Беломлинская Виктория Израилевна
Роальд и Флора

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Беломлинская Виктория Израилевна (julietta60@mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 936k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 8.52*7  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман - частично автобиографический. Он написан в Ленинграде, В середине семидесятых-начале восьмидесятых. История ленинградской семьи... действие начинается в послеблокадном Ленинграде, а заканчивается в Ленинграде конца семидесятых. повесть "Берег" и мемуарная проза Виктории Беломлинской находятся вот тут http://juliabelomlinsky.spb.ru/pages/prose_vic.htm


  •    Виктория Беломлинская-Платова
      
       РОАЛЬД И ФЛОРА
      
       Роман
      
       СОДЕРЖАНИЕ
      
       Возвращение к себе ...................
       Перевёрнутый мир ...................
       "Дай, Боженька, дай!.." .................
       Трофеи .......................
       В восходящем потоке ..................
       С любовью на память ..................
       "Идёт бычок, качается..." ..................
       Коробок .......................
       Паршивый Роальд ...................
       Во времени и пространстве ................
      
      
      
      
       ВОЗВРАЩЕНИЕ К СЕБЕ
      
       Это было года за полтора до окончания войны. Еще до того,
       как Флора пошла в первый класс, до того, как ее положили в
       больницу для дистрофиков, до того, как она отморозила пальцы
       на руках и ногах, до того, как ее обрили наголо... Так что точно,
       они тогда только-только вернулись в Ленинград. Ну, разве что
       чуточку попозднее, мать уже успела немного успокоиться из-за
       квартиры. Правда, что она недолго по ней убивалась, но уж такой
       характер у Ады: другим и не снилось, какой она может скандал,
       какую истерику закатить по всякому пустяку - вот и тут ее
       больше всего волновало, что Залман - дурак; она, как с вокзала
       приехали, вошла, страдальческим взором окинула новое их
       жилье, села на диванные подушки, вместо отсутствующих стуль-
       ев заботливо сложенных Залманом на полу, закрыла лицо рука-
       ми и сквозь них простонала: "Какой дурак, господи! Ну, какой
       дурак! Это надо же..." И пошло и поехало, как она его честила,
       какие проклятия посылала на его голову, даже в собственной
       смерти винила, как будто она уже и вправду умерла. И как будто
       не она все эти годы дрожмя дрожала за его жизнь и каждую ночь
       говорила себе: "Пусть все, что угодно случится, только бы он ос-
       тался жить!.." Залман, наверное, тоже так о них думал, и что ему
       было до того, в какой квартире жить - в такой, в сякой, когда
       главное - война к концу подходит, все живы пока, и он вырвался
       на какие-то считанные дни с фронта в Ленинград, то есть его ко-
       мандировали с заданием, но он за эти дни все провернул: и вызов
       им успел сделать, и вот с квартирой решил вопрос. В их довоен-
       ной квартире поселился один инженер с Кировского завода и со-
       всем прочно обосновался; мебель вся уже инженерова стояла, от
       их мебели и следа не осталось; ее, по словам инженера, видно,
       кололи на дрова прямо на кухне, и немудрено: у кого это в блока-
       ду нашлись бы силы вытащить из квартиры такой громадный ду-
       бовый буфет, в теперешние их комнаты его и не внести было бы,
       правда, стулья, тоже дубовые, еще дедовские, так-таки вытащи-
       ли - Залман их потом в одном доме видел, даже попросил хозяи-
       на встать, перевернул стул и на всякий случай проверил, есть ли
       клеймо деда. Клеймо было на месте, то самое, каким он, красно-
       деревщик и обойщик-декоратор Двора Его Императорского вели-
       чества, метил свои изделия, но какое все это могло иметь значе-
       ние, смешно даже думать, теперь, когда Залман хорошо знал, что
       тут люди перенесли, в каком аду выжили. И его дети, слава богу,
       тоже живы, и жена, и скоро все это кончится, надо только, чтобы
       они вернулись и ждали его дома. Тогда, он твердо верил, все бу-
       дет хорошо. Но если с ним все-таки что-нибудь случится - так
       тем более, в последнюю минуту он должен знать, что у них есть
       своя крыша над головой. А вот что делать с крышей - тут он не-
       много растерялся: не гнать же человека с уже обжитого им места.
       Но инженер сам ему выход подсказал: разбомбленную квартиру,
       в которой он прежде жил, уже успели подлатать, и он мог бы в нее
       переехать, но тут ему до завода ближе и вообще, и он предложил
       Залману поменяться. Правда, она коммунальная, три смежных
       комнаты его, а в четвертой соседка, но зато самый центр: тут и
       Летний сад, и Марсово поле, и все такое... Мирная жизнь пред-
       ставлялась Залману каким-то сплошным гуляньем по садам и
       паркам, по друзьям и знакомым, и он очень обрадовался; до вой-
       ны у него была машина, на которой он развозил по домам гостей,
       а теперь ее нет, и дети выросли, им полезно будет жить поближе
       ко всем этим памятникам старины. А что, люди не живут в ком-
       мунальных квартирах? Да еще в сто тысяч раз в худших услови-
       ях, в одной комнате по пять человек ютятся, а тут три комнаты,
       да в них и ставить-то нечего. Хорошо, что по ордеру выдали кое-
       что, там стол, диван, кроватки две железные и шкаф с зеркалом,
       жаль только, что когда впопыхах, в последний день вез все это бо-
       гатство со склада, зеркало по всей диагонали лопнуло, и Залман
       ужасно расстроился: конечно, теперь Ада будет переживать и бо-
       яться, что в доме разбитое зеркало. Что ее что-нибудь другое мо-
       жет огорчить - это ему и в ум не могло прийти, но разбитое зер-
       кало - скверная примета, говорят к покойнику, хотя, впрочем,
       все это глупости...
      
       Потом они лет пятнадцать жили с этим разбитым зеркалом и
       всегда думали, что это плохая примета, и боялись, что кто-ни-
       будь умрет, но сменить зеркало так и не собрались, и никто, слава
       богу, не умер, хотя примета есть примета... А в те первые минуты
       его обезображенная поверхность как-то особенно зловеще отра-
       зила все убожество залмановских благоприобретений. Непопра-
       вимое зло заключали сами комнаты: первую, вытянутую длин-
       ным угрюмым коридором, надо было пересечь по диагонали для
       того, чтобы попасть в следующую, квадратную, но ее тоже при-
       ходится пересекать из угла в угол, и за тонкой перегородкой к ней
       лепится третья - маленький гробик, его видно Залман опреде-
       лил быть детской, потому что сам укрепил под низким, растре-
       скавшимся потолком единственный, сохранившийся из довоен-
       ной жизни предмет, умильно возвращенный инженером -
       парящего амурчика. С одной стороны рука, часть крылышка и
       кусок какого-то бронзовато-прозрачного одеяния натурально
       гипсового вестника любви отбились, но другой половиной своего
       существа этот инвалид войны был готов еще самоотверженно по-
       служить людям, исступленно простирая в вытянутой детской ру-
       чонке непомерную тяжесть электрической лампочки. Первой
       комнате не хватило абсолютно никакой мебели, не говоря уже о
       том, что сразу же стало очевидно, бессмысленно эту пустоту
       отапливать, и ей суждено было на долгие времена остаться неким
       чистилищем перед входом...
      
       Но самое страшное являла собой кухня. Ее коммунальная за-
       брошенность как бы нашла последнее свое утверждение в навеки-
       вечные разлитой на полу огромной цементной луже - сюда и
       жахнула бомба, говорят, она провалилась до самого нижнего эта-
       жа и так и не взорвалась, но как можно было залатать следы ее
       падения более безобразным способом, для Ады навсегда осталось
       излюбленным риторическим вопросом.
      
       Уборная имела особенности, из которых одна была велико-
       лепно устойчива, а другую необходимо было устранить, но уда-
       лось это сделать не раньше, чем по возвращении Залмана. С од-
       ной стороны, ничем не оправданное возвышение, на которое надо
       взойти, чтобы достигнуть унитаза, обещало какое-то неземное,
       царское блаженство, но с другой стороны, очевидность отсутст-
       вия самого унитаза призвана была обратить эти посулы в прах.
       Почему-то и Флору и Роальда все время мучила мысль, что со-
       держимое их горшков, выливаемое в раскуроченную дыру посре-
       ди возвышения, должно обрушиваться жильцам нижнего этажа
       прямо на головы, и это приводило их в ужас перед необходимо-
       стью естественных отправлений.
      
       Но словно не желая бить наповал, судьба смягчила картину
       возвращения семейства Залмана Рикинглаза в будущее без про-
       шлого, предоставив Аде возможность некоторое время чувство-
       вать себя полновластной хозяйкой среди этих излишне обильных
       символов войны и мира.
      
       И когда громкий плач Флоры ("Мамочка, не надо, ой, не ру-
       гай папочку...") и вполне мужское сдержанное дрожание подбо-
       родка Роальда вывело ее из мистического состояния общения с
       отсутствующим мужем, она оборвала себя на фразе: "Ну, поче-
       му, почему ты такой идиот, почему ты никогда ни о ком не дума-
       ешь?!" - и с необъяснимой в ее болезненном щуплом теле энер-
       гией принялась налаживать быт.
      
       ... Пройдут годы, и все в семье забудут радоваться тому, что
       одна печка обогревает обе комнаты, большую и маленькую, па-
       ровое отопление сделает ее вообще не нужной; и эти примуса, ке-
       росинки - каким ужасом покажется готовка на них спустя две
       недели после того, как на кухне установят газовую плиту, но для
       Роальда и Флоры нежной памятью хрупкого несказанного де-
       тского счастья вечно будут живы те вечера, когда Аде наконец
       удавалось разжечь сырые дрова; еще немного они покряхтят в пе-
       чи за уже прикрытой дверцей, постонут, как бы прощаясь с му-
       кой своей мертвой жизни, протяжно гулко взвоет в дымоходе, как
       будто:у-ух,утащу-у! - и защелкает, затрещит, застрекочет;
       вдруг как радостно каждый раз, дружно рванет пламя, и уже
       можно, присев на сучковатое полено, не отрываясь, глядеть в
       щелку на магическое, никогда не скучное действо огня. Так в гла-
       зок волшебной трубочки, калейдоскопа, купленного Адой за де-
       сятку на рынке, смотри до одури, до кружения в голове, но все-
       таки надоедает, а на огонь никогда-никогда бы не надоело...
      
       ...Тут, словно отступая перед живым огнем, медленно, мучи-
       тельно замирает электричество. Ада с тоской взирает на лампоч-
       ку: что ж, опять сидеть без света, а дети радуются и с нетерпени-
       ем ждут темноты. Еще бы! Сейчас Ада распахнет настежь печную
       дверцу, внесет в комнату керосинку - с ней все-таки посветлее,
       а экономить дрова, керосин, - нет, она вообще никогда ничего не
       могла экономить, не иметь - другое дело, но пока есть - живи,
       пользуйся и... можно читать!
      
       Они рассаживаются на палешках. Ада, кутаясь в дырявый
       платок, по-царски устраивается на диванных подушках, берет в
       руки "Отверженные", минуту-другую спорит с Роальдом о том,
       начинать главу с начала или продолжать с того места, на котором
       уснула прошлый раз Флора, и чтение начинается.
      
       "Безнадежно глядела она в этот мрак, где уже не было людей,
       где хоронились звери, где бродили, быть может, привидения",-
       читает Ада. Она читает очень хорошо, совсем не так, как Роальд,
       он просто бубнит, а Ада читает с выражением, с чувством, она ни-
       когда ничего не пропускает, но и дети ее никогда не прерывают
       чтения нетерпеливыми вопросами. Их исступленное воображе-
       ние помогает им преодолевать невнятность тяжелого порой мно-
       гословия, вырывая из его пут живую плоть любимых и ненавиди-
       мых героев.
      
       И мрак их комнаты, слабо нарушенный светом из печки,
       мгновенно превращается в тьму наполненного призраками леса,
       по которому пугливо мечется одинокий несчастный ребенок;
       еще, еще страница - и печка их уже не та добрая печка, а злове-
       щий очаг, к которому не смеет приблизиться Козетта, и Флора,
       внезапно побледнев, хотя только что жар из печки так украсил ее
       румянцем, плотнее сжав коленки, отодвигается от огня. Она му-
       чительно дрожит от холода, обиды и страха, и две соленые струй-
       ки уже свободно бегут из растопыренных глаз, даже не искажая
       лица гримасой плача...
       И Ада и Флора плачут за чтением просторно, не давясь слеза-
       ми, но странное дело, Флора, плачет еще только предчувствуя бе-
       ду, а Ада как раз тогда, когда к ее бедной девочке, конечно же к ее
       Флоре, внезапно приходит спасение, и незнакомец протягивает
       отвратительной трактирщице монету в двадцать су... Но хуже
       всего дело обстоит с Роальдом. Нет, не потому, что он мужчина,
       но то, что он сейчас чувствует - эта тяжесть сдавливает грудь,
       совсем лишает дыхания, эта боль, эта любовь, эта мера сострада-
       ния и ненависти - все это просто не может быть выражено слеза-
       ми!
       О, Жан Вольжан, скорее неси Козетте куклу! Ада торопится,
       ведь детям пора спать, они должны уснуть счастливыми... Вот
       оно, наконец:"0на больше не плакала, не кричала - казалось,
       она не осмеливалась даже дышать. Кабатчица, Эпонина и Азель-
       ма стояли истуканами"... - и Флора не выдерживает больше: она
       заливается истерическим смехом.
      
       - "Истуканами!" Мамочка, ой, не могу! Вот здорово! "Исту-
       канами!" - хлопает она в ладоши, трясет головой и слезы разле-
       таются с ее прозрачной переносицы в разные стороны...
      
       В конце концов это место в романе зачитали до дыр, но что
       могло сделать не новыми, остудить боль, тревогу и радость, рассе-
       янные на тех страницах?! Время, одно только время...
      
       Но вдруг Ада,- нет, Флоре и Роальду никогда этого не по-
       нять- только что была с ними, там, и вдруг она уже здесь, в тус-
       кло освещенной керосинкой и затухающим огнем в печи комна-
       те, уже раздраженная, что топили с открытой дверцей, и тепло не
       накопилось, и час уже поздний, - вдруг она крикливо-назойли-
       во:"Спать, спать-спать-спать, ну, быстренько, нечего волынить-
       ся, Флора, Роальд, оглохли что ли, ну, быстро-быстро на горшок
       и спать!" - твердит, противная, до чего же она противная...
      
       Утром Ада встает тяжело. Было бы можно, так и вообще не
       вставала бы, нет у нее сил, нет желания жить этот день и еще
       один, и другой, и следующий... Но ничего не поделаешь - надо
       жить, надо будить детей, кормить, Роальду что-то там про уроки
       сказать. Флоре - чтоб Рошу слушалась, помогла бы ему комна-
       ты убрать; да вот еще, чтоб с карточками осторожно, когда за
       хлебом пойдут, и, надо - ох, вечное "надо", самой отправляться
       в артель. Если до выхода из дома у нее останется лишняя минут-
       ка, она обязательно звонит Леле.
      
       - Лелечка,- здравствуй, дорогая! Ай, что вы говорите, ми-
       лая, ну что у меня может быть хорошего? Характер хороший -
       вот и все! Ха-ха-ха! Конечно, гречневая каша, но что делать, вы
       мне можете не поверить, но я ни одной ночи ни на секунду не
       смыкаю глаз!.. Ей богу, клянусь здоровьем детей...
      
       Ада самозабвенно клянется и не замечает, как восковой лоб
       Роальда опускается на самые глаза, полные презрительной злоб-
       ности. Флора, бездейственно замершая над тарелкой остывшего
       пшена, тут же повторяет гримасу брата, хотя ее нежное личико
       совсем не приспособлено для выражения сколько-нибудь силь-
       ных чувств, да она и не знает еще, к чему бы они могли относить-
       ся. Но в это время Ада кладет трубку и сразу же исступленно-
       надрывно оглушает флору:
      
       - Ешь! Ешь, я кому говорю! Что ты морду воротишь?! Скажи
       спасибо, что это есть! Другие и этого не имеют!
       Темные глаза Флоры вмиг становятся дымчато-прозрачными
       от набежавшей в них влаги, и соль, и горечь детской беззащитно-
       сти крупно срывается в бездонные россыпи каши.
      
       - Не встанешь из-за стола, пока не съешь! - кричит Ада.-
       В могилу меня вогнать хотите, в гроб раньше времени. Наплаче-
       тесь тогда, наплачетесь!..- уже сама давясь подступившими ры-
       даниями, испуская хриплое астматическое дыхание, она
       все-таки напяливает то, что некогда давным-давно имело все ос-
       нования называться беличьей шубкой, и, глотая вперемешку сле-
       зы, кашель, угрозы и мольбы, хлопает входной дверью...
      
       Роальд помогает Флоре залить кашу, сброшенную в уборную,
       водой, и за это Флора с готовностью делит с ним труды по уборке
       квартиры. Швабра на длинной палке слишком тяжела для детей,
       они давно уже изобрели свой метод борьбы с крошками и прочим
       мусором, ползая на корточках, а то и на коленках по полу, стара-
       тельно мусоля во рту указательный палец и наклеивая на него
       всякую грязинку, и только встретившись под столом, они преры-
       вают на время работу - это излюбленное место для самой тайной
       сокровенной беседы. "Лелечка, дорогая!"- передразнивает мать
       Роальд, он ничуть не искажает, но гримасничая, подчеркивает
       только что слышанные интонации: "Ешь! Ешь! Я кому говорю?!
       Врунья! Врунья! - стучит Роша кулаком по полу.- Притвора
       несчастная!".
       Уже готовая было рассмеяться тому, как Роша передразнива-
       ет маму, Флора спохватывается, таращит на брата глаза и гово-
       рит:
      
       - Ага, а знаешь, как она орет?! Я прямо дрожу вся! Я не могу,
       я так ненавижу ее тогда!..
      
       Но Ада, бедная Ада, она тоже не может. Не может больше ни
       одного дня. Четыре года, господи, этой ночью она подсчитала,
       тысячу четыреста шестьдесят дней и ночей и сколько еще, неиз-
       вестно, одна, и ни минуты покоя, все время в страхе, и сердце
       разрывается в клочья, и эти дети - они худые и синие, зеленые,
       как покойники, можно подумать, что она их никогда не кормит; а
       чем она может их кормить - только тем, что есть, у других дети
       едят не разбираются, разве человек, у которого нет ребенка, мо-
       жет понять, что такое, когда ему на ноги надеть нечего, Флора,
       бедняжечка, на улицу не может выйти после двух, когда Роша в
       школу уходит - у них на двоих одни валенки... У Лели нет детей,
       у нее другие интересы в голове, поразительно, в такое время -
       любовника завести! Хотя, с другой стороны, можно понять: всю
       блокаду прожить в Ленинграде - тоже не фунт изюма... Вдвоем
       им все-таки легче было... Кто знает, может быть Никита, дейст-
       вительно, только благодаря ей выжил. Он бакинец, Адин земляк,
       с детства дружили, когда-то она его с Лелей познакомила. До вой-
       ны он от всех скрывал, что у него эпилепсия. Разве он мог бы один
       все это вынести? А Леля на кого похожа? Ноги, как спички.
       Смешно, что грудь у нее как была огромная, так и осталась - ни-
       куда не делась... Никите было где душу отогреть. Нельзя людей
       осуждать, слава богу, когда друзья есть: вот ведь Никита ее в
       свою артель устроил. Ада ловко орудует челноком, ходы у него
       простые, туда-сюда, нитку пропустишь, петлю накинешь... Кому
       они только эти сети нужны, кто теперь рыбу ловит? Наверное,
       женщины ловят - вот кому нелегко приходится, тоже ведь дети
       у них... Хорошо, у кого детей нет. Разве Леля поймет, что она мо-
       жет ночь не спать, плакать о том, что у Флоры всю войну ни од-
       ной куклы не было, она, наверное, даже играть-то в них не уме-
       ет... Нет, Леле этого не понять, с ней так, потрепаться можно, она
       эгоистка, для себя одной живет; делать ей нечего, в такое время
       еще и кошку завела - тут голову ломаешь, чем детей накормить,
       а она с кошкой носится...
      
       - Лелечка, вы с ума сошли! - сказала Ада, когда та в один
       прекрасный день принесла ее детям крошечного облезлого котен-
       ка.
      
       - Мамочка! Ну, мамуленька! Миленькая, ну, родная моя! -
       уже почти плача, кричала Флора, а Роальд смотрел на нее с такой
       мольбой, и Леля, подперев в соломинку отощавшими цыплячьи-
       ми ручками свою пышную грудь, говорила:
      
       - Что вы, Адочка, кошки сейчас на вес золота в Ленинграде.
       Многие мечтают иметь. Нет, я вам серьезно говорю: я лучше сама
       не доем, но кошку накормлю! Поверьте мне, мы с Никитой...
      
       - Идите к себе, дети. Забирайте его и нечего...- Ада предус-
       мотрительно отправляет детей в другую комнату: не к чему их
       присутствие при разговоре взрослых. Но там, у себя, никто не мо-
       жет помешать им замереть и слушать, напряженно ловить каж-
       дое слово, понимать и не понимать, одобрять и порицать, пожи-
       мать плечами, строить гримасы, беззвучно смеяться, словом,
       быть полноправными участниками текущей через тонкую пере-
       городку беседы.
      
       - Да что вы говорите, Лелечка!
      
       - Представьте себе. Вы-то, слава богу, знаете, какая я чистю-
       ля. Я просто, Адочка, не могу иначе, что бы то ни было, но я дол-
       жна помыться и постирать - ведь знаете, я все время думала:
       вдруг упаду, вдруг меня ранит, а у меня белье несвежее! И каж-
       дый день я с бидончиком, с чайником, мне же не донести много!
       Но каждый день я все-таки умудрялась по большое декольте вы-
       мыться...
      
       - Боже мой, боже мой,- вздыхает Ада.
      
       - Но поверьте мне, при этом и я и Никита выжили только по-
       тому, что ели кошек. Причем это было счастье, мы же не могли
       их сами ловить, обдирать, но когда нам удавалось купить кош-
       ку - это было счастье...
      
      -- Какой ужас! Нет, вы шутите, Лелечка!..
      -- Нет, она шутит, тетя Леля шутит, этого не бывает, не может
       быть, чтобы кошку тушили, жарили, делали из нее котлеты!
      
       Но так, таким голосом не шутят, и мама не смеется, и им совсем не
       смешно.
      
       Флора крепко вжимает шерстистое дрожащее тельце котенка
       в ямку под ребрами. Роальд говорит: Пусти, ты задушишь
       его!" - и тянет котенка за лапки к себе. Тут-то он и должен был
       бы подать голос, звучно выразить свое неудовольствие, но, выпу-
       стя мягкие еще коготки, то ли в зевке, то ли в безнадежном про-
       тесте, он мучительно раззявил роток, бледненько-розовый, как
       сама нежность, и... не издал ни звука. Потом можно было сколько
       тебе вздумается складывать его пополам, тянуть из-под кровати
       за хвост, любя, заставлять страдать как всякое существо, на кото-
       рое выхлестывается чья-то излишняя неудержимая любовь - но
       звуков страдания, вслух выраженного неудовольствия никто в
       семье от него не слышал.
      
       Флора играла с ним, как с куклой, и даже лучше, чем с кук-
       лой.Он же живой, податливый, если его положишь на расстелен-
       ные тряпочки, он лапки на животе сложит, Флора аккуратно ему
       хвостик между задних лапок подожмет, запеленает, как ребеноч-
       ка, и носит его, баюкает, а он и вправду согреется и уснет. Но да-
       же слабого сонного мурлыканья от него не услышишь. "Что за чу-
       деса?" - удивлялись все трое, а потом решили, что котенок
       немой. Что он и глух к тому же, не было случая увериться -дети
       его с рук не спускали, сколько ни сердилась на это Ада; весь день
       Флора с ним носится, а как только Роша придет из школы- с се-
       ми часов до самого сна они отбивают его друг у друга. Иногда до
       слез дело доходит, и Ада должна их мирить.
      
       - Отдай,- говорит,- Флоренька, Гераську Роше, он же за-
       втра с утра уроки должен готовить, потом в школу пойдет, ты еще
       наиграешься...
      
       Его немота подсказала детям имя, может быть, не слишком
       удобное для кошки, но глухонемой дворник, большим сердцем
       полюбивший собачонку, в воображении детей слился со всем жи-
       вотным миром, и в честь этого единения немой котенок получил
       имя Герасим. Ада не согласна была с детьми в двух пунктах: во-
       первых, она все-таки не верила в его глухоту и уверяла, что когда
       они его не тискают и она зовет его не их дурацким именем, а про-
       сто "кис-кис-кис", он хоть и молча, но вполне сознательно идет
       на зов; во-вторых, Ада особенно на этом настаивала, имя Герасим
       ему не подходит, поскольку он есть не кот, а кошка. Но с чего
       Ада могла это взять, детям было абсолютно не ясно: если всякая
       кошка - кошка, но, однако, существуют в мире и Васьки, и Мур-
       ки, то не иначе как по произволу людей, и хотя Роша знал о тай-
       нах человеческой плоти несколько больше Флоры, однако Ада
       умудрилась провести между детьми ту непереступаемую черту
       стыдливости, что не нарушалась даже в тайных беседах под сто-
       лом... Тем более ему немыслимо было переносить свои знания на
       все живое, смутно чувствовалось, что это грозит опасностью са-
       мых неожиданных открытий и, бессознательно страшась, он
       прочным бездумием закрывал себе путь к ним. Флору же не обре-
       меняли никакие лишние знания, но с первым вздохом природа
       назначила вполне определенные претензии ее материнскому на-
       чалу и, если через многие годы, в самый момент рождения, уви-
       дя, что произвела на свет девочку, она осенится горестной мыс-
       лью, что все только что принятое, было напрасным усилием -
       это будет не более чем откликом того, давно забытого детского
       упрямства...
      
       Время текло, все новыми и новыми салютами затмевая в па-
       мяти приближение конца зимы, но один случай не даст сбиться,
       перепутать сроки - тогда, именно в ту зиму перестало меркнуть
       и умирать электричество. И если в тот вечер Ада и внесла в ком-
       нату керосинку, так это уж точно не для света, а должно быть,
       она пораньше протопила, и печь уже успела остыть. Ада теперь
       больше бывала дома, ее ленинградская астма, верно, вместе с ней
       вернулась в родной город, приступы совсем замучили ее и ей раз-
       решили работать надомницей. Не ярко, но все-таки горит лам-
       почка над самодельным, из вощеной бумаги, абажуром. Ада, зяб-
       ко кутаясь в платок, простирает синевато-бледные постаревшие
       раньше времени руки над неровным и дрожащим языком огня в
       керосинке, а рядом припушившйся Герасим только что вылакал
       из блюдечка последние капли молока и теперь смотрит на хозяй-
       ку протяжно и задумчиво...
      
       Флора стоит на столе, всей головой всунувшись в черный рас-
       труб громкоговорителя - только так, и не потому, что ей кто-ни-
       будь мешает, а только воспарив над обыденностью, приобщается
       она к таинству очередной радиоинсценировки... Роальд поглощен
       совсем не мужским делом: натужно сопя и шмыгая носом, он вя-
       жет крючком нескончаемую косичку, но это так, для виду, на са-
       мом деле именно сейчас он решает одну из самых кардинальных
       проблем своей будущей жизни. То, зловеще сжимая челюсти, он
       скрипит зубами и особенно громко тянет носом, то вяло опустив
       уголки губ, в один только взгляд вкладывает все свое презрение к
       неодолимой грубости, обступающей его за пределами отчего до-
       ма: он никогда не научится складывать пять пальцев в фигу и,
       поднеся ее к носу недруга, говорить: "На-кось, выкуси!" Он не
       полезет в драку из-за булочки, выхваченной из рук под громкий
       крик всего класса:"0бманули дурака на четыре кулака, всем по
       ириске, дураку - огрызки!" Нет, он просто научится не бледнеть
       и уж конечно же не краснеть, когда ему будет грозить опасность,
       на все оскорбления отвечать взглядом, одним только убийственно
       презрительным взглядом...
      
       И среди громкозвучной тишины, в которую замкнулись ее де-
       ти, Ада тянет монотонно-ласковое:
      
       - Киса, кисынька, ну что... ну что ты молчишь все? Ну, ска-
       жи: мяу, мяу-мяу... Ну, смотри, как я говорю: мяу-мя-я-у.
      
       Котенок просительно смотрит на Аду, доверчиво раскрывает
       розовый роток и будто силится... но не может.
      
       - Ну что, глупенький? Мя-яу, смотри, как я говорю: мяу-
       мяу. Роальд, если еще раз шмыгнешь носом, получишь по кумпо-
       лу. Мяу, кисик, мяу-мяу...
      
       И вдруг Герасим встал, выгнул дугой спину, воинственно за-
       драл кверху усы, глянул на Аду звериным глазом и... издал хрип-
       лое натужное "мяу".
      
       Что тут поднялось! Флора скатилась со стола, а вместе с ней
       ссыпался пулеметной очередью целый ворох карандашей, и со-
       рвалась под стол фотография Залмана. Роша ринулся, запутался
       в нитках, нитки за стул - и стул рухнул; но самое страшное: Ада
       задела платком керосинку, платок сорвался с плеч, она дернула
       его и керосинка полетела на бок. А лженемого котенка уже и след
       простыл: то ли испугавшись своей выходки - явного саморазоб-
       лачения, то ли проснулся в нем вместе с голосом пугливый нрав
       зверей, но он еще до всего этого переполоха, а только как мяук-
       нул, так тут же пулей сиганул под диван. А все хохотали, и Ада,
       поднимая керосинку, притворно ругалась: "Вот паршивец, чуть
       платок, чуть весь дом из-за него не сожгла, у-у, кухгер тан
       зац!" - сказала она по-армянски, что означало самое прекрасное
       у нее настроение, флора смотрела на мать с таким восторгом, с
       таким обожанием, как на самую настоящую волшебницу:"Ма-
       мочка, мусенька, ты же научила его!" А Роша, ползая на колен-
       ках и шаря под диваном, выдумывал бог весть что:
      
       - Я знаю,- говорил он,- что шпион, точно, немецкий шпи-
       он, он нарочно притворился глухонемым, чтоб все подслуши-
       вать...
      
       - Э-э-э, что подслушивать, что ты болтаешь? Просто время
       такое: и кошки ослабли, и котята родятся слабыми... - вдруг го-
       рестно сказала Ада и пошла на кухню. Она принесла остатки мо-
       лока и вылила их в блюдечко. Словно почуя нечто большее, чем
       пустые восторги по поводу обретенного им дара речи, котенок тут
       же вылез из-под дивана...
      
       Но если котенок не немой, то это имя, оно и в самом деле та-
       кое громоздкое, вовсе неудобное, к тому же, может быть, Ада
       действительно права, надо согласиться с тем, что он кошка,- это
       даже интереснее: был у них кот Герасим, а теперь пусть будет...
      
       - Пусть будет кошка Му-Му,- сказала Флора.
       - Нет, дети,- Ада видно почувствовала, что сегодня легко
       может брать рубеж за рубежом,- чего выдумывать, нечего муд-
       рить. Мурка она - и все тут!..
      
       Это было её природным именем, потому что Мурка тут же
       подняла мордочку на Аду и тихо благодарно мяукнула...
      
       Удивительный, согретый нежным согласием вечер! И ничто
       на свете не могло его омрачить. Даже то, что перед самым сном
       Ада сказала:
      
       - Вот, пожалуйста, Флоре на утро молока нет. Когда живо-
       тное в доме, его надо кормить, а если нечем кормить, нечего и де-
       ржать.
      
       Наступила весна... Она открыла перед семейством Залмана
       Рикинглаза совершенно неожиданные перспективы их новой
       жизни. Новые вставали проблемы и новые светили радости. Одно
       всегда вытекает из другого: что поделаешь, если нет на свете та-
       кого угрюмства, которое по весне не было бы опровергнуто про-
       стым желанием распахнуть окно - ах, ну их, все эти заботы, в
       конце концов хоть гулять, хоть воздухом дышать может каж-
       дый... Но как весной видны заплаты, как выпирает эта жуткая
       бедность весной! Интересно: война одна на всех, а вот бедность,
       скитания, все эти ужасы - это кому как достанется. Лелина со-
       седка, к примеру, Прасковья Семеновна, всю войну управдоми-
       хой была. Так подумать только, явилась эта Пашка к Лелечке на
       день рождения в шелковой ночной рубашке, а на плечах черно-
       бурка, и говорит;
      
       - Ариадна Вагановна, тут сидеть особенно ничего интересно-
       го. Пойдемте ко мне лучше, я вам шедевральную вещицу пока-
       жу - настоящую картину из Эрмитажа Третьяковской галереи...
      
       Залман перед войной в командировку в Ригу ездил. Детям ко-
       стюмчики привез, ей сумку, туфли, боже мой, что за человек, ни-
       чего не дал взять, выкидывал из чемодана, кричал:"Спасай де-
       тей!" А ведь в эвакуации можно было бы на продукты обменять,
       никакие деньги ничего не стоили, только вещи... Что теперь гово-
       рить, пропало и ладно, все равно дети выросли. Теперь что по ор-
       деру дадут, то и будут носить...
      
       По ордеру выдали две пары ботинок - это значило, что те-
       перь дети Залмана Рикинглаза, воюющего уже где-то на Висле,
       могут в своем родном городе полноправными хозяевами вступить
       на территорию одного из многочисленных дворов дома номер
       27/29 по Моховой улице...
      
       Но как раз их-то двор последний, третий или четвертый по
       счету, смотря откуда считать, но как ни крути, задний, вовсе ма-
       ло подходил для гулянья. В нем, если выразиться точнее, даже
       сидя дома, дышать воздухом как бы не полагалось: в нем полага-
       лось расположиться огромной, всеобъемлющей, безудержно-без-
       граничной помойке. Вот тебе и весна, вот и распахивай окошко
       навстречу сладковато-приторной вони и огромным, жирным, ис-
       синя-черным мухам.
       И все-таки пооткрывались одно за другим окна, и было нечто,
       чем вознаграждалась способность человека сжиться и с этой
       вонью и с этими мухами: выложена на подоконник подушка, из
       другого окна покрепче высунулась соседка и, пожалуйста, сиди,
       беседуй, жизнь наблюдай... Тот прошел, этот вышел, там ссорят-
       ся, здесь смеются...
      
       - Вчера, слыхала, нет, у этой, ну... с пятого этажа, вон в том
       окне, примус как вспыхнет! Она - орать!
      
       - Не сожглась?
      
       - Да нет. А видала, мужик без двух ног вернулся - что за
       мужик?..
      
       - Да, гляди, еще твой как вернется...
      
       - Уж хоть как бы вернулся...
      
       - А к этой-то, из двенадцатой квартиры, на побывку при-
       ехал, а она его не пускала - вроде изменял он ей!
      
       - Так он же по трубе лез! Ой, смехота была!
      
       - А сегодня, гляди-ко, целуются...
      
       - Это у них что ли музыка? Точно, они и целуются...
      
       Ада тоже высунулась в окно. Она еще не знает своих соседей,
       но уже здоровается с одной интеллигентной соседкой справа и с
       одной этажом ниже. Ей бы тоже хотелось поговорить с ними, рас-
       сказать, что Залман пишет, про их мужей расспросить... Но неу-
       добно как-то, мало еще знакома. Она просто посидит, посмотрит,
       послушает, как мальчик поет...
      
       Кажется, это единственный ребенок, кроме Роши и Флоры, в
       их дворе. Но он что-то никогда не выходит на улицу. Даже в шко-
       лу, кажется, не ходит; а вроде он Роше ровесник, тоже лет десять
       ему, а может, больше...
      
       Поет он замечательно, прямо жаворонок! Песни, верно, по ра-
       дио разучивает, все такие гражданские песни поет: "Наверх вы,
       товарищи, все по местам, последний парад наступает..."-так про-
       чувственно, прямо за душу берет. Или это:"Раскинулось море
       широко..." Конечно, как Утесов поет, так никто не споет, но все ж
       таки ребенок, и голосок у него такой чистый, трогательный. С са-
       мого тепла, как он уселся на подоконник, так, кажется, и не схо-
       дит с него, и поет, поет, кончит одну песню, другую затянет, и все
       привыкли - внимания не обращают. Но Ада толк в песне пони-
       мает; боже мой, как она пела когда-то! Шутка сказать, ее первый
       муж, Владимир Иванович, он же ее прямо со сцены в Ленинград
       увез. Когда это было? НЭП еще был. Владимир Иванович пожи-
       лой, солидный был. А она из Баку с опереткой удрала. Дура, ко-
       нечно, ей такую карьеру прочили! В консерватории, когда про-
       слушали ее, сказали:"Подождите, подрастите, а через годик
       возьмем - голос замечательный, но надо беречь его..." А она, су-
       масшедшая, вдруг балетом увлеклась. И пела, нещадно много пе-
       ла! В Баку нельзя не петь - из каждого окна музыка льется! У
       них во дворе еврейская семья жила - два инструмента имели: все
       три дочери учились. Она дружила с самой младшей, с Гутой. Ка-
       кие они концерты задавали - вся улица сбегалась под их окна.
       Голос лился свободно, вольно, казалось, ему конца и края не бу-
       дет!
      
       ...Кусочек прошлого приятно обволок Аду и, еще не до конца
       вынырнув из теплых воспоминаний, она увидела свой новый двор
       привычным и новых соседок - старыми знакомыми. Горько-
       сладко улыбнувшись, словно намекая на что-то в своем прошлом,
       она сказала интеллигентной соседке справа:
      
       - Хорошо поет мальчик...
      
       - Да, поет...- ответила та равнодушно,- а скоро и сыгра-
       ет... в ящик сыграет: мать говорит, до осени не доживет...
      
       - Вера Васильевна, подумайте,- раздался внизу голос дру-
       гой соседки,- блокаду пережил, а теперь помрет...
      
       - Так сердце ведь... А с вами-то что? - участливо, в меру
       своих возможностей, спросила еще не отвыкшая наблюдать
       смерть Вера Васильевна.
      
       Но Ада не могла ей ответить: опершись о подоконник, она ис-
       пускала хриплое прерывистое дыхание, лицо ее посинело, под
       подбородком набухло, вздувалось и опадало; бронхи сжались, с
       трудом рвущийся сквозь них воздух выдавливал глаза из орбит...
      
       А над двором переливчато звенел голос мальчика:"Если хо-
       чешь быть здоров, постарайся позабыть про докторов, водой хо-
       лодной обливайся, если хочешь быть здоров - закаляйся!.."
       Где-то в середине лета Ада вдруг услышала тишину во дворе:
      
       из окна напротив больше не неслась песня и, как ни странно, по-
       чувствовала облегчение...
      
       Время! Оно течет то быстрее, то медленнее, и сколько всего
       уносит с собой его разнобыстрое течение-
       Но если бы кто-нибудь сказал Аде, что десять лет назад она
       совершила ошибку, а потом еще раз повторила ее через три года,
       ошибку, которую не может исправить время, напротив, только
       усугубляет - она не поверила бы. В самом деле, откуда она могла
       знать, какой заведомой несправедливостью ляжет на плечи ее де-
       тей милая безобидная фантазия назвать их Роальдом и Флорой.
       Какой непробиваемой стеной одиночества окружат их чуждые
       имена, отделят от всего детского мира, какие извлекут из самых
       глубин еще неустроенных детских душ напрасные и смутные си-
       лы сопротивления и гордой неприступности... Большеглазый,
       большеносый Роальд всем, буквально всем похож на Аду. Он
       унаследовал от нее даже пропорции - невысокий росточек и
       крупную массивную голову. Смуглость и иссиня-черные локоны
       он подобрал вовсе странно, ну, волосы Залмана, а цвет кожи, это,
       пожалуй... нет, трудно сказать... Ада-то сама шатенка и такая бе-
       локожая, какими бывают только рыжие. Ее отец любил повто-
       рять:"Мы такие, потому что мы из Карабаха..." А впрочем, тетя
       Марго, черна лицом, как горное ущелье - может быть, это от нее
       и досталась мальчику смуглость... Но маленьким он был просто
       чудесный, такой хорошенький, прохожие на улицах останавли-
       вались. И всегда спрашивали, не испанский ли это ребенок... По-
       том нос его начал расти - ну и что: мальчик чуть покраше черта,
       уже красавец. Кстати, ей ее нос ничуть не мешал. Правда, она,
       слава Богу, умела держаться...
      
       Наверное, много значит - уметь держаться. Но при чем тут
       это, если ты приходишь в первый класс ташкентской школы и те-
       бя зовут Роальдом, а в классе кроме тебя есть еще мальчик по
       имени Адольф. Пусть кто-нибудь вообразит себе, что такое -
       быть Адольфом. О чем только думали родители этого несчастного
       Адика?
       О чем думали супруги Рикинглаз, давая сыну имя Роальд, хо-
       рошо известно. Он родился в 34-м году, когда исследователи по-
       люса были в неменьшем почете, чем почти тридцать лет спустя
       первые космонавты. В 34-м году исполнилось шесть лет со дня ги-
       бели норвежского путешественника Роальда Амундсена. Не пять
       и не десять, а именно шесть. И именно в его честь был назван Ро-
       ша - неизвестно только, что бы делали Ада и Залман, не родись
       у них в тот год сын, как выразили бы они тогда свою признатель-
       ность этому мужественному человеку...
       Издевательство над несчастным Адольфом было, конечно,
       особенно страшным, но рикошетом оно ранило и Роальда, и его
       имя стало для него ужасом, поднявшим из нутра первое в жизни
       желание увернуться. Роша твердо решил при поступлении в но-
       вую школу назваться Мишей. Может быть, это и в самом деле
       спасло бы его ну хотя бы от самого естественного: "Эй, Рожа!-ок-
       лика, на который нельзя не откликнуться, но откликаться ужас-
       но. Но странное дело, мистическая власть имени над человеком
       не допустила обмана - мальчик, не отдавая еще себе отчета в
       том, почему не может, хотел, но не мог назваться чужим именем.
       И никогда и нигде потом, хотя мечтал об этом постоянно. Каза-
       лось, обман станет тотчас очевидным - ведь он - Роальд, и это
       не может быть незаметно постороннему взгляду. Маленькая, на-
       рисованная одной только линией, такой неровной, особенно в
       ножках, изломанной и нежной линией нарисованная Флора, лю-
       бопытно глядящая на всех раскосыми миндаленками глаз, по-
       страдала, конечно же из-за брата. Раз он Роальд, так, господи,
       разве же не красиво - Роальд и Флора?! Она могла оказаться
       Татьяной, Людмилой, Ольгой, но кто сказал, что надо обязатель-
       но носить русское имя, если живешь в России, или армянское, ес-
       ли ты армянка? Разве в Армении все носят армянские имена? Да
       там каждый третий мужчина или Альберт или Эдуард, а женщи-
       ны - сплошные Джульетты! А сама она - Ариадна! Почему, от-
       куда, с какой звезды упало это имя, волны какого моря докатили
       его, какое эхо занесло его в горы Карабаха? Впрочем, она роди-
       лась в Баку. А имя ее ей всегда нравилось. И когда она познако-
       милась с Залманом, ей страшно понравилась его фамилия. Что-то
       такое в ней есть. Когда кто-нибудь удивлялся ее необычности,
       Ада всегда говорила:"А-а, у нас в семье все фантазеры!" - так
       будто и фамилия Рикинглаз могла быть плодом их личной фанта-
       зии.
       И все-таки. Ада, почему, когда речь зашла о кошке, ты поду-
       мала о том, на какое имя ей будет удобнее откликаться, и почему
       ты не подумала об этом, давая имена своим детям?..
      
       Обвязав шею счастливицы Мурки веревочкой, они робко, на-
       стороженно держась друг за дружку, переступали пределы по-
       мойного двора, наперед зная, как труден будет их путь к общей
       игре. В конце концов, Мурке придется отвыкнуть от барственной
       привычки дышать свежим воздухом. Неизвестно, правда, так ли,
       уж много удовольствия получала она от этих неестественных для
       кошки прогулок на поводке. Однако пока дети не уверились в
       своем равночленстве всех пяти дворов, пока Люська Большая,
       толстая, грудастая девочка-подросток, главная хозяйка двора, не
       явила им своего покровительства, словом, почти до середины ле-
       та Мурка сопровождала их в одиноких размеренных прогулках,
       олицетворяя собой некое общее понятие домашнего животного на
       поводке. И не только потому, что могла бессовестно удрать, но
       так выгуливая ее, им легче было за нарочитым вниманием к ее
       персоне, скрыть яростное любопытство, выказать свою независи-
       мость; легче было удержать себя от первого и, может быть, роко-
       вого шага в сторону знакомства.
      
       В одну из этих одиноких прогулок и произошло их столкнове-
       ние с графиней. Собственно, графине скорее всего и не снилось,
       что она "графиня": но воображение детей наградило ее этим вы-
       соким титулом, и даже потом, когда из дворовых слухов они уз-
       нали, что хоть и неизвестно, кем она была до революции, но до
       войны - определенно маникюршей, прозвище "графиня" оста-
       лось, только теперь вместо романтического восторга они вклады-
       вали в него всю меру классовой вражды.
      
       Вообще-то они были вежливые дети. Ада не просто растила
       их, но и воспитывала. Роальд вынимал руки из карманов, здоро-
       ваясь со взрослыми, а Флора склоняла стебелек, на котором пока-
       чивалась ее головка; они знали, что надо говорить не "здрасьте",
       а "здравствуйте", что почти в два раза дольше получается. Сло-
       ва: "извините,пожалуйста", "спасибо большое" обязательно со-
       провождали вопрос: сколько сейчас времени, задаваемый чаще от
       скуки, чем от необходимости знать, который час... Они никогда
       не могли бы нагрубить взрослым и, должно быть, взрослые дога-
       дывались об этом и еще издали, еще до знакомства начинали лю-
       бить их. Почему? Разве слегка изогнувши корпус, отведя назад
       руку, бросить мяч в воздух так высоко, что он на мгновение пре-
       вращается в черную точку, не труднее, чем научиться говорить:
       "спасибо большое", "извините", "будьте добры"?! Конечно, труд-
       нее, но взрослые чаще ценят слова больше поступков... Придет
       время и для Роальда и Флоры счастье оказаться в одной команде
       с Вадькой Никитиным, играя в лапту, или под покровительством
       Люськи Большой обдирать колени в темных, загаженных подва-
       лах дома, даже независимо от того, выпало им быть казаками или
       разбойниками, - будет неоценимо большой удачей, чем услы-
       шать похвалу незнакомой тети:"Ах, какие вежливые, какие вос-
       питанные дети!"
      
       Но это потом. А пока ежеминутно урезонивая Мурку, они со-
       вершали свои осторожные прогулки в садик. Естественно, если
       уж выгуливать кошку, так на травку, в садик. Все эти двенадцать
       палочек, разбиваемых ударом ноги по маленькой, устроенной на
       кирпиче качалке, все эти штандарты, битки, прятки, тройки и
       прочие тайные магниты их воображения оставались где-то сбоку,
       в первом, забулыженном дворе - играть в садике почему-то было
       не принято, и Роша, Флора и Мурка как бы получили его в пол-
       ное и безраздельное пользование. Травы в нем, правда, было не
       густо, не было даже скамеек, стояла одна только наспех сколо-
       ченная лавка, но зато был фонтан. Конечно, он не работал, то
       есть и фонтана-то самого тоже не было, был всего лишь грязный,
       но определенно мраморный бассейн, в котором когда-то бил фон-
       тан.
      
       Роша с Флорой, утомившись уговаривать Мурку гулять, как
       люди гуляют, подбирали ее на руки и садились на лавочку. Чтобы
       заглушить тоскливое чувство одиночества, они особенно ожив-
       ленно, перебивая друг друга, придумывали разные истории,
       какие могли бы произойти с ними, будь она прекрасной дамой, а
       он - бесстрашным рыцарем. Им нравилось думать, что они в ста-
       ром заброшенном саду, у развалин забытого всеми фонтана, и
       кружева, перчатки, шляпы с перьями, шпаги, кареты были не по-
       следними атрибутами этих фантазий. Должно быть поэтому в
       один прекрасный день смешная размалеванная старуха, очень
       прямо, но твердо сидевшая на их лавочке, сразу же, ничего сама
       об этом не зная, приняла участие в их тихой игре. Заметив ее еще
       издали, они скроили друг другу гримасы неудовольствия, но раз-
       глядев, безоговорочно приняли. Седые волосы старухи были уло-
       жены на висках в плоечки, а на затылке подобраны в кукиш, ее
       испещренное морщинами лицо было так густо напудрено, что ка-
       залось совершенно неестественно белым, а щеки покрывал столь
       же неестественный румянец. Мама тоже, иногда выцарапав из
       тюбика немного помады, размазывала ее по щекам, но у нее это
       получалось совсем незаметно, однако дети знали, что щеки мож-
       но румянить, но чтоб так - так могла выглядеть только... графи-
       ня! Одета она была в прекрасные одежды: ее худые ноги облегали
       высокие шнурованные ботинки с тонким носом и изогнутым каб-
       лучком, на руках у нее были черные ажурные перчатки; и она ка-
       ким-то особенным жестом все время оправляла кремовые круже-
       ва на груди, извлекая из их пены огромную молочно-белую в
       золоте брошь. Таща за собой упирающуюся Мурку, Роальд и
       Флора взахлеб придумывали:
      
       - Тогда,- говорил Роальд,- она была молода и прекрасна.
       Старый граф часто уезжал на охоту и графиня, скучая, выходила
       в сад...
      
       - А попугай у нее был? - спрашивала Флора.
      
       - Отстань! Не перебивай! Не было у нее попугая. Хотя, лад-
       но, был: верные слуги несли за ней золотую клетку с попугаем...
      
       - Дети,- сказала "графиня" и поманила их пальцем.
      
       - Здравствуйте,- в один голос, наперед зная, что их сейчас
       ждет, они вежливо поздоровались.
      
       - Вы что, новые жильцы что ли? Что-то в первый раз вижу...
      
       - Да, мы новые. Но м ы и до войны жили в Ленинграде.
      
       Теперь она должны была сказать:"Ах, какие вы хорошие, ка-
       кие воспитанные!" Но старуха спросила:
      
       - Так вы что же, в каком дворе живете?
      
       - В последнем...
      
       - А-а... А что вы здесь гуляете? Гуляли бы в своем дворе.
      
       Вот так,так! Это было неожиданно.
       Но взрослым нельзя грубить, и Роальд, плотно сжав носки бо-
       тинок и ни в коем случае не кладя руку в карман, обстоятельно
       объяснил:
      
       - Мама говорит, что в том дворе нельзя гулять, там помойка.
       Она велела нам в садик ходить.
      
      -- Ах, мама! А где ваша мама?
      -- - Она сейчас на работе.
      
       - Так, так... А вы в какой же квартире живете?
      
       - В восемьдесят девятой.
      
       - Это по четырнадцатой лестнице?
      
       - Да. А почему вы спрашиваете?
      
       - Потому, мальчик, что я зайду к вашей маме. Мне с ней по-
       говорить надо...
      
       И старуха встала.
       Но внезапное предчувствие беды охватило детей так сильно,
       как только дети и старики могут угадывать неотвратимое.
      
       - Но ведь нам же мама сама велела в садик идти! Почему
       вы...
       - Нет, девочка, что ты, глупости какие! Я совсем не за тем. Я
       только зайду спросить, не продаст ли мама вашу кошку...
      
       Если бы она закричала:"Нет, паршивцы, вы не смеете гулять
       в моем саду!", затопала бы на них ногами, отодрала бы за уши -
       все это только в страшном сне могло бы присниться, и все-таки не
       было таким потрясающим кошмаром!
       Беспрестанно дергающая за веревку Мурка в течение всего
       разговора как бы вообще не была в поле зрения зловещей стару-
       хи. Прозрачные, обозначенные только черной подводкой глаза и
       не глядели на нее. И вообще, купить кошку - их кошку! Нет, это
       невозможно!
       Это была угроза больше той, перед которой можно отступить,
       заплакать, проявить слабость. И сдерживая охватившую их
       дрожь, дети вступили в борьбу. Флора подхватила Мурку на ру-
       ки, а Роальд, весь напрягшийся, даже приподнявшийся на цы-
       почки, будто подросший мгновенно, сказал:
      
       - Эта кошка не продается. Пожалуйста, не ходите к нам! Ма-
       ма не продаст...
      
       - Продаст, продаст. Еще как продаст! Сейчас время голо-
       дное. А вас кормить надо - вон какие тощие. Дам ей пару кило-
       грамм пшена и, как миленькая продаст...
      
       И старуха уже шла от скамейки, на ходу договаривая: "А надо
       будет, и маслица дам..."
       Ужас! Кошмар! Пшено! Маслице! Что делать? "Когда живо-
       тное в доме, его надо кормить, а если нечем кормить, так незачем
       и держать!" - вот они эти слова, вот залог неотвратимого преда-
       тельства Ады!
       Все кружилось у них в головах. Бешено бились сердца! В че-
       тыре руки держали они Мурку, не в силах оторваться от нее. Сле-
       зы уже текли по лицу Флоры и, глотая их, она клялась:
      
       - Я никогда не буду есть эту кашу! Я умру лучше! Роша-а! Я
       ни-ког-да-а-а-...
      
       - Она не продаст. Она не продаст! - твердил Роальд.- Если
       она это сделает, мы убежим! Вот! Возьмем Мурку и убежим!
      
       - А она без нас...
      
       - А мы, давай, будем прятать ее...
      
       - Нет, она не продаст, Роша. Пойдем домой, может, она при-
       шла уже!
      
       Так бестолково строя всякие планы, каждую минуту твердя:
       "Она не продаст!",потому что только это вселяло в них силы,
       Флора и Роальд, уже не решаясь идти дворами, не отрывая рук от
       прямо-таки озверевшей кошки, на заплетающихся ногах двину-
       лись в черноту длинной арки, соединяющей их двор с садиком.
       Прежде они боялись ходить этим путем, но сейчас так враждебен
       показался им весь мир, что пустая тьма извивающейся арки уже
       не могла их устрашить. А перед глазами плыло лицо матери и,...
       странное дело, это лицо было только добрым, оно обещало защи-
       ту, но сомнения грызли душу и боролись с призраком доброты...
      
       Нет, Ады еще не было дома. Им было ведено гулять до ее воз-
       вращения, а когда она придет - точно неизвестно. Они не могли
       больше ничего: ни гулять, ни стремиться в другие пределы, ни
       стоять на месте, ни разговаривать друг с другом. Кошке вконец
       надоело сидеть на руках у Флоры и, внюхиваясь в сладковатый
       запах помойки, она отчаянно мяукала и царапалась.
      
       - Ну, чего, чего ты, дура какая-то,- последними словами
       честила ее Флора,- сиди, говорят тебе, не понимаешь что ли?
      
       А Роальд, уставясь в одно ему ведомое, беззвучно шевелил гу-
       бами, сжимая кулаки, ссутулившись, подогнув коленки, выха-
       живал взад-вперед; и если бы мог увидеть его сейчас Залман, он
       поразился бы тому, как похож на него его непохожий сын.
      
       Наконец-то Ада, уставшая, раздраженная - это можно было
       увидеть еще издали, - с трудом таща сумку, полную пряжи для
       сетей, показалась в проеме между дворами. И тут все, что было
       пережито детьми, взорвалось, ринулось навстречу ей потоком
       слез, бессвязных криков, мольбы и ужаса.
      
       - Мамочка! Ты не продашь?
      
       - Милая мамочка, не надо, мы не будем больше!..
      
       - Скажи, ну, скажи, что нет!
      
       - Что-что-что? Что такое? Что вы сделали? - испуганно и
       еще более раздраженно зачтокала Ада,- сумку возьми, Роальд,
       не видишь что ли? О, боже мой, что случилось, что? Говорите
       толком...
      
       - Мамочка! - и торопливо, перебивая друг друга взахлеб,
       они начали, но с другого конца, далеко от сути.- Она такая про-
       тивная, вот ты увидишь, она такая противная, такая страшная...
      
       Ада задыхалась, останавливалась на каждом этаже, и все-та-
       ки они добрались до верха, и к этому времени она поняла, в чем
       дело. Флора и Роальд тоже выдохлись - что-то похожее на апа-
       тию было в их наступившей теперь немоте - так преступник,
       долго отпиравшийся от своей вины, вдруг признается во всем, и
       вдруг - полное безразличие к приговору...
       Ада молча открыла дверь. Устало вошла она в квартиру. Ду-
       мая о чем-то своем, молча опустилась на табуретку. Глядела ку-
       да-то в одну точку и что-то думала. Мурка наконец-то вырвалась
       от Флоры и девочка, вяло опустив руки, стояла возле матери. И
       вдруг Ада притянула ее к себе, уткнулась головой в ее маленькую
       теплоту и заплакала. И слышно было, как плача, она шепчет:
       - Нет, дети, я не продам вашу кошку, никогда не продам, ми-
       лые мои, я не продам...
      
      
      
       ПЕРЕВЕРНУТЫЙ МИР
      
       Ада, милая Ада, ты помнишь Астрахань? Ну хоть как-нибудь?
       Хоть смутно? Пусть стерлись в памяти названия улиц да многих
       имен уже не вспомнить, но лица-то - лица так и стоят перед гла-
       зами, да еще эти толпы беженцев на пристани, на вокзальной
       площади - то ли бедный, то ли шалый табор раскинулся, расто-
       чая под открытое небо свой страх, свою скорбь, на земной пыли
       разложив одеяльца детские, ночные горшки и скудную снедь...
       Их бездомному множеству какой-то особый трагизм придавала
       бывшая элегантность одежд - почему-то в большинстве из
       Польши были беженцы - и рьяная готовность все обменять на
       все: на хлеб, на ночлег под крышей, на билет куда угодно, толь-
       ко бы отсюда, на помощь врача, на лекарство... Платья, шубы,
       кастрюли, одеяла, пледы, кольца, браслеты, ночные сорочки...
      
       У Ады ничего не было, и все-таки она умудрилась особняком,
       сторонкой обойти распластанную под ногами судьбу, двух страш-
       ных вещей избежав: дезкамеру, где мужчины и женщины, не
       стесняясь своей наготы, смывали вшей, и ночлега под открытым
       небом. В дезкамеру тянулась длинная очередь, медленно, словно
       специально отпуская людям время потерять стыд - зато каждый
       попавший в барак получал со своей пропахшей хлоркой скомкан-
       ной одеждой разрешение на проживание в городе или выезд из
       него. Заняв очередь, Ада долго кружила вокруг барака, пока не
       поняла, в какую дверь ей надо протиснуться - в ту именно, от-
       куда выходили помятые, распаренные люди, зажав в руке завет-
       ную справку. Когда выпускалась очередная партия, Ада, еще не
       зная, что будет дальше, нырнула против течения. В ту же секун-
       ду поняла, что спасена.
      
       - Тэбэ что нада? Всэ оттуда ыдут, а тэбэ здес нада?! Особэн-
       ный, да?! - из-за стола выкатил на нее горячие угли глаз ма-
       ленький седой армянин.
      
       - Ее узумем кес арчмем...- на полузабытом языке начала
       Ада и не ошиблась...
      
       - Ээ! зачем только тебя по свету носит?! - ворчал он, выпи-
       сывая ей справку.- Не могла дома жить, армянского мужа
       иметь?! Плохо тебе было, да?! Скажи спасибо, что я еще к армян-
       ской женщине уважение имею...
      
       - Шноракалем кес, шноракалем кес!..- раз десять сказала
       ему Ада, пряча справку в сумочку. Потом, крепко сжав ручки де-
       тей, шла она от дома к дому, стучалась, звонила, за всю жизнь
       так жалостно не молила, как тогда, а получив отказ, шла даль-
       ше... Все, кто мог, кто хотел, уже пустили к себе, сами теперь
       ютились кое-как. В одном доме о два крыльца Аде сказали, что у
       них полно, а вот у Матрены Харитоновны с месяц как мать по-
       мерла:"Стучитесь к ней, может пустит..."
      
       Ада с порога учуяла монашечью опрятность и одинокую хо-
       зяйскую заботливость. Однако уговорить не смогла.
      
       - Евреев не пущу,- сказала ей пожилая женщина, вся под-
       штопанная, подлатанная, на все пуговки застегнутая, с мягким
       добрым лицом и жестким голосом.
      
       Аде безумно захотелось остаться здесь и она клялась и божи-
       лась, что не еврейка. Но ничего не помогло.
      
       И словно в награду за все невысказанное через столько-то до-
       мов, через ту, а потом другую улицу, где-то там, на другом конце
       города, когда совсем стемнело уже, Ада нашла приют.
      
       И той же ночью ей стало жутко. Хозяйке, странной какой-то,
       суматошной и безразличной к предложенным деньгам, принад-
       лежали по длинному коммунальному коридору две смежные ком-
       натенки. Она положила Аду с детьми спать на полу в проходной;
       дети не успели головы до подушек донести, как тут же уснули, а
       Ада, замученная всем, что было в этом дне и чернело по краям
       его - и позади и намного вперед - лежала без сна. Последнее
       письмо Залмана не давало покоя ей:"Адусенька, родная моя,-
       писал он,- может так случиться, что долго от меня не будет пи-
       сем. Будь умницей и не тревожься. И главное, береги себя и де-
       тей..."
       Вот это - "и главное..." - выдавало Залмана с головой. Он
       лучше ее знает, что главное, а что не главное... Спрашивается,
       как же она может теперь... Только Ада подошла к тому, что было
       главным для нее сейчас, когда дети мирно сопели по обе стороны
       ей в шею, как страшное, облитое лунным светом видение появи-
       лось в дверном проеме. Распустив по плечам седые космы, в длин-
       ной до полу белой рубахе, стояла на пороге Александра Никола-
       евна. Ее большие, чуть выкаченные глаза неподвижно сияли
       бесцветными бельмами, а из окостеневшего рта, постепенно на-
       растая, отлетала безумная угроза:
      
       - Где? Я вас спрашиваю: где, где мой топор? Я их всех заруб-
       лю! Где, где топор? Я их всех зарублю!..
      
       Ада хотела крикнуть, но не смогла: онемела, похолодела вся.
       Сколько секунд или минут - потом не вспомнить было - она
       ничего не могла: ни голоса подать, ни шелохнуться. Наконец
       пружина страха вскинула ее, Ада согнулась, разбросала руки -
       одну на Роальда, другую на Флору - и не своим голосом прохри-
       пела:"Что с вами, вы что, Александра Николаевна, что вы?" Та,
       словно ударившись о посторонний звук, отшатнулась, какая-то
       судорога, пронзив ее, вышла уже со спины, расслабленной и не-
       страшной сразу; потом под ней тяжело заскрипела кровать, и
       скоро раздался громкий храп с всхлипом и бульканьем. Ада же
       все лежала, не шевелясь, от напряжения ныли руки и ноги, но
       никак не могла унять озноба, лежала, вслушиваясь и подгоняя
       часы до утра.
       Утром соседка успокаивала Аду:"Да не бойтесь вы, Шурка же
       тронутая, а топор где ей найти? Мы же его завсегда прячем..."
      
       Сама же Александра Николаевна ни про что утром не помни-
       ла. Зато, кокетливо приподнимая седую прядь над виском, она
       без конца показывала Аде какой-то шрам и произносила особым
       голосом:" Вы видите - это? Он рэ-э-вновал меня! Он стрэ-э-лял
       в меня!" Конечно, никто в нее не стрелял; но операцию делали:
       опухоль что ли вырезали, да не помогло ей почти. Было у нее
       множество странностей - "заскоков", как говорили соседи, а па-
       мять удерживала только всякие бредни. Она просила Аду назы-
       вать ее Шурочкой, без конца намекала на что-то роковое-любов-
       ное, кокетничала и никак не могла запомнить короткое Адино
       имя. Наконец, как-то раздражившись, Ада брякнула:"Ариадной
       меня зовут, Ариадна Вагановна"! И Шурочка мгновенно запом-
       нила: правда, на свой лад.
      
       - Ариадна Вагоновна, ну как спалось вам? - как ни в чем не
       бывало возвышенно спрашивала она, устроив Аде очередную бес-
       сонную ночь.
      
       Но Ада жалела ее. Хроническая болезнь Шурочки воспитала в
       соседях закономерную черствость, лишь отчасти перемежавшу-
       юся состраданием. Они не запрещали детям развлекаться на Шу-
       рочкин счет, когда та выходила во двор загонять своих кур. Ши-
       роко раскинув руки, подпрыгивая, изображая что-то легкое и
       воздушное, носилась Шурочка по двору, выкрикивая:
      
       - Ко мне! Ко мне, мои птицы! Летите! Летите ко мне под
       крыло, пташечки!
      
       Наконец в ее расхлестанные руки и в самом деле чудом зале-
       тала растрепанная от беготни курица. Шурочка, припрыгивая,
       пританцовывая, бежала к сарайчику, сажала ее на шест, но ни-
       когда не закрывала дверей. Та, естественно, тут же выскакивала.
       Так могло бы продолжаться вечно. Вся ребятня сбегалась обычно
       смотреть на этот концерт. Хохотали до упаду, скрючившись, под-
       хватив животы, тут же передразнивая жесты, и всем этим кон-
       цертом заправлял, дирижировал один особо рьяный до веселья
       мальчик лет одиннадцати - казалось, ему никогда не хватит
       времени вдоволь насмеяться, натешиться Шурочкиным актерст-
       вом. Но Ада сразу приметила: именно он первым, став вдруг по-
       мужицки серьезным, внезапно обрывал вечернее представление,
       цыкал на младших и бережно, одну за другой загонял перепуган-
       ных, уставших кур на ночлег. Они и жили-то и неслись его забо-
       тами... И наступал тихий, дурными предчувствиями напоенный
       астраханский вечер. В конце длинного коридора при тусклом све-
       те крошечной засиженной мухами лампочки мальчик что-то еще
       строгал и сколачивал невообразимое и длинное; пьяный инва-
       лид, прыгая на костыле, жалобно разговаривал со своей туфлей,
       никак не попадая в нее:
      
       - Пойдем, слышь, опять Дусечка работать посылает, слышь,
       пойдем, сторожить надо...
      
