
      - Ну, рассказывайте, - сказал он. - Что полиция?
      - Полиция считает, что мне всё приснилось, - ответил я, садясь.
      - Ах, полиция, - вздохнул Гольмц. - У них, знаете ли, есть система: если преступление раскрыто - они его раскрыли. Если не раскрыто - значит, преступления не было. Логика, достойная талмудиста, но без души.
      Он пододвинул мне чашку и сел напротив.
      - Вы выглядите встревоженным, Иван Петрович. Я понимаю. Ночное нападение, полиция, Галяевский... Вам нужно успокоиться. Хотите, расскажу вам историю? Про скрипку без струн.
      Я кивнул.
      Гольмц откинулся на спинку стула и начал:
      - У меня, знаете ли, в аптеке висит скрипка. Вон она.
      Тут я впервые приметил этот предмет - он, сам темный, висел не на свету, а в сторонке.
      - ...Старая, потрескавшаяся, без струн, - продолжил Гольмц. - Её принёс один кантор. Был у нас в Ольвийске кантор - голос, скажу я вам, как у ангела. Только ангел, наверное, пел бы тише. А этот пел так, что в соседней синагоге свечи гасли. И была у него скрипка - он на ней играл, когда не пел. Потом он влюбился. В гречанку. Из хорошей семьи, но гречанка. Ему сказали: "Или синагога, или она". Он выбрал её. И перед отъездом принёс мне скрипку и сказал: "Шейлок, возьми - ты сможешь продать даже такую. Она больше не нужна. Я теперь буду петь ей".
      - Я спросил: "А струны где?" Он сказал: "Я их снял. Чтобы не играть. Потому что если я заиграю - я заплачу, а если заплачу - я вернусь".
      Гольмц замолчал, глядя в окно.
      - Скрипка висит тридцать лет. Никто её, разумеется, не покупает. Кому нужна скрипка без струн. Даже скрипку Гварнери без струн продать не так просто... А я и не продаю. Потому что, знаете, Иван Петрович, иногда молчаливая скрипка говорит громче, чем любая музыка.
      Он перевёл взгляд на меня:
      - Вот и вы, доктор. Вы сейчас как эта скрипка - без струн. Вы устали, вы ранены, вы хотите покоя. Но внутри у вас звучит музыка, которая не даёт вам сидеть на месте. И это хорошо. Потому что только тот, кто слышит эту музыку, способен разглядеть правду.
      Я хотел ответить, но в этот момент дверь аптеки отворилась, и вошла Эстер.
      Она была бледна, но глаза её горели - тем странным, лихорадочным огнём, который я уже видел у людей, принявших важное решение.
      - Здравствуйте, папа, - сказала она. - Здравствуйте, Иван Петрович.
      - Здравствуй, дочка, - ответил Гольмц, и голос его стал на тон осторожнее. - Ты рано сегодня.
      - Я не спала, - сказала она. - Всё думала.
      Она подошла к прилавку, взяла в руки какую-то банку, повертела её, поставила на место. Потом, словно невзначай, спросила:
      - Папа, я у вас вчера видела старинную книгу. Псалтирь, кажется. Там по-немецки на обложке было... Раньше её не было. Мне интересно - это что, заклад?
      Гольмц замер.
      На секунду - всего на секунду - его рука, лежащая на столе, дрогнула. Но он быстро взял себя в руки и сказал спокойно, даже буднично:
      - Да, заклад. Принесла одна девушка. Отец у неё умер, нужны были деньги на похороны. Я дал ей деньги.
      - Ах вот как, - сказала Эстер, и в голосе её мне послышалась фальшивая нота. - А можно мне посмотреть на неё? Я люблю старые книги, ты знаешь.
      - В другой раз, - сказал Гольмц. - Я её убрал в сейф. Мало ли кто зайдёт.
      Эстер кивнула, но я заметил, как её пальцы сжали плиссированную складку платья.
      - Хорошо, папа. В другой раз.
      Она повернулась и вышла так же тихо, как вошла.
      Когда дверь закрылась, Гольмц посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом.
      - Иван Петрович, - сказал он тихо. - Вы знаете, что такое "идише коп"? Еврейская голова?
      - Догадываюсь, - ответил я.
      - Так вот, моя еврейская голова сейчас говорит мне, что моя дочь только что солгала. Она не видела Псалтирь вчера. Она не могла её видеть - я держал её в ящике стола. Она узнала о книге от кого-то другого.
      Он помолчал, и лицо его стало жёстким.
      - От Галяевского, в том нет сомнения.
      Мы сидели молча. В аптеке тикали часы. Где-то на крышах кричали чайки. И я понял, что тихая часть нашего расследования закончилась. Начиналась буря.
      Гольмц сидел в своём кресле, сложив руки на животе, и смотрел в одну точку - как ни странно, на фарфоровую свинью, стоявшую на витрине.
      - Итак, - сказал он наконец, не поворачивая головы. - Дьякон умирает. Книга чужая. Почтальон перепутал посылки. А моя дочь тайно встречается с человеком, который, судя по всему, и есть настоящий получатель этой Псалтири. Даниил Галяевский
      Он помолчал, и лицо его стало жёстким. Он произнёс это имя так, словно оно было горьким на вкус. Повернулся ко мне, и я увидел в его глазах не просто тревогу - я увидел холодную, расчётливую решимость.
      - Иван Петрович, - сказал он тихо. - Вы понимаете, что теперь смертельная опасность грозит всем нам? Марии - потому что она принесла книгу мне, и Галяевский знает, что книга была у нее в руках, а значит, и предметы из тайника могут также быть у нее в руках... Не удивляйтесь. Это вам, благородному доктору, в голову не может прийти подозревать Марию в краже. А у вора все люди - воры... Мне - потому что я вскрыл тайник и держу в руках нить заговора. И Эстер - потому что она, сама того не ведая, стала орудием в руках змея-искусителя... Вы же видите, что ее вопрос - это не есть ее вопрос. Как и где она пересекалась с Галяевским? Он что, заезжий гипнотизер - и усыпляет Сурку, сопровождающую мою дочь. Признаюсь, мне даже больно думать, что какой-то молодой прохвост может быть в чем-то умнее меня... Если только он не сам тейвл во плоти.
      Я хотел возразить, сказать, что, может быть, он преувеличивает, но Гольмц поднял руку:
      - Я знаю, о чём говорю. Я видел таких, как Галяевский. Они не просто преступники - они фанатики. А фанатик, знаете ли, хуже зверя. Зверя можно накормить, и он станет ручным. Фанатика нельзя накормить. Ему нужно только одно: чтобы все вокруг думали, как он. И если кто-то стоит на пути - он его уничтожает, не задумываясь.
      Он встал, подошёл к сейфу, снял с пояса ключницу и достал Псалтирь - ту самую, с аккуратно заклеенным переплётом. Переплёт был восстановлен так искусно, что только пристальный взгляд мог заметить следы вмешательства.
      - Я всю ночь думал, что делать, - сказал Гольмц, вертя книгу в руках. - И пришёл к выводу: книгу надо вернуть.
      Я удивлённо поднял бровь:
      - Вернуть? Но кому?
      - Галяевскому, - спокойно ответил Гольмц. - Через Эстер. Это лучший способ погасить опасность на время.
      Я хотел возразить, но он снова поднял руку:
      - Выслушайте меня, доктор. Я не собираюсь подставлять дочь под удар. Я собираюсь сыграть с Галяевским в его же игру. Все шифры я скопировал. Расписку - тоже. У меня есть точные копии всего, что было в тайнике. А книга... книга выглядит так, будто её никто не открывал. Переплёт восстановлен, тайник заклеен, следов почти не видно.
      - Почти? - переспросил я.
      - Почти, - усмехнулся Гольмц. - Но Галяевский не аптекарь. Он террорист. Он смотрит на людей, а не на вещи. Он не заметит.
      Он закрыл книгу и посмотрел на меня поверх очков:
      - Я хочу, чтобы Эстер отнесла... вернее передала эту книгу Галяевскому. Скажет, что нашла её у меня в аптеке, что я просил передать "какому-то молодому человеку, который интересовался старопечатными книгами". Эстер не знает, что внутри. Она будет думать, что выполняет простое поручение отца.
      - Но вы же сами говорили, что Галяевский - змей-искуситель, - возразил я. - Что он, возможно... простите за прямоту, соблазняет вашу дочь. А теперь вы хотите, чтобы она стала его курьером?
      Гольмц вздохнул - тяжело, как человек, который несёт на плечах больше, чем может вынести.
      - Считайте, что запланировал, чтобы она стала моим курьером, - сказал он тихо. - Пока она думает, что работает на него. Но на самом деле она будет работать на меня. Я не могу запретить ей видеться с Галяевским впрямую - запретный плод сладок, и она вместе с этим выродком найдет более изощренные способы пересекаться... Но я могу использовать эту связь, чтобы присматривать за ним.
      Он помолчал, потом добавил ещё тише:
      - И чтобы защитить её. Потому что если Галяевский поймёт, что книга была у меня, и что я её вскрыл, - он придёт за мной. И за ней. А так - он получит книгу обратно, успокоится, и у нас будет время.
      - Время на что? - спросил я.
      Гольмц посмотрел мне прямо в глаза:
      - Время, чтобы понять, что именно задумал Галяевский. И кто стоит за ним. Потому что, Иван Петрович, такие шифры и такие расписки не делают для одиночкек За ним кто-то есть. Кто-то с деньгами и с властью. И я хочу узнать - кто. Я кое-что придумал, - сказал он медленно. - Я отдам эту книгу Эстер. Скажу, что это интересный экземпляр, пусть полистает, посмотрит. Она у меня любопытная, любит старинные вещи. А потом... посмотрим.
      - Посмотрим - что? - не понял я.
      - Посмотрим, скажет ли она мне завтра, что эту Псалтирь у неё украли на бульваре, - ответил Гольмц, и в голосе его послышалась горькая усмешка. - Или что она её потеряла. Или что какой-то добрый человек взял её "почитать" и не вернул.
      Я смотрел на него, и постепенно до меня доходил смысл его слов.
      - Вы хотите сказать... что Эстер действительно может быть связана с теми, кто ищет эту книгу?
      Гольмц не ответил. Он долго смотрел на лампу, потом перевёл взгляд на меня. Глаза его были усталыми и грустными.
      - Иван Петрович, - сказал он тихо. - Я старый человек, и я давно подозреваю, что моя дочь чересчур любознательна, как и всякая умная еврейская девушка.... Я не знаю наверняка, но сердце моё чует беду. И эта книга - возможно, мой единственный способ узнать правду.
      Он помолчал, потом добавил с великим смущением, как человек, который привык всё решать сам и которому тяжело просить о помощи:
      - И я хочу попросить вас об одной вещи. Почти невозможной. Я понимаю всю нелепость моей просьбы, но... мне не к кому больше обратиться.
      - Говорите, Шейлок Моисеевич, - сказал я.
      Он вздохнул и посмотрел мне прямо в глаза:
      - Присматривайте за ними обеими. За Марией и за Эстер.
      Я опешил:
      - За обеими?
      - За обеими, - кивнув, повторил Гольмц. - Мария - невинная жертва в этой истории, но она уже втянута в неё по уши. Её отец умирает, она одна, без защиты. Если те, кто ищет книгу, решат, что она что-то знает, - ей грозит большая опасность. А Эстер... Эстер я боюсь доверить чужим людям. Наёмный сыщик - это лишние глаза и лишние языки. А вы - человек военный, честный и, я вижу, не болтливый.
      Он развёл руками, словно извиняясь:
      - Понимаю, как это звучит. Я прошу вас, раненого офицера, который приехал поправлять здоровье, играть роль няньки при двух девушках. Это смешно. Это нелепо. Это просто от старческого страха... Но, Иван Петрович, у меня нет выбора. В Ольвийске назревает что-то страшное, и я чувствую, что без вас мне не справиться.
      Я молчал. Мысль о том, чтобы следить за Эстер, была мне неприятна - я чувствовал себя шпионом. Но мысль о Марии... о том, что ей может грозить опасность, отозвалась во мне невыносимой тревогой.
      - Я подумаю, - сказал я наконец.
      Гольмц кивнул:
      - Думайте. Только быстро. Время, знаете ли, не ждёт. Особенно когда на кону - жизнь.
      Он протянул мне чашку чая, и я взял её. Чай был горячим и горьковатым - видимо, Гольмц снова добавил в него какую-то свою траву. Я пил и смотрел, как за окном гаснет вечернее небо, и думал о том, что покой, который я искал в Ольвийске, отодвигается всё дальше и дальше.
      - В Торе сказано: "Не будь мудрецом в глазах твоих", - тихо проговорил Гольмц. - Я не знаю, правильно ли это. Я знаю только, что это - единственный способ узнать правду. А правда, Иван Петрович, иногда стоит того, чтобы рискнуть. Даже если рискуешь собственной дочерью.
      Он отвернулся к окну, давая понять, что разговор окончен. Я вышел из аптеки, сжимая в руках книгу, и чувствуя, как под пальцами пульсирует тайна, готовая вырваться наружу.
      
      Глава Седьмая. Гордиев узел затягивается
      
      Это было на восьмой день после моего прибытия в Ольвийск. Я зашёл к Гольмцу под вечер - якобы за микстурой для плеча, на самом деле - чтобы увидеть Марию, которая теперь помогала в аптеке: протирала склянки, разбирала травы, подавала чай посетителям. Гольмц и в самом деле взял ее в прислуги и поселил во флигеле. Это была моя хитрая идея: чтобы "присматривать сразу за двумя девушками", или делать вид оного, лучше собрать их вместе, простите, в одну "упряжку".
      Гольмц сидел за прилавком и читал какую-то книгу на еврейском - я узнал буквы по корешку. Увидев меня, он отложил книгу и снял очки.
      - А, Иван Петрович. Садитесь. Есть разговор.
      Я сел. Мария, стоявшая у шкафа с травами, тихо вышла, притворив за собой дверь. Гольмц проводил её взглядом и вздохнул.
      - Вы замечаете, доктор, как тихо она ходит? Как тень. Ни звука, ни скрипа. Я иногда забываю, что она здесь, - и вдруг оборачиваюсь, а она стоит и смотрит. Не знаю, хорошо это или плохо.
      - Она переживает смерть отца, - сказал я. - Это пройдёт.
      - Пройдёт ли? - Гольмц покачал головой. - Смерть родителей не проходит, Иван Петрович. Она притихает, как старая рана, но при смене погоды - ноет. Я сам это знаю. Я до сих пор чувствую эту боль - вот здесь.
      Он прикоснулся к груди. И вдруг переменился в лице, как будто солнце осветило его.
      - А знаете, Иван Петрович, расскажу-ка я вам еще одну историю дознавательного характера, - разом приободрился он. - Для разрядки. Вот вам история, Иван Петрович, из которой вы можете извлечь пользу, если когда-нибудь решите жениться. Приходит ко мне молодой человек - купеческий сын, румяный, взволнованный. Приносит кольцо - золотое, с изумрудом, работа тонкая. Говорит: "Шейлок Моисеевич, заложите, пожалуйста. Деньги срочно нужны". Я смотрю на кольцо и вижу - вещь женская, узкая, как будто на мизинец. Для мужчины - мала. Я говорю: "Молодой человек, это кольцо вашей пассии?" Он краснеет: "Нет, это моё, фамильное". Я вздыхаю и говорю: "Не врите. У вас на пальце след от обручального кольца - вы женаты. А это кольцо - женское, и носила его женщина с тонкими пальцами. Но обручальное кольцо не закладывают. Значит, это кольцо - тайное. И вы принесли его, потому что боитесь, что жена найдёт и устроит скандал... А приобрели, сразу видно, не у ювелира, а где-то с рук, чтобы подарить вашей пассии. Только вот оно может быть краденым".
      Он побледнел, как мел. Я продолжил: "И ещё одна деталь: на внутренней стороне кольца выгравированы инициалы - "М. Л." Вашу жену, кажется, зовут Екатерина? А вот "М. Л." - это, вероятно, Мария или Марта. И я готов поспорить, что эта Мария или Марта - ваша любовница, и кольцо вы купили ей, но не успели подарить... видимо, повода дожидаетесь... А теперь, когда жена заподозрила неладное, вы решили его спрятать у меня".
      Он упал на стул и закрыл лицо руками. "Что же мне делать, Шейлок Моисеевич?" - спросил он.
      Я ответил: "Молодой человек, есть два пути. Первый: вы забираете кольцо, идёте домой и говорите жене правду. Она, может быть, простит вас, а может быть, и нет. Но это будет честно. Второй: вы оставляете кольцо у меня. Но тогда вы будете лжецом до конца своих дней. Выбирайте". Он подумал, забрал кольцо и ушёл. Через месяц я встретил его на базаре - он шёл под руку с женой и нёс корзину с покупками. Я не знаю, признался он ей или нет, но смотрели они друг на друга мирно. Может быть, кольцо пошло в переплавку, а может быть, Мария или Марта-Марфа получила его на условии расставания. Надеюсь, что он выбрал верный путь".
      Гольмц как будто нарочно рассказывал эту историю громким голосом так, чтобы его могла услышать Мария... Совпадение или нет, но она, и вправду, вышла тотчас после окончания рассказа. С выражением сосредоточенным, если не сказать осуждающим. И сказала, что ей нужно на рынок.
      Я, разумеется, весь встрепенулся и попросил разрешения проводить ее "безопасности ради". Она потупилась, порозовела... и к моей радости, согласилась.
      Мы вышли от Гольмца вместе. Я лихорадочно соображал, какой бы темой развлечь девушку. Вечерний воздух был прохладен и свеж, и я подумал, что, может быть, всё образуется. Но судьба, как известно, не любит, когда её торопят.
      Мы прошли всего пару маленьких кварталов, когда на перекрёстке нас остановили.
      Из-за угла вышел человек в штатском - высокий, худощавый, с острым взглядом и холёными светло-рыжими усами, которые придавали ему заведомый и в меру дружелюбный вид коммивояжера. За его спиной двигались два жандарма в синих мундирах.
      - Доктор Ватсонцев, Иван Петрович? Я не обознался? - спросил человек в штатском, слегка наклоняя голову и прищипнув пальцами край серой войлочный шляпы, несколько тяжеловесной для южного лета.
      - Допустим, что не обознались, - сдержанно ответил я и добавил с паузой, - господин...
      - Позвольте представиться: надворный советник Горцев Дмитрий Авинальевич, начальник сыскной полиции Ольвийска. Прошу вас следовать за мной в участок.
      Я был готов к неожиданностям, но эта все же застала меня врасплох. Мария рядом со мной замерла, и я почувствовал, как её пальцы сжали моё плечо у локтя.
      - По какому делу, господин надворный советник? - спросил я, стараясь говорить спокойно.
      - По делу о смерти почтальона Егора Сизова, - ответил Горский, глядя мне прямо в глаза. - Вы были знакомы с этим человеком?
      - Я видел его один раз, в портовом кабаке, - ответил я. - Но это не повод задерживать меня на улице, да ещё при даме.
      Горский перевёл взгляд на Марию. Он оглядел её с ног до головы - не нагло, но внимательно, как опытный следователь оглядывает свидетеля.
      - Это дочь дьякона Демчева, - сказал он. - Я знаю. Вы, доктор, навещали её отца. Весьма похвально. Но сейчас мне нужно побеседовать с вами. Один вопрос - и вы свободны.
      Я посмотрел на Марию. Она побледнела, но держалась прямо.
      - Я должен проводить эту девушку до рынка, - сказал я твёрдо. - Это недалеко. Через пять минут я буду в вашем распоряжении.
      Горский на миг задумался, потом кивнул одному из жандармов:
      - Проводи барышню до рынка, Семён, - сказал он и добавил слегка насмешливо. - И проследите, чтобы с ней ничего не случилось.
      Жандарм козырнул и повернулся к Марии. Она посмотрела на меня с тревогой, но я кивнул ей ободряюще.
      - Идите, Мария Михайловна. Я скоро приду.
      Она не ответила. Только сжала мою руку ещё раз - и пошла за жандармом.
      Горцев аккуратным жестом пригласил меня следовать за ним.
      В полицейском участке было душно и накурено. Горский провёл меня в свой кабинет - небольшую комнату с высоким окном, за которым уже сгущались сумерки. На столе горела лампа под зелёным абажуром, бросая круг света на бумаги и чернильницу.
      - Садитесь, доктор, - сказал он, указывая на стул. - Чай будете?
      - Благодарю, - ответил я. - Уже вволю напился. Более я бы предпочёл узнать, в чём меня подозревают.
      Горцев усмехнулся - не зло, скорее устало.
      - Подозревают? Пока - нет. Но вы, доктор, человек новый в городе, а уже успели познакомиться с главными фигурами нашей маленькой несколько запутанной драмы. Умерший дьякон Демчев, скончавшийся почтальон Сизов... Вы не находите это странным?
      - Я врач, - ответил я. - Мой долг - помогать больным. Дьякон был болен, я навестил его по просьбе Гольмца. А почтальона я видел один раз, случайно.
      - Случайно, - повторил Горцев, словно пробуя слово на вкус. - А знаете ли вы, доктор, что почтальон Сизов и вправду найден мёртвым сегодня утром? Утонул в порту. Пьяный, как обычно, упал с причала. Накануне в ночь. Такое бывает...А теперь, доктор, рассказывайте, - сказал он. - О чём вы с ним говорили?
      - О чём говорят в кабаке? - пожал я плечами. - О погоде, о ценах на рыбу, о политике. Ничего особенного. И я просил его сразу сообщать мне, если мне придет какое-то письмо до востребования... Даже денег дал - теперь можно в этом признаться без вреда для взяткодателя. Я, знаете ли, с нетерпением жду выхода моей статьи в Военно-медицинском журнале.
      - Не темните, - сказал Горцев ровно. - Сизов был пьяница и дурак, но он знал много лишнего. Он любил вскрывать чужие посылки. Вы спрашивали его о посылках. Я знаю это от целовальника.
      Я промолчал.
      - И ещё, - продолжал Горский, выпуская дым к потолку. - Вчера вечером он кому-то... - он сделал многозначительную паузу, - рассказывал, что перепутал две бандероли. Одну - дьякону Демчеву, другую - какому-то проезжему. А сегодня утром его нашли в порту, мягко говоря, лицом в воде. Случайность? Не думаю.
      Он прищурился:
      - Вы часом не знаете, что было в тех посылках, доктор?
      Я выдержал его взгляд.
      - Понятия не имею, господин надворный советник. Я военный врач, а не почтмейстер.
      Он помолчал, глядя на меня в упор:
      - Но бывает и так, что пьяный почтальон - это удобная версия для тех, кто хочет замести следы. Особенно если этот почтальон накануне вскрывал чужие посылки.
      Я молчал, стараясь не выдать волнения. Горцев ждал.
      - Я не знаю, кто мог убить почтальона, - сказал я наконец. - И не знаю, что он вскрывал. Я только приехал в Ольвийск, чтобы лечить лёгкие. И не чужие, а свои. Пробитые, знаете ли, турецкой шрапнелью.
      Тут я осекся, осознав, что вроде как давлю на жалость.
      - Лечить лёгкие, - кивнул Горцев. - Понимаю. А заодно - интересоваться Псалтирью, которую дьякон получил по ошибке.
      Я понял, что попался. Он знал больше, чем говорил.
      - Псалтирь у Гольмца, у которого я снимаю дом, - сказал я после паузы, хорошенько подумав, подставляю аптекаря или нет... но он сам хотел отдать Псалтирь Галяевскому, так что... - Дьякон заложил её, насколько мне известно. И Гольмц мне рассказал об этом. Он, знаете ли, оплатил похороны дьякона.
      Горцев кивнул и подался вперёд:
      - Я так и думал. Вы, доктор, стали свидетелем дела, которое выходит далеко за пределы мелкого мошенничества. Эта Псалтирь - не просто старая книга. Это редчайший немецкий экземпляр, с тайной подписью императора Максимилиана. Она была похищена из императорской библиотеки два года назад. И вот, неожиданно, она всплыла в Ольвийске. А почтальон, который её по дурости перехватил, утонул - неспроста.
      Он произнёс это с такой убеждённостью, что я на миг поверил. Но что-то в его голосе - слишком гладкая интонация, слишком отточенная фраза - заставило меня насторожиться.
      - И вы думаете, что я причастен к краже? - спросил я.
      - Я думаю, доктор, что вы оказались не в то время не в том месте, - ответил Горцев. - Но я хочу вам помочь. Расскажите мне всё, что знаете о книге, и я обещаю, что ваше имя не будет замешано в этом деле.
      Я смотрел на него и думал: "Он врёт. Он знает, что книга не из императорской библиотеки. Он ищет что-то другое". Но я не мог понять - что именно.
      - Я рассказал вам всё, что знаю, - сказал я. - Если вам нужны подробности, спросите у Гольмца. Он знает больше.
      Горский помолчал, хмыкнул, потушил папиросу о яшмовую пепельницу и поднялся.
      - Ладно. Тогда пойдёмте к Гольмцу.
      Он надел на этот раз форменную фуражку и указал мне на дверь:
      - Ведите, доктор. Я хочу видеть этого вашего аптекаря. Без вас он встретит меня как еврейская крепость Масада - римский легион.
      Мы подошли к аптеке, когда солнце уже совсем склонилось к закату. Колокольчик звякнул тревожно, когда я толкнул дверь.
      Внутри было темно. Одна из ламп была опрокинута, на полу валялись рассыпанные травы и осколки стекла. Шкафы были распахнуты, ящики выдвинуты.
      Гольмц сидел в кресле у прилавка, неподвижный, как изваяние. Перед ним стояла мейсенского фарфора чашка с недопитым чаем. Увидев нас, он поднял голову и сказал спокойно, даже буднично:
      - Здравствуйте, Дмитрий Авинальевич. Здравствуйте повторно, доктор. Вы пришли как раз вовремя. У меня обокрали аптеку.