       Дусечка злобно тьфукала на него:"Тьфу, скотина, ополоумел
       совсем, ровно Шурка стал..." Кто-то варил калмыцкий чай и уго-
       щал им Флору - Аде казалось: из одного упрямства, из желания
       досадить ей Флора, только что навзрыд рыдавшая над каждой
       ложкой "гоголя-моголя", теперь с видимым удовольствием при-
       хлебывала мутно-кофейную жидкость с разлитыми по поверхно-
       сти кружочками топленого сала. Ада сбивала гоголь-моголь в
       комнате и в комнате кормила им детей, чтобы другие не увиде-
       ли - этим сокровищем нельзя делиться и нельзя вызывать у дру-
       гих голодную зависть, но разве дети что-нибудь понимают: Фло-
       ре нравится сидеть в душной кухне среди мерного гула соседских
       пересудов и кастрюльного пара... Ада же смотреть не может на
       этот чай: от одного вида с души воротит... Мать мальчика в боль-
       шом котле на пять ртов "затируху" из отрубей варит, другая со-
       седка с трудом ломает толстые черные макароны - кто-то в горо-
       де дал им прозвание "но пассаран!" и теперь все их так называют,
       взад-вперед ходит Шурочка; какая-то вялая сегодня, неразговор-
       чивая, только все что-то ищет, заглядывает в углы, и Аде жутко
       становится от мысли:"А что если..." - но вдруг все выходит из
       берегов: крик, вопли! Флора роняет чашку из рук и с испугу дела-
       ет вид, что ревет от ожога, "затируха" из перевернутого котла
       шипит и взрывается на плите. "Убила! Убила! Вяжите ее!",-
       схватившись за голову кричит Дуся, но вязать некого: опустив
       сковородку на ее голову, вяло и не больно вовсе, а только напугав
       неожиданностью, Шурочка тут же качнулась и прямым несгиба-
       емым телом стукнулась об пол.
      
       Шурочку в больницу забрали. Ада только научилась спокойно
       спать, как откуда ни возьмись объявилась ее племянница. При-
       шла, покрутила остреньким носиком и сказала: "Каждый может
       тетиным слабоумием воспользоваться. Тут у нее не запирается
       ничего, что хочешь бери! И вообще: чем за такие гроши постояль-
       цев держать, лучше совсем не надо... Передачи, небось, я должна
       носить, я и распоряжусь! Освободите-ка комнату!"
      
       Ада обиделась, но все-таки попыталась денег добавить, да
       лишь насилу выговорила недели две сроку. И тут, как назло,
       скрутил радикулит. По утрам еле сгибалась на матраце, вскрики-
       вала, пугала детей, видя их испуганные лица, сердилась и прого-
       няла во двор, кое-как переворачивалась, на четвереньках допол-
       зала до стола и, хватаясь за его ножки, наконец распрямлялась...
       О том, чтобы ходить искать квартиру, речи быть не могло, еле-
       еле до кухни дотянется... Потом еще хуже стало - вообще встать
       не смогла...
       Лежала, уставясь в потолок, и тихо плакала. Отпущенные на
       произвол судьбы дети (Аде казалось, теперь навсегда беспризор-
       ные, ничьи дети)- Роальд и Флора - могли гоняться по двору
       сколько вздумается, но страх жал их поближе к матери...
      
       Как-то потом, много лет спустя. Ада думала, что та астрахан-
       ская жизнь, ни на что не похожая, более всего была похожа на
       жизнь. Спаянная тесным двором, убогая издавна, она странно на-
       сыщалась всеобщим бедствием. Удобренная чувством чужой бо-
       ли, она давала урожай там, где прежде могла быть только сухая
       земля равнодушия. Никогда и нигде более не видела Ада, чтобы
       так чутко следили люди за чужой бедой:"Этой есть письмо, а этой
       уже с месяц не было..." - и вдруг оказывалось: ничего, что она
       вроде как не русская, что от нее толкотня лишняя на кухне, что
       она "ставит себя"... И еще та, которой тоже давно писем не было,
       как-то держалась, крепилась душой, не давая тем самым и ей,
       Аде, расхлестать свою душу. Или наоборот. Но отмеченные од-
       ной болью, они были чуть-чуть ближе друг к дружке, чем дру-
       гие...
       Потом в иной, благополучной жизни, Ада все чаще натыка-
       лась на людскую остервенелость и сама наполнялась пустой зло-
       бой, но что поделаешь: беспричинной доброта не живет на свете,
       а беду нарочно никто звать не будет...
       Пришли женщины, стояли над ней, скорбно головами качали:
      
       - Помрешь скоро, ой, помрешь...- сказала одна, обстоятель-
       но и печально,- гляди-ка, серость какая по лицу пошла...
      
       - Да уж и то,- взохнула другая,- только и живешь, пока
       ноги носят...
      
       - Да нет,- Ада старалась улыбнуться им,- ерунда, никто
       не умирал от этого... Только вот не помогает мне ничего...
      
       - Бабку Ольгу бы ей... от всех болезней лечение знала... кабы
       не померла она...
      
       - А может, Мотю позвать?
      
       - Пойдет ли она? А может, и пойдет?! Сама-то она, знаешь,
       обо всем представление имела:и всякую травку знала, и заговор,
       и молитву особую... лекарствиями никогда не пользовала... У од-
       ной ребеночек как народился, так в голос кричать - ни один врач
       не знал, отчего. А он синюшный весь от крику, вертится весь, из-
       гибается. Родители из себя ученых строят и в амбицию: мы, де, в
       заговор не верим! Ну а крестная ихняя взяла младенчика и к баб-
       ке Ольге... Та как взглянула, так разом и опознала: у него, гово-
       рит, родовой волос под кожу пошел. И все! Тут же круто отруби
       замешала, и ребеночка в это тестечко обернула. Он, говорит дол-
       жон сутки в них, в отрубях, быть, а опосля омойте его... И надо
       же?! Ребеночек еще кричит, родители его на крестную с кулака-
       ми, но она характер выдержала! А к ночи он и приумолк - волос-
       то у него выходить начал. Они к бабке Ольге. Пришли с подарка-
       ми - так она от них ничего не взяла, только что крестная от себя
       поднесла: кружевную шалечку - ту взяла, помнишь, Дусь, в ней
       и хоронили ее, в шалечке...
      
       - Да, бабку-то жаль... Счас бы в самый раз... А может, и
       впрямь Мотю позвать... Она хоть и в аптеке работает, но к мате-
       ри всегда с уважением была. И тоже богомольная...
      
       Вспоминая потом о своих мытарствах, Ада говорила Залма-
       ну:"Понимаешь, только простые люди могут так: прийти к боль-
       ному и вместо того, чтобы подбодрить его, ничего.мол, попра-
       вишься, все пройдет, взять и так вот ляпнуть:"Помрешь скоро!"
       Понимаешь, у простых так принято...
      
       А тогда, слушая, как они судят-рядят, Ада и не заметила про-
       кравшуюся сквозь отчаяние тоненькую надежду на что-то чудес-
       ное-
       Мальчика послали за Мотей.
      
       - Скажи ей,- настаивала мать мальчика,- офицерская же-
       на у Шурки-чокнутой с детьми стоит и теперь скрутило ее...
      
       Конечно, Ада не ожидала, что увидит сейчас ту самую Мат-
       рену Харитоновну, что твердила ей сухо, как орехи щелкала:"Ев-
       реев не пущу!" и когда ведомая мальчиком ("Сюда, тетенька,
       здесь порожек, не споткнитесь, не споткнитесь вы!") та самая,
       полноватая, опрятная, с естественным лицом, появилась она на
       пороге, Ада сразу же вспомнила ее жесткий голос и, напрягшись,
       мгновенно скопив злость в глазах, хотела крикнуть: "Вон отсюда!
       Не надо мне!" - рванулась вперед, но страшная боль выстрелила
       снизу вверх, и Ада не успела ничего сказать.
      
       -Лежи уж ты,-махнула на нее Мотя.
      
       Ей подставили стул, она огляделась, долгим взглядом устави-
       лась на притихших Роальда и Флору, подозвала Флору к себе,
       провела по ее волосам рукой и спросила:
      
       - Так где же твой отец, умница?
      
       - На фронте...- Флора оцепенела почему-то.
      
       -Это на каком же фронте он? Не знаешь?
      
       - Ни на каком...- совсем глупо ответила Флора и вдруг за-
       плакала.
      
       - Что вы пристали?! Что вам надо от нас? - грубо и невпопад
       взорвалась Ада.
      
       - Мне, между прочим, ничего от вас не надо,- голос Моти не
       выразил ни обиды, ни удивления.- Спросила просто...
      
       - Так уж второй месяц как писем им нет, Матрена Харито-
       новна,- суетливо вступилась соседка.
      
       - А ты не плачь, умница. Утри слезы-то. Вон у вас и без того
       уже сыро здесь. Что ж с мамой твоей?
       Тут встал Роальд и твердо, решительно намереваясь никому
       не уступить право слова, сказал:
      
       - Нашу маму скрутило. У нее серость пошла по лицу. Теперь
       она скоро умрет, если вы не завернете ее в тестечко...- голос его
       задрожал, подбородок запрыгал, но он не успел зареветь, только
       остался в полном недоумении, потому что все вдруг стали смеять-
       ся, и Матрена Харитоновна, раскачиваясь на стуле, поддержива-
       ла руками живот, и Дуся, трясясь большим телом, и даже мама
       вперемешку с кашлем и стоном, и громче всех Флора, хотя она-то
       сама не понимала, чего смеются, ведь Роальд все верно сказал, но
       вдруг стало так весело, что нельзя было не принять в этом веселье
       участия... Потом Мотя сказала:
      
       - Ну, вот что, нежное ты мороженое, хворь у тебя плевая, ты
       зря разнюнилась... Только стряхнуть тебя надо, а у меня сил не
       станет... Вот если эта стряхнет - и она указала на Дусю.
      
       Через минуту на глазах у изумленных детей здоровая Дуся
       взгромоздилась на стол, а Мотя, ловко перевернув на живот,
       подтянула Аду к столу, приподняла и всучила ее ноги Дусе. И
       вмиг - Ада только успела коротко пронзительно закричать - та
       как рванет ее на себя, как встряхнет со всей силы, будто хотела из
       неживого мешка вытряхнуть лишнюю душу!
       И растерялась тут же. Сама красная от натуги стала, а Аду
       еще держит вниз головой.
      
       - Ой, ой,- хрипит Ада.- Пусти! Пусти меня, дура! - вы-
       рывается, выкручивается, руками вниз тянется, а та как столб
       стоит.
       Тут Мотя приняла ее - раз! - и с головы на ноги переверну-
       ла.
       Пока Ада выкручивалась, она и не заметила, что боли-то,
       молниеносной, лишающей сознания или даже монотонно-ту-
       пой - никакой боли нет! А встала на ноги, в первую секунду то-
       же ничего не поняла, зато потом присела, согнулась, прошлась -
       ну, слава богу, ничего, надо же, ничего не болит, как рукой
       сняло!
      
       - Рукой! Рукой - это мать моя умела снять, она бы эдак тебя
       погладила бы, да пошептала бы - и дело с концом! А я так: по-
       простому, по-народному... Хорошо, что жива осталась, скажи! А
       то кровь-то в голову - уж я и сама испугалась... А зато смотри те-
       перь, какая красавица!
      
       Ада, разве ты могла забыть это?! Флора, Роальд - они еще
       крошки были, где им помнить! Они, конечно, забыли все, все до
       капельки. Флоре осенью сорок второго три года было, а Роше ше-
       стой пошел - все равно не помнит ничего, как он насмешил тог-
       да всех, господи...
       Но тебе, Ада, довелось, пусть даже на одно мгновение, уви-
       деть мир перевернутым - выпало такое счастье увидеть его отту-
       да, откуда не увидишь нарочно - но все, что в нем есть прекрас-
       ного, оттуда только и разглядишь, и разглядев, навсегда, на вся-
       кий другой случай унесешь в суетную жизнь каплю святой веры в
       чудесное...
      
       Мотя взяла их жить к себе. Это было внезапным избавлением
       от неразрешимой заботы и вместе с тем все, что делала Матрена
       Харитоновна, дышало такой естественной, непреложной добро-
       той, что Аде и в ум не пришло задуматься, чем объяснить столь
       странную перемену в ее отношении...
       В доме Матрены Харитоновны простота и даже чистая бед-
       ность ловко сочетались с ощущением напоказ не выставляемого
       достатка - это была строгость, допускающая вместе с тем и не-
       которую меру пышности: вот на некрашеных, но всегда добела
       отмытых досках, застиранные до бесцветности, аккуратно лата-
       ные половики, а вот на стене, над кроватью бабы Ольги насто-
       ящий ковер - уж Ада что-нибудь понимает в его неброской кра-
       |се и бесспорной ценности; вот две кровати: никелированная,
       украшенная атласными бантами и бумажными цветами бабы
       Ольгина - на ней теперь Ада с Роальдом спят, бережно разбирая
       по вечерам высокую гору подушек, кружевных накидок и покры-
       вала ручного плетения, а вот дубовая кровать с высокими спинка-
       ми, крытая одним только темно-бордовым верблюжьим одея-
       лом - на ней Матрена Харитоновна спит, под теплый бок себе
       укладывая Флору; у стены отскребанный сосновый стол, а над
       ним в серебряном окладе икона - среди белесых трещин темне-
       ет лик, разрезая пространство чертой небывало прямого носа, в
       опущенных усах тая крошечную улыбку ущербного рта, но
       сквозь набухшие подглазья глядя на мир с открытой грустью...
       Что-то неподдельное, строго следующее своей действительной
       сути и в каждой вещи было, и в самой хозяйке их.
      
       Они одним котлом зажили. Иногда Матрене Харитоновне за
       дефицитное лекарство подношения делали, и она, то золотистую
       воблу принесет - и тогда вечером столько радости: тетя Мотя и
       Роальду, и даже Флореньке даст по разу стукнуть воблу о край
       плиты, еще покажет как ее удобнее за хвост держать, а потом са-
       ма поколотит-поколотит и снимет размякшую нежную шкур-
       ку - самое вкусное, тонкие маслянистые полосочки со спинки
       отрывает и детям дает, - то вдруг ей кусок колотого сахара по-
       дарили, не очень блыпой, но все ж таки - теперь его вовсе не бы-
       ло - так она с ним такую штуку выдумала: подвесила на ниточ-
       ку под абажур, стол на середину выдвинули, уселись кружком
       чай пить, сахар на ниточке раскачали и - кому лизнуть доста-
       нется. Дети визжат, игре радуются: "Тебе! теперь - тебе!" -
       кричат и того не замечают, что все почему-то, им, то Роше, то
       Флоре, достается лизнуть... По вечерам тетя Мотя с мамой чулки|
       штопает или на спицах носки вяжет и Аду учит...
      
       Только одного как-то бессознательно боялась Ада - стара-
       тельно обходила стороной всякий разговор о Залмане. То есть
       обойти было невозможно, но Ада старалась не упоминать его име-
       ни, так - "наш папка", да и все. Вообще и Матрена Харитоновна
       из каких-то Аде не известных чувств не выспрашивала, даже буд-
       то сама отстранялась от упоминаний о нем, но однажды загляну-
       ла через спину в разложенные Адой карты, вгляделась, и вдруг
       как сметет их в кучу. Ада-то карты раскинет, а значения их тол-
       ком не знает - так посмотрит-посмотрит и соберет. А тут пока-
       залось ей, что Матрена Харитоновна что-то плохое увидела. И
       правда, та вдруг говорит:
      
       - Покажи мне его, у тебя же, небось, есть его карточка...
      
       Ада хотела было сразу показать, но тут нехорошая мысль
       мелькнула: Залман такой ужасный, такой невозможный еврей,-
       не надо лучше...
      
       А та пристала: "Покажи, я помолюсь за него, только я знать
       его хочу...". Ада схитрить решила: глупо, конечно, но ей хоте-
       лось, чтобы Мотя помолилась за Залмана. И она решила: покажу
       ей ту карточку, где он с детьми, ведь Мотя как к родным к ним, от
       них, может, и Залману перепадет ее любви...
      
       Но Мотя посмотрела на карточку, покачала головой и вернула
       ее Аде:
      
       - Не больно-то...- сказала она не понятно про что.- Мо-
       жет, у тебя другая есть?
      
       Правда, Ада и сама не любила эту карточку. На ней Залман
       снялся с детьми в день, когда войну объявили. Он на дежурстве в
       ТАССе был. Пришел с ночи. Все уже знали, что война началась,
       он-то прежде других узнал. И почему-то, уставший, выжатый
       весь, первое, что сделал - взял детей и пошел с ними в фотогра-
       фию. Раньше никто из них никогда в фотографиях не снимал-
       ся - Залман сам мастер этого дела. А тут придумал... Ада на эту
       карточку смотреть не любит: двумя руками Залман обнял Роаль-
       да и флору, они склонили к нему головки, и все трое такие пол-
       учились нестерпимо грустные, и дети тоже, будто заразились его
       тоской... Залман еще в гражданской одежде был, через час он во-
       енный стал... Нет, нехорошее у него здесь лицо, как у больной
       птицы... Такая карточка может быть только последней...
      
       Но у Ады другая была. Правда, маленькая. На ней Залман со-
       всем иначе смотрел: среди жидкого леска стоял он, увешанный
       черт знает чем: аппарат, полевой бинокль, автомат, планшет, ко-
       бура на боку - и в позе небрежность какая-то, лихость, удальст-
       во. И лицо веселое... только мелко, особенно не разглядишь...
       Однако Матрене Харитоновне эта понравилась. Она долго
       разглядывала ее, очки надела, близко к глазам подносила, потом
       спросила:
      
       - Это где ж он - орлом таким?..
      
       - С Кавказского фронта прислал...
      
       - Прямо с фронту что ли?
      
       И тут Аду осенила смутная догадка, и сразу же она подтверди-
       лась, осев в сердце горечью.
      
       - Признаться тебе, не думала я,- сказала Матрена Харито-
       новна, для чего-то бережно потерев пальцем карточку и кладя ее
       на стол.- Не думала я, что он у тебя всамделишный солдат. Так,
       думала, в тылу сшивается. А что писем тебе нет, так я решила:
       бросил он тебя. Подобрала, думаю, его какая, что с того, что тебе
       аттестат шлет - сейчас бабы и без аттестата мужика сграбаста-
       ют...
      
       Больно и сладко одновременно стиснуло Аде сердце, и какой-
       то стыд и преступная благодарность Залману за то, что он там,
       где-то, может быть, уже не живой...
      
       Вечером поздно, при потушенной лампе, в свете одной лампа-
       ды Матрена Харитоновна возносила неслышную молитву, легкая
       и жаркая, одним шевеленьем губ отлетала она от самого нутра и
       касалась пронзительного лика, так странно схожего с печальным
       лицом Залмана...
      
       А еще через несколько дней, уложив детей спать, Ада в ожи-
       дании запозднившейся хозяйки вышла на дорогу покурить. По-
       следнее время, несмотря на давний запрет врачей, Ада прист-
       растилась к пайковому куреву, научилась ловко скручивать га-
       зетную бумагу - иногда хозяйка приносила ей из аптеки тон-
       кую, папиросную, но курить дома не разрешала. Попыхивая за-
       жатой меж большим пальцем и указательным "козьей ножкой",
       Ада глядела в конец пыльной дороги, куда опускалось солнце.
       Оно казалось кружком раскаленной жести, какой Ада под каст-
       рюльки подкладывает, а потом дорога продвинулась вперед, ски-
       нула его, накрыла и, словно кто-то там внизу запалил остальной
       мир, поднялось над дорожной пылью мрачное зарево. И вдруг
       всколыхнулась пыль и как будто выброшенная с пожарища щеп-
       ка, появилась странная колеблющаяся черта. Устремленная
       ввысь, она колыхалась, потом Ада поняла, что движется, потом
       ей почудилось, что от нее отрывается крик, еще не понятный и,
       наконец, догадалась, что это нелепая фигура мальчика на ходу-
       лях. Вот она уже хорошо видит его, вот слышит, как он надрывно
       и звонко кричит:"Тетя, вам письмо с фронта!" - но так ни на что
       не похожа маленькая детская фигурка, приподнятая над землей,
       стремительно приближающаяся на длинных негнущихся ногах,
       что Ада стоит в остолбенении, еще не понимая, что ей надо бе-
       жать навстречу. Не в силах сдержать восторга, он вдруг отпустил
       одну ходулю, качнулся, взмахивая рукой, - в ней мелькнул
       светлый треугольник - "Тетя! Вам письмо от отца!" - и раз,
       другой, описав широкий круг, провернулся в ярмарочном танце и
       снова к ней:"Тетя! Вам письмо с фронта!"
       Только потом до нее дошло: да ведь так он через весь город
       пробежал и кричал, еще не видя, не различая ее, но тогда она во-
       обще едва поняла, что все это нелепо-чудесное именно к ней от-
       носится и, главное, этот призывно-торжествующий крик ребен-
       ка:"Тетя! Вам письмо с фронта!"...
      
      
      
      
       "ДАЙ, БОЖЕНЬКА, ДАЙ!"
      
       Осенью недели две Флора ходила в школу. Ей показалось там
       сумрачно, напарено, как в бане, нестерпимо шумно и одиноко.
       Она обрадовалась, когда врачи сняли ее с занятий, признав дист-
       рофиком. Ада суетилась и плакала, а Флора тайно ликовала: надо
       же такое везенье, и, главное, ей теперь не придется ходить в эту
       столовую!
       Школьная столовая наводила на Флору ужас. Она помеща-
       лась в подвале, там под низким потолком тускло горели в заси-
       женных мухами плафонах маленькие лампочки, было так грязно
       и липко, стоял невообразимый гвалт, толкотня - Флора дави-
       лась сразу же подкатившимся к горлу тошнотным комом и все-
       таки тискалась вместе со всеми в очередь за судками. Их кормили
       по талонам. И мутный остылый чай, похожий на теннисный мя-
       чик комок перловки - все, что полагалось получить по талонам,
       плескалось по дну алюминиевого судка, жирного, пахнущего од-
       ним и тем же запахом тухлой рыбы. Слившись с визгом детей и
       яростными криками взрослых, лязг этих судков, то выскальзыва-
       ющих из рук, поддаваемых ногами, то злобно швыряемых на под-
       носы уборщицами, превращал маленький школьный обед в адс-
       кое действо. Но ходить в столовую надо было обязательно:
       учительница пересчитывала их по парам, от раздражения пихая
       в спины и стукая лбами, Флора боялась ее и не решалась удрать.
       А на лестнице они вмиг сбивались в панический неразъемлемый
       клубок, и учительница уже не могла управлять его стремитель-
       ным движением вниз, и Флоре никогда бы из него не выбраться...
      
       Однако смешно: откуда взялась у нее эта дистрофия - ведь
       она никогда не голодала, да и вообще уже миновало голодное вре-
       мя, но, должно быть, что-то еще нужно было для роста ее орга-
       низму, кроме этих школьных обедов и адиных каш...
      
       Ада забегала, засуетилась, ей казалось очень важным поло-
       жить Флору в больницу обязательно по блату, а только и было от
       этого блата, что Флору не обрили, когда принимали, еще и вос-
       торгались:"Какая чистенькая девочка, какие чистые у нее краси-
       вые косы...". Но и без трудов и всякого блата она все равно скорее
       всего попала бы именно в эту больницу - так немного было уже
       детей-дистрофиков, что все они - и мальчики, и девочки - ле-
       жали в одной палате. Флору учили есть, то морили голодом, то
       кормили под присмотром нянечек, без конца заставляли писать в
       баночки и кололи глюкозу. Сначала она умирала от стыда, потом
       привыкла и чуть было не влюбилась в мальчика. Его койка была
       рядом с Флориной. Все дети в палате были бритые, только "блат-
       ная" Флора красовалась косами и, наверное, ее первая любовь не
       осталась бы без взаимности, но мальчик по вечерам натягивал на
       ноги одеяло, махал другим его концом перед носом и гово-
       рил:"Фу! Фу! Вонько! Надо проветрить!" - и Флоре становилось
       противно. С другой стороны лежала девочка Таня - такая тол-
       стая, бесформенная, просто груда рыхлого мяса. Даже смотреть
       на нее было страшно: от самого подбородка начинался живот, ка-
       залось, он душит ее, из вялого приоткрытого рта вместе с тяже-
       лым дыханием вырывались пузырьки слюны. Когда после голо-
       довки Флоре приносили блинчики или котлетку, Таня плакала и
       просила отдать ей. Как правило, нянечка не выдерживала и на
       блюдце откладывала половину с Флориной тарелки. Но Таня
       студенистыми трясущимися кулаками махала по табуретке, спи-
       хивала с нее блюдечко, кричала и плакала еще громче:"Все! Все
       хочу! Не буду половину!"
       Она была очень больна.
       Дети лежали в этой больнице подолгу: кто по три месяца, а
       кто и по полгода. У них успевали отрасти волосы, но что удиви-
       тельно - сразу со вшами. Может быть оттого, что их почти не
       мыли, а только стригли: приходил парикмахер и всех по очереди
       сажал на стул посреди палаты и сбривал отросший ежик. На Фло-
       ру же он даже не взглянул. И к концу второго месяца она завши-
       вела. Узнав об этом, Ада в пух и прах разругалась со своим хвале-
       ным блатом и в ужасе, под расписку, схватила ее домой. И как-то
       не подумала, что отвела Флору в больницу осенью, а сейчас уже
       зима, и по дороге домой Флоре досталось еще отморозить пальцы
       на руках и ногах. Какое-то чудо: уже кончалась война, а Флора в
       обратном порядке отмеряла на себе все ее ужасы.
      
       В школу в ту зиму она больше не ходила. Да и не гуляла со-
       всем - только выйдет во двор, пальцы на руках и ногах тут же
       коченеют, потом дома с мучительной ломотой отходят, распуха-
       ют, как переваренные сосиски, чешутся и лопаются... А дома
       скучно сидеть.
      
       Главное, она не знает, что случилось, но Роальд теперь совсем
       не хочет играть с ней. Он теперь даже не рассказывает свои уроки
       или, что было в школе. Ему пошел двенадцатый год, он учится в
       четвертом классе, и Ада ежеминутно говорит: "флора, не мешай
       Роше!", "Флора, слушайся Рошу! Он старший". А Роальд на все
       про все отвечает:"0тстань!" или "Заткнись!" Правда, иногда он
       принимается за Флору и тогда это кончается ее слезами.
      
       - Флорка,- невинно спрашивает Роальд,- я забыл, как
       звали принца?
      
       И Флора гордо напоминает - Ада совсем недавно читала им
       "Принц и нищий".
      
       - А вот если руки грязные, какой человек?
      
       - Не чистый,- уже чувствуя подвох, хитрит Флора.
       - Нет-нет, скажи, если на место ничего не кладет, какой он,
       как надо сказать?
      
       В конце концов флора говорит, и Роальд покатывается с хохо-
       та:
      
       - Мама! Мама! Смотри, ой, не могу! Адуард и аккуратный!
       Ой, умереть от нее можно!
      
       Ада тоже смеется и тоже говорит: "У мереть от нее можно!" И
       Флора, вдруг не стерпев обиды, прыскает на них злобой впере-
       мешку со слезами:
      
       - Ну и умрите! Умрите! Сдохните оба|! Ножки протяните!
      
       - Идиотка! - кричит Роальд.
      
       - Прекратите! Набрались! Я из вас вышибу это! Только по-
       смейте еще! - расходится Ада.
       Да уж лучше, когда Роальд вообще не обращает на Флору
       внимания. Тогда в доме, по крайнем мере, тишина. Флора при
       Роальде даже стихи боится громко читать - опять он начнет из-
       деваться... А в общем-то, это единственное ее занятие. Она знает
       наизусть великое множество стихов и когда читает, в точности
       повторяет услышанную по радио интонацию. Вот, пожалуйста:
      
       "Я волком бы выгрыз бюрократизм!
       К мандатам почтения нету!"
      
       Но стоит громко, так, что у самой начинает в ушах звенеть,
       произнести:
      
       "К любым чертям с матерями катись..." -
       как с Роальдом опять истерика от хохота, а Ада опять кричит:
      
       - Прекрати! Набрались!
      
       На слух Флора хорошо запоминает. А вот читать совсем не мо-
       жет научиться. Медленно, еле-еле, по слогам составляются сло-
       ва, никакого терпения на хватает. Куда лучше радио слушать
       или когда мама вслух... Потом, конечно, Флора научится, но ни-
       когда так, как люди читают в уме, а каждое слово беззвучно про-
       говаривая, мысленно все-таки вслушиваясь в него... Читать при-
       шлось учиться, когда стала очевидной невозвратность тихих,
       одиноких вечеров, а вместе с ними возможности, поныв, угово-
       рить Аду взять книгу в руки: они навсегда ушли в прошлое, вне-
       запно разрешившись шумом и теснотой, но этот шум и теснота
       куда как больше подходили к их сумрачному жилью, чем неспо-
       койное томление троих в трех комнатах.
      
       Все началось с бурного, очумелого звонка в дверь - но было
       как должное, как продолжение и ожидание конца войны законо-
       мерно, и все-таки на первых порах никто так искренне не обрадо-
       вался появлению Винокуровых, как флора.
      
       - Вай! - закричала Ада, открыв дверь.- Люся! Откуда ты?!
      
       - Ада! У вас фамилия - чистое золото! - Люся еще стояла в
       дверях между двух больших чемоданов, каких-то сумок и одеяль-
       ных тюков, а из-за спины ее пугливо выглядывала девочка Фло-
       риных лет и древняя-древняя бабушка.- Ада, эта сволочь даже
       не встретил нас! Представляешь?! Что?! Куда с вокзала?! Нашего
       дома в помине нет! Скажи, зачем он нас вызвал?!
      
       - Хорошо, что ты стоишь?! Давай, входите! Давай сюда! По-
       дожди, я помогу тебе! Потом расскажешь!.. Роальд, закрой
       дверь...
      
       - Что рассказывать?! Хорошо я сообразила: адресный стол!
       Год рождения не знаю, слушай, анекдот: ты, оказывается, моло-
       же меня! Я думала, мы ровесницы! Уговорила их: дорогие-золо-
       тые-бриллиантовые, Рикинглаз, говорю, одни на свете - других
       быть не может! Представляешь?! - Люся уже размотала с голо-
       вы платок, и безумная копна полуседых, полужгуче-черных,
       взвившихся, как электрический звонок "зуммер", волос запрыга-
       ла в такт ее суматошным речам. "Что ты стоишь, мама?! Сядь!
       Мы пришли, понимаешь?! Это - Ада! Помнишь?! Ты Междумо-
       вых помнишь?! Наверху, там, где террасы были - там они жили,
       он еще всегда вино делал, помнишь, нет? Это его дочь - Ада"!
      
       Люсина мама от ее крика не села, а просто упала на стул, та-
       кая она была старенькая; казалось, ее можно в воздух поднять,
       если посильней дунуть, но, наверное, она плохо слышала, оттого
       Люся так орала. Руки у нее тряслись, она сцепила их замочком
       под подбородком, он тоже трясся, и она что-то шамкала беззвуч-
       ным ртом.
      
       - Совсем ничего не соображает! - хлопнула себя по лбу Лю-
       ся.- Шутишь, Ада, девяносто один год! Где там соображать!
      
       - Ада-джан, если приютишь нас, господь тебя наградит! Мо-
       литься о тебе буду, джанекес! - вдруг внятно, словно опровергая
       нахальство своей дочери утверждать, что она ничего не сообра-
       жает, проговорила старуха.
      
       - Что вы, бабушка Анаида, как можно иначе, не о чем гово-
       рить,- сказала Ада.- Флора, Роальд, возьмите к себе девочку,
       тебя как, я забыла, ах да, Норочкой зовут, покажи, флора, Но-
       рочке, где раздеться...
      
       Когда-то Люся была Адиной бакинской подругой. Потом, в
       поисках счастья, судьба разбросала их и неожиданно вновь свела
       в чужом северном городе. Люся тогда только что родила Норочку,
       а Ада ждала Флору. Люся гордилась одесской красотой своего му-
       жа, его щеголеватой формой инженера-путейца, трясла Аду за
       плечи и громко хохотала:"Ты посмотри на него, а?! Какие глаза!
       Умереть можно, да?! Шоколад "Золотой ярлык", а не мужчина,
       правда?!" Аде показалась неуместной и неприличной Люсина
       экспансивность, она отводила глаза, отметив про себя женствен-
       ные черты ее мужа, его ненормально маленькие ступни и пухлые
       ладони с короткими пальцами. Ей не нравились такие мужчины.
       Когда началась война, Вене выдали бронь. Он ее не выпраши-
       вал, она полагалась ему, но он обрадовался, возблагодарил судь-
       бу за то, что она даровала ему шанс выжить. Разве он мог тогда
       знать, что шанс ему дарован самый шаткий, на край могилы при-
       ведший его даже раньше, чем это могло случиться на фронте. Мо-
       жет быть, в ослеплении надежды Веня начал пухнуть от голода
       быстрее и безнадежнее других.
      
       Это знала Люся и рассказала Аде. Но история о том, как тот
       тихий, целиком подчиненный веселому Люсиному напору Веня
       исчез, как занял его место яростно вцепившийся в остаток суще-
       ствования новый Веня, была и ей неизвестна.
      
       О том, что того довоенного Вени нет, она догадалась по
       письмам, которые наконец разыскали ее в эвакуации. Полные
       полубезумных советов, что на что выменивать, что на месте рас-
       продавать, что покупать на какой станции, каких-то намеков,
       иносказаний и поучений наподобие:"надо уметь жить, Люся, ум-
       ным людям сейчас большие возможности есть, где глупый поте-
       ряет, там умный найдет, надо дела делать, железо ковать, пока
       горячо..." - они сообщали также о том, что он больше никакой
       не инженер-путеец, что всякая интеллигентность эта ему теперь
       ни к чему, она не кормит, а просто проводник, но зато на самой
       хлебной линии Ленинград - Таллинн. Люся говорила, что, на-
       верное, он спятил, если мог думать, что пока он умирал в блокад-
       ном Ленинграде, она на курорте была: все вещи давно распрода-
       ны, о каких закупках могла речь идти; и потом этот бешеный
       азарт, с каким он гонялся теперь по своей хлебной линии, ни ко-
       пейки денег им не выслав, не встретив их; и теперь даже не знал,
       где они и что с ними.
      
       Но через некоторое время Веня нашел их. Он появился и пере-
       путал все их отлаженное спанье: Флора с Норочкой, Роша с Адой,
       бабушка на Рошиной кровати, а Люся на полу, на матраце; при-
       шлось в маленькую комнату набиться всем пятерым, а Люсю с
       мужем уложить на диван в большую. Правда, Аду переворачива-
       ло от брезгливых мыслей:"Тьфу, свинья жирная! Гадость какая!
       Лучше сдохнуть одной, чем с таким лечь! На черта он ей сдал-
       ся!.."
      
       Однако на утро выяснилось, что это Люся ему "на черта сда-
       лась". Потом Ада первая высказала предположение, что у Вени в
       Таллинне есть женщина. Вообще у Ады было свойство всегда
       предполагать худшее. Может быть, оно вытекало из простого жи-
       тейского расчета: если окажется, что дела обстоят лучше, никто
       за радостью не заметит твоей ошибки, а если окажешься права,
       возможность сказать:"А что я говорила! Ну?" - поставит тебя
       несколько выше случившейся беды и простофилей, ее не ждав-
       ших.
      
       Но где было Аде предположить худшее худшего: предполо-
       жить, что и она, и та женщина в Таллинне, в квартире которой он
       просто прятал деньги и вещи, и Люся, и все человечество вообще
       перестало для бешеного Вени иметь различия пола, внешности,
       возраста, а было только одним поточным партнером в азартной
       игре, где ставкой однажды оказалась сама его жизнь.
      
       До этих бесовских тонкостей Аде не было дела, они лежали за
       пределом ее житейских выкладок, и никто бы о них не вспомнил,
       если бы не случилось бы той истории с сундуком...
      
       Детство! Кто может в середине жизни сказать: "у меня не было
       Детства", тому неоткуда ждать помощи на остатке пути.
       Вместе с человеком рождается на свет его детство, все звуки его, горькие, и нежные, и редко только горькие, и никогда - только нежные, но забыть их - значит жить с оглохшим сердцем в груди.
      
       Однажды потом на убогом, разочаровавшем однообразием и
       несхожестью с легендами, азиатском рынке Флора вдруг наткну-
       лась на распродажу обитых раскрашенной латунью свадебных
       сундуков. Все любовались солнечной игрой на их боках и крыш-
       ках, а она один за другим открывала и закрывала огромное мно-
       жество их, механически-сосредоточенно, словно втайне на что-
       то надеясь, и спутники ее дивились:"Да ты что, уж не потянешь
       ли в Ленинград это расписное чудище?!" - "Нет, нет, не потя-
       ну... они не то, совсем не то...",- говорила Флора, и никто ничего
       не понял...
       Легкие и нарядные, они сверкали, переливались, но были не-
       мы, а тот мрачный тяжелый сундук имел трепетный, нежный, не-
       забываемый голос... Голос Флориного детства...
      
       Это был большой монастырский сундук, оковывающее его же-
       лезо делило на равные квадраты всю изукрашенную полуистер-
       шимися смутными ликами святых поверхность, только кое-где
       продолжали гореть золотые нимбы, да слабое сияние разливалось
       вокруг поблекших свечей. Пока человек шесть работяг, тужась до
       посинения, перли его на четвертый этаж, Веня, потея просто от
       удовольствия, внушал Аде:"Ничего не поделаешь, Ада, дверь
       придется с петель снять, но ты не бойся, овчинка выделки сто-
       ит...".
      
       - Хозяин,- безнадежно скулил мужик, с которым расплачи-
       вался Веня,- надбавь хоть трюльник, будь человеком...
      
       - Нечего, нечего баловать, так хорошо,- Веня потирал пух-
       лые ладошки и, растопырив ненормально короткие пальцы, учил:
      
       - Деньги надо уметь делать. Так, за здорово живешь, они на
       голову никому не сыпятся...
      
       Потом, когда работяги ушли, он похвалил Аду:
      
       - Молодец, очень умно делаешь, что не топишь здесь! - и
       по-хозяйски обвел острым взглядом пустую комнату, часть кото-
       рой занимал теперь сундук.
      
       В комнате и в самом деле стояла стужа, просто не напастись
       было бы дров отапливать ее, и Ада всегда приказывала детям
       одеть валенки и пальто, пока они играли здесь в мяч. Бенина по-
       хвала сразу объяснила Аде, зачем ему понадобился этот сун-
       дук - он собирался держать в нем продукты. Дети же с любопыт-
       ством разглядывали его, еще не подозревая о самом главном, но
       когда через несколько дней, недовольный их присутствием, ста-
       раясь круглой спиной заслонить от их взглядов несметно богатую
       добычу, Веня склонился над сундуком и большим ключом с кру-
       жевной головкой провернул в одном замке, потом в другом, по-
       том медленно стал приподнимать тяжелую крышку - им откры-
       лось настоящее чудо: тихая нежная музыка, маленькие
       колокольчики, пение сказочных птиц рассыпалось-разлилось по
       пустынной голой комнате, вмиг обратя ее в кущи райского сада.
      
       Они не поверили ушам своим, замерли от восторга, все трое,
       разом, одновременно сомлели, открыв рты в изумлении перед
       тайной рождения этой хрупкой, рассыпающейся мелодии...
      
       Отныне дети не будут спать, ожидая приезда Вени, единствен-
       ного и безраздельного властелина дивных звуков. Взволнован-
       ные, они будут выбегать навстречу ему, а он, нагруженный меш-
       ками и сумками, подозрительный, недовольный их
       любопытством, будет гнать их от себя. Ибо не нужны ему эти
       проныры-свидетели, дармоеды, объедалы его.
      
       Ада сразу сказала ему:
      
       - Знаешь что, можешь свою дочь гонять, а мои дети у себя до-
       ма, и их есть кому воспитывать как-нибудь без тебя...
      
       И то, что объедали его, тоже было неправдой. Веня прятал в
       сундук банки меда, шматы сала, мешки муки, сахар, аккуратно,
       в особые гнездышки и ящички раскладывал по десяткам яйца, по-
       том вынимал штук пять, мучительно щурился, тер ладошкой ще-
       ки и говорил:
      
       - Люся, вот что, Люся, когда закончу дело, тебе тоже что-ни-
       будь дам, и ты, Ада, тоже кое-что по твердой цене возымеешь...
      
       Это значило, что в ближайшие два дня в дом придут какие-то
       темные люди - Веня вел оптовую торговлю; а то, что останется
       от перекупщиков и не может долго храниться, он выдаст Люсе.
       Аде он продавал яйца, масло и, если у нее хватало денег, еще кое-
       что по цене, в твердость которой она никак не могла поверить. Но
       они с Люсей жили одним котлом, а Веня говорил:"Я здесь транзи-
       том, должен сам о себе заботиться...",- и выдавал Люсе пяток
       яиц и кусок сала на яичницу. Если один желток случайно рас-
       плывался, Веня отпихивал сковородку так, что на скатерть вы-
       плескивался жир, и высоким пронзительным голосом кричал:
      
       - Дура! Безрукая! Сама ешь! -- но тут же двигал сковородку
       назад.
      
       Он ел, склонившись низко над пищей, далеко выставленными
       на стол локтями, изобразив что-то вроде крепостного вала вокруг
       своей еды, толстыми пальцами макая булку в сало, чмокая, за-
       хлебываясь, тут же ложкой заправлял в рот мед из банки,- и все
       двигая к себе, подгребая то мед, то булку, то еще что-нибудь
       "свое". "Сумасшедший,- глядя на него в эти минуты, думала
       Ада,- Сумасшедший он все-таки..."
      
       Ей даже ничего не надо было говорить своим детям, они и без
       того, как только Веня садился за стол, уходили в другую комнату.
       А Норочка иногда оставалась и, подперев кулачком голову, за-
       думчиво глядела на отца. Наверное, просто потому, что это был
       ее отец и она скучала по нему, наверное, она любила его, но у
       Ады сердце разрывалось смотреть, как он ест и ему даже в ум не
       придет спросить у ребенка:"А ты не хочешь? Не покушаешь со
       мной?"
      
       "Сумасшедший",- думала Ада.
      
       Норочка была тихая, неразговорчивая девочка. По одной сто-
       роне ее лица разлилось багрово-синее родимое пятно, но стоило
       ей повернуть голову влево, как сердце вздрагивало от удивления:
       тонкие точеные черты - "прямо камея",- говорили взрослые. У
       Роальда и Флоры на Норочку сразу получился разный взгляд:
       сколько бы они ни смотрели на нее, каждый из них всегда видел
       одну половину ее лица. Роальд всегда смазанную, залитую исси-
       ня-багровым пятном, Флора же - непобедимо красивую. Еще
       инстинктивно, не отдавая себе отчета в этом, но твердо и беспово-
       ротно Роальд провел черту между собой и Норочкой, и за эту чер-
       ту, как связанная с ней порукой женственности, попала и Флора.
       Сначала она не знала, что ей делать, как обращаться с молчали-
       вой, будто замороженной девочкой, о чем с ней говорить, в какие
       игры играть? Но Норочка все жалась к бабушке Анаиде и выход
       нашелся сам собой: надо было только притулиться с другого бока,
       так уютно устроиться, как будто это совсем и твоя бабушка, и
       слушать ее тихие разговоры.
      
       Горбатыми пальцами перебирая четки, бабушка говорит, об-
       ращаясь неведомо к кому:"0й, джанекес, ты же знаешь, такие
       старухи, как я, уже не врут, да ты же сам все видишь, как тебя об-
       манывать! Я готова была умереть, я уже все приготовила на свой
       смертный час... А сколько я копила, каждую копейку берегла,
       разве я могла на них надеяться, что они меня похоронят, как лю-
       ди, ты же сам видишь, зверь, а не человек, а у этой дуры вечно ко-
       пейки за душой нет... Так что? Разве я виновата, а? Разве я вино-
       вата, что все пошло прахом? Но теперь, когда ничего нет, ни
       дома, ни денег, когда все пропало, разве, дорогая душа, я могу
       сейчас умереть? Вай! Не знаю, научи меня, что делать, и я послу-
       шаюсь твоего совета..."
      
       Флора замирает от счастья, что-то чудное открывается ей в
       этих речах и, главное, в том, что можно кого-то спрашивать, уме-
       реть или нет! Поразительно! Наверное, он, дорогая душа, отвеча-
       ет, что нельзя, потому что бабушка Анаида качает головой, на ее
       лице, обугленном старостью, вдруг загораются хитрые голубые
       огоньки, и она говорит:
      
       - Не знаю, ой, не знаю! Теперь уж и не знаю, когда помру...
      
       - Мама, мне бы твои заботы! - кружась по комнате, смеется
       Люся.
      
       Как всегда, она что-то ищет. Мотается по квартире в одной
       черной комбинации, всегда в черной, потому что она у нее одна и
       платье у нее одно, и она его вечно зашивает, сидит у печки побли-
       же к огню, черные лямочки комбинации врезаются в ее бело-
       снежные пастозные плечи, и эти плечи, и два бугра, видные в
       разрезе рубашки, являются миру остатками былой роскоши. А
       Люся сидит и штопает свое единственное платье. Или мечется в
       поисках его. Она работает на фарфоровом заводе, расписывает
       чашки, ехать туда надо через весь город в холодном трамвае, но
       Люся всегда опаздывает, потом бежит кувырком и в трамвае дол-
       го не может отдышаться, так что какое-то время ей еще жарко.
       Один раз она так вот выкатилась из дому впопыхах, потом минут
       через сорок вернулась с криком и диким хохотом:
      
       - Ада, ты только посмотри, как я ушла! Ты такую мишугине
       видела?! Я же почти до завода доехала! Сижу в трамвае вот так:
      
       расставила ноги, вижу, на меня все смотрят. Когда раньше смот-
       рели - меня не удивляло! Слава богу, ты знаешь!.. Но что на ме-
       ня сейчас смотреть - не понимаю! Но гордо так сижу. Ха-ха-ха!
       Ой, не могу! Хорошо мне одна женщина говорит:"Дама, застег-
       ните пальто - вы же в одной рубашке"! Представляешь?! Нет,
       ты рожу мою представляешь?!
      
       Как все смеялись тогда!
      
       А бабушка Анаида качала головой, повязанной низко по лбу
       приподнятым над ушами платком, и полусердясь-полупечалясь
       говорила:
      
       - Дура, вай-вай-вай! Какая дура моя дочь! А не моя - так и
       я бы смеялась...
      
       - Ладно, мама, я - дура! А ты, конечно, умная! Ада, а ты
       спроси ее, какая она была умная, когда к любовнику в Тифлис
       уехала?
      
       - Ой, не могу, ты что, Люся?! - всплескивает Ада и зыркает
       глазами на Флору с Норочкой.
      
       Но Флора с Норочкой ничего - они и ухом не ведут. Они от-
       смеялись вместе со взрослыми и теперь заняты своим делом. Вер-
       нее, их руки заняты и внимание как бы поглощено - больше все-
       го Флоре не хочется, чтобы ее прогнали сейчас, и она изо всех сил
       делает вид, что ничего нет на свете интереснее игры в "Акулину".
      
       - Нет, нет, ты ее спроси! Ну что ты смеешься, мама?!Ада же
       не знает, какие ты номера выкидывала!
      
       Трясется худенькое тело бабушки Анаиды. Какая она ста-
       ренькая! Флора, например, никогда сразу не может понять, сме-
       ется она или плачет.
      
       - Ты представляешь, Ада, у нее уже Артурик был, когда из
       Тифлиса князь Михвадзе приехал...
      
       - Уж прямо князь...
      
       - Да слушай, натуральный князь - такой красавец!..
      
       - Что ты мне говоришь?! Я что, не знаю грузин?! У них так:
       корова есть - уже князь, баран есть - уже князь,- не к месту
       проявляет свой скептицизм Ада.- А красавцем, это я не спорю,
       он мог быть...
      
       - А я тебе говорю - князь! Ты слушай: сама увидишь! Он
       вокруг нее, как сумасшедший, ходил, да, мама?! Грозил, что за-
       стрелится! Потом в Тифлис уехал, сказал: не приедешь - покон-
       чу с собой!
      
       - Молодая была, еще могла жалеть,- вступается за себя Лю-
       сина мать...
      
       - Да - жалеть! Мужа бросила, Артурика бросила - все бро-
       сила, к нему в Тифлис уехала! Ха-ха-ха! А что там было! Мама,
       скажи, мама, что там было?! - Люся заливается совсем непонят-
       но к чему.
      
       - А что было! Приезжаю, Ада-джан, чтоб только он жить ос-
       тался, а он, знаешь, где? Он в больнице - у него сифилис! - от
       смеха у нее выскакивает на верхнюю губу единственный зуб.
      
       Флора ничего не может понять и не выдерживает:
      
       - Бабушка, а что это - сифилис?
      
       - Замолчи! Развесила уши, дурочка!
      
       - Ай, детка, болезнь такая, вроде кори, чтоб он в аду горел!..
      
       Корь - детская болезнь. И Флора, и Роальд болели ею. Был
       страшный жар, и не могли смотреть на свет - все было горячим,
       оранжевым... Это и значит гореть в аду?
      
       - Бабушка, значит, мы с Рошей тоже в аду горели?
      
       - Что ты, деточка, зачем такие слова говорить! Детки без-
       грешные, их Господь Бог к себе в рай призывает, как моего Арту-
       рика...
      
       - А что это - рай, бабушка?
      
       ... Аде уже некогда, она уже громыхает на кухне кастрюлями
       и не слышит, о чем беседует старуха с детьми. Она думает о
       странно долгой жизни, в которую вмещается так много горя и так
       мало радостей... Ада не знает, зачем нужна такая долгая жизнь,
       может быть, затем, чтобы хватило времени замолить грехи, мо-
       жет быть, в старости приходит к человеку святость, как в де-
       тстве?.. "Но нет,- легкомысленно думает Ада,- мне не надо так
       долго жить, не дай Бог, не хочу!.."
      
       И Флора в это время думает:"Хорошо бы умереть пока ма-
       ленькая! Вот бы умереть, и чтобы о тебе все плакали! Долго-дол-
       го, как бабушка Анаида о своем Артурике... Если до взрослости
       дожить, обязательно грехи будут, и тогда бог не позовет тебя в
       рай, а если сейчас умереть, он сразу сделает тебя ангелом, и поле-
       тишь к небу такая хорошенькая, в кудряшках, с крылышками, а
       там у него в раю все голубое и много-много детей есть, и может
       быть, там сразу встретишь Артурика - он, как Роша был, совсем
       такой же мальчик, и можно подружиться с ним... А вдруг, а что
       если у тебя уже есть грехи, ну, конечно, есть, страшно все-та-
       ки..."
       Но сладостное упование уже жило в сердце ее, а воображение
       уже не могло отказаться от этих бесконечных представлений
       умирания и счастливого превращения в ангела...
      
       ...Флора сажала закутанную в рваную простыню Норочку на
       стул в другом конце комнаты, приказывала ей быть Богом и в
       нужный момент таинственно-загробным голосом сказать:"Лети
       ко мне, ангел маленький"! - Флора сама показывала как; она
       же, Флора, ложилась на диван умирать, сначала металась по по-
       душке, стонала, приподнималась, хрипела, потом, откинув спу-
       танные волосы, театрально разбрасывала руки и испускала сла-
       бый вздох - прости... И тут раздавался замороженный вялый
       голос Норочки, но Флоре уже было все равно, она уже вошла в
       роль и теперь плавно, как в замедленной киносъемке, подыма-
       лась с дивана. И сколько угодно народу могло быть в комнате, ей
       никогда никто не мешал - она как будто переставала видеть и
       слышать, что творится вокруг. Лихорадочный румянец заливал
       бледное лицо, исступленным блеском зажигался взгляд раскосых
       глаз и, раскинув прутики рук с растопыренными распухшими
       пальцами, она неслась навстречу испуганной, замершей Нороч-
       ке, все больше взвинчивая, заводя себя единственным:"Лечу! Ле-
       чу к тебе, Боженька"! И ей казалось, она и точно летит, потом
       она никогда и никому не рассказывала об этом, но на всю жизнь у
       нее сохранилась твердая уверенность, что тогда она действитель-
       но отрывалась от пола и немного, ну хоть совсем немного, но про-
       летала над землей...
      
       - Прекрати, Флора! Перестань! Нельзя так играть,- серди-
       лась Ада.- Нет никакого Боженьки!
      
       - Есть! - истошно, горя фанатическим жаром, выкрикивала
       та.
      
       - Глупости! Чушь! - топала ногой Ада.- Нет никакого Бо-
       женьки! Кто тебе сказал?
      
       - Есть! Есть! Бабушка Анаида сказала! Мамочка, мамулеч-
       ка, купи мне крестик,- Флора останавливалась, чтобы в сотый
       раз повторить свою просьбу.
      
       И тут бабушка Анаида, неустанно перебиравшая свои четки,
       треснувшим, как выпавшая из рук чашка, голосом говорила:
      
       - Ада-джан, купи ребенку крестик!
      
       ...Однажды Ада пошла на барахолку купить себе пальто под-
       ешевле и принесла оттуда дочке Залмана Рикинглаза крестик на
       медной цепочке.
       Это был не настоящий крестик, а выпиленное откуда-то рас-
       пятие, на котором мучился худой Христос со смазанным лицом.
       Флора смотрела на него и не узнавала. Ей были известны совсем
       другие его черты. Она нашла их на потолке детской комнаты, сре-
       ди образовавшихся трещин отыскала она профиль, и еще не ду-
       мая, не подозревая ни о чем, взглядом каждый вечер тянулась к
       его взору, такому ясному, доброму, куда-то совсем не на нее гля-
       дящему, но открыто-призывно...
      
       Потом Флора забросит крестик, забудет как она играла с Но-
       рочкой, а через двадцать лет, когда отыскивать на помойках ста-
       рые вещи станет модой, Залман однажды пойдет выбрасывать му-
       сорное ведро и принесет находку - серединку от складня, в
       центре которого будет не хватать кем-то аккуратно выпиленного
       распятия.
      
       И среди всякого своего заветного хлама Флора отыщет тот са-
       мый крестик, и он точно встанет на место...
       Это будет удивительно всей семье, а Ада будет ахать и охать
       вместе со всеми, но так и не додумается, даже себе самой не при-
       знается, что тогда, четверть века назад купила его Флоре только
       потому, что в душе у нее было точно такое же приготовленное
       ему место... место, где гнездится страх... и мольба... и благодар-
       ность...
       Но почему-то вспомнится ей далекая Астрахань...
      
       В ту зиму Роальд много и взахлеб читал. Он научился малень-
       кой хитрости - на раскрытую книгу укладывал тетрадь с нача-
       тым домашним заданием и двигал ее сначала вниз, открывая
       строчки на книжной странице, потом снизу вверх - так было
       здорово удобно. Когда Ада входила в комнату, Роальд тут же ма-
       кал вставочку в чернила. Ада только успевала иногда заме-
       тить:"Роша, опять вставочку грыз?" - а про книгу ни разу не до-
       гадалась. Не имея, как другие мальчики, пристрастия к чтению
       исключительно про индейцев или только про войну, только про
       шпионов, Роальд читал все без разбора - все, что удавалось вы-
       хватить в школьной библиотеке или достать у товарищей. Преж-
       де всего, его увлекал самый процесс чтения - отгораживал от ре-
       ального мира, от всей домашней сутолоки, спасал от
       бессмысленных вопросов и тягучих приставаний. Стоило ему за-
       крыть книгу - и он неминуемо становился участником хода
       жизни, в которой не было проведено никаких границ между до-
       бром и злом, между важным и пустяковым - все затертое, обез-
       личенное и сам он, Роальд, в этом всем - ничто. И тогда - это
       было единственное, что объединяло прочитанное, независимо ни
       от каких литературных достоинств,- тогда он поражался тому,
       как все значительно в книгах, все, что говорят друг другу герои,
       как весомы их взгляды и жесты, как много значат для окружаю-
       щих не только их поступки, но и интонации:"0н говорил, и в го-
       лосе его звучала горечь..." - да разве чтобы он, Роальд, ни ска-
       зал, кто-нибудь из окружающих заметит горечь или сладость в
       его голосе?! Разве в жизни взгляд, жест, да и сами слова что-ни-
       будь решают в судьбах людей?..
      
       Нет, они роняются так, ничего не знача, не имея цены. Но он,
       Роальд, сумеет заставить тех, кому придется иметь с ним дело,
       зависеть от выражения его глаз, он вернет словам их утраченную
       стоимость, поступкам - их непреложное значение. И, упражняя
       себя, он легко доводил до слез Флору, до исступления - Аду, а
       потом, когда уже достигнута была цель, радостно чувствовал, что
       вот стоит ему сейчас сказать:"Флорка, а знаешь?.." - вложив но-
       ту доброжелательности и примирения в эти слова, и тотчас же
       она просияет ему навстречу безнадежно-глупой готовностью, а
       Ада, зашедшаяся в крике, подступившая к нему вплотную с уже
       занесенной рукой - секунда и влепит затрещину,- вдруг осека-
       ется под его прищуренным взглядом, какая-то бездна неизвест-
       ных ей, пугающих чувств, горящих в глубине его мрачных зрач-
       ков, останавливает ее, и потом она шепотом говорит Люсе:"С ним
       очень осторожно надо: что за характер! Не мой, и не Залмана, не
       знаю, в кого он такой..." А ему всего-то и нужно - движение ду-
       ши его замечено, оценено по достоинству, и теперь в груди что-то
       оттаивает, заливает мягким теплом сожаления, и он уже готов
       проявить и любовь свою, и нежность.
      
       И, наверное, потому, когда Ада отчаялась выиграть неравный
       бой с насекомыми и решилась, наконец, отвести Флору в парик-
       махерскую, Роальд сам изъявил желание сопровождать их на сию
       волосяную Голгофу.
      
       ...Всю зиму боролась Ада за Флорины косы. По волоску пере-
       бирала она тонкие каштановые прядки. У Флоры начинала бо-
       леть шея, голова совсем не держалась на ней, Флора вертелась и
       ныла, Ада сердито дергала ее за волосы, раздражалась, ругалась,
       но в конце концов и она и Флора покорились, и воскресным ап-
       рельским утром, все втроем, еще до завтрака, дружно вышли из
       дома. И щедрость, с которой Роальд распространял на них свою
       нежность, готовность быть, если не главным участником предсто-
       ящей драмы, то во всяком случае стойким партнером, не имела в
       то утро границ, подобно разливающейся весне. С какой особой,
       ласкающей сердце взрослой доверительностью обсуждал Роальд с
       Адой вопрос о скором конце войны - Господи, да что еще нужно
       ей, как не это сознание, что сын уже такой большой, такой ум-
       ный, так хорошо может рассуждать обо всем! И даже когда Фло-
       ра, безмерно удивляясь, как это здорово Роша может говорить с
       мамой - так, что она его до самого конца дослушивает и отвеча-
       ет как взрослому - ей это никогда не удается - хитроумно ре-
       шила для того, чтобы все-таки встрять в беседу, немножко при-
       бедниться умом и просюсюкать:"Мамочка, а капутуляция от
       слова "капут", да?" - даже тогда Роальд не изменил великолеп-
       ному настрою своей души, и, стиснув ладошками ее щеки, взял да
       и чмокнул в зажатый и вздернутый между ними нос!
      
       - Мама, какая она у нас умничка, ты посмотри, что придума-
       ла! - он чувствовал, как в нем самом отдается радостный трепет
       этих слабеньких женских сердечек...
      
       И упали на цементный пол парикмахерской мягкие невозв-
       ратные младенческие пряди, и довольная собой парикмахерша
       все твердила:
      
       - Вот и хорошо, и еще лучше, и летом не жарко будет...
       И Флора с ужасом зажмурилась, увидя в зеркале худущую
       длинноносую девочку с маленькими буравчиками глаз...
      
       А дома их ждал неприятный сюрприз - опять объявился Веня и
       спал теперь в большой комнате на диване. Но Рошино покровитель-
       ство все еще согревало и Аду и Флору - сегодня их тройственный
       союз был прочно отгорожен от посторонних вторжений. Ада повяза-
       ла голову Флоры ситцевым треугольничком, красным в белый горо-
       шек, и весело напевая, отправилась на кухню, а Роальд с ужасно та-
       инственным лицом поманил Флору за собой в пустую комнату и
       там, вдруг резко обернувшись, предстал перед ней с потрясающим
       предложением - оно даже не было выражено словами, но в руках
       Роальда Флора увидела тот самый заветный ключ с кружевной го-
       ловкой! Нет, ничего особенного Роша не сделал, он просто достал
       его из кармана Вениного замусоленного кителя, что висел на стуле
       в большей комнате. Тут Флора не выдержала и тоненько спросила:
      
       - А можно Норочку?
      
       - Зови! - кивнул Роша.
      
       Вот и все - вот все, что произошло в преддверии рая и ада.
       Стоя на коленках перед сундуком, Роальд один за другим провер-
       нул замки и начал открывать крышку. Сначала что-то тихонько
       зашелестело, будто тысяча бабочек взмахнули крылышками, по-
       том качнули головками легкие колокольчики, им ответи-
       ли: трим-тирлим - птички,- прочирикали, улетели, и пол-
       ились ручейки, веселые чистые роднички, то сливаясь, то
       перебегая друг другу дорожку, шевеля сыпучий золотой песок...
      
       Так чудно было рождение этой музыки, так завораживало на-
       растание ее, она наполняла комнату; и флора невольно опусти-
       лась на пол, обратя лицо не в сторону, откуда исходили звуки, а в
       пространство, по которому они разливались, и воображаемые би-
       рюзовые островки, окутанные облачками сахарной пудры, один
       за другим плыли перед ее глазами...
       И замирали звуки, сменяя веселое журчание легким шеле-
       стом, и тогда Роша опускал крышку и что-то новое появлялось в
       мелодии,- казалось, маленький лесной народец рассыпался
       дружным смехом и не успевала крышка коснуться сундука, не ус-
       певал замереть последний смешок, как Роша снова открывал - и
       изумительное, волшебное, заключенное как раз в этой непре-
       рывности, начиналось сначала...
      
       И очень даже может быть, что и Ада, и Люся все слышали, но
       может быть и их скутали призрачные видения, а может быть они
       решили, что Веня проснулся и колдует над своим сундуком, мо-
       жет быть, даже решили, что сегодня и Веня так добр, что развле-
       кает детей, но Аде, например, и в ум не пришло бы испуганно
       вздрогнуть от неприятной догадки, потому что если ее доверие к
       детям и имело границы, то они лежали бесконечно далеко от тех,
       что были нарушены...
       Вздрогнул, однако, Веня.
       Взвинченный, красный, как будто ему соли на хвост насыпа-
       ли, влетел он в комнату как раз в тот момент, когда Роша только
       что опустил крышку и уже приподнимал ее опять.
      
       - Вор! - крикнул Веня.- Где взял?! Ада! Люся! Смотрите!
       Смотрите на них! Я тебе покажу, выродок! - и не успели Ада с
       Люсей вбежать в комнату, как Веня вырвал ключ из рук Роальда
       и лихорадочно вертел им в замках.
      
       - Вор, Ада! Кого воспитала. Ада!? На свою шею вора рас-
       тишь! Все балуешь! - кричал он, захлебываясь, брызжа слюной,
       и, не смея все-таки ни Роальда, ни Флору, вдруг изо всей силы
       ключом ударил по голове Норочку. Норочка даже не успела
       сморщиться, но в следующую секунду уже голосила неестествен-
       но громко.
       И не поняв толком, что же произошло, но твердо уверенная в
       своей ненависти к нему, Ада истошно заорала:
      
       - Сволочь! Ребенка бьешь! - Выбросила высоко вперед ногу
       и попала точно в пах.
      
       - Ада! - Веня зажался, скрючился, повернулся задом к ней,
       и Ада тут же дала ему ногой в зад.
      
       - Гадина! Вон из моего дома! Вот тебе! Вот тебе! - она вце-
       пилась в его спину, трясла, била ногами и кулаками, и выпихну-
       ла его за дверь.
      
       - Люся! Люся! Помоги мне! - прикрывая ладонями голову,
       кричал Веня.
      
       - Люся! Мне, мне помоги! - кричала Ада.- Роальд! Открой
       дверь! Я его вышвырну!
      
       - Сумасшедшая! Люся, что она делает?!
      
       - Ты меня будешь помнить, гад! Я сумасшедшая, что пусти-
       ла тебя!
      
       И Роальд уже откинул крюк на дверях, и, зачем-то сорвав
       платок с головы, потрясая им в воздухе, патлатая, как ведьма, ба-
       бушка Анаида кричала:
      
       - Проклят будь! Проклят будь!
      
       А Люся все стояла окаменевшая, но неожиданно взъярилась и
       с совершенно нелепым криком:"Иди! Иди к ней! Разве ты мужчи-
       на?! Тряпка давно!" - бросилась и помогла Аде.
      
       Веню выкинули на площадку.
      
       Он звонил, стучал в дверь кулаками.
      
       - Ада! Пусти! Пусти меня, дура! Сумасшедшая, под суд пой-
       дешь! Тебе не пройдет так!
      
       - Я под суд?! - у красной, запыхавшейся Ады даже глаза на
       лоб полезли.- Вот что, Люся, ноги его больше на мой порог не
       встанет! Как хочешь. Или сама уходи... А сундук его, знаешь
       что?.. Не знаешь, да?! А я вот знаю! - и Ада схватила лежащий
       между дверьми топор.
      
       - Иди, подай на меня в суд! Иди! Иди в милицию! - и Ада с
       яростью, сообщившей невероятную силу ее хрупкому телу, начала
       выламывать замки. Она просовывала острие топора между крыш-
       кой и живой плотью сундука и жала на топорище. Что-то стонало и
       всхлипывало, охало, бренькало внутри его, а Ада тужилась, налега-
       ла всем телом и, наконец, один за другим вырвала с мясом оба запо-
       ра. Должно быть, Веня все слышал за дверью. Он вдруг замолк, по-
       том задрожали лестничные перила, и он зацокал подкованными
       сапогами. Наверное, он бежал на свою хлебную линию проситься в
       рейс, чтобы быстрым, артистическим усилием восполнить неожи-
       данные убытки. Ведь говорил же он Люсе, когда та через несколько
       месяцев все-таки пришла навестить его в тюрьму: "Люся! Выручай
       меня, Люся! Там люди дела делают, а я здесь сижу!"
      