      - Что взяли? - спокойно спросил Горцев, окидывая взглядом разгром.
      - Пятьсот рублей из сейфа, - ответил Гольмц. - И одну старую книгу. Псалтирь, которую вчера принесла в заклад дочка дьякона Демчева.
      Он посмотрел на меня - и в глазах его мелькнуло что-то, чего я раньше не видел. Это была не тревога. Это вновь была решимость опытного любителя загадок.
      Горцев же замер, как изваяние... и весь ушел в себя.
      - Странные воры, - добавил Гольмц задумчиво. - Деньги из сейфа взяли, но первое яйцо Фаберже с топазами, которое лежало рядом, не тронули. И книгу закладную взяли. Весьма ценную, как я заметил. Вы не находите это странным, Дмитрий Авинальевич?
      Горцев еще сильнее нахмурился и ничего не ответил.
      А я подумал: теперь всё изменилось. Тайна вышла из-под спуда. И кто-то очень не хотел, чтобы мы её раскрыли.
      Горцев вскинул взор на Гольмца и сухо обронил:
      - Пишите заявление и, чем скорее, тем лучше.
      И к моему удивлению тотчас раскланялся и стремительно вышел.
      Дверь за Горцевым захлопнулась, и в аптеке повисла тишина, тяжёлая, как свинцовое облако перед грозой. Гольмц стоял неподвижно, глядя на дверь, и пальцы его машинально теребили край шелковой черной жилетки. Я ждал, не решаясь нарушить молчание.
      Наконец он повернулся ко мне. Лицо его было спокойно, но в глазах я увидел то, что он так тщательно скрывал при Горцеве: усталость, тревогу и что-то похожее на застарелую боль.
      - Ну, Иван Петрович, - сказал он тихо. - Вы слышали. Горцев предлагает написать заявление в полицию. Как вы думаете, я должен это сделать?
      - А вы сами как думаете? - осторожно спросил я.
      Гольмц усмехнулся - горько, одними уголками губ.
      - Если бы я думал, что полиция поможет, я бы уже написал. Но полиция, знаете ли, любит простые дела. А наше дело - не простое. Оно пахнет такой сложностью, что даже я, старый аптекарь, чую этот запах за версту.
      Он подошёл к окну и выглянул на улицу - туда, где в сумерках уже зажигались фонари.
      - Я скажу вам то, что не сказал Горцеву, - произнёс он, не оборачиваясь. - Я подозреваю, что Эстер могла быть замешана. И скорее всего так и есть... Не в убийстве, Боже упаси. Она не способна на это. Но она могла знать. Могла видеть. Могла молчать. А теперь вот кража... Стоило мне удалиться в банк по делам всего на пару часов. Но в случившемся, как ни удивительно может быть скрытая польза. Если бы я передал Псалтирь открыто Галяевскому через дочь, то однозначно стал бы соучастником, если не сказать, подельником. А теперь он решил дело за меня. А причастность Эстер тоже выходит под вопросом.
      Он замолчал, и я услышал, как скрипнули половицы под его ногами.
      - Вы знаете, Иван Петрович, я ведь не слепой. Я вижу, как она смотрит в окно, когда идёт мимо нашего дома один молодой человек. Я вижу, как она прячет записки. Я вижу, как она бледнеет, когда я спрашиваю, где она была. Я старый еврей, меня трудно обмануть. Я слишком долго живу на этом свете, чтобы не замечать, когда моя дочь в беде.
      Он повернулся ко мне. В полумраке аптеки его лицо казалось высеченным из камня.
      - И да, увы, этот человек - Даниил Галяевский. Вы его видели. Он называет себя учителем музыки и поклонником астрономии, но я знаю, что он из "Земли и Воли", или как её там.... Я знаю, что он связан с людьми, которые хотят взорвать Россию, чтобы построить на её руинах что-то своё и скорее всего такое же уродливое, кое воздвигли ненадолго и набекрень Робеспьер с подельниками. И я знаю, что он втирается в доверие к моей дочери, чтобы через неё добраться до меня.
      - До вас? - переспросил я и добавил невольно, хотя ответ лежал на поверхности... но в голове у меня шумело. - Зачем?
      Гольмц развёл руками:
      - А вы посмотрите на меня, Иван Петрович. Я - богатый человек. У меня недвижимость, заклады, связи. Я содержу богадельню. Я даю деньги на синагогу. Если Галяевскому нужны средства для его "дела", он может попытаться вытянуть их через Эстер. Или - что ещё хуже - сделать её соучастницей, чтобы шантажировать меня.
      Он сжал пальцы в кулак и тут же разжал, словно устыдившись своей резкости.
      - Я посадил её под домашний арест, - сказал он тихо. - Она сидит наверху, в своей комнате. Сурка сторожит дверь. Я сказал ей: "Ты не выйдешь из дома, пока я не разберусь, что происходит". Она плакала. Она говорила, что я ей не доверяю. А я... я не знаю, что ей сказать. Потому что я действительно не доверяю.
      Он опустился на стул, и я вдруг увидел, как он постарел за этот вечер. Морщины стали глубже, плечи опустились, и весь он как-то сжался, словно из него выпустили воздух.
      - Я боюсь заявлять в полицию, Иван Петрович, - сказал он почти шёпотом. - Потому что если я заявлю, они начнут копать. И они докопаются до Эстер. Даже если она невиновна, её имя будет опорочено. А в нашем городе это хуже смерти. Вы понимаете?
      Я кивнул.
      - Понимаю.
      - Но я не могу и молчать, - продолжал он. - Потому что если Галяевский действительно убил дьякона, то он не остановится. Но я изобрел способ узнать его истинную цель, Иван Петрович.
      Он поднял на меня глаза, и в них я увидел не страх - решимость.
      - ...хотя и рискованную, - добавил он. - Я в покрове тайны сделал прореху. Книгу, судя по всему, вместе с деньгами забрал именно Галяевский. Вообразите, средь бела дня. Но здесь в жару бывает такое затишье, что ночью даже легче попасться, вообразите... Но я оставил в ней то, за что готовы сложить головы и люди, в заговорах не участвующие... А вот самое ценное с точки зрения шпиона и интригана оставил у себя в тайнике. Сами догадаетесь?
      И Гольмц хитро подмигнул мне.
      Надо признаться, я не сплоховал:
      - Золото - к деньгам, а шифры - к уму, не так ли, Шейлок Моисеевич?
      Как уже раз было, Гольмц хлопнул в ладоши с возгласом "Браво!", подскочил на месте и станцевал некий короткий еврейский танец вокруг своей оси.
      - Поэтому я и предлагаю вам, Иван Петрович, стать моими глазами и ушами, - сказал он, вновь опустившись на стул и переведя дух. - Вы - человек новый, вас никто не знает. Вы можете ходить по городу, слушать, смотреть, задавать вопросы, не привлекая внимания. А я буду сидеть здесь, в аптеке, и ждать. И если Галяевский придёт вновь - я буду готов. Но может, и не прийти. Пока не выражу вслух, почему. Сам не знаю... Но интуиция подсказывает, что сейчас он раздумывает над дальнейшими шагами.
      - Шейлок Моисеевич, - сказал я с притворным укором. - Вы предлагаете мне перекраситься из доктора в сыщика?
      Он улыбнулся - впервые за весь вечер:
      - Я предлагаю вам стать моим другом, Иван Петрович. А сыщиком - это уж как получится.
      Он протянул мне руку, и я пожал её - сухую, тёплую, чуть дрожащую.
      - Договорились, - сказал я.
      Мы сидели в тишине, и только часы на стене мерно отсчитывали секунды. Где-то наверху, в комнате Эстер, скрипнула половица. Она не спала. Она ждала. Как и все мы.
      - Знаете ли, Иван Петрович, а давайте я расскажу вам самую кровавую историю, - вдруг проговорил Гольмц.
      Как всегда, как только он настраивался быть рассказчиком, так сразу тон его менялся. Голос становился выше. Душевнее. Он был эдаким еврейским скальдом, хранившим удивительные истории.
      - Эта история, Иван Петрович до сих пор мне снится по ночам. Было это пятнадцать лет назад, когда я ещё не был таким старым. Приходит ко мне человек - тихий, незаметный, в потёртом сюртуке. Приносит кинжал - старый, турецкий, с рукоятью из слоновой кости, с вправленным в торец рукояти дорогим рубином "голубиная кровь" из Камбоджи... и с пятнами, которые он явно пытался оттереть, но не смог. Говорит: "Заложите, пожалуйста. Вещь ценная, фамильная". Я беру кинжал, смотрю на пятна и говорю: "Это кровь. И её не отмыть не потому, что вы плохо старались, а потому, что она въелась в кость. Этот кинжал кого-то убил. И вы знаете кого". Он дёрнулся, хотел выхватить кинжал, но я положил руку на прилавок и сказал: "Не советую. За моим домом всегда незаметно присматривает нанятый мною человек. Вы же понимаете, дом, наполненный ценностями, как магнит, притягивает к себе всякую нечисть".
      Он замер. Я продолжал: "Вы не убийца. Вы слишком нервный для убийцы. Вы - тот, кто нашёл этот кинжал. Вы позарились на его цену, за камень, который не вынули, жалея вещь целиком... Я очень хорошо понимаю вас. И теперь вы хотите от него избавиться, потому что боитесь, что вас обвинят. Я прав?" Он заплакал и рассказал: он работал таможенником в порту и нашёл кинжал в ящике с болгарским табаком. Ящик пришёл из Варны, и в нём, кроме табака, были следы крови. А теперь боится, что полиция найдёт его и обвинит в убийстве неизвестно кого.
      Я выслушал его и сказал: "Кинжал я оставлю у себя. Вы идёте домой и никому не рассказываете о находке. Если полиция придёт к вам - вы ничего не знаете. Если не придёт - значит, тот, кого убили, не нашли, и дело закрыто. А кинжал я спрячу так, что никто не найдёт". Он ушёл. А я спрятал кинжал в тайник под половицей. Месяц спустя я прочитал в газете, что в Варне нашли тело турецкого торговца оружием - зарезанного кинжалом. Убийцу не нашли. Дело закрыли. Кинжал до сих пор лежит у меня под полом. Я иногда думаю: может быть, стоило отдать его полиции? Но тогда таможеннику грозила бы каторга. А он был невиновен. Так что, Иван Петрович, иногда молчание - это тоже правосудие. Не самое справедливое, но человеческое. Только вот заклад оказался вечным... И до сих пор размышляю - а вдруг потомки найдут его и подумают, что кого-то убил их предок-аптекарь... Пора бы утопить его в море. Но старый еврей-аптекарь не ходит к морю топить кровавые кинжалы, а послать некого... Нет-нет, Иван Петрович, только не подумайте того, на что я вовсе не намекаю... Когда-нибудь случай подвернется. А оружие, как я полагаю, у вас и так есть понадежнее кинжала.
      
      Глава восьмая. Тайная встреча
      
      Утро следующего дня началось с того, что я услышал за дверью тяжелое дыхание и кряхтенье, а затем - решительный стук. Я открыл и увидел Сурку - кухарку Гольмца, грузную женщину лет шестидесяти, с лицом, напоминающим печёное яблоко, и платком, повязанным так туго, что казалось, он вот-вот лопнет, если она чихнет.
      - Доктор, - сказала она без предисловий, тяжело дыша после подъёма на крыльцо. - Барышня Эстер велела передать: ждёт вас сегодня в десять утра на базаре. Пройдитесь вдоль лавок с греческой бижу. Она подойдёт. И чтобы Шейлок Моисеевич ни сном ни духом. Сами понимаете.
      Она развернулась и, не дожидаясь ответа, зашагала обратно, оставив меня в состоянии крайнего недоумения.
      Я закрыл дверь и прислонился к косяку. Эстер - дочь Гольмца - назначает мне тайную встречу через полуглухую кухарку? И просит, чтобы отец об этой встрече ни в коем случае не узнал? Это попахивало либо безумными девичьими капризами, либо чем-то серьёзным. А после всего, что я узнал за последние дни, я склонялся ко второму.
      Я колебался недолго. Любопытство пересилило осторожность. Ровно в десять утра я был на базаре... У меня был светлый сюртук для подобных городских прогулок, но я предпочел осенний, дабы оставаться менее заметным. А соломенную шляпу перекосил вперед, на лоб, прекрасно понимая, что маскированного инкогнито из меня все равно не выйдет, но...
      Ольвийский базар в этот час бурлил, как котёл на медленном огне. Кричали торговки, переругивались грузчики, где-то наяривал на гармонике уже успевший набраться чрезмерно опохмелиться музыкант. Я медленно шёл вдоль рядов с греческой бижу - дешёвые серьги, бусы из стекла, броши с камеями, - делая вид, что разглядываю товар. Торговцы сразу определили меня в одинокого приезжего кавалера, который ищет подарочек смазливой барышне, если не проститутке, и стали засыпать предложениями.
      Эстер появилась внезапно, как порыв морского ветра. Проходя мимо, она вскользь коснулась моей руки и шепнула:
      - Здравствуйте, Иван Петрович. Не оборачивайтесь. Возьмите.
      Я почувствовал, как мне в ладонь упёрся сложенный листок и сжал пальцы.
      Она прошла дальше, смешалась с толпой, и я поспешил отвернуться и... и даже приобрел не самое дешевое ожерелье из сердолика. Знал бы я, кому оно в итоге достанется!
      Я развернул записку только дома, заперев дверь. Почерк был торопливый, женский, с наклоном вправо:
      "Иван Петрович, умоляю Вас прийти сегодня в полночь к старому маяку за портом. Дело жизни и смерти. Приходите один. Не говорите папе. Эстер".
      Я долго сидел, глядя на этот листок. Доверять ли? Не ловушка ли это? Но вспомнив лицо Эстер - её тревожные глаза, её дрожащие губы, - я понял, что не могу отказать. Что-то подсказывало мне: эта девушка на краю пропасти, и если я не приду, она сорвётся.
      
      Старый маяк стоял на оконечности мола, далеко от городских огней. В полночь здесь было темно и ветрено; волны бились о камни, и луна то пряталась за тучи, то выныривала, заливая всё вокруг свинцово-потусторонним светом. Возможно, если бы я находился в другом состоянии духа, то нашел бы этот свет приятно и романтично серебристым.
      ...Он ждал меня у основания маяка, в тени. Я опознал его сразу - высокая фигура в чёрном легком пальто, бледное лицо, горящие глаза. Даниил Галяевский собственной персоной!
      Он не сделал ни шагу мне навстречу. Он стоял неподвижно, прислонившись к стене, и, когда я подошёл, то увидел, что он дрожит. Не от холода - от нервного напряжения.
      - Спасибо, что пришли, доктор, - сказал он тихо. Голос его был хриплым, словно он долго молчал или, наоборот, долго кричал. - Я знаю, вы имеете право не доверять мне. Но мне больше не к кому идти.
      Я остановился в трех шагах от него и сказал:
      - Я слушаю вас.
      Он провёл рукой по лицу - жест усталого, загнанного человека. явно не спавшего уже пару ночей, - и начал говорить.
      - Я член "Земли и воли", - заявил он без предисловий. - Вы, наверное, уже догадались. Да, я террорист. Да, я должен был участвовать в убийстве царя. Его приезд в Ольвийск - на открытие порта для подводных лодок - должен был стать последним днём его жизни.
      Он замолчал, словно проверяя, как я отреагирую. Я молчал.
      - Я связан с англичанами, - продолжал он. - Через них я получил задание: войти в доверие к Гольмцу, использовать его дочь, выкачать деньги на нашу организацию. Всё было расписано, как по нотам. Я должен был стать тенью этого дома.
      Он снова замолчал, и в тишине я услышал, как плещется вода о сваи маяка.
      - Но я влюбился, доктор. - Он произнёс это просто, без пафоса, как признание в смертельной болезни. - Я влюбился в Эстер. И теперь у нас план: сбежать в Аргентину. Подальше от "Земли и воли", от англичан, от всего этого безумия.
      Он посмотрел на меня - в глаза, впервые за весь разговор. Было темно, но короткий блеск роговицы выдал этот прямой взгляд.
      - Я знаю, что Гольмц втянул вас в свои дела. Знаю, что вы нашли тайник в Псалтири. Я знаю, что книга попала не к тому человеку. Теперь она оказалась у меня, хотя на самом деле предназначалась не мне. Поверьте, не знаю кому... И да, золото. Я воспринял его и деньги как знак свыше поменять судьбу. Это даже не экспроприация, это - дар с намеком исправить жизнь и отказаться от крови.
      Он сделал шаг ко мне.
      - Я прошу вас, доктор, помогите мне. Не ради меня - ради Эстер. Если я останусь здесь, меня убьют свои же. Если я попытаюсь бежать без помощи, меня поймают жандармы. У меня нет выхода. Только вы. Только вы сможете помочь... Простите, даже - не мне, а Эстер. Сбежать.
      Он говорил сбивчиво, торопливо, словно боялся, что я уйду, не дослушав.
      - Взамен я расскажу вам всё, что знаю. Всё, что слышал от англичан. Это стоит того, поверьте.
      Я молчал. Он воспринял это как согласие и заговорил снова - теперь быстрее, горячее:
      - Из Петербурга должна была прийти посылка. От предателя в военном министерстве. В книге - в Псалтири - был спрятан шифр. Не просто шифр, доктор, а ключ к порту подводных лодок. Там указано, как проникнуть на территорию, как открыть тайный шлюз и как пропустить маленькую английскую подводную лодку со взрывчаткой. Они хотели взорвать порт в день приезда царя. Чтобы всё - и лодки, и государь - полетело в воздух. Про посылку я не знал, но соединил в голове сведения, полученные от англичан на футбольном матче, а потом о Псалтири, оказавшейся в залоге у Гольмца. Старик думает, что он самый умный в Ольвийске... Но есть еще один незаурядный еврейский ум.
      Галяевский усмехнулся с горьким сарказмом..
      - Но книга попала к дьякону. По ошибке. Идиот-почтальон перепутал посылки. Теперь книга у меня и золото у меня. Но шифра нет. Полагаю, Гольмц нашел себе приличную головоломку и радуется... себе на голову, извините за каламбур.
      Он посмотрел на меня с мольбой.
      - Доктор, я не прошу вас отдать мне шифр. Я прошу вас помочь мне вытащить Эстер из этого города. А шифр... если вы скопировали делайте с ним что хотите. Предупредите власти, сожгите, продайте англичанам - мне всё равно. Я хочу только одного: уехать. Живым. И с Эстер... О визите царя не объявлено нарочно. Он должен прибыть как бы инкогнито на открытие порта. Вы понимаете суть. Остается всего неделя.
      Он замолчал. В темноте было слышно только его дыхание - частое, неровное.
      Я стоял и смотрел на него. В голове моей проносились обрывки мыслей: о долге, о чести, о Гольмце, об Эстер, о тихой Марии. И о том, что этот человек, стоящий передо мной, - враг. Но враг, которого сразила любовь. И который просит помощи.
      - Я не могу дать вам ответ сейчас, - сказал я наконец. - Мне нужно подумать.
      Он кивнул, словно ожидал этого.
      - Завтра, в это же время. Здесь же. Я буду ждать.
      Он повернулся и исчез в темноте, бесшумно, как тень.
      А я остался стоять у старого маяка, глядя на чёрную воду, и думал о том, что покой, который я искал в Ольвийске, теперь уже точно ушёл навсегда. Теперь у меня было два пути - и оба вели в пропасть. Умереть на войне - дело привычное... но умереть за здорово живёшь, приехав в пансион на лечение, - к такому не подготовишься... И, признаюсь, впервые за все рискованные случаи в моей жизни, я почувствовал холодок на спине. Хотя риск всегда любил... И понял вдруг, что боюсь не столько за себя, сколько за Марию. Вот кому теперь в наибольшей степени потребна моя помощь. Вот ради кого теперь нельзя пропасть ни за грош... И даже за целковый. Вот ради кого нужно отказаться от пьянящего риска, хотя вся эта интрига, превратившаяся едва ли не в мировой шпионский и политический Гордиев узел, манила именно риском наивысшей пробы, столь сладостным в прошлую бытность мою лермонтовским фаталистом!
      
      Я вернулся домой под утро, но уснуть так и не смог. В голове крутились обрывки ночного разговора: Галяевский, его дрожащий голос, его признание, его мольба. Эстер. Аргентина. Шифр. Англичане. Царь!
      ...Я долго сидел на кровати, глядя в серое предрассветное небо, и думал о том, что моя жизнь, ещё неделю назад простая и ясная, превратилась в клубок противоречий, из которого невозможно выпутаться, не порвав ни одной из связующих нитей.
      В дверь постучали ровно в восемь утра. Стук был не такой, как у Сурки, - не тяжёлый и решительный, а сухой, официальный, с отчётливым казённым ритмом.
      Я открыл.
      На пороге стоял жандарм. Молодой, с рыжими усами и безучастным выражением лица. Он козырнул и произнёс голосом, лишённым всяких интонаций:
      - Господин доктор Ватсонцев? Господин начальник сыскной полиции, надворный советник Горцев, просит вас пожаловать к нему для переговоров по срочному делу. Дозвольте проводить.
      Я не стал особенно переодеваться. Пошел, в чем пришел, даже не побрившись...
      Сыскная полиция - это я пропустил в описании - помещалась в особняке между трактиром и лавкой гробовщика. Соседство, как мне показалось, было символическим. В приёмной пахло дешёвым табаком и канцелярской пылью, из-за двери доносился чей-то монотонный трескучий голос - с утра пораньше допрашивали какого-то бедолагу.
      Надворный советник Горцев встретил меня едва ли не дружеским кивком в своём кабинете. Сейчас он походил скорее на уездного учителя или на управляющего имением - этакий уютный, мягкий слегка полнеющий господин в пенсне.
      Но глаза у него были недобрые. Маленькие, светлые, водянистые, они смотрели на меня сквозь стёкла с той цепкой внимательностью, которая сразу выдаёт в собеседнике профессионала в делах дознаний.
      - Доктор Ватсонцев! - громко начал он, поднимаясь из-за стола и протягивая мне руку. - Иван Петрович. Не ожидали новой встречи? Не волнуйтесь. Нынче наша встреча имеет совсем иной коленкор... Прошу, прошу, садитесь. Чайку не желаете? У меня, знаете, особенный - с бергамотом. Именуется по-английски Эрл Грэй... Из Петербурга выписываю. Не думаю, что наш венецианско-ольвийский купец-закладчик потчевал вас таким. У него что ни чай, то какая-то микстура с умыслом.
      Я отказался от чая и деревянно сел, ожидая, к чему он клонит.
      Горцев понял моё движение, тоже сел резко, поправил пенсне и некоторое время разглядывал меня... Однако - с той же добродушной улыбкой. Потом откинулся на спинку стула и сказал:
      - Я, доктор, человек простой. Люблю говорить прямо. Вы человек военный, георгиевский кавалер, заслуженный. И я не собираюсь вас оскорблять предложением стать осведомителем или филёром. Упаси Боже! Я прекрасно понимаю, что для человека вашего положения это было бы донельзя оскорбительно.
      Он помолчал, давая мне время осознать сказанное, и продолжал:
      - Но дело есть дело. В Ольвийске, доктор, завелась гангрена. И название этой гангрене - "Земля и Воля". Легион бесов, знаете ли, предпочитает представляться по-всякому.
      Он говорил теперь с такой брезгливостью, словно речь шла и вправду о названии заразной болезни.
      - Мы знаем, что в городе действует боевая ячейка. Мы знаем, что они готовят что-то серьёзное, - он понизил голос, - возможно, связанное с приездом одной высокопоставленной особы. И не исключено, что - покушение...
      Горцев вовремя, будто давал мне время на размышление, сделал паузу. А у меня - как гора с плеч: ведь с одной стороны, Галяевский признался мне в заговоре так, что сразу донести на него казалось подлостью... с другой, как не донести! Но теперь оказалось, что полиция, видимо, через своих шпиков, уже знает куда не меньше моего... так что я как будто имел право не нарушать слово.
      - Вы словно с облегчением вздохнули... - прозорливо приметил Горцев. - К чему бы это?
      - К тому, вероятно, Дмитрий Авинальевич, - напрямую признался я, - что вы уже вышли на след и даже, вероятно, сели им на хвост, так что вряд ли попросите меня лезть на рожон во тьму.
      Горцев усмехнулся:
      - Понимаю вас... И еще мы знаем, что один из наших уважаемых граждан, аптекарь Шейлок Моисеевич Гольмц, - он поднял указательный палец, будто подражая Гольмцу, - невольно оказался в средоточии... в сердцевине этого темного дела, чего он сам, понятное дело, желал меньше всего на свете... хотя и любит покопаться в чужих грехах.
      Он посмотрел на меня поверх пенсне.
      - Вы, доктор, пользуетесь доверием Гольмца. Вы живёте в его доме. Вы общаетесь с его семьёй. И, по нашим сведениям, - Горцев сделал короткую паузу, - вы уже столкнулись с одним предметом, который представляет для нас огромный интерес.
      Я молчал.
      - Я говорю о книге, - сказал Горцев, глядя мне прямо в глаза. - О Псалтири, которую дочь дьякона Демчева принесла в заклад Гольмцу. Мы уже знаем, что в этой книге террористы хранят шифры. Мы знаем, что книга была перехвачена по ошибке. И мы знаем, что теперь она находится у вас - точнее, у Гольмца. Он, полагаю, сам понимает, что получил бомбу с часовым механизмом, и любопытство - его старая болезнь. Ему хочется разобрать механизм бомбы и узнать, каков он, до того, как дом взлетит на воздух. Я даже могу предположить, что он инсценировал кражу с разгромом, что отвести нам глаза. А может, и нет. Но на то, что Псалтирь осталась у него, ставлю десять против одного.