       А тогда глухо хлопнула о стену крышка, и в наступившей
       мгновенно тишине Люся покорно стала помогать Аде выгружать
       продукты. Но Ада вдруг разнервничалась, начала задыхаться,
       уже прерывисто еле-еле проговорила:
      
       - Норочку... маму корми... Презирать буду, если хоть...
       крошку ему отдашь. А мне... ничего не надо...- и, повернувшись
       спиной, трясущейся не то от надвигающегося приступа, не то еще
       от чего-то, ушла в комнату.
      
       И Люся, тоже остановившись на полдороге среди разбросан-
       ных на полу мешков с крупами, мукой, среди банок и свертков,
       опустила руки и заплакала. Потом утерла лицо, пошла за Адой,
       мимоходом печально взглянула на себя в зеркало и села напро-
       тив. Слышно было, как в другой комнате скрипит кровать под ба-
       бушкой Анаидой, как всхлипывает во сне внезапно заснувшая
       после истерики Норочка, и Адино дыхание повторяет, передраз-
       нивает скрип и всхлип, и Люся, подперев голову рукой сказала:
      
       - Проклятая жизнь. Ада...
      
       - Как детская рубашка,- обрадовалась та,- коротка...
      
       - И обосрана,- заключила Люся, и обе они рассмеялись.
       И Ада тут же скосилась на Роальда и Флору - они, как вы-
       павшие из гнезда галчата, испуганно ждали, что же будет даль-
       ше. Но теперь уже ничего страшного не произошло.
       Только...
      
       - Шли бы гулять,- приказала им Ада.
      
       В другое время бритая Флора ни за что бы не пошла, но сейчас
       сообразила, что малейший каприз - и Адин гнев, чего доброго,
       вспыхнув снова, уже обрушится на их головы, так что лучше уб-
       раться. Может быть, Ада сама хотела оградить их от себя, а может
       быть, просто ей надо было побыть с Люсей вдвоем и поговорить о
       том, о чем только наедине, только уже рожавшие детей женщины
       могут говорить, не роняя себя...
      
       "Спас на крови", будто огромный кулич, выбитый из огромно-
       го ведра рукой гигантского ребенка, наивно украсившего его где
       травинкой, где лепестком, где подобранным цветным стеклыш-
       ком, из песка слишком мокрого, основанием своим крепко стоял
       на земле, но по вершине растекся, образовав в облаках хаотич-
       ный затейливый ажур.
       Его израненные, выщербленные стены и зияющая из битых окон
       чернота запустения взрослому напоминали о недавних обстрелах,
       но на детей от них веяло средневековой тайной и загадочной роман-
       тичностью. И вместе с тем обилие выпавших из мозаик цветных
       стеклышек - лазоревых, пурпурных, золотых, - рассыпанных не-
       сметными сокровищами под ногами, и усиливало это романтиче-
       ское впечатление, и создавало интимную близость к гигантским
       стенам: придавало всему месту, с одной стороны омываемому вода-
       ми канала, с другой - затененному, отгороженному подступившим
       в самую близь Михайловским садом, особую свойственность - они
       могли ощущать это место специально приготовленным для них, для
       их одинокой самозабвенной игры.
      
       Роальд любил приходить сюда один или с товарищем, но се-
       годня жизнь его была подчинена законам кровного родства - так
       уж заладился с утра день, у него даже мысли не возникало оста-
       вить Флору маяться во дворе, а самому убежать за его пределы.
       И теперь они кружили вокруг храма, ежеминутно наклоняясь
       и подбирая мозаику, и каждый раз восторг от находки сменялся
       тайным разочарованием - на земле стеклышко горело непод-
       дельным драгоценным огнем, а в руках неизменно обнаруживало
       свою искусственность, и в сознание прокрадывалась практиче-
       ская мысль о его бесполезности - особенно у Роальда; Флора еще
       могла радоваться просто находке, просто потому, что дома сло-
       жит их в коробочку, когда захочет, будет перебирать, разгляды-
       вать... Но Роальду вскоре надоело и он нашел другое развлече-
       ние: подойдя к большой черной двери, стал читать нацарапанные
       или начертанные мелом и цветными карандашами надписи.
       И Флора тут же потянулась за ним.
      
       У храма четыре двери, с каждой из четырех сторон, большие,
       обитые почерневшей медью, они напоминали поставленный на-
       попа Венин сундук - так же, как на нем, тускло поблескивали
       гравированные лики, сияния и старославянская вязь, но поверх
       всего они были густо испещрены слезными просьбами и мольба-
       ми. Кажется, будь их не четыре - все десять, и то не хватило бы
       места; и Роша сказал, что прошлый раз надписи были похожие,
       но другие - люди стирают чужие просьбы и пишут свои.
      
       "Накажи, Господи, того, кто украл у меня карточки, и сделай
       так, чтобы он подавился отнятым у сирот хлебом..."
      
       "Сделай так, Господи, чтобы вернулся Нюськин муж и набил
       бы ей морду за то, что она причинила мне..."
      
       "Господи, сохрани отца нашего и верни нам его живым и не-
       вредимым..."
      
       "Пошли, Господи, нам скорую победу над проклятым врагом
       нашим..."
      
       "Господи, пошли мне жениха, хорошо бы офицера с орденами
       и медалями..."
      
       Но больше всего въелись во Флорину душу те просьбы, где од-
       но менялось на другое:
      
       "Возьми у меня здоровье, Господи, но пошли его сыну моему
       Николаю..."
      
       "Пусть я, Господи Боженька мой, так и останусь старой девой,
       но продли светлые дни моей мамочке..."
      
       "Отыми у меня...но дай..."
      
       "Пошли, Господи... и пусть..."
      
       Прошло множество лет, и взрослая Флора однажды специаль-
       но подошла к тем дверям и прочла одинокую просьбу:
      
       "Помоги мне, Господи, выиграть по лотерейному билету холо-
       дильник..."
      
       Но тогда четыре двери, одна за другой, как четыре страницы
       книги прошелестели, и Флору потряс нехитрый торг - она сразу
       поверила, что просьбы, подкрепленные обещанием не быть, не
       сметь, поставить, отдать, предложением взять, лишить, об-
       речь - более честные и вернее должны исполниться...
      
       По дороге домой они с удовольствием обсуждали просьбы, ка-
       сательные женихов и вообще всяких любовных дел. Роша гово-
       рил, что глупо про это писать, и, наверное, их пишут разные уро-
       дины и Флора поддакивала ему, но в душе соглашалась не
       вполне. Потом они ужасно хохотали, вспомнив, что одна даже ад-
       рес свой написала, будто Бог ей прямо на дом жениха по почте по-
       шлет - им казалось это смешным и они пришли домой веселые и
       беззаботные, как положено хорошо погулявшим детям. Но перед
       самым сном Флора решила во что бы то ни стало попросить о чем-
       нибудь Господа. И обязательно что-нибудь предложить ему вза-
       мен. И это "что-нибудь" она искала в пределах своей маленькой
       жизни, перебирала ее изъяны и не нашла ничего более стоящего,
       как искалеченную сундучную музыку и свою бритую голову - и
       то и другое вздымалось на вершинах одного дня и не давало ей по-
       коя. Но что на что обменять - она не могла решить: конечно,
       важнее была собственная голова, но с другой стороны: как могут
       не отрасти волосы? Лукавство ума подсказывало: главное предло-
       жить, а принять или не принять жертву - это ОН сам решит; но
       кто знает, может быть, починить музыку очень даже можно - не
       сегодня, конечно, когда взрослые не отошли еще вполне, но за-
       втра, к примеру, подойти и попробовать распрямить искорежен-
       ные металлические зубчики, что виднелись, когда Ада вырвала
       крышку,- и вот тут-то, несомненно, нужна помощь Боженьки,
       без нее и надеяться нечего. Но можно ли предлагать, заранее рас-
       считывая на благородный отказ, или, если самой очень-очень по-
       верить, что в самом деле согласна - ОН не догадается?
       Нет,Флора не могла прийти к решению.
       И так ни на чем не остановившись, она легла в постель и пока не погасили свет, поторопилась среди трещин на потолке найти Того, к Кому вознесет свою просьбу и Кто, может быть, вразумит ее. Однако случилось странное: она мучительно щурилась, потом резко открывала глаза, опять щурилась и не находила того, что столько раз отыскивалось легко и привычно.
       Как на картинке, где среди обилия веток
       и облачков надо увидеть зайчика и охотника, и стоило только раз
       разглядеть их - перевернутого вверх тормашками среди листьев
       на дереве зайца и нелепо застрявшего в облаках охотника, и по-
       том уже всякий раз, глядя на картинку, так и видишь никакие не
       облака и листики, а именно охотника и зайца - так и тут всегда
       четко вырисовывался немного вычурный торжественный про-
       филь с чуть вздернутым подбородком, обрамленным курчавя-
       щейся бородой. Но сегодня никак, ни за что не найти, Флора впи-
       валась взглядом в кружева трещин, пыталась расплести,
       распутать их, в конце концов догадалась, что их прибавилось, и
       новые, нежданные, а впрочем, вполне естественно появившиеся,
       все смешали, спутали и исказили - но стало отчего-то нестерпи-
       мо грустно, обидно, наползло на душу густое недовольство собой,
       и Флора заснула с тяжелым сердцем...
      
       И не было мастера, способного починить запоры сундука, вос-
       становить его музыкальное устройство, да и никто и не искал это-
       го мастера, в сундук долгие годы складывали старые вещи, а у
       Флоры мало-помалу к концу следующей зимы отросли прямые
       жесткие косы.
      
      
      
      
       ТРОФЕИ
      
       От Залмана пришла открытка. Ада прочла и поджала губы. Но
       в ней говорилось о возвращении Залмана. Ада так и сказала де-
       тям: "Скоро ваш отец вернется..." Дети точно знали: когда Ада
       говорит "ваш отец" - это скандал, в остальное время он - "наш
       папка". И к долгой радости ожидания привязалось не менее дол-
       гое тревожное предчувствие. Они слышали, как Ада говорила Ле-
       лечке:
      
       - Боже мой, до чего он любит громкие слова говорить! "Воз-
       вращаюсь с победой!" - можно подумать, свежая новость! Как
       будто он один воевал, ей богу!..
      
       Неужели из-за этого ходит она с поджатыми губами, еле це-
       дит сквозь них слова и так скорбно глядит в зеркало, словно видит
       там не себя, а бегущее из кастрюльки молоко, и спасать его уже
       поздно?.. Нет, как она может так говорить, он же здорово напи-
       сал:"Возвращаюсь с победой!" - это только она одна во всем све-
       те не способна понять, потому что она вообще ничего не понима-
       ет... Но скорей бы уж он приехал!.. И они придумывали, как это
       потрясающе будет, а было все немного по-другому...
      
       Было серое, как овсяная каша, утро. Никогда еще не слышали
       они, чтобы кто-нибудь так звонил в дверь. И никогда они не при-
       выкнут к этому безудержному нетерпению - давно забудут, что
       так именно первый раз нажимал Залман на звонок и, может
       быть, навсегда вселилась в него бурная радость - стоять у родно-
       го порога. Годы не отучат их, а наоборот, все более приучат раз-
       дражаться на этот безумный ликующий звон. Как тогда Ада.
      
       - Терпенья нет,- сказала она, слезая с нагретого кусочка
       постели,- а вы лежите, поставлю кашу, тогда встанете. Кого это
       черт принес?!
      
       - Ну так еще бы! Звоню! Звоню! Я же знаешь, как летел к
       вам! Ого-го! - загремел по квартире голос Залмана.
      
       - Папка! Папка приехал! Вернулся! Вернулся! - сорвались
       с кроватей дети, и в их криках потонуло скорбное сухое Адино:
      
       - Да, ты летел к нам!
      
       Но Залман, обнимая, тиская детей, выловил ее слова, и сразу
       что-то жалкое, суетливое послышалось в его голосе:
      
       - Что ты, Адусенька?! Что случилось? Подождите, дайте я с
       мамой поздороваюсь!
      
       - Ничего, здоровайся с детьми...
      
       - Ну что ты, глупенькая?! Я же их столько не видел...
      
       - Он же нас столько не видел! Мы же его столько не видели!..
      
       - Да, ты давно нас не видел...- и Ада распрямилась над вы-
       бранной крупой.- Ну, здравствуй, Залман...
      
       Дети поняли, и Залман, наверное, тоже: в планы Ады совсем
       не входит сейчас, немедленно, облегчить всем душу, раскрыв
       тайну своих поджатых губ... Что ж, никто, как Залман, не мог
       знать лучше, что надо предпринять в таком случае.
      
       И Залман стал распаковывать большой мешок.
      
       Это был сам по себе трофейный мешок. В нем таскал немец-
       кий солдат свою амуницию, хранил награбленное добро, а теперь
       Залман привез в нем трофеи.
       Дети знали, что Залман должен привезти с войны трофеи.
       Они слышали, как Ада то и дело ахала:
      
       - Подумать только, Шульгин два вагона барахла пригнал:
       один для своего генерала, а другой, не будь дурак, для себя...
       Это надо же, Шурик Лелечке из Румынии вязальную машину
       прислал, теперь она будет заколачивать... И еще вызов на нее
       оформил, как она с Никитой разберется, не знаю, но уж наверное
       поедет, и тоже всего навезет... Интересно, что ваш отец думает?!
      
       Мешок Залмана был набит доверху. Нетерпеливо, едва сдер-
       живая кипящую в нем энергию, Залман распутывал и не мог рас-
       путать узлы:
      
       - Сейчас, сейчас,- приговаривал он,- только спокойно!
       Это я морским узлом завязал. А! Черт с ним! - и он вытащил от-
       куда-то из-за пояса финку и полоснул по веревке.
      
       Все это время и Роальд и Флора глядели на отца то с удивле-
       нием, то с восторгом. Флоре, в сущности, он был вовсе мало зна-
       ком, этот человек, в черной форме офицера морской пехоты, ху-
       дой, горбоносый, как-то стремительно сутулый, будто готовый
       сделать резкое движение вперед, но вдруг оборвавший его - он
       напоминал ей... Флора долго не могла сообразить что же, и толь-
       ко потом, много лет позже, поняла: больше всего Залман похож
       на что-то, чем хорошо резать стекло...
      
       А Роальд в минуту, когда Залман извлек настоящий финский
       нож, вздохнул спокойно. До этого все мучило его беспокойство,
       родившееся от ощущения какой-то слабости отца перед матерью,
       что-то подсказывало ему мужское чутье, и сразу же появилось
       подозрение, что все окажется не таким, каким представлялось, и
       он почему-то не сможет гордиться везде и всюду тем, что его отец
       Залман Рикинглаз - военный корреспондент, моряк, не раз хо-
       дивший в десант, награжденный орденами и медалями, а так вот
       и останется что-то стыдное за него, неловкое, такое, что равняло
       сейчас его, Залмана, с ним, Роальдом, перед матерью. Но нет -
       блестящее стальное лезвие, неповторимо мужское движение ру-
       ки отца, привораживающее мелькание голубого якоря - память
       романтической его молодости - и Роальда отпустила тревога,
       сердце его - маленькое суденышко - легло в спокойный
       дрейф... А Залман уже вынимал из мешка странные, ни на что не
       похожие вещи, все приговаривая:
      
       - Сейчас, сейчас...
      
       На стол легли серые тряпки, в темных подтеках с нарисован-
       ной или нашитой грязно-желтой звездой. Некоторые из них име-
       ли, если не все четыре, то сколько-нибудь завязок, другие были
       просто кусками выдранной откуда-то материи. Лег на стол проби-
       тый, залитый чем-то - и Ада и дети с ужасом поняли:кровью -
       планшет; двумя руками выгреб Залман из мешка груду бумаг,
       сказав:
      
       - Потрясающие документы! - продолжал бормотать:-
       Сейчас, сейчас - и вдруг прикрикнул: - Не трогай, Роальд, ты
       все перепутаешь!..
      
       А из бумажной кипы вылетели отдельные листы, изрисован-
       ные странными особыми буквами, они казались разбомбленными
       зданиями, эти буквы, казалось: здесь рухнувшая башня, там -
       провалившаяся черепица - между этой поверженной готикой
       зияли то радужно улыбающиеся, то зловеще серьезные лица, не
       узнать которых было невозможно! Вот он - Гитлер, вот он -
       Геббельс, вот он - Геринг, но только здесь они не кривлялись,
       как на привычных глазу картинках, а были натурально серьезны
       и веселы - и оттого-то истинно ужасны...
      
       И снова руки Залмана утонули в мешке, и снова на стол легли
       папки бумаг, и тут он не выдержал, сам потянул тесемки одной из
       них, и Ада и дети невольно отшатнулись от стола, но тут же их
       вновь качнуло к нему.
      
       - Это мои снимки! Смотри, Ада, сорок второй год...
      
       - Перестань! Убери! - Ада рукой прикрыла снимки, но уже
       поздно было, и голос Залмана уже раскатывался над самым по-
       толком:
      
       - Что убери?! Что?! Что они, маленькие что ли? Пусть смот-
       рят!
      
       ... Но можно ли смотреть в развороченные лица убитых детей,
       на груды обезображенных трупов, на эту женщину, чье лицо раз-
       рывной пулей превращено в месиво, к чьей разверстой груди су-
       дорога смерти приковала трупик младенца?! Да можно ли было,
       прячась там, среди разлагающегося человеческого мяса, навести
       объектив и недрожащей рукой щелкнуть кадр: в копоти, в комьях
       расхлябенной земли ищет среди трупов мать своих сыновей?! Вот
       она раскинула руки, подняла слепое, распухшее от горя лицо, и
       рвется из ее обезумевшего рта крик нестерпимой боли!
      
       - Это под Керчью... когда мы его первый раз отбили... Как же
       вы не видели этого снимка? Он весь мир обошел...- и большой
       рукой Залман от глаз к носу что-то хотел стереть не то с лица, не
       то из памяти...
      
       Нет, все-таки детям нельзя смотреть эти снимки. Они же не
       солдаты - всего только маленькие дети! Зачем, чтобы потом, по
       ночам, им снились ужасы?!
      
       Залман вернется к себе, постепенно, не сразу, и туго бечевкой
       перетянет толстую кипу снимков и надолго, навсегда спрячет ее
       на антресоли...
      
       Оцепенело глядит Ада в одну точку. Что видит она там? Фло-
       ру и Роальда на этом поле? То, как задыхаясь, тащит и тащит она
       их через всю Восточную Европу, стучится в чужие дома, молит
       Господа о спасенье? Или вдруг увидела она Залмана, вцепивше-
       гося одеревенелыми пальцами в обернутый клеенкой аппарат, по
       грудь в ледяной декабрьской воде Керченского пролива, под
       шквальным огнем?!
      
       Бывало, застынет так ее взгляд, потом она моргнет, будто оч-
       нется и обязательно скажет:"Ачкас мнума... кто-то в дороге... а
       может, от папы письмо идет..." А сейчас стоит, как неживая, и
       смотрит, смотрит...
      
       Все не то получилось, и тут Залман как-то деланно повеселел:
      
       - А дальше вот что! - и он вытащил из мешка саквояж.
      
       - Смотрите! Настоящий саквояж! - продолжала расти его
       веселость - у моего папы был точно такой! Он носил в нем свой
       инструмент, ему нравилось, что все его принимают за доктора!
       Вообще я помню, когда я был мальчишкой...
      
       Флора не поняла особой прелести саквояжа, она потянула его
       за ручку:
      
       - Ой, а что в нем лежит?
      
       - В том-то и дело, что не знаю! Ключа нет! - к Залману и в
       самом деле вернулась радость.- Представьте себе: обстрел! А
       нам вот так надо на Вассерштрассе. Круго-о-ом!.. Да... Не дай вам
       бог во сне увидеть... Кузьмин говорит:"Переждем, старик",- ме-
       ня там все ребята стариком звали... Прижались к стене, ждем мо-
       мента, думаем проскочить все-таки. И тут меня как шарахнет по
       башке! Я только успел лицо руками закрыть... Стою, не пони-
       маю: все или не все?! Чувствую: нет, голова цела! А Кузьмин ме-
       ня за плечо трясет:"Старик,- говорит,- брось! Это на нас кто-
       то барахло покидал!.." - ну, смеху было!.. Черт его знает,
       Кузьмин там какой-то чемодан подхватил, я смотрю: саквояж!
       Это им меня по голове и жахнуло! Я когда увидел его, у меня сра-
       зу отец перед глазами...
      
       - А в нем-то что? - перебила его Ада.
      
       - Ну, что-что в нем? Откуда я знаю?! - что-то агрессивное,
       раздраженное появилось в голосе Залмана.- Что я дурак, такой
       замок ломать! Это же чудесная вещь! Какая мне разница, что в
       нем?
      
       И Залман вытащил из мешка два фотоаппарата.
      
       - Это лейка,- сказал он,- трофейная. У меня всю войну та-
       кой не было! А это зеркалка, это тебе, Роальд... а вот тебе, Фло-
       рик,- и Залман протянул Флоре красивую продолговатую коро-
       бочку.
       На лице Флоры и без того уже прыгал солнечный зайчик,-
       отраженная радость брата,- а тут открыла она коробочку и дух
       перехватило: в специально устроенных гнездах, каждый в своем,
       шесть аккуратно свернутых рулончиков тончайшего небывалого
       шелка разноцветных лент!
      
       Но разве Залман не знал, что Флору обрили?! Он и сейчас как
       будто не видит этого... |
      
       А ведь Ада обо всем писала ему. И как она мучилась с Флорой, '
       и как ей не хотелось вести ее в парикмахерскую, лишать дочь
       главной красы, да еще перед самым концом войны... Ада писала
       осторожными ласковыми словами, она боялась, вдруг Залману не
       понравится его девочка, ведь он оставил ее такой хорошенькой,
       такой забавной и складненькой, а она вон как вытянулась, худу-
       щая, долговязая, уже Роальда догнала, а голова у нее маленькая,
       одни уши торчат на тонкой жирафьей шейке... Но ему, видно, на
       все наплевать... И не Флоре, у которой уже начал отрастать
       ежик, а ей, Аде, нестерпимо больно смотреть на яркие неумест-
       ные бантики. Нет, Залман есть Залман. Тут ничего не поделаешь.
       И Ада тяжело вздохнула. И только тогда Залман увидел бритую
       голову дочери.
      
       - Глупости,- сказал он.- Сейчас все дети бритые! Это даже
       лучше: легче ходить! У тебя же не какая-нибудь голова огурцом!
       Вот у меня, когда я был маленьким...
      
       - Ладно,- прервала его Ада, и стало ясно, что больше от него
       никто ничего не ждет,- ладно, убирай со стола и будем завтра-
       кать.
      
       Нет, не такой должна была быть встреча Залмана с семьей. Он
       это чувствовал и, что-то подсказывало ему, что положение его
       серьезно. И очень хотелось ему исправить ситуацию, но именно
       так, как ему полегче, прячась от самой главной догадки. И За-
       лман заявил, что черт с ним, с саквояжем, надо его вскрыть. И
       снова появилась на свет великолепная финка, только теперь,
       орудуя ею, Залман тужился, пыжился и, наконец, раскурочил
       замок. И все ахнули от удивления: семь прекрасных, ни с чем не
       сравнимых в их скудном быту, будильников, большая мохнатая,
       совсем как живая, чернушая собака с красным ошейником, и точ-
       но такого же сорта, но только поглаже шерсткой кошка, дугой
       изогнувшая спину и трубой установившая хвост,- красота,- а
       не трофеи были извлечены из саквояжа. Тут даже Ада не выдер-
       жала - подошла ближе, стала вертеть-крутить эти удивитель-
       ные предметы, восторгаться, до чего же все-таки "там все умеют
       так сделать, что в руки взять вещь приятно". Тут же, правда, об-
       наружилось, что все семь больших, сверкающих золотыми стрел-
       ками, эмалевыми боками, напоминающих не то о великолепии
       ванной комнаты, не то о холодном блеске зубоврачебного кабине-
       та, будильников, не работают. Из всех предметов "работала" од-
       на собака. Она издавала настолько правдоподобный лай, что жал-
       кая возможность будильников указывать точное время, показа-
       лась всем четверым в сущности мелочью, вовсе не обязательной.
       Тем более они и без этого точного времени были так безусловно
       красивы, и Ада уже расставляла их по местам: слоновой кости -
       сюда, а красный сюда, пожалуйста:
      
       - Смотрите, правда, красиво! Совсем другой вид! Нет, дети,
       вы не трогайте! Мы их починим, два оставим себе, вот этот и
       красный, а остальные можно продать...
      
       Что хорошо получилось, так это то, что Ада еще не скоро уз-
       нала, что починить их нельзя будет никогда, что они так и обре-
       чены служить дому Рикинглазов, оставаясь немыми свидетелями
       какого-то прошлого времени. Их красные, коричневые, черные,
       кремовые корпуса на долгие годы просто украсят собой интерьер,
       поглотят в своем роскошестве зияющую бедность обстановки, да
       еще иногда предоставят возможность новым хозяевам семь раз в
       ряд устанавливать стрелки, и семь раз шутить над друзьями, пу-
       тая их во времени...
      
       Потом надоела всем эта шутка, и надоели всем эти цилиндро-
       вые бочонки с ничем, и их выбросили...
      
       Но тогда они хорошую сослужили службу. А может быть, про-
       сто Ада считала, что еще не время. Во всяком случае, когда на
       другой день сердце Залмана не выдержало, и он решил пойти ва-
       банк, разом, с ходу выяснить размеры своей вины, вернее, яв-
       ность ее, а сделать это по его соображениям было лучше всего че-
       рез нападение, брошенное им обвинение в том, что Ада плохо
       встретила его из-за плохих, якобы, трофеев,- прозвучало со-
       всем не основательно.
      
       - Нет,- гремел и распалялся Залман.- По-твоему, я дол-
       жен был воровать! По-твоему, я должен был грабить людей! Пле-
       вать я хотел на то, кто что привез! Неужели я, коммунист, офи-
       цер Советской Армии, из-за какого-то барахла должен грех на
       душу брать! Какое скотство! Нет, ты этого от меня не дождешься!
       Нет, я у тебя на поводу не пойду!
      
       В своей комнате дети дружно забились между стеной и кро-
       ватью в узкое пространство, словно тем самым желая ограничить
       размеры так внезапно надвигающейся на них беды. Сомнений не
       было: он не пойдет у нее на поводу, сейчас же, немедленно, обор-
       вет его, и бросит их, опять исчезнет, потому что они же сами пре-
       красно знают; Ада разговаривает с отцом только через них, даже
       еще лучше, чем в первый момент встречи, должно быть, тогда,
       подкупленная будильниками, она на минуту простила его, тут он
       что-то путает - Аде, конечно же, очень понравились его трофеи,
       да ведь они-то знают, она поджала губы еще вообще до его воз-
       вращения, а только как открытку получила,- тут что-то не то,
       но все равно ему пропади все пропадом и, значит, он сейчас по-
       шлет всех к чертовой матери, а они так и останутся! Боже, какой
       кошмар!
      
       Пока Залман орал, Ада, как это ни странно, молчала.
      
       - Как можно,- кричал Залман,- у меня в голове не укла-
       дывается: как можно так встретить человека, четыре года воевав-
       шего, четыре года не видевшего своего дома! Четыре года я ни од-
       ной секунды не переставал думать о вас, я ждал: вот увижу тебя,
       детей!..
      
       - Детей? Может быть, но не меня...- голос у Ады сухой и го-
       рячий, как пытка, как медленный огонь, которым пытают.
      
       - Нет, это черт знает что! Что ты говоришь, Ада?! Что ты со
       мной делаешь?!
      
       - Замолчи! - вдруг раздался взрыв.- Замолчи! Прекрати
       сейчас же! Я не хочу тебя слушать!
      
       - Ну, истеричка! - спокойно, без всякого пафоса, будто
       удовлетворенный достигнутым, констатировал Залман.
      
       - Не смей со мной разговаривать! - теперь надрывалась
       Ада.- Если я истеричка - это ты меня такой сделал! На, на по-
       любуйся! - видно, она швырнула ему в лицо какое-то страшное
       вещественное обвинение.- Ты за кого меня принимаешь?! Я еще
       не сумасшедшая, слава богу! Ты напрасно думаешь!...- ее по-
       следние крики потонули, растворились в каком-то болезненно-
       протяжном вздохе Залмана.
      
       - Ай-а-а-яй-яй! - выдохнул он, и наступила мертвая тиши-
       на. Такая она долгая была и томительная, эта тишина, что не в
       силах вынести ее, дети вылезли из своего угла и, стараясь не
       скрипнуть дверью, просунулись в родительскую комнату. Но ни-
       кто из них не взглянул даже.
      
       Запустив руку в жесткие черные кольца волос, Залман раска-
       чивался из стороны в сторону, и как раз когда появились на поро-
       ге дети, тихо-тихо застонал. А Ада, безмолвно уставясь в потолок
       широко разверстыми глазами, с уголков которых медленно стека-
       ли к вискам две соленые струйки, лежала на диване...
      
       Но ни они оба, ни даже замечательная татуировка на руке от-
       ца, а то, над чем он стонал и мучился, над чем склонилась его го-
       лова, загипнотизировало детей. Все. Теперь все ясно! Конечно,
       это та самая открытка - Флора взглянула на Роальда - конеч-
       но, и он узнал ее, хоть Ада и спрятала тогда весточку о скором
       возвращении Залмана. Все равно они узнали ее. Так что ж, неу-
       жели Ада права? Неужели, действительно, нельзя писать "воз-
       вращаюсь с победой!"? И вот теперь Залман понял это и ему стыд-
       но перед мамой?! Что же будет теперь? Чем это все может
       кончиться?!
      
       Роальд потянул Флору за рукав и, как бы никем не замечен-
       ные, не нужные никому, они убрались к себе. Там, раздавленные
      
       тишиной, лишившиеся голоса, отдали себя во власть тоскливого
       ожидания.
      
       Потом услышали, как встал Залман, как шваркнул по полу
       стулом. Сейчас загремят шаги - совсем немного-то и видели его,
       но ведь они его дети и разве в них самих не живут, не разрастают-
       ся с каждым годом самые тайные его привычки, так же, как самые
       безнадежные помыслы - и они уже знали, что всегда, и дома, и в
       самом маленьком помещении Залман умудряется ходить, как по
       палубе большого корабля в штормовую погоду,- вот и точно,
       там в комнате внезапно буря пронеслась: пол заходил, двери од-
       на, другая захлопали, штукатурка с потолка ссыпалась... Все.,.
       Залман ушел...
      
       Что же, теперь они снова могут выйти, теперь их мир снова
       принадлежит им, они могут расположиться в нем, занять пози-
       ции, принять сторону того, кто ближе. И Роальд сразу, безогово-
       рочно, принял сторону матери, видно ему, как настоящему муж-
       чине, уже было назначено любить женскую слабость и
       беззащитность: он сел подле нее на диван и, опершись локтями о
       колени, точно, как Залман, обхватил руками голову. Флора же...
       нет, флора не могла слепо следовать завету великого Фрейда, но
       все-таки и она была уже вполне женщина, и полная мера изо-
       щренной женской хитрости уже была ей отпущена.
      
       В сердце было смятение, но лукавство ума диктовало ей, что
       нет и не может тут быть выбора, а просто надо что-то делать, как-
       то убить эту мрачность, откуда ни на есть, но хоть маленький
       смешок, ухмылку, или хотя бы доброе слово срочно родить на
       свет. И Флора деловито расположилась за столом с колодой карт.
      
       - Так,- бормотала она, раскладывая карты, как бы забыв,
       что ее могут услышать,- это король, ух, какой король треф -
       это папочка... вот, а сюда - мамочка, она у нас ведь бубновая да-
       ма, потому что рыженькая, вот, а это - тьфу ты нуты, о, господи,
       опять враль вышел... вот гадость-то...
      
       И правда, так уж получилось, лег на стол пиковый валет, и
       Флора точно то и сказала, что всегда говорила Ада, но сейчас раз-
       ве важно было знать, в самом ли деле враль выпал - Ада уже
       угадала Флорину хитрость, сердце ее уже тронуто было нежной
       благодарностью за то именно, что ее девочка не делила мать и от-
       ца, не разъединила их - мужа и жену - а в одном порядке и о
       нем и о ней горевала... Так точно, как хотелось Аде - чтобы кто-
       нибудь взял и свел бы ее руки с руками Залмана...
      
       И только потеплело на сердце Ады, только сказала она:
      
       - Дурочка ты моя, глупик маленький, что ты бормочешь
       там? - только положила руку на печальную голову Роальда, как
       зазвенел телефон.
      
       ... И Флора и Роальд слышали весь разговор, все, о чем говори-
       ла в тот раз мать. Слышали, но обоим добрый десяток лет понадо-
       бится, чтобы дошел до них весь драматизм смысла его, и еще поч-
       ти столько же, чтобы прониклись они его комизмом...
      
       - Да, Лелечка,- сказала Ада, сняв трубку,- я так и знала,
       что он у вас. Да, милая, я понимаю, хорошо, что он так говорит, а
       что он еще может сказать?! Не хватало, чтобы он и этого не пони-
       мал! Нет, но вы меня поймите: получаю открытку, читаю: "Ми-
       лый Нюсик!",- боже мой, что еще за Нюсик? Ладно, думаю, ме-
       ня ведь, знаете, в Баку старшая сестра Люся, всегда Наной звала,
       может быть, он вспомнил, думаю, поэтому Нюсик, дальше чи-
       таю:"Возвращаюсь с победой!" - но это его, типичное, любит
       громкие слова говорить, ладно, но дальше - "Скоро буду цело-
       вать твой курносый носик!" - Что такое?! Ничего не могу по-
       нять! Какой курносый? Откуда курносый? Ничего понять не мо-
       гу! И вдруг до меня дошло! Господи! Я же его знаю, как
       облупленного! Это же только он мог такую вещь сделать! Взять
       перепутать адреса! Ну, хорошо, а что он мне написал? Интерес-
       но, а что она читала? Куда он меня целовал? Дурак, честное сло-
       во! "Курносый носик"!
      
       - Ладно, Леля, что вы мне объясняете, пусть это он вам голо-
       ву морочит, телеграфистка она там, или кто, я бы вам сказала, но
       здесь дети сидят, типичная ППЖ, одним словом! Нет? Да, нет!
       Хорошо, это вы так думаете, а мне наплевать. Но мне противно,
       понимаете, мне просто противно, что он такой безответственный,
       это надо же головы на плечах не иметь, такую вещь сделать...
      
       - ...Ах, вот как?! Ах, вот оно что?! Боже мой! А кого же ему
       еще любить? Бросьте, Лелечка, что там еще говорить, скажите
       ему, пусть домой идет. А? Не знаю, Лелечка, не знаю, милая, че-
       стное слово, настроения нет... Ну, не знаю, может быть...
      
       У Ады действительно еще не было настроения, но к вечеру то-
       го дня оно появилось, и они с Залманом пошли к Лелечке в гос-
       ти... Густыми стрелками накрасила Ада ресницы, подняла над
       матовым лбом медью отливающие волосы и отбросила назад, чет-
       кой линией вывела оранжевый рисунок губ, стала вдруг невооб-
       разимой красавицей, обтянула свое маленькое хрупкое тело чер-
       ным крепсатином перешитого из подкладки старого пальто
       платья, блестящий воротничок которого придавал ему новогод-
       нюю праздничность - и дети с немым восторгом глядели, как За-
       лман то и дело приближается к матери то для того, чтобы снять с
       ее плеча случайный волосок,тут же огладить робкий изгиб бедра,
       то для того, чтобы смахнуть с ее туфли что-то им незаметное, но
       тут же вдоль всей внезапной молодой крепости ног провести
       вверх большой, чуть дрожащей ладонью - и чувство тайного
       стыда и невозможного ликования мешалось, путалось в их серд-
       цах...
       Залман и Ада как-то особенно, словно отдавая им частицу еще
       какой-то, а вовсе не родительской любви, расцеловали их перед
       уходом и велели сразу же погасить свет.
      
       Но стоило захлопнуться за ними входной двери, как Роальд
       соскочил с кровати, перевернул матрац и достал смятую между
       ним и железной сеткой книгу. Это Ада, не долго думая, сунула
       книгу под матрац его же постели. Несколько дней назад, убирая
       кровать Роальда, она нашла роман-газету, раскрытую и сложен-
       ную как раз в том месте, где какую-то девушку по имени Фрося
       собираются бросить на изнасилование солдатам, Ада даже не раз-
       вернула роман и не поинтересовалась его названием, место это
       показалось ей ужасной гадостью, она так и не узнала, что книга
       совсем не про то, а просто решила запрятать ее от сына - это был
       легкий приступ ее педагогической деятельности, она решила, что
       не надо ничего говорить мальчику, лишний раз заострять его
       внимание на всяких гадостях. Роша долго рылся в шкафу, пере-
       рывал ящики стола, искал на кухонных полках, но делал это не-
       заметно для Ады - он презирал ее глупость, книга была совсем
       не про то, но ему противно было даже думать, что это надо кому-
       нибудь объяснять. Потом совсем случайно он нашел ее под своим
       матрацем и всякий раз, когда Ада не могла видеть, что он делает,
       доставал, а потом снова клал ее туда же.
      
       Флора хорошо знала, что теперь Роша долго не погасит свет, а
       главное, не будет с ней разговаривать, попробуй только она на-
       чать, он сразу же скажет ей: "Заткнись!" - ей ничего не остава-
       лось, как уткнуться носом в стену и заснуть при свете, но это по-
       чему-то не получалось тут же, разные мысли лезли в голову.
       Сколько всего случилось за эти два дня! Но все - и прекрасное и
       непонятно-горькое, и разрешенно-спокойное - все могло б за-
       быться, всему этому в долгой жизни взрослого человека суждено
       прозвучать на свой лад и только то, что неповторимо, останется в
       ней неисправленным и не вычеркнутым...
      
       Только то, что цепляет за душу самое детство, отдельное и
       одинокое, тянется потом до самой старости, и пусть Флора не
       могла в точности понять, что же случилось сегодня в ее отдельной
       жизни - у нее еще много времени впереди и она не раз перечтет
       еще свои трофеи этого дня...
      
       Сегодня, когда Залман вернулся, когда пряча полные вины и
       смущения глаза, еще стоя в дверях, сказал:
      
       - Адусенька, прости меня,- и стоял, не смея приблизиться,
       Флора громко заплакала, и Ада и Залман бросились к ней, и
       руки их сомкнулись над ее головой, тут Роальд втерся, и в слезно-
       радостной кутерьме смешались, перепутались их поцелуи!.. О,
       хитрая Флора, как хорошо, что слезы лежат у тебя так близко, и
       как замечательно, что хоть и в самом деле страх и волнение про
       сились наружу, но ты сообразила все-таки плакать как можщ
       громче и горше...
      
       А потом, когда все улеглось и быстро-быстро стало прошлым
       Роальд и Флора были выставлены из дому. И как только они вы
       шли во двор, Флора увидела нечто странное: прекрасная и наряд-
       ная, как кукла, которую Жан Вальжан подарил Козетте, с расче-
       санными кудрями, в клетчатом платье с белоснежными
       манжетами и воротником, в гольфах, по бокам которых под ко-
       ленкой вздрагивали от каждого движения розовых ног помпош-
       ки, в настоящих девочкиных красных с перетяжкой туфельках, с
       небрежно болтающейся на руке музыкальной папкой, Галя Гацо-
       ня о чем-то беседовала с Люськой Большой. О чем-то явно тай-
       ном. Это было непостижимо. Люська слушала ее, открыв рот. По-
       том Галя с той же загадочной деловитостью, подошла к Люське
       Маленькой и пошепталась с ней, потом отделила от общей груп-
       пы Черную Ирку, дочку дворничихи, потом подошла к Римме и
       так же зашептала ей что-то; та стала было на пальчиках перево-
       дить это что-то и своей глухонемой сестре, но Галя нетерпеливым
       жестом уняла ее руки, и видно было: то, что она сообщает, можно
       знать не всем - так поводила она голубыми звездами глаз по сто-
       ронам, словно проверяя, не подслушивают ли, но все-таки каж-
       дая по отдельности, почти все девочки были уже посвящены в Га-
       лину тайну. Они какие-то особенные, осчастливленные, опять
       собирались вместе и, будто чтобы не расплескать своего счастья,
       боялись сделать резкое движение... Наконец Галя подошла к
       Флоре, сердце той радостно екнуло, она уже начала опасаться,
       что окажется за колючей проволокой Галиного доверия, но та
       отозвала ее в сторонку и так же по секрету, которым уже при всем
       желании не с кем было делиться, сказала:
      
       - Знаешь, только не говори никому, пожалуйста, у меня се-
       годня день рождения, мне десять лет исполнилось, и я приглашаю
       тебя в гости! Придешь?
      
       Вот это да! Конечно, Флора придет! Но какая полная неожи-
       данность!
       Во-первых, в их дворе вообще было не принято "шляться по
       хатам", как говорила Ада, а, во-вторых, Галя была первым чело-
       веком, от которого меньше всего можно было ждать подобного
       приглашения.
      
       Как-то возвращаясь из бани, Флора с Адой встретили паспор-
       тистку Анну Семеновну, мать Гали, и Флора слышала, как та
       возмущалась:
      
       - Я удивляюсь вам, вы же интеллигентная семья, как вы мо-
       жете выпускать детей во двор?! Это же будут дворовые дети! А вы
       знаете...- и Анна Семеновна зашептала что-то Аде на ухо.
      
       - Ай! - махнула Ада рукой,- ну, а что мне делать? Не де-
       ржать же их взаперти? Мне, например, спокойнее, когда я знаю,
       что они во дворе болтаются, а не шныряют по улицам... Я гораздо
       больше машин боюсь, а этого они везде наслушаются.
      
       - Нет-нет, так нельзя рассуждать... Я бы на вашем месте...-
       не соглашалась Анна Семеновна, но Ада, когда распрощалась с
       ней, отвела душу:
      
       - Тоже мне барыня на вате, можно подумать, великая ари-
       стократка - начальник над дворниками, а гонору полный рот!
      
       Но так или иначе, Галя Гацоня была во дворе мимолетным ви-
       дением: легкой бабочкой, которой музыкальная папка заменяла
       крылышки, проносилась она, лишь изредка перебрасываясь па-
       рой фраз с Флорой, да изредка увлекая ее со двора в Летний сад...
       Ада разрешала Флоре ходить с Галей, но последнее время, с тех,
       кажется, пор, как Флору обрили, Галя совсем не обращала на нее
       внимания...
      
       И вот пожалуйста! Такой сюрприз! Теперь они всей гурьбой,
       но каждая чувствуя себя избранницей, пойдут к Гале в гости.
       Только когда Римма сказала, что ей надо отвести сестренку до-
       мой, Флора вспомнила, что и ей следует сбегать домой спросить
       разрешения. Вообще, ей очень хотелось попросить Галю, чтобы
       она и Рошу пригласила, но сердце ее дважды струсило, первый
       раз за Галин отказ, второй раз за отказ самого Роши - он теперь
       совсем неохотно присоединялся к Флориным развлечениям. И
       она не решилась нарушить свое внезапное везенье отказами, а
       только побежала спрашивать то, в чем была уверена.
      
       Открывшая ей дверь Ада почему-то не впустила ее в комнату,
       как-то рассеянно выслушала новость, сначала просто разрешила:
      
       -Иди!
      
       А потом дважды вернула ее. Первый раз только для того, что-
       бы сказать:
      
       - Роше передай, пусть еще погуляет,- а потом, спохватив-
       шись, вернула с лестницы:
      
       - Подожди, вымой-ка лицо и руки, я тебе сейчас полотенце
       дам, да вот что: ты не хочешь ей подарить что-нибудь, ведь у нее
       день рождения?
      
       Конечно, Флора знала, что в день рождения положено делать
       подарки, но что так вдруг можно подарить? Да ведь Ада сама го-
       ворила, что не в подарке дело, а все-таки...
      
       Ада ушла в комнату, пока Флора насухо вытирала лицо и ру-
       ки, там они что-то обсуждали с Залманом, Флора слышала, как
       Залман сказал:
      
       - Здорово! Видишь, как удачно получилось! - и Ада вынес-
       ла Флоре коробочку с трофейными лентами.
      
       - Флоренька, тебе пока что нечего подвязывать, подари де-
       вочке эти ленточки, ей будет очень приятно...
      
       Флора переживала свою бритость, но уже свыклась с ней и те-
       перь ей даже радостно стало, что так удачно получилось, так здо-
       рово и, главное, совсем неожиданно! Но, словно пожалев, что ее
       дочь слишком легко расстается с отцовским подарком, Ада выну-
       ла из коробки одну нежно-голубую прозрачную шуршащую лен-
       ту, распустив рулончик, сказала: - Ого! Тут на целых две ко-
       сы! - и не вложила обратно.- Флорик, пусть эта тебе останется!
      
       Ну вот, что это теперь такое: как коробка конфет, из которой
       кто-то уже съел половину! Но Ада вдруг стала непреклонна:
      
       - Нечего, и так хорошо! Не морочь мне голову! Давай или
       иди, или не о чем разговаривать!..
      
       Когда Флора снова вбежала в первый двор, взору ее предстала
       картина уж вовсе идиллическая: две девочки в какой-то исступ-
       ленной преданности крутили и крутили толстую, как морской ка-
       нат, веревку, а Галя прыгала через нее, развевая клетчатую се-
       миклинку, встряхивая кудрями, самозабвенно и артистически!
       Флора присоединилась к зрителям и ее восторженная радость
       слилась с общей, и вовсе не потому, что чувство такта взыграло в
       ней, во всяком случае осознать его было ей еще не по зубам, но
       просто коробочка с лентами жгла пальцы, и как только Галя сби-
       лась с ритма, запуталась ногами в веревке, Флора поманила ее и,
       подражая понравившемуся ей заговорщицкому тону, вручила
       потихонечку свой неполноценный теперь, но зато неожиданный
       подарок.
      
       - Это трофейные,- сказала она,плохо скрывая гордость,-
       папа привез, но только...- ее осенила мысль, что можно сделать
       вид, что будто в коробочке так и не хватало одной ленты, да бы-
       ло уже ни к чему: Галя смотрела на подарок с таким искренним
       женским восторгом, что врать было ни к чему, и Флора растаяла
       от удовольствия...
      
       Видно, Гале не терпелось похвастаться дома.
      
       - Значит, через полчаса! - сказала она обществу и упорхну-
       ла в парадную...
      
       Эти полчаса каждой девочке показались по-разному долгими:
       может, для спокойной Риммы они были с часик, а для кипящей
       энергией Люськи Большой с целый год, тут все зависело от тем-
       перамента. Флора же каждую минуту подбегала к взрослым и
       спрашивала, глотая слова:"Скажите, пжалыста, сколько вре-
       мя?" - и чувствовала себя почему-то главной виновницей в том,
       что оно тянется и тянется... И вот, наконец!
      
       Стоя там, под дверьми Галиной квартиры, Флора сразу же
       угадала, что сейчас будет, сразу же, в тот самый момент, когда в
       тишине их затаенного дыхания раздался раздраженный женский
       голос:
      
       - Поди и скажи, что я тебе велела!
       А мужской робко возразил:
      
       - Аня, неудобно ведь!
      
       А женский:
      
       - Я не тебе, а ей говорю! Не понимаю, откуда такое само-
       вольство!
      
       У Флоры уже не было сомнений в том, что сейчас произойдет.
       И чувствуя жгучий стыд, самой не понятно за кого: за себя ли, за
       всех стоящих под дверью девочек, или за Галю только, Флора
       прямо сжалась вся, так вместе с Галей уже стыдилась она, и пер-
       вая, заранее точно уверенная в том, что смотреть на Галю будет
       ей нестерпимо, отошла к перилам, но как, почему случилось, что
       минуту спустя она самой последней медленно-медленно понуро
       плелась по лестнице, когда девочки уже пулеметной очередью
       ссыпались вниз, как будто, кто первый добежит, тот и выживет?
      
       Галя открыла дверь и, не глядя им в глаза, сказала:
      
       - Девочки, мне мама не разрешила...
      
       - Ты же сама...- Люська не договорила. Римма уже повер-
       нулась, а в глубине за Галиной спиной опять раздался голос:
      
       - Я понимаю, если бы у нас квартира была отдельная... Но, к
       сожалению...
      
       Эти слова слышала уже одна Флора... Почему ей, так быстро
       догадавшейся, что праздника для них нет и не будет, так трудно
       было расставаться с ним? Может быть потому, что в воображении
       своем она уже побывала там, в самом центре его? Нет, не ела пи-
       рожные и конфеты - Флора так и не научилась есть - но цари-
       ла, распространяла, вбирала в себя?..
      
       Она очень медленно спускалась, и не успела дойти до второго
       этажа, как сверху ее окликнула Галя:
      
       - Флора! - Флора задрала голову, а Галя громко шептала.-
       Подымись, слышишь?
      
       - Зачем?
      
       - Ну, подымись! Мама зовет... Понимаешь, мама сказала: им
       нельзя, а тебе можно...
      
       Долгие годы пройдут, но всякий раз, когда судьба подбросит
       Флоре предательское искушение и она поддастся ему, постыдное
       ликование той минуты колыхнется в груди и прозвучит-пропоет:
      
       "Им нельзя, а тебе можно!"
      
       Флора даже вспотела, взбегая наверх, а в дверях ее встречала
       сама Анна Семеновна:
      
       - Куда же ты, деточка, разве можно так, пришла на день
       рождения и вдруг сбежала! Иди, поиграйся с Галочкой...
      
       Съежилась Флорина радость и стала совсем маленькой, неза-
       метной.
      
       Но Флора уже вошла в квартиру.
      
       В большой коммунальной квартире Гацони занимали две смеж-
       ных комнаты. Может быть, это были светлые и уютные комнаты, но
       почему-то флоре все запомнилось мрачным и душным. Наверно, от
       того, что все двигались, что-то носили, ставили на стол, а Галя, ко-
       торой в самом деле "играться" больше не с кем было, все верте-
       лась среди взрослых, и Флора не знала, что ей делать, хотела как-
       то перехватить Галю, но странное чувство стесняло ее, ей все
       душнее и сквернее делалось, все-таки она потянулась за Галей в
       другую комнату, только остановилась на минуту в дверях потро-
       гать бархатную красную штору, и не подслушала, нет, а просто
       услышала разговор:
      
       - ... тут другое дело: мать ей подарок дала, потом будет спра-
       шивать, как, что, чем угощали, зачем это нужно...
      
       - Не знаю, если мать могла допустить, чтобы ребенок завши-
       вел - ведь не блокада ж сейчас...
      
       - Да, конечно, конечно... надо оберегать... Но когда такой
       подарок... Вообще ни к чему было... но Галенька такое дитя еще...
      
       Что они говорили дальше, Флора не слышала. Она яростно де-
       ргала замок и не могла открыть его, наконец подскочила Галя:
      
       - Чего ты? - спросила она, но Флора рванулась как беше-
       ная:
      
       - Пусти меня! Пусти! Я не хочу! Пусти, слышишь?
      
       - Пожалуйста, я не держу,- сказала Галя и открыла дверь.
      
       На лестнице стало Флоре ужасно. Ясно представилось, сейчас
       выйдет она во двор и все отвернутся от нее - она предательница!
       Ну и пусть, она и сама не пойдет к ним, она пройдет мимо, она до-
       мой пойдет! Но и домой идти вдруг стало отвратительно стыд-
       но - показалось: она обманшица, она соврала, что ее пригласи-
       ли, мама не поверит ей, потому что так не бывает - нет, это
       ужасно - идти домой!
      
       Если бы Флора могла, она бы умерла здесь, на этой лестнице,
       и пусть бы все увидели потом ее мертвую, и узнали бы, что они
       наделали...
      
       Но видно, так, за здорово живешь, еще никто не умирал. И
       Флора не умерла, и даже вот что: стыд, который должен был стать
       главным чувством этого дня, мгновенно улетучился, как только
       она вышла на улицу. Просто растворился в радостном крике
       Люськи Большой:
      
       - Флорка! Тебя тоже Семениха выставила?! Вот так здоро-
       во! - и Флора не призналась, что ее не выставили, пусть так, так
       даже лучше...
      
       И дома на растерянный вопрос Ады:
      
       - Ну как, а позднее ты не могла прийти?
       Флора сказала:
      
       - А мы гуляли еще...- и побежала мыть руки.
       И стоя на кухне перед раковиной, мокрой ладошкой стирая
       грязь с колен, Флора с удивлением и странной радостью чувство-
       вала, что принесла домой не всю свою душу, а какая-то часть ее
       осталась там, в гулком сумеречном дворе на ступеньках подвала,
       рядом с Люськой Большой.
      
       Люську никто никогда не загонял домой, и когда из одного, из
       другого окна раздались крики: "Римма, домой!", "Ирка, черт,
       не набегалась еще!" - Флора, точно зная, что сегодня ей все сой-
       дет с рук, пристроилась подле Люськи, и вышел у них задушев-
       ный разговор:
      
       - Счастливая ты...- протянула Люська.- А наш батька так
       и пропал... Мамка говорит, может, другую нашел... Все одно-
       Осенью я в ремеслуху пойду... Там и харчи дают... и шинель... А
       что? Видишь,- и Люська выставилась на Флору большой, но по-
       детски бесформенной неподобранной грудью...- Все равно пере-
       росток я... Чего мне с вами, козявками, в школе сидеть... А все же,
       что? Я бы лучше...
      
       И теперь неслышно разгребая грусть, Флора медленно уплы-
       вала в сон на лодке под счастливым парусом...
      
      
      
      
      
       В ВОСХОДЯЩЕМ ПОТОКЕ
      
       Уже подошел к концу май, а Ада все не знала, куда ей деть на
       лето детей. Наконец решила и успокоилась: ничего особенного,
       все дети ездят в пионерские лагеря, ее тоже не сахарные, не рас-
       сыпятся. Прошлым летом совсем другое дело было: тогда Залмав
       только что демобилизовался, получил выходное пособие, и они
       все вместе уехали в Прибалтику, позволили себе внезапную рос-
       кошь нерасчитанного по копейкам дачного, совсем как до войны
       лета.
      
       Это было лето со сливками, с клубникой, с полными ведрам!
       черники - сядешь в лесу на пенек и, не вставая, вокруг себя пол-
       ведра наберешь - надоест, побредешь заросшей буреломной тро-
       пой наугад и внезапно выйдешь на земляничную поляну и тут уж
       ведро дополна - самой лучшей лесной благоуханной ягоды. А
       какая красота: темная, сочная, подернутая синеватой пыльцой
       черника, вперемешку с яркими земляничными бусинками -
       сказочное сверкание, драгоценные россыпи... Земля и кровь -|
       сок земли... |
      
       А один раз, набродившись по лесу, Флора присела просто от-
       дохнуть и рукой оперлась о старые выпученные наружу среди
       мшистого покрова корни и вдруг как завизжит: под рукой заше-
       велилось и начало медленно развертываться... От ужаса даже
       сразу не сообразила бежать, только визжит, как резаная, Роальд
       к ней - продирается сквозь чащобу - аж сердце в пятки ушло,
       так страшно она кричит, а когда продрался, Флора уже рванула,
       да с такой скоростью, что до самого дома не догнал ее, и ничего
       кроме монотонного на одной ноте:"А-а-а!" - от нее не добился,
       только как кинулась в Адины раскинутые руки, так разревелась;
      
       Роальд же змеи не видел и ни за что верить не хотел, Флора ника-
       кими силами не могла ему доказать, а может, он и поверил, но все
       равно дразнил ее:"Псишка ты, псишка - псишка, курица сума-
       сшедшая!.."
       Ему скучновато было, но скука была какая-то приятная, раз-
       литая в самом воздухе: вздохнешь и полные легкие равномерной,
       монотонной, приправленной запахом перепревших водорослей,
       прибрежной скуки... Их одинокий хутор среди громадного леса
       стоял так далеко от всякого жилья, что когда на самом ближай-
       шем к ним хуторе случился пожар, и темное зарево полыхнуло
       над макушками елей - пока запрягали, пока доехали - уже од-
       но пепелище застали, подмога не понадобилась... Ночная тревога
       на миг будто бы объединила хозяев и их дачников, даже специ-
       альную подводу запрягли - на ней хозяйский сын вез через лес
       Аду, исполненного восторженной готовности показать себя За-
       лмана и сгоравших от любопытства и нетерпения детей. Ада одер-
       гивала всех троих:"Неприлично же - у людей горе, а вы как иа
       представление... Не варит здесь, да?" - и она постукивала себя
       указательным пальцем по лбу... Но хмурые, молчаливые эстон-
       цы должно быть считали оживление в семье своих дачников зако-
       номерным - когда-нибудь время прибавит к воспоминанию о чу-
       жой непрочувствованной беде внезапное ощущение чего-то
       стыдного. И несмотря на то, что потом на пожарище и хозяева и
       их постояльцы в лад покачивали головами, и Залман, растеряв-
       шись от того, что уже не на чем показать себя, присмирел, и дети
       обратной дорогой, пронзенные ночным холодом, сбились в комо-
       чек и притихли, контакт так и не установился: утром, выйдя во
       двор, дети громче, чем обычно, как глухим, выкрикнули хозяе-
       вам: "Здравствуйте!", а те в ответ свое обычное: "Тере!.." - и
       больше ничего.
      
       А за пределом хутора - только лес и море. К морю идти со-
       сновым бором, потом вступаешь в полосу шиповника в цвету и
       выходишь на безбрежную песчаную полосу, мягко переходящую
       в мелкое стальное море. И так пустынно вокруг, что Ада иногда
       загорала голой, только Роальда прогонит: "Иди, ты уже большой
       мальчик, иди побегай..." Он и сам не знал отчего, но в этот мо-
       мент в нем подымалось жгучее раздражение, он упрямо не согла-
       шался "побегать", назло усаживался в отдалении с книгой, гор-
       бился и книгу держал слишком близко к глазам... А Флора могла
       часами вылавливать из воды студенисто-прозрачные кружочки
       медуз и вновь забрасывать их в воду, где они снова превращались
       в радужную вуальку - ей никогда не надоедало это занятие, од-
       нако, она охотно присоединялась к Роальду, когда он, наконец
       оторвавшись от читаной-перечитаной "Жизни Давида Коппер-
       фильда", принимался строить песчаные замки. Тут он был и ар-
       хитектором, и главным строителем, она же годилась только в ис-
       полнители его непреклонной воли, но радостно подчинялась
       резкому командному тону...
      
       Через множество лет Флора напишет в письме к брату:
      
       "Когда под солнечным палящим зноем, мы замки из песка на
       пляже строим, я думаю - к тому есть основанье - как хрупки
       стены мной воздвигнутого здания..." Письмо пролетит над океа-
       ном, в другом полушарии упадет в руки Роальда, он прочтет и пе-
       редернет плечами в точности, как Ада: "Замки из песка? Кажет-
       ся, спятила",- и постучит по лбу указательным пальцем.
      
       Но тогда, сосредоточенно сопя, Роальд чертил на песке: здесь
       крепостная стена, здесь сторожевая башня, а здесь сам замок со
       шпилем, с арками, и висячими мостами. В Флорины обязанности
       входило вырыть глубокую яму, такую, чтобы на дне ее проступа-
       ла вода - что-то вроде карьера. Потом она загребала из ямки
       полные пригоршни мокрого текучего песка и, не разгибаясь, пол-
       зла на коленках к месту строительства, медленно выпускала
       сквозь сжатые кулаки тонкие струйки туда, куда указывал Ро-
       альд, и ровно столько, сколько он велел. Песок вытекал неравно-
       мерно, избыток влаги тут же поглощался основанием, и посте-
       пенно вырастала вычурной лепки стена и башня с зубчиками по
       верху - Роальд называл это методом "накрапа" - откуда он та-
       кое выдумал, Флора не знала, но получалось здорово...
      
       А еще были блаженные дни, когда они все вместе принарядив-
       шись, торжественно отправлялись за рыбой к мадам Сальман.
      
       Почти вся дорога лежала вдоль зарослей шиповника, и тут
       что-то дикое накатывало на Роальда: он начинал носиться, как
       бешеный, ломать грубые колючие ветки, нелепые и кошмарные,
       но зачем-то с таким нежным, легким цветком, что только дунь и
       отлетит мгновенно. А флора, во всем стараясь не отстать от брата
       и чем-нибудь выразить и в ней бурлящее чувство жизни, на лету
       поймает лепесток и краем, вырезанным сердечком, налепит его
       на выпяченные губы. В лице ее сразу же появляется что-то на-
       глое, неприличное. Роальда бросает к ней, кружит, как юлу, и,
       будто зашедшись в исступленной радости, он принимается пи-
       хать, щипать, толкать, тискать Флору так, что смех ее уже на
       грани слез и, наконец, Ада изловчившись, ловит его прямо за ви-
       хор, и запустив руку за шиворот, встряхивает:
      
       - А ну прекрати! Приди-ка в себя! Мокрый весь - вот про-
       хватит ветром!..
      
       Пытаясь выкрутиться, Роальд кричит: "Пусти! Чего вцепи-
       лась!" - но это хамство сходит ему, оставаясь почти незамечен-
       ным: рука Залмана нежно и крепко обхватывает Алины плечи и,
       взглянув в глаза друг друга, они легко читают в них одно и тоже:
      
       "Боже, как много везения досталось нам на двоих: выжить, ды-
       шать, слышать щенячий визг наших детей - нет, это нельзя вы-
       разить, можно сглазить..."
      
       Уже в лучах закатного солнца открывался им низкий дом ры-
       бака, кусты смородины, затянутые сетью (чтобы прожорливые
       птицы не склевали), прозрачно-жемчужные ягоды, такие слад-
       кие и крупные, какими не бывает ни красная, ни черная смороди-
       на. Тяжелые растянутые для сушки желто-бурые сети - рыбац-
       кая снасть, опрокинутая вверх днищем лодка, возле которой сам
       тихий молчаливый Сальман, крепко расставив ноги в узорчатых
       до колена чулках, попыхивает трубочкой и уже спешащая на-
       встречу, улыбающаяся, круглая, белая, сладкая, всегда припахи-
       вающая ванилью и корицей мадам. И как легко разгадывается
       происхождение вкусных запахов: блюдечко в руке мадам Саль-
       ман уже опустело, физиономии детей уже перепачканы чернич-
       ной начинкой только что извлеченных из "чуда" пирожков -
       так всякий раз поразительной кажется праздничная нарядность
       аккуратно выложенных локончиков на голове, фартука клетча-
       того, крахмального, рукавов фонариком, рюша по вороту, тесе-
       мочек бантиком - вся эта лишенная возраста игривость на пус-
       тынном берегу, вдали от прочего жилья... Поразительно и не по-
       нятно почему радует...
      
       Впрочем, мадам Сальман ездит в Таллинн продавать рыбу,
       тут в Клоге, кроме мадам Рикинглаз, у нее нет покупателей...
      
       Она уводит Аду и Флору в дом, а Залман, раз уже ему повезло
       и хозяин не в море, на ходу набивая трубку, всем корпусом уст-
       ремляется вперед.
      
       - Ох-хо-хо! Приветствую вас! - издает он радостный клич.
      
       - Прывэт! Прывэт! - и Сальман крепко жмет руку Залмана.
      
       - Штиль! - говорит Залман.
      
       - Так. Да,- кивает Сальман.
      
       - Но ветерок есть,- и Залман выставляет вперед кулак с от-
       топыренным большим пальцем, предварительно деловито послю-
       нив его - сейчас он узнает, с какой стороны ветер... Сальман за-
       думчиво смотрит на выставленную вперед руку - должно быть,
       ему хорошо виден пароход, бросивший когда-то якорь в душе
       пружинистого гостя. Пронзительно худой гость жилист и больше-
       рук, голубому якорю просторно лежать в том месте, где делятся
       пальцы, где от дружных братьев уходит бродяга непутевый, веч-
       ный одиночка: проржавела оплетающая якорь цепь - мастер до-
       бавил красную краску - нечасто встретишь двухцветную татуи-
       ровку. Сальман знает, в дальнее плавание надо за ней идти...
      
       А из-под закатанного рукава рубашки видна вообще диковин-
       ная картинка - Залман счастливый обладатель самого необыч-
       ного сувенира в память всемирной любви к великому комику:
       чуть ниже локтя сочно в два цвета вытатуирован у него Чарли
       Чаплин в котелке, в неизменных своих штиблетах, с тросточ-
       кой - стоит Залману напрячь мышцы, как натянется кожа, и ко-
       ротенькие ножки Чаплина дрогнут, словно прозвучала песенка:
       "Я усики не брею, большой живот имею..." - и Залман начинает:
      
       Роальд так и знал, он сто раз уже слышал эту историю.
      
       - Да...- Залман делает большую паузу, он совершенно уве-
       рен, что сколько бы ни тянул, интерес слушателя однажды воз-
       никнув, уже не может ослабнуть.- Значит, приходим из Гам-
       бурга... Ну, парень я холостой, заботиться не о ком, денег полные
       карманы, одет с иголочки: серые лакированные - тогда только-
       только в моду вошли тупые носы - так вот, такие тупоносые
       туфли на мне, точно в тон серый шевиотовый костюм - широкие
       прямые брюки, пиджак на кокетке, чуть в талию, сзади вшит по-
       яс, плечи приподняты, великолепный плащ точно такого же цве-
       та, лайковые перчатки, велюровая шляпа - все в тон...
      
       Только ради бога не надо думать, что Залман какой-нибудь
       тряпичник, но он видит до малейших подробностей себя того,
       двадцатилетнего, видит как неотъемлемую часть утекшего вре-
       мени, чувствует на себе чьи-то завистливые взгляды, торжество
       его велико: память оживила толпу, собравшуюся на выставку су-
       вениров, посвященных Чарли Чаплину, вернула бодрящее ощу-
       щение молодого расположения своего ко всем, и всех к себе - на
       миг вернулись к Залману давно потерянные дружбы, и даже за-
       росшее обидами родственное чувство к брату обернулось преж-
       ней восторженной привязанностью младшего к старшему; За-
       лман увидел его среди знаменитых ныне режиссеров и
       артистов,- носом и кадыком похожего на верблюда - из про-
       шлого плавания Залман привез ему клетчатое кепи, кстати о ке-
       пи - ну, ладно, это потом, но ведь именно благодаря брату За-
       лман попал в это избранное общество. И надо знать, что всего у
       Залмана одиннадцать братьев и сестер, но Яшка двумя годами
       старше, и пока Залман плавал по морям и океанам, из всего, кем
       Яшка хотел стать:режиссером, оператором - он стал только ад-
       министратором - только тем, на что хватало его выносливого,
       неистощимого запаса жизнелюбия, внешне медлительным, со-
       храняющим достоинство ловкачом, с горделивой небрежностью
       принимающим на себя отблески чужой славы...
      
       - Но раз уж я вспомнил о кепи!..
       Ничего. Тот, кто хочет знать, чем же кончилась эта история,
       подождет. Торопиться некуда.
      
       - Так вот. Я привожу кепи: себе и брату. А у нас на Ковен-
       ском жил Венька Медников - мы еще всегда звали его "Венька-
       Очки", знаете почему? Потому что на попе у него всегда были две
       круглые заплатки. Так вот, его отец был шапочник. Ой, он был
       такой чудак: каждый месяц приходил к моему отцу: "Маркус, как
       тебе нравится, опять хозяин требует с меня плату за квартиру!
       Сколько же я должен платить ему за то, что я называю вонючим
       подвалом, а он, видите ли, квартирой?!" Никак не мог понять,
       что платить надо каждый месяц... Так вот... Теперь "Венька-Оч-
       ки" был уже здоровенным рыжим парнем, а морда у него как бы-
       ла, так и осталась вся в веснушках. И он помогал отцу: они рабо-
       тали, как сейчас помню, на Кузнечном рынке, в такой будке как
       чистильщики, и работы у них никакой не было, но они там сиде-
       ли, а я хотел повидать Веньку и показать себя. И когда они с от-
       цом меня увидели, они прямо с ума сошли, и отец говорит: "За-
       ля,- он так называл меня - ты помнишь, как вы с Венчиком
       бегали, и у тебя была точно такая же драная задница, как у него?
       Теперь ты стал человеком, есть на что посмотреть, а у Венчика,
       по-прежнему, нет порядочных портков. Так что дай мне это твое
       кепи и, чтоб я его распорол, и будет все равно, как если бы ты дал
       своему другу миллион!.." И что бы вы думали, я был сопляк, и
       мне было страшно лестно, что этот старый пень так обо мне ска-
       зал. Я снял с головы кепку и отдал. И оказалось, что в ней дейст-
       вительно был миллион! Как? А так: не прошло и двух недель, как
       полгорода уже ходило в таких кепках. Яшку все спрашивали, от-
       куда у него, и он говорил, где можно сшить такую же, и еще через
       две недели у меня одного не было кепки, и тогда я пошел к ним в
       мастерскую, но еще не успел рта раскрыть, как рыжий Венька
       встал мне навстречу: "Залман,- сказал он - мы можем сшить
       тебе кепку, но знаешь, сколько это будет стоить? А бесплатно -
       нет!" - "Рыжая ты сволочь, трам-тарарам! Мать твою... И так
       далее! - выдал я ему хороших боцманских матюгов, плюнул и
       пошел. Ей богу! А что я буду с ним связываться?! Но это не все...
      
       - Через год идем рейсом Владивосток-Порт-Саид с заходом
       в Филадельфию. Я с Гулькой спускаюсь на берег, Гулька - это
       обезьянка у меня была... Ой, от нее умереть можно было...
      
       - Представляете, старший брат, это другой, самый стар-
       ший - большой человек, с четырнадцати лет в партии, хорошо
       Ленина знал... Так вот, он меня с Гулькой однажды взял в гости к
       Михаилу Ивановичу Калинину...
      
       Так. Терпение! Начинается новый рассказ. Если ваша туск-
       лая, бесцветная жизнь ленивым течением времени позволяет
       вам, вы узнаете, как в гостях у всенародного старосты обезьянка
       отгрызла головы шахматному королю и королеве.
      
       - Но это видеть надо было! Михаил Иванович только похва-
       стался: "Посмотри, Наум, какие мне шахматы архангельские ко-
       сторезы подарили". И действительно, король - так это король,
       королева, офицеры - в общем, все... Мать честная! Я как уви-
       дел - это пока мы за столом сидели... Наум весь красный стал...
       Да... Ну, Михаил Иванович,- черт, что за человек был? По-
       смотре-е-сл и говорит:"0брати внимание, Наум, обезьяна, а под-
       ход у нее классовый: не пешке, а именно королю голову отгрызла
       и за королеву взялась..." Ничего, да?
      
       - Ну это я так, про Гульку можно всю жизнь рассказывать...
       Так что если вы почему-либо решили ничего больше в жизни
       не делать, кроме как слушать рассказы Залмана, у вас еще, мо-
       жет быть есть шанс узнать, чем кончилась история о том, как гу-
       ляя по Филадельфии с Гулькой на плече, Залман наткнулся на
       шикарный магазин под вывеской "Бенжамен Медников и К " и,
       конечно, не преминул зайти...
      
       Между прочим, странный оборот в этом месте принимает рас-
       сказ Залмана: Роальд каждый раз удивлялся, почему его отец,
       такой яростный, такой убежденный коммунист, столько раз под
       самый потолок вздымающий голос, как только касалось того, что
       могло стать с ним, если бы не комсомол, не партия - то есть он
       мог бы быть вором, бандитом, вообще пропасть, но партия сдела-
       ла из него человека, комсомол послал учиться, правда, учиться
       не получилось: профессора ГИЖа оказались все, как один, врага-
       ми народа; но зато партия и так, без учебы доверила ему пе-
       чать - свое "могучее оружие", сделал его глашатаем своей прав-
       ды (еще бы - гремел и распалялся Залман - не тот журналист,
       кто университеты кончает, а тот, у кого "перо в руке"),- так по-
       чему же он, каждый раз дойдя до того места в своем рассказе, где
       волей счастливого случая, а отчасти и его собственной счастли-
       вой волей "Венька-Очки" превратился в нормального миллионе-
       ра Бенжамена Медникова, по-детски наивно не мог скрыть вос-
       торженной зависти, пронизывающей все его существо?
      
       Рассказывая, Залман то всем корпусом склоняется к слушате-
       лю (вряд ли у него могут быть собеседники), то отклоняется на-
       зад, словно штормовая волна воспоминаний бьет его из стороны в
       сторону; дабы не иссяк, не утек источник внимания, глаза Залма-
       на требовательно ищут вашего взгляда, словно цепляют на крю-
       чок; пожелтевший от табака палец то и дело отбивает перед ва-
       шим носом особый внутренний ритм рассказа, не слабеющий ни
       на минуту - нечего и надеяться вставить словцо. Приближаясь,
       обдавая вас трубочным дыхом, роняя голос до проникновенного
       шепота, вздымая и ширя его до того, что становится тесно в лю-
       бом помещении, мгновенно и полно реагируя сам на свой рассказ,
       опережая вас и, в общем-то, и не нуждаясь в вашей реакции, За-
       лман вминает и вминает вас в стену, а если нет стены - все рав-
       но теснит и сдвигает вас с места, и сам гасит всякий интерес, быв-
       ший поначалу. Вы уже давно повергнуты в тревогу и
       беспокойство, но конец еще далеко...
      
       И во всю жизнь не было у Залмана лучшего слушателя, чем
       молчаливый рыбак на берегу притаившегося моря. Тихая улыбка
       блуждала на его обветренном лице, долгое терпение светилось в
       прозрачных глазах, только изредка, отставив в сторону крепко
       впаянную в кулак трубку, он одобрял рассказчика короткой и на-
       дежной фразой:
      
       - Так, это так, да-да...
      
       И все-таки Роальд не был уверен, все ли в точности понимает
       Сальман из того, чем захлебывается отец - ему приходила в го-
       лову мысль, что не будь здесь сейчас ни его, ни Залмана, этот че-
       ловек так же точно стоял бы крепко уперевшись в землю ногами,
       вслушиваясь в шорох прибрежного песка, в ласковое лопотанье
       еще не выросших волн... И привычное недоверие ко всему, что го-
       ворил и делал отец, подымалось в душе сына. А тут еще Ада, уже
       закончившая галантные расчеты с мадам Сальман и успевшая
       поделиться с ней рассказом о проклятой астме, и больше ничего
       не имеющая за душой, чем можно бы поделиться с чужим челове-
       ком, кричит с крыльца:
      
       - Ну что, ты кончишь когда-нибудь?
      
       - Иду-иду, минуточку...
      
       - Поразительный человек! Его не остановишь - до смерти
       заговорит! Ни в чем не знает меры,- всему миру сообщает Ада.
      
       - О, пардон, пардон! Я же имель сюрприз для.мадам,- и,
       всплеснув руками, Сальманиха скрывается в дверях маленького
       домика и тотчас же появляется вновь с баночкой маринованных
       угрей.- Это только вам, чтобы не так много болеть и хорошо ку-
       шать...
      
       Маринованный угорь вряд ли хорош при астме, но зато привет
       и ласка многого стоят...
      
       И всю обратную дорогу Ада и Залман восхищаются тем, как
       благородна может быть простота, если только коснулся ее резец
       европейской цивилизации. Они полагают, что их угрюмые ху-
       торские хозяева по тому одному не говорят по-русски, что нена-
       видят все русское и к ним, безобидным дачникам, по хамству и
       бескультурью своему, относят эту ненависть... И среди густого
       сумрака, накрывшего тропу, детям ничего не оставалось, как
       прибившись к родителям, внимательно слушать их. Они слушали
       и запоминали...
      
       И годы должны пройти, и должно наступить время, когда
       Флора, задавшись вопросом:"Кто мы? Откуда мы?", начнет ис-
       кать ответа и, не найдя его, вспомнит неясное очертание той тро-
       пы, смутные речи родителей, безымянных эстонцев, надежно
       хранящих в молчании чистоту родного языка, и ей покажется,
       что сама она рождена из легкого воздуха беспамятства и незна-
       ния...
       Природа наградила и Аду, и Залмана счастливой способно-
       стью так крепко забыть языки своих предков, законы, по кото-
       рым они жили, что даже крошечного акцента не оставила ни в ре-
       чи, ни в душах привкуса принадлежности к какому-либо роду...
      
       Меж тем, отец Залмана, Маркус-Хаим Рикинглаз лишь на
       седьмом десятке - когда из дюжины детей половина позволила
       ему пережить себя, а половина предоставила вдовствовать в оди-
       ночестве - лишь на седьмом десятке удостоил русскую грамоту
       вниманием и стал у шестнадцатилетней девчонки-домработницы
       учиться по букварю. Может быть он хотел найти в нем ответ на
       мучительный вопрос:"Почему его дети совсем не похожи на детей
       его отца?.."
      
       "У Луши мама, ма-ма у Луши..." - читал он громовым голо-
       сом, и ненадолго вернувшийся из плавания Залман, стесняясь,
       говорил друзьям:"А, это отец учит Маруську..."
      
       Однажды старый Маркус пришел к старшему сыну, присел,
       высокий и статный, на кончик кожаного кресла, чтобы не прова-
       литься в его мягкие и ненадежные объятия и не оказаться мень-
       ше, чем есть на самом деле. Взглядом старой тигрицы он обвел
       кабинет, в котором государственной важности вопросы решал его
       сын, и не надеясь на сыновью близость, через просторный, как
       Сибирь, стол, удивленно сказал:
      
       - Знаешь, Наум, на склад приходили чекисты! - он видел,
       как уже приготовился к прыжку похожий на него сын, только в
       лице у него еще больше тигриного, но зато он не вышел в отца ро-
       стом, пошел вширь, был мал и коренаст.- Так знаешь, Наум,-
       продолжал Маркус,- они были страшно грубы, они сказали, что
       раз я не знаю писать по-русскому... Но когда я сказал, что моя
       фамилия Рикинглаз...
      
       И Маркус не успел кончить, как Наум вскочил, он ударил по
       столу кулаком и заорал:
      
       - Я запрещаю тебе пользоваться моей фамилией!..
      
       - Щенок,- Маркус встал,- это ты носишь мою фамилию...
       Хорошо, что он сидел на самом кончике кресла.
       Но он так и не понял, что имели в виду чекисты. Он долго ду-
       мал и, странное дело, мысли его все время возвращались к одному
       и тому же: Екатеринодар, Двойра-Блюма, еще худая, похожая на
       козочку, он - Маркус, не может слышать, как она страшно кри-
       чит, а она кричит и кричит, потому что их первенец, их малень-
       кий Иосиф умирает от холеры. А что поделаешь, холера во всем
       городе. И может быть, они тоже умрут... Но больше нет сил слы-
       шать, как кричит Двойра, она умоляет Маркуса, а разве ему жал-
       ко серебра - нет, только он не надеется, что раввин согласится...
       Этот раввин сам так боялся холеры, что даже не позволил внести
       мальчика в синагогу: он велел Маркусу положить ребенка на сту-
       пеньки, а сам остался стоять в дверях - и близко не подошел -
       сказать по чести, Маркуса это не волновало, он не верил в чудо,
       но увязанное в узелок серебро уже отдано раввину, только чтобы
       Двойра не упрекала его в том, что он что-то пожалел для сына...
       И дело было сделано: раввин дал их мальчику новое имя... И
       представьте себе, ангел смерти уже стучавшийся в их дом, чтобы
       забрать на небо маленького Иосифа, которому в Книге Жизни
       было записано жить всего два годика, так и ушел ни с чем. Пото-
       му что Иосифа уже не было. Уже был мальчик по имени Нохум.
       Конечно, это обман...
      
       А сколько еще имен было у Наума?.. По-ихнему это называ-
       лось подпольной кличкой... Однажды в дом пришел человек (тог-
       да еще Двойра-Блюма носила... кажется, Залмана она и носила),
       так вот, пришел человек и сказал: "Товарищ Василий просил пе-
       редать..." - и это тоже было новое имя их первенца...
      
       Кто знает, может быть, евреи зря думают, что ангела смерти
       можно обманывать...
      
       ... А где-то там, у самого подножия Карабаха, уже не имея сил
       достигнуть благостных горных вершин, самый воздух которых,
       люди говорят, лечит, выхаркав остатки легких, последним хри-
       пом через окровавленные бронхи, испустил дыхание отец Ады. И
       когда умирала от той же чахотки, ускоренной одиночеством и го-
       рем мать,- Ады тоже не было поблизости. И не потому, что по-
       езд не успел бы привезти ее вовремя, но одни только их смерти и
       напомнили Аде, что у нее были отец и мать. Однажды, тайком по-
       кинув свой дом, Ада удрала с заезжей труппой оперетки и где-то
       в Харькове, впервые вступив на провинциальные подмостки в
       блеске софитов, в гуле оваций, раз и навсегда поверила, что рож-
       дена она из ничего, из пыльного воздуха кулис, из пены кру-
       жев - не представлять опереточную, а быть всамделишной ма-
       ленькой принцессой...
      
       А разве пристало принцессе помнить о чем-нибудь смрадно-
       жизненном?
      
       Нет. И Ада расскажет когда-нибудь детям прекрасную сказку,
       как умирал прадедушка.
      
       - Он уже совсем старенький был, сто пять лет ему было. У не-
       го много детей было, я даже не знаю всех. А он с дядей жил... Вот
       он раз говорит:"Сынок, я сегодня умру... нет, не спорь со мной, я
       знаю, что говорю, ты мне истопи баню и всех позови". Помылся
       он, самую красивую одежду попросил, чтобы ему дали, и стал
       ждать гостей. Все дети, невестки, внуки - все собрались. И он
       сказал:
      
       - Давайте вино пить, песни петь - я хорошо пожил, дай Бог
       каждому из вас. И когда будете меня хоронить, плакать не надо,
       надо радоваться и пить вино, и песни петь - я прошу...
      
       И все смеялись:"0й, что ты, папа, еще будешь жить, смотри,
       как ты хорошо выглядишь.." И правда, так хорошо посидели, вы-
       пили, а потом он сказал:"Ну вот, я устал, давайте поцелуемся и
       идите, я умереть хочу..." И только все ушли, он прилег, дядя Гайк
       думал, что он уснул, а он уже умер...
      
       ...И смерть того старика, легкая, как пух подушки, которой он
       в последний раз коснулся головой, лежала много дальше от жиз-
       ни, нежели вершина Карабаха, от тех мест, где Ада родила своих
       детей...
      
       Такой Ада была всегда и во всем, в каждой мелочи. Заслышав,
       как судорожно хлопнула крышкой ее кастрюльки соседка Лина,
       Ада слегка скривив рот, барственным тоном сообщала ей:
      
       - Лина, у нас все на сливочном масле. Мы жиров не перено-
       сим...
      
       - Не знаю,- делилась она своим педагогическим опытом с
       приятельницами,- мои дети глупых вопросов не задают, не
       знаю, почему ваши такими гадостями интересуются...
      
       И никогда не могла понять, когда же наступил миг, и дети ее
       выросли и стали бесконечно чужими ей людьми...
      
       С безоблачного неба солнце ровно проливает на землю тепло,
       но где вздыбленная, где свежевспаханная, где выщербленная
       земля нагревается неравномерно, и дыхание ее то более глубокое
       со щедрым вдохом и со столь же щедрым выдохом, то и вдох и вы-
       дох слабей и короче - разной силы потоки воздуха подымает
       ввысь. И там, где мощной струей восходит от земли ее разогретое
       дыхание, встретившись с льющимся навстречу теплом, оно вне-
       запно образует стремительный поток ввысь - восходящий по-
       ток, способный подхватить и унести...
      
       В ту зиму Роальд стал скрытен, как западня. Ему все время
       хотелось быть одному. Но в их доме это случалось крайне редко.
       Оставаясь один, Роальд в первую минуту испытывал облегчение
       и прилив бодрости. Свобода - не действовать, не совершать по-
       ступки, но предаваться воображению, каким-то смутным фанта-
       зиям - вот для чего ему нужна была свобода. Однако, через
       мгновение бодрость сменялась возбуждением, начинало лихора-
       дить, казалось, подымался жар, ломило поясницу и где-то внут-
       ри, в самом низу появлялась щемящая боль. Бессмысленно мо-
       тался он из угла в угол, от одного дверного косяка к другому,
       хотелось прижаться к чему-нибудь холодному, остудить лоб -
       он начинал задыхаться и наконец, не в силах больше совладать с
       собой, бросался на кровать, падал лицом вниз, вжимался в мя-
       коть матраца, но тут же опрокидывался на спину...
      
       Они спали с Флорой в одной комнате, в узком пенальчике, и
       Флора постоянно мозолила ему глаза. Он как будто бы и не видел
       в ней девочки, тем более, что в ее долговязой фигурке и не было
       ничего женского - напротив, своей щенячьей бесполостью она
       причиняла ему вечное раздражение. Ее детская невинность уни-
       жала его. Когда по вечерам Флора начинала возиться у своей по-
       стели, когда повернувшись к нему спиной, она раздевалась и пе-
       реодевалась в ночное, сверкая при этом фасолинками ягодиц, в
       Роальда вселялось жестокое, неприязненное чувство: он ненави-
       дел ее, он проклинал родителей, равнодушно принудивших его
       спать в одной с ней комнате. Но стоило ему самому оказаться в
       постели, как вдруг на него накатывало раскаяние во всей дневной
       злобе к Флоре, жалость и нежность заливали душу. Ему хотелось
       встать, прильнуть к ее разогретой сном хрупкости, к ее светяще-
       муся, тонкокожему тельцу, пронизанному пульсирующим спле-
       тением голубых ручейков... И тогда он хотел и совершал над со-
       бой то единственное усилие, которое удерживало его в
       собственной постели и помогало погрузиться в сон...
      
       И каждое утро первым делом при пробуждении было чувство
       стыда, вторым спасительным - раздражение, почти ненависть...
      
       У него были товарищи, но даже с ними он не мог быть открове-
       нен. Это была работа Ады. Как-то она сумела привить детям не
       мысль, а нерушимую уверенность в том, что есть вещи, о которых
       не говорят. Ей не потребовалось для этого особых усилий - все
       вытекало само собой, из самой ее сути, да еще из неповторимых
       выражений лица: из светящегося, ласкового, милого - Ада ведь
       бывала удивительно милой, когда хотела - оно вдруг превраща-
       лось в страшную маску гневливой брезгливости: морщился в сбо-
       рочку и уползал вбок рот, и два жала пробивались сквозь зрачки,
       безобразием преображалась каждая мышца. Встретить в упор та-
       кое лицо - ужасно, и дети боялись его. И еще при этом:"Какая
       гадость!" - вот ее определение всего лежащего за пределами то-
       го, что она считала возможным обсуждать с детьми. И они крепко
       усвоили границы дозволенного, даже книги они читали таким об-
       разом, что сознание их невольно отбрасывало все, что нарушало
       эти границы - все плотское, чувственное игнорировалось, в то
       же время, оставаясь черным таинственным провалом в тексте.
       Ощущение постыдной тайны, которой он, Роальд, вдруг стал со-
       причастен, не покидало его...
      
       Дневной сон, не вовремя, необъяснимый, как болезнь без ди-
       агноза, то и дело сваливал его. Ада ворчала:"Час от часу не легче,
       другие шляются с утра до вечера, а этот дрыхнет..." Но если бы он
       мог, он спал бы все дни напролет - дневные сны были легкими,
       томительно-блаженными, пробуждаясь, он не мог вспомнить их,
       оставалось только ощущение бесстыдной свободы.
      
       Так в полусне, полубреде и отстранении прожив эту зиму, Ро-
       альд внезапно обрадовался, узнав, что Ада решила отправить их
       в лагерь.
      
       Ему казалось, что там в окружении сверстников, в теплом
       воздухе общежития он вдруг избавится от мучительства вместив-
       шейся в него тайны, изменится его положение и сам он станет
       другим...
      
       У Флоры были свои основания радоваться предстоящей поезд-
       ке. Что-то такое у нее еще не получалось в школе. Она еще не на-
       шла способа обратить на себя волны нежности, которыми девочки
       щедро окатывали друг друга. Флоре доставались только брызги.
       Общительность же ее была ненасытна, сквозь все поры сквозило
       желание быть любимой, ласкаемой. Даже дома, даже Ада не вы-
       держивала:"0тстань, ты, как банный лист, липнешь..." Но в шко-
       ле она "не липла". В школе Флора держалась настороженно, ее не
       покидал страх быть грубо отвергнутой - самолюбие ее, раз и на-
       всегда уязвленное, призывало не расточать, а копить приметы
       любви. Как давно это было: в самый первый школьный день Фло-
       ра так и осталась без пары - "Я не хочу с этой бритой!" - почти
       громко сказала девочка, на красивое лицо, на изумительные косы
       которой польстиласьфлора, и незаметно старалась пристроиться
       к ней. "Можно, я с вами?" - и красавица вмиг оказалась третьей
       позади Флоры. И Флора не пожаловалась учительнице. Как уди-
       вилась бы Алка Филипченко, узнав, что и через два года Флора
       помнит то, что она забыла уже через полчаса... А через пять лет,
       через двадцать пять?
      
       Может быть, Флора злопамятна, как слон? Нет, тогда она за-
       таила бы зло на эту девочку. Но даже в точности уяснив ее кап-
       ризно-принцессистый характер, опасливо и настороженно Флора
       стремилась только к одному - заслужить от любви ее. Так не-
       пристроенную душу всякое слово простреливает насквозь.
      
       И вот теперь, собираясь в лагерь, Флора подолгу вглядывалась
       в зеркало то с ужасом, то с надеждой, до оскомины повторяла лю-
       бимые стихи, как белье в шкафу, перебирала и раскладывала по
       полочкам те знания, что могли придать особый смысл общению с
       ней. Собственно говоря, кому какое дело до того, откуда Флора
       знала обо всей этой истории Анны с Вронским - конечно, она не
       читала романа, ей даже само слово-то "роман" еще не было при-
       вычно, казалось немного смешным, но зато однажды, когда она и
       Ада ужасно угорели, а Роальд и Залман нет, потому что имели
       скверную привычку спать, накрывшись с головой,- так вот, по-
       куда Залман вызывал Аде неотложку, он уговорил Роальда выве-
       сти одуревшую Флору на снег, на чистый морозный воздух.
      
       Они бродили по пустынным дворам и оба радовались, что про-
       гуливают школу. Роальд начал рассказывать Флоре все с самого
       начала, прямо вот с этого:"Все смешалось в доме Облонских..."
       Ну, а потом уж она приставала к нему, как могла, и в конце кон-
       цов, выклянчила все, вплоть до встречи Вронского в вагоне с кня-
       зем, вплоть до головоломной фразы, навсегда запавшей в душу,
       как ключ от потерянного замка:"Ни с кем мне не может быть так
       мало неприятно видеться, как с вами,- сказал Вронский.- Из-
       вините меня. Приятного в жизни мне нет". И на все ее:"А поче-
       му? А зачем же?" - "Ну, тебе этого еще не понять... Незачем, не
       понимаешь, потому что маленькая и глупо тебе рассказывать",-
       говорил Роальд, но уже и сам не мог остановиться. А между про-
       чим, почему же не понять? Во всяком случае, запоминала Флора
       очень хорошо - ведь каждую перемену, сколько дней подряд, и
       Катя Вилинбахова и Алка Андрианова, и даже Люся Самусенко-
       ва, сцепившись клубочком, катились по кругу школьного кори-
       дора, жадно впиваясь глазами в повествующую им Флору. И как-
       то так получилось, что все эти люди: и Анна, и Китти, Долли,
       Стива, Вронский, Бетти - люди из такой далекой, совершенно
       недоступной воображению жизни, получались вполне живыми,
       теплыми - их страдания, даже их болезни волновали, более то-
       го, ничто иное как переживания за них, объединяли девочек -
       именно в те дни Флоре показалось, что наконец-то и у нее есть
       настоящие подруги...
      
       Множество лет спустя Флора мучительно пыталась вспом-
       нить, каким же образом это чужое, из вторых рук полученное
       Знание внушило ей непоколебимую веру в преимущественное
       право рассказывающего перед слушающим. Или это все ерунда, и
       что-то более грозное прорастало сквозь острые ключицы и распи-
       рало ей грудь? Но что же?
      
       Одиночество. Сквозь толщу одиночества пробиваются ростки
       гордыни...
      
       Как бы там ни было, ни Флора, ни Роальд не оказали ни ма-
       лейшего сопротивления Адиному решению. Это даже удивило
       Аду: ведь еще совсем недавно они называли детей, уезжающих в
       лагеря, не иначе как "лагерниками", "стадом баранов" - да ведь
       и в самом деле, разве не Алой в них уже было заложено неприя-
       тие всего равняющего "я" с "мы" - общего, скученного? От этого
       никуда не денешься, и муторное, протестующее нечто все-таки
       втискивалось в подреберье, как перед дверью зубоврачебного ка-
       бинета...
      
       Был пасмурный рабочий день, большинство детей провожали
       или отец, или мать, отпросившиеся с работы, но семья Рикинглаз
       была, конечно, в полном составе. Когда Флора и Роальд, расте-
       рянные, невнимательные к чрезмерно обильным напутствиям,
       кое-как поцеловали родителей и втиснулись в один из автобусов,
       как раз хлынул дождь, будто специально, чтобы смыть с лица
       Ады неуместные слезы. Но все равно, горестное выражение ее ли-
       ца или излишняя суетливость Залмана, обращали на себя внима-
       ние, и дети видели, как искоса, недобро поглядывают на их отца
       и мать. Но, может быть, на Аду косились из-за истории с босо-
       ножками...
      
       Совсем недавно Залман встретил друга юности Кирку, теперь
       капитана Кондратьева. Он потащил Залмана к себе на корабль,
       только что пришвартовавшийся в Ленинградском порту после
       долгого плавания от берегов туманного Альбиона. И там, раска-
       чиваясь на волнах воспоминаний, они пили шотландское виски,
       ром и джин, и армянский коньяк, а напоследок капитан наградил
       старого друга дорогими подарками. Он подарил Залману несколь-
       ко толстых отменных тетрадей, разлинованных в крупную неж-
       но-голубую клетку, большую четырехгранную бутыль чернил,
       квадрат толстой натуральной пробки, пакет особого корабельного
       порошка морить клопов. Все это он уложил в роскошный порт-
       фель из желтой свиной кожи, да еще за пояс Залману заткнул на-
       стольную лампу на гибком штативе.
      
       Всю дорогу до дома Залман пел морские песни, раскачивался
       и тянул за собой длинный, метров на пять, резиновый провод от
       лампы. Дома смеялся на все выкрики Ады, беспомощно разводил
       руками, потом уронил на них голову и пьяным голосом заревел:
      
       "Матроса всякий презира-а-ает,
       Матро-о-са пьяницей зову-ут,
       И без вся-я-ко-го стесне-е-ния
       Под су-уд матроса отдают..."
      
       Наутро он, не задумываясь, содрал кожу с подаренного порт-
       феля. Потом долго пилил лобзиком пробку, обтачивая ее напиль-
       ником, развел немыслимую грязь, но в итоге соорудил Аде босо-
       ножки на танкетке. Ада сначала протестовала против порчи
       хорошей вещи, но Залман кричал, что портфель ему ни к черту
       не нужен, он журналист, а не канцелярская крыса, как думают
       некоторые. Потом Ада поджала губы из-за грязи, а потом хваста-
       лась по телефону:
      
       - Лелечка, вы ахнете, ей богу! Настоящие модельные туф-
       ли! - и тут же кривила губы.- Ф-ф! Золотые руки! Лучше бы у
       него голова была золотая. Другой бы на его месте, знаете!..
      
       И вот теперь, покуда они стояли под дождем, не замечая его
       неистовой силы, махали и махали детям в окошко автобуса, под
       ногами скопилась огромная лужа, и когда Ада сделала шаг для то-
       го, чтобы все-таки отступить под навес, танкетка спокойно оста-
       лась на месте, а нога с беспомощно болтающимися на ней ремеш-
       ками плюхнулась в воду. Ада дернула вторую ногу и, подняв
       фонтан брызг, крепко встала босой ногой посреди лужи. Это было
       неожиданно. Ада только дважды коротко ахнула. Но не для За-
       лмана. Он-то хорошо знал, что клеил босоножки столярным кле-
       ем, гвоздей не оказалось под рукой, нетерпение подгоняло его, и
       он решил, что как-нибудь потом вобьет пару гвоздиков. Правда,
       что сейчас он так отдался душой трагической минуте расстава-
       ния, что совсем упустил из виду тяжелые метеорологические ус-
       ловия, и на лице его появилось смешное выражение испуга и ви-
       ны. Но чтобы дети уехали веселыми, чтобы увезли с собой
       светлую память о доме - раз уж случилось им покинуть его - и
       Ада и Залман быстро спохватились и дружно изобразили что-то
       клоунское, будто это был заранее придуманный трюк - специ-
       ально рассмешить публику... Однако, он никому не понравился,
       наверное, они вели себя не по правилам хорошо известным толь-
       ко тем, кто уже не первый раз провожает детей в дорогу и, начав
       смеяться вместе с родителями Флора и Роальд тут же скисли, съе-
       хав на кривые улыбки...
      
       Потом они видели, как Залман пытался напялить на Аду свои
       огромные башмаки, а она отмахнувшись, зашлепала босыми но-
       гами по лужам, держа в руках ремешки, маленькая, худенькая,
       совсем девчонка...
      
       Если бы Залман получил путевки для детей у себя в редакции,
       просто подав заявление в местком или куда там еще, если бы они,
       как все прочие дети, такого-то числа прошли медосмотр, и как
       всех прочих, их внесли бы в списки - Роальда в старший отряд,
       Флору - в средний - скорее всего им было бы лучше. Но в семье
       супругов Рикинглаз так не делалось. Ада сочла бы такой ход со-
       бытий чистым безумием: детей - одних совсем в чужие руки?!
       Нет, такая мысль ей и в голову не могла прийти.
      
       У Залмана была родственница - врач. На лето она уезжала в
       лагерь от завода. Ее покровительство обещало Аде покой, а также
       избавляло от необходимости сбора всяких справок, от никому не
       нужной процедуры осмотра и вообще, сулило массу других благ.
      
       Мария Ефимовна тотчас приступила к их осуществлению: ре-
       шив не разлучать брата и сестру на территории лагеря, она опре-
       делила их в один отряд, приняв во внимание маленький рост Ро-
       альда - в средний. Может быть более веские причины были, мо-
       жет быть старший оказался укомплектован к тому времени,
       когда Мария Ефимовна впервые увидела своих двоюродных пле-
       мянников, может быть она сочла, что так ей будет легче уследить
       за ними. Хотя, что там следить? Они же не какие-нибудь хулига-
       ны, домашние ребятки, тихие, даже немного пришибленные.
      
       Сразу - от того, что все так нелепо началось. Где-то там, впе-
       реди, в другом автобусе - Роальду казалось, что он даже едет
       быстрее - были его сверстники. Потом он встречал их только на
       пути в столовую, уже поевших, конечно в первую смену, потому
       что и это входило в число самых разнообразных привилегий, ко-
       торыми всегда пользуются старшие. Встречал их, шагающих ле-
       нивой гурьбой, спаянной лишь одним презрением ко всей лагер-
       ной мелюзге. Роальд знал из разговоров вожатой и
       воспитательницы, что старшие совсем неорганизованные, их не
       могут заставить ходить строем, и дружно петь - с ними трудно,
       совсем не так, как с младшими. Черт побери! Зато уж он, Роальд,
       только и делал, что целыми днями ходил строем и не пел - нет,
       до такого унижения никто не в состоянии его довести - но в лад
       раскрывал рот, пока другие что есть мочи горланили:
      
       "Нам ли! стоять на месте!
       В своих дерза-а-аниях
       Всегда мы правы!.."
      
       Горланили по дороге в столовую, по дороге из столовой, когда
       шли на линейку, и когда шли с линейки - десять раз в день, ми-
       нимум, и всегда с радостью. Роальд мог дать голову на отсечение,
       что никто из этих девчонок и мальчишек понятия не имеет о том,
       что значит название их отрядного марша - "Марш энтузиастов".
       Это слово "энтузиасты", по счастью, ни разу не упомянутое в
       тексте, и самому ему казалось каким-то фантастическим - что
       оно значит? Откуда вперлось в песню? Просто бодрость: просто
       дурацкий восторг, готовность в любую минуту врубаться и вгры-
       заться? Роальда тошнило от головокружительной бездны, лежа-
       щей между ним и этими энтузиастами. Он и рта никогда не стал
       бы открывать, если бы не одно обстоятельство. Вот оно: движется
       задом наперед, во главе отряда, нелепо размахивая руками, от
       того что пятится, то в ямку попадет, то о корень сосны споткнется
       и не может, при всем желании, шагать в такт - невпопад переби-
       рает ногами, руками машет, как будто от пчелы отмахивается, а
       головой трясет так рьяно, словно изо всех сил помогает им рты
       пошире разевать, из стороны в сторону мечется вздернутая свер-
       кающая кнопочка носа, вверх-вниз летают дужки бровей, яркие,
       как бусинки, на молочно-белом лице глазки то таращатся, всей
       душой выпираемые наружу, то прячутся от удовольствия в розо
       вом облаке щек. Вот она Сонечка. Их пионервожатая. Или Софья |
       Ивановна. Так она им представилась. Но через два дня ее уже все I
       называли Сонечкой, а заглазно Сонькой. Сонька обязательно !
       увидит, если перестать открывать рот, она остановит отряд: "Ну,
       ты, чего?! - скажет.- Паралитик какой-то бесчувственный! Все
       поют, а ему трынь-трамвай, видите ли!" У нее был свой непости-
       жимый словарь. Но это еще ничего, могло быть и хуже: она могла
       подойти и начать щупать ему лоб: "Никак у тебя жар, маленький?
       Ей богу, лоб горячий!" - дунет на палец и снова ко лбу.- "Ой,
       шипит! Может, живот схватило? Да не гогочите вы! А чегой-то ты !
       прокисший такой?!" - это было бы совсем уже невыносимо. Уж
       лучше пусть думает, что он тоже поет, что он тоже этот... "энту-
       зиаст". Тем более, что рот он открывает совершенно механиче-
       ски, в голове в это время перекатывается тусклый ватный ком: он
       не может отвести глаз от двух кружков на Сонькиной футболке, с
       выпирающими посредине пупырышками - на этих местах фут-
       болка всегда раньше пачкается, хоть каждый день стирай, уж
       очень они выдающиеся. Вверх-вниз, вверх-вниз - вздрагивают
       цельные, тяжелые полушария. Они будут прыгать перед глазами
       и в столовой, и в темноте спальни, наполненной храпом и сопени-
       ем, уже в дремотном сознании приобретая новый сладостно-тягу-
       чий ритм.
      
       Вообще, с первого дня шагающий строем отряд и Сонечка, не-
       разрывно слились воедино - без её ведома нельзя шагу ступить,
       с ее задорными суматошными возгласами они просыпаются, под
       ее через край плещущие заботливые сглаживания и оглядывания
       засыпают. Воспитательницей у них - огромная колоколом опу-
       щенная на землю женщина, всем своим видом говорившая, что
       она смертельно устала носить на несоразмерно коротких ногах
       грузное тело и просит ее не беспокоить. Когда в лагере что-ни-
       будь случалось, и не могли найти виновника происшествия, она
       всегда говорила, вяло растягивая слова: "Эт - не наши дети, я
       зна - Сонечк, наши малы ще, не доду-у-маютсь..",- ей даже
       слова лень было проговаривать целиком, и они у нее мягко пере-
       текали одно в другое, теряя начала и концы.
      
       Ее никогда не называли по имени-отчеству, при надобности
       говорили:"Спроси у Жуковой...", "вот, скажу Жуковой", "давай
       быстро, пока Жукова не видит..."
      
       Но никогда никто ничего у Жуковой не спрашивал. Все упи-
       ралось в Сонечку. Ее обожали девочки. И она обожала их. Стоило
       Сонечке появиться в беседке напротив спального корпуса их от-
       ряда, как девочки облепляли ее со всех сторон, но поразительным
       было то, что и мальчишки вмазывались туда же, она их обнимала
       и тискала, облизывала, как добрая сука своих щенков. У нее был
       непрекращающийся интерес к домашним делам всех этих "Гал-
       чонков", "Катенков", "Эдиков" и "Толиков". Она так прямо и на-
       чинала:
      
       - Галчонок, а твой папа, где работает?.. Да-а! Ой! Ну, дает!..
       А домой поздно приходит? Ну! Да что ты! А мама что?!
      
       И они с жаром, переходя иногда на шепот, иногда склоняясь к
       самому уху ее, выкладывали все известные им домашние секре-
       ты. Сонечка реагировала на них горячо:"0й, не говори! Не гово-
       ри, подруга, у самой муж пьяница!" Услышав эту фразу впервые,
       Роальд подумал, что у нее в самом деле пьющий муж, но вскоре
       выяснилось, что это просто присказка такая, какой мог быть муж,
       когда ей еще и восемнадцати не было. Роальд узнал об этом из ве-
       черних разговоров в спальной, где к его ужасу, сопливая малыш-
       ня с удовольствием и легкостью обсуждала Сонькины "буфера" и
       Сонькины "подставки", и еще многое такое, о чем он, Роальд, ни-
       когда не слышал и не подозревал, что об этом вообще можно гово-
       рить вслух. Его мутило от этих разговоров, но вместе с тем,
       скверна, свободно льющаяся из совершенно ребячьих уст, заво-
       раживала, лишая всякого преимущества, которое могло дать ему
       старшинство. Он не мог цыкнуть на них - потому не мог, что ему
       никогда не приходилось спать в одной комнате с отцом и матерью
       и, проснувшись среди ночи, быть свидетелем того, как "матка от-
       цу давала" - потому не мог, что их знания так и не укладыва-
       лись в голове, но с ужасом и омерзением ежевечерне он ждал но-
       вых открытий, к тому же чувствуя себя униженным и
       раздавленным от того, что одно было неоспоримо: выболтавшись,
       наговорив всего, что для них звучало только лишь формулами
       бытия, эти дети засыпали с поразительной безмятежностью, су-
       лящей здоровый рост во сне, тогда как для него наступали мину-
       ты тяжелой расплаты за жадное любопытство.
      
       Он был одинок, как никогда. Его не то, чтобы не уважали или
       не любили - об этом и речи не могло идти: его просто не знали,
       на него не обращали внимания. Он был чужаком. В стороне, мол-
       чком проводил он все то время, что не шагал в строю. Только
       иногда Жукова щурила на него близорукие глазки и каждый раз
       удивлялась:
      
       - А это откуда у нас?! Он же большой мальчик, ах да эт Марь
       Фимовны...- надо отдать должное ее педагогическому опыту:
      
       ничего не держа в памяти достаточно прочно, она несмотря на
       маленький рост Роальда, считала все-таки неуместным его при-
       сутствие в отряде. Другое дело Сонечка. Заметив, как он вершит
       бесполезные круги вокруг беседки, она ахала, как курица на на-
       сесте, и начинала кудахтать:
      
       - Ай, да что это ты, как не родной, всю дорогу, давай, подва-
       ливай, чего хорошишься-то, мы люди не гордые, всяких любим: и
       беленьких и черненьких! Да чего вы ржете-то?! Ой-ой, как смеш-
       но!
      
       И черт бы побрал тот случай, когда Роальд, подчинившись ее
       разбитной скороговорочке, подошел. Что она сделала?! Она \
       сгребла его в охапку, оттеснила кого-то, сидящего рядом, прива- I
       лилась большой пружинистой грудью, почти силком усадила, по-
       тому что он одеревенел. Поглощенный одной задачей, быть не-
       живым и плоским, он сидел, а она все поглаживала его, чего-то
       там оправляла на нем, уже болтая с другими, и ее мохнатенькая,
       сладко припахивающая подмышка, стоило Роальду чуть повер-
       нуть голову, оказывалась рядом с его носом; потом она то накло-
       нялась к кому-то, то ногу чесала, и Роальд остановившимся
       взглядом глядел в то место, куда, выбившись из уложенной на
       макушке косы, опустилось несколько мягких завитков - на неж-
       но-молочно-розовую ложбинку, чуть ниже шейки переходящую
       в бугорок жирка...
      
       Больше ни разу он не посмел откликнуться на ее призыв.
      
       - Скажи, гордый какой! Флор, он что, всю дорогу у вас та-
       кой?!
      
       Между прочим, в тайне, в глубине души Флору радовало, что
       Роальд пренебрегает обществом, собирающимся в беседке. Он бы
       стеснял ее.
      
       Вообще, если жизнь у флоры в лагере имела свои осложнения,
       то они лежали совсем в другой плоскости. Главным, основным ее
       горем был нестерпимый запах, преследовавший ее по всей терри-
       тории. Она так же не могла поверить, что другие не слышат его,
       как они не могли поверить в ее медленное умирание из-за этого
       запаха. Это был запах мороженой картошки. Прежде она никогда
       не подозревала о таком. Ей уже объяснили, что была суровая зи-
       ма, и картошка померзла, но это ничего, она только стала сладко-
       ватой, а есть все равно можно, все едят, никто, как видишь, не от-
       равился, некоторые даже любят, никто не помер из-за этого, так
       что нечего нюни разводить... Но Флора вообще плохо ела, а тут
       еще приторный, назойливый, из-под земли сквозящий, проника-
       ющий сквозь ноздри, уши, рот, пыточный запах.
      
       Несколько раз ее рвало, у нее даже температура поднималась,
       и Мария Ефимовна смертельно пугаясь, брала ее в лазарет. Лаза-
       рет был единственным местом, куда не просачивалась сладкова-
       тая вонь, и температура тут же падала - вот тогда-то Флора са-
       ма поняла, отчего у нее все время стоит тошнота, кружится
       голова, от чего она просто дышать не может. Их только и делали,
       что кормили картошкой, и несколько раз Флору рвало прямо в
       столовой за столом. Можно представить, что тут поднималось. И
       так ее непрерывно ругали за то, что не ест, применяли к ней вся-
       кие меры, к которым тело могло быть равнодушно, но душа нет.
       Ей, например, было наплевать, что не дают бледно-розового ки-
       селя с комками крахмала, то есть она бы даже обрадовалась, пре-
       спокойно удовлетворившись стаканом молока и булочкой, пол-
       ученными в полдник, но нестерпимы были выкрики на всю столо-
       вую:
      
       - За пятым столом, этой Рикинглаз, нет, не ему, а сестрице
       его преподобной, не ставьте киселя! Ишь, принцесса нашлась, ей
       только сладкое подавай!
      
       Если в столовой дежурила Мария Ефимовна, никто, конечно,
       так не кричал, но лучше от этого не было: Мария Ефимовна под-
       ходила и шептала на ухо зловеще-ласковым голосом:
      
       - Цаца какая маменькина, ешь-ка давай! Позор, только и
       разговору о тебе, меня ж все ругают, а я разве знала, что ты кап-
       ризуля такая... Поешь, поешь, будь умницей...
      
       Как дорогая плата за малую вину навертывались и срывались
       слезы, и тут, поднимаясь из-за стола, кто-нибудь обязательно го-
       ворил:
      
       - Ну, пошла реветь... Сейчас начнет давиться...
      
       Ее не полюбили из-за еды - Флора совсем не брала в расчет
       такое непредвиденное обстоятельство, как мороженая картошка,
       когда мечтала о своей жизни в лагере. Она все время чувствовала
       себя не наравне со всеми, к ней относились так, будто она убо-
       гонькая, от нее шептались. По вечерам в палате, когда наступала
       минута самых сокровенных разговоров, девочки прикрывались от
       флоры одеялами и, сомкнув их над головами, делились своими
       тайнами. И по их примеру, натянув одеяло, она не раз засыпала в
       злых слезах. Но при этом не знала, и не ведала, сколько житей-
       ской мудрости миновало ее, даже подозревать не могла, как не
       повезло ей, какого особого свойства бывают эти ночные открове-
       ния. А впрочем, может быть, в том и не было вовсе везенья.
      
       Но так не бывает, чтобы живые души, в любых, самых тягост-
       ных обстоятельствах не нашли для себя радости жить. Потом,
       уже взрослой, Флора к своей бедной событиями жизни прикиды-
       вала трагическую огромность других судеб и находила ту об-
       щность, благодаря которой могла жить без испуга.
      
       Из тех, кто собирался в беседке, Сонечка никого не обходила
       вниманием. Как-то раз она притянула к себе Флору и, пересчи-
       тывая ее ребра,затараторила:
      
       - Ой, тощая-то какая, прямо Кащей Бессмертный, об тебя
       обобьешься, честное пионерское! Слушай, а у вас с ним отец-то
       один? Да?! А он против тебя - ни в какие ворота, ей богу! Ты вон
       на мордочку какая хорошенькая: сама беленькая, а глазки чер-
       ненькие. А что тощая - так я такая же была, а потом вон как по-
       несло! А, правда, девочки, Флорка у нас хорошенькая?
      
       Как при счастливом гадании: и веришь, и не веришь, а все-та-
       ки надеешься, и живешь уже в предчувствии, что вот свершит-
       ся - так Флора, вычеркнув что-то неприятное, царапнувшее по
       сердцу из Сонечкиной тирады, замерла в благодарном ожидании.
      
       Тут же и сбылось. Один мальчик - все взрослые говорили про
       него, что скверный, так и жди от него выходки, грубиян, скверно-
       слов, но все девчонки в отряде от него все равно без ума - так
       вот, именно этот мальчик, нарочито пренебрегавший женским
       вниманием, вдруг явно влюбился в Флору. Перестал, как мель-
       ничье колесо, крутиться безостановочно на турнике, стоило где-
       нибудь появиться Флоре - тут же возникал в поле зрения. Резко
       и безошибочно выдергивал ее руку, просачиваясь сквозь "руче-
       ек" - игры, в основном и определявшей все парочки в их отряде.
       Конечно не приглашал ее танцевать, когда перед спальным кор-
       пусом появлялся баянист и Сонечка, как на физзарядке, начина-
       ла разучивать с ними фигуры падекатра или падепатинера: "И -
       раз, и - два, шаг вперед, два назад, быстро меняемся местами...
       И - раз, и - два" - потому, что в этой затее никто из мальчи-
       ков не принимал участия, но являлся, чего прежде не делал, и
       смотрел на Флору. Она смущалась танцевать, отходила в сторон-
       ку - все ждала, что он подойдет и заговорит с ней, но он и не ду-
       мал. Ни разу не сказал с ней ни единого слова. Она слышала, как
       гоняясь с мячом, он зычным гортанным голосом выкрики-
       вал:"Навесь! Давай! Держи!". Слышала, как наступая, гро-
       зил:"Как отоварю тебя, морда татарская, будешь сопли размазы-
       вать!.." Иногда издали наблюдала как он, размахивая руками,
       что-то рассказывает столпившимся вокруг мальчишкам, но при
       этом другие девочки обычно фыркали и отворачивались, находя
       что-то неприличное в его жестах. Флора не понимала, но тоже
       отворачивалась. И все ждала, что когда-нибудь он подойдет и за-
       говорит с ней. Почему-то ей казалось, что с ней он заговорит ина-
       че, даже голосом другим: тихим, задушевным. Подойдет и ска-
       жет:"Флора, а знаешь..." - что-нибудь в этом роде. Целыми
       днями она придумывала длинные неторопливые беседы, в кото-
       рых они узнавали друг друга, открывали себя - и верила, что все
       вокруг, все эти выговоры, которыми вечно потчевали его, угро-
       зы:"Полторацкий, тебя что, к начальнику лагеря отправить?!" -
       все пустое. А вот ей, Флоре, на самом деле достаточно было ска-
       зать ему:"Юра, не надо, я ведь знаю, ты не такой..." - и все
       мгновенно изменилось бы, ведь он и в самом деле не такой... Но
       как сказать? Флора не могла начать первой. И вообще, что он на-
       шел в ней? Просто поверил Сонечкиным обещаниям, что когда-
       нибудь и она станет похожа на человека?! Ведь он совсем не знает
       ее. Не может быть! Но все девчонки заметили?.. Подталкивают ее
       в бок, когда он появляется, хихикают, рассказывая что-нибудь,
       говорят:"А твой-то..." Флора краснеет от удовольствия, а девочки
       охотно подливают масла в огонь:
      
       - А чего особенного? На мордочку ты хорошенькая, глазки
       черненькие... вот он и втрескался.
      
       Сонечкины золотые слова.
      
       В этих обстоятельствах присутствие где-нибудь поблизости
      
       Роальда, невероятно стесняло Флору. Он нарушал всякое равно-
       весие в ее душе. Он боялся или ненавидел весь мир. Однажды,
       когда сидя в беседке, Флора пыталась сквозь общую болтовню
       пробиться с рассказом о старшем брате отца, по семейной леген-
       де, непосредственно бравшем Зимний, и уже несколько раз начи-
       нала:"А вот у моего папы... А вот мой дядя..." - но никак не мог-
       ла отвоевать паузу, издали раздался властный окрик Роальда:
      
       - Флорка! - она подошла и он, перекошенный презрением,
       прошипел:"Ну, что ты там выболтать собираешься? Думаешь, им
       интересно? Вообще, прекрати навязываться!"
      
       Что бы ни подумала в эту минуту Флора, все равно она уже
       никогда не могла освободиться от гнета этих слов: в них заключа-
       лась злая сила, навсегда лишившая Флору воли свободно прояв-
       лять себя... Стиснутая с одной стороны постоянным недомогани-
       ем, физической слабостью, с другой - бдительным презрением
       брата, Флора молчала. Молчала, не подозревая о том, что суще-
       ствует в мире тайный союз между тишиной и шумом, между си-
       лой и слабостью, между дерзостью и покорностью.
      
       Должно было случиться что-то особенное, чтобы она забы-
       лась.
      
       Влажно-черные локоны, как азиатский тельпек, похищая бес-
       ценное пространство лба, возвышали непомерно голову над ма-
       леньким туловищем; словно, чтоб она могла удержаться на нем,
       крепким треугольником вросла в узкие плечи короткая шея, мяг-
       кие ноздри большого вислого носа обладали отталкивающей спо-
       собностью выражать разное: раздуваясь, передергиваясь, трепе-
       ща, они словно доносчики, жили на лице своей отдельной
       жизнью. Полоска пробивающейся растительности, темнея над
       вяло очерченным ртом, придавала всему лицу оттенок крайней
       неопрятности. Губы играли свою игру, давая в уголках приют то
       злой иронии, то скорбной горделивости, то откровенному презре-
       нию, и над всем этим подвижным хаосом, подчеркнутые широко-
       разнесенными скулами - сумрачной опасной жизнью жили гла-
       за - всегда настороже, всегда готовые к отпору, или в крайнем
       случае, к отступлению - сквозь, мимо, в сторону... Это Роальд.
       Таков он был в то утро, когда наконец заставил себя обратиться к
       Сонечке с просьбой:
      
       - Можно мне не спать в тихий час? Я хочу в планерский кру-
       жок ходить.
      
       В лагере было много общедоступных кружков: танцевальный,
       хорового пения, "юный натуралист" - можно было записаться в
       любой, кроме планерского. В него принимали ребят только из
       старшего отряда. Не почему, а просто, никем не запланирован-
       ный заранее, он возник по воле лагерного завхоза Анатолия Фе-
       доровича, загадочным образом имевшего всесильную власть над
       волей начальницы лагеря. Впрочем, это можно было объяснить
       уважением к его боевым заслугам, к его инвалидности - левая
       рука Анатолия Федоровича будучи деревянной, принадлежала
       ему постольку-поскольку, но он ловко орудовал ею, пролетая на
       мотоцикле с коляской сквозь лагерные ворота с отчаянной лихо-
       стью. Говорили, что он был летчиком. Во всяком случае, он пред-
       ложил свои услуги в качестве руководителя кружка авиамодели-
       рования. Но при этом сам выговорил для занятий время тихого
       часа, что уже исключало участие ребят из младших отрядов. Во-
       первых, другого свободного часа у Анатолия Федоровича, якобы,
       не было, во-вторых, он уверил начальницу, что в другое время
       настоящей работы не получится - налетит малышня, все пойдет
       шаляй-валяй, "одни глупизмы, сопливство и ябедство". Поняла
       ли она, что он имел в виду - не известно, но распорядок лагер-
       ной жизни для старшего отряда был прочно нарушен.
      
       - Уй-ой-уф! Обязательно тебе в планерский! - закудахтала
       Сонечка.- Заморочили вы меня! Всю дорогу запарившись,-
       шмыгнув курносеньким, покрытым бисеринками пота носиком,
       она сунула руку куда-то глубоко за вырез сарафана и вытащила
       оттуда сложенный вчетверо платок, промакнула над вздернутой
       губкой, потом приподняв за углы галстук, обтерла шею, опять за-
       пустила руку за вырез сарафана и там потерла.- Может, ты ри-
       совать умеешь? Газету надо выпускать, а с художником завал
       полный! А?! - теперь она, промокнув под мышками, разгляды-
       вает там мокрые круги на сарафане. "Что она делает? Гадость ка-
       кая!" - думает Роальд.- "Неужели не перестанет..." И Сонечка
       вдруг скисает:"Не знаю... Спросить что ли у Жуковой... Скажем,
       что в порядке подготовки к родительскому дню - вот что! Вам бы
       все что-нибудь выдумать...",- говорит она уже в спину Роальду,
       получившему бесспорное разрешение.
      
       Если бы не разрешила, Роальд возненавидел бы ее, как легко
       начинал ненавидеть всякого, кто пресекал его волю. Втайне, он
       даже надеялся на это.
      
       Но теперь отступать не имело смысла. После обеда он прямо
       из-за стола, минуя строящийся отряд, обогнул столовую и встал
       на пороге прилепившейся к ней конторки Анатолия Федоровича.
      
       - Чушь! Чушь и недоумство! - неумолимо воспротивился
       тот его появлению.- Разрешение в письменном виде за под-
       писью - а я не подчинюсь! Как инвалид войны! Проведя лучшие
       годы жизни в борении! - Роальду показалось, что он пьяный или
       притворяется: выпучив мутные, невидящие глаза, Анатолий Фе-
       дорович постепенно заходился в крике:"Им ничего! Все мне! Вы-
       говора мне! Упрекательство мне! А за что?! За потакательство ху-
       лиганствующим верзилам? Распивают! Раскуривают! А кто
       виноват?! Кто прошел через все борения, через горнила войны,
       или кого родители мало драли?!" И тут Роальд, следуя вечной
       своей привычке отвечать и ставить на место произнес:
      
       - "Воспитание от руки" не метод, но виноваты, безусловно,
       родители.
      
       Неизвестно, что в этой фразе особенно понравилось Анатолию
       Федоровичу. Может быть, она изобличила в Роальде вполне
       взрослого человека, чем-то даже сродни ему самому, может быть,
       его обрадовало то, что наконец кто-то хотя бы частично разделил
       его точку зрения на вопросы воспитания: если родители не при-
       учили своих детей отказываться от курева и спиртного, когда их
       угощают, он, Анатолий Федорович, в этом совершенно не пови-
       нен.
      
       - Принимаю! - решительно сказал он.- Вопреки, а не
       вследствие. Серега, введи в курс и осуществи руководство! - от-
       дал приказ Анатолий Федорович одному из "хулиганствующих
       верзил", на том, в сущности, прекратив интересоваться дальней-
       шей судьбой Роальда.
      
       Толстый мальчик с широким задом и бабьим лицом вяло и не-
       охотно принялся объяснять Роальду что такое фюзеляж, ланже-
       роны, нервюры, между делом скептически заметив, что у того все
       равно ничего не выйдет, так как это не кружок, а халтура.
      
       - Они сюда время проводить приходят, выпивают и похабель
       порют, если и ты за этим, так что я тебе объяснять буду? Мне это
       неинтересно, я-то в ДПШ занимаюсь, мы там уже самолеты с ре-
       зинмоторами делаем, а это так, строгаю от нечего делать... Хо-
       чешь, помогай мне...
      
       Осмотревшись, Роальд легко убедился в справедливости Сере-
       гиных слов: на второй и на третий день и сомнений не осталось,
       что парни собираются в конторке Анатолия Федоровича вовсе не
       из-за беззаветной любви к моделированию, совсем другое влечет
       их сюда. Минут через пятнадцать после отбоя на тихий час, кон-
       торка до отказа заполняется табачным дымом, веселым ржанием
       и матерком. Кое-кто время от времени скрывается с Анатолием
       Федоровичем за шкафом и выходит оттуда еще более оживлен-
       ным, залихватским жестом обтирая губы, играя глазами, на кото-
       рые постепенно наплывает легкий туман. Это и были "хулиганст-
       вующие верзилы с усой и бородой" - так же, как Роальд, Серега
       не имел к ним никакого отношения. На школьных вечерах Ро-
       альд не раз замечал, что многие ребята приходят подвыпив, а по-
       куривать в школьной уборной он и сам уже пробовал. Весь фокус
       заключался в том, что здесь он этого не ожидал. Сам он был так
       принижен пребыванием в младшем отряде, хождением в строю,
       всей системой обращения с ним, что не мог даже предположить
       такую двойственность вещей, такое лицемерное существо поряд-
       ка. Он чувствовал неполноценность толстого Сережи, и изо всей
       силы стремился не присоединить к ней свою, но он опоздал, при-
       шел чужаком, с самого начала наивно положив своей единствен-
       ной целью строгать и пилить. И так рьяно приступил к делу, что
       остальные с ехидством поглядывали, как он корячится над обрез-
       ками фанеры.
      
       На второй или третий день Сережа сказал ему:
      
       - У тебя руки-крюки, ты только мешаешь мне.
      
       Что ж, прекрасно.
      
       Роальд никогда прежде не проявлял интереса к ручному тру-
       ду. Залман всегда страшно злился, что у него такой безрукий сын.
       Но учиться чему-нибудь под руководством отца было немысли-
       мо: мера отцовского терпения была такова, что через минуту За-
       лман начинал скрежетать зубами и вырывать у него молоток или
       лобзик с криком:
      
       - Скотина! Не лезь, если ничего не соображаешь. Смотри,
       когда тебя учат! - Роальд глубоко презирал отцовскую грубость,
       начинал угрюмо смотреть вбок, пока разъяренный его нарочитым
       безучастием отец, вообще не прогонял его.
      
       - Убирайся вон, свинья, осел упрямый! Вместо того, чтобы
       быть благодарным!.. Да я мальчишкой!.. Да когда мне...- совер-
       шенно напрасно через секунду Залман переходил на примири-
       тельно-повествовательнй тон, рассказывая уже уткнувшемуся в
       книгу Роальду, как пересыпая науку свирепыми матюгами, учи-
       ла его, маленького юнгу, старшая матросня. Тут память, должно
       быть, подбрасывала ему черствый комок непереваренной детской
       обиды, и уже жалким тоном Залман начинал распинаться в том,
       что, конечно же, Роальд умный, способный мальчик, просто за
       каждое дело надо браться с любовью и желанием, а не так, спустя
       рукава...
      
       В эти минуты Роальд ненавидел и презирал отца...
      
       Теперь он мучительно вспоминал его уроки.
      
       Получив отставку в качестве подмастерья, он подобрал валяв-
       шееся на одном из столов пособие и, прежде всего тщательно изу-
       чил его от корки до корки, разобрал чертежи, впервые в жизни
       подвергнув испытанию сухими расчетами свои сугубо гумани-
       тарные мозги. По вечерам, засыпая, он старался представить се-
       бе, что будет делать завтра, и если бы на следующий день каждая
       выпиленная им деталь, все эти задние и передние кромки, ланже-
       роны и нервюры давались Роальду так же легко, как мечты о них,
       он сделал бы не один, а десять планеров за всех этих прохлажда-
       ющихся верзил. Но лобзик никак не шел по линии карандаша,
       рубанок скользил и обстругивал пальцы, все ехало вкривь и
       вкось, ломалось тут же или давало трещины в последнюю мину-
       ту...
      
       Он изнывал от отчаяния и приходил в болезненное возбужде-
       ние при малейшей удаче. Почему-то в ушах все время стояли
       звуки победной музыки, она то громыхала за спиной, то разрыва-
       ла пространство впереди - почему-то ему казалось, что все, что
       полет, уже есть триумф. И связано неразрывно с белыми стягами
       и медным оркестром. Днем Роальд еще помнил, что сделать ему в
       лучшем случае предстоит только модель планера, но к вечеру,
       особенно в предчувствии сна, в смещенно-дремотном его созна-
       нии росло и ширилось некое чудо, творцом которого должен стать
       он, Роальд. Воображение легко и угодливо рисовало заманчивые
       картины: вот он стоит среди всего земного простора, жестом есте-
       ственным и непринужденным снимает шлемофон, легко откиды-
       вает со лба светлые кудри... Среди бела дня он так же твердо знал,
       что не хочет стать летчиком, как и то, что его кудри никогда не
       будут светлыми. Неважно!.. Грянул оркестр, пружинистая по-
       ходка, смуглую шею обрамляет снежной белизны раскинутый во-
       ротник - что? куда? откуда? - все неважно! И совершенно орга-
       нично, как продолжение чего-то, притаившегося за пределом
       сознания, вписывалось в эти видения радостное, полное готовно-
       сти лицо Сонечки. Даже не всегда лицо, он даже не всегда видел
       ее, скорее, только ощущал непременное присутствие, сопричаст-
       ность всему с ним происходящему. Влажный, терпкий запах жен-
       ского тела, обильного и безотказного, обдавал его теплом. Не-
       важно, что среди бела дня суматошная, разбитная Сонечка
       вызывала у Роальда брезгливость, почти всегда раздражение -
       все равно, это она так или иначе присутствовала в его ночных
       грезах. И странным образом облегчалась его душа - он легко за-
       сыпал теперь, просыпался без угрызения, тут же, едва открыв
       глаза, пускался отыскивать Анатолия Федоровича с тем, чтобы
       вымолить у него ключ от конторки. Он совершенно выключился
       из жизни отряда, да и о нем как будто бы забыли - это его устра-
       ивало абсолютно, но он пропустил, совершенно не вник в суть
       очень важного происшествия.
      
       Строя отряд на вечернюю линейку, Сонечка недосчиталась
       одного мальчика, понадеялась, что найдет его в палате после ли-
       нейки и влепит как следует, но он не обнаружился и после отбоя.
       Подняли на ноги старший отряд, разбрелись по территории, кри-
       чали. Где-то у самой ограды кому-то что-то послышалось, вроде
       всхлипа, пошли искать за ограду и нашли. Нечего говорить, что
       за паника была, какое возбуждение всех охватило - тому просто
       не повезло, кто хоть раз бывал в лагере и не оказался чему-ни-
       будь подобному свидетелем. Хотя этот случай был довольно ре-
       дкостным, можно сказать, оригинальным, замысловатым. Про-
       павшего мальчика нашли привязанным к дереву, так что голой
       попой он сидел в муравьиной куче. С садистским уклоном был
       этот случай, и оставлять его нерасследованным, а виновников
       безнаказанными - было невозможно.
      
       Следствие, правда, не представляло затруднений - жестоко
       наказанная за ябедничество жертва происшествия и тут, не от-
       ступив от своих жизненных правил, сразу назвал и участников
       своей казни и главного зачинщика. В числе первых оказалась
       почти вся мужская половина отряда, а вот зачинщиком был на-
       зван злополучный герой Флориного романа. Говорили, что на до-
       просе он не отпирался, вел себя вызывающе нагло. И был немед-
       ленно приговорен к изгнанию из лагеря. Изгнание его должно
       было состояться в торжественной обстановке родительского дня,
       то есть попросту родители его должны были увезти с собой эту
       скверну. Так говорили все и все так думали. Даже перетрусившие
       его товарищи, уже раскаившись, уже пролив публично слезы,
       втайне радуясь, что отделались легким испугом и больше не чув-
       ствуя себя героями, теперь сторонились бывшего предводителя. О
       девочках говорить нечего. Они бурлили, как пена в стиральной
       машине. Только чтобы доказать искренность своего негодования,
       они ласковым вниманием окружали жертву - зловредного ябеду
       по мелочам, у которого, впрочем, должно быть была своя трудная
       судьба, своя душевная неустроенность. Но что, спрашивается,
       было до него Флоре: она и прежде его не замечала, и теперь он
       был для нее ничем, а только чем-то, из-за чего в щепки разлета-
       лось ее сокровенное счастье. Она одна из всех девочек не могла
       побороть брезгливого презрения, ее женское сердце не допускало
       никакого сочувствия мужчине, позволившему стянуть с себя
       штаны. Ее тайная гордость пела буйные гимны герою, клеймяще-
       му позором предателя. Все, о чем еле слышно, но все-таки нашеп-
       тывала ей совесть, она брала на себя: разве ему, порывистому и
       прямому, положено знать ту робкую границу, что лежит между
       добром и злом?! Нет, только она. Флора, крепко держа руку лю-
       бимого в своей руке, могла провести его тропой добра по обрыви-
       стой жизни! Это она не успела сказать сму:"0ставь,не будь жес-
       ток с ним, видишь, он и без того жалок..." Если бы он поделился с
       ней своими планами! Если бы они уже были дружны и откровен-
       ны друг с другом! И все-таки, главное не в этом: Флора не может
       понять, почему он так легко пренебрег их счастьем, почему не
       сделал ничего для того, чтобы сохранить им возможность видеть
       друг друга. Для кого она теперь будет по утрам заплетать косы,
       для кого будет гладить каждый день галстук? Как же сможет она
       теперь выступать на этом концерте - теперь, когда его уже на-
       верняка не будет среди зрителей?!
      