      Он подался вперёд, и его добродушное лицо стало жёстким.
      - Доктор, я не прошу вас шпионить. Я не прошу вас доносить. Я прошу вас только об одном: помогите нам найти эту книгу. Или то, что в ней было спрятано. Вы лечили раненых на войне, доктор. Теперь я прошу вас помочь вылечить Ольвийск от гангрены терроризма "Земли и воли".
      Он откинулся назад и снова стал добродушным усатым толстяком.
      - Разумеется, услуги будут оплачены. - Он назвал сумму, от которой у меня перехватило дыхание. - Но я понимаю, что для вас, георгиевского кавалера, деньги не главное. Главное - справедливость. Не так ли?
      Я сидел и смотрел на него. В голове моей проносились обрывки мыслей: Галяевский, его мольба, его признание. Эстер. Старый маяк, уже не способный предупреждать корабли о грозящей им опасности. Шифр. И теперь - вот этот человек, который просит меня о том же, но с другой стороны поля битвы.
      - Я подумаю, - сказал я наконец.
      Горцев кивнул, словно ожидал этого ответа.
      - Думайте, доктор. Но помните: времени у нас мало. Очень мало.
      Я тотчас вспомнил, что о том же меня предупреждал Гольмц. Да, мало!
      Горцев протянул мне свою пухлую руку. Я пожал её и вышел.
      На улице светило солнце. Кричали чайки. Где-то играла музыка. А я стоял посреди улицы и чувствовал, что земля уходит из-под ног.... И поддержать меня мог теперь только тот, от кого я почти обязался перед третьими лицами все скрывать по, так сказать, гонорис кауза прошедшей ночи и наступившего утра. В математике, как известно, минус, помноженный на минус, дает плюс. Следовательно, надо все рассказать Гольмцу!
      
      Глава девятая. Опасная философия ожидания
      Я вернулся в аптеку Гольмца всё ещё не бритый, с красными от бессонницы глазами и с таким чувством, будто я только что вышел из боя, - только без ран, без сокрушительного поражения, но и без победы.
      Гольмц сидел за прилавком и читал какую-то старую книгу в кожаном переплёте. Увидев меня, он отложил её в сторону, снял очки и некоторое время разглядывал меня с выражением спокойного любопытства.
      - Иван Петрович, - сказал он наконец. - Вы выглядите так, словно всю ночь разгружали турецкий пароход, а потом ещё и пересчитывали мешки. Садитесь. Чай горячий. И рассказывайте.
      Я сел, взял чашку, обжёг пальцы, поставил обратно и выпалил всё, не дожидаясь, пока чай чуть остынет.
      Я рассказал ему о записке, о встрече у маяка, о признании Галяевского - его организация, его любовь к Эстер, его план бежать в Аргентину. Я рассказал о шифре, об англичанах, о подводной лодке и о покушении на царя. Я рассказал о визите к Горцеву, о его предложении, о сумме, от которой у меня перехватило дыхание, и о том, что я ничего не обещал, но и не отказался.
      Гольмц слушал молча, не перебивая. Только один раз, когда я упомянул про подводную лодку, он поднял бровь, но ничего не сказал. Когда я закончил, он некоторое время сидел неподвижно, глядя в окно на море, потом повернулся ко мне и сказал:
      - Иван Петрович, вы хотите знать, что я думаю обо всём этом?
      - Хочу, - сказал я.
      - Хорошо. Я вам скажу. - Он отхлебнул чаю, крякнул и начал:
      - Знаете, доктор, в Талмуде есть одна история. Пришли к мудрецу два человека и попросили рассудить их спор. Один говорит: "Я прав". Другой говорит: "Нет, я прав". Мудрец выслушал первого, подумал и сказал: "Ты прав". Потом выслушал второго, подумал и сказал: "И ты прав". Тогда ученик мудреца спросил: "Учитель, как же так? Они же спорят друг с другом! Не могут же оба быть правы!" Мудрец посмотрел на ученика, подумал и сказал: "И ты прав".
      Он поднял на меня глаза поверх очков.
      - К чему я это говорю? К тому, что в вашей истории, Иван Петрович, все правы. Галяевский по-своему прав, потому что он хочет спасти себя и Эстер. Горцев прав, потому что он хочет спасти город и царя. И даже англичане, прости Господи, по себе правы, потому что они хотят спасти свою империю от конкуренции. Все правы. Но правда, как известно, - это не то, что делает людей счастливыми и. главное, оправданными перед Ха-шем. - Гольмц. По обыкновению, поднял перст горе. - Правда - это то, что делает их мёртвыми.
      Он сделал паузу, чтобы я осмыслил сказанное, и продолжал:
      - Вы хотите знать, что вам делать? Я вам скажу: ничего. Ровным счётом ничего.
      - Как - ничего? - удивился я. - Времени осталось всего неделя!
      - Тем более, - спокойно ответил Гольмц. - Когда времени мало, самое главное - не суетиться. Суета - это мать всех ошибок. А ошибки в нашем деле стоят жизни. И, вероятно, не одной...
      Он поднял палец:
      - Послушайте меня, Иван Петрович. Сейчас в этой истории задействовано столько сил, что любое ваше движение - даже самое осторожное - может сломать хрупкое равновесие. Если вы пойдёте к Горцеву и расскажете о Галяевском - Галяевского убьют свои же, прежде чем жандармы успеют его арестовать. Если вы пойдёте к Галяевскому и скажете, что Горцев вышел на след, - Галяевский заметёт следы, и мы потеряем нить. Если вы пойдёте к англичанам - вы просто исчезнете, и никто никогда не найдёт вашего тела.
      Он развёл руками:
      - Поэтому - ничего. Ждите. Наблюдайте. Пейте чай. Смотрите на море. Рано или поздно что-то произойдёт. Потому что в такой запутанной истории, как наша, пауза - это лучшее лекарство. Она даёт событиям возможность созреть и упасть самим.
      Я хотел возразить, но он остановил меня жестом:
      - Я знаю, вам трудно. Вы - человек действия. Вы привыкли решать задачи быстро и прямо: скальпелем... и возможно, пулей. Но эта беда, Иван Петрович, - не рана, которую можно зашить. Это - особая опухоль. И её сейчас нужно не резать, а выжидать, пока она не покажет себя полностью. Вы понимаете, о чём я?
      Я понимал. Но согласиться с ним не мог.
      - А если за это время кто-то умрёт? - спросил я.
      - Если кто-то умрёт, - сказал Гольмц, - значит, так было суждено. Мы не можем спасти всех. Мы можем только попытаться спасти тех, кого успеем. Я позабочусь об Эстер, а вы позаботьтесь о Марии. А все, что выше наших сил, пусть высшие силы и решают.
      Он замолчал, и я увидел, как на лице его появилось выражение, которое я уже научился узнавать: он собирался рассказать историю.
      - А чтобы вы не терзались бездействием, - сказал он, - я расскажу вам одну историю. Про заклад, который до сих пор стоит у меня на полке и напоминает мне иносказательно о том, что иногда лучшее решение - это вовсе не решение...
      Он показал на полку, где стоял небольшой деревянный ящичек, инкрустированный перламутром.
      - Этот ящик принесла мне одна женщина лет десять назад. Опять же вдова... Вдова бедная, с тремя детьми. Она сказала: "Шейлок Моисеевич, возьмите это в заклад. Это всё, что у меня осталось от мужа". Почему-то любят вдовы приносить мне вещи своих покойных мужей... Объяснить не могу. Я открыл ящик, а там - ничего. Пусто. Только бархатная подушечка и запах старых духов.
      - И что вы сделали? - спросил я.
      - Я дал ей десять рублей, - сказал Гольмц. - Она ушла и больше не вернулась. А ящик остался у меня. И каждый раз, глядя на него, я думал: что в нём было? Брегет? Письма к невесте и наоброт, ее письма к мужу? Я никогда не узнаю. И это, знаете ли, хорошо. Потому что некоторые тайны должны оставаться тайнами... особенно для тех, кто пытается их разгадать.
      Он улыбнулся:
      - Так что сидите, доктор. Пейте чай. Ждите. И не пытайтесь открыть все ящики сразу. Некоторые из них в урочный открываются сами из-за уставшей пружинки.
      
      Я последовал совету Гольмца. Я ждал. Я пил чай. Я смотрел на море. Я не ходил ни к Горцеву, ни к Галяевскому, ни к англичанам. Я просто сидел в своей комнате и ждал, когда что-то произойдёт.
      И оно произошло.
      Это случилось на второй день после моего разговора с Гольмцем. Я сидел за завтраком, когда в дверь постучали. На пороге стоял мальчишка-рассыльный из портовой конторы, запыхавшийся и взволнованный.
      - Доктор Ватсонцев? - спросил он. - Вам срочная записка.
      Он протянул мне конверт и убежал, не дожидаясь ответа.
      Я вскрыл конверт. Внутри был листок бумаги, на котором каллиграфическим почерком было выведено всего несколько слов:
      "Сегодня ночью, в районе старого маяка, обнаружено тело мужчины. Предположительно - Даниил Галяевский. Причина смерти - огнестрельное ранение. Просьба прибыть для опознания. Надворный советник Горцев".
      Я перечитал записку три раза, прежде чем смысл дошёл до моего сознания.
      Галяевский мёртв.
      Я выбежал из дома и поспешил к аптеке Гольмца.
      Гольмц сидел за прилавком и читал газету - старую, смятую, явно третьего дня. Увидев меня, он отложил её в сторону и снял очки.
      - Ну, Иван Петрович, - сказал он, протирая стёкла. - С какими новостями?
      Я сел на стул, не дожидаясь приглашения. Усталость навалилась на меня свинцовой тяжестью.
      - Галяевский мёртв, - сказал я без предисловий. - Убит вчера поздно... на пустыре за портом. Полиция наткнулась на тело час назад... или кто-то в неё сообщил, и меня позвали на опознание - как человека, который видел его последним из посторонних. И судя по всему, у него не было ни друзей, ни близких, на которых полиция могла бы свалить эту неприятную заботу. Странно, да?
      Гольмц замер. Руки его, сжимавшие очки, как будто остановились на полпути к чему-то. Он долго молчал, глядя куда-то в сторону, мимо меня, словно видел что-то за стеной аптеки.
      - Мёртв, - повторил он наконец. Голос его был тих и ровен, но я заметил, как дрогнули пальцы. - Значит, всё. Конец.
      Он опустил очки на стол и закрыл глаза так, что я подумал, он будет молиться. Он сидел неподвижно, и только губы его шевелились беззвучно.
      - Шейлок Моисеевич, - сказал я осторожно. - Я понимаю, это известие...
      - Вы ничего не понимаете, Иван Петрович, - перебил он меня, не открывая глаз. - И я сам не понимаю. Я сижу здесь и чувствую, как во мне борются два человека. Один говорит: "Шейлок, ты должен горевать. Погиб человек, молодой, полный сил, с душой, сбившейся с пути. Он мог бы покаяться, мог бы измениться, мог бы жить. Ты должен плакать о нём". А другой - другой шепчет: "Он больше не придёт. Он не будет стоять под окнами твоей дочери. Он не будет шептать ей на ухо свои опасные змиевы речи. Он не втянет её в трясину, из которой нет возврата. Шейлок, ты можешь вздохнуть свободно".
      Он открыл глаза и посмотрел на меня. Взгляд его был тяжёлым, но в нём не было стыда - только усталость.
      - И знаете, Иван Петрович, что самое страшное? Я чувствую облегчение. Греховное, постыдное облегчение. Я, старый еврей, который всю жизнь учил своих детей, что каждая душа - это целый мир, сижу здесь и радуюсь смерти человека. Как вам это понравится?
      Я молчал. Что я мог сказать? Он был прав - и в своём горе, и в своём облегчении. И то и другое было по-человечески понятно.
      - Вы не радуетесь его смерти, - сказал я наконец. - Вы радуетесь тому, что ваша дочь в безопасности. Это разные вещи.
      - Разные? - переспросил он горько. - В Торе сказано: "Не радуйся падению врага твоего". А я радуюсь. И это значит, что я - плохой еврей. Но, может быть, хороший отец. А может быть, и то и другое вместе - и это самое тяжёлое бремя, которое только может нести человек.
      Он замолчал и долго сидел, глядя в одну точку. Потом поднялся, подошёл к шкафу и достал пакет - тот самый, с шифрами, извлечёнными из Псалтири.
      - Возьмите, Иван Петрович, - сказал он, протягивая мне пакет. - Вы идёте в полицию на опознание? Отдайте это Горцеву. Скажите, что я сразу догадался о тайнике, вскрыл его, но в полицию не пошёл. Скажите, что я испугался. Что подумал: без шифра этот опасный получатель как-нибудь сам себя выдаст, и полиция встрепенётся. Что старый еврей совершил глупость - решил перехитрить судьбу, а вышло, как всегда, не по-нашему.
      Я взял пакет. Бумага была влажной от его рук.