       Флора носила в себе великую актерскую веру в то, что сумее"
       своим талантом пробудить в сердце мальчика доверчивость I
       простоту. Ведь когда она читает со сцены стихи - это такое от!
       кровение, больше которого не бывает, это больше, чем можн<
       рассказать о себе обыденными словами. Разве можно тогда не уз
       нать ее, Флору, до конца, не понять, какая она, о чем с ней над'
       говорить, как подойти к ней?!
      
       Вот она стоит на сцене - а это всего лишь репетиция и слуша
       ет ее только Сонечка, да несколько девчонок,- но как свободно
       льется ее голос, как подчиняется ей, а теперь она уже не слышит
       его, теперь рвется из груди ее сердце:
      
       "...На одной земле, под тем же небом,
       По другую сторону черты!
       Что-то есть чудовищное в этом!
       Зоя! Это ты или не ты?!.."
      
       Спрашивает Флора и тут же всем нутром откликается:"Я это!
       Я!" Затаенным дыханием, лихорадочными взглядами возвраща-
       ется к ней сила ее страданий:
      
       "Граждане! Не стойте! Не смотрите!
       Я живая! Голос мои звучит!
       Убивайте их! Громите! Жгите!
       Я умру, но правда победит!.."
      
       Нечеловеческая мощь заключена сейчас во Флориной впалой
       груди! А вы-то что думали: она слабая, тихая? Теперь видите?
       Видите, видите!..
      
       - Ой, Флорка! Ну ты даешь! Надо же, слезу вышибла! - не
       сразу, а переведя дыхание сказала Сонечка.- Боюсь прямо: ты
       голос-то не сорвала, нет? А то я испугалась: ты завтра-то смо-
       жешь так, а? Потом слушай, ты на сцене когда стоишь, уж больно
       ноги у тебя колесом, ну чистый рахит! Да подожди! Куда ты? Вот
       дурочка, чего обижаться-то, я ж тебе как режиссер говорю: когда
       взойдешь на сцену, одну ногу так поставь, а другую к ней в чет-
       вертую позицию, вот так и стой, уже ногами не перебирай, по-
       нятно?
      
       Понятно, и более того, Флора сразу же запомнила совет Со-
       нечки, но, вместе с тем, стало нестерпимо обидно. Она сошла со
       сцены с тяжелым чувством. Казалось все, вообще, в этой жизни
       чуждо, враждебно ей. Урод, рахит, с никому не понятной ду-
       шой...
      
       А завтра... зачем? кому это нужно?.. Перед концертом линей-
       ка... на ней объявят... впрочем, она все выдумала: разве он может
       любить ее? Нет, действительно, ведь в последние дни... Флора не
       успела додумать, как вдруг из-за кустов вынырнула прямо на нее
       его линялая майка. Вынырнул и встал, как вкопанный, выпятив
       грудь, держа руки за спиной, остатки сценического мужества ше-
       лохнулись, флора судорожно заглотнула их и услышала первые
       обращенные к ней слова:
      
       - Чего это ты выла там? - Флора ушам своим не поверила.
      
       - Где?
      
       - Ну, там, у Соньки:ва-ва! ва-ва! Как психованная...
       Флора одеревенела, только щекам стало горячо.
      
       - Ладно, ты вот что: держи,- и снизу вверх под самый нос он
       вдруг ткнул ей пучок травы. Подпрыгнуло сердце, заколотилось в
       горле - Флора мгновенно догадалась, что это "сено-солома" -
      
       настоящий букет цветов! Что с того, что на всем лагерном участ-
       ке, поросшем сосной и елью не водятся песенно-прекрасные ро-
       машки да васильки?! Все равно - настоящий букет: вон среди
       метелок торчат колокольчики! Милые, сникшие, слабые, неж-
       ные... Куда же он? "Подожди, Юра!" - хотела крикнуть и не
       смогла...
      
       Флора и сама не знала, что за чувство охватило ее. Пожалуй,
       сильнее всего было удивление. Если бы она была старше не на
       пять лет, даже не на десять, а на все двадцать пять, она сказала
       бы: в ту секунду не любовь открылась мне, а только ее загадка,
       только тайна любви...
      
       Но Флора была в том возрасте, когда горе и обиды могли слу-
       чаться в жизни, но забывались ради самой слабой надежды, пусть
       не навсегда, пусть на время, но кто бы иначе согласился тянуть
       лямку и разгадывать потом все эти загадки и тайны...
      
       В самые последние дни не было предела Рошиному расстрой-
       ству: бумаги, белой папиросной бумаги для обклейки крыльев
       ему не хватило. Еще не взмыв, должна была умереть мечта о бе-
       лой птице. Остались только небольшие листы из школьного набо-
       ра разного цвета. Подобно лоскутному деревенскому одеялу дол-
       жна выглядеть Рошина модель и без того какая-то нелепая, со
       стороны хвостового оперения почему-то приобретшая смешное
       выражение, будто он сочинил не модель планера, а что-то, что
       должно заговорить дурным голосом. Сережа, у которого все давно
       и красиво закончилось, взглянув на ее разноцветное невпопад
       оперение,сказал:
      
       - Вылитый беременный попугай.
      
       Роша оценил его остроумие, но на свой планер смотрел дочти
       сквозь слезы. Он не мог расстаться с мечтой, что оно - это не-
       что - полетит не хуже, чем у других. Кстати, пьющая-курящая
       братия в самые последние дни как-то весело и непринужденно
       взялась за дело, и под маловразумительным руководством Анато-
       лия Федоровича слепила несколько вполне приличных на вид мо-
       делей. Правда, глядя на них мутными глазами, Анатолий Федо-
       рович печально качал головой и задумчиво произносил:
      
       - Не то... Шумиха-Галдиха, а не то... Стремления к постига-
       тельству не обнаружено...
      
       Потом замысловато, но в общем-то вполне понятно он объяс-
       нил, как проводится сам запуск: леер цепляется за крюк, ты бе-
       жишь, и вмиг, когда модель отрывается от земли, леер сам снима-
       ется с крюка - краткая эта инструкция тонула в описаниях
       грузовиков, обрамлявших летное поле, с откинутых бортов кото-
       рых торговали где-то когда-то холодным пивом, разлитым в бу-
       мажные стаканчики, еще были воспоминания о жизни в палатках
       на странном берегу под названием Коктебель,- почему-то оно
       рассмешило всех, а Роальду показалось, что это из Грина.
      
       В палатках жили долго и ели четыре раза в день, притом уси-
       ленно, кормили даже икрой, но берег вдруг оказался не берегом,
       и море не морем, и Коктебель не Коктебелем, а Планерским -
       оказалось, там горы, обрывистые, трудные, и вообще все было не-
       связно и похоже на вранье... Особенно никто и не слушал, тем бо-
       лее, что скоро Анатолий Федорович вовсе перешел на пьяное
       бормотанье:
      
       - Не то... Теперь не то... а было... все было... масштаб... гран-
       диозия... теперь не то...
      
       Странный он был человек, неподдельная тоска заключалась в
       этом его "не то...", не оставляя сомнений, что что-то действитель-
       но было. Но не получилось, сломалось, да еще в самом начале,
       как ломалась его надуманная преувеличенная речь, не состав-
       ляя единого языка под стать "грандиозии"... Роальд решил, что
       так выглядят, так говорят типичные неудачники, коверканьем
       слов отмечающие незавершенность жизни...
      
       Вот прекрасно: не хватало только и ему, Роальду, заразиться
       этой паршой - неудачливостью своего наставника! Никогда в
       жизни и ни за что на свете! Этого не может быть - у него своя
       судьба: то, за что он, Роальд, будет браться - все должно выхо-
       дить! Он запустит планер, и планер полетит, он задумает, и заду-
       манное - сбудется! Сквозь сомнения и страхи пробивалась вера,
       мистическая, сильнее здравого смысла.
      
       Он твердо решил, что не скажет ни слова Залману о своем де-
       тище до самых соревнований, боялся, что Залман пожелает на
       ходу исправить что-нибудь, вмешается и, чего доброго, своей не-
       обузданной энергией разрушит в последний момент всю модель.
       Этого еще не хватало!..
      
       Но Роальд напрасно боялся вмешательства Залмана. Ни его,
       ни Аду, ни других родителей не впустили на территорию до нача-
       ла торжественной линейки, назначенной в этот день не до, а по-
       сле завтрака.
      
       Раздался звук горна, все три отряда с разных концов потекли
       ручейками к полю, на котором высилась мачта с лагерным фла-
       гом. В то же время распахнулись ворота, и нагруженная сумками
       с гостинцами, вторглась на территорию орда родителей. Их тут
       же организовали в подобие отряда и провели к четвертой стороне
       поля - там по обе стороны от трибуны они положили на землю
       сумки и теперь могли издали наблюдать своих отпрысков. Навер-
       ное, обсуждая как выросли, похудели или потолстели их мальчи-
       ки и девочки, они не заметили, как плохо пел и не дружно шел
       второй отряд. Пожалуй, только Роальд удивился этому - в по-
       следние дни он так выключился из реальной жизни, что вся эта
       история с Юрой Полторацким, прошла мимо его ушей, тем более,
       что все участники ее были из другой спальни, и там в основном,
       шли самые бурные обсуждения. Конечно, он знал, что кого-то ис-
       кали и нашли, но даже в день поисков он был единственный, кто
       спокойно и "вовремя заснул, не вникнув в суть дела. И потом он
       постоянно отсутствовал, даже в столовую попадал не со своими, а
       со старшими. И теперь с удивлением наблюдал заключительную
       часть переполоха. Больше всего его поразила собственная сестра.
       Ее раскосые глаза окончательно уползли за уши и повисли в не-
       мом выражении испуга и страдания. На бледном восковом лице
       горели только скулы - тонкой свечой колыхалась она на ветру.
       Роальд даже подумал, что у нее опять поднялась температура. Но
       на его вопрос, как она себя чувствует, Флора вдруг с непривыч-
       ной злостью сказала, чтобы он шел к черту. Что ж, пожалуйста,
       тем более, что неожиданно и сам понял, какой дурью она мается.
       Все кругом только и говорили о том, что приехал отец Полторац-
       кого, а мать не приехала, потому что ей, конечно, стыдно слу-
       шать, как сейчас на линейке их сына будут исключать из лагеря.
       Говорили еще о том, что наверное дома, старший Полторацкий,
       начальник пожарной охраны завода, которому принадлежал ла-
       герь, наверняка выдерет сына, поскольку напьется с горя: говори-
       ли, что надо сейчас следить за преступником: в отчаянии, в пред-
       чувствии расправы он, вообще, может убежать.
      
       Как только председатель совета дружины, крепкая, похожая
       на только что сорванный с грядки огурец, девчонка, отрапортова-
       ла старшей пионервожатой, пионервожатая - стоящей на трибу-
       не начальнице, та обратилась к присутствующим с речью:
      
       - Дорогие товарищи родители! Как это ни прискорбно, но се-
       годняшнюю линейку мы должны начать не с рассказа о наших до-
       стижениях, а с обсуждения позорнейшего случая, происшедшего
       в лагере...
      
       Флора слушала, как во сне. Сквозь пелену и туман видела она
       по-глупому веселые лица Ады и Залмана. Но отчетливо выступа-
       ли ненавистные сразу же лица родителей мальчишки-ябеды: кто-
       то, подтолкнувши Флору локтем, показал ей их и старшего Пол-
       торацкого. Родители ябеды Флоре казались заведомо подлыми,
       ей чудилось злорадство и ехидство в их помещенных слева от три-
       буны лицах, притворная скорбь казалась ей призвана только при-
       крыть радость по поводу того, что из-за их ябеды будут истязать
       человека. Но отец героя как раз понравился Флоре. У него было
       унылое выражение привыкшего к неприятностям человека, ску-
       кота и безразличие рисовались на длинном лице - он показался
       Флоре страдающим от несправедливости к своему сыну. Флора
       все сейчас видела так, как ей хотелось.
      
       - И вот мы принуждены не только изгнать этого мальчика из
       лагеря, но наша пионерская дружина единогласно постановила
       Ходатайствовать об исключении его, вообще, из рядов пионер-
       ской организации, передав дело о его поведении в школу,- за-
       ключила свое выступление начальница. И тут вдруг все, ни к се-
       лу, ни к городу, захлопали.
      
       Этот внезапный шквал оваций обрушился на Флору в то вре-
       мя, как до нее во всей полноте доходил зловещий смысл произне-
       сенных слов. Исключить из пионеров! Этого она не предполагала.
       Как?! Мало им того, что они его из лагеря исключат? Но всю
       жизнь его они готовы пустить под откос! "Комсомол,партия сде-
       лали из меня... дали мне..." - вот они уроки Залмана! У Флоры
       были иные, нежели у Роальда уши, иные глаза - прямая связь
       существовала меж ними: слушая, она видела и потому верила...
      
       - Выйди, Юра Полторацкий, из рядов отряда, встань на сере-
       дину поля, и пусть твои товарищи скажут, что они думают о тво-
       ем поступке,- и не успела договорить начальница, еще даже
       раньше, чем Юра вялой походочкой двинулся вперед, Флора ри-
       нулась к трибуне, на ходу вздернув по-школьному руку и срыва-
       ющимся голосом прокричала:
      
       - Можно, я скажу?!
      
       Это было неожиданно: имелись подготовленные активистами,
       запланированные выступления, но язычком пламени пронеслась
       девочка на трибуну, и никто не остановил ее.
      
       - Мы не должны! Мы не имеем права! - голос ее внезапно
       окреп и неестественно громко прозвенел над поляной. Пришла
       уверенность, что ее слушают, будут слушать, и Флора позволила
       себе паузу:
      
       - Да,- проникновенно сказала она,- Юра Полторацкий со-
       вершил ужасный поступок! Но виноваты и мы, его товарищи! -
       понеслась речь ее сердца, и уже нестерпимо ширился голос.
      
       О, всесильная демагогия! Сколько раз с трибуны из уст умело-
       го оратора ты завораживала толпу!
      
       - А мы хотим отпихнуть его, снять с себя всякую ответствен-
       ность! В школе его, конечно, исключат из пионеров, потом его
       никогда не примут в комсомол, и никогда не примут в партию! А
       может ли человек,- торжествует Флорино актерское нутро, на-
       поминает ей Сонечкины уроки, и незаметно она перебирает нога-
       ми, стараясь поставить их в четвертую позицию. Неважно, что
       сейчас их никто не видит, надо тренироваться,- может ли совет-
       ский человек жить без партии?!
      
       - Нет! - хотела самой себе ответить Флора, но не успела,
       что-то страшное случилось: нога ее вдруг проскользнула в широ-
       кую щель между досками в полу трибуны. Она даже не успела
       ойкнуть от испуга, взвизгнуть от боли - занозистая доска содра-
       ла кожу с внутренней стороны коленки, но в пылу возбуждения
       боль дала себя знать не сразу.
      
       А там, наверху, над головой вдруг раскололся громовой хохот.
       ная, ей богу здорово, ну, ничего, ваши тоже молодцы, еще пока-
       жут себя...
      
       И выражая смущение, скобочкой складывались Адины губы, и
       пожимала она плечами: ничего особенного-де, мол, просто воспи-
       тывала, ну, старалась одевать чисто, следила, чтоб не болтались,
       учились хорошо - вот и все, в общем-то... а что худая, меж досок
       проскользнула, так ведь не ест ничего...
      
       И ни он, ни она не догадались о том, какая это удача - про-
       скользнуть меж досок... Да, пусть только с ней могло случиться,
       но на всю жизнь на ноге под коленкой остался треугольный шра-
       мик напоминанием: бог шельму метит...
      
       Пришлось плоскогубцами выдирать гвозди, приподымать до-
       ски, чтоб освободить ногу. Мария Ефимовна полила ранку йодом
       и забинтовала.
      
       Уже объявили начало праздника авиамоделизма, все заспе-
       шили, Аду и Залмана ошеломил новый сюрприз - их Роальд сре-
       ди участников, надо же, золотые дети у них... Они даже не заме-
       тили, как отстала раненая Флора. Она же отстала нарочно, она
       искала встречи. И встреча состоялась. Юра Полторацкий вовсе не
       спешил влиться в ряды отряда. Возле злополучной трибуны оста-
       лись они вдвоем, нос к носу.
       И отведя угрюмый взгляд в сторону, он сказал:
      
       - Выскочка! Просили тебя! Меня папаша обещал на рыбалку
       взять, а она партия-шмартия! Сунулась!..
      
       Нет, Флора не ждала благодарности - боже упаси, такого и в
       мыслях не было... Все происшедшее казалось ей позором, одним
       сплошным провалом. Но прощения, но снисхождения ждала она от
       того, ради которого и не то бы еще перенесла - но дружеской под-
       держки, благородного жеста. И только один ужасный смысл улови-
       ла она в его словах - уехать, бросить ее - это для него лучше, же-
       ланнее. Он хотел уехать! Ее будто бы ударили в живот - так
       застонало внутри, так скрючило кишки. Нельзя было ни слова в от-
       вет произнести - к горлу подступила рвота, и Флора еле-еле смог-
       ла повернуться спиной и не видеть, как он уходит - надменный,
       грубый, непостижимо чужой. Слабость сползла от живота к колен-
       кам, озноб заколотил, стоять больше не было сил, и Флора опусти-
       лась на землю. Все спуталось в голове, наплыл туман, резкий, при-
       торный запах мороженого картофеля вдруг снова ударил в
       ноздри - сейчас поняла, что все последнее время почему-то не слы-
       шала его... Она легла на землю и осталась лежать...
      
       Тут и нашли ее Ада с Залманом. Спохватились, пошли искать
       и нашли. Ада приложила руку к голове и сразу поняла, что девоч-
       ка в жару горит. Хотели тут же на станцию, но где Роальд? Ро-
       альд там, у оврага, там сейчас будут планеры запускать, да ведь
       нельзя же, никого не предупредив - и Флору понесли в лазарет.
       Ада, поспевая за Залманом, вытянув руки, поддерживала, чтоб
       не болтались ноги, особенно та, с пятнышком крови, проступив-!
       шем сквозь бинт.
      
       Не было никакого поля. Была узкая полоса оврага, на дне ко-
       торого над вязкой грязью палящие лучи солнца поднимали за-
       тхлую испарину. По одному его склону, негусто поросшему тра-
       вой, расселись зрители. Спасаясь от припека, знатоки
       госпитального нехитрого ремесла кроили из газет шапочки-пи-
       рожки и фасонистые треуголки, другие потяжелей, с одышкой, с
       ручейками пота на лбу завязывали узелками концы промокших
       платков и прикрывали ими темечко; дети плевались вишневыми
       косточками, хрупали печенье, менялись гостинцами, привезен-
       ными в тяжелых сумках,- скорее всего зрители напоминали не
       табор, а просто толпу беженцев. Только лица веселые. Но с дру-
       гого склона, стесненного близко подступившим лесом так, что
       только довольно узкая полоса оставалась для разгона, но зато
       ровная, хорошо утрамбованная, вполне пригодная. Роальд плохо
       различал отдельные лица. Музыки тоже не было - был ослиный
       зык горна перед тем, как называли фамилию, и после того, как
       очередной участник покидал полосу. Было нестерпимо жарко. И
       хорошо, что все двигалось так быстро. Роальд уже знал, что сразу
       после окончания этого спектакля родители подхватят совсем рас-
       клеившуюся Флору, а заодно и его - все, хватит, наотдыхались!
       Роальд благодарил судьбу, пославшую сестре африканский жар.
       Подальше от этого позора. Там, дома, в прохладе их полутемной
       квартиры, он еще кое-как переживет и свой провал,- сейчас он
       уже не сомневался в нем - и, главное, целую мешанину из от-
       вращения, стыда и жалости, которая поднялась в его душе, как
       только ему открылась тайна сестры. Как он раньше не заметил,
       что Флорка влюбилась! Это казалось ему немыслимым. Физиче-
       ски, всем нутром, он не соглашался допустить равенство между
       тем, что мучило все последнее время его, Роальда, и Флору -
       Флору, которую можно было доводить до слез, над которой мож-
       но было смеяться, которую можно было прощать и миловать, но
       которую нельзя было отторгнуть, не считать частью самого себя.
       Она не могла отделиться от него, подобно модели, от леера, конец
       которого Роальд нервно сжимал в потной руке. Она не имела пра-
       ва парить в высотах, недоступных ему, Роальду. Бессознательно
       он унижал ее чувство, он назначал ему тот же земной уровень, на
       котором мучился сам, но если что-то постыдное еще можно тво-
       рить одному и хранить в тайне, то как можно вдвоем?! Нет, он от-
       казывается, он отрекается, он здесь ни при чем, он ничего не зна-
       ет и знать не хочет о том вязком вареве, в котором, оказывается,
       как в адовом котле, может вариться каждый! И каждый может
       знать тайну этого варева. Роальд отрекся. Ленивая скука охвати-
       ла его. Она сначала помешала ему выпустить из рук конец леера, но
       потом, внезапно пришло упрямство: наплевать, вон один за другим
       хлопаются на дно оврага впопыхах сляпанные планеры - еще
       ни один не взлетел. Зрители на каждый провал отвечают друж-
       ным хохотом, да и сами участники покатываются, так будто и бы-
       ла задумана дурацкая клоунада. Потом и с того и с другого склона
       "энтузиасты" - вот они: "энтузиасты" - сбегают на дно оврага и
       вытаскивают из грязи останки того, чему назначалось быть белы-
       ми птицами, мечтой, взглядом за облака. Один рассыпался, вооб-
       ще не оторвавшись от земли, зацепился за едва видимую кочку,
       парень дернул и фюзеляж на леере поскакал дальше, а крылья
       так и остались валяться на месте. Только Сергею удалось поднять
       планер, он отлично отделился от земли, снялся с крюка, и вот
       тут-то Роальда ущемила за самое сердце жгучая зависть: он уви-
       дел миг свободного, высокого парения, он всем нутром познал,
       что оно значит, он успел разглядеть вздернутые вверх, открытые
       восторгу глотки, но это был только миг, что-то вдруг крутануло
       модель, и в крутом пике планер пошел на дно оврага. Так и вре-
       зался в грязь вверх хвостовым оперением. Но одного мига было
       достаточно для того, чтобы с новой силой вспыхнула надежда.
       Упрямство, азарт - можно бы и так сказать, но не целиком при-
       надлежа делу, за которое взялся, едва-едва прикоснувшись к тай-
       нам его, Роальд отказывался мыслить сколько-нибудь реально,
       он говорил себе:
      
       - Если судьба... если случится чудо...
      
       И чудо случилось. Он бежал под ржание и улюлюканье уже
       ничего не ждавшей толпы, просто гоготавшей над его разномаст-
       ной пестрокрылой уродиной, бежал, не чувствуя земли под со-
       бой, и вдруг всем нутром ощутил дивную легкость в руке, показа-
       лось, что сам он летит куда-то - в головокружительную пустоту!
      
       Он не оглянулся, пока бежал, не увидел, как оторвалась от зем-
       ли модель, как восходящий со дна оврага поток подхватил ее под
       крылья - только теперь, среди внезапной тишины, задрав голову,
       он завороженно наблюдал ее неправдоподобный полет: распластав
       под солнцем радужно горящие крылья, вверх, все выше и выше, как
       цветной сон, как судьба иностранца, уходил в небо его планер...
      
       На высоте, с которой он казался уже только маленькой точ-
       кой, он будто замер на миг, и тут же под восторженные вопли
       зрителей, подгоняемый каким-то новым ветром, начал вершить
       иной, горизонтальный полет, дальше и дальше - сквозь синь,
       сквозь облака...
      
       О, чудо! Проклятое чудо! В одно сплошное желание обратился
       Роальд - в желание, чтоб он вернулся, чтоб все началось снача-
       ла: и сумасшедший бег и пропасть, в которую сам летишь, и миг
       восторга, когда нельзя не верить в свою судьбу...
      
       Но бежали до самого леса, рыскали среди деревьев, аукались,
       искали уже друг друга и не нашли ничего; ни обломка, ни клочка
       оперения...
      
      
      
       С ЛЮБОВЬЮ НА ПАМЯТЬ
      
       Они дружили целую зиму, его последнюю школьную зиму -
       потом он никогда не мог понять, как же он все-таки кончил шко-
       лу - он же совсем не занимался, он жил в тягучем упоении своей
       любовью. Но это были выдумки учителей: якобы он не слишком
       способный, но серьезный и усидчивый мальчик. Зато про Флору
       всегда говорили, что она непоседлива, ленива, но необыкновенно
       способна. И Ада и Залман возвращались с родительских собраний
       оба совершенно удовлетворенные отзывами учителей о своих
       разных, но равноценно достойных детях. Глупость, Роальду всег-
       да было смешно и обидно слушать эти глупости: как будто они не
       видят, как он готовит уроки: молниеносно, никогда, никого не об-
       ременяя ни единым вопросом. Собственно, ему некого было спра-
       шивать, это Флора вечно приставала к нему: "Объясни, покажи,
       ну, пожалуйста, реши сам..." Она тоже старалась отмотаться как
       можно скорее, ничего не скажешь, но разница заключалась в ре-
       зультатах: у Роальда троек не было никогда. "Тройка - ужасная
       отметка - отметка серости",- повторял он вслед за Раисой
       Львовной, матерью Алика Бинштока - ее сын будто бы никогда
       и не слышал этих слов. Флору приводила в восторг их справедли-
       вость, но она ничего не могла с собой поделать: чтобы вылезти из
       катастрофической череды пар, надо было в последний момент на-
       хватать пятерок, и она зубрила, как настоящая тупица, в резуль-
       тате табель ее покрывала сплошная невзрачность троек.
      
       Смешно, но он ни разу не поинтересовался тем, как учится его
       Леночка. Должно быть, он сразу полюбил ее милую безвредную
       глупость.
      
       - Ты знаешь,- как бы от скромности опуская глаза и укла-
       дывая два пушистых темных полукружья ресниц на матовую
       смуглость чуть приподнятых скул, лепетала Леночка - мой пра-
       дедушка был французом. Честное слово! - А в другой раз фран-
       цуженкой оказывалась прабабушка, но едва Роальд намеревался
       внести точность, как Лена расстраивалась до слез: "Не ври! Ты
       просто не слушаешь меня! Прадедушка был поляк, не знаешь и
       не говори, а прабабушка...".
      
       Какая ему разница? Ну, пусть поляк, пусть даже австралий-
       ский абориген, какая ему разница от кого досталась ей эта перси-
       ковая нежность кожи, эта пушистость темных глаз, эта копна
       шелковистых локонов. И эта любовь ко всему экзотическому.
       Она сразу пришла в немыслимый восторг от его имени: как-то
       особенно складывала губки дудочкой и на разные лады произно-
       да его - то тоненько и протяжно, то с глухо-затаенным вопро-
       у - ожиданием чего-то возвышенного и загадочного...
      
       - Между прочим, мама хотела назвать меня Элеонорой. Отец
       не разрешил. Как ты думаешь, можно переделать имя? Если ты
       захочешь, я обязательно переделаю: Элеонора и Роальд! Правда,
       красивая пара?
      
       Нет, уж этого он наверняка не захочет. Но ему до жгучей боли
       нравились ее далеко идущие планы. И когда в углу подаренной
       ему фотографии - для школьного альбома: в белом фартуке с за-
       кованными в тугие косы кудряшками, с мгновенным остолбене-
       нием ее взгляда - она нацарапала: "С любовью, на память. Твоя
       навек Элеонора" - он гладил и целовал ее каракули.
      
       Они познакомились случайно. Она оказалась подругой де-
       вушки Алика Бинштока - а у того девушки менялись ежеднев-
       но. Но как раз в тот день Алик уговорил его пойти погулять. И су-
       дя по всему, поджидая Роальда, он успел наболтать подружкам
       что-то такое, что обеспечило Роальду молниеносный успех. Дол-
       жно быть, он назвал его "мозговым центром школы". Во всяком
       случае с того дня они с Леной гуляли только вдвоем. Их беседы не
       предназначались чужим ушам. Всегда какие-то одуряющие, из-
       '. курительные - они были только о любви. Они очень много ходи-
       ли - Роальд потом всегда удивлялся тому, какие огромные рас-
       стояния можно покрыть под разговоры о любви. Но от угла
       Пестеля и Моховой, мимо Летнего сада, по Марсову полю, через
       Кировский мост, мимо памятника "Стерегущему", "Великана",
       Зоопарка, к Бирже труда через Дворцовый мост, на площадь Ис-
       кусств - это был их обычный маршрут. Вовсе не обязательно они
       говорили о своей любви - о своей уже потом - но о любви вооб-
       ще: они философствовали, к примеру, о том, равноценны ли в
       любви физическая сторона и духовная, и Роальд, как старший,
       как умнейший выгораживал перед Леной плотскую любовь, ста-
       раясь при этом до холодности, до гадостности быть спокойным.
       Но изнутри его заливал жар, на лбу выступала испарина, начи-
       нал течь нос, и он непрерывно сморкался и грыз спички: он не ку-
       рил, но почему-то всегда таскал в кармане спичечный коробок и,
       когда нервничал, грыз спички. Или они обсуждали, можно ли по-
       любить женщину с кривыми ногами, ту, которая красится, ту, ко-
       торая курит - глядя на Роальда чудными заманчивыми глазами
       Лена приходила в немыслимый восторг от того, что конечно же
       нельзя, даже если она черт знает, как умна, особенно ту, у кото-
       рой ногти накрашены, а под ними грязь - от того, что их оказа-
       лось так много - тех, которых он ни в коем случае не смог бы по-
       любить...
      
       - Посмотри, а вон ту, нет, вон ту толстую, ты смог бы? - Бо-
       же праведный, Роальду всю жизнь потом казалось, что среди тех,
       над кем Лена понуждала его издеваться^ он видел однажды лицо
       Сашки...
      
       Февральским скрипучим, прозрачно синим днем они брели
       аллеями Летнего сада среди скамеек, обращенных в сугробы, де-
       ревьев, поставленных на века, чтобы все помнить и молчать, пе-
       ревернутых на попа гробов с умершими от стужи и скуки аллего-
       риями, музами и богами, и, сами уже остекленевшие от холода,
       вышли, наконец, к нарядно покрытому детским визгом пруду. С
       его склонов катились десятки саней и тут из толпы детишек, рас-
       цвеченной не яркостью одежд, а только пунцовостью щек, вырва-
       лось и бросилось в глаза лицо девочки в белой пуховой шапочке с
       выбившимися смоляными кудрями и огромными пронзительно-
       синими глазами:
      
       - Ого! - не удержался Роальд.- Вот это красавица! Ты по-
       мнишь у Дюма: "Нельзя пройти мимо трех вещей - верного дру-
       га, смертельного врага и брюнетки с синими глазами"...- ей бы-
       ло не больше семи лет и это придало Роальду храбрости. Но Лена
       так всерьез расстроилась, так ревниво начала доказывать ему,
       что у нее в детстве тоже были синие глаза, а потом потемнели и у
       этой тоже еще потемнеют, что Роальд не выдержал и расхохотал-
       ся счастливым смехом польщенного ревностью мужчины. В этот
       момент они поравнялись с шедшей навстречу старухой, скрючен-
       ной в три погибели, с торчащими из-под облезлой шляпки длин-
       ными прямыми седыми космами. Себе под нос, но отчетливо ста-
       руха прокаркала: "Смеется тот, кто смеется
       последним..." - Роальд поперхнулся смехом, обернулся ей
       вслед, и она из-за спины погрозила ему корявым пальцем...
      
       В марте Роальд стал заходить за Леной. Его встречали сразу
       три суетливо обожающие ее женщины: мать, бабушка и тетка.
       Отец не жил с ними и Лена не любила говорить о нем. Ее идеалом
       была мать: женственна, умна, предприимчива. Она работала ди-
       ректором детского садика, и Роальд не мог понять, в чем выража-
       ется ее предприимчивость, зато ее ум вполне выразился в мета-
       физическом предупреждении Роальду. А заодно и
       женственность - безудержно кокетничая с ним, она сказала:
      
       - Наша Леночка еще только бутон. Но учти: бутон распу-
       стится и она станет розой. А у розы... Ты знаешь, что есть у розы?
       Ши-пы!
      
       От пошлости Роальда съежило, он отвел глаза, но тут же сми-
       рил себя мыслью, что произносить мещанские сентенции, веро-
       ятно, удел всех матерей - его тоже не лучше...
      
       Но как ни странно, ему не удалось забыть этой фразы. И мно-
       жество раз потом он неутомимо поражался парадоксальному со-
       четанию хрупкой нежности лепестков и грубого безобразия ко-
       лючек этого милого цветочка...
      
       Все началось, разумеется, с поцелуев. С поцелуев до одури, до
       спамятства, до болезни. С кривой усмешкой Роальд называл ее
       безвоживанием организма" - вдруг наступало жуткое состоя-
       ие, слабость, совершенная пустота внутри, будто уже нет и ни-
       югда не будет никаких желаний, кроме одного - немедленно
       |ечь в теплую воду и не шевелить ни рукой ни ногой, не чувство-
       ать веса собственного тела... Но стоило Лене, припавшей лбом к
       дестничной стене, к стеклу окна, обернуться, стоило ему вновь
       увидеть ее притуманенные глаза и в нем словно бы заводилась ту-
       гая пружина - это словечко "заводит" - оно позднее вошло в
       обиход, Роальд тогда не знал его, но "заводился" мгновенно. Руки
       его давно уже садистски мяли, терзали крошечные припухлости,
       ниже которых были только кости ребер, без всякой защиты -
       что-то такое он исполнял на них, что отзывалось в нем целой
       симфонией из томления и жалости, умиления и беснования...
      
       И все-таки он еще стыдился себя и боялся испугать ее. Он вбил
       себе в голову твердокаменную мысль, что нельзя, надо ждать, на-
       до хотя бы в институт поступить - ему казалось, что в стенах ин-
       ститута он, наконец, обретет вожделенные права взрослости.
      
       И вдруг, однажды все сорвалось. Что-то случилось с ним и он
       не выдержал: в полном затмении ума он позволил своей руке де-
       лать все, что хочет, и она задрала подол короткой Лениной юбоч-
       ки, прошмыгнула вверх вдоль ее расслабленных ног, пальцы про-
       брались сквозь резинки трусов, но едва он успел осязать ими
       живую влажность, как Лена взвизгнула, рванулась в сторону,
       вскочила на подоконник - все происходило в одном лестничном
       пролете от дверей, за которыми ее ждали мама, бабушка и тетя -
       скрючилась, натянула подол на колени и, глядя не него испод-
       лобья, с каким-то трезвым любопытством стала мучить вопро-
       сом, на который немыслимо было ответить:
      
       - Что ты сделал? Ты зачем это сделал?
      
       Когда она прыгнула на окно, он испугался, его трясло, его до
       тошноты заливал стыд, он закрыл лицо руками, но Лена слезла с
       подоконника и стала отдирать его руки от лица.
      
       - Все так делают! - оттолкнув ее, выкрикнул он уже на бегу.
       Несколько дней они не виделись. Он не смел позвонить ей.
      
       Придя из школы, не поев, не раскрыв портфеля, бросался на кро-
       вать и засыпал. Он должен был давать себе передышку в непре-
       рывном ожидании ее звонка, случайной встречи, хоть какого-ни-
       будь знака. Но и во сне он ждал. И дождался.
      
       Голос Лены в телефонной трубке ошеломил его: легкий, со-
       вершенно обычный, как будто ничего не произошло!
      
       - Приходи ко мне завтра утром. Хорошо? Придешь? - он да-
       же не спросил ее не больна ли она, ему-то ничего не стоило про-
       гулять школу, и он твердил: "Да-да. Да" - чтобы вечно подслу-
       шивающая Ада ни о чем не догадалась. Но едва он повесил
       трубку, как предчувствие чего-то необычайного поднялось в нем
       и закружило в голове неясные и тревожные мысли. Он ежесекун-
       дно перебивал их единственно трезвым доводом: у Лены никогда
       не бывает так, чтобы дома никого не было - ну, куда же может
       деться хотя бы бабушка? Нет, скорее всего она заболела, его Ле-
       на, наверное, у нее высокая температура, он просто не почувст-
       вовал, когда говорил с ней, а вот сейчас чувствует - ей плохо, и
       непонятно, как дожить до утра, и самого его заливает жар...
      
       Конечно, он знал, что Лена не француженка и не полька, но и
       о какой-то "Родительской субботе" не имел понятия, и, когда ед-
       ва впустив его на порог, она кинулась ему на шею, а потом, отсту-
       пив на шаг, с глупо-торжествующей улыбкой распахнула полы
       халатика - он обалдел. Она уже тащила его за собой, на ходу
       объясняя: "Господи, да не бойся, все же на кладбище...",- и сло-
       ва ее казались ему абсурдом, если бы она сказала: "в театре" или
       "в бане" - он бы понял, но почему на кладбище? Меж тем, она
       вволокла его в комнату, в которой он никогда прежде не бывал -
       посередине ее стояла огромная кровать - он только ее и увидел.
      
       - Ну что ты стоишь? - говорила Лена, отбрасывая край бе-
       зобразно блестящего какого-то склизкого покрывала.- Это ма-
       мина комната! Видишь, какая тут широкая кровать?! Вообще мне
       все, ну буквально все сказали, что ничего особенного, все так де-
       лают и, если мы поженимся...- она уже лежала, бессильно рас-
       пустив руки вдоль тела, и он с ужасом смотрел в провал ее живо-
       та, над которым выперли ребра и острые кости бедер. Он не
       спросил: "Кто эти все?" - он почти не слышал ее, казалось, ему
       заложило уши и все доносится откуда-то, пробиваясь сквозь
       страшную духоту - но что-то врезалось в его нутро и неприятно
       со скрежетом проворачивалось там. Из-под потных волос по шее
       щекотно пробежал ручеек и тихо сползал вдоль позвоночника;
       вдруг ощутил невыносимую тяжесть подложенной в плечах ваты,
       неодолимую мощь застегнутой до самого горла молнии - но по-
       чему-то точно знал, что ни за что, ни за что на свете не расстанет-
       ся со своей одеждой, ничто не заставит его сделать шаг вперед к
       этой кровати.
      
       - Сейчас же оденься. Какая худющая...- он хотел сказать
       что-то другое, у него это случайно получилось от жалостливого
       ужаса перед ее детскостью, но он не договорил: ее лицо залила
       краска, глаза испуганно расширились, но тут же сузились, она
       вскочила и, путаясь в рукавах халатика, злобно, как маленький
       грызун,затараторила:
      
       - Ах, вот как? Я худющая? Я не нравлюсь тебе? А тогда зачем
       же ты? А сам-то ты? Ах, вот как? Ну, хорошо! Убирайся немед-
       ленно! Уходи-уходи-уходи!
      
       Сколько раз потом он проклинал себя за то, что ушел! Как по-
       том слышалось в этом бесконечном "уходи-уходи-уходи" послед-
       нее усилие слабенькой женской воли, брошенное ему под ноги -
       как же он мог не поднять его, пока еще не захлопнулась за ним
       дверь?!
      
       Но это еще не был конец. Он мог не видеть Лену - вернее, он
       не мог ее увидеть - но упрямо верил, качал и баюкал в себе на-
       дежду, что что-то случится, какое-то чудо, и оно вернет ему пра-
       во на так стыдно, так глупо утерянную любовь. Он неистово
       впился в учебники - к изумлению ближних его аттестат густо
       усеяли пятерки - еще немного и он выбился бы в медалисты: эк-
       замены в Политехник начались блестяще, и вдруг на последнем,
       которого уже никто не боялся: физика - любимый предмет, при-
       звание! - срезался. Домой пришел вялый, и безразлично, без
       всякого выражения в голосе сказал, что получил пару. Все-таки
       пришлось объяснить: "Спрашивали не по программе",- и За-
       лман бросился в институт. Там его хамски успокоили:
      
       - Не делайте из мухи слона, физика - профилирующий
       предмет, а с его оценками он еще может поступить... ну хоть в
       фармацевтический.
      
       - Это что же такое?! - кричал вернувшийся домой За-
       лман.- Это им не пройдет! Я пойду в Горком! В фармацевтиче-
       ский! Когда-то, в царское время евреи могли поступать только в
       медицинский и фармацевтический! За что же мы боролись тогда?
      
       - Вы боролись! Я тебе скажу: за что боролись, на то и напоро-
       лись! - как всегда, подлила масла в огонь Ада.
      
       Это было началом скандала. Но в этот раз скандал не успел
       набрать полную силу: Роальд давно уже научился хлопать дверь-
       ми не хуже Залмана, но обычно его побег с поля брани никого не
       останавливал - только разжигал страсти,- а тут Залману вдруг
       пришла в голову трагическая мысль, что сын пошел топиться,-
       он только ужаснулся Адиным словам, крикнул:
      
       - Ты же контра настоящая! - чертыхнулся и убежал в неиз-
       вестном направлении искать сына.
      
       Меж тем Роальд попросту съездил в Политехник, забрал доку-
       менты и отвез их на другой конец города в институт инженеров вод-
       ного транспорта. Там был недобор. Через несколько дней, никому
       не говоря ни слова, не готовясь, не раскрыв учебника, он сдал физи-
       ку на пятерку и был зачислен. Но большой радости не испытал; он
       считал этот институт второсортным, он сказал Флоре, что, если бы
       он мог ждать, было бы в сто раз лучше пойти в армию, отслужить и
       снова поступать в Политехник - но ждать-то он сейчас не мог, к то-
       му же он боялся, что отец и в самом деле побежит в Горком...
      
       И все-таки он стал студентом и теперь пришел черед свер-
       шиться долгожданному чуду - именно теперь, потому что в рас-
       поряжении Роальда оставалась всего неделя до отъезда в колхоз.
       Он даже не знал: в городе Лена или на даче. Несколько раз зво-
       нил, но ни разу в трубке не раздался ее голос, и он молча нажи-
       .мал на рычаг. Он стал нести ежедневный караул, выглядывая из
       окна лестницы напротив ее парадной. Он должен был ее подсте-
       речь, догнать и сделать вид, что встреча случайна. И чудо случи-
       лось; они встретились случайно и она была одна.
      
       Ранним утром Роальд вышел из ворот своего дома и столкнул-
       ся бы с Леной нос к носу, если бы она не увидела его секундой
       раньше и не шмыгнула бы в ближайшую к подворотне парадную.
       Но он успел заметить горестное выражение ее лица, оно показа-
       лось ему заплаканным. И сразу же ее побегу нашлось угодное
       сердцу объяснение: она приходит сюда так же, как он, подкарау-
       ливать его! Вот она - надежда!
      
       Не задумываясь, он ринулся за ней. Вход в парадную был с
       улицы, но окна выходят во двор, так что каждый прохожий ока-
       зывается в поле зрения наблюдателя. Лена стояла у окна. Долж-
       жно быть, она ожидала, что Роальд пойдет за ней - едва он поя-
       вился, она обернулась, вернее, дернулась всем телом, и сразу же
       лицо ее исказила гримаса отвращения:
      
       - Господи, да что тебе надо? Уйди отсюда!
       Не веря ни глазам своим, ни ушам, Роальд подошел вплот-
       ную. Пытаясь обнять, заплетаясь языком, захлебываясь, как в
       последнюю минуту жизни, стал говорить, что любит ее, что без
       нее не может - какая-то мизерная часть сознания с отчаянием
       напоминала ему, что он ни за что не хотел говорить ей этого, но
       его неудержимо несло, а она все отпихивала его, как какую-то га-
       дость и все твердила: "Да не трогай же ты меня! Не прикасайся ко мне!"
      
       Все непоправимо - наконец-то дошло до него: что-то случи-
       лось в её жизни.
      
       - Но что? Почему ты плакала? - вдруг в нем поднялась жа-
       лость и к ней, и к себе, и он стал умолять.- Я не буду, только да-
       вай уйдем отсюда. Зачем тебе здесь стоять? Давай вместе
       уйдем! - и братнино щемящее чувство перетекло в слова и вне-
       запно Лена залилась слезами.
      
       Сначала он только и понял, что так плачут о своей загублен-
       ной жизни, но потом выудил из ее бормотания отдельные слова и
       тут же все неправдоподобие их смысла стало такой очевидно-
       стью, как будто иначе и быть не могло! Как будто он обязан был
       сразу догадаться, в первый же миг встречи: Вадька Никитин -
       этот скот, машина. Кумир всех-всех-всех! Герой спартакиад и
       фестивалей, толчок и рывок, прыгучесть и бегучесть! Тупица,
       автоматом зачисленный в университет, даже не зная, где тот на-
       ходится.
      
       - Идиотка! - он схватил ее за плечи, стал трясти: - Слы-
       шишь, ты идиотка! В самую грязь! В самую мерзость! Где ты под-
       вернулась ему?! Как тебя угораздило? Нет, я тебя не оставлю
       здесь! Я тебя вытащу!
      
       - Да не нужен ты мне! - Лена, наконец, оттолкнула его от
       себя и вдруг широко наотмашь ударила по щеке: - Ты... Ты пар-
       шивый! Паршивый! Паршивый! - повторяла она и била его, ос-
       толбеневшего, и отвратительнее, убийственнее этого слова Ро-
       альд никогда не слышал...
      
       ...Дома из еще не выброшенного школьного портфеля он до-
       стал учебник физики, вынул заложенную меж страниц фотогра-
       фию Лены и пошел с ней в уборную. Он положил ее на дно унита-
       за - паршивый Роальд! - аккуратно изображением вверх и
       желтой пенящейся струей мгновенно размыло нацарапанное в
       углу: "С любовью на память..."
      
      
      
       "ИДЕТ БЫЧОК, КАЧАЕТСЯ..."
      
       Почему-то в ту весну, начавшуюся так рано - в самые пер
       вые дни марта - и длившуюся так долго, как никогда потом и
       длилась ни одна весна в жизни, оказалось все можно: обрезать
       наконец, косы и ходить с распущенной по плечам, закрученной!
       локоны буйной гривой, густо накрасить ресницы и смотреть на
       мир расширенными непрерывно удивленными глазами, по целым
       дням пропадать из дому и ни в чем не помогать Аде; нацепить на
       голову конусообразную шляпу, полями нависающую над лицом,
       поражая прохожих невиданным фасоном - никогда потом Фло-
       ра не носила шляп, но в ту весну ими подрабатывала Адина при-
       ятельница и она сделала Флоре подарок. Ничего не зная о том,
       что при школьных полуботинках, при красных, шершавых от по-
       стоянного отсутствия не то что перчаток, хотя бы рукавиц, ла-
       дошках, засунутых в карманы дрянного пальто из ядовито-зеле-
       ного негнущегося бобрика - при всем убожестве одежд украсить
       голову претенциозной шляпой - новая модель, крик моды! - по
       меньшей мере рискованно. Флора напялила ее и одержала побе-
       ду! На остановке автобуса элегантная немолодая дама негромко,
       но так, что до Флоры долетали отдельные восторженные слова,
       обсуждала ее со своим спутником и уже, садясь в автобус, с упре-
       ком кому-то сказала: "Вот кого надо снимать!" - а Флора, потря-
       сенная, с замершим сердцем так и осталась стоять, прислушива-
       ясь к тому, как величайшее счастье - быть! - заливает нутро.
      
       В ту весну жизнь была полна неповторимого ничегонеделания
       и тень угрызений еще не омрачала его. Подумаешь - прошла
       всего лишь первая бездельная зима после школы - мгновение в
       безгранично раскинувшемся океане времени!
      
       К тому же Флора честно сделала попытку начать трудовую
       жизнь: осенью, после неудачных экзаменов в библиотечный инс-
       титут, устроилась в ОТК Печатного двора - восемь часов кряду
       она должна была перелистывать стопки железнодорожных биле-
       тов, ставя на каждый один и тот же штампик - но работа была
       трехсменная и, провожая Флору в ночь, Ада каждый раз плакала.
       Вскоре она слегла. Должно быть, от переживаний. Она легко де-
       лалась смертельно больной, этим одним, устраняя всякое проти-
       водействие своей материнской воле,- кому-то, чей уход из дому
       был необязателен, надо было ухаживать за ней и этим человеком
       оказался Залман: Роальд учился в институте, Флора работала,
       только в редакцию не обязательно ходить каждый день, журна-
       листа ноги кормят, но если они опутаны болезнями жены, естест-
       венно, не унесут его далеко от дома. Вообще, Ада считала, что пи-
       сать следует, сидя за столом, со злобой умирающего к живому,
       она говорила, что он уходит только затем, чтобы трепать языком.
       И Залман жалобно попросил Флору оставить работу. Ада вскоре
       ожила, а Флора с чистой совестью осталась безработной.
      
       Но в ту весну все было волшебным: волшебно рассеивалась ут-
       ренняя дымка, давая небывалый простор голубому, залитому
       солнцем небу, волшебно просыхал под ногами только что мокрый
       асфальт, переливчато звенел воздух капелью, гомоном рано вер-
       нувшихся птиц, трамвайными звонками, неповторимым перепо-
       лохом детских голосов - только в ту весну были так беззаботно
       чисты и звонки голоса детей, до отказа заполнявшие дворы и тро-
       туары у школ - потом в другие весны все почему-то смолкло...
      
       И вдруг, в квартире на Моховой раздался телефонный звонок
       и скромный голос, привыкшей к неудачам, все-таки с третьей по-
       пытки поступившей в Академию художеств некрасивой при-
       ятельницы Роальда, сделал Флоре ни на что не похожее предло-
       жение:
       - Посидела бы на портрет, одетая, ничего особенного, три ча-
       са в день посидишь - тридцатка, справила бы себе платьишко...
      
       - Что ты! Мама не разрешит,- уверенно ответила Флора, но
       что-то - вовсе не мечта о новом платье - толкнуло ее,- подо-
       жди, я спрошу...
      
       И как ни странно, Ада разрешила тут же, мгновенно, без тени
       колебаний, только сказала:
      
       - Не говори отцу...
      
       А через месяц краем глаза матери-волчицы наблюдая, как уд-
       линилось время, проводимое Флорой у раковины на кухне, как
       украдкой таскает Флора в уборную ковш с водой, как без конца
       стирает и сушит над газом свою единственную сорочку с круже-
       вами по подолу, Ада начнет повторять ей вслед одну и ту же про-
       роческую фразу: "Смотри, не доведут тебя до добра твои худож-
       ники...".
      
       А знала ли Ада, где пролегает тропа, что ведет к добру? А если
       знала, почему не указала Флоре, почему дети сами должны ис-
       кать ее? Да потому что несметны дороги, ведущие к добру и злу,
       сплетенье их непостижимо, как непостижимо людское столпо-
       творение на земле...
      
       Дорога, по которой в ту весну с каким-то неистовым упоением
       ходила Флора, вела мимо Летнего сада, через Марсово поле, на
       бывшую Миллионную к Эрмитажу, через Дворцовый мост, на
       Васильевский остров, мимо Университета, Академии наук, по на-
       бережной - и вот он милый сердцу Соловьевский садик, вот они
       Сфинксы - приманчивая загадка души - все, из чего соткана
       неповторимость города, его каменная и льющаяся красота... И на
       этой дороге ее однажды догнал, обогнал, прыгнув прямо в лужу,
       обдав ее и себя брызгами чистой талой воды тот, кому заколдо-
       ванная восемнадцатая Флорина весна назначила стать своей
       главной сутью, единственным смыслом, великой радостью пер-
       вой любви и великой болью первой потери.
      
       Ему шел двадцать первый год, он был приземист и коренаст,
       неотразим тем особым мужским обаянием, в котором так много
       детского, трогательно-робкого и нетерпеливо-неуемного.
       И несусветным бешеным валом накатила любовь, началось
       землетрясение, и то и дело земля уходила из-под ног, и непре-
       рывно ломило суставы, и лица их сделались неприличны - про-
       хожие от них шарахались с завистью и стыдом.
       На сумрачной Миллионной меж голых тел атлантов, несущих
       крышу над ступенями Эрмитажа, об их литые икры остужая лбы,
       они пытались расстаться, чтобы дать себе передышку на несколь-
       ко врозь прожитых часов, но не могли - среди мутно-текущего
       людского потока целовались до страшной слабости, только пута-
       ницей рук, слившимися ртами удерживая друг друга на ногах...
       Под злобное шипение отжившего свое прохожего разбегались,
       но пяти шагов было много - одновременно обернувшись, летели
       через разверзшуюся под ногами пропасть спасать и томительно
       жалеть друг друга...
      
       Он приметил ее в коридорах Академии художеств сразу же, в
       первый день, когда она пришла зарабатывать свою десятку в час.
       По этим бесконечно путанным, как египетский лабиринт, кори-
       дорам слонялось множество вычурно-убого одетых, полуголод-
       ных и жадно впивающихся в красоту людей; а меж них, навстре-
       чу им плыла, лилась, переливалась через край красота - наглая
       и развязная, едва прикрытая, бескорыстная и навязчивая красота
       натурщиц.
       И среди этого потока вдруг - Флора - хрупкая, словно толь-
       ко что бережно выдутая из стекла мастером-стеклодувом, еще не
       остывшая, никем не тронутая - вся в напряжении любопытства
       и предчувствия, светящаяся восторгом и испугом перед всем так
       внезапно открышемся в себе - с беззастенчивым профессио-
       нальным откровением, щурясь, выставленной рукой что-то отме-
       ряя и выделяя в ее лице первокурсники-живописцы каждый час
       посвящали Флору во все подробности ее неповторимой преле-
       сти - так будто несли перед ней зеркало, в котором уже никогда
       не отразится длинношеий тощий уродец, "минога во фраке", "ка-
       щей бессмертный".
      
       Нет, его вообще никогда и не было, он приснился ей в страш-
       ном сне, но почему же она все еще не может расправить плечи, с
       робостью и недоверием вглядывается в свое отражение, словно
       спрашивая - да я ли это?
       Ее нельзя было не заметить, но подойти к ней, и объявить ее
       своей добычей мог только тот, в ком хватило бы на это духу, кто в
       чем-то видел бы свое преимущество перед другими, тот, кто не знал
       недоедания и оттого мог думать, что голод надо утолять не-
       пенно.
       Таким он и был - догнавший Флору.
      
       Сколько бы людей ни перекатывалось через пороги времени,
       всегда и везде будут родиться на свет те, кто счастливее и сытнее
       своего поколения, свободней и красивей его. И не ищите Мити-
       ных примет в поколении тех лет - эти счастливцы душой и те-
       лом, всей повадкой, всем способом жить принадлежат тем, кто
       придет им на смену. Но все-таки цепкое время держит их в лоне
       своем, и нету способа не дышать его воздухом - это всегда при-
       дает каплю горечи их взгляду, вливает немного тоски в душу,
       превращая из пошлых счастливцев в самых притягательных в
       мире несчастливцев...
       Таким он и был - догнавший Флору Митя.
      
       У него уже болталась за плечом гитара и украинский его тенор
       был сладкозвучен, но пристойную ему песню должен был сочи-
       нить кто-то на том берегу океана, и он, отличный пловец, вовсе
       не собирался обременять себя в дальнем плаванье даже совсем не-
       весомой женой... Однако очень скоро он понял, что и впрямь
       прыгнул в лужу: Флора изнуряла его своей детской непосвящен-
       ностью, а время диктовало ему еще незыблемый закон - таких
       не трогать.
       Чуть заикаясь, что делало его речь мягкой, влагающейся в ду-
       шу, он объяснял ей, что измотан, замучен, а по-другому с ней
       нельзя, и Флора приходила в ужас. Она не испытывала той физи-
       ческой муки, которой томился он, но страдала за него и еще от
       страха потерять его.
      
       И вот однажды они ехали в полупустом троллейбусе и состоя-
       ние у них было такое, какое, должно быть, настигает наркоманов
       на исходе принятой дозы - подступила смертельная вялость,
       сковало, окутало безразличие - еще секунда и только новая доза
       наркотика продлит жизнь, принесет спасение.
      
       флора боялась этих минут - она уже знала, что в них случа-
       ется. И в самом деле, растягивая слова и все-таки запинаясь, он
       начал было: "Ты знаешь, нам лучше расстаться. Я же привык к
       натурщицам, они взрослые, а ты...".
       Флора не ответила. Молчанием она оборвала его речь. Трол-
       лейбус остановился, они вышли и молча дошли до ее дома. От уг-
       ла Пестеля и Моховой они шли не более двух минут, но именно в
       это мгновение с Флорой что-то произошло: какая-то лихорадка в
       голове, бешеная работа и вдруг возникла и расцвела идея - Фло-
       ру подхватило и понесло на крепких крыльях вдохновения - и
       уверенно, без страха сорваться, грохнуться вниз с высоты своего
       безумного вымысла, она сказала:
      
       - Понимаешь, Митя, у меня была подруга, Галька Бабен-
       ко,- никакой такой подруги у Флоры не было, правда, в типо-
       графии работала какая-то Галька Бабенко, но Флора даже позна-
       комиться с ней не успела, помнила только ее хорошенькую чер-
       нявую мордашку с шалыми глазками и почему-то именно ее взя-
       ла себе в наперстницы. Вообще Флора выдумывала очень
       осторожно - подсознательный расчет помогал ей выбрать только
       те подробности, в которых при самом малом опыте она ориентировалась
       без страха запутаться, быть разоблаченной. Ничто не
       должно было обнаружить изначальной высокой идеи - так до-
       стоверно она все приземляла, точно чувствуя, что только самая
       заурядная обыкновенность не оставит в Митиной душе сомнений,
       все исключительное насторожит, приведет к расспросам.
      
       Так вот: Галька Бабенко - на ней, как говорит Ада, пробы
       ставить некуда, однажды уговорила Флору пойти в Дом офице-
       ров на танцы. Флора никогда на танцах не была - просто хоте-
       лось посмотреть, но так толком ничего и не увидела, потому что
       почти сразу же Галька подцепила какого-то курсанта, а у курсан-
       та оказался приятель - ну не оставаться же Флоре одной и она
       пошла с ними к этому приятелю - какую-то секунду Флора не
       знала сделать его штатским, скажем, школьным товарищем, или
       военным и вдруг, очертя голову, произвела в лейтенанты. И там
       у этого лейтенанта она мгновенно до полного бесчувствия напи-
       лась, так что ничего не помнит, но только знает, что хозяин дома
       этим воспользовался, и точно знает, он даже потом ужасно пере-
       живал и предлагал ей выйти за него замуж. Она приправила исто-
       рию своим отчаяньем и отвращением к несчастному лейтенанту,
       и закончила рассказ тем, что, покинув место своего падения, ни-
       когда больше туда не возвращалась, навсегда поссорилась с Галь-
       кой, самою память о случившемся отринула, но вот теперь только
       затем:
      
       - Говорю, чтоб ты не мучался...
      
       Неожиданно он впихнул Флору в парадник и нечто нестерпи-
       мое, мужское тут же разлилось в пропахшем кошачьей мочой и
       плесенью воздухе. Сначала волнами расплескалась злоба, потом
       поплыли потоки и тоски и жалости, и вдруг его изголодавшееся,
       оскорбленное нутро освободилось, дорвалось и уже, казалось, ни-
       что не могло удержать его, но Флора с таким удивлением и любо-
       пытством наблюдала за ним, что он почувствовал ее отстранен-
       ность и взял себя в руки. И все было бы хорошо, если бы вечером
       следующего дня, подымаясь следом за Митей по винтовой лест-
       нице в дипломную мастерскую его товарища, Флора только от
       страха, без всякого расчета, не призналась бы ему в своем вранье.
       Она едва шла, цепляясь за тонкие перила, натыкаясь на веером
       раскрученные железные ступени, он все оборачивался, все под-
       жидал ее, улыбаясь такой виноватой, извиняющейся улыбкой,
       что ей показалось, он догадался, не мог не догадаться и потом -
       какая разница, ведь сказала же она ему, что все равно ничего не
       знает, не помнит - и надо было ей смолчать, а она, уткнувшись
       лицом ему в живот снизу вверх, взяла и сказала свою жалкую
       правду.
      
       Всего один пролет отделял их от дверей мастерской, от жест-
       кого пружинистого топчана и Митина ласка, ставшая такой бе-
       режной, такой по-братски нежной понемногу отогнала ужас,
       страх ужился с решимостью, в конце концов женское кокетливое
       чувство загордилось кружавчиками на подоле и помогло пере-
       жить пыточный холод казенного топчана. И сквозь неудобство,
       стесненность, тяжесть понесло говорить, говорить, говорить -
       невесть что, ни к чему не относящееся, что-то вроде детских
       стишков: "Идет бычок, качается, вздыхает на ходу..." И вдруг
       стало тихо-тихо. Секунду назад над ее лицом бился прибой его
       дыхания и вдруг все смолкло. Она затаилась и ждала; и тут Митя
       спросил, удивив ее не вопросом, а раздражением, с которым он
       был задан:
      
       - Зачем ты обманула меня?
      
       - Митя, ты не бойся,- флора хотела успокоить его, но он пе-
       ребил ее:
      
       - Нет, не тогда, а сейчас на лестнице: ты же сейчас соврала!
       Флора не поняла его:
      
       - Почему сейчас?..
      
       - Да потому! Тебе даже больно не было!
      
       - Ну и что ж?
      
       - А то ж! Ты ж не девушка! Зачем ты все время врешь? -
       почти выкрикнул он, и, видно, она довела его - что-то истериче-
       ское было в том, как он рванулся к выключателю, как, боясь все-
       таки быть услышанным за дверью, прошипел:
      
       - Ну, смотри! Сама смотри!
      
       Что могла ответить ему Флора? Он напрасно зажигал свет -
       все равно то, что он говорил, звучало для нее так же неправдопо-
       добно, как для него все слова, которыми она могла защитить
       правду.
       Ну, что ж, очень даже может быть, что Флора была рождена
       на свет женщиной. И, может быть, таков был замысел природы -
       недаром же так быстро изменился ее голос - так быстро в нем за-
       звучала взрослость и жесткость - и незнакомым самой себе низ-
       ким, тяжелым голосом Флора сказала:
      
       - Я не собираюсь тебя женить на себе. Ты зря это выдумал.
       Когда ты разлюбишь меня, я уеду в чужой город и пропаду...
      
       От раздражения он пихнул ногой табуретку, с нее упала на
       пол хозяйская гитара и на всю жизнь Флоре запомнился ее глу-
       хой утробный стон...
       Должно быть, он разлюбил ее в тот же вечер. Флора даже до-
       гадалась об этом. Что-то внутри честно сказало ей: "Все конче-
       но". Но ни за что нельзя было согласиться. Нельзя было пове-
       рить - потому что это все равно, что поверить в конец жизни.
      
       Теперь она постоянно была поглощена ожиданием и приду-
       мыванием причин тому, что он не позвонил, не пришел на свида-
       ние, встретившись - тут же спешил проститься. Она заставляла
       себя верить в то, что можно не дозвониться из-за того, что теле-
       фон занят, не прийти, потому что именно на час их свидания кто-
       то назначил репетицию капустника; внезапно возникали дело-
       вые встречи, секция самбо, обещания маме - и все оказывалось
       так важно, так неотложно, но все только еще и еще больше укра-
       шало Митю в ее глазах: она запросто испытывала к нему мате-
       ринскую нежность за то, что он такой внимательный сын, горди-
       лась тем, что без него нигде не могут обойтись, она влюбилась в
       самбо - она готова была кому угодно и чему угодно уступить са-
       мого Митю, лишь бы не уступать надежды на его любовь.
      
       Уж что ее ни одну секунду не мучило - так это мысль, что
       она полюбила не самого красивого, не самого доброго, умного,
       сильного, талантливого. Однажды она долго и бесполезно ждала
       его в вестибюле - он не мог после занятий пройти так, чтобы она
       не увидела его. Но он все не шел и не шел. И тогда она поплелась
       туда, на третий курс, в его мастерскую. Решимость во что бы то
       ни стало найти его всегда соседствовала с ужасным страхом, с ка-
       ким-то гнетущим душу стыдом. Почти перестав дышать, тихо-
       тихо она подошла к дверям - он даже не обернулся и минуту-
       другую она с мистическим ужасом наблюдала, как толстой
       кистью, беспорядочно тыча в палитру, он ожесточенно проводит
       по записанному холсту бессмысленные злые полосы - крест-на-
       крест - красную, черную, желтую...
      
       - Что ты делаешь? - она не выдержала: что-то невыноси-
       мое, зверское было в его поступке.
      
       Он обернулся, и на лице его появилась мученическая, жалкая
       улыбка.
      
       - А ничего. Просто теперь меня точно выгонят,- сказал
       он.- Они привыкли мне еще в СХШ пятерки ставить, я даже зо-
       лотую медаль получил. Вот дурак, правда?! Мне надо было на ар-
       хитектурный поступать, а я вообразил себя живописцем...
      
       Флора старательно всей душой впивалась в полтора десятка
       одинаково безобразных серых холстов и не могла понять, чем
       Митин портрет какой-то старомодной тетки хуже остальных. Но
       в ее беспрестанно об одном и том же думающей голове уже звене-
       ла и ухала предсмертно-спасительная мысль: "Он мучается! У
       него трагедия! А тут еще я со своей любовью...".
       С этой минуты весь мир, взявшись за руки, мог громко про-
       кричать: "Ми-тя тебя не лю-бит!" - она бы и ухом не повела:
      
       глупости! Он мог - если бы он мог! - тихо, но твердо сказать ей:
       "Флора, ничего не поделаешь: отпусти меня",- она ответила бы
       ему: "Митенька, я все понимаю, Митя, ты не разлюбил, это не-
       возможно, просто тебе сейчас очень плохо...".
      
       "Муки творчества!" - откуда она взяла это, где вычитала,
       почему решила, что горше нет на свете, что с ней, с этой мукой
       ничто в сравнение не идет?! Она не решала, она знала это навер-
       няка, она так чувствовала. Конечно, она уже не была чужой ни
       среди студентов, ни среди натурщиц. У нее появилась даже одна
       закадычная подруга. Она сама подошла однажды к Флоре и ска-
       зала:
      
       - Слушай, в общем, я живу тут с одним. Он не подходил к те-
       бе? Красивый такой, черненький. Мариком зовут. Он мне все
       уши прожужжал, что хочет тебя. Так ты лучше пойди с ним, а то
       он, точно, бросит меня.
      
       Флора смотрела на нее с таким неподдельным непониманием,
       что Клавка поверила ей. Поверила, что при всем желании выру-
       чить ее, Флора не может пойти ни с Мариком, ни с кем на свете.
       И с этого дня Клавка считала своим долгом просвещать Флору,
       готовить ее к жизни, оберечься от которой все равно не видела
       способа. Опыт ее женской жизни начался в пятнадцать лет среди
       школьных парт в результате тщетных попыток учителя физики
       вложить в ее легкую, как одуванчик, головку знания, предпола-
       гаемые школьной программой. Теперь у нее было две мечты, одна
       из которых могла осуществиться буквально со дня на день: ей хо-
       телось разлечься на столе так, чтобы на ее голом животе живо-
       писцы играли в карты; вторая была делом будущего: она мечтала,
       позируя, накопить денег и подкатывать к подъезду Академии на
       собственном автомобиле.
      
       Бросить позировать она не мечтала, хотя от стояния нагишом
       была вечно простужена; ее курносенький, как знак препинания,
       носик был вечно красным и подмокал у основания, в углах воспа-
       ленных губ никогда не проходили заеды, а по круглым щекам
       разливался сизоватый нездоровый румянец. Но глаза неожидан-
       но темные при русых волосах, как влажные изюмины, смотрели
       на мир с оптимизмом и задором.
      
       - Ты понимаешь,- говорила она Флоре,- студентка другая
       и вырядится незнамо как и уж такой себя выставляет, а они, пар-
       ни-то все равно даже и не посмотрят на нее. Их все равно к нам,
       натурщицам, тянет. Потому что с нами душу отвести можно. Ты
       не смотри, что я полная - я гибкая, меня как хочешь крути. А те-
       бя взять - хоть в узел завяжи! А знаешь, им же полная разрядка
       нужна, у них же горит все: тут и конкуренция, и интриги всякие,
       и сомнения в себе - ужас один! - не все понимая, Флора слуша-
       ла ее внимательно, вбирая в себя урок великой женской поклади-
       стости и доброты: - Они ж тут голодные все. Я другой раз дваж-
       ды обедаю, ей-богу! Так-то не дашь рубля, ему все равно отдать
       не с чего, а я пристану: пойдем со мной, будто мне скучно одной в
       столовку идти. Ну и пробью два комплексных...
      
       Между прочим, Флора тоже уже втянулась в нехитрое ремес-
       ло натурщицы. Она уже позировала не только на первом курсе
       среди робко-неумелых студентов, но согласилась еще по два часа
       в день сидеть на рисунке у старшекурсников. Говорили, что рисо-
       вать ее дьявольски трудно. Педагог говорил, что тут требуется
       цейсовский глаз и ювелирное мастерство. Но сидеть флоре было
       совершенно легко. Все сорок пять минут она вспоминала про себя
       любимые стихи. Она знала наизусть целый томик стихов Есени-
       на. Маленький серый томик с белыми березами на коленкоровом
       переплете. Он появился у них в доме давным-давно - Флора тог-
       да училась в третьем классе. Кто-то позвонил Залману и он ска-
       зал в трубку: "Это не телефонный разговор, Саша. Давай встре-
       тимся. Да хоть сейчас".
      
       - Как это тебе нужно!...- тут же отозвалась Ада, даже не
       зная в чем дело. Она отзывалась так на все, что лично ее не каса-
       лось. Но на этот раз Залман не взорвался, как обычно, а просто
       ушел. Вернулся поздно, когда Роальд и флора должны были уже
       спать, но Флора почему-то проснулась и через тонкую перегород-
       ку слышала, как Залман рассказывает Аде о том, что его фронто-
       вой товарищ, мировой парень, смельчак, сорвн-голова, никаких
       обстрелов не боялся, всю войну на передовой, и вдруг в полном
       отчаянии, говорит о самоубийстве. Жить не хочет, и все из-за че-
       го? Из-за женщины. Влюбился, а не может найти в себе сил оста-
       вить семью.
       - Ты понимаешь,- говорил Залман, явно сознавая, что уго-
       дит Аде - Маша его всю войну ждала, тащила парня, ему три-
       надцатый год уже, как наш Роальд, а эта стерва его за жабры бе-
       рет! Я ему сказал: "Саша, не валяй дурака! С кем этого не
       бывало? Надо мужиком быть!" - хвастливо подымал голос За-
       лман: - Сукин сын - из-за бабы, понимаешь, вешаться! "А вот
       это,- говорю,- Саша, тебе ни к чему!" - и Залман хлопнул
       чем-то по столу.
       Утром Флора увидела на столе отца серенький томик и За-
       лман с готовностью объяснил ей:
       - Есенин - певец упадничества! Утверждал, что в этой жиз-
       ни умереть не ново, но и жить, конечно, не новей. Хулиган был!
       Его позовут в приличный дом, а он в скатерть сморкается,- рас-
       сказывал Залман Флоре расхожий анекдот, который через трид-
       цать с лишним лет позволит себе выдавать за правду один обла-
       сканный временем литературный шулер.
       Но Залман всего лишь "за что купил, за то и продавал" и вско-
       ре фальшивым смущением прикрывал истинную гордость, слу-
       шая, как на разрыв души одиннадцатилетняя Флора декламиру-
       ет перед его гостями:
      
       "Шум и гам в этом логове жутком,
       И всю ночь напролет до зари
       Я читаю стихи проституткам
       И с бандитами жарю спирт..."
       Что с того, что к восемнадцати годам Флора не знала ни Ман-
       дельштама, ни Цветаевой, ни Пастернака - ей никто никогда не
       сказал, что такие поэты вообще существуют, но зато есенинское
       плетенье слов, все эти "сиреневые дымы", "кипятковая вязь",
       "глаза собачьи золотыми звездами в снег" вызывали в ней слад-
       кую оторопь сердца, бередили душу...
      
       Время бежало для нее быстро, во все сорок пять минут лицо ее
       никогда не тупело, охваченное сонливостью, глаза оставались
       живыми, озаренными - и за это ее особенно любили. И не из-за
       лишней двадцатки она просиживала эти два часа - ей было важ-
       но как можно дольше дышать одним воздухом с Митей. И все-та-
       ки бывали дни, когда ей не удавалось даже мельком увидеть его.
       Он делал все возможное, чтобы разрушить сложившуюся за годы
       учебы в школе при Академии и в институте репутацию отлични-
       ка. Не имея воли решить свою судьбу сам, он просто шел на вы-
       лет, яростно прогуливая занятия. Но, может быть, ему было тя-
       жело видеть вечно поджидавшую его в вестибюле Флору и это
       тоже толкало его, выжимало из привычной, по инерции катив-
       шейся жизни. Немым укором смотрелась ее напряженная, пону-
       рая фигура, замершая среди залитого светом, льющемся сквозь
       высокие овальные окна, академического вестибюля. На контр-
       ажуре она казалась богомолкой в трауре, уже отчаявшейся мо-
       литься и бить поклоны. Смотреть в ее расширенные глаза было
       нестерпимо: она молчала, она никого ни о чем не спрашивала, но
       все ее нутро кричало в них: "Где мой Митя? Почему вы не хотите
       сказать?"
       Случалось, что его разыскивали и присылали к ней. Он появ-
       лялся с улицы разгоряченный, опаленный майским солнцем и, не
       глядя ей в глаза, нарочито тянул:
       - Ну, что ты стоишь? Я Валерке сейчас чуть морду не набил,
       честное слово. Он меня на Петропавловке нашел и стал орать:
       "Сволочь, подонок...". Мы чуть не подрались с ним...
      
       Валерка был его другом, тем самым, что дал ему ключ от своей
       мастерской. Он был старше Мити, женат и имел годовалого сына.
       Митя больше никогда не просил у него ключа. Он теперь попро-
       сту, словно не зная, что ему еще с ней делать, уводил Флору к се-
       бе, на третий курс, в общую мастерскую и, если там никого не
       оказывалось, запирал дверь на швабру. Там, где переодевались
       натурщицы, за ширмой, он составлял стулья - получалось ко-
       роткое, но достаточно широкое ложе. И Флора, раздавленная
       тайным от самой себя сознанием, что выпросила, нищенкой на
       паперти с протянутой рукой вымолила его ленивую и оттого
       стыдную ласку, оказывалась распростертой на чем-то неимовер-
       но шатком. И все-таки в какой-то момент, помимо Митиной во-
       ли, она бывала счастлива. Вовсе не оттого, что ее захватывала
       страсть - нет, природа задумала Флору женщиной-матерью, а
       вовсе не любовницей и отказывалась заговорить в ней на этом
       грешном ложе, не соглашалась с торопливой и бессердечной лас-
       кой. Но каждая пядь Флориного существа была напоена нежно-
       стью и нежность заливала, захлестывала ее при виде детски-оп-
       рятного, беззащитного тела Мити. Сами собой с уголков глаз к
       вискам стекали счастливые слезы и каждый раз Митя удивленно
       спрашивал:
      
       - Ну что ты плачешь, дурочка? Ты ничего не чувствуешь?
      
       - Чувствую,- шептала Флора. Не потому, что хотела обма-
       нуть его: в том, что она чувствовала, растворялась щемящая сер-
       дце боль...
      
       На исходе мая весна так жарко перелилась в лето, как будто
       всему свету хотела объявить, что ей вполне удались ее колдов-
       ские игры, и теперь, как бы сильно не палило летнее солнце -
       Флорино сердце от весеннего огня будет гореть больней и жарче...
      
       По ночам на землю обрушивались ливни, гремели громы,
       сверкали молнии и не было места тихому блаженству белых но-
       чей. Как не было места покою в душе Флоры...
      
       В тот день в вестибюле, где давно уже стояла Флора - при-
       вычно и окаменело - было особенно оживленно: это был день по-
       следней перед весенней сессией стипендии. Сумерки уже накры-
       ли вестибюль, сошлись и постепенно растеклись по мастерским
       компании, а Флора все не могла сдвинуться с места. К ней подо-
       шла Клавка, взяла за руку и повела за собой. В большой мастер-
       ской театральных декораторов по стенам висело штук двадцать
       холстов - на них стояла, сидела, лежала голая, пышнотелая, ро-
       зовая, теплая Клавка - на деревянном помосте для натурщиц на
       газетах неопрятная снедь, бутылки, в густом дыму дешевых сига-
       рет лица неумытых, расхристанных живописцев - они встрети-
       ли Флору радостными возгласами, но тут же сникли, сделались
       смущенно приветливыми, отечески заботливыми под потоком
       струящегося от нее отчаяния. Все эти люди были старше ее лет на
       пять-десять, это были последние послевоенные студенты, в ше-
       стидесятых годах сохранившиеся только в стенах живописных
       мастерских. Слишком долог был их путь к учебе, многие из них
       поступали по пять раз, в конце концов даже матери переставали
       верить в их талант. По ночам они грузили в булочных, на станци-
       ях, выписывали на верных натурщиц лишние часы, ходили зи-
       мой в калошах, привязанных к ноге веревкой, голодали, не зна-
       ли, что в мире кроме Рубенса и Рембрандта были еще Ренуар и
       Сезан, даже о Врубеле знали понаслышке, отдавали долги натур-
       щицам любовью и лаской, пропивали нищенскую стипендию, ко-
       торой все равно не хватало даже на краски, до хрипоты спорили о
       высоком искусстве, грубыми незамысловатыми словами, искрен-
       ностью и простодушием и фанатической приверженностью воз-
       мещая изъян непросвещенности, и талантливы, безусловно, бы-
       ли-хотя бы одним только талантом сострадания...
      
       И как ни была Флора поглощена своим исступленным жела-
       нием видеть Митю, а не этих чужих ей и ненужных людей, она на
       мгновение словно раздвоилась, отделилась сама от себя и словно
       со стороны наблюдала, как суетливо-предупредительно, как хру-
       стальную, могущую разбиться от известной им грубости и скотст-
       ва, они усаживают ее, как будто готовы принять на себя вину за
       все, что случилось с ней - такое понятное и досконально знако-
       мое им - в этих вот родных им стенах. И от благодарности, от
       жалости к себе Флора не выдержала - разревелась и убежала за
       ширму. Клавка с горестным бабьим причитанием пошла за ней и
       вместо носового платка протянула ей пачку коротеньких поло-
       винчатых сигарет "Новость".
      
       - Филь! - крикнула она из-за ширмы.- Дай огонька.
       И кудлатый, словно в мерлушковом парике, Филя принес
       флоре спички.
      
       И всем объемом молодых, здоровых, как у спринтера, легких
       Флора втянула в себя дым, и два десятка обнаженных Клавкиных
       тел в ту же секунду перевернулись перед глазами и пошли вер-
       теться кругом. В этой дикой круговерти живая, одетая Клавка
       расплылась, растаяла, только откуда-то издалека услышала
       Флора ее сдавленный смешок и предупредительный совет:
      
       - Да ты пойди поблюй, поблюй, дура! У меня так же точь-в-
       точь было.
      
       И Флора выскочила в коридор.
      
       Пробегая в уборную, она увидела краем глаза Митю, во вся-
       ком случае ей показалось, что там в конце коридора стоят какие-
       то люди и среди них - он. Ее вырвало легко и быстро, она наспех
       обтерла лицо и, пошатываясь, вышла. Сердце дрожало, как зая-
       чий хвостик. Нет, она не ошиблась: в коридоре ее поджидал Ва-
       лерка. И Митя в самом деле был недалеко: он, жена Валерки -
       Инна, какой-то здоровенный парень и знакомая Флоре
       крошечная, толстенькая, похожая на цирковую карлицу, натур-
       щица Лива. Они стояли у подножия винтовой лестницы.
      
       - Мы тут решили, значит, отдохнуть слегка,- ерничая, что-
       бы скрыть смущение, сказал Валерка.- Предлагаю присоеди-
       ниться.
      
       Флора все еще не могла вымолвить ни слова, и он подтолкнул
       ее в спину:
      
       - Пошли-пошли, чего там, у нас, понимаешь, встреча: това-
       рищ вернулся...- говорил он, пока Флора шла неверным шагом,
       а навстречу ей вырвалось из тумана и плыло одно только Митино
       лицо - отрешенное и озабоченное.
      
       - Ты что? Напилась, что ли? - спросил Митя; и Флора, всег-
       да, ежесекундно, почти безотчетно объясняющая себе каждое
       мгновение Митиной жизни, к этому вопросу отнесла его озабо-
       ченность.
      
       - Ну, зачем ты накурилась, дурочка? - прежде чем она ус-
       пела ответить, он уловил ее дыхание - прерывистое и глубокое
       от охватившего ее волнения. Подумать только: они могли не
       встретиться вот так случайно! Не разревись она, не накурись до
       тошноты - подумать только! - это судьба, это сама судьба под-
       строила! Значит, все правильно, значит, все врет кошмарная тре-
       вога в сердце: Митя - ее судьба, она - судьба Митина!
      
       Под высокими сводами академических коридоров зажглись
       лампы - свет от них, тусклый и вязкий, никуда не лился, а толь-
       ко мерцал над головами - в таком освещении хорошо собираться
       заговорщикам, в нишах и закоулках этих коридоров удобно пря-
       таться террористам, налетчикам или влюбленным...
      
       - Это Толик,- кивнул Валерка в сторону незнакомого Фло-
       ре парня. Она давно уже чувствовала на себе расплавленное оло-
       во его глаз - словно уставясь серыми зрачками, замершими сре-
       ди красных, воспаленных белков на один предмет, он уже не мог
       перевести взгляд без чьей-либо команды. Догадываясь, что это
       будет приятно Мите, она протянула Толику руку и он деревянно
       стиснул ее в своей. Больше всего он был похож на нелепую по-
       пытку из неструганых сосновых досок сколотить огромный макет
       человека...
      
       Толик вышел из лагеря по амнистии. Когда-то он, переро-
       сток-старшеклассник Валера и мамин-папин Митя жили в одном
       дворе. Идея ограбить ларек принадлежала Валере. Но Митю по-
       просту на ночь глядя не выпустили из дому, Валера сам усомнил-
       ся в целесообразности нападения на табачный ларь, и Толик один
       на один сошелся с постовым милиционером. Толик считал, что
       милиционеру просто не повезло. Уж так он был устроен - всякая
       идея, запавшая в его свободную от лишних мыслей голову, овла-
       девала им полностью и вела за собой до конца.
      
       И вот теперь они встретились. Что тогда было между ними об-
       щего? Да ровно ничего, кроме общего двора. За годы, что он си-
       дел, Валера женился, Митиным родителям дали новую кварти-
       ру - да и что им - студентам или ему - матерому мужику было
       делать в том дворе?
      
       Все время, что он сидел, была у него длинная упоительная
       мечта о том, как он выйдет, пойдет по улицам родного города, как
       навстречу ему будут катить привычно-знакомые лица, как они
       будут улыбаться ему, будто радуясь: "Вот же вышел из лагеря,
       молодец, Толик! До чего здоров, буйвол"! - А он, Толик, в ответ:
      
       "Будьте уверены! На нашей фабричке ни одной забастовочки!"
       Меж тем, лица встречных показались сумрачными и неприязнен-
       ными: Толик вырос в лагере из прежних своих одежд и, должно
       быть, прохожих пугала его огроменная кирза, настораживала
       черная косоворотка и кургузый жеваный пиджачок; по его кир-
       пично-красной физиономии и еще не отросшему ежику, сквозь
       лагерную неровность которого проглядывала бледная, как тоска
       по свободе, кожа, легко было догадаться, откуда он взялся - в те
       дни город наводнили амнистированные воры и никто им не радо-
       вался. Но Валерку и Митю Толик все же нашел. Нашел и совсем
       было заскучал. Почувствовал себя среди них бедно и глупо. Они
       застенчиво и деликатно обходились без расспросов - а ему нуж-
       но было, чтоб спрашивали, чтоб попросту полюбопытствовали -
       тогда, может быть, то грубое и неопровержимое, что он узнал о
       жизни, как-то уравняло бы его с ними. Ведь поди ж ты, Валер-
       ка - без пяти минут зодчий, а Митяня - тот вообще, подымай
       выше...
      
       - Малюешь, значит? - вот и все, что сумел он сказать Мите,
       подмигнув и криво улыбнувшись в знак полного одобрения.
      
       Митя в ответ уныло махнул рукой, Валерка суетился не по-
       мужски и безошибочное лагерное чутье подсказывало Толику,
       что он им лишний и неинтересный человек. И должно быть, не
       встреться им Флора, Толик так и не понял бы, зачем он пошел с
       ними.
       Если бы все эти годы Толик, как прочие нормальные люди, не
       сидел, а гулял бы по Невскому проспекту, самое сильное, пол-
       ученное им в жизни впечатление, расплескалось бы, растаяло бы,
       как дым, улетучилось. Но в лагере он берег его - единственное и
       неповторимое. Он помнил и название фильма - "Леди Гамиль-
       тон" и имя актрисы - Вивьен Ли, но образ ее давно отделился от
       экрана, стал просто образом той, еще не встретившейся ему жен-
       щины, к которой никакого отношения не могла иметь грубая
       брезгливость, с которой Толик познавал и перемалывал отбросы,
       кидаемые обществом за колючую проволоку, той единственной,
       для которой в его душе еще нашлась бы и нежность, и готовность
       к заступничеству.
       И Толик увидел Флору.
      
       Медленнее всех подымаясь по винтовой лестнице, Флора с
       удивлением отметила в себе полное равнодушие к тому, что идет
       тем самым путем, каким недавно - ей теперь казалось, давным-
       давно, сто лет назад - Митя вел ее на закланье. Что-то мешало
       ей сосредоточиться, она как будто не знала, что она должна чув-
       ствовать к этим погромыхивающим под ногами, веером расходя-
       щимся железным ступеням, к тонким холодным перилам, за ко-
       торые тогда цеплялась - теперь же шла, едва касаясь их легкой
       равнодушной рукой. Пережитое сегодня отчаяние, внезапная ра-
       дость встречи, всплеснувшиеся волны надежды - все перекаты-
       валось в ней, снова и снова то ущемляя сердце, то отпуская, омы-
       вая душу ощущением Митиной близости - вот он здесь, рядом,
       двумя ступенями выше... Но ближе ее, совсем рядом с ним идет
       эта ужасная, жалкая кургузая Ливка, раскрашенная, с безобраз-
       но отвисшими нарумяненными щеками - зачем она идет рядом с
       Митей? Ее же пригласили для Толика - Валерка сказал, что он
       из лагеря - конечно же для него, ей все равно с кем спать, Клав-
       ка говорила, что у нее муж-горбун... В мастерской Флора с любо-
       пытством огляделась: так вот где она утеряла - как бы там ни
       было - свою невинность... Ничего особенного: стол у окна зава-
       лен бумагами - Инна с Валеркой сейчас расчищают его и свали-
       вают все в заставленный рулонами чертежей угол - на двух вер-
       тикальных досках Валеркины отмывки, Митя снял со стены
       гитару - ту самую, Флора помнит... "А в животе, а в животе сту-
       чат пельмени, - гимн голодных художников - как шары биль-
       ярдные..." - это не твоя песня, Митя... Топчан... Флора присела
       на самый кончик осторожно и прямо и тут же поймала на себе
       внимательный взгляд Митиных глаз. Удивилась его поджатым
       неулыбающимся губам. Чем-то он недоволен. Может быть, тем,
       что она здесь?! Нет-нет, так нельзя думать. Встала с топчана, по-
       дошла к нему, села рядом. Зачем этот их Толик не сводит с нее
       глаз? Наверное, она понравилась ему. Ну и прекрасно, пусть Ми-
       тя видит: она всем, ну буквально всем нравится, но ведь ей никто
       не нужен, кроме него... Это должно быть ему приятно! Но Лив-
       ка - противное чучело! Уселась рядом с Митей, по правую ру-
       ку: что, она не понимает что ли?! Бедняга, ей, должно быть, обид-
       но, что этот их Толик не смотрит на нее. ...Нет, водку Флора не
       пьет. И не наливайте. Ей просто невкусно. И вино не вкусно -
       кислое. Но если с. конфетой, то выпьет. Вообще ужас: дома будет
       скандал! Она сегодня целый день болтается, а Залман установил
       железный закон: с боем часов она должна быть дома. У него иде-
       фикс - родители не могут ложиться спать раньше детей. Она на-
       верняка придет домой за полночь: студенты со стипендий вахте-
       рам водку покупают и за это те словно не знают, что творится по
       мастерским. Пока сами не нажрутся - гнать не будут. Не уйдет
       же она без Мити? Нет, она никогда не будет, как Инка, кричать
       ему: "Не нажрался еще, не залил зенки, верблюд прокля-
       тый"?! - а сама пьет с ним - делает вид, что пьет, чтоб ему
       меньше досталось. Вообще непонятно: ей уже двадцать четыре
       года, у нее сын - нет, Флора не понимает, как можно в такие го-
       ды сидеть в компании, пить водку - Флора, когда постареет, бу-
       дет заниматься домом, детьми и ждать, сколько угодно ждать Ми-
       тю...
      
       Когда ее стакан опустел, Толик хрипло, с трудом размыкая
       связки, сказал Мите:
      
       - Ты, это, ухаживай за дамой,- и сам налил ей.
      
       От вина уже закружилась голова. Какой странный день: заку-
       рила сегодня, вино пьет... Домой идти просто жутко - уже час,
       наверное...
       И вдруг погасили свет. Должно быть, вахтеры выпили свое и
       теперь подают сигнал. Свет мигнул и тут же зажегся. Если еще
       погасят - Флора обнимет Митю. Она больше не может так вот
       сидеть. Обнимет и попросит увести ее отсюда. И свет снова погас.
       Она тотчас прильнула к нему, закинула руки ему на шею и ко-
       ротко, глухо вскрикнула - в то же мгновение свет зажегся, а Ми-
       тя еще не оторвал губ от Ливкиного размазанного рта - жадно и
       сладко он допивал страсть карлицы.
      
       В первую минуту Флора ничего не почувствовала, кроме вы-
       давливающего глаза из орбит удивления. Остолбенело смотрела
       она, как, разомкнув захлестнувшие его кургузые руки Ливы,
       Митя с какой-то непонятной гадливой обстоятельностью утер гу-
       бы. Он не обернулся к Флоре, и застывший в ее глазах вопрос:
      
       "Что это, Митя"? - остался без ответа. В это время Валера с Ин-
       ной суетливо и раздраженно стали собираться домой. В сердце
       Флоры прокралось подозрение в заговоре против нее, но все еще
       не верилось - его чудовищность не допускала ее поверить. И
       оказавшись за дверьми мастерской в компании Инны, Валеры и
       Толика, она уже вопреки очевидности спросила: "А Митя"?
      
       - Спокойно!..- сказал Валера, глядя на нее плутовскими не-
       чистыми глазами.- Он Ливку...- и сделал руками самый что ни
       на есть откровенный жест.
      
       И страшно, пронзительно, как по убитому, закричала Флора.
       И бросилась бежать - одной рукой зажав живот - в нем нож по
       самую рукоятку - другой стискивая рвущийся изо рта крик, сле-
       по, не разбирая дороги, она бежала куда-то по коридору, вниз по
       какой-то лестнице, в какие-то двери, сквозь какой-то переход, и
       в конце концов уперлась бы в запертые ворота, но в этот час ночи
       именно через них последний вахтер впускал последних гуляк и
       влекомую сегодня властной волей случая, Флору выкинуло под
       грозовой ливень на тротуар Первой линии. В шуме его, в раска-
       тах грома, не слыша своего воя, она неслась к единственному, что
       могло избавить ее от нестерпимой нечеловеческой боли - к Не-
       ве, к вязкой, черной воде...
      
       Сначала Толик не бежал за ней, а шел широким размаши-
       стым шагом, время от времени крича: "Подожди, девочка! Подо-
       жди, говорят тебе"! Но она не слышала его, и в тот момент, когда
       кинулась к спуску к воде, он прибавил шагу, пробежал несколько
       метров и поймал ее уже переломленное тело. Из железных кле-
       щей не было сил рваться и она затихла, плача теперь беззвучно,
       но неостановимо. Он стал трясти ее, искать какие-то чужие, до-
       стойные ее слова, но не было времени найти их и он все повторял:
      
       "Не надо, девочка! Слышишь, говорят тебе!..." - и дальше тяже-
       лое, длинное матерное. Она совсем опустилась ему на руки и тог-
       да он подхватил ее и понес. Он долго нес ее, потом опомнился,
       вдруг заметил, что оборвались сплошные струи дождя, поставил
       Флору на землю, спиной прислонив к парапету, сдернул с себя
       промокший до нитки пиджак и, превозмогая дрожь в руках, силь-
       но выкрутил его, отжал воду почти досуха и с головой укутал в
       него Флору. Вот тут-то, крепко прижав ее к себе, он, наконец, со-
       образил, что ему следует сказать:
      
       - Не реви, я женюсь на тебе, слышишь, девочка, все чин по
       чину, женюсь и баста!
      
       Может быть, тут Флора оттолкнула его, стала рваться из рук в
       отчаянной злобе? А может быть, в ней, давно уже загнанной стра-
       хом и безысходностью, внезапно проснулись корысть и расчет?
       Или в сердце ее горестно совместилось сознание, что нет раз-
       ницы - в воду ли, замуж за Толика - с навсегда угнездившейся
       в ней признательностью паршивой собачонки к подобравшему
       ее?
       А может быть, она попросту не слышала его? Во всяком случае
       не оттолкнула - уж это точно. Все, что было дальше, Флора ви-
       дела, как в страшном неправдоподобном сне, в котором умира-
       ешь, но не до смерти, и живешь не вполне...
      
       Вот она стоит на пороге маленькой облупленной конуры где-
       то под самой крышей: с набухшего плесневелого кружева штука-
       турки на потолке срываются капли и громко бьют в дно подстав-
       ленного черного ведра; газовая плита, раковина, заваленная
       посудой, на столе пустая бутылка и рыбьи хребты, зачем-то акку-
       ратно сложенные в рядок, и стакан - при виде вошедших жен-
       щина какого-то безвозрастного безобразия поспешно допивает
       его и бессмысленно улыбается им навстречу одутловатым боль-
       шеносым, как у Толика, лицом.
      
       - Так! - говорит Толик.- Нализались, мамаша! Я жену в
       дом привел, а вы в лоскуты. Ну, ничего,- ободряет он Флору,-
       не обращай внимания, она у меня добрая...
      
       - Жену? - сквозь хмель удивляется мамаша,- она ж па-
       цанка совсем! Сынка, ты что ж наделал, сволочь?! - сквозь муть
       ее заплывших глазок вдруг пробивается любопытство и восторг.
      
       - В койку, мамаша! Живо! - командует Толик и, прислонив
       Флору к куче какого-то серого тряпья, навешанного при входе,
       подхватывает мать и почти уносит в проем без дверей - слышно,
       как он закидывает ее на скрипучий матрац, как стаскивает с нее
       и швыряет на пол стоптанные мужские полуботинки и, наконец,
       говорит примирительно,- отдыхайте, мамаша. И чтоб ни-ни!
      
       Он возвращается к Флоре и по ее вполне осмысленному ищу-
       щему взгляду сразу догадывается, что ей нужно:
      
       - Это сейчас! Это пожалуйста! - и подталкивает ее к ма-
       ленькой фанерной дверце.
      
       Простейшая необходимость и в самом деле заставила Флору
       осознать себя вполне живой, должной жить, совершать какие-то
       присущие живым людям действия. Но ненадолго: вот уже снова
       ее охватило бессилие, отчаяние, нестерпимая дрожь во всем теле,
       снова сами собой из глаз текут слезы.
      
       - Толька, она ж вымокла вся, ты дай ей что мое! - голос ма-
       маши неожиданно бодр и участлив, но Толик цыкает на нее и че-
       рез секунду под низким потолком раскатывается ее мучительный
       надрывный храп.
      
       Занозистыми непослушными руками Толик подробно, как ре-
       бенка, раздел Флору, облек во что-то необъятное, ласковое от
       ветхости, укутал в ватное, пахнущее сыростью одеяло, со всех
       сторон подоткнул его, лег рядом, как был, в промокшей, прилип-
       шей к телу одежде и, обхватив флору, сбившуюся в комок, слы-
       ша пробивающуюся сквозь все неудержимую ее дрожь, почувст-
       вовал, что разум его мутится, что больше он не может, все в нем
       звенит на одной натянутой струне. Тогда не себя, а ее он стал уго-
       варивать хрипло, почти плача от умиления перед ней и перед соб-
       ственной решимостью не быть скотом: "Потерпи, девочка, не на-
       до сейчас, не будем, не дрожи так"! - и из последних сил одолев
       себя, вскочил и выбежал на кухню.
      
       До самого утра в клубах табачного дыма перед глазами Толи-
       ка плыли картины такой чистой и правильной жизни, в которой
       от него непременно требовалось одно только лучшее в нем и весь
       он был от головы до пят заполнен чем-то новым, самому себе не-
       знакомым, но казалось, другого и не было и быть не могло в
       нем - таким вот и прожить бы ему всю оставшуюся жизнь...
      
       Однако случится так, что из непроглядного мрака, оглянув-
       шись в прошлое злобным звериным взглядом, Толик ничего глу-
       пее и постыднее той ночи в нем не увидит...
      
       А в ярком солнце следующего дня, прощаясь с Флорой на Ко-
       нюшенной площади, он еще уверенно и твердо растолковывал ей,
       что бояться некого и незачем, пусть из дому ничего не берет, кро-
       ме паспорта, в Загс, если сегодня не успеют - насчет работы по-
       мотаться надо, но пусть не тревожится: шоферня везде требует-
       ся - завтра заявление подадут и все в ажуре, может так и сказать
       предкам, дескать, ухожу и все...
      
       Флора молчала, сквозь распухшие красные веки глядя куда-
       то мимо, но, как ни странно, все, что говорил Толик, придавало
       ей капельку решимости, помогало превозмочь все поглотивший
       поутру страх перед встречей с родителями. И как же все просто и
       ясно получалось: в Загс, заявление, и ведь и в самом деле есть где-
       то под крышей каморка, в которую можно спрятаться...
      
       Дверь открыл Роальд - перед Флорой мелькнуло его испу-
       ганное лицо и тут же из кухни в спину ударил крик матери:
      
       - Сволочь! Ты бы еще пошлялась где-нибудь! Тебе здесь не-
       чего делать!
      
       Три месяца назад Залман бросил курить и теперь особенно
       бил в нос заполнивший дом запах табака. Залман сидел за сто-
       лом, подпирая тяжелую бессонную голову руками,- все в ком-
       нате кричало о том, что всю ночь родители не ложились спать,
       беспомощно метались из угла в угол, бессмысленными упреками
       разоряя и надрывая друг другу душу. Залман поднял на Флору
       глаза и она тут же прочла в них какую-то собачью муку, предан-
       ность и вину. Слезы хлынули из глаз и, может быть, не кричи
       Ада, она бросилась бы к отцу и они бы простили друг друга - она
       простила бы ему мужскую, едва известную ей, вину, он - все,
       что досталось ему узнать о женщинах...
      
       Но, перебивая нестерпимый крик Ады, Флора, глотая слезы,
       сказала злобно и беспощадно:
      
       - Не беспокойтесь: я ухожу. Я пришла только за паспортом.
       И, уронив голову на руки, Залман простонал:
      
       - Что ты с нами делаешь, дочка?!
      
       В маленькой комнате - все еще детской - ее ждал Роальд.
       Пока Флора рылась в ящике стола, он сказал: "Иди и жди меня во
       дворе".
      
       Ада не выпустила бы ее, но Роальд встал между ними и одним
       только взглядом усмирил Аду. Когда за Флорой закрылась дверь,
       он сказал:
      
       - Ей лучше сейчас уйти. Я пойду с ней.
      
       Они присмирели и успокоились. Перед лицом случившегося
       они казались себе маленькими и беспомощными, и им нужен был
       кто-то, кто был бы спокойнее и сильнее их. Старший брат - раз-
       ве этого недостаточно? Разве они не старались всю жизнь сделать
       так, чтобы их дети, такие разные, не просто росли друг подле дру-
       га, но знали бы, что нет на свете никого ближе, чем сестра брату
       или брат сестре? Старались. И даже слишком: с самого рождения,
       еще только наградив их немыслимыми именами.
      
       И вот теперь Роальд и Флора сидели в полутемном зальчике
       кафе "Уют". Тяжело и тупо смотрит Флора в одну точку, распух-
       шее от слез лицо горит и болит, а они все текут и текут, как будто
       кто-то открыл какой-то крантик в ней и забыл завернуть. Их соль
       и горечь мешается с кислой сладостью виноградного сока и Ро-
       альд исподтишка наблюдает за ней, высчитывает ее шансы вы-
       жить: подсовывает ей то облитый шоколадной полированной ко-
       рочкой эклер, то еще стакан сока - она механически,
       машинально ест - значит где-то там, в ее израненном нутре
       гнездится обыкновенный здоровый голод.
      
       Где она провела ночь? Нигде. Впрочем, Флора и в самом деле
       не знает адреса Толика - где-то возле Конюшенной площади. И
       фамилия его ей не известна. Да и ни к чему. Он уже выпал из ее
       сознания. Горе черство и безразлично - непривыкший к нему
       человек беспощаден ко всему миру. Теперь она знает одно един-
       ственное - ей нельзя видеть Митю. Но все, что она хочет, все, на
       чем сосредоточились все ее силы - это безумное желание уви-
       деть его. Пока она говорит о нем, он стоит перед глазами; она рас-
       сказывает Роальду, как он любил ее, и видит ласкового, любяще-
       го Митю. Роальд не знает, чем помочь сестре, чем врачевать ее
       душу, но что-то подсказывает ему, что сейчас самое главное -
       верить ей. Надо подавить в себе неприязнь к этому безвольному,
       безотчетному ничтожеству, надо заставить себя смотреть на него
       флориными глазами - только тогда можно рассчитывать, что
       твои слова будут что-то значить для нее.
      
       - Помнишь, ты сказала ему, что уедешь. Вот и уезжай. Но
       пропадать незачем: в Москве у нас куча родственников.
      
       Да, конечно. Ведь уже все произошло: больше нельзя обманы-
       вать себя, нельзя оттягивать конец - он уже наступил. Роальд
       надеется, что в Москве Флора спасется. Плохо же он ее знает.
      
       - А пока что, я отведу тебя к Раисе Львовне. Поживешь у нее
       до отъезда.
      
       Еще до того, как Алик Биншток ушел в армию, Роальду боль-
       ше нравилось дружить с его матерью, чем с ним. Высокая, краси-
       вая дама с крупночертным лицом, украшенным большими чуть
       навыкате глазами, всем решительно импонировала Роальду - и
       тем, что была ведущим конструктором на заводе, и тем, что жила
       подчеркнуто независимо, не умаляя, но и не преувеличивая зна-
       чение в своей жизни роли мужчин: представляя друзьям сына
       почтенного, старомодно-галантного господина, просто говори-
       ла: "Это мой друг". С сыном была без лишних подробностей дове-
       рительна. Роальду казалось, что Алик не может оценить счастья
       иметь такую мать - умную, образованную, всегда корректную;
       а главное - жила среди необъятного количества книг. Ее отец
       был крупным адвокатом, квартиру наполняла добротная старин-
       ная мебель, бронза, хрусталь, Алик мог без зазрения совести в
       любой момент стащить в комиссионку подсвечник, или Гардне-
       ровское блюдо, просто для того, чтобы шикарно расплатиться за
       всю компанию в "Лягушатнике", но книги из дома разрешалось
       выносить одному Роальду. Он не давал их даже Флоре - она
       слишком медленно читала - и аккуратно возвращал. Каждый
       раз вместе с новой книгой он приносил и новое правило жизни -
       безоглядно раз и навсегда присвоенное:
      
       - Только круглые идиоты могут таскаться по залам музея
       толпой вслед за экскурсоводом,- говорил он Флоре - есть же
       книги: прочти и будешь знать...
      
       - Пропускать непонятные или неинтересные страницы -
       быть обреченным на вечную серость - запомни...
      
       - Любить умеют почти все женщины, но большинству из них
       незнакомо чувство уважения,- сказала однажды Раиса Львов-
       на.- Женщины не умеют уважать, особенно друг друга...
      
       Роальд уверенно привел к ней Флору. Но не сразу - все равно
       надо было дождаться конца рабочего дня. Он не пошел в инсти-
       тут, Флору нельзя было оставлять одну, нельзя было допустить,
       чтобы она ринулась искать этого своего прохиндея, и Роальд пое-
       хал с ней сначала в Академию - там она получила все зарабо-
       танные деньги - целое состояние! "Будь они прокляты"! - по-
       думал Роальд. Потом они поехали на вокзал, и там он не стал
       помогать Флоре покупать билет до Москвы - пусть привыкает к
       самостоятельности, флора отстояла длинную очередь, но кассир-
       ша пробурчала, что до Москвы есть только на почтовый поезд.
      
       - А люди на почтовых ездят? - оробела Флора.
      
       - Я не справочное,- рявкнула кассирша.
       Флора отстояла в справочное, но едва задала свой вопрос, как
       на нее заорала вся очередь:
      
       - Что вы глупости спрашиваете? Вам что, делать нечего?
      
       И Флора заплакала.
      
       И все-таки через три дня Флора сядет в грязный, на каждом
       полустанке останавливающийся поезд, впервые одна-одине-
       шенька, не сумевшая даже билет купить себе сама и медленно-
       медленно поедет навстречу чужому огромному городу... За все
       три дня Раиса Львовна не задала ей ни одного вопроса. Уходя на
       работу, она оставляла на кухонном столе завтрак для Флоры и за-
       ставляла съесть его хотя бы на ужин, с ней за компанию. Якобы
       она не может ужинать одна. Казалось, она не замечает Флориных
       красных глаз, не видит, что та не слушает ее, ни разу не спроси-
       ла, как Флора провела день - одна, взаперти (Роальд попросил
       Раису Львовну сделать вид, что у нее нет лишнего ключа, но
       Флора и не рвалась никуда). Раиса Львовна говорила с Флорой
       исключительно о театре. Собственно, говорила она, Флора мол-
       чала. Можно было подумать, что она и не слушает, но просто в
       том непрерывно-бредовом состоянии, в котором она находилась,
       все, что говорила Раиса Львовна, казалось ей закономерным про-
       должением бреда. Какой-то гениальный писатель, чуть ли не жи-
       вой - даже сама не знает, живой или нет - ничего себе гений, о
       котором ни одному человеку, кроме Раисы Львовны, ничего не
       известно?! В школе не проходили - это ладно, Достоевского то-
       же нет в программе, но все-таки о нем всем известно, или Игорь
       Северянин - его даже их директриса знала: однажды она вызва-
       ла к себе Флору и стала ругать ее за то, что та задает на уроках
       глупые вопросы только для того, чтобы себя самой умной выста-
       вить. "Это, знаешь, Рикинглаз, чем пахнет? Зазнайством! Еще
       поэт Северянин говорил: "Я гений - Игорь Северянин!" Надо
       быть скромней, Рикинглаз"! Флора потом спросила у Инны Анд-
       реевны, и та весь урок литературы рассказывала о декадентах.
       Каждый может выдумать себе своего домашнего гения. В этом
       есть что-то стыдное, как в самодеятельности. Мало ли, что его
       МХАТ ставил в каком-то ламцедрицатом году. "Чайку" вот по
       сей день играют.
      
       - Эта атмосфера тепла, дома, целого человеческого мира под
       абажуром над столом, обыкновенная, но уютная жизнь, челове-
       ческая близость - и вдруг все рушится, все идет к черту, смерть,
       отчаянье! - говорила Раиса Львовна.- И, главное, все они, вся
       эта белая гвардия - просто люди, никакие не изуверы, а люди,
       они любят, мучаются, страдают, они за Россию готовы на
       смерть - ты представляешь?
      
       Нет, ничего этого Флора не могла представить. Даже если бы
       все, что слышала, не пробивалось бы в ее голову через вязкий ту-
       ман одного-единственного желания видеть Митю. Все силы ее ду-
       ши были направлены только на то, чтобы ни на минуту лицо его
       не растаяло перед глазами, но были мгновения, когда вдруг ей
       удавалось увидеть его всего, вдруг казалось, что протяни она ру-
       ку, и коснется того места на спине, где так невозможно трога-
       тельно прогнулись позвонки - тогда у нее мутилось сознание,
       спазм сжимал горло, она давила в себе страшный животный вой.
       На исходе третьего дня в ванной с ней сделалась, наконец, исте-
       рика. Она упала, билась головой о кафельные плиты, что-то кри-
       чала, рвалась из рук Раисы Львовны.
      
       К счастью, когда за ней пришел Роальд, она была уже в пол-
       ном порядке: Раиса Львовна отпоила ее валерианкой.
       Она не выдала Флору, ничего не рассказала Роальду. Но, про-
       щаясь, произнесла:
      
       - Сильно чувствовать - это талант. Люди не всегда умеют
       им распорядиться. Чаще всего они его разбазаривают. А с ним -
       так хорошо на сцену!...
      
       В знак родительского прощения Ада прислала Флоре пакет с
       ее любимыми пирожками, туда же было вложено письмо от За-
       лмана, пафосное и поэтичное. Он излагал Флоре в назидание ле-
       генду о розе, не дождавшейся принца и по пустякам разбазарив-
       шей свои лепестки. В вагоне было грязно и полутемно. Казалось,
       в нем людей больше, чем мест - сквозь проход все время шли
       люди, проносили чемоданы, стоял сильный запах мужских нос-
       ков. У Флоры была верхняя полка. Она посмотрела на нее с тос-
       кой, как смотрят с подножия горы на недоступную вершину, и
       пошла в тамбур. Поезд покачивало, колеса по рельсам отстукива-
       ли: "Ох, доска кончается, сейчас я упаду..." Беззвездная ночь за-
       тянула экран окна - Флора видела в нем сначала свое отраже-
       ние, но потом привыкла, и тогда Митино лицо отразилось в нем
       так зримо, так подробно, что казалось, склонись она еще немного
       к стеклу и губы его разомкнутся навстречу её губам. Дверь там-
       бура открылась, кто-то вошел, но Флора не обернулась. И тут же
       Митино лицо слилось и спуталось с лицом прижавшегося к ней
       морячка, молоденького, прыщавого, с косой челочкой из-под бес-
       козырки. Она почувствовала его жаркое пыхтенье себе в затылок,
       его дрожащие суетливо руки, он все плотнее втискивался в нее и
       так, не обернувшись, Флора вдруг сама помогла ему, переступи-
       ла через трусы и зажмурилась. И тут настиг ее тянущий нутро,
       болезненно острый миг любви. Визгливый мат проводницы вспуг-
       нул морячка, он исчез, а Флора осталась стоять, прижав к груди
       трусики, еще прислушиваясь к себе, потрясенная только что слу-
       чившимся с ней диким и прекрасным... Видно, оставила природа
       благостные свои затеи и допустила Флору... И с жутким злорадст-
       вом Флора сказала Мите: "Я же говорила тебе, что пропаду!.."
      
       А в предрассветном тумане над огромным разновысотным го-
       родом уже струился сладостный запах испекаемого где-то в са-
       мом его сердце пирога, и сонные еще горожане уже приподыма-
       лись на цыпочки, тянулись в струнку, принюхиваясь, тревожа им
       чуткие ноздри, и ждали своей добычи капканы подворотен, ому-
       ты вокзальных площадей и западни метрополитена...
      
       Однако на исходе того лета Флора сквозь глухие стены шко-
       лы-студии при МХАТе увидит понуро плетущегося по тайге за
       какой-то геологической экспедицией Митю, умершую в преж-
       девременных родах бедную Ливу, бесконечно вертящуюся перед
       глазами пышнотелую Клавку, заглянет в непостижимый рит-
       мичный хаос мастерских, как нотными знаками наполненных
       мольбертами и палитрами, услышит пьянящий, дурманящий не-
       отвязно-зовущий их аромат - и с сомнением посмотрит в краси-
       вые, чуть навыкате, глаза Раисы Львовны...
      
       Но время придет и она обернется назад вслед навсегда выпав-
       шему из жизни Толику...
      
      
      
       КОРОБОК
      
      
       У спичечного коробка три парные грани и если каждой назна-
       чить определенное количество очков: скажем, два, четыре, во-
       семь, а затем, положив коробок так, чтобы он свисал над краем
       стола, выстрелом большого пальца из-под указательного выбить
       его вверх - получится игра не хуже, чем в кости - сплошное по-
       мешательство, внезапно охватившее всю Академию. Только в ко-
       сти, как правило, играют на деньги. Однажды, уже через много
       лет, Флора вошла в шикарный гостиничный номер и обомлела от
       удивления: в густом табачном дыму сидели за столом четверо
       мужчин, на полу возле их стульев, как кучи сметенных осенних
       листьев, валялись деньги - очень много денег, мятых, скомкан-
       ных, нервно сброшенных со стола купюр; взболтав в пластмассо-
       вом стаканчике кости, один из сидящих метнул, тотчас все четве-
       ро склонились над столом, что-то невидное и неслышное
       разрядилось меж их лбами, но лишь на мгновение поколебало за-
       дымленный воздух благодушия и тут же трое устало и барственно
       отвалились на спинки стульев, а один, с пустым неоновым свече-
       нием глаз, сгреб со стола деньги, сбросил их на пол и снова взбол-
       тал в стаканчике чудные фантомы удачи... Уже изнемогая, уже
       редкими выпущенными в дым шутками перемежая тишину, два
       удачливых сценариста и два ловких режиссера подбирали с пола,
       небрежно швыряли на стол и снова сметали к ногам то, чем им
       уплатили за выдумку, за умение рассмешить и растрогать,
       за рискованный труд канатоходцев между полуправдой и
       полуложью...
       Но у студентов Академии не было покуда этих - от лукаво-
       го - денег, они играли в лучшем случае на бутылку водки, на ра-
       дость самому не чистить палитру, на ребячье озорство въехать на
       плечах проигравшего в столовую и еще черт знает на что...
       За окнами Академии мутной слякотью истекала осень пятьде-
       сят седьмого года. Бешеный азарт, охвативший ее питомцев, был,
       должно быть, предтечей того скоротечного оживления, которое
       они переживут, не успев покинуть стен своей Альма Матер, для
       того чтобы на всю оставшуюся жизнь впасть в тупое, унылое без-
       различие...
       Еще в мае Флора вернулась из Москвы. Год - слишком ма-
       ленький срок для того, чтобы свершившиеся в нем перемены ока-
       зались бы зримы: ни единой черточкой не прочертилось пережи-
       тое на тонкой коже, ни единой складочки не залегло; но если бы
       не на душу, а на плечи легла вся тяжесть остервенело, наспех на-
       житого опыта - она сгорбилась бы и по-старушечьи подогнулись
       бы ноги... Но она ходила прямее прежнего - одним из первых
       уроков жизни среди людей оказалось правило никогда никого не
       обременять своей тоской, всегда держаться легко и весело - пе-
       чалей у всех своих хватает, чужие никому не нужны... И только
       случайно можно было подглядеть, как густая, бездонная тоска
       заливает ее семитского разреза глаза,- очнувшись, Флора не-
       пременно смеялась и всегда говорила одно и то же: "Это просто
       так, это мировая скорбь еврейского народа..."
      
       И все-таки никого не проведешь: не век прошел, всего только
       год, а Флора вернулась не той, что была. Однажды, на узком лес-
       тничном пролете, она сошлась с лохматым жгучим болгарином,
       он прижал перепачканную красками широкую ладонь к ее живо-
       ту и сквозь стиснутые зубы издал какой-то сладостно-призывный
       стон. Флору обдала горячая волна его желания, счастливо и вино-
       вато она улыбнулась навстречу тому чудесному, что одно прикос-
       новение к ней, женщине, рождало в мужчине, но, молча прося
       пощады, отвела его руку. Нет, она не могла ответить на этот чуд-
       ный призыв: вернувшись из Москвы, она поклялась себе забыть
       все, что не хотела помнить, все, что помешало бы ей жить в не-
       прерывной готовности вновь принадлежать Мите и только ему
       одному - ведь это ради него, ради встречи с ним, безошибочно
       угадав всем нутром срок его возвращения, она все бросила в Мос-
       кве и ринулась в Ленинград. И уже никого не спросясь, мимо
       ушей пропуская ежедневные тирады Залмана о том, что нет та-
       кой профессии - "натурщица", что он с тринадцати лет работа-
       ет, а его дочь спит до десяти, а потом тащится черт знает куда, он
       не может людям в глаза смотреть, когда спрашивают, чем зани-
       мается его дочь - она беспрепятственно уходила в Академию -
       он даже не кричал, он выпускал свою отцовскую боль в воздух, и
       она натыкалась на Флорино молчание.
       Она позировала то на одном курсе, то на другом, то у графи-
       ков, то у живописцев, с Митей сталкиваясь только случайно,
       только якобы невзначай забредя на архитектурный факультет,
       на втором курсе которого он теперь учился. Но странное дело: с
       ним одним Флора держалась с той высокомерной независимо-
       стью, сквозь которую безудержно плещется так несвойственное
       ей, так некрасившее ее кокетство. Однако, весь мир был добр и
       расположен к ней - во всяком случае его можно было располо-
       жить к себе - а про него, про Митю, она точно знала: враждебен!
       Конечно, он не отказался бы переспать с ней, с теперешней,-
       она это чувствовала - но переспать так, только из любопытства,
       только чтобы разведать, что же с ней сделалось за этот год - а он
       был нужен ей в полную собственность, навсегда, и тут между ни-
       ми разверзалась пропасть безнадежности - она и это чувствова-
       ла. Всем нутром, всей поверхностью своей кожи она старалась
       уловить малейшую перемену в нем, она еще ждала и надеялась и
       не могла так вот, по первому мановению руки, пойти за каждым
       и всяким...
       И нужен был обман и некое коварство, чтобы заполучить ее.
      
       - Девушка, вы случайно не позируете? - обычно этим воп-
       росом начинался призыв к знакомству.
       - Позирую, и не случайно,- Флоре казалось, что она отве-
       чает дерзко, тем самым подчеркивая свою независимость и ог-
       раждая себя.
      
       - "Когда император в опасности, гвардия выстраивается в ка-
       ре!" - сказал и удивил маленький, перепачканный в глине, чу-
       довищно нечесанный, впалогрудый скульптор, вглядываясь в нее
       огромными, словно затаившими какую-то физически неперено-
       симую боль серыми глазами, обведенными углем ресниц.- Есть
       опасность завалить диплом,- просто и деловито объяснил он,
       что-то свое прочтя и вычислив в ее лице.- Голову лепить не с ко-
       го. А твоя подошла бы... если, конечно, уметь лепить...- вдруг
       вырвалась у него с хрипотцой какая-то насмешка не то над самим
       собой, не то над кем-то,- Флора не поняла.
       Но он сразу понравился ей. Все на нем висело и угрожало сва-
       литься, он был как-то зримо бесплотен и от того, должно быть,
       преувеличенно, как ребра из-под кожи, выпирала сквозь глаза,
       сквозь вычурный извив губ напряженная, сильная жизнь души.
       И она согласилась.
       Вообще позировать дипломникам считалось выгодно и почет-
       но. Дипломники могли выписывать своим моделям лишние часы,
       работа с глазу на глаз обещала самое малое - дружбу, а подчас и
       долгую, на целый год растянутую любовь. Но как раз это-то и за-
       ставляло Флору не раз отказываться, а тут сразу согласилась -
       он показался ей неопасным.
       На следующий день, в шестом часу вечера, она пересекла ака-
       демический двор и постучала в дверь мастерской.
       - Простите, я, наверно, ошиблась,- она только что сообра-
       зила, что, выслушав все объяснения, как найти мастерскую, даже
       не спросила пригласившего ее скульптора, как его зовут. А перед
       ней стоял огромный кучерявый человек и с явным кавказским ак-
       центом гостеприимно приглашал войти.
       - Зачем ошиблась? Нэт. Просто подождать надо. Вышел Анд-
       рэй.
       Ничего особенного: просто это была большая, деленная на
       двоих мастерская, часть ее занимал живописец, в другой, очевид-
       но, ей предстояло работать, фанерная перегородка, окна на ту и
       другую стороны, вместо дверей - серые драпировки. Флора вош-
       ла и сразу же догадалась, что приветливо встретивший ее хозяин
       живописной мастерской - армянин: только армяне выплескива-
       ют на холсты такую чрезмерную красочность, такое буйство маз-
       ков, только на их полотнах все так сытно и изобильно. Она осто-
       рожно присела на кончик стула - у живописцев всегда надо са-
       диться осторожно - того и гляди вляпаешься в краску.
      
       - Э-э, зачем так сэла? На диван садысь, чувствуй сэбя как до-
       ма. Меня Роман зовут. Роман Саркисян. Слышала, нет? Ничего,
       я подожду...
       - Чего подождете? - не поняла Флора.
       - Славы подожду. Когда все мое имя знать будут. Я буду ид-
       ти, а люди будут говорить: видишь. Роман Саркисян идет! - он
       так искренне, так простодушно любовался собой, что невозможно
       было не улыбнуться ему. Он был похож на раздутого до гигант-
       ских размеров ребенка: круглоглазый, толстощекий, с крошеч-
       ным носиком и маленьким сочным ртом. Должно быть, в детстве
       его, кудрявого, все принимали за девочку, ласкали, то и дело но-
       ровили ущепнуть за щечку и обкармливали сладким.
      
       - На, кушай,- подтвердил ее догадку Роман, вынимая из
       кармана большую плитку шоколада.- Я в столовую не хожу,-
       зачем всякую отраву кушать? Лучше плитку шеколада съесть...
       - Спасибо,- Флора, не разрывая коричневой с золотым
       обертки, слегка выдвинула плитку, отогнула фольгу и, отломив
       пару долек, протянула остальное Роману.
      
      -- Э-э, я ж тэбе дал. Зачем не ешь?
      -- Смотри, какая худая, сказал он, кладя шоколад на табуретку.
       - Разве можно такой худой быть? - и вдруг, словно желая на ощупь удостовериться в том, какая она худая, склонился над ней и просунул обе огромные руки под распахнутое пальто и больно, с каким-то ожесточе-
       нием стиснул ее. Флора еще не успела понять, что сейчас про-
       изойдет, как он уже опрокинул ее на диван, всем туловищем,
       всей своей невыносимой тяжестью навалился, локтями раздвигая
       полы пальто, животом вминая в мякоть дивана, вдавливая свое
       огромное колено между ее ног, и все отчаянные усилия отпихнуть
       его были такими смешными и жалкими, что: "О, Господи! - про-
       стонало в ней.- Как глупо! Как стыдно! Стыдно кричать!" - и
       она только хрипела, только задыхалась под его тяжестью, только
       старалась отвернуть голову от его запыхавшегося мокрого рта, а
       он придавил ее плечи своими, руки его были уже свободны и, тво-
       ря ужасное надругательство, он непрерывно, с всхлипом выдыхал
       ей в лицо: "Потерпи, только потерпи! Я не могу! Такая сила во
       мне! Жену жалко!.."
       Боль и стыд ожгли Флору, и не обиду, а смертный ужас испы-
       тала она и непонятно было, чудовищно и несправедливо: почему
       не потеряла сознания? Еще бы лучше: раздавленная, смятая, ис-
       калеченная, почему не умерла? Но даже слез не было. Лежала и
       пустыми глазами обводила развешанные по стенам холсты. С них
       на нее с жирным высокомерием смотрели грудастые толстозадые
       чернавки, сытились синебокце яблоки, лились охристые потоки
       нездешнего света... А в пустоте гулко отдавалось дурацкое хва-
       стовство:
       - Понимать надо! Такой темперамент имею: сто пять кило-
       граммов во мне! Я жене говорю: бэй! Бэй меня палкой! Она нэ хо-
       чет меня бить - любит!..
       И потом, уже в дверях, уже в спину ей он сказал:
       - Зачем шеколадку не взяла? Я ж для тебя купил!
       Но к счастью. Флора не поняла его слов. Какое-то затмение
       ума недопустило ее возненавидеть, прежде чем успела полю-
       бить...
       На исходе с трудом пройденного двора она столкнулась с Анд-
       реем. Втянув голову в плечи, сгорбленный, нахохлившийся, по-
       хожий на встрепанную птицу, он внезапно наткнулся на нее, то-
       же сгорбленную, тоже втянувшую голову в жесткий воротник
       зеленого бобрика, жалкую, общипанную мокрую курицу...
       Густые сумерки похитили тонкочертность лиц, скрыли пере-
       менчивость их выражений,- сказанное просто сказалось в тем-
       ноту, из темноты услышалось и в темноту ответилось:
       - Извини, опоздал. Но хотелось бы лепить... Завтра при-
       дешь?
       - К шести?
       - Пожалуй...
       - Приду...- то, что она думала в эту минуту, было чудовищ-
       но: "Все равно,- думала она - теперь надо жить как придется.
       Уже ничего не исправить..."
       И равнодушно вслушалась в бормотание:
       - Я наравне с другими хочу тебе служить,- уже из-за его
       удаляющейся спины ветер явственно донес: - От ревности сухи-
       ми губами ворожить...
       И вздрогнуло сердце. Но не от того, что догадалась, нет. На-
       дежда, разбуженная чудесностью слов, прикоснулась к сердцу.
       Потом она долгими часами стояла перед ним на помосте и он
       смотрел на нее тоскливо-протяжным взглядом и лепил, лепил,
       забыв обо всем на свете: о синем сумраке за окном, о голоде, о до-
       ме, о том, что у нее уже ноги дрожат и плывет в глазах, и так и ос-
       талась на всю жизнь неразрешенной загадка: в фигуре мальчика,
       играющего на свирели надгробную песню, в его лице ни одна чер-
       та ей, Флоре, не принадлежала, быть может, только отозвался
       незримый надрыв ее души...
       Затекали ноги, ползла по позвоночнику вверх острая боль,
       начинал|а ломить шею, вонзалась в голову, однако было нечто,
       чем с лихвой вознаграждалось ее истончившееся, но, казалось,
       нескончаемое терпение - наступал миг, когда изнеможение ох-
       ватывало скульптора, он переставал доверять своим рукам, зре-
       ние уже изменяло ему и тогда он обрывал рабту. И чем тогда ода-
       ривал он ее? Нет, не лаской, не жаждой любви, а щедрой нуждой
       делиться всем, что наслаждало его душу. Должно быть, что-то
       копившееся в нем во время работы требовало разрядки, что-то
       пекло изнутри и взрывалось горячими углями слов: "Сохрани
       мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, за смолу круго-
       вого терпенья, за совестный деготь труда..." С давно забытым де-
       тским доверием Флора почти бессознательно принимала его бес-
       ценные дары - он сделал для нее самое большее из всего, что
       один человек может сделать для другого - он обнаружил в ней
       собственную ее ненасытную жажду знать...
       В каком-то сложном, запутавшемся в родственных связях
       клане он был выродок, своим старшим братьям, крепким гладко-
       кожим парням, он приходился одновременно и родным по матери
       и двоюродным по отцу, сначала пропавшему без вести, потом,
       уже некстати, обнаружившемуся. И за это как будто обязан был
       взять на себя все пороки рода, все могущие случиться в семье не-
       счастья и болезни, всю бескожесть и обнаженность души...
       Флоре и до того, как она стала позировать Андрею, случалось
       присутствовать на обходах - она не могла не заметить, как пре-
       ображается лицо седогривого, налитого торжеством своих побед
       над соперниками профессора, едва он входит в мастерскую к Ан-
       дрею, как исчезает бесследно пренебрежительный тон мэтра, как
       что-то заискивающее и даже завистливое проскальзывает в голо-
       се, как исчезает барская размашистость жеста, небрежность
       взгляда - однажды перед обходом Андрей сказал ей: "Флора,
       следи за психологией!" - профессор долго вглядывался в работу,
       он обошел ее несколько раз кругом, мучительно щурился, словно
       желая подавить какое-то нестерпимое для себя чувство, какой-то
       вздох вдруг вылетел из его тяжело давящей на сердце выносливой
       грудной клетки, потом отошел к окну и, уже не глядя на работу,
       сказал:
       - ...Но ты должен понять, Андрей, это может быть простая
       случайность...
       - Не понял,- с хитрой своей хрипотцой прикинулся Андрей.
       - Удача. Я имею в виду, что такая удача всегда может быть
       случайна...
      
       - Флора! Ты слышала! - ликовал Андрей, когда они оста-
       лись одни.- Вот подлец: если бы он сделал, это было бы не слу-
       чайно, а у меня случайно. Он же художник, он не может не по-
       нять, но он боится свободно судить, он хочет самого себя
       обмануть! Всю жизнь он лепил огромные заказные памятники за
       огромные деньги - он их лепил не случайно, а только за огром-
       ные деньги, он давным-давно перестал видеть людей, он ничего
       не хочет о них знать, кроме их звания и чина - потому что толь-
       ко голова со званием и с чином достойна его труда - тогда он зна-
       ет, сколько она будет стоить...
      
       - Ты знаешь, что я однажды видел, Флора? Я видел, как ва-
       лили памятник. Случайно, конечно. Я последним поездом при-
       ехал из Пушкина, денег на автобус не было и я пошел с вокзала
       пешком. И вдруг подъехал грузовик с краном, на шею накинули
       петлю и стали тащить и он стал валиться... И завалился... Что бы-
       ло потом? Не знаю, я ушел...- начав говорить пылко, Андрей
       вдруг сник, сгорбился, как будто увиденное и вновь пережитое
       всей тяжестью навалилось на плечи и придавило. Глухая тоска
       хлынула из его византийских глаз и мучительным шепотом он
       спросил самого себя:
       - Неужели тот, кто ваял этот памятник, верил в свое бес-
       смертие? Ведь камень же вечный...
       - Первобытный человек, когда ваял, разве думал о славе?
       Нет. Но, знаешь, о чем он думал? Я уверен, он думал о том, что
       камень вечен, о том, что этому камню долгая жизнь,- слишком
       тяжело, не стоит браться, если не верить в вечность...
       Он был скульптором от рождения. И подобно великому Чел-
       лини рано узнал, что рядом с искусством носится смерть. Еще ре-
       бенком, худосочный, неспособный к драке, он спасал свою жизнь
       тем, что резал рукоятки к самодельным ножам. Он вкладывал в
       резьбу все свое пробуждающееся умение, он делал это вдохно-
       венно, но с умыслом: каждый новый нож должен был вызвать за-
       висть и желание иметь такой же или еще лучше, но любой из них
       мог быть запросто, по самую рукоять всажен в него самого, в сын-
       ка эвакуированной учительницы, прозванного за жгучесть и гор-
       боносость "Цыганом". Едва спасясь от причуд военного времени,
       он, выпускник художественной школы, с натугой неся на вытя-
       нутых руках только что сработанную вещь, не увидел из-за нее
       машины и его сшибло - год по больницам, густая седина, трав-
       матическая эпилепсия...
      
       Ах, так вот откуда Тонечка? Ну, конечно. Она была практи-
       канткой. Это из-за него она выбрала психиатрию. Она выходила
       его. И Флора, как великое и общее для себя с Андреем благо при-
       няла факт существования где-то в мире его жены. Он не оскорбил
       ее, не насторожил, ни от чего не предостерег. Ведь должен же был
       кто-то заботиться об Андрюше, покуда она, Флора, пропадала
       невесть где! Да и теперь, когда ее нет рядом, должен кто-то сле-
       дить за ним - мать его стара и слаба - а стоит только не напом-
       нить, и вот, пожалуйста,- до самой остановки по снегу дошел в
       тапках без задников, только как стал в трамвай садиться, свали-
       лась тапка, пришлось плестись назад в мастерскую...
      