      - Я скажу, - ответил я. - Но вы уверены, что это правильно? Отдавать шифры в полицию?
      - Уверен, - кивнул Гольмц. - Теперь, когда Галяевский мёртв, тайник в Псалтири теряет смысл. Шифры - единственная нить, которая ведёт к заказчикам. А у Горцева есть люди и возможности, чтобы распутать этот клубок. У меня - только аптека и старые глаза.
      Он сел обратно за прилавок и взял газету, но я видел, что он не читает - просто держит её перед собой, чтобы не смотреть на меня.
      - Идите, доктор. И возвращайтесь с новостями. А я буду сидеть здесь и думать о том, что сегодня я стал хуже, чем был вчера. Или, может быть, лучше. Я ещё не решил.
      Я вышел из аптеки и направился в полицейский участок. В руке я нёс пакет с шифрами, и он казался мне куда тяжелее, чем был на самом деле.
      В участке было шумно и накурено. Горцев сидел за столом, заваленным бумагами, и мрачно жевал папиросу. Увидев меня, он кивнул на стул.
      - Садитесь, доктор. Сейчас принесут тело, нужно будет опознать. В соседней комнате есть стол для этого.
      Я сел. Через минуту двое полицейских пронесли носилки, накрытые простынёй. Мы перешли в другую комнату, где было на удивление прохладно, как будто здесь был ледник... Горцев откинул край.
      Я посмотрел. Это действительно был Галяевский - тот самый молодой человек, одетый не по-летнему в чёрное пальто, которого я видел у аптеки и у маяка. Лицо его было спокойно, почти безмятежно... Я бесцеремонно, но аккуратно на правах врача повернул тело на бок...и увидел аккуратное отверстие в затылке - маленькое, ровное, словно просверлённое шилом. Револьвер карманный. Вроде моего.
      - Подтверждаю то, что именно этот человек представлялся мне Даниилом Галяевским, - сказал я и добавил: - Здесь побывал опытный стрелок. Пуля вошла точно в затылок, чуть ниже затылочного бугра. Смерть наступила мгновенно. Так стреляют профессионалы.
      Горцев хмыкнул:
      - Это мы и без вас видим, доктор. Интересно другое: кто и зачем. Но это уже наша забота.
      Я протянул ему пакет.
      - Вот. Это передал вам Шейлок Гольмц. Шифры, которые он извлёк из тайника в Псалтири.
      Горцев взял пакет, развернул, пробежал глазами по бумагам. Лицо его изменилось - на нём появилось выражение, которое я не сразу распознал. Это была радость. Он не скрывал её.
      - Ну, надо же, - сказал он с довольной усмешкой. - Старый хитрец всё-таки раскусил эту книгу, как я и полагал. А ведь я говорил ему: "Шейлок Моисеевич, не лезьте не в своё дело". Нет, он полез. И что? Запутался, испугался, теперь отдаёт мне - даром. А мог бы сам прийти неделю назад, когда всё было свежо. Но нет, старый еврей решил перехитрить весь мир... Теперь и книга не нужна... Впрочем, вы случайно не знаете, на каком языке была та Псалтирь.
      Тут мне почудилось, что я поймал Горцева:
      - Так вы же говорили о ней, как о ценнейшем раритете из императорской библиотеки. Разве вам это не известно?
      Горцев крепко прищурил один глаз:
      - А вас не проведешь, доктор... Гольмц, видно, сразу определил в вас человека безупречной наблюдательности и логики... Может быть, вы и о конспирации достаточно наслышаны?
      Я догадался, к чему он клонит, и кивнул:
      - Кажется, на немецком...
      - Да теперь это и не важно. Вы видели шифр... Номерочки, знаете ли. Псалмы, номера стихов. Теперь любая Псалтирь годится.
      Зачем он проверял меня, что пытался увидеть в моих глазах?
      - А не подозреваете ли вы, господин надворный советник, что я сюда приехал тоже не по воле судеб, а по поручению какого-нибудь тайного общества? - решил и я его подковырнуть.
      Горцев хохотнул, дернув головой:
      - Уж простите мне осложнение моей профессиональной болезни, дорогой геройский доктор Ватсонцев. Передайте Гольмцу, что я, конечно, благодарен. Но пусть в следующий раз не умничает. Полиция - это вам не аптека. Здесь не микстуры мешают, а судьбы. И если он будет прятать улики, то может и сам попасть под монастырь, зайт мир мойхл, что окажется крайне неожиданным для еврея.
      Он сделал паузу, ожидая моего вопроса о фразе, похоже, на идише. Я безмолствовал.
      - Это "простите меня, пожалуйста", - сказал Горцев таким тоном, будто пожалел, что раскрыл своё знание идиша. - Скажите ему это, доктор. Скажите, что Горцев не злой человек, но он любит порядок. А порядок - это когда каждый занимается своим делом. Гольмц пусть торгует микстурами и принимает заклады. А убийц ловим мы.
      Он снова уткнулся в бумаги, давая понять, что аудиенция окончена.
      Я вышел из участка. На улице уже стемнело, и в порту горели огни. Я стоял на крыльце и смотрел на них, чувствуя, как в груди ворочается тяжёлый ком.
      Гольмц был прав: он совершил глупость. Но глупость эту он совершил из страха за дочь. А Горцев, при всей своей грубости, был прав по-своему: полиция не прощает самодеятельности.
      И между этими двумя правдами стоял я - военный врач, случайно ввязавшийся в историю, которая становилась всё запутаннее с каждым часом.
      ...На следующее утро я проснулся с ощущением, что день будет неспокойным. Плечо ныло сильнее обычного - к перемене погоды, как сказал бы старый солдат. Море было серым, небо низким, и чайки кричали особенно пронзительно, словно предупреждая о беде.
      Я решил навестить Марию и, придя в аптеку, спросил Гольмца, где она. Он посмотрел на меня поверх очков, усмехнулся в бороду и сказал:
      - А вы настойчивы, доктор. Она пошла прогуляться к морю, за старый мол. Сказала, что хочет побыть одна. Но на вас, я думаю, она не рассердится. У вас особые права.
      Я в невольном смущении опустил взгляд... и пошёл.
      Дорога к старому молу вела через пустырь, заросший колючкой и полынью. Там, где город кончался, начиналась дикая, каменистая земля, обдуваемая ветрами. Море с тяжёлым гулом билось о камни.
      Я увидел её издалека. Она сидела на большом камне, спиной ко мне, смотрела на море. Ветер трепал её платок, и она не поправляла его - сидела неподвижно, как изваяние.
      Я подошёл ближе. Она услышала шаги, обернулась, и на лице её мелькнуло удивление - но не испуг.
      - Доктор... Иван Петрович..., - сказала она тихо. - Вы ищете меня?
      - Ищу, - ответил я, садясь на соседний камень. - Хотел поговорить. Если вы не против.
      Она помолчала, потом кивнула.
      - Я не против. Мне всё равно не с кем говорить. Соседи жалеют, но жалость - это не разговор. А с отцом я говорила каждый вечер. Теперь... теперь не с кем.
      Она отвернулась, глядя на море. Я не знал, с чего начать. Слова казались тяжёлыми, как камни, на которых мы сидели. Солнце выглянуло из туч, как будто хотела подбодрить меня.
      - Я хотел сказать вам, - начал я, чувствуя, как сердце начинает спешить неизвестно куда, - что вы не одна. Если вам понадобится помощь - любая помощь, - вы можете обратиться ко мне. Я знаю, мы едва знакомы, но... я чувствую, что могу быть вам полезен.
      Она повернулась ко мне, и в глазах её блеснули слёзы - но она сдержала их.
      - Спасибо, доктор. Вы добрый человек. Но я не знаю, чем вы можете мне помочь. Всё, что у меня было, - это отец и горсть медяков. Отца нет, медяков нет. Есть только эта книга, которую я заложила, и которая, кажется, принесла нам всем несчастье.
      - Книга здесь не при чём, - сказал я твёрдо. - Вы хотели спасти отца. Это не грех.
      Она покачала головой:
      - Грех или не грех, а отец умер. И я теперь одна.
      Мы сидели молча. Ветер усиливался, и волны бились о камни всё яростнее. Я смотрел на неё и думал, как мало слов нужно, чтобы понять друг друга.
      И вдруг я заметил, что она замерла. Глаза её расширились, она смотрела куда-то мне за спину, поверх моего плеча.
      - Доктор... - сказала она шёпотом. - Там... блеснуло.
      Я не успел обернуться.
      Она вскочила с камня и бросилась ко мне, заслоняя меня своим телом. Я услышал хлопок - резкий, сухой - и она вдруг обмякла, повиснув у меня на руках.
      - Мария! - крикнул я, подхватывая её.
      Она не падала - она держалась за меня, сжимая мой сюртук побелевшими пальцами. Я почувствовал, как по моей руке течёт тёплое и липкое. Кровь.
      Я выхватил револьвер, с которым уже не расставался, и выстрелил в сторону, откуда донёсся звук, - наугад, два раза. Пули взвизгнули, ударившись вдали о камни. Ответа не было. Только ветер и шум прибоя.
      Стрелявший скрылся.
      Я опустил револьвер и вновь подхватил Марию на обе руки. Она была лёгкой - страшно лёгкой. Голова её запрокинулась, и я увидел, что кровь пропитала платок на плече.
      - Зачем? - невольно спросил я, чувствуя, как дрожит мой голос. - Зачем вы это сделали?
      Она открыла глаза и посмотрела на меня. Взгляд её был мутным, но она улыбнулась - слабо, едва заметно.
      - Вы пришли поговорить... а я не хотела, чтобы вы ушли... не договорив.
      Я прижал её к себе и побежал к городу. Камни скользили под ногами, но я бежал, не чувствуя тяжести. Только её дыхание - слабое, прерывистое - и тепло её крови на моих руках.
      Я донес ее до земской больницы. На наше счастье, в тот холодный день, нам навстречу попалось всего несколько прохожих, которые, видно, приняли меня за обезумевшего кавалера, несущего невесту прямо под венец... Приезжему простительно! И врач, тот самый, который сосватал меня к Гольмцу, был на месте.
      Он умело сдержал крайнее удивление:
      - Надо же, коллега! Вы расстались с войной, но, похоже, война не хочет расставаться с вами... Я уже слышал о трупе с пулевым ранением. Барышне повезло куда больше...
      И мы вместе занялись делом. Замечу, в тот момент Мария уже была без сознания. И меня мучил вопрос, как же она догадалась, что сейчас будет выстрел... Может, боялась и за себя, за то, что стала виновницей происшествия с Псалтирью, и опасные люди отомстят ей, и любой блеск в стороне - ножа ли, револьвера - уже казался ей угрозой... Она не хотела, чтобы пуля по случаю досталась и мне... Ох!
      Когда все врачебное пособие было завершено, я отважно поцеловал Марии руку, даже радуясь, что она не чувствует мой оммаж, и поспешил к Гольмцу.
      Я сидел в аптеке, в комнатке за прилавком, и смотрел на свои руки. Кровь на них уже засохла, но я всё не смывал её - словно хотел запомнить, какой ценой мне дался этот разговор.
      - Она будет жить, - повторял я. - Пуля прошла навылет в неопасном месте, кость не задета. Потеря крови, но она молодая и крепкая.
      Но в голове моей так и крутился другой вопрос - тот, который не давал мне покоя с момента, как я услышал выстрел.
      - Шейлок Моисеевич, - сказал я. - В кого стреляли? В меня или в неё?
      Гольмц поднял бровь.
      - Вы думаете, целью была она?
      - Она отнесла Псалтирь в заклад. Она видела вас, меня, книгу. Если кто-то хотел замести следы, он мог стрелять в неё. Но стреляли, когда она стояла рядом со мной. И она заслонила меня.
      Гольмц молчал, глядя в свою чашку.
      - Если цель была во мне, - продолжал я, - то это могли быть подельники Галяевского, которые решили, что убил его я... И я - член какого-то тайного общества... ну, вы понимаете, Шейлок Моисеевич. - Я посмотрел на Гольмца. - Кто ещё знал о книге? Кто ещё мог хотеть моей смерти?
      Гольмц поднял на меня глаза - тяжёлые, усталые.
      - Вы задаёте правильные вопросы, Иван Петрович. И я боюсь, что ответы на них приведут нас туда, куда мы не хотели идти. В Ольвийске есть не только "Земля и воля". Есть ещё кое-кто. Например, большие английские кредиты... Я понимаю, связь не просматривается в таком густом тумане. Однако ж...
      Он помолчал.
      - Я думаю, доктор, что вы только что стали мишенью не для обычного террориста. Если бы не Мария... - он не договорил.
      Я допил чай. Руки мои дрожали.
      - Шейлок Моисеевич, ума не приложу, как Мария догадалась, что блеснул по меньшей мере никелированный "Смит и Вессон" в дальних кустах? Она же далека от оружия, как... как восток от запада, выражаясь словами псалма.