       Ее безграничное доверие к Тонечкиным заботам об Андрюше
       оборвалось лишь через много лет, в миг, когда она узнала: вдвоем
       с женой отпраздновав свое тридцатипятилетие, Андрюша пошел
       в уборную и там повесился, а Тонечка в спокойном неведении
       легла спать и проспала до утра.
       Его похоронили на Комаровском кладбище, где лежат только
       те, кто что-то сделал во славу людей - несколько дней спустя,
       Флора стояла над обложенным свежим дерном холмом под нудно
       моросящим дождем и в злых слезах источала застаревшую обиду,
       совсем свежую боль и несправедливую досаду на Тонечку, на
       братьев его, на весь мир, не уберегший его, не давший ему и сотой
       доли той силы жить, которой так щедро наградил ее, Флору...
       У него были красивые длинные чуткие пальцы, уверенно и
       крепко они переливали в форму ту музыку, ту поэзию, что пья-
       нила его душу, заставляя звучать глину, светом и смыслом оза-
       ряя его композиции...
       Но и сейчас, стоя над свежей его могилой, Флора благодарила
       судьбу за исполненный замысла жест, не допустивший когда-то
       давным-давно догадаться, вдуматься хотя бы в слова провожав-
       шего ее монстра "я ж для тебя купил!" - ту шоколадку, которой
       он сластил нестерпимую боль унижения - не допустивший дога-
       даться и отвратить сердце от Андрея, прежде чем в него не всели-
       лась безоглядная любовь...
       "Я больше не ревную, но я тебя хочу. И сам себя несу я, как
       жертва, палачу",- однажды произнес Андрей и Флора спросила:
       - А тогда во дворе, помнишь?
       И, захлебнувшись запоздалым раскаяньем и нежностью и
       страстью, Андрей признался в том, что проиграл ее - ее, Флору,
       живую, не из дерева, не из гипса, не из камня, живую, дышащую,
       такую же, как он сам - проиграл, в глупой надежде выиграть...
       И поначалу даже утешал себя бесспорным мужским превосходст-
       вом партнера, надеялся, что Флора оценит его на свой бабий лад,
       но когда встретил во дворе-стало страшно...
       - Это было страшно, Флора? - спрашивал он и ужас плыл в
       его глазах и не он ее, а она его утешала:
       - Ничего. Ничего, Андрюша, все прошло...
       И так всю жизнь...
       Вдруг почувствовала какой-то обрыв во времени - голова не
       кружилась и не тошнило - но предчувствие беды уже накатило,
       уже крайней степени достигла та экзальтация, в которой прожи-
       ты были последние месяцы и теперь что-то должно было произой-
       ти...
       А то и произошло, что не случилось ожидаемого в конце меся-
       ца и надо было прийти к нему и сказать:
       - Андрюша, я беременна.
       И услышать в ответ:
       - А как же Тонечка?
       Тут-то и понять, что это не ему, а Тонечке без него жизни нет,
       так же, как ты, она себя без него не мыслит, и вся их жизнь - это
       бесконечная его благодарность ей, без которой она уже не мо-
       жет...
       Но разве он способен был произнести такое - даже не земное,
       подземное слово: аборт? Его просто стало трясти, глаза стали за-
       катываться бельмами огромных белков, руки стали крючиться в
       преддверии чего-то, во что она никогда доселе не верила, когда
       заработавшись до полного изнеможения, он вдруг прикрывал
       глаза и слабым голосом говорил:
       - Сейчас будет припадок...
       Но через мгновение улыбка знакомым извивом пробегала по
       его губам, в искоса брошенном на нее взгляде загоралась смешин-
       ка и с нарочитой хрипотцой он говорил:
       - А припадка все нет! Флора, я еще им всем надгробия сде-
       лаю! Недрожащей рукой...
       И она смеялась и никогда не могла поверить в его болезнь, а
       тут вдруг поняла: сейчас начнется. И стала уговаривать, уте-
       шать, клясться, что все сделает, что ничего не будет - залепета-
       ла, заговорила кое-как рвущегося наружу беса, но только того и
       добилась, что предоставила Тонечке разжимать стиснутые судо-
       рогой челюсти, стирать сбившуюся на губах пену, всей силой рук
       удерживать колотьё рухнувшего прямо в прихожей тела. Был
       припадок. Едва переступил порог дома, едва увидел Тонечку -
       вытянулся весь в струну, как будто какая-то огромная жила от
       головы до пят натянулась и уже не вмещалась во всем его сущест-
       ве: последним ужасом, которого потом никогда не помнил, ему
       разодрало рот, выдавило из орбит глаза и он рухнул... А по исходе
       припадка, расслабленный, потерявший волю предал и себя и
       Флору и еще нерожденное дитя...
      
       И началось! Его спрятали от Флоры, оградили плотной стеной
       и сомкнутым рядом пошли на нее. "Когда император в опасности,
       гвардия выстраивается в каре!" - да мало ли натурщиц шатается
       по Академии, если каждой вздумается рожать - так это что ж
       будет?!
       Меж тем ей уже сказали адрес врача, который помог бы так
       сделать аборт, чтобы дома ничего не узнали. Она пошла на улицу
       Ракова, позвонила в дверь полная решимости и все-таки до смер-
       ти перепуганная - до этого ей никогда не приходилось бывать у
       этих врачей. Дверь открыл поджарый седой человек на костылях.
       Кивнув на пришпиленную булавкой брючину, объяснил:
       - Извините, устаю целый день стоять на протезе,- и при-
       гласил пройти.
       Комната, в которую вошла Флора, была самой обыкновенной
       комнатой, только ей показалось, что она битком набита людь-
       ми - все стены были увешаны портретами в тяжелых багетовых
       рамах - старинные дамы и господа взирали на Флору с нескры-
       ваемым осуждением. К счастью, осмотр ограничился тем, что
       врач сказал Флоре: - Расстегнитесь,- сам спустил лямки лиф-
       чика, долго мял в руке грудь и по ней одной определил бесспор-
       ность ее положения.
       - Так что ж? - спросил он и Флора стала довольно сбивчиво
       объяснять, что сейчас для них с мужем - почему-то ей показа-
       лось стыдным под множеством уставившихся на нее глаз при-
       знаться, что никакого мужа нет - несвоевременно заводить ре-
       бенка.
       - Сколько ж вам лет? - спросил врач.- Это первый аборт?
       Флора ответила и тогда он категорически отказался быть чем-
       либо полезен ей. Он стал выяснять, есть ли у них родители и не
       могут ли они помочь воспитать ребенка. Тогда Флора, впав в па-
       нику, пустила в ход аргумент, которым вовсе не собиралась поль-
       зоваться. Он выудил все известные ей подробности и успокоил:
       - Травматическая эпилепсия не наследуется, поверьте мне.
       А бесплодие - драма всей жизни. И тут я вам не помощник.
       Именно рождение ребенка может содействовать выздоровлению
       вашего мужа. Ведь вы его любите?
       Разве Флора могла сказать: нет? Просто ей не надо было
       врать, ведь знала же она, что ей никогда нельзя врать!
       Хорошо, она найдет другого врача и уж ему ни слова о "муже".
      
       Но она не успела еще повидаться ни с кем из своих подруг, как на
       каждом шагу ее стали подстерегать родственники Андрея. Они не
       виделись с того самого дня, как он сказал ей:
       - Флора, я предал тебя. Тонечка меня в больницу кладет. Ты
       остаешься одна.
       И вот теперь она без конца натыкалась то на одного его брата,
       то на другого - они подкарауливали ее возле дома и Флора ужа-
       салась и не могла поверить: неужели Андрей выдал им ее адрес?
       Она вообще плохо верила во все с ней происходящее. Ей совали
       деньги на аборт и говорили, что это от Андрея - деньги действи-
       тельно нужны были позарез, взять их было неоткуда - она давно
       уже нигде и никому не позировала - но поверить в то, что это от
       Андрея, не могла - отпихивала их от себя тем с большей зло-
       стью, чем меньше знала, откуда раздобудет их. И все не могла по-
       верить в то, что к Андрею ей не пробиться, все требовала, чтобы
       ей сказали, где он лежит - в конце концов только одного достиг-
       ла: в дело вступила Тонечка. Но она не стала бегать за Флорой с
       деньгами, она просто в один прекрасный день пришла к ее роди-
       телям и открыла им глаза на их дочь.
       И просчиталась.
       - Нет! - кричал Залман и со всей силы бухал кулаком по
       столу.- Я не позволю калечить мою дочь! Плевать я хотел! Если
       какой-то подонок?!
       - Замолчи. Он не подонок! - бесстрашно отозвалась с дива-
       на уткнувшаяся лицом в стену Флора. Столько времени она про-
       жила один на один со своей бедой, что теперь ей совсем не было
       страшно, наоборот, она чувствовала странное облегчение. И нео-
       жиданно Залман присел к ней на диван и тихим голосом, в кото-
       ром слышалось одно сострадание, одна нежность, сказал:
       - Флора, доченька, разве я не понимаю? Солнышко мое, да
       пока я с тобой, мы вот говорили с мамой - и тут вдруг Ада по-
       трясла Флору:
       - Ладно, о чем говорить. Уж, наверное, прокормим. Как-ни-
       будь вырастим.
       И окрыленный Залман, влюбленный в эту минуту в свою же-
       ну самой первой благодарной любовью, забегал по комнате:
       - Господи! Да пока я жив! - Флора обернулась, села на ди-
       ване, открыла рот и вместе с разлитым в воздухе счастливым со-
       гласием проглотила застрявший в горле слезный ком.
       Анна - первый звук твоего имени Андрей - благозвучие,
       благодать - почему он не удержал тебя в жизни?! Да потому, что
       ты сам не захотел услышать его. И нет в том вины на Флоре.
       Жизнь катила и катила через пороги времени, на гребнях ее
       подымался человеческий дух, ликовал и бесновался, озаряя мир
       немыслимыми обещаниями расцвета наук и искусств, люди жаж-
       дали вечного мира, безграничных свобод - и вдруг все обруши-
       валось в пучину страха безверия и равнодушия; и вновь подыма-
       лась волна надежд и вновь смешное мешалось с трагическим,
       обретенное с потерянным, подмывая берега, затопляя острова,
       меняя отвоеванное на загубленное, в самом своем химическом
       составе меняясь необратимо, большие радости превращая в ма-
       ленькие и ничтожным позволяя стать всепоглощающими...
       Многое вместили в себя десять истекших лет. Но Флора на-
       дежно была защищена от вторжения в душу всего, что могло бы
       разорвать ее в клочья, всеми тяготами материнства и всем вос-
       торгом перед чудом, которому она - творец!
       - Ты слышала, Флора,- говорит пришедший в гости Ро-
       альд,- Пастернак умер. Все-таки прикончили его.
       - Как прикончили? - рассеянно спрашивает Флора.- Ах,
       да... Ты знаешь, Анечка выучила и читает мне: "Утром в ржаном
       закуте, где золотятся рогожи в ряд, семерых ощенила сука - ма-
       ма, "сука" - это не ругательство, это собака-мать!" Смешно,
       правда? У нее изумительная память, два раза прочтешь - и гото-
       во!
       - Что случилось, Роальд? Что с тобой?
       - Флора, наши вошли в Чехословакию!
       - О, Господи! Да. Это ужасно. А мы как раз сегодня с Аней
       читали "Взяли пули и взяли ружья, взяли руки и взяли друж-
       бы..."
       - Ей во дворе сказали: "Хоть бы для вас, проклятых евреев,
       отдельную школу построили". Она приходит домой и говорит:
       "Бабушка, знаешь, я больше не могу быть еврейкой". Мне при-
       шлось ей все-все рассказать: и про исход евреев из Египта и про
       черту оседлости и про фашизм, и про то, как ее дедушка воевал...
       Но что сказать про отца? Вообще, где он? Флора решила, что
       когда-нибудь она все-таки познакомит ее с ним и та сама все пой-
       мет, а пока что: папа уехал, он далеко, в другом городе.
       - Флора, ты скажи ей, что я умер.- Сказал однажды Анд-
       рей.
       Нет уж, этого она не скажет. Упаси бог.
      
       Время от времени они встречались. Сила прошедшей любви
       толкала их друг к другу. У Андрея давно уже была огромная мас-
       терская за мостом Александра Невского, с окнами на Неву. Но
       Флора только однажды посетила ее. Пришла, огляделась и пер-
       вое, что увидела, это висящий в коридоре женский халатик, а под
       ним домашние тапочки. И тут же, пока Андрей снимал с работ
       смоченные, чтоб не сохла глина, тряпки, разглядела занавесочки
       на окнах, цветы в вазочке, учуяла запах чистоты и женской за-
       ботливости... Больше она никогда не приходила к нему в мастер-
       скую, отказалась наотрез, и они просто бродили по улицам горо-
       да, мотались из конца в конец на кладбище, где Андрей
       показывал ей установленное надгробие - то самое, с которого
       все началось, поющего на свирели мальчика. Сквозь полную не-
       схожесть она искала свои черты, но напрасно - она уже была
       иной, с рождением Анечки бесследно исчезла какая-то драгоцен-
       ная хрусталинка в ней, словно именно из нее и возник рожден-
       ный на свет ребенок.
       - Флора,- печально глядя на нее, говорил Андрей.- Я ли-
       шил тебя девственности... Больше тебя нельзя лепить...
       Шатались по музеям и, стоя на застекленной галерее Русского
       музея, Андрей показывал Флоре валявшееся во внутреннем дво-
       ре мощной глыбой конное изваяние Александра III.
       - Видишь, Флора,- говорил Андрей,- они не поняли его
       сарказма, тупо отвергли. Но разбить работу Паоло Трубецкого
       даже у них рука не поднялась.
       И в Флору на всю жизнь вселилась тоскливая жалость к по-
       вергнутому в слякотную грязь задворка памятнику - как она ра-
       довалась, когда его подняли и установили, там же, во дворе, но
       поставили в знак признания и нетленности!
       Они бродили по залам музея и Андрей учил ее смотреть и по-
       нимать скульптуру, он объяснял ей то сложное, что кроется в
       этом самом на первый непосвященный взгляд доступном понима-
       нию искусстве. Флора изо всех сил старалась хотя бы запомнить
       его слова, но странное дело - они ускользали от нес и в конце
       концов она решила, что Андрей не прав - не умом, а сердцем на-
       до воспринимать искусство, нет, не сердцем, а каким-то специ-
       альным, таинственным органом, еще не изученным, неизвестно
       где помещенном в человеке - а может быть, и не так: может
       быть, озарение, коснувшееся автора, просто должно коснуться
       тебя и тогда тебя пронзит радость, коснется щемящая боль - все
       пережитое автором и теперь магически исходящее от вещи, суще-
       ствующей в мире уже как данность...
       - С кем ты была? - спрашивали ее знакомые.- Странный
       какой-то...
       - Он гений,- отвечала Флора.
       - Гений? - усмехались друзья.- Но странноват...
       Как будто гений может быть не странен?!
       Вдруг ранним утром раздался звонок и треснувший в трубке
       голос позвал ее:
       - Флора, надо поговорить...
       И Флора отпросилась у Ады и побежала сломя голову. Он под-
       жидал ее в садике на площади Искусств. Все так же, как на подза-
       борном пьянице, висели на нем заляпанные глиной штаны, бол-
       тался пиджак с чужого плеча - только из всех карманов торчали
       мятые в комок деньги - к удивлению Флоры оказалось, что
       для того и позвал ее, чтобы помогла ему расправиться с этой де-
       нежной тяготой.
       - Флора, будем гулять. У меня Русский музей две головы ку-
       пил, Флора. А Мишка Аникушин - ты посмотри!.. Хотя, впро-
       чем, кто ж понимает? - он обрывает свою речь, потому что со
       стороны Невского через сад быстрым, каким-то полным решимо-
       сти шагом прошла женщина в допотопном "учительском" пиджа-
       ке, не дойдя до памятника шагов десять, остановилась и внезапно
       переломившись в пояснице, отвесила рукой земной поклон поэ-
       ту, тут же повернулась и тем же исполненным деловитости шагом
       поспешила назад.
       - Ну, вот... Видишь? - тоскливо спросил Андрей.
       - Ну, что ты, Андрюша? Это ведь она Пушкину. Она приедет
       к себе в Тьмутаракань и скажет: "Дети, была я в городе Ленинг-
       раде, земным поклоном поклонилась поэту нашему, Александру
       Сергеевичу..."
       - Да, это хорошо. Может быть, ты права, Флора. Ты умная.
       Ты все понимаешь, флора. Пойдем в ресторан!
       И сначала они ждали, когда в одиннадцать часов на углу Не-
       вского и улицы Бродского откроется гостеприимное заведение,
       излюбленное студентами, артистами, безденежными интеллек-
       туалами: поев в кулинарии напротив гречневой каши, они шли
       распить бутылочку сухого, наперед зная, вычуивая звериным
       чутьем тропу, которой уже стеклись сюда в маленький, желтым
       светом напоенный зальчик, их единоверцы, единолюбцы, едино-
       мышленники. Здесь официанты многим говорили "ты", верили в
       долг, случалось, приносили даровую закуску из недоеденного
       другими. Но Андрей не мог этого знать и, когда в дверях появился
       швейцар, оробел, смутился своим затрапезьем, зато немедленно
       озадачил официанта, вручив ему в пустом еще зале скомканную,
       но хрустящую купюру в сто рублей - Флору смешили его нелов-
       кие затеи, официант, предчувствуя щедрые чаевые, готов был бе-
       жать куда-то разменивать деньги, но Андрей по-детски доволь-
       ный собой повторил заказ и завтрак плавно перетек в обед, а обед
       в ужин. Пришли музыканты, зал был уже полон и скрипач, всему
       городу известный Степа, потряс Андрея снисходительной готов-
       ностью легко, по-семейному угождать вкусам и пристрастиям
       безденежных, но щедрых на восторги клиентов. А он и не знал,
       что такое бывает. Это была целая страница его богемной жиз-
       ни - одна-единственная, но заполненная сверху донизу.
       - Как хорошо, Флора! - по-детски восторгался он.- Если
       бы можно было бы так жить! Но это было бы ужасно! А? - спох-
       ватился тут же.- Я бы умер от такой жизни...
       За весь день он ни разу ни словом не обмолвился о дочери -
       как бы вовсе не знал о ее существовании, но Флора даже не поду-
       мала обижаться или навязывать ему трогательные рассказы о
       ней - она чувствовала всю непосильность для него даже слабого
       призрака любви к ребенку - он именно этой любви боялся, ее
       всепоглощающей силы и не желал впустить ее к себе в душу. Но
       когда он уговаривал Флору учиться, строил какие-то фантасти-
       ческие планы относительно ее будущего, соблазнял работой в ка-
       кой-то адской лаборатории, куда якобы без труда мог бы ее устро-
       ить - она понимала: его томит вина перед ней, его тяготит ее
       непристроенность.
       - Флора, тебе так пойдет белый халат, шапочка... ты поду-
       май: в тебя все влюбятся! И главный врач тоже.
       И она соглашалась. В самом деле: ее ведь тоже давно мучает
       положение нахлебницы, домработницы - жизнь без всякого
       смысла, если бы не ребенок. И она согласилась сразу на все: и
       пойти с Андреем к его знакомой ученой даме с комедийной фами-
       лией Бранчковская - так и хотелось сказать: "К мадам Бранч-
       ковской", и готовиться в медицинский институт и даже прощаясь
       с Андреем в тот день, позволила ему запихнуть в сумочку комок
       несчитанных денег, главным образом из страха перед Адой. Она
       ушла ненадолго, а прогуляла целый день и дома ее, наверняка,
       ждал скандал, но деньги всегда исправляли Аде настроение, от-
       куда они ни появились бы, к тому же Андрей скорее всего должен
       был потерять их, да и вообще их нельзя было не взять.
       Потом иногда он что-нибудь дарил ей и она никогда не отка-
       зывалась от этих его нелепых подарков: то это были огромные
       мужские часы - "Флора, теперь мода такая - удивлялся он,-
       мне Тонечка сказала",- то вдруг привел к ее дому допотопный
       дамский велосипед - его пришлось повесить под потолком в ко-
       ридоре, все уговаривали выбросить вообще, она так и не нау-
       чилась ездить на нем, но выбросить не соглашалась,- это все бы-
       ли знаки его участия в их с Анечкой жизни и она точно знала: раз
       они таковы, значит, других он не может делать.
      
       Но в тот раз деньги, конечно, смирили Аду. Она терпеть не
       могла оставаться одна с ребенком. Вообще с самого того дня, как
       Флора пришла из родильного дома, небо над ее головой оберну-
       лось драной овчинкой. То и дело принимавшаяся умирать Ада по
       целым дням лежала на диване, правда, можно было рядом с ней
       положить Анечку и мыть, убирать, стирать, готовить, сбегать в
       магазин, но всегда наперед зная, что по возвращении непременно
       услышишь: "Ну, что, нашлялась? А дольше ты не могла шлять-
       ся?" Но после того, как Флора вручила ей Андрюшины деньги,
       Ада вдруг прониклась уважением к его затеям и согласилась от-
       пустить Флору на работу. Андрей привел ее на улицу Рентгена, в
       маленькую лабораторию, в которой две ученые дамы - одна со-
       всем старая, другая - как раз Бранчковская, как оказалось по-
       том, совсем молодая, просто старообразная, и обе совершенно
       пергаментные, желтые черт знает от чего - занимались беско-
       нечно бесплодным изучением лучевой болезни, вершили свой не-
       заметный научный подвиг, к которому чуть не оказалась прича-
       стна Флора. Им нужна была лаборантка, прежняя, так
       устраивающая их, куда-то делась. Флору взяли на испытатель-
       ный срок. Каждое утро она должна была пинцетом выловить за
       хвост из ящика, кишмя кишащего белыми мышами, одну и прямо
       живую за все четыре лапки портновскими булавками приколоть
       к пробковой подушке; затем распятому, но совершенно живому
       животному полагалось ножницами вспороть брюшко - от умер-
       твления, якобы, произошли бы необратимые изменения в тех
       чувствительных органах, которые подлежали исследованию -
       осторожно извлечь яичники, сделав искусный срез, положить его
       под микроскоп и подсчитать с предельной точностью количество
       чего-то длинненького и чего-то кругленького, непрерывно сную-
       щего перед глазком микроскопа. Рабочий день получался ненор-
       мированным и довольно коротким, иногда только затем и надо
       было приехать, чтобы снова сделать подсчет уже вымоченного в
       каком-то растворе среза. Руки у Флоры оказались ловкими, глаза
       зоркими, она справлялась с работой, но умирающие от лучевой
       болезни оставались для нее абстракцией, а вот мучительство, ко-
       торое она совершала над мышами, было полной реальностью и
       тяжким грехом ложилось на душу. На седьмой день работы ста-
       рая профессорша сказала ей, что она подошла им совершенно, те-
       перь ее будут учить настоящей работе. Особенно хорошо оказа-
       лось то, что у нее уже есть ребенок, ей надо знать, что теперь ей
       ежемесячно будут делать анализ крови, так, на всякий случай,
       потому что хоть старая лаборантка и умерла от белокровия, но
       это ничего не значит - она могла от него умереть и на другой ра-
       боте. И странная жуть поселилась во Флорином животе. Дома она
       легла на диван лицом в стену и как раз пришел в гости Роальд,
       присел к ней и все выпытал, потом немного посовещался с вер-
       нувшимся с работы Залманом и сразу же раздался громовой крик
       отца:
       - Да пока я жив! К чертовой матери! Я запрещаю! Как будто
       других работ нет!
       И Флора раз и навсегда оказалась непричастной к свершению
       научного подвига.
      
       Андрей вполне согласился с тем, что затея его была не из луч-
       ших - как-то он не подумал, он не преследовал цели осиротить
       дочь, напротив, он только хотел как лучше, но у него наготове
       была новая идея: он отведет Флору к своей приятельнице - ах,
       Андрей, ты прямо не по дням, а по часам обрастаешь какими-то
       новыми приятельницами и все они оказываются почему-то ужас-
       но учеными, одинокими, не слишком молодыми дамами, готовы-
       ми ради тебя на все - даже на бесполезную возню с какой-то со-
       мнительной девицей - так вот, она будет учить Флору
       совершенно бесплатно английскому языку и в конце концов, на-
       верняка, примет ее к себе в институт на отделение технического
       перевода.
       Но Флора решительно не могла выучиться английскому, ока-
       залась такой ленивой, такой тупой - Андрею пришлось, должно
       быть, краснеть за нее перед своей ученой приятельницей.
       - Ты знаешь, Андрюша,- оправдывалась Флора,- мне еще
       учительница литературы говорила, что у меня нет "лингвистиче-
       ского уха" - ей очень нравились мои сочинения, но я делала
       столько ошибок - она прямо в отчаяние приходила и ставила
       мне через дробь пять за содержание и двойку за ошибки - так
       выводила еле-еле тройку в четверть по русскому-то. А ты хо-
       чешь, чтоб я английский учила! Да я просто не слышу, где конча-
       ется одно слово и начинается другое...
       - Флора, ты должна выучиться чему-нибудь,- сказал в их
       следующую встречу Андрей и повел в какой-то дом, где тут же,
       не обращая внимания на ее протесты купил ей не новую, но впол-
       не приличную "Оптиму". Оказалось, что все уже у него договоре-
       но заранее.
      -- Ты с ума сошел, Андрей! Я же говорила тебе, я пишу с ошибками,
       я не смогу печатать! - сопротивлялась Флора.
       И вообще она не могла понять, что он хочет от нее, зачем ему
       понадобилось запихивать ее теперь на курсы машинисток.
       Машинка была тяжелой и он взялся проводить Флору до само-
       го дома. Они с трудом впихнулись в трамвай и Флоре удалось да-
       же сесть. Она сидела, двумя руками обнимая поставленную на
       колени "Оптиму" и почему-то чувствовала к ней какую-то стран-
       ную нежность. Сгорбившийся больше обычного под тяжестью не-
       имоверного, извлеченного из какого-то сундука салопа на меху,
       Андрей стоял рядом и тяжело молчал: Флора подумала, что дол-
       жно быть, ему очень печально провожать ее до самого дома, за
       стенами которого живет девочка с такими же серыми, углем обве-
       денными глазами, как у него, - и Анечке достались они в на-
       следство через многие поколения от полонянки, завезенной в са-
       мую середину России пришедшим с турецкой войны героем...
       "Может быть, он хочет на нее посмотреть?" - мелькнула в го-
       лове надежда. Но в это время кто-то сказал сидящему рядом с ней мальчишке:
       - Встань, уступи дедушке место! Ты что, не видишь?
       К счастью, им пора было проталкиваться к выходу и уже на
       улице Флора пробовала утешить Андрея:
       - Это же из-за шубы все. Где ты ее откопал? Висит, как на ве-
       шалке...
       - Нет, Флора, я старик. Я скоро умру, Флора,- сказал Анд-
       рей, но словно устыдившись, пошутил; - А на самом деле он пережил всех и всем сделал надгробия! Смешно, правда?! Все обещал помереть, а сам всех пережил и всем сделал надгробия?..
      
       И все-таки она обиделась на него: он не довел ее до дома, не
       помог втащить машинку на четвертый этаж, не оценил ее готовности врать, изворачиваться перед дочерью.
       Однако, раз уж появилась эта машинка, раз все так устрои-
       лось, Флора поступила на курсы машинисток - в конце концов, не обязательно ей романы перепечатывать: можно печатать отчеты, бланки, но главное, как-то зарабатывать на жизнь, нельзя жетак и сидеть на шее у отца?
      
       И теперь она была очень занята. Андрей как-то позвонил, но она не могла вырваться. И вдруг встретила Витеньку, благоговейно влюбленного в Андрея мальчишку,
       помощника-ученика, и тот сказал: "Андрей Иванович в больнице. Гнули мы с ним каркас, железный прут отскочил и пробил ему грудь. Но теперь легче. Вы бы сходили к нему..."
      
       Стояла ранняя весна. Флора поутру вышла из дома, зашла в
       хозяйственный магазин и купила зеленый пластмассовый тазик.Потом она поехала на базар и там за бешеные деньги купила первую клубнику, доверху наполнила миску алой дурманящей ароматом ягодой, но этого показалось ей мало и она сверху положила розу. Она долго выбирала и нашла такую свежую, только что срезанную в саду, что капля росы еще дрожала на ее лепестке. Потом она ехала в троллейбусе, к счастью, народу было немного, но все равно трясло и она всю дорогу держала миску на вытянутых руках, не отрывала от нее глаз, словно хотела загипнотизировать, силой любви сберечь дрожащий бриллиантик на фарфоровом лепестке...
       И не обронила росинку.
      
       - Ешь клубнику,- сказал ей Андрей,- ешь, Флора. Я хочу
       смотреть, как ты будешь есть клубнику,- слабая виноватая
       улыбка бродила по его лицу. Даже не на Христа, на отпечаток его
       на плащанице он был похож, до того стал бледен и изможден...
       - Нет, Андрей, я тебе принесла.
       - Дурочка, мне ж не съесть все. А надо,- и хитрая искорка
       оживила его взгляд.- Знаешь, мы клубнику съедим, тазик пода-
       рим нянечке, а розу сестре... И Тонечка ничего не узнает...
       И все. Больше она его не видела.
      
       Наконец все определилось: теперь она могла зарабатывать,
       сидя дома, ровно столько, сколько того требовала жизнь. Правда,
       Флора не гналась за деньгами, бездумно она печатала разверну-
       тые во всю каретку отчеты и ведомости, оставляя притом себе
       время на какие-то тайные, никому в доме не понятные занятия за
       столом. Уложив Анечку спать, в свете настольной лампы что-то
       такое Флора писала, исписывала вороха бумаги и никогда напи-
       санное не перечитывала, оборвав работу, убирала все, до единой
       бумажки в стол и запирала на ключ. Аду интриговали и злили эти
       занятия Флоры. Если ребенок еще не спал, она, застав за ними
       Флору, хлопала дверьми и кричала:
       - Займись ребенком! Ты, кажется, забыла, что у тебя есть ре-
       бенок! Что только у тебя в голове, не знаю?! Это же надо быть та-
       кой легкомысленной!
       Но Флора не открывала ей, что у нее в голове. У нее были все
       основания не доверять Аде - и это больше всего злило мать.
       Впрочем, стоило Флоре начать играть с дочерью, или читать ей
       книжку, как тут же раздавался крик:
       - Книжки читаете, да? А то, что я уже с ног падаю - это ни-
       чего?!
       И Флора шла на кухню.
       В сущности, все это было бы еще терпимо, если бы не постоян-
       ная война между Адой и Залманом. Если бы не постоянное чувст-
       во страха, что сейчас, сию минуту, опять разразится скандал -
       казалось, теперь уже только в крике, в надсадных воплях Ада
       черпает силы жить. Как когда-то в детстве Флора, так теперь
       Анечка, тонкокрылый мотылек, дрожала в вихре этих криков. Ее
       делалось нестерпимо жалко всем троим, но, как ни странно, ни-
       кого не останавливала эта жалость, напротив, каждый старался в
       другом возбудить страх за ребенка и использовать его как аргу-
       мент в свою пользу. Если Ада мирилась с Залманом, так только
       для того, чтобы немедленно поссориться с Флорой.
      
       Ссоры с Флорой начинались самым непредвиденным образом.
       - Ты, знаешь,- мирно говорила Ада, едва Флора, оторвав-
       шись от работы, появлялась на кухне,- вот не в нашем дворе, а
       сразу, как выходишь из подворотни налево, там такая сгорблен-
       ная старушка живет?
       Флора не знала и молча удивлялась тому, что у Ады так много
       каких-то знакомых старушек.
       - Так вот, у нее есть племянница. Они вместе живут. Неуже-
       ли ты их не знаешь?
       - Не знаю.
       - Нет, как ты можешь не знать?! Ну, ладно, это ты просто так
       говоришь,- почему-то не доверяла Ада.- В общем, дело не в
       этом.- "Конечно,- про себя надеялась Флора,- дело не в
       этом".- Так вот, я встречаю ее и она начинает мне жаловаться,
       что ее племянница в больнице, что ей вырезали аппендицит, так
       долго жалуется мне, бедная старушка, я слушаю ее и делаю вид,
       что верю. Но я-то знаю; просто-напросто она пошла делать аборт.
       Представляешь?!
       Нет, Флора ничего не представляет: ни того, откуда Аде изве-
       стны подробности из жизни старушкиной племянницы, ни того,
       почему Ада говорит о них с таким хитреньким злорадством, с та-
       ким смаком, ни того, зачем ей, Флоре, все это знать. Но она еще
       ничего не успевала сказать, как вдруг на нее обрушивался сразу
       надрывный крик Ады.
       - Молчишь? Тебе что, ответить трудно? Трудно матери два
       слова сказать? Дрянь! Со всякими дурами по телефону трепаться
       (можешь? Письма писать ты можешь? Не беспокойся, я знаю, что
       ты пишешь - родителей своих обсуждаешь, какие они дураки у
       тебя! Иначе не запирала бы! И кому пишешь - я тоже знаю! Ну,
       пиши, пиши,- ты допишешься! Поздно будет, когда мать умрет!
       Тогда пожалеешь, тогда спохватишься! - и еще до того, как она
       начинала задыхаться, Флора успевала что-нибудь такое выкрик-
       нуть, вроде:
       - Какое тебе дело до того, что я пишу?! Почему ты лезешь в
       чужую жизнь? - тем самым обеспечивая себе всю безмерность
       настигающего ее через мгновение раскаяния, страшных мук со-
       вести, злости на одну себя...
       Но человек не может жить в постоянном самообвинении, и
       долгие часы уходили потом на то, чтобы, разговаривая на два го-
       лоса,- одним обвиняющим, другим объясняющим - молча оп-
       равдываться перед своей совестью, спорить, защищаться, искать
       выхода.
      
       А выход был прост: надо было разъехаться. Тем более, что не
       могла же она вечно жить под Адиным надзором. Боже праведный,
       что однажды учинила Ада, когда поздней ночью Флору проводил -
       из гостей один очень симпатичный человек - Флора впервые
       тогда видела его и только по дороге домой выяснила, почему его
       все зовут "Женька-Англичанин". Оказывается, он до двадцати
       лет жил с матерью в Англии. То есть сначала их угнали немцы, а
       в лагере мать встретила своего будущего мужа и не вернулась на
       Родину. Он оказался очень богатым человеком, Женька мог в
       Кембридже учиться, но его всегда тянуло в Россию, которую он, в
       сущности, не знал, только по воспоминаниям какого-то забулды-
       жистого белоэмигранта, сдружился с ним и без конца выспраши-
       вал. И в двадцать лет навсегда уехал в Россию. И все-то ему здесь
       нравилось: жить где-то у черта на куличках - нравилось, бро-
       дить с ружьем по болотам,- нравилось, руками есть, если вилки
       не хватило,- тоже нравилось. Но оттого он, должно быть, и был
       так мил и как-то ребячески простодушен. Флора его спросила,
       как же он домой доберется? А он: "Ничего, я пешком, я очень
       люблю пешком ходить...". Это на Заневскую-то заставу! И она
       только для того и пригласила его зайти, чтобы сразу, не сняв
       пальто, вытащить телефон в первую комнату и вызвать ему так-
       си. А покуда оно придет, предложить чашечку чая. И все шепо-
       том.
       Но Ада проснулась.
       - Флора! - раздался ее истошный крик. Флора вбежала и
       увидела: патлатая, с вытаращенными глазами Ада сидит на кро-
       вати, разбуженный ее криком Залман ничего не может понять,
       только разводит в темноте руками, будто что-то хочет отогнать, а
       Ада на всю квартиру, так, что в коридоре, где стоит "Женька-Ан-
       гличанин", конечно, все слышно, шипит:
       - Ты кого в дом привела?! Немедленно выгони! Я не позволю
       мужиков водить!
       Он впервые видел Флору, он ничего о ней не знал и вот, пожа-
       луйста! Да если бы Флоре вздумалось целоваться с ним, она бы до
       утра его где-нибудь в садике промурыжила, только уж домой бы
       не привела!
       Он все прижимал к груди руки и пятился к дверям и шептал:
       "Простите меня, простите...", - а Флору душили слезы. Ну что
       она могла сказать ему? Не оправдываться же? Не говорить же:
       - Я никогда, никогда не вожу сюда мужчин, поверьте, я не
       виновата!..
       Но после его ухода, рыдая в подушку, Флора приняла, нако-
       нец, твердое решение: во что бы то ни стало разъехаться с родите-
       лями.
      
       Это оказалось не слишком просто, но и не слишком трудно.
       Трудно было только смирить Залмана с мыслью, что его бросают,
       оставляют с глазу на глаз с неистово болеющей, агрессивно уми-
       рающей женой. Теперь рядом с ним не будет Флоры в тяжелые
       минуты, когда ему самому казалось: вот сейчас он потеряет же-
       ну - а ведь за тридцать лет он так привык ко всем перепадам ее
       настроения, к своей неволе - уже и помыслить не мог, как мож-
       но зависеть от каких-то там метеорологических условий, когда
       стоило Аде поутру проснуться в хорошем настроении, стоило ему
       услышать, как она напевает на кухне, погромыхивая кастрюль-
       ками, и солнце разливалось по всей квартире, но какой тяжелый
       мрак нависал, источаемый Адиной больной головой (или ду-
       шой? - этого Залман никогда не позволял себе думать), - тут
       уж никакое солнце за окном не могло рассеять его... Но он при-
       вык, это его судьба и хоть горько мириться с мыслью, что теперь
       не будет с ним рядом Анечки, нежной, ласковой девочки, нена-
       сытно слушающей перед сном все эти истории про обезьянку
       Гульку, про дальние плавания, про кочегара Ивана Каду, жую-
       щего рюмки, как манную кашу,- давно всем надоевшие, но не-
       скончаемые, из кладезя памяти извлекаемые, и вот опять никому
       не нужные, но что же делать, разве он не понимает? Раз этого хо-
       чет Флора, ничего не поделаешь...
       У Ады же были свои причины, в конце концов, согласиться на
       обмен. Она еще ставила условия, капризничала, но только так,
       для вида и по привычке. Девушка Лина, жившая у них за стеной
       столько лет в мире и полном согласии, очевидно, окрыленная
       примером Флоры, вдруг на сороковом году родила белоголового
       мальчика, большелобого, умненького; они уже успели всей ду-
       шой его полюбить, как вдруг заявилась в помощь Лине ее мать.
       Такой зловещей старушки свет не видывал - вот уж кто совер-
       шенно не брал в расчет ни Адины болезни, ни разные коммуналь-
       ные уступки, должные по соображениям Ады искупать некото-
       рую шумливость и бесцеремонность семьи Рикинглаз. Стоило
       Аде, поспорив с ней на кухне, раскашляться, как она подымала
       кликушеский крик: "А! Ракушка! Не подходи ко мне! Раки пол-
       зают! Ракушка, ракушка!" Залман пробовал утихомирить ее, но
       получалось еще хуже: она наскакивала на него: "Ну, ударь меня!
       Ударь, ударь!" - чистейшей воды провокация, если знать, какой
       Залман вспыльчивый. К тому же оказалось, что она, темная, как
       ночь, член партии. В минуты примирения она с гордостью расска-
       зывала, как во время войны донесла на свою лучшую подругу
       только за то, что та пересказала ей содержание подобранной не-
       мецкой листовки.
       - А как же? - говорила она.- Я же член партии. Я тут же в
       первый отдел и сообщила. Пришли, забрали, уж больше я ее не
       видела... А ведь я с девчоночьих своих годов с ней у станка бок о
       бок стояла! Вот так-то!
       И мороз по коже пробегал. А поутру она без зазрения совести
       сообщала:
       - Вот у вас вчера спор вышел, через стенку-то все слышно,
       так я вам скажу, хоть я и не по-вашему образована,- и высказь'
       валась, и никто не смел заткнуть ей рот. Клялись себе разговари-
       вать шепотом, но не умели, привычки не было в чем-нибудь себя!
       сдерживать, и постоянно дрожмя дрожали: а ну, как донесет?
       Она сделалась полновластной хозяйкой положения: когда хо-
       тела, ссорилась, когда хотела, мирилась - бесцеремонно, только
       что наорав на Аду, вдруг входила:
       - Вагановна, я позвоню от тебя. Чайку-то налей мне...
       Словом, житья не стало. Раньше Лина одна была и никто не
       приступал к ней ни с уборками, ни со счетами: и за газ, и за свет
       сами платили, только чтобы не чувствовать коммуналыцины, а
       тут такие дрязги пошли... Нет, уж лучше разъехаться.
       И обмен подвернулся - другого такого не сыщешь: для Ады с
       Залманом прекрасная однокомнатная квартира в новом доме
       прямо напротив парка Лесотехнической академии, со всеми
       удобствами, к тому же в десяти минутах езды от новой квартиры
       Роальда; Флора же оставалась в центре города, на углу улиц
       Маяковского и Жуковского - только этаж первый, окна прямо
       вровень с тротуаром, можно сказать, подвал. Но зато отдельная
       квартира и даже с ванной. Правда, не успела она переехать, яви-
       лись газовщики и сняли колонку - дескать, в этом помещении не
       полагалось ее ставить, но Роальд сказал, что нужно вызвать их
       снова и сунуть четвертной; четвертным не обошлось, но колонку
       водворили на место. Было бы ужасно остаться без горячей воды,
       и без того холодный, сырой ветер гулял по ногам, в квартире по-
       стоянно стоял какой-то невыветриваемый плесневело-пёсий за-
       пах. А в окна стучались незнакомые люди, просили стаканчик.
       Но все равно это была радость, это было счастье: оказаться без-
       раздельной хозяйкой своей жизни, своего времени, когда хочешь,
       принимать гостей, когда хочешь - работать, не прятать своих
       бумаг, не мыть посуду, когда лень, словом, свои четыре стены,
       свой дом! Комнату она отдала в полное пользование Анечке, на
       кухне же поставила у стола диван и часто, заработавшись за пол-
       ночь, на нем и засыпала.
       И еще не унялось счастливое дрожание в груди от внезапно
       сбывшихся надежд, как вдруг все кругом начало меняться, пока-
       тился какой-то снежный ком, стремительно растущий на глазах,
       угрожая обвалом всех лучших надежд, всех радостей.
       Что-то необратимое начало происходить в окружавшем Флору мире,
       такое, от чего вся ее маленькая жизненная удача съежилась до самой мизерности, до полной ничтожности. С улицы на улицу
       переехала?! Да не подвалы, нет, роскошные квартиры покидали,
       складывали в чемоданы пожитки и через весь огромный мир пус-
       кались в путь. Ни одной секунды ни о чем не пожалев, словно в
       насмешку над крошечным Флориным счастьем! Притом еще яро-
       стно сражались за свое право бездомными, безродными щепками
       плыть в мировом океане!
      
       Грусть и оторопь охватили Флору. Нет, этого быть не могло!
       Подождите! Куда же вы? Ведь она столько мечтала о том, как вы
       будете ходить к ней в гости, в ее собственный дом! Здесь на своей
       кухне, она будет разливать вам чай, она испечет для вас пирог и
       под ваши шутки протянет незнакомому ханыге стаканчик, он,
       переполненный благодарностью, спросит ее: "Тебе налить?" - и
       не приведи Господь вступить с ним в переговоры - это добром не
       кончится, но ей не страшно, не может быть страшно, когда на
       кухне сидят друзья, когда надышано, накурено, тепло, даже го-
       рячо от споров, когда кажется, что под низким потолком, в тес-
       ных четырех стенах свободы и воли хватило бы на целый мир!
      
       - Куда же вы едете? - спрашивает Флора.- Здесь все: наша
       память, наша жизнь, здесь прошло наше детство!
       - Детство?! - красавица Гуля, бывшая манекенщица, ныне
       жена чудесного хирурга-уролога Семена Шварца, удивленно
       смотрит на Флору и морщит свой славянский, без примеси, но-
       сик.- Какое детство? Разве у нас было детство?
      
       И Флоре стыдно. Она не знает, что ответить Гуле. Что сказать
       человеку, у которого не было детства, который родился сразу для
       того, чтобы в роскошных платьях ходить по помосту, слегка по-
       качивая бедрами, приподымая подол, наслаждаясь тем, что сразу
       родилась на свет с такими вот великолепными ногами?..
       - Дело не в этом,- говоритСемен,- но ты пойми...
       И начинается долгий разговор, слишком долгий, почти до ут-
       ра, когда мысли плывут, в предрассветном тумане мягкими комь-
       ями скатываются под потолком, когда уже сведены мосты и пора
       расставаться...
       Но неужели навсегда?
       У спичечного коробка четыре парных грани, и если выстрелом
       большого пальца из-под указательного - но можно ли думать,
       что от того, какой из них он шмякнется на стол, будет зависеть
       чья-то жизнь?! А кто его знает...
      
      
      
      
       ПАРШИВЫЙ РОАЛЬД
      
       Каждое утро, надевая темную форму водников, Роальд со вздо-
       хом говорил:
       - Уж лучше бы пойти в армию... Не все ли равно, какую фор-
       му носить. То же мне - честь мундира!
       Он не любил институт, не любил своих сокурсников, считая
       их такими же, как сам, неудачниками, людьми второго сорта.
       - Подумать только, кого из нас готовят: специалистов по
       подъемно-транспортному оборудованию! Громко звучит, а на са-
       мом деле - крановщиков и лифтеров...
       Однако, так уж была устроена его голова: по мере того, как в
       нее западали знания, она начинала кружиться от баснословных
       идей, каких-то неземных фантазий. Уже на втором курсе он стал
       самой знаменитой личностью в институте - кем-то осмеянной,
       кем-то превозносимой до небес. Слава чокнутого, фантазера, вы-
       скочки, гения, "головы" пришла после того, как на очередном за- седании СНО он сделал доклад о возможности создания межпла-
       нетного лифта - он уже приступил к расчету этого совершенно
       непригодного для работы в порту сооружения с поправкой на не-
       существующие пока что на планете материалы строительства, но
       сам академик Гнездилов следил за его работой, похлопывал по
       плечу и как-то задумчиво и грустно покачивал головой. Зачеты и
       экзамены сдавались как бы сами собой, Роальд весь без остатка
       погрузился в чтение специальной литературы, в работу СНО -
       со временем его идеи утратили свое внеземное назначение и при-
       обрели очертания сверхвысотных, сверхмощных подъемников -
       уже было очевидно, что кое-что из проделанного может вполне
       лечь в основу кандидатской, но вопрос об аспирантуре пока оста-
       вался открытым. Закрылся он неожиданно и непредполагаемо.
       Роальд знал, что на одно-единственное место в гнездиловской ас-
       пирантуре у него может быть соперником только Володя Авваку-
       мов - он давно уже сдружился с этим высоким, лобастым парнем
       и вполне признавал в нем конкурента. Но еще в конце пятого
       курса Володя твердо объявил, что поступать в аспирантуру не бу-
       дет, не видит себя ученым: ему нужно живое дело, размах, Си-
       бирская воля, он возьмет назначение в Иркутск. Вообще, он хо-
       тел стать министром. И вдруг оказалось, что Аввакумова никто и
       не ждал в аспирантуру, что на место в ней уже есть кандидат, ко-
       нечно не Рикинглаз, а совсем другой, совсем не по линии СНО -
       совершенно по другой линии двигавшейся, двигавшейся и про-
       двинувшейся...
       Это могло быть сильным ударом. Но как ни странно, казалось,
       что Роальд его не заметил. Что это было: самообладание, умение
       держать себя в руках? Или природная склонность кое-что в этой
       жизни принимать как закономерность - может быть, с этой
       склонностью легче жить? А может быть, как раз в это время Саш-
       ке удалось окончательно подмять его под себя?
       Еще только вернувшись из Москвы Флора заметила, как из-
       менился брат: он стал совершенным сухарем, ничего не читал,
       кроме каких-то диких испещренных формулами трудов, приоб-
       рел манеру на все сколько-нибудь связанное с миром чувств, оча-
       рований презрительно кривить губы, а вскоре она впервые услы-
       шала, как в его студенческой компании кто-то сказал: "Сашкин
       Роальд". Потом она услышала, как говорят: "Сейчас придут Ха-
       тимлеры" - и ушам своим не поверила. Но и в самом деле вскоре
       появились Роальд и Сашка - и Флора не поверила своим глазам:
       она была настолько больше, огромнее него, с лицом, в котором
       больше всего щек, с туловищем, в котором больше всего живо-
       та - как же она сумела так завладеть им, подчинить его себе?
       Это так и выглядело: всякому должна была прийти в голову
       мысль, что она попросту сграбастала его, а он не смог оказать со-
       противления. Меж тем на людях Роальд вел себя с оскорбитель-
       ным для Сашки пренебрежением, особенно ввиду других жен-
       щин, но та равнодушно смотрела на все мутными, будто
       выплаканными глазами, только скорбно поджимала тонущий в
       мякоти щек и двойного подбородка рот и все равно наперекор все-
       му уже владела им...
       Он женился на ней, дочке промкооператора, подпольного
       миллионера как раз после того, как вопрос с аспирантурой окон-
       чательно "закрылся". Может быть, им двигала корысть? А может
       быть, он принял это решение еще раньше, после того, как Флора
       встретила на Моховой Лену, толкающую перед собой детскую ко-
       ляску. Они поздоровались, Флора не разглядев младенца, иск-
       ренне восхитилась им и, что было безусловно глупо, сообщила о
       встрече брату. Во всяком случае - все, что угодно, только не ко-
       рысть заставила Роальда дать согласие на этот брак - иначе не
       скажешь. Никогда Сашка не смогла бы его купить ни папашины-
       ми деньгами, ни роскошным домом в Шувалове - с ванной, вы-
       ложенной черным кафелем, с горками, набитыми хрусталем, с
       коврами, по которым следом за Сашкой неотступно бродил рас-
       кормленный боксер, сразу возненавидивший Роальда. Стоило
       Роальду прикоснуться к Сашке, Джерри скалился и рычал. Дол-
       жно быть, в доме все знали, что их сокровище находится под на-
       дежной охраной и за дверьми Сашкиной комнаты спокойно рас-
       катывалась полная беззастенчивости жизнь.
       - Нюга,- громогласно картавила Циля Борисовна, Сашки-
       на мать - этот богщ Джегги не выливайте, он еще вполне ниче-
       го, этот, котогый у нее, съест его за милую душу...- Сашка крас-
       нела, порывалась выскочить из комнаты, но под злобное рычанш
       собаки Роальд не пускал ее - злорадно соглашался съесть поза
       вчерашний борщ, только бы он не достался этой клыкастой своло-
       чи...
       Жизнь в доме Хатимлеров была отмечена двумя взаимоиск-
       лючающими особенностями: с одной стороны, это было царство
       ненасытности, высасывающей и поглощающей все, что только
       удавалось высосать из жизни; с другой - это был маленький тес-
       ный мирок, напоенный страхом и мелочным скопидомством.
       "Почему ты взяла одну? Надо было взять больше - это же хоро-
       шая вещь!" - говорилось обо всем, о каждой кофточке, добытой
       прямо с базы, о каждой паре туфель. Едва войдя в дом, Сашка не-
       медленно переодевалась - сбрасывала форменное платье - ни-
       кто из старшекурсников так неукоснительно не следовал правилу
       носить форму, как Сашка - зато дома она бесконечно перелива-
       ла свои пышные формы то в пуховое, то в джерсовое, то в нейло-
       новое, шуршащее и блестящее. Роальда это не волновало, но его
       до бешенства доводил Джерри. И скоро он догадался, что собаку
       здесь кормят плохо: она жирная оттого, что ее без конца пичкают
       хлебом, размоченным в воде, которой ополаскивают тарелки,
       прежде чем вымыть их с мылом. Однажды он принес с собой за-
       вернутый в пергамент фарш, густо пересыпанный Адиным енот-
       верным. С невинным видом отдал он фарш Сашке - из его рук
       пес не стал бы брать - но скармливая его, Сашка гладила то
       Джерри, то Роальда, приговаривая: "Роша хороший, Роша Джер-
       ри мяско принес..."
       Как ни странно, но крепко выспавшийся в тот раз Джерри на-
       всегда оставил свои хамские замашки - не полюбил Роальда, но
       стал бояться или слушать его команду...
       Сашка досталась Роальду перезрелой девушкой и мгновенно
       забеременела. Безропотно, тайком от родителей она сделала
       аборт, но так неудачно, что тайное тут же стало явным. Но это
       еще полбеды: врачи пригрозили ей бесплодием и постепенно ста-
       новилось очевидным, что их угроза сбывается. Никакой скандал
       не мог заставить Роальда жениться - ни проклятия ее родите-
       лей, ни их угрозы вышибить его из института. Он раз и навсегда
       поклялся не переступать порога их дома, и, когда под натиском
       Сашкиных слез и упреков, а может быть еще почему-то - кто
       знает, почему? - вдруг согласился пойти в загс, он потребовал от
       Сашки только одного: никаких свадеб, никаких родственников.
       За это он еще раз был проклят, а Сашка лишена приданого.
       Правда, в конце концов ее простили и построили им коопера-
       тивную квартиру, но на первых порах пришлось снимать комна-
       ту. Роальд даже говорил, что дьявольски удачно получилось с
       этой аспирантурой - с его аспирантской стипендией им было бы
       не прожить.
       Он уходил из квартиры на Моховой с совершенным равноду-
       шием ко всему, что еще недавно было его жизнью, его увлечени-
       ями, пристрастиями. Не правда ли, какими странными они быва-
       ют - эти пристрастия детства, юности?... Вот он перелистывает
       книгу - читаную-перечитанную - совсем недавно целый год
       жизни был прожит в экзотических грезах, навеянных хорошо на-
       писанными географическими очерками о Филиппинах. И что же?
       Неужели это он, Роальд, раздевшись до трусов, опоясывал себя
       вырезанными из бумаги листьями, вешал на шею гирлянду белых
       лилий, так любовно им склеенных, так идущих к его смуглому
       лицу и смоляным кудрям? Стоило порезаться Флоре, он не давал
       бинтовать ранку, верша над ней какие-то пассы руками, надеясь
       обнаружить в себе дар филиппинских целителей... Да, конечно,
       он, но сейчас это его совершенно не волнует, он - никогда не
       увидит Филиппин и он не должен об этом сожалеть... И книга ос-
       тается на полке.
       Мраморное старинное пресспапье - им никогда никто не
       пользуется, почему-то Роальд любил его и считал своим - отче-
       го бы ему не взять его? Нет: хозяева могут отказать от квартиры,
       таскай его тогда за собой с места на место... Этажерка, на которой
       стоят его планеры, его бумаги, альбомы школьных и институт-
       ских фотографий, расчеты того самого межпланетного лифта? -
       нет, ему ничего не нужно, пусть все остается Флоре, на память, с
       любовью...
       Только из-за вилки у них произошла стычка. И он и она обо-
       жали есть этой вилкой- широкой, мельхиоровой, украшенной
       чьей-то чужой монограммой в виде простой буквы "М".- Они
       всегда спорили из-за нее, в детстве даже дрались, потом Флора
       окончательно завладела ею - уже зубчики ее истончились, но
       все равно оказалось, они могут больно уколоть:
       - Неужели тебе только этой вилки будет не хватать?
       - А ты полагаешь, еще чего-то?
       - Ты же знаешь, я никакой другой не могу есть, я готова ее в
       гости с собой носить...
       - Ничего, перебьешься...
       И забрал вилку. Связку каких-то технических книг, папку
       начатой последней работы, и злополучную вилку.
       Работа в ЦКБ ничего общего с темой диссертации не имела,
       она только утомляла Роальда своей бессмысленностью; он зави-
       довал дамам из отдела, которые в обеденный перерыв умудрялись
       закупать продукты и весь остаток рабочего дня чистили овощи,
       на плитке, спрятанной за последним кульманом, варили свеклу,
       картошку, даже мясо, чтобы прибежав домой, только разогреть
       да подзаправить принесенный с работы обед. От него жизнь не
       требовала такой расторопности. Сашка пеленала его своими за-
       ботами, неустанно пеклась о его здоровье, хотя он не чувствовал
       себя больным, но позволял ей кормить себя по какому-то особом
       режиму, правда, из-за этого режима все его свободное время был
       расчленено на куцие отрезки, в которые ему то полагалось пит;
       соки, то есть сырые овощи, то что-то протертое-несоленое-варе-
       ное-пареное, то вздремнуть, то пройтись. Все это отвлекало его,
       мешало, работа над диссертацией затягивалась, но он терпел, ни-
       когда не выказывая раздражения. Когда у Флоры родился ребе-
       нок, Сашка на время оставила, было, Роальда своими заботами,
       вся переметнувшись на Моховую - она должна была присутствовать
       при кормлении, при купании, давала советы, гремела
       ложками и погремушками, когда Анечка выплевывала протертые
       овощи, сюсюкала и пританцовывала перед ней, каждую минуту
       хватала на руки, упрекала Флору в равнодушии к ребенку и, в
       конце концов, довела ее до истерики, и сама зайдясь в бестактной
       своей алчности, выкрикнула в лицо Флоре:
       - Я вообще не понимаю, зачем тебе нужен этот ребенок: ин-
       тересно, на какие средства ты собираешься его растить?
       Роальд потом объяснял сестре, что дело, конечно, не в день-
       гах, дело в неутоленной жажде материнства.- Ты должна ее по-
       нять, - говорил он, и флора понимала, но простить не могла, а
       главное, не хотела, отношения навсегда остались натянутыми;
       Сашка больше почти не бывала на Моховой, а Роальду пришлось
       принять на себя удар ее забот удвоенной силы.
       Но все-таки он не мог бросить работу над диссертацией и глав-
       ным образом потому, что был твердо уверен: даже если он протя-
       нет еще год и еще, тема не устареет: до тех пор, пока нет надобно-
       сти в сверхвысотных подъемниках, никто над ними работать не
       станет - идея их кажется утопической - а когда понадобятся,
       тогда спохватятся и начнут закупать за рубежом, где они, конеч-
       но, уже есть, но свой, отечественный, оригинальной конструк-
       ции, с использованием оригинальных материалов, мощностью,
       превосходящей западные образцы, мобильный и недорогостоя-
       щий - он уже в сущности лежал у Роальда в папке, которую он
       открывал, когда Сашка выделяла ему время "пошевелить мозга-
       ми".
       Отзывы о работе были блестящими, правда, вышла заминка с
       институтом, при котором Роальд должен был защищаться - тут
       его ожидал сюрприз: тот самый внезапный конкурент Роальда по
       гнездиловской аспирантуре, давно уже кандидат, без пяти минут
       доктор, правая рука одряхлевшего академика, что-то вроде
       адъютанта или няньки при нем, намекнул Роальду, что тема
       его докторской, еще, правда, не совсем готовой, местами совпа-
       дает с работой Роальда. Практически это означало! отказ фир-
       мы - от ворот поворот, но эффект, произведенный его работой
       в Москве, неожиданно решил дело в его пользу.
       Сама не зная зачем, Флора пошла на защиту. Даже Сашка,
       которая все-таки могла бы что-то понять, не пошла, правда, она
       была занята хлопотами по устройству праздничного ужина. А
       Флора пошла. Еще до того, как закрылись двери конференц-зала,
       где должна была проходить защита, Флора вся, всем нутром под-
       далась той атмосфере торжественности, что сопровождала сбор
       аудитории. Заметно нарядные, в приподнятом настроении, светя-
       щиеся предвкушением чего-то необыкновенного, сулящего им
       истинное наслаждение, как гурманы к изысканному столу, соби-
       рались мужи науки. Наконец все расселись в зале слишком об-
       ширном - группками по два-три человека, иногда целым рядом,
       объединенные неведомыми Флоре интересами, переговариваясь о
       делах, которые другой группке могли быть неинтересны или даже
       вовсе враждебны - так предполагала Флора угадывая по шепот-
       ку, по выражению лиц - время от времени кто-нибудь взгляды-
       вал на нее и снова с шепотком склонялся к соседу - она единст-
       венная здесь всем была чужая, никому не знакомая и, должно
       быть, ее принимали за жену Роальда.
       На сцене сплошным полукругом стояли доски, увешанные
       чертежами, какими-то схемами, изрисованные и исписанные
       формулами. Роальд стоял около них с указкой в одной руке и ме-
       лом в другой, время от времени обрывая свою речь, быстро испи-
       сывал свободную доску длинными формулами, но все, что поняла
       Флора - это были несколько очевидно традиционных фраз, ко-
       торыми каждый рецензент и каждый оппонент предваряли свое
       выступление: .
       "Прежде всего хочется поблагодарить нашего уважаемого со-
       искателя за проделанную работу..." или "поздравить с заверше-
       нием огромной работы" или "выразить благодарность" - вот все,
       что из произнесенного в зале и услышанного было доступно Фло-
       риному пониманию. Ее просто ошеломило то, что звучащая в за-
       ле на протяжении нескольких часов речь, была так непонятна ей,
       как если бы она была втянута в кабину инопланетного космиче-
       ского корабля - дело даже не в том, что она не понимала ни од-
       ного слова, не знала этих слов, она не понимала этих людей -
       они, все здесь сидящие, были .очевидно людьми иной
       планеты - твердо определенной, четко очерченной, вовсе не
       круглой - она же, Флора, всю жизнь прожила на чем-то окутан-
       ном туманом, среди расплывчатых мечтаний, ее .планета безус-
       ловно поддавалась сжатию и беспредельному расширению и ни-
       когда ничего определенно твердого под ногами не ощущалось.
       Что ее всю жизнь интересовало? Чем она жила? Только она сама
       и только тем, что происходит в ней самой до мельчайших подроб-
       ностей, до самых страшных откровений - но она уже была уве-
       рена в том, что она - это еще множество, она уже чувствовала в
       себе столпотворение и как бы оно ни тяготило ее, с удовольствием
       ощущала себя частью общего. И вдруг лицом к лицу столкнулась
       с другой, не познаваемой через себя общностью, с общностью да-
       же не стремящейся познать друг друга через себя, а лишь объек-
       тивную данность через объективные данные.
       С бессильным восхищением она слушала во все уши и смотре-
       ла во все глаза, но поняла только одно: если бы вместо брата-ин-
       женера, брата-ученого рядом с ней жил брат-поэт или художник
       и она, родители, жена так же мало интересовались, чем он зани-
       мается, так же мало, вернее, совсем не понимали бы, что он дела-
       ет - это был бы несчастный, мучимый равнодушием и непони-
       манием человек. Роальд же никогда ничего не требовал от них,
       равно как и все сидящие в зале, должно быть, ничего не требова-
       ли от своих домочадцев. Поэта, художника - всех ее Флориных
       соплеменников почему-то терзают и мучают даже совершенно
       неизвестные им люди своим непониманием - даже баба за при-
       лавком бакалейной лавки тем и ужасна, что не желает, не может
       их понять, а этим "инопланетянам" - им ведь в неменьшей сте-
       пени доступно состояние вдохновения, творческого горения -
       Флора чувствовала это по атмосфере в зале, она всеми легкими
       вдыхала горячий воздух свершения - им-то почему же так без-
       различна тетка из бакалеи с ее непониманием? Потому что они
       видят результаты своего труда, воплощенными в реалии цивили-
       зации? А что если тетка эта им действительно безразлична и
       именно поэтому они с равным удовольствием рассчитают на сво-
       ем чудовищном языке новый подъемник для строительства вы-
       сотных зданий и новую бомбу, которая уничтожит эти здания?
       Что если бы художнику удалось обрести это убийственное равно-
       душие? - Но нет, к счастью это невозможно: все тетки, все дядь-
       ки, которых он упрекает, ненавидит, боготворит и презирает, у
       которых на коленях готов вымаливать каждую каплю любви к се-
       бе, все, от кого он непонятным и мучительным для себя образом
       зависим - и есть столпотворение его души - оттого-то он и
       мнит себя пупом вселенной!...
       И все-таки, работать и ничего не требовать от ближних, ниче-
       го не ждать, уметь смерять свою гордыню - это ли не урок, кото-
       рый стоит запомнить? Тем более поучительный, что ВАК не ут-
       вердил Рошину защиту. '
       Появились слова из лексикона инквизиции: черный оппонент.
       Надо поехать в Москву, надо преподнести секретарше коробку
       чего-то: не то духов, не то конфет, и тогда черный оппонент пере-
       станет быть таким беспросветно черным и можно будет выяснить,
       что произошло - но это не Рошина профессия: доставать короб-
       ки, преподносить, он ничего не хотел узнавать, ничего решил не
       оспаривать, только сказал:
       - Что ж, у нас богатая страна, мы можем позволить себе по-
       купать, а не создавать свое...
       И все-таки через год кое-что выяснилось: тот, права" рука од-
       ряхлевшего академика защитил докторскую, в которую работа
       Роальда улеглась безропотно, как шлюха в постель, ибо клиент
       был солиднее - но ведь для того, чтобы выдать ее в этом самом
       ВАКе за честную, надо было позаботиться о том, чтобы прошлое
       ее было не столь громким...
       Советчиков у Роальда оказалось достаточно и дело было до-
       вольно очевидным, но никто не предвидел его реакции: он выслу-
       шивал возмущения, сожаления, умные и добрые советы и при
       этом знал одно: тот институт, в котором он защищался, в котором
       работают почти все так искренне сочувствующие ему, теперь уже
       не в одной правой, а в двух нечестных, но цепких руках... И вдруг
       он ушел из своего КБ. Какие-то извечные законы семейственно-
       сти неожиданно призвали Сашкиного дядю, взбалмошного кар-
       тавого еврея, директора Лифтерского ПТУ оказать Роальду по-
       кровительство и принять его под свое крыло. Пополнить свой
       штат еще одним соплеменником - дело нешуточное!
       - Ты представляешь,- недоуменно вздергивая плечами с
       каким-то шутовским восхищением говорит Роальд, придя в дом
       на Моховую,- у него даже уборщица - Ревекка Соломоновна!
       Ты когда-нибудь видела уборщицу Ревекку Соломоновну?!
       - Вообще он поразительный тип! - говорит он в другой
       раз.- В День Победы произнес речь: "В июле сорок первого Гит-
       лер начал войну так внезапно, так коварно, что даже я ничего не
       знал!" - И все это с диким акцентом. Загадочный идиот...
       - Сегодня у нас был педсовет,- рассказывал Роальд, наве-
       стив Флору уже на новой квартире.- Это паноптикум. Дура
       Стелла купила себе парик, носит его как шляпку - чуть на бо-
       чок. Платье на животе вот так вздернуто, чулки всегда перевер-
       нуты и блистательные педагогические идеи!
       - "Товарищи! Вот мы с вами жалуемся, что у нас дети играют
       в деньги, в этот, как его? В шмон. Ну в шмен, какая разница, я не
       обязана знать все слова. Но мы с вами обязаны думать! Я тоже ус-
       таю на работе, но я подумала: а что если мы изготовим карточки
       с датами жизни Владимира Ильича Ленина и раздадим их де-
       тям? - Роальд блистательно изображает Стеллу, то как она руч-
       кой кокетливо поправляет надетый набекрень паричок, и то, как
       она стоит животом вперед, словно он ее третья и наиболее надеж-
       ная опора, и то, как ее тонкий голосок переходит в визг от востор-
       га перед своей находкой.- Представляете? Принцип игры тот же
       самый, но смысл познавательный! А победителей будут выявлять
       дежурные..."
       - Нет, ты представляешь,- пробивается он уже сквозь Фло-
       рин хохот,- "Год ссылки в Шушенское?" - чет,- а вот и проиг-
       рал - нечет, отдавай карточку. Умереть можно...- и вдруг ему
       становится тоскливо от собственного актерства и страшно. Такая
       тоска накатывала когда-то в детстве от пинков и подзатыльников
       цирковой клоунады. А страшно от мысли, что он сам попал на
       арену, сам получает и раздает пинки и решительно не знает, вы-
       берется ли из этой свалки... Он подошел к зеркалу и придирчиво
       вгляделся в свое отражение: нет ли на лице следов передразнива-
       ния, не появилась ли на нем парша жалкости - эта необъясни-
       мая печать неудачника? Фамильным залмановским жестом он
       широко раскрытой ладонью провел по лицу сверху вниз, стирая
       что-то от глаз к носу и собирая в горсть подбородок. И неожидан-
       но для себя сказал вслух:
       - Паршивый Роальд...
       - Что с тобой? - испугалась флора.
       - Да нет, пустяки...
       - А что, Роша, неужели ты всю жизнь собираешься работать
       среди этих идиотов? Что за занятие ты себе придумал? - Флора
       давно собиралась переговорить с братом, она не верила, что не-
       много свободного времени, какие-то сомнительные благодеяния
       Сашкиного дядюшки в виде приписанных часов, лишняя десятка
       к зарплате - все, чем сможет жить брат...
       Но, подойдя к книжной полке, Роальд стал спиной к Флоре,
       засунул руки глубоко в карманы брюк и, то приподымаясь на но-
       ски, то переваливаясь на пятки, сказал:
       - Видишь ли, Флора, один очень неглупый англичанин, был
       такой Чарлз Лэм, однажды написал: "Если бы у меня родился
       сын, я дал бы ему имя Ничего-Не-Делай, и он бы у меня и в самом
       деле ничего не делал"...- пока Роальд говорил, взгляд его, рассе-
       янно бродивший по корешкам книг, выловил один, тоненький с
       коротким названием "Филиппины" и внезапно охватившие его
       тоска и страх мгновенно улетучились, уступая место терпеливой
       расчетливой решимости...
      
      
      
       ВО ВРЕМЕНИ И ПРОСТРАНСТВЕ
      
       "...продленный призрак бытия
       синеет за чертой границы,
       как завтрашние облака - и не
       кончается строка".
       В.Набоков
      
       Он еще десять лет тому назад, еще задолго до знакомства с
       Флорой жил по раз и навсегда заведенному распорядку: в какие
       бы заботы ни был погружен, чем бы ни был занят, ровно в пол-
       день отбрасывал все и бежал к телефону - мать, параличом при-
       кованная к постели именно в этот час, ни секундой позже, ждала
       звонка, она могла по нему проверять часы - это было ее главным
       развлечением во время его отсутствия; ровно в половине шестого,
       где бы он ни был, кто бы ни нуждался в его обществе, он садился
       в машину и ехал - женщина, нанятая им для ухода, могла в во-
       семнадцать ноль-ноль спокойно покинуть больную - он никогда
       не опаздывал. Об этой стороне его жизни знали немногие -
       удивлялись непреклонности, с которой он прерывал деловые бе-
       седы, поражались твердости, с которой он - такой светский, та-
       кой успешный во всем, к чему стремился - отказывал себе в
       попойках, естественно завершавших рабочий день, в товарище-
       ских ужинах, порой необходимых, как печать на договоре, в сви-
       дании с женщиной, которого сам, казалось, только что домогал-
       ся - иногда обижались, считая быстрый взгляд на часы и:
       "Все - кончено! Меня уже нет!..", "Очень сожалею... как это ни
       прискорбно, но..." - еще одним проявлением пижонства, самым
       настоящим пижонством, потому что во всем, что бы он ни делал,
       ни говорил - заключалась какая-то игра с самим собой - порой
       таинственность - для тех, кто не знал, как он предан своему сы-
       новнему долгу - порой, с примесью пошловатости, балагана, иг-
       ра в светскость, в суперсовременную деловитость... В разгар
       обольстительной беседы с дамой мельком, как бы невзначай, кос-
       нулся ладонью выпуклого, перекатывающегося в лысину цезари-
       анского лба, пробурчал: "Да вспомнил..." - "О чем? - любопыт-
       ствует собеседница - вы что-то сказали?" - "Пустяки, просто
       вспомнил, что надо сшить костюм: в этом сезоне будут модны ко-
       стюмы в полоску с широкими лацканами..." - многих смущала
       такая осведомленность этого некрасивого, невысокого человека в
       вопросах моды, но усомниться в ней никому не приходило в голо-
       ву: он всегда был безупречно элегантен.
       Впервые увидев Флору в гостях, где именно его ради пить и
       танцевать начали в первом часу дня, задернув от дневного света
       шторы, он только перед тем, как покинуть славное общество,
       пригласил ее танцевать. Прижав ее к себе жесткой уверенной ру-
       кой, сказал: "Мартышка, а ты смешная... Мы встретимся?" - и
       Флора, вот уж не ожидая, что ее когда-нибудь кто-нибудь назо-
       вет "мартышкой", скорчила в самом деле смешную гримасу и тот-
       час согласилась на встречу: она давно следила за ним, ей было
       любопытно, что из сплетен о нем - правда, а что - так, только!
       игра. И уже знала: зря с ним время теряли те, с кем он вел изящ-
       ные светские беседы, его выбор напорист и скор, но ломаться не
       стоит - завоевывать его придется потом... И завоевала. Просто
       ничего не требовала от него, без нажима сумела узнать о нем
       больше, чем знали другие. О многом догадалась сама, но теперь
       он должен был беречь ее, как хранительницу своих тайн. Он был
       театральным художником, блестящим оформителем всех выезд-
       ных спектаклей, как он говорил: "Валютных" - благодаря ему
       она попадала в прежде недоступные ей сферы, но перед каждым
       банкетом, перед каждым визитом в эти живущие своей закрытой
       жизнью дома знаменитостей, он говорил: "Только не болтай там.
       Молчи вовсе. Учись, мартышка, умно помалкивать",- Флора
       любопытствовала и помалкивала - ей нравилось подчиняться
       ему, вернее, делать вид, что это она подчиняется ему...
       И ни разу за все годы связи с ним она не сделала попытки как-
       то продвинуть их отношения, спросить больше, чем ей предлага-
       лось. Одно то, с какой пунктуальностью он относился к своим сы-
       новьим обязанностям, служило надежным залогом стабильности
       их отношений, внушало Флоре уверенность в завтрашнем дне.
       Он даже от приглашения Большого Театра отказывался - поезд-
       ка в Москву нарушила бы привычное течение жизни больной.
      
       Но пришел день и, словно гром среди ясного неба, грянуло:
       "Надо ехать!" Она не поняла: обращены эти слова к ней или толь-
       ко приказ самому себе - они показались ей несусветной дичью.
       Как ехать? Разве он может уехать? Бросить ее, Флору, и... Но
       мать? То, что он может бросить мать, ей в голову не могло прий-
       ти. Она, Флора, никуда не собиралась уезжать - это исключено,
       пусть даже он не знал этого, но каким образом идея отъезда кос-
       нулась его? Несколько отрывочных фраз, и выяснилось, что нет,
       он не зовет ее с собой, она должна принять решение самостоя-
       тельно, однако, если поедет, он обещает там, за рубежом, поддер-
       жать ее и девочку - он уверен, что будет в состоянии сделать это.
       О! В этом она не сомневалась. Ночью, лежа без сна, Флора при-
       мерялась к возможностям будущей жизни. Все-таки, не в словах
       даже, а в его тоне проскользнула какая-то льстящая ей слабинка
       и подсказала, что он ждет ее решения, оно небезразлично ему -
       значит отныне она хозяйка положения и стоит только сказать:
       "Ну что ж, пожалуй..." - и ее жизнь будет надежно связана с его
       жизнью. И тогда все: конец одиночеству, подвалу, нищете, этим
       кипам бланков, отчетов, этому вечному страху, что в один пре-
       красный день ей скажут: "Нам не нужны надомницы, будьте-ка
       любезны к восьми ноль-ноль..." - тогда уже не станет сил по но-
       чам писать... Она никогда не говорила с ним о том, чем занимает-
       ся по ночам - он проводил их с больной матерью, предполага-
       лось, что она посвящает ночи безмятежному сну - он знал
       флору гораздо хуже, чем она его, но и она - пять лет его любов-
       ница - знала его не вполне.
       Или этот бешеный шквал времени несет с собой нечто такое,
       что прорывает тайные клапаны и заливает в душах все человече-
       ское?!
       К утру усилием воображения прожив мгновенно, но полно,
       целую жизнь, научившись водить автомобиль, освоившись в ма-
       леньком уютном коттедже, свыкшись с необходимостью, если ре-
       вновать, то совсем незаметно для него, может быть, даже не быть
       его женой, а только секретарем, только домоуправительницей,
       но зато совершенно освоившись во всем том, вещном мире, Флора
       наконец спокойно сказала себе: "Нет. Нет, потому что..." - дого-
       варивать и объяснять самой себе не требовалось, а он и слушать
       не стал бы: нет, так нет.
       И стали чужими. Настолько чужими, что все остальное свер-
       шилось без всякого даже косвенного ее участия. Больше он не по-
       свящал ее в свои дела - она могла подозревать, что он просто ох-
       ладел к ней, оттого их встречи теперь так редки - труднее было
       догадаться, что к его обычным заботам прибавились новые, свя-
       занные с отъездом. Потом это ее совсем не удивляло: страх, что
       все сорвется, чья-то пустая болтовня подведет, извечный, глу-
       бинный еврейский страх, замешанный на извечном подсозна-
       тельном желании перехитрить судьбу, многих заставлял молчать
       до последней минуты. Но то, что он оставлял мать - оказывает-
       ся, ни одной минуты не собирался брать с собой эту непосильную
       ношу - сразило Флору. Как, зачем - спрашивала она себя -
       зачем нужно было десять лет, день за днем не изменяя ни себе, ни
       ей, теперь уже совсем старой, совсем немощной, так неукосни-
       тельно исполнять свой долг, чтобы однажды прийти и сказать:
       "Ну а теперь все. Прощай, больше мы не увидимся!" Нет, конеч-
       но, он не так ей сказал, Флора знала, что в нем, в этом маленьком
       Наполеоне, для матери живут слова тайной нежности, но смысл-
       то мог быть только один: больше ты никогда не увидишь меня, ты
       умрешь среди чужих людей...
      
       О, Время!
       Ломать семьи, разрывать узы, корежить человеческие души
       призвано это страшное время. Клейкий пластырь неумолимого
       закона лепит оно к человеческим жизням с одной стороны, с дру-
       гой, повисая сладкой липучйой сказочных надежд. И пошло-по
       хало-застонало, заскрежетало: рвать с мясом, с кровью, со слеза
       ми, с болью в глазах, с циничным торжеством отсекать жизнь о
       жизни, отца от сына, мужа от жены, сильных от слабых, молоды|
       от стариков, от родных могил, от насиженных гнезд - душу с
       тела, разум от совести...
       И Флору ничем не удивишь: все кругом - сборы, проводы.
       только досада какая-то, что нет права на тоску и горе: ну, бросил
       он тебя, был так надежно, так утешительно дорог тебе, и, вдруг,
       взял да и бросил, но тебе он предлагал: решай, делай выбор меж-
       ду мной и всем тем, что сама ты никогда не выбирала и никогда
       не думала, что это может стать предметом выбора...
       А вот беспомощную, разбитую параличом старуху бросил, ничего ей не предлагая, кроме возможности испытать всю последнюю меру
       материнской любви, которая одна только и способна на подвиг
       благословения: "Будь счастлив, сынок, езжай, не думай обо мне!"...
      
       И если Флора чему-нибудь еще удивляется, так это необъясни-
       мому чувству вины перед теми, с кем ты не в состоянии разде-
       лить радость их звездного часа. Пьянящий душу, постоянный не-
       угасаемый восторг вдруг охватывает прежде тихих, неприметных
       людей, вихорь новых знакомств кружит головы: прежде нелю-
       димцы, одиночки, они вдруг становятся центром огромного обще-
       ства, все домогаются знакомства с ними; они легко принимают на
       свои плечи поручения, раздают обещания, клянутся в вечной
       дружбе первым встречным, строят совместные планы на буду-
       щую жизнь. Прежде никогда не знакомые с ремеслом спекулян-
       та, вдруг кичливо заламывают немыслимые цены на свой скарб, с
       бесстыдным ощущением каких-то свыше ниспосланных прав
       принимают подарки, сделанные ближними из последнего, бесно-
       ватым взглядом провидцев смотрят сквозь тех, кого покидают,
       словно им дано прозреть весь великий мир, готовый распахнуться
       перед ними. Сладок, головокружителен миг прощания!
       Но Флору мучает догадка о том, что для многих из них это -
       первый и последний наивысший час жизни - за ним боль разлук
       и горечь одиночества, в сто крат усиленного ложностью поспеш-
       ных клятв, несбыточностью надежд, всем искусом пережитого.
      
       Одну за другой она проводила своих подруг, всех тех, кому
       еще недавно шутя говорила: "Надо научиться в картишки играть:
       состаримся, будем вечера коротать..."; на проводы Марка не по-
       шла, ночь накануне он провел у нее - и целую ночь секундная
       стрелка часов пробивалась к воспаленному нерву и тянула его и
       стягивала - виток за витком... Уже нехотя, через силу пошла на
       проводы Сени Шварца. И к великому изумлению встретила там
       Роальда.
       Шварц был ее другом. Они были знакомы еще с детства, еще в
       школьные годы, но по-настоящему сдружились, встретившись
       уже взрослыми людьми. К этому времени всему городу было известно,
       что нет лучшего хирурга-уролога - никогда не страдая подвластными
       Семену недугами, Флора уважала в нем талант -
       н был не просто высокого класса профессионал, он был Богом данный врачеватель. Она любила говорить с ним о тайнах его ремесла, он утвердил
       ее в догадке, что помимо всех знаний, совершенного
       владения медицинской техникой от врача требуется некое
       мистическое усилие воли, когда он как бы воедино сливается
       с больным, свои жизненные силы переливая в него - усилие,
       как вдохновение, не всем доступное и уж совершенно неоплатное.
       И все-таки, однажды, пряча глаза от заведомого стыда, она спроси-
       ла:
       - Семен, ты берешь деньги?
      
       И он ответил ей полновесно, без ужимок и ухищрений:
       - Беру, Флора. Если дают, беру обязательно. Только я беру
       не за операцию, нет. Более того, дали мне деньги или нет, я все
       равно после операции останусь в клинике и буду выхаживать сво-
       его больного - иначе к утру его не станет. Я беру за то, чтобы его
       не положили в коридоре, чтобы зловонным сквозняком из туале-
       та его не прикончили, чтобы ему подали судно, чтобы вовремя
       сделали укол, дали назначенные мной лекарства - для этого я, в
       сущности, сутки после операции должен находиться при нем не-
       отлучно, бывает, что я сам подаю и уношу судно; ведь простояв
       над ним пять-шесть часов, я все сделал, чтобы он жил, а все, что
       есть клиника - это действительно, бесплатное медицинское об-
       служивание, потому что, ты знаешь, сестры получают гроши, а в
       няньки не идет никто - призвано убить его. Вот и суди сама: дол-
       жен же кто-то вознаграждать меня...
       Когда стало известно, что он собирается уезжать, общим собранием
       клиники было решено, что нельзя доверять жизнь совет-
       ских людей изменнику Родины; с особым жаром его клеймили
       бывшие сокурсники, среди них - два его соплеменника. Перед
       собранием один из них отвел его в скрытый от бдительных глаз
       угол и, краснея, теребя лацкан его халата, сказал:
       - Ты пойми меня, Сеня, ты уезжаешь, а я...
       - О чем ты говоришь, Гриша? - широким жестом Семен
       смахнул его руку.- Жарь во всю, не стесняйся, какие могут быть обиды,
       разве я не понимаю?
       И окрыленный Гриша поведал общему собранию, что в сущ-
       ности Шварц всегда был бесчестным врачом, потому что
       брал с больных взятки.
       - Гриша, ты перебрал,- сказал с места Семен.- Этого я те-
       бе не разрешал говорить.
      
       И кто-то засмеялся в зале. Уже ничто не могло повлиять на заведомо вынесенное решение, но в это время встала с места старшая
       хирургическая сестра и подошла к доктору Шварцу, земным поклоном она поклонилась ему в виду всего изумленного собрания и поднесла авторучку
       с золотым пером в раскрытом, бархатом выложенном футляре.
       "Золотым рукам и золотому сердцу доктора Шварца от
       хирургических сестер" - выгравировано было
       на черной поверхности ручки.
       Их никому не пришло бы в голову уволить - этих сестер,
       их мало, тем более таких, что прошли выучку у Шварца; неве-
       лика была отвага, но не отваги ради собирали они гроши из своих
       зарплат, и он мог быть уверен в этом так же, как мог быть уверен
       в том, что там, куда он едет, у него будет своя клиника, даже если
       ему придется бросить ради нее дурочку Гелю и жениться на
       некрасивой дочке больничного магната; будут сверкающие чисто-
       той палаты с телевизором и телефоном, самая современная аппа-
       ратура - безупречный беспрекословный персонал, но ничего
       дороже авторучки с гравированной по черной пластмассе над-
       писью у него не будет...
      
       - Или я ошибаюсь, Сеня?
       - Пожалуй, нет...
       И Флора пошла на его проводы, сказав себе, что это последние
       проводы в ее жизни...
       Обычно их устраивают вечером накануне отъезда - им отда-
       ется последняя бессонная ночь в родных странах. А день отъезжа-
       ющий и те, кто вызвался ему помогать - совсем не обязательно
       старые друзья или родственники - охотнее в "помоганцы" идут
       друзья новоиспеченные, из тех, кто насунул на пальчик жены
       отъезжающего колечко с игристым камушком и теперь она те-
       шится им, покуда там, неизвестно где, к ней не явится неизвестно
       кто и не спросит свое; из тех, кто запихнул в его чемодан лиш-
       нюю шубку, шапку, мешочек с янтарем или финифтью - так
       вот, день они проведут в таможне. Там роют чемоданы, вышвы-
       ривают лишнее, бросая при этом с издевочкой и презрением:
       "Ничего, вы откроете не магазин, а маленькую лавочку!" - а
       "помоганцы" галдят, шумят, стараются отвлечь таможенников и
       потихоньку запихнуть что-нибудь в уже просмотренный чемо-
       дан - и все находятся в нервном, повышенно-веселом возбужде-
       нии.
       Но Семен чужих вещей не брал: множество дешевых пятируб-
       левых чемоданов - их так и называют: "еврейские чемоданы" -
       забил своим добром, в которое переплавлялись почечные камни,
       воспаленные железы и раковые новообразования. Бронза, хру-
       сталь, фарфор - даже мраморная скульптура итальянской рабо-
       ты - ей, по мнению управления культуры, визирующего анти-
       квариат, определенно надлежало стоять в Эрмитаже, но кому-то
       из "помоганцев" пришла в голову блестящая идея разбить ее на
       множество частей и распихать по разным чемоданам. И все: те,
       кто ему помогал сколачивать, упаковывать и везти в таможню
       ящики и чемоданы, и дама из управления культуры и таможен-
       ник - были из тех, кого Семен предусмотрительно связал с собой
       неоплаченной доселе благодарностью за возвращенную им или
       их близким жизнь - теперь настало время отдавать долги, и по-
       менявшийся дежурством таможенник запросто мог делать вид,
       что попадавшиеся ему там и сям куски мрамора - то нога, то ру-
       ка - никакого отношения друг к другу не имеют, просто релик-
       вии чем-то дорогие хозяину, а более никому. И никому - ни до
       Семена, ни после него - не удалось так полно вывезти нажитое и
       от предков унаследованное имущество - истинно велика цена
       человеческой жизни.
       В квартире на Пестеля остался только разбитый временем ро-
       яль.
       С трамвайных и автобусных остановок на Литейном, от Лет-
       него сада, по улице Белинского, по Моховой и Соляному в вось-
       мом часу августовского по-летнему теплого вечера к дому на Пе-
       стеля потянулись люди, безошибочно отличавшие друг друга
       среди прочих прохожих, узнающие друг в друге тех, кто ближай-
       шие часы проведет в опустошенных, более не поглощающих го-
       лоса стенах квартиры многим доселе неизвестного Семена Швар-
       ца. У кромки тротуара напротив подворотни пестрела вереница
       "Жигулей", и, тем, кто шел сюда впервые, не было надобности
       сверяться со свежезаписанным адресом: гул голосов выплески-
       вался из открытых дверей на лестничную площадку, взад-вперед
       сновали люди - кто подымался наверх, кто, уже урвав минуту
       рассеянного внимания хозяина, получив последнее летучее заве-
       рение, что все будет о'кей, спускался вниз. На площадке перед
       дверьми встречались, целовались, пожимали руки, курили, вели
       конфиденциальные беседы и снова впихивались в квартиру, вы-
       жимая из нее других - распаренных от возбуждения и духоты.
       Стоустая, картавая, гортанная речь раскатывалась по всей лест-
       нице, чувство единения придавало храбрости одиночкам, вселя-
       ло в души бесшабашное ликование, то и дело провозглашались
       горделивые тосты, били в потолок пробки шампанского, звучали
       замешанные на залихватской матерщине слова напутствия... В
       набитой людьми комнате, изящно вписав гибкое, облаченное в
       струящийся лиловый трикотаж тело в извив Беккера, заставлен-
       ного бутылками, пятикопеечными гранеными стаканами, засы-
       панного объедками и окурками, среди жавшихся к ней курно-
       сеньких подружек царила Геля. Светлые очи подружек заливала
       безбрежная зависть к ней, счастливице, а над ними кружил и
       жужжал человек с мягким, как у пенопластовой игрушки, гри-
       масничающим лицом, в маслиновых его глазах стыла печальная
       наглость - будто он о каждом знал какую-то гнусность и это его
       огорчало; он непрерывно матерился, его пухлогубый детски-без-
       винный рот извергал что-то нечеловеческое - неиссякаемый по-
       ток замысловатой брани, вызывающей взрывы визгливого хохота
       Гелиных подруг. Это был завсегдатай всех проводов, непремен-
       ный их аккомпаниатор, подбиралыцик брошенного Ромка Коган.
      
       - Сука ты рваная! - закричал он появившейся в дверях
       Флоре - она не успела увернуться, он ринулся к ней и стиснул.
      -- Дай я тебя поцелую, блядь, ты посмотри, как эти,- тут пошла
       словесная постройка, заканчивающаяся тем, что только
       его "сладкоречивым" устам могло проститься,
      -- жиды пархатые засрали мойСтюди-блядь-Беккер,
      -- и Флора с трудом вывернулась из его ажиотированных
       вниманием публики объятий.
      
       Она поздоровалась с хозяйкой, но не успела спросить, где Сеня: тис-
       кая Гелиных подруг, заползая печальными глазами им в деколь-
       те, Роман заглушил все голоса криком:
       - Лярвочки безносые, мандавошки мои, выпьем за великий
       русский народ и его еврейских мужей! - и все взорвалось хохотом.
      
       Флора пробралась к дверям и нос к носу столкнулась с Роаль-
       дом.
       - И ты здесь? - спросила она и тут же поняла, что глупо, он
       и не ответил ей - только развел руками и растянул губы в кис-
       ленькую улыбку - дескать, где все, там и я...
      
       И они разминулись. Она пошла в кухню, на секунду задержа-
       лась перед опустевшей дверной коробкой, в голове мелькнуло:
       "Да что ж это? Неужели и дверь с собой?" - но тут же увидела
       ее - эту дверь, снятую с петель и уложенную на два ящика из-
       под бутылок, накрытую листами бумаги и заставленную питьем
       и снедью. На кухне было не так многолюдно, видно, это помеще-
       ние было отведено для деловых бесед или просто непрерывно пе-
       ремещающиеся люди случайно дали хозяину минуту передыш-
       ки - Семен стоял по одну сторону импровизированного стола и,
       сильными челюстями перемалывая бутерброд, вел сквозь наби-
       тый рот какой-то нескладный разговор с мордатым визави. Он
       увидел Флору и на мгновение взгляд его, уже нацеленных в иное
       пространство глаз, потеплел:
       - Привет, Фло! Иди, выпей со мной,- наливая, он свобод-
       ной рукой сжал ее плечи и, благодарная, ласковая, как подобран-
       ная собачонка, она как-то боком притулилась к нему - весь этот
       день она мысленно разговаривала с ним, прощалась, вспоминала,
       как он помогал ей, когда было так тяжело, так страшно за девоч-
       ку: районный окулист поставил поспешный диагноз - глауко-
       ма - к счастью, он не подтвердился, происхождение ее мигр .ей
       так и осталось неясным, скорее всего что-то возрастное, но, если
       бы не Сеня, Флоре кажется, она не пережила бы тех дней; она по-
       сылала ему вслед слова благодарности и все нашептывала по до-
       роге сюда ахматовские строчки: "Это просто, это ясно, это каждо-
       му понятно. Ты меня совсем не любишь, не полюбишь никогда!
       Отчего же так стремиться мне к чужому человеку, для чего же
       каждый вечер мне молиться за тебя?.." И вот теперь она молчала
       и слов не было, но была минута, нет, меньше минуты, какой-то
       крошечный отрывок времени, которого хватило только на глоток
       и выдох - было одно истинное мгновение. И тотчас оборвал его
       грубый напрямик вопрос мордатого:
       - Семен, а если-таки без брехни: во сколько тебе стал багаж?
       На его щекастом лице с расплывшимся вширь носом лежала
       печать вырождения, в сто крат подтвержденная в сыне - косо-
       глазом парне лет пятнадцати, безобразно, как отражение в кри-
       вом зеркале, похожем на отца:
       - Хохмы ради, раз в жизни скажи правду: вот так, без балды,
       со всеми делами?..
       Семен не собирался говорить правды - это было видно по то-
       му, как сузились и лезвиями блеснули его глаза, но Флоре стало
       ужасно обидно за него: "Экий хам,- подумала она,- как же ты
       смеешь? Зачем ты пристаешь к нему?"
       Внезапно расслабившись, уронив руку с Флориного плеча,
       весь уйдя в крепкозубую простодушную улыбку, Семен сказал:
       - Полтора куска - тебя устроит?
       Мордатый расхохотался, а следом за ним мелким дебильным
       смешком рассыпался его сынок, и, будто он поперхнулся, папа
       ударил его по спине, сам продолжая неуемно веселиться:
       - Ха-ха, мальчик! Учись у дяди хорошим хохмам! - выкри-
       кивал он.- Если дядя сказал полтора, значит, все пятнадцать.
       Ей-богу, неплохо! Учись у дяди жить, поц!
      
       И Флоре неудержимо захотелось что-то разбить, пнуть ногой
       эту дверь, так, чтобы полетела посуда, закричать, или хотя бы
       разреветься громко, надрывно, чтобы плачем и воем своим пере-
       крыть все доносящиеся до нее голоса! Но так быть не могло -
       Флора сжала в груди подступившее буйство и спаслась бегством.
       Роальда она нашла на лестничной площадке. Он разговаривал с
       Женей Шлюглейтом, кинооператором с хроники. Невысокого ро-
       ста, с красивым, так и оставшимся, теперь уже при седых воло-
       сах, мальчишеским лицом, Шлюглейт был всеобщим любимцем
       и баловнем женщин. Они всегда охотно сходились с ним, но поче-
       му-то так же охотно покидали, словно каждая из них с самого на-
       чала понимала, что этот обаятельный легкий человек просто не
       может, не имеет права принадлежать ей одной. Здороваясь с Фло-
       рой, он стыдливо прикрыл рот ладонью, и этот жест тотчас ото-
       звался в ней не то что болью, даже не досадой, а только догадкой:
       "и этот тоже..." - каждый, получивший вызов, первым делом
       бросается к зубному врачу, и вот теперь безжалостно по-стари-
       ковски запал на лице Шлюглейта рот, и он шамкает голыми де-
       снами.
       - Скоро проводы, Женя? - просто так, чтобы что-нибудь
       сказать, спросила Флора.
       - Надеюсь, што шкоро. А ты не шабираешься?
       - Не шабираюсь,- передразнила его Флора. Она чувствова-
       ла, что прервала разговор между ним и братом, но уходить одной
       не хотелось и она попросила: - Проводи меня, Роальд!
       - Подожди внизу. Я спущусь через пару минут.
       Флора спустилась во двор, "пара минут" Роальда тянулась и
       тянулась, и, выйдя из подворотни, флора медленно побрела по
       улице, окутанной сумраком августовской ночи, в сторону Мохо-
       вой.
       ...Одним концом Моховая упирается в стонущий под трамва-
       ем обрубок улицы Белинского, другим - в вытекавшую из Фон-
       танки улицу Чайковского; туго набитая магазинами улица Пес-
       теля режет ее пополам, пропуская сквозь себя шумный поток
       пешеходов, автобусов, грузовиков. Булыжная мостовая Моховой
       тиха, малолюдна и безопасна. Лучше всего Флоре известна та ее
       часть, что начинается от Пестеля и кончается церковью Семиона
       и Анны. Но ходить по той стороне, где стоит церковь, опасно: из
       окон глазного госпиталя раненые незряче швыряют в прохожих
       консервные банки, горящие окурки, плюют и харкают наугад. А
       у торжественно приподнятого подъезда театрального института
       происходит загадочно-заманчивая жизнь. Серое гранитное зда-
       ние института смотрит на Моховую широкими, как двуспальная
       кровать, окнами, на ступенях подъезда, развалившись, облака-
       чиваясь друг на дружку, обнимаясь, выставляют себя напоказ са-
       мые красивые люди, каких только Флоре доводилось видеть. Это
       студенты, еще не настоящие артисты. А настоящие выходят из
       подъезда напротив. Тяжелые дубовые двери ТЮЗа совсем рядом
       с подворотней, в которую каждый день к началу второй смены
       входит Флора. Но Флора еще не знает, что из школьной галереи
       можно пройти на темную винтовую лестницу и попасть прямо за
       кулисы - пройдет годик-другой, они освоятся в школе, облазают
       все ее темные углы, заберутся на чердак, обнаружат таинствен-
       ную щель в крытом битым стеклом куполе, какой-то штурвал,
       поворотом которого щель то растворяется, то сужается - среди
       обломков бывшей обсерватории бывшего некогда в этом здании
       Тенишевского училища они будут устраивать тайные сборища
       "альбатросов". Флора ничего не знала об этой птице, она даже не
       знала, птица это или рыба, но где-то услышанное, ей понрави-
       лось само слово, и, собираясь на чердаке, они крутили штурвал и
       распевали гимн "альбатросов" - пока ябеда и подлиза Алка Фи-
       липпченко не выследила их и не донесла учительнице. На дверь
       чердака повесили большой замок, но вместо Флориных родите-
       лей в школу пришел семиклассник Роальд. Он объяснил, что их
       мать - тяжелобольной человек и волновать ее таким серьезным
       преступлением дочери, как организация в классе тайного обще-
       ства,- нельзя. Терпеливо и очень сочувственно выслушал все
       упреки в адрес Флоры, сказал: "Ну что ж, придется серьезно по-
       говорить с ней",- и ушел, навсегда вселив в сердца классной вос-
       питательницы и директрисы леденящее душу уважение к себе. С
       тех пор никто никогда не вызывал Флориных родителей, ей гово-
       рили: "Пусть придет брат..." Теперь, прогуливая физкультуру,
       урок рисования или пения, они бесцельно мотались по коридо-
       рам, прячась от учителей в уборной или на галерее, пока однаж-
       ды не обнаружили, что давно уже примеченная ими таинствен-
       ная дверца при выходе из галереи не заперта. Зачем и почему
       кто-то время от времени пользовался этой дверью, так и осталось
       загадкой, но самым удивительным было то, что заметив прижав-
       шихся к кулисам девочек, люди с наклеенными бородами, в
       смешных рыжих париках, с раскрашенными лицами не гнали их,
       а легонько подталкивая к проходу в зрительный зал, шептали:
       "Быстренько на ступеньки - там хорошо будет" - на широких,
       спускающихся сверху вниз ступенях и в самом деле было не ху-
       же, чем в деревянных, слитных в сплошные полукруги креслах.
       Даже с репетиций их не прогоняли, даже когда в зале, кроме них,
       сидел только один белобородый старик - необыкновенно белый
       и розовый, он сидел опершись подбородком на мягкие пухлые ру-
       ки, лежащие на толстом набалдашнике трости, уставленной в
       пол между расставленных коротких ног, облаченных в широкие,
       как две женские юбки, брюки. А на сцене пухлозадые, крутогру-
       дые, одетые в короткие штанишки рыжие мальчики говорили не-
       естественно мальчишескими голосами, какими никто из извест-
       ных Флоре мальчиков не говорил - и штанишек коротких никто
       не носил и рыжие встречались крайне редко - клялись друг дру-
       гу в дружбе и затевали какие-то особые шалости, которые непре-
       менно приводили их к геройским поступкам. Казалось, не заме-
       чавший замерших на ступеньках девочек, старик вдруг всем
       корпусом поворачивался к ним и очень серьезно спрашивал: "Ну
       как? Нравится?" - и счастливые, благодарные, они согласно ки-
       вали головами. Но однажды и эта дверца замкнулась навсегда...
       А все-таки среди настоящих артистов красавцев было не так
       уж много. Правда, всех их можно было отличить от обыкновен-
       ных людей. И не только потому, что на них всегда как-то не так
       сидят кепки и шапки, и пальто всегда подпоясано, и шарф как-то
       обмотан вокруг шеи и перекинут через плечо - но от просто про-
       хожих их отличала непричастность глаз к движению ног по бу-
       лыжникам, сокровенная жизнь лица где-то не здесь, когда-то не
       сейчас... Самого красивого артиста знает вся улица. Вернее, его
       знает весь город - стайки каких-то пришлых девиц подкараули-
       вают его и, едва завидев, машут руками, подпрыгивают, кричат:
       "Саша! Саша!" - сладкими писклявыми голосами. Он норовит
       спрятаться от них в ближайший подъезд или нырнуть в подворот-
       ню проходного двора, но они бегут, ловят его и, отпихивая друг
       друга, суют ему записочки, фотографии, тянут к нему руки, тре-
       буя, чтобы он расписался прямо на ладошках, клянясь, что не бу-
       дут мыть их никогда! Он уже не знает, как ему вырваться, отби-
       вается от них и, если ему случается при этом смазать
       какую-нибудь девицу по физиономии - она-то и оказывается
       осчастливленной. Флора презирает этих девиц, а заодно, совсем
       незаметно для себя, учится презирать легкую Сашину славу...
       Флора знает, что на людей - будь то артист или калека или
       даже самый обыкновенный человек - нельзя глазеть: Ада гово-
       рила ей, что это неприлично - уставиться на человека и рас-
       сматривать его, но зато на школьном дворе можно сколько угод-
       но, ни разу не сморгнув, глазеть на то, как рабочие
       переворачивают груды раскрашенных фанер, кубов, волны раз-
       малеванного тюля, как они разворачивают и перетаскивают с ме-
       ста на место огромные полотнища синего, красного, желтого плю-
       ша. Здесь можно увидеть кусочек закатного неба, можно
       догадаться, что это нечто, похожее на ноги огромного слона, там
       на сцене станет стволом дерева, упереться взглядом в до ужаса
       ненастоящее море - но если смотреть не мигая, так долго, что
       уже перестаешь видеть - услышишь, как бьется прибой о берег,
       кусок которого валяется в другом углу двора... И чайки кричат, и
       стонет ветер...
       Но близится начало второй смены и, двор уже заполнен девоч-
       ками, и уже завелась игра, и, едва сморгнув, Флора с разбегу
       врывается в круг, монотонно движущийся в одном направлении.
       "Далеко за морем жил царь молодой" - терпеливо тянут де-
       вочки: - "Он правил счастливо богатой страной, имел он двух
       дочек из разных мастей: младшая дочка, как роза, цвела" - ив
       середину круга выходит Алка Филиппченко, уже заранее, гото-
       вясь к роли утопленницы, начинает расплетать косы - "Стар-
       шая дочка злодейкой была" - и вот тут-то, кривляясь всем на
       потеху, гримасничая, заходясь, появляется Флора - конечно,
       она предпочла бы из "разных мастей" ту, что сначала, как роза,
       цвела, а потом была утоплена своей злодейкой сестрой - Алка
       уже распустила по плечам русалочьи, от тугого плетения легкой
       рябью подернутые волосы - вот и все, что она может, но ничего,
       Флора, себя не жалея, переиграет анемичную сестрицу - зато,
       когда царь отдает злодейку на расправу подданным, и хоровод с
       жестоким азартом вознаграждает себя за терпеливое кружение,
       Флора всегда умудряется вовремя выскользнуть и в куче-мале
       достается нерасторопной Алке...
       Но если рядом не оказалось Флоры, злодейкой, конечно же
       выбирали Киру Вельгельм...
      
       ...- Скажи, Роальд,- спрашивает Флора догнавшего ее бра-
       та.- Ты когда-нибудь замечал, как хорошо, как красиво пишет
       природа на лице еврея ум - не образованность, а именно при-
       родный ум, и как безобразно пишется на еврейских лицах ту-
       пость и скотство?
       - Почему на еврейских? Тупость и скотство, прямо скажем,
       хороши на любых лицах.
       - Ну, знаешь, у русских бывает: ряшка толстая, нос пятач-
       ком, поросячьи глазки, а копнешь и оказывается - умный, до-
       брый, деловой мужик...
       - Ты про Хруща, что ли? Э-этот деловой!
       - При чем тут Хрущ? Впрочем, его есть за что помянуть до-
       брым словом... Но я про этого - у Семена: про папу с сыном.
       - Про Натана? А что ты от него хочешь? Он зеленщик, зав-
       маг, такие делишки проворачивает, дай бог каждому!..
       - Ты его знаешь?
       - Это Сашкин знакомый. Кстати, я от него и узнал про эти
       проводы.
       - А зачем ты пошел? Не понимаю, зачем ходить на проводы
       малознакомых людей? Клянусь: это мои последние проводы...
       - Ну не клянись, Флора: вот будет уезжать Шлюглейт...
       - Не пойду. Все прочие обойдутся без меня. Да и эти обош-
       лись бы. Слушай, я не хочу по Литейному, давай вернемся и пой-
       дем по Моховой...
      
       ...Пестеля небольшая улица, совсем короткая, если мерить ее
       шагами теплой ночью через двадцать пять лет после войны. Но
       она бесконечна, если, переминаясь с ноги на ногу, стылым нояб-
       рьским утром стоять в растянувшейся из конца в конец очереди...
       После отмены карточек раз в квартал давали три килограмма
       муки на живую, свое отстоявшую душу и килограмм сахара. Те,
       кто оставался дома, не мог добраться до очереди, работал или
       учился, в расчет не шли. Ада в эти дни не пускала Флору в шко-
       лу - у Роальда ответственнее занятия, да его и не заставишь сто-
       ять. Стоять долгими тягучими часами, да еще трясясь от страха.
       Очередь живет нервной, напряженной жизнью: некоторые по
       простоте душевной норовят простоять ее дважды, но второй раз
       неудача может постигнуть их - кончится выдача перед самым
       носом; те, что побойчей, занимают, не дожидаясь, пока за ними
       выстроится огромный хвост, а перепустят человек десять - но
       тут продавщица вполне может заметить ловкача и уж ни за что
       дважды в одни руки не отпустит; а можно - и это всего надеж-
       нее - одолжить ребенка. Только Ада одалживает флору лишь
       той женщине, у которой тоже есть мальчик или девочка. И вот
       чужая женщина третий час подряд сжимает Флорину руку - ей
       нельзя не только выйти из очереди и подойти к своей маме, нель-
       зя даже играть с тем, настоящим ребенком женщины - оба они
       должны быть совсем неприметными,- тогда, вытолкнутые, на-
       конец, нетерпеливым нажимом сзади к прилавку, они не услы-
       шат подозрительного вопроса: "Это твоя мать?" - на всякий слу-
       чай женщина давно уже нашептала Флоре фамилию и свое
       имя-отчество, и Флора все твердит их про себя, боясь в нужную
       минуту сбиться. Но худшее впереди: женщина уже получила це-
       лых три пакета и теперь должна передать детей Аде. Та давно де-
       лает вид, что ее дети играют где-то здесь, за углом. Сейчас она
       пойдет и приведет их. Но не дай бог, если кто-нибудь в очереди
       зол на Аду. Какая-нибудь одинокая женщина просила ее одол-
       жить Флору, но Ада, не видя для себя резона, отказала ей, и вот
       теперь, стоит Аде приблизиться с детьми к прилавку, та начинает
       орать на всю очередь: "Этой не отпускайте на детей - на них уже
       получено"! Ада нервничает, рвет из сумочки на всякий случай
       прихваченный паспорт - но что будет, если дело до него дойдет?
       Там же все ясно: Роальду тринадцать лет, а этот совсем малыш,
       да еще хорошо, если мальчик, а не девочка. Слава богу, никогда
       не обходится без знаменитого: "Им же больше всех надо! Они
       всегда друг друга покроют!" - и Ада круто меняет тему: "Это кто
       они? Кто? Дура ты после этого!" - от детей уже отведено внима-
       ние и неважно, что от стыда и страха сжимается сердце - теперь
       все кончено: чужой ребенок радостно бежит к своей маме, Ада за-
       пихивает пакеты в сетки, и никто уже не отнимет их, только бы
       не лопнула авоська!.. Нитяной переплет врезается в ладошку,
       пальцы стынут и немеют, но Флора изо всех сил старается помочь
       матери, а той не так ноша тянет руки, как обида душу: "Поду-
       мать только, мерзавка какая? Сама же второй раз заняла: я же
       видела! Нет, я ей покажу сейчас"!
       - Мама, не надо! Я не могу больше! - умоляет Флора.
       Ада уже бросила на полдороге авоськи, и теперь несется над
       толпой ее надрывный крик:
       - Ей второй раз отпускаете! Вы что, не видите? Нет, видите,
       видите!
       Скрючившись от натуги, Флора тянет по земле сетки с мукой,
       ей кажется, что Аду сейчас убьют: "Мамочка! Иди ко мне!" -
       громко плачет она, но бешенство схватки придает Аде бесстра-
       шие и пугается она, только сообразив, что пакеты вот-вот по-
       рвутся.
       - Что ты тянешь по земле? - кричит она.- Не сообража-
       ешь? - и с пылу-жару отвешивает Флоре затрещину: надо было
       стоять, где поставили...
       Но если в доме есть мука и сахар - стоит только разжиться у
       соседки капелькой дрожжей, и потянет запахом пирога, запахом
       настоящего мира...
       Счастливец Роальд - он вдыхал этот сладко приправленный
       ванилью запах, но ни разу не стоял в тех очередях...
      
       ...- Роальд, давай зайдем в наши дворы...
       - Ты сентиментальна, Флора, это мешает тебе трезво смот-
       реть на жизнь, - они стоят у подъезда, в котором когда-то про-
       изошла последняя встреча Роальда и Лены, но того Роальда, что
       мог быть безоглядно-жертвенно влюблен, мог тянуть руки к не-
       доступному - нет и в помине, просто не существует на этой зем-
       ле; да и землю эту он уже не чует под ногами...
       - И не клянись, Флора, так горячо: ты придешь еще на одни
       проводы. Впрочем...
       ...От школы Флоре ближе всех до дома и это обидно: Ада каж-
       дый раз кричит ей вдогонку: "И чтоб никаких провожаний, слы-
       шишь! Сразу домой!" - а девочки дружной стайкой пойдут даль-
       ше. И Катя будет предательски болтать с Гушкой; попрощавшись
       и свернув в подворотню, Флора нарочно медлит и через минуту
       выглядывает из нее: так и есть - столько раз клялась, что нена-
       видит Гушку, а теперь идет и болтает, как с закадычной подру-
       гой! Вот предательница!
       Но тут же знакомый и гулкий звук опрокидывает маленькую
       Флорину обиду и пронзает жгучей яростью. Опять кричит глухо-
       немая, бродит бесцельно из двора во двор и кричит: набирает в
       грудь побольше воздуха и выдыхает его с единственным словом,
       которому научил ее какой-то доброхот. Вообще она не немая, она
       оглохла после перенесенной в младенчестве скарлатины, на бу-
       дущий год она пойдет в школу для глухонемых, но, пока ее не
       обучат другим словам, она так и будет самозабвенно, с идиотским
       восторгом на лице кричать: "Жид! Жид, жид!" Не то, чтобы
       оно - это слово - больше других пришлось ей по сердцу - ско-
       рее, оно пришлось ей по широко растянутым губам, по языку, по
       мощному выдоху гортани. И еще по тому непонятному удоволь-
       ствию, которое она наблюдала на лицах прохожих, по умильным
       улыбкам высовывающихся из окон жильцов, словно бы говоря-
       щих ей: дело сделано, и всему, что нужно, ты обучена...
       Но Флора не может слышать этого слова - всего лишь звук -
       глухой и тупой звук, но в грудь Флоры он впивается иглами обна-
       женного электрического провода - ее начинает трясти и белый
       свет ярости полыхает перед глазами, когда под обстрелом неу-
       молчного воя глухой она идет бесконечными дворами своего до-
       ма. Это ярость крови, это бешенство плоти - не разума. И подбе-
       жав к глухонемой, Флора изо всех сил старается перекричать ее:
       "Замолчи! Слышишь?!" - но та, хоть и может понимать по гу-
       бам, не слышит Флоры: радуясь привлеченному к себе внима-
       нию, она кривляясь лицом, паясничая руками и ногами, еще
       громче выдувает из своих легких одно безостановочное: "Жид-
       жид-жид!" И, едва различая перед собой ее широкоразинутый
       слюнявый рот, Флора наотмашь бьет - и никогда не забудет, что
       ударила по самому ущербному - по бесполезной, безучастной,
       но может быть, все еще болезненной ушной раковине...
       И мгновенная тишина свалилась на Флору. Но тут же рев глу-
       хой смешался с криками из окон:
       - Сволочь! Калеку ударила!
       - Башку тебе оторвать!
       - Вот я спущусь сейчас: я те звездану!
       А глухая, отбежав в другой угол двора, уже не плача, а пуще
       кривляясь, грозя Флоре кулаками, всем корпусом устремляя свой
       крик прямо в нее - словно впервые догадавшись о смысле един-
       ственно доступного ей слова, кричит: "Жид-жид-жид!"
       И в эту секунду кто-то крепко взял Флору за плечи. Она не ус-
       пела испугаться, потому что тут же услышала сиплый, прокурен-
       ный, но ласковый голос:
       - Ну-ка, успокойся! Возьми себя в руки и пойдем-ка ко мне.
       Обернулась, увидела рыжую, невысокую женщину, ее доброе
       некрасивое лицо, усыпанное бородавками. Она была в тапках на
       босу ногу, в драном шелковом халате. Флора, конечно, узнала в
       ней жиличку первого этажа из парадной под аркой. Обняв Флору
       за плечи, прикрыв собой от несущихся из окон криков, Елизавета
       Юлиановна увела ее за собой. И раньше всех в классе Флора уз-
       нала, что через год именно она будет преподавать им немецкий.
       ...Пройдут годы, и Флора расскажет о том, как она ударила
       глухонемую. Она расскажет об этом молодому холеному жителю
       Мюнхена. Он выслушает ее и на ломаном, но вполне понятном
       русском языке ответит:
       - Что ж? Вы поступили совсем плохо. Вам надо было приве-
       сти человека, который на специальном языке объяснил бы ей, что
       такое слово нельзя сказать.
       Флора задумчиво смотрела на его гладкое правильное лицо и
       он решил, что она не поняла его мысли:
       - Вы поступили не так: вам надо было...
       - Да, конечно,- рассеянно перебила его Флора.- Вы правы:
       ведь ей было шесть лет, а мне целых девять...
       Зачем она рассказала ему? Чужому, случайному? А затем,
       что чужей и быть не могло. И еще затем, что ей казалось: так же,
       как она, он должен мучиться не своей виной - тяжелой ношей
       совести...
       ...- Что ты сказал, Роальд? Что, "впрочем"?
       Они прошли один за другим давно уже крытые асфальтом дво-
       ры: и тот, в котором когда-то жила Галя Гацони, и тот, в котором
       Флора ударила глухонемую девочку, и тот, в котором некогда
       жили они сами, вдыхая гнилостный запах помойки, и мимо заме-
       нивших ее мусорных бачков, черным извивом арки вышли в са-
       дик: когда-то они боялись проходить под этой аркой, может быть,
       и нынче не пошли бы в ее темноту, но было все равно: заснул ог-
       ромный дом, одно за другим погасли его окна, только тусклый
       свет лестничных пролетов освещал их путь; во мраке короткой
       ночи мгновенно и ярко вспыхивали и тут же гасли огни памяти -
       они манили за собой Флору,- Роальду светили огни надежд...
       - А впрочем? Я хотел сказать, что я, впрочем, обойдусь без
       этих проводов - они действительно порядочная мерзость!
       - Роша! Что ты сказал, Роальд?!
       - Да, Флора, это решено. Теперь это вопрос времени - и
       только.
       - Но это невозможно, Роальд! Как же родители?
       - Видишь ли, Ада в курсе. К счастью, в ней есть эдакая аван-
       тюристическая жилка: ведь удрала же она когда-то из Баку в по-
       исках счастья... И потом, ты знаешь, она всегда чего-то ждала от
       меня, ей всегда хотелось, чтобы я кем-то стал... Словом, она нас
       благословила...
       - Но Залман?
       - Флора, уезжают тысячи людей! У всех есть близкие, почти
       у всех есть родители. Почти каждый отъезд - драма, большая
       или меньшая. В данном случае меньшая, потому что у них есть
       ты. Ты всегда была близка отцу, он всегда больше любил тебя, к
       тому же ты похожа на него и ты никогда не стронешься - ты сен-
       тиментальна и бездеятельна; десять раз могла выйти замуж - не
       вышла ни одного, жила с родителями, мучилась - сто лет не мог-
       ла разъехаться... Ты, в сущности, вылитый Залман, а он...
       ...Он приходил домой, ставил на стол большие мускулистые
       руки и ронял на них голову - первые серебряные нити уже пря-
       мились в его смоляных кудрях: ему шел сорок пятый год, а на дво-
       ре стылым ветром гулял сорок девятый.
       - Что с тобой? - спрашивала Ада, и Залман отвечал изо дня
       в день одной и той же фразой: менялись в ней только имена и фа-
       милии:
       - Певзнера взяли...
       - Борьку Лосева взяли...
       - Взяли Мотьку...
       Однажды Флора проснулась среди ночи и сонная, как сомнам-
       була, встала на пороге родительской комнаты. Если бы наутро ей
       сказали, что все, что она видела в те считанные секунды, пока За-
       лман не обернулся, пока она не услышала его сдавленный в ше-
       пот крик: "Тебе чего? Писать хочешь? А ну-ка, быстро!" - ей
       приснилось - она бы поверила. В печи полыхает огонь - в уже
       давно никому не нужной печи, потому что давно провели паровое
       отопление - сгорбленная спина отца мрачной тенью касается
       потолка, рядом с ним груда бумаг, фотографии, даже целые кни-
       ги - Флора сразу узнала папку, которую он, вернувшись с вой-
       ны, перевязал бечевкой и спрятал на антресоли - теперь выхва-
       тывает из нее пачки журналов, тетради с записями, обрывки
       серой материи с желтыми звездами и бросает в огонь. Она все не
       уходила, и тогда он встал, подошел к ней и вдруг так горячо, так
       сильно обнял ее, как будто хотел попрощаться, и все шептал ей на
       ухо: "Умница моя, ты ж у меня умница..." - он ни о чем не про-
       сил, но Флоре казалось, что просит, и она, так же горячо прижав-
       шись к нему, сказала: "Папка, я никому не скажу, никому!"
       Этой же ночью Залман вытащил из трофейного "телефунке-
       на" все его говорящее нутро и отнес на помойку. Этот телефункен
       он с величайшей радостью выменял у Борьки Лосева на отличный
       "кодак", у того самого Борьки, которого взяли прямо с поезда на
       вокзале, когда он возвращался со съемок новой архангельской ле-
       сопилки - только из любви прихвастнуть, щелкая аппаратом,
       Борька высоким мальчишеским голосом, во всеуслышание объя-
       вил, что эта лесопилка - дрянь, ни в какое сравнение не идет с
       той, что он видел в Англии. Рассказывая об этом Аде, Залман ска-
       зал, что поклясться может: случайно затесавшийся в самолет,
       вылетавший из Берлина на какую-то встречу, и пробывший в
       Лондоне от силы два часа, Борька никакой лесопилки там в глаза
       не видел...
       Залман ждал своей очереди. И все-таки немой безглазый кор-
       пус приемника пожалел выбросить - он решил когда-нибудь пе-
       ределать его в книжную полку.
       Вообще у Залмана была потрясающая способность одно пере-
       делывать в другое. Он мог из портфеля сделать босоножки, из
       корпуса приемника - книжную полку, из бутылки французско-.
       го коньяка, подаренного ему знакомым капитаном, сварганить
       настольную лампу, а когда Флоре понадобится портфель - обод-
       рать красный сафьяновый переплет альбома с семейными фото-
       графиями, утюгом разгладить тиснение кожи и, наклеив ее на
       фанерки, сделать Флоре тяжелый, неудобный, но все-таки насто-
       ящий ранец...
       Этот альбом принесла в дом тетя Полина, родная сестра За-
       лмана. Дети называли ее тетей, но говорили ей "вы" - она поя-
       вилась только с возвращением Залмана после войны и они совсем
       мало знали ее. Тетя Полина была удивительно похожа на Пико-
       вую даму. И как при гадании, появление пиковой дамы не сулит
       ничего хорошего, так каждый визит тети Полины обязательно оз-
       начал скандал в доме. Полина давала Аде и Залману советы, как
       лучше воспитывать детей, как экономнее вести хозяйство: "Если
       все готовить на сливочном масле, конечно, никаких денег не хва-
       тит. А в твоих, что ни пихай - все равно тощие будут: у них кон-
       ституция такая". Это утверждение чудовищно оскорбляло Аду.
       Слезы выступали у нее на глазах, и Залман, еще тихо, но уже
       раздраженно, сквозь гвозди во рту, выплевывая которые по одно-
       му, он, как заправский сапожник, приколачивал набойку к бо-
       тинку Роальда, обрывал Полинино менторство:
       - Что ты ее учишь? У тебя что: кто-нибудь что-нибудь про-
       сит? Корми своего профессора, чем хочешь...
       - При чем здесь профессор? - профессором был муж
       Полины.- Не будь мещанином, Залман: таких людей, как
       профессор, в стране наперечет - и, гордо откинув голову,
       она выставляла свой острый горбатый нос в нос Залману.
       - Я мещанин! - взрывался Залман.- А ты знаешь, кто твой
       профессор?!
       И начинался скандал. В конце концов за Полиной захлопыва-
       лась дверь, но через неделю она приходила снова. На этот раз она
       приходила жаловаться на профессора - она приходила к Залма-
       ну не как к брату, а как к коммунисту. Профессор изменял ей с
       лаборантками, в минуты недовольства называл ее библейским,
       означенным в паспорте именем-отчеством - Поза Хаимовна,
       ежедневно запирал под замок сахар, оставляя на рояле два кусоч-
       ка - Полина любила пить чай, а он утверждал, что избыток жид-
       кости вредит ее организму.
       - Сволочь! - возмущался Залман, но тут же получал отпор.
       - Не будь обывателем, Залман! Он редкий специалист, он
       выдающаяся личность...- Полина боготворила профессора.
       - Не понимаю, что ты от меня хочешь? - искренне недоуме-
       вал Залман.
       - Я хочу, чтобы ты поговорил с ним как коммунист с комму-
       нистом.
       - Как коммунист коммунисту - я могу ему морду набить!
       - Ты хам, Залман! У тебя невыносимая мещанская обстанов-
       ка в доме!
       ...И скандал разгорался с неимоверной силой! Ада непременно
       подливала масла в огонь и уже все путалось в головах детей:
       - Что ты из себя выходишь? Сестрички своей не знаешь? Ее
       язычка прелестного?
       - Тебя здесь не хватало! - с новой силой взрывался За-
       лман.- Если бы ты хоть наполовину была таким образованным
       человеком, как она!..
       - Ах, вот как? Я для тебя не так образованна! - и полыхают
       огни гнева, и бьют молнии прямо в детей, и гром грохочет над их
       головами:
       - Вся ваша семейка такая! - кричит Ада.- И дети в твою
       породу! Оба! Вылитые!
       И дымные повстанческие факелы зажигаются в душах детей:
       "Нет! Никогда! Я не буду так орать, плеваться, врать и хвастать-
       ся! Я не вылитый! Я другой!" - бьется в сердце Роальда; "Он до- брее тебя! Он свое защищает - тебе не понять этого!" - в клочья
       разрывается грудь Флоры...
       И так легко было запалить в душах детей эти огни... Но, Ада,
       но, Залман, думали вы когда-нибудь, какие потоки времени смо-
       гут залить их?
       Время перетирает, скребет, царапает, но никогда не течет на
       душу прохладной струей...
       ...- Роальд,- говорит флора,- ты убьешь Залмана... Ты лишишь его жизнь всякого смысла...
      
       Ночь заткала черный палехский лак неба росписью звезд, выкатился и повис над головой задумчивый блин луны - на нем ясно читается невозмутимое, не меняющее выражения лицо - скучая, смотрит оно на привычную старую землю: на скрючившуюся на низкой лавочке под красным грибком женскую фигуру, на облокотившегося о ствол грибка, склонившегося над женщиной мужчину, на мрамор разбитого временем фонтана, на установленные вровень с ростом ребенка писанные сухачом портреты вождей...
       Все уже было - разные принимало формы, но было, и цели преследовало одни, и причины были одни и следствия. И дряхлел, выветривался мрамор заброшенных фонтанов, и призваны были трепет вызывать в сердцах подданных изображения власть имущих, и вечно стремление одного человека безраздельно владеть жизнью другого, стремление одной души
       бежать пленения другой - и вечны тщетные упреки, попытки удержать, слезы и разочарования. И все-таки, быть может, дрогнуло бы из лунного тумана выпеченное лицо, пойми только, что здесь портреты государственных мужей установлены так низко для того, чтобы детсадовские дети из подъезда, в котором некогда проживала "графиня", с младенчества уверовали в отеческую ласку власти, в ее доступность, в возможность заглянуть ей в глаза; вот бы вытянулось оно от печали, узнай только, что не влюбленные, а брат с сестрой прощаются навеки, и не разочарование друг в друге сулит им вечную разлуку, а всем вселенским разумом непостижимый закон неумолимо-заботливой власти...
       О, Время! Ты убьешь Залмана!
      
       - Ну, знаешь ли! Если эта изгородь из сухача - и Роальд боднул головой в сторону единообразных грудных клеток - кажется ему пробиваемой, если ему интересно биться в нее, если вечная бессмыслица желания что-то им доказать - и есть смысл
       его жизни - он просто дурак, и я не могу приносить свою жизнь в жертву фамильной глупости!..
      
       ...Однажды он пришел домой веселый, совсем как это бывало прежде, и, едва переступив порог, раскатал под низкий потолок, словно ожидая, что ему ответит эхо:
       - Э-ге-гей! Адуся! Посмотри, что я тебе покажу!
       Ада выскочила из кухни, и Залман тут же в прихожей развер-
       нул перед ней пахнущие типографской краской листы ежевечер-
       ней газеты, в которой он работал. Ада недоуменно пожала плеча-
       ми: фамилия Залмана давно уже не появлялась на ее страницах,
       его давно уже перевели в отдел информации, но и те маленькие
       безымянные информашки, которые он мог печь, как блины, от
       него почему-то совсем не требовались - его медленно и верно
       выживали из газеты.
       - Вот ей-богу! Ты же еще не знаешь, что я хочу тебе пока-
       зать! Тут же потрясающая вещь напечатана! - и, сотрясая полы
       и стены, Залман двинулся в комнату.
       Маленькое объявление, сообщающее, что двухгодичные кур-
       сы штурманов Мурманского рыболовного флота объявляют набор
       дипломированных матросов первого класса с сохранением сред-
       него заработка - а средний, несмотря на последние месяцы пол-
       ного безденежья, у Залмана получался еще вполне приличным -
       он вырезал из газеты и любовался им, как можно любоваться
       игрой волшебного камня.
       - Боже мой, ты же таблицы умножения не знаешь, как же ты
       будешь учиться? Ты же сдачу с рубля не можешь сосчитать?..
       - При чем тут рубль? - Залман шарил в ящиках письменно-
       го стола в поисках диплома,- там, милая моя, не таблица умно-
       жения - там навигация, астрономия!
       - Так разве ты сможешь?
       - Сказал смогу - значит смогу: не боги горшки обжигают!
       Ты что, не поняла: это же только управление у них в Мурманске,
       а сами курсы в Ленинграде - что мне Роальд не поможет, что
       ли?!
       И Роальд помогал ему - все два года лучшего репетитора у
       Залмана, с трудом продиравшегося сквозь азы арифметики к три-
       гонометрии и астрономии, и быть не могло: Залмана бесила вы-
       держка сына, его холодное, умное терпение выводило из себя -
       он орал, кидал в потолок учебники и тетради, бегал по комнате,
       схватившись за голову, и стонал: "Ой-ей-ей! Что он со мной дела-
       ет! Он же не понимает, что мне сорок шесть лет: у меня уже голо-
       ва не варит!" - но тут же мирился с сыном: понимал или не пони-
       мал Роальд, что отец вошел в крутой вираж и он обязан помочь
       ему выйти из него с честью, но он с каким-то особым удовольст-
       вием противопоставлял вспышкам отцовского гнева, припадкам
       его отчаяния свою сдержанность, умение владеть собой, терпели-
       вое желание быть понятым. И сквозь все тяготы Залман парил на
       вновь обретенных крыльях свободы.
       Он вырвался из пут страха - выпал из жизни города, в кото-
       ром еще жил, ибо уже принадлежал ледяному
       простору Баренцева моря.
      
       Его ждал Северный океан.
       Маленький утлый СРТ, команда, набранная из бывших уго-
       ловников, три месяца непрерывной болтанки, неделя на берегу,
       бессонные ночи в гостинице "Арктика", гудящей от кутежей, в
       которых крезами пришвартовавшиеся матросы спускают все до
       нитки, и снова три месяца без берега, в каторжном труде - вот
       чем шесть лет подряд окупал Залман свою формальную свободу,
       а главное, уверенность в том, что его дети по-прежнему живут в
       доме на Моховой, а не в сиротском...
       И, закинув за спину ранец, Флора, возвращаясь после второй
       смены, ежевечерне хоть разок тренировалась: войдет под арку и
       быстрым рывком ранец из-за спины и - раз - по башке вообра-
       жаемому бандиту - и тут же с благодарностью вспомнит отца,
       соорудившего ей перед самым отъездом в Мурманск такое надеж-
       ное орудие обороны - тяжелый фанерный ранец, обтянутый
       красным сафьяном.
      
       - Залман, я хочу, чтобы твои дети знали свою родню,- ска-
       зала однажды Полина, выкладывая на стол нечто великолепное:
       красное, тисненное золотом с массивной бронзовой застежкой.-
       Ты помнишь этот альбом? Он был сделан по специальному заказу
       отца...
       Полина вообще любила делать братниному дому подарки. И
       всегда дарила пусть не вполне исправные, недорогие вещи: то это
       были часы под стеклянным колпаком - они не ходили, но "вещь
       музейная" - гордо заверяла Полина; то фарфоровый пастушок с
       отбитой ручкой, но "зато настоящие "голубые мечи"; то вдруг
       принесла браслет из множества скрепленных между собой колеч-
       ками камей в золотой оправе, но с поломанным замочком - Ада
       ахнула и стала бурно возражать против такого дорогого подарка,
       но Полина сказала: "Это бабушкин, пусть же он перейдет к внуч-
       ке... Только обязательно отдайте в починку".
       "Конечно,- согласилась Ада,- ей сейчас еще рано носить та-
       кие вещи, вот подрастет, тогда..." - и тут Роальд не выдержал,
       громко фыркнул: все в доме отлично знали, как недолговечно
       пребывание этих роскошных предметов в их владении. В починку
       никто никогда ничего не отдавал. Полининым подаркам всегда
       радовались и никуда их не прятали - как будто естественно было
       той или иной вещи постоять, полежать, порадовать глаза и уб-
       раться восвояси: в свой очередной визит Полина обязательно
       справлялась, отдали ли вещь в починку, как бы невзначай брала
       ее в руки, повертев, объявляла, что в этом доме вещь скорее всего
       пропадет, и опускала ее в недра своей сумки: часы; браслет, ло-
       жечку с отколотой эмалькой, вот только альбом не успела уне-
       сти - Залман опередил ее и вещь действительно пропала.
      
       Но фотографии все равно можно было разглядывать часами.
       Сквозь обалдело застывшие лица, деревянные позы, из-под высо-
       ких котелков и приплюснутых канотье неизвестных им предков,
       сквозь кружева накидок и шляпок, оборки и рюши тонко прогля-
       дывались приметы старинного быта, завораживая и разжигая лю-
       бопытство. И они теребили отца, выспрашивая: "А это кто? А
       это?" - но он ничего не мог им объяснить, даже из собственных
       сестер и братьев он мог рассказать только о тех, кто дожил до его
       рождения.
       - Это? Черт его знает кто... А вот это ваш дедушка - мой па-
       па! - ив голосе его всякий раз звучала радостная уверенность.
       А дети и без него уже знали, что гривастый седовласец с игрой
       воображения во взгляде узких раскосых глаз - их дедушка. Не
       для опоры, а все той же игры ради, в одной руке у него трость,
       другая спокойно опущена и только чуть развернута, словно гото-
       вая подняться для рукопожатия. И трудно поверить, что этот бар-
       ственный старик Хаим-Маркус Рикинглаз - их дедушка - всего
       лишь ремесленник, столяр-краснодеревец. И на том же разворо-
       те, склонив набок маленькую птичью