      Гольмц откинулся на спинку стула. Он молчал долго, глядя в потолок, и я уже решил, что он не ответит. Но потом он заговорил - медленно, словно вспоминая что-то давнее.
      - А вы знаете, Иван Петрович, - сказал он, - что я думаю? Я думаю, что Мария Демчева гораздо ближе к оружию, чем вы полагаете. Только не через свой опыт, а через опыт своего отца.
      - Дьякона? - удивился я.
      - Дьякона, - кивнул Гольмц. - Вы знаете, что Михаил Демчев в молодости служил в армии? Нет? А я знаю. Он был чуть ли не разведчиком в Севастополе, в Крымскую кампанию. Он видел войну. Он видел оружие. Мог рассказывать при дочери, как сверкает вдали оружие врага. И хотя он ушёл в Церковь, память осталась. А дочери, знаете ли, часто впитывают то, о чём отцы молчат. К тому же, она девушка очень неглупая и стала понимать, что теперь, при нынешнем положении дел, надо быть внимательной... Очень внимательной... Не все то - золото, что блестит. Но и оружие может блеснуть невдалеке.
      - Я найду его, - сказал я. - Кто бы он ни был.
      Гольмц присмотрелся ко мне:
      - Вижу, что теперь вас не остановить. И похоже, мы невольно меняемся ролями. Теперь мне предстоит стать вашим помощником... А старый аптекарь, вот увидите, на многое способен, даже не выходя из дома... Ведь сам он целебные травы давно не собирает.
      
      
      
      Глава Десятая. Кто террорист?
      Я вошёл в сыскное отделение Ольвийска с тяжёлым сердцем. Начальник сыскной полиции Дмитрий Горцев принял меня в своём кабинете, будто старого знакомого, - поднялся и, на удивление, первым протянул руку для рукопожатия. Однако, когда я стал рассказывать о покушении, он на глазах холодел. Он меня не перебивал расспросами и только все сильнее барабанил пальцами по столу.
      - Доктор Ватсонцев, - сказал он наконец, - вы отдаёте себе отчёт, что впутались в историю, которая пахнет не просто уголовщиной, а государственной изменой?
      - Я отдаю себе отчёт, что в меня стреляли, - ответил я. - И что ранена невинная девушка.
      Горцев вздохнул, открыл ящик стола и достал бланк.
      - Пишите заявление. Подробно, по минутам. Где, когда, при каких обстоятельствах. И ещё... - он помедлил. - Я бы посоветовал вам, доктор, не гулять в одиночку по вечерам. Особенно вблизи порта. Особенно с дамами.
      Я хотел ответить резко, но сдержался. Он был прав - по-своему, по-полицейски.
      - И ещё, - добавил Горцев. - Вы человек военный, умеете обращаться с револьвером. В нашем городе это теперь не роскошь, а необходимость.
      Я поблагодарил и вышел. И вернулся на то место покушения. Здесь как обычно было безлюдно и мирно, только чайки кричали над головой.
      Я стал осматривать кусты, откуда, как мне показалось, был произведён выстрел. Ветки были сломаны, на земле - следы сапог. И среди них - пуговица. Обычная форменная пуговица студенческого мундира, с гербом Новороссийского университета.
      Я спрятал её в карман и продолжил поиски. Минут через десять я нашёл пулю - она застряла в стволе старой акации, в двух шагах от того места, где был я. Пуля была крупного калибра, явно от дальнобойного револьвера - такие используют военные или те, кто умеет стрелять далеко и точно.
      Я достал перочинный нож, выковырял пулю, взвесил на ладони. Потом отошёл на то место, где стоял, и посмотрел на дерево. Прикинул траекторию. Пуля прошла на ладонь выше моей головы и чуть левее.
      Мария бросилась передо мной - и приняла пулю, которая должна была пройти мимо!
      Я закрыл глаза и выругался. Она спасла меня от того, чего не было. Или... я посмотрел на пуговицу в моей руке... или стрелявший вправду целился не в меня, а в неё?
      Потом я направился в больницу.
      Мария лежала в небольшой палате, чистой, но убогой - казённые простыни, железная койка, на тумбочке - стакан с водой и почти засохший цветок, герань. Увидев меня, она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла слабой.
      - Иван Петрович, - сказала она тихо. - Вы живы. Я так боялась...
      Я сел на стул у кровати, взял её руку - тонкую, горячую, с синими прожилками вен.
      - Это вы меня пытались спасти, Мария. Зачем вы это сделали?
      Она отвела глаза.
      - Я не думала. Я просто увидела... странный блеск, кусты зашевелились... и бросилась. Я не могла иначе.
      - Но пуля летела мимо меня, - сказал я. - Стрелявший целился не в меня. Возможно, он просто хотел припугнуть меня... или вас... или нас обоих. Вы практически подставились под пулю.
      Она вздрогнула.
      - В меня? Кому я нужна? Я дочь бедного дьякона, у меня нет ни денег, ни врагов.
      - У вашего отца была книга, - сказал я тихо. - Книга, которую он получил по ошибке. И кто-то очень хотел её вернуть.
      Мария побледнела ещё больше.
      - Вы думаете... из-за этой книги? Но я отнесла её Гольмцу! Я не знала, что там внутри!
      - Знаю, - сказал я. - И верю вам. Но тот, кто стрелял, не знает, что вы не знали. Для него вы... и я - свидетели. Или помеха.
      Она молчала, сжимая мою руку. Я видел, как в глазах её собираются слёзы, но она опять не заплакала. Только смотрела на меня, и в этом взгляде было столько доверия, что у меня сжалось сердце.
      - Мария, - сказал я, наклоняясь ближе. - Я обещаю вам: я найду того, кто это сделал. И защищу вас. Чем бы это ни кончилось.
      Она улыбнулась - впервые за всё время - и в этой улыбке была такая тихая, горькая радость, что я понял: я пропал. Я влюбился в эту девушку, и теперь моя жизнь уже никогда не будет прежней.
      Гольмц ждал меня в аптеке. Он сидел в своём кресле и смотрел на картину Моне - ту самую, с кувшинками.
      - Садитесь, Иван Петрович, - сказал он, не оборачиваясь. - Чай остыл, но я подогрею. А пока - слушайте.
      Я сел. Гольмц повернулся ко мне, и я увидел, что глаза его горят - не лихорадочно, а холодно и расчётливо, как у охотника, взявшего след хищного зверя.
      - Я добыл сведения, - сказал он. - Только не спрашивайте как. Скажем так: у меня есть должники в самых неожиданных местах.
      - Какие сведения? - спросил я.
      - Во-первых, приезд царя отменён. Официально - из-за "грядущей непогоды в Чёрном море". Неофициально - в Петербурге узнали о заговоре и решили не рисковать.
      - Но тогда... покушение отменяется?
      Гольмц покачал головой:
      - Покушение на царя - да. Но англичане не отменили свои планы. Напротив, активность их торговых кораблей в порту усилилась. Они хотят взорвать шлюзовой вход в порт подводных лодок, причальную часть и сделать это руками террористов.
      - Но зачем? Если царя не будет...
      - Чтобы ослабить Россию, - перебил Гольмц. - Порт с подводными лодками - это стратегический объект. Если его уничтожить, Россия ослабнет в Чёрное море на годы. Англичане готовы заплатить за это любую цену.
      Он помолчал, потом достал из ящика стола сложенную карту - старую, пожелтевшую, с пометками на полях.
      - А это - план контрабандистского подземного хода в скалах. Он вёл из старого монастыря прямо к шлюзовому входу, когда он еще не был оборудован, и туда заходили шаланды контрабандистов. Ход много лет не использовался, но я узнал, что в последние дни кто-то расчищал завалы.
      - Вы хотите сказать... террористы будут использовать этот ход?
      - Я не хочу сказать, я уверен, - ответил Гольмц. - И я советую вам, Иван Петрович, сообщить об этом начальнику сыскной полиции Горцеву. Пусть берёт людей и блокирует ход.
      Я кивнул, но в душе уже принял другое решение.
      Я не пойду к Горцеву. Я пойду туда сам.
      Горы за Ольвийском были невысоки, но дики - известняковые скалы, поросшие колючим кустарником, с узкими расселинами, в которых вечно гулял ветер. Я нашёл вход в подземный ход по карте Гольмца - он был скрыт за грудой камней, у подножия старой башни, которую местные называли "Генуэзской".
      Я разобрал камни. За ними открылся тёмный проём - узкий, низкий, пахнущий вековой сыростью. Я зажёг маленькую масляную лампу, взял в руку трость (не столько для опоры, сколько для дополнительной защиты) и шагнул внутрь.
      Ход вился вниз, в толщу скалы. Стены были влажными, кое-где сочилась вода. Пол был неровным - ступени, выбитые в камне, чередовались с осыпями. Воздух был спёртым, тяжёлым, и лампа горела тускло, будто тоже задыхалась.
      Темнота в пещере была такой плотной, что я чувствовал её кожей - влажной, известковой, с привкусом соли и ржавчины. Где-то внизу, под скалой, угадывался порт - секретный, военный, тот самый, что должны были открывать через несколько дней. Я шёл на ощупь, выставив вперёд револьвер, и слышал только стук собственного сердца и далёкий плеск воды.
      Я шёл долго, считая шаги. Где-то вдали, сквозь толщу камня, слышался глухой шум - то ли прибой, то ли работа портовых механизмов. Ход постепенно расширялся, и я понял, что приближаюсь к выходу... или ко входу со стороны моря.
      И вдруг я услышал шаги.
      Кто-то шёл навстречу - осторожно, но тяжело. Я замер, прижался к стене. Шаги приближались.
      План созрел мгновенно. Я поставил лампу на пол, на видное место, чтобы свет падал вперёд, а сам отступил за выступ скалы. Снял сюртук, намотал его на трость и медленно высунул из-за выступа - так, чтобы в свете лампы было видно тёмный силуэт.
      Грохнул выстрел.
      Сюртук дёрнулся - пуля пробила ткань в ладонях от моего лица.
      Я отбросил назад трость с сюртуком и замер, прислушиваясь. Стрелявший стоял на месте - я слышал его дыхание, тяжёлое, с хрипом. Он ждал, когда я выгляну.
      И тут я вспомнил.
      Когда мне было двадцать три, я поехал в Америку. Была у меня тогда юношеская мечта - лечить индейцев, изучать их травы, их обычаи. Мечта разбилась о реальность: индейцы не доверяли белому доктору, а белые не доверяли тому, кто лечит индейцев.
      Но в той поездке я встретил человека, который изменил моё представление о меткости.
      Уайетт Эрп.
      Я лечил его после перестрелки в Тумстоуне - пуля застряла в плече, рядом с ключицей. Он был мрачен, молчалив, но, когда я вытащил пулю и перевязал рану, он сказал: "Ты спас мне руку, док. Я у тебя в долгу".
      И в благодарность он научил меня стрелять.
      Не так, как учат в армии - по мишеням, ровно, по команде. Он учил стрелять в темноте - на звук, на шорох, на дыхание.
      - Света не будет, - сказал он, сидя у костра в пустыне. - Враг будет прятаться. Ты будешь видеть только тень и слышать только шаги. И ты должен выстрелить раньше, чем он выстрелит в тебя. И знай, лучше всего стреляет тот, кто стреляет последним, оставаясь первым.
      Он поставил меня в круглую яму, завязал глаза и бросал камни. Я должен был стрелять туда, где камень ударялся о землю.
      - Шаги, - говорил он. - Шаги - это музыка. Ты должен слышать, где танцует твой враг.
      Я вспомнил это сейчас, стоя в темноте подземного хода, с револьвером в руке.
      Шаги. Я слышал шаги.
      Стрелявший сделал шаг вперёд - осторожно, но слишком тяжело для человека, который умеет остаться незамеченным. Ещё шаг. Ещё.
      Я выдохнул, прицелился на звук и выстрелил дважды.
      Раздался вскрик - не громкий, скорее удивлённый. Потом грохот падающего тела и стук металла - что-то покатилось по камням.
      Я подождал несколько секунд, потом подхватил лампу и шагнул вперёд.
      Свет выхватил из темноты фигуру, лежащую на камнях. Человек был в тёмном сюртуке, одна рука прижата к бедру, из-под пальцев сочилась кровь. Рядом валялся револьвер - крупнокалиберный, армейский.
      Я поднёс лампу ближе и обмер.
      На меня смотрел начальник сыскной полиции Ольвийска Дмитрий Горцев.
      - Горцев? - выдохнул я, невольно сорвавшись на фамильярность.
      Он попытался усмехнуться, но усмешка вышла кривой - на щеке у него кровоточила длинная царапина, вторая пуля прошла по касательной.
      - Промахнулись, доктор, - прохрипел он.
      Я похолодел еще сильнее. Положение дел было для меня гнилым насквозь. Судя по всему, Горцев тоже отправился ловить террориста в одиночку... возможно, опасаясь, что помощники спугнут его облавой. И вот теперь я выступил в роли этого самого патентованного террориста... И уж точно мы спугнули истинного. Как вам это понравится?!
      Я опустился рядом с ним на колени. Кровь из бедра шла сильно - я задел магистральную артерию. Если не пережать, он умрёт очень скоро.
      - Молчите, - сказал я, разрывая свою сорочку на жгут. - Я врач. Я обязан вас спасти.
      Он попытался оттолкнуть меня, но силы оставили его.
      - Не прикасайтесь... - прошептал он. - Вы... вы пытались убить меня... Вы террорист...
      - Я врач, - сказал я резко. - Я пришёл ловить террориста, так же, как и вы. И я только что ранил человека, который мог бы стать моим союзником. Так что, ради Бога, дайте мне сделать мою работу, а стрелять в меня будете потом, если останетесь живы.
      Он смотрел на меня, и я видел, как в его глазах борются боль, недоверие и... что-то похожее на надежду.
      Он стиснул зубы и закрыл глаза, отдавшись в мои руки.
      Работая при свете фонаря, я заметил на полу, рядом с его рукой, металлический предмет - короткий стальной стержень с заострённым концом, похожий на инструмент для взлома или... на часть какого-то механизма. Я потянулся к нему, но Горцев, не открывая глаз, сказал:
      - Оставьте... Это не ваша железка... И не моя... Пусть лежит...
      - Она может быть уликой, - сказал я.
      - Она может быть ловушкой, - ответил он, и в голосе его послышалась горькая усмешка. - В этой игре, доктор, каждая железка может оказаться последней. Поверьте моему опыту.
      Я помедлил, но всё же оставил предмет на месте. Поднял Горцева, взвалил его руку себе на плечо и повёл к выходу, туда, где в конце туннеля уже виднелся брезжущий свет утреннего неба.
      Мы шли молча. Он тяжело дышал, но не стонал. Я думал о том, что сейчас, в глазах этого человека, я всё ещё остаюсь врагом. И только мои руки, перевязывающие его рану, могут доказать обратное.
      - Доктор, - сказал он вдруг, когда мы уже почти вышли к свету. - Если вы действительно тот, за кого себя выдаёте... тогда в городе завелась крыса покрупнее, чем мы оба думали. Потому что кто-то очень хотел, чтобы мы встретились сегодня в этой пещере. И чтобы один из нас не вышел.
      Я промолчал. Но слова его засели в моей памяти, как заноза.
      Мы выбрались из подземного хода, когда солнце уже клонилось к закату. Горцев был без сознания, но жив. Я уложил его на траву и хотел отправиться за помощью, как вдруг услышал топот копыт.
      Из-за горы выехал отряд жандармов во главе с высоким чином в мундире. Они остановились перед нами, и предводитель, спрыгнув с лошади, подошёл к раненому.
      - Горцев, - сказал он, глядя на него с холодным презрением... и обратился к нему, будто тот был в чувствах: - Так вы всё-таки решились? Жаль. Я надеялся, что вы окажетесь умнее.
      Я встал, заслоняя Горцева.
      - Кто вы? - спросил я.
      - Полковник Зубатов, - ответил чиновник. - Особый отдел Департамента полиции. Я прибыл из Петербурга вчера утром. Мы раскрыли предателя в военном министерстве - он указал на Горцева как на организатора диверсии.
      Я посмотрел на Горцева, потом на полковника.
      - Он ранен, - сказал я. - Ему нужна медицинская помощь.
      - Он её получит, - сказал Зубатов. - В камере. У нас свои врачи.
      Он махнул рукой, и двое жандармов подхватили Горцева, потащили к повозке.
      Я смотрел им вслед, и вдруг меня осенило.
      - Полковник, - сказал я. - Горцев - он говорил о книге. О Псалтири, которую получил по ошибке дьякон Демчев. Книга была адресована "Господину Д.Г." - Горцеву. Инициалы те же.
      Зубатов обернулся:
      - Вы правы, доктор. Мы уже установили, что настоящим получателем был Горцев. Возможно, он же убил дьякона, почтальона Сизова, а заодно и Галяевского чтобы скрыть следы. Он же, наверняка, стрелял в вас и в девушку... Он сам телеграфировал о покушении, чтобы сбить нас со следа.
      - Но зачем? - спросил я. - Если он хотел просто замести следы, зачем он стрелял так, чтобы не убить? Просто хотел припугнуть?
      Зубатов пожал плечами:
      - Это вы у него спросите. Если он выживет.
      Повозка тронулась, увозя Горцева. Я стоял на дороге, сжимая в руке оторванную пуговицу студенческого мундира, которую извлёк из кармана в глупом порыве отдать Зубатову в качестве вещественного доказательства... и думал о том, что правда иногда горче любой лжи.
      Горцев умер через три дня в камере - от заражения крови, несмотря на все усилия тюремных врачей.
      Позже я узнал, что он приходился кузеном главе тех староверов-беспоповцев, что брали английские кредиты на развитие своих ткацких предприятий. Как говорится, quod erat demonstrandum!
      Но легче мне от этого не стало. Возможно, Гольмц был прав: некоторые тайны должны оставаться тайнами...
      
      ЭПИЛОГ
      Венчание наше было тихим, без пышных торжеств. Мария настояла на том, чтобы обряд прошёл в единоверческой церкви, где двадцать лет служил её покойный батюшка, дьякон Михаил Демчев. Церковь на окраине Ольвийска была старая, белая, с облупившимися куполами, но внутри было чисто и светло, и пахло воском и сушёными травами - точно так же, как в доме Марии в тот день, когда я впервые переступил его порог.
      Службу вёл молодой священник, отец Алексей. Он знал Марию с детства и сказал тихо, так чтобы слышал только я:
      - Береги её, доктор. Она у нас одна такая.
      Я пообещал.
      В церкви было всего несколько человек... две соседки и Шейлок Моисеевич Гольмц.
      Гольмц стоял у колонны в притворе, в своём неизменном сюртуке, сжимая в руках трость. Он не вошел в храм - сказал, что "старому еврею не пристало стоять в первых рядах у православного алтаря", но я видел, как он улыбался в бороду, когда мы с Марией обменивались кольцами.
      После венчания мы вышли на паперть. Солнце клонилось к закату, и город золотился в его лучах - акации, черепичные крыши, далёкое море.
      Гольмц подошёл ко мне, опираясь на трость, и протянул конверт.
      - Это вам, Иван Петрович. И вам, Мария Михайловна. Поздравляю.
      Я открыл конверт. Внутри лежал лист гербовой бумаги, исписанный каллиграфическим почерком.
      - Это купчая, - сказал я, пробежав глазами строки. - Шейлок Моисеевич... это ваш дом, я его снимаю...
      - Мой дом, - кивнул Гольмц. - Вернее, теперь ваш. Я продаю его вам.
      Я посмотрел на цифру внизу страницы и не поверил своим глазам.
      - Один рубль? - переспросил я.
      - Один рубль, - подтвердил Гольмц невозмутимо. - Вы, Иван Петрович, можете себе представить, чтобы я что-то дарил? Нет, я слишком старый и слишком жадный для подарков. Я продаю. По рыночной цене. Рынок сейчас такой - один рубль за дом с видом на море. Кризис, знаете ли.
      Он подмигнул, и я рассмеялся.
      - Шейлок Моисеевич, я не знаю, как вас благодарить...
      - А вы не благодарите, - перебил он. - Вы живите. И детей растите. И чтобы я слышал из своей аптеки, как они смеются. Это будет лучшая благодарность.
      Он повернулся к Марии, взял её руку в свою и сказал тихо:
      - А вы, Мария Михайловна, не давайте этому герою скучать. Он человек хороший, но слишком серьёзный. Ему нужно, чтобы кто-то обязательно смеялся над его шутками. Даже если шутки не очень смешные. Это поддерживает в мужчине уверенность.
      Мария улыбнулась - впервые за всё время я увидел, как улыбка озаряет её лицо, делая её почти девчонкой.
      - Я постараюсь, Шейлок Моисеевич.
      - Вот и славно, - сказал он. - А теперь идите. Молодым положено гулять, а не стоять с чужими дедушками на паперти.
      ...Я остался в Ольвийске. Земская больница, где я начал работать вскоре после приезда, приняла меня как родного. Через полгода пожилой главврач, тот самый хрыч с трубкой, который посоветовал мне снять домик у Гольмца, ушёл на покой, и я занял его место. Дела шли хорошо, город привык ко мне, и я привык к городу.
      Мы с Марией поселились в том самом домике у порта, который Гольмц "продал" нам за рубль. По вечерам мы сидели на крыльце, смотрели на море, и я рассказывал ей о Болгарии, о битве при Филиппополе, о знахарке с чёрными глазами, которая сказала, что моя главная битва ещё впереди.
      - Она была права, - сказала Мария однажды, положив голову мне на плечо. - Ты выиграл эту битву.
      Я поцеловал её в макушку и промолчал. Потому что знал: битвы не кончаются. Они просто становятся тише.
      Однажы в воскресенье мы отправились в гости к Гольмцу.
      Аптека стояла на том же месте... Всё та же вывеска, всё те же банки с разноцветными жидкостями в витрине. И всё та же фарфоровая свинья с надписью "Mit Gott" - теперь она стояла не за стеклом, а на прилавке, и в щели её спины торчали бумажные рубли.
      Гольмц встретил нас в своём кресле, с чашкой чая в руках. Он заметно постарел - борода стала совсем белой, руки дрожали чуть заметно, но глаза оставались теми же: острыми, живыми, с насмешливой искоркой.
      - А, молодые! - воскликнул он, увидев нас. - Заходите, заходите. Чай уже на столе. И варенье - вишнёвое, Мария Михайловна, специально для вас.
      Мы сели. Гольмц разлил чай, подвинул вазочку с вареньем и некоторое время молчал, поглядывая на нас с довольным видом.
      - Ну, как вы живёте? - спросил он наконец. - Не ссоритесь?
      - Пока нет, - ответил я.
      - Пока - это хорошо, - кивнул Гольмц. - Пока - это начало. А потом начнётся "уже". И вот тогда, Иван Петрович, вам понадобится всё ваше мужество. Потому что семейная жизнь, знаете ли, это не война. На войне понятно, кто враг. А в семье порой сам себе врагом становишься, потеряв смирение и бдительность.
      Мария фыркнула, прикрыв рот ладонью.
      - Шейлок Моисеевич, вы нас пугаете, - сказала она.
      - Я не пугаю, - возразил Гольмц. - Я предупреждаю. Но чтобы вы не думали, что я только пугаю, я расскажу вам одну историю. Историю очень необычного заклада. Недавнюю, между прочим говоря.
      Он откинулся на спинку кресла, сделал глоток чая и начал.
      - Неделю назад приходит ко мне женщина. Пожилая, лет пятидесяти, из хорошей семьи, но с лицом таким, будто она всю жизнь жевала лимон. И приносит... угадайте что?
      - Картину? - предположил я.
      - Нет.
      - Книгу? - спросила Мария.
      - Нет. Она приносит... молоток.
      Мы переглянулись.
      - Молоток? - переспросил я.
      - Обычный молоток, - подтвердил Гольмц. - С деревянной ручкой, потёртый, но крепкий. И говорит: "Гольмц, возьмите это в заклад. Дайте мне десять рублей". Я смотрю на молоток, смотрю на неё и спрашиваю: "Уважаемая, зачем вам десять рублей под заклад молотка? Вы же не плотник... И он что, разве позолочен высшей пробой? Не заметно". А она говорит: "Это не простой молоток. Это молоток, которым мой муж забивал гвозди, когда строил наш дом. А теперь он меня из этого дома выгоняет. Так пусть хоть молоток принесёт мне удачу".
      Я налил себе ещё чаю и приготовился слушать дальше.
      - Я дал ей десять рублей, - продолжал Гольмц. - Молоток положил на полку. И думаю: интересно, сколько ещё таких молотков принесут мне женщины, чьи мужья забыли, зачем они строили дом? И я понял, Иван Петрович, что главный секрет семьи - это не любовь, нет. Любовь - это просто топливо. А главный секрет - это умение вовремя отложить молоток и сказать: "Давай просто поговорим".
      Он посмотрел на нас поверх очков - серьёзно, без улыбки.
      - Вы, молодые, думаете, что счастье - это когда всё хорошо. А я вам скажу: счастье - это когда есть с кем поговорить, даже если не о чем. Или с кем помолчать... Когда есть кому подать чай, даже если чай остыл. Когда есть кому простить, даже если прощать не за что.
      Он замолчал и отхлебнул чай.
      - Ну, а молоток я, не колеблясь, продал на следующий день, - добавил он буднично. - Одному плотнику. За десять копеек. Он сказал, что это отличный молоток. И что ручка удобная. Так что всё закончилось хорошо.
      Мы рассмеялись. Чай был горячий, варенье - сладкое, и в окно светило солнце.
      А Гольмц сидел в своём кресле, гладил бороду и смотрел на нас с таким видом, будто знал что-то, чего мы не знали. И, наверное, так оно и было...
      
      КОНЕЦ
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Смирнов Сергей Анатольевич (sas-media@yandex.ru)
  • Обновлено: 24/06/2026. 188k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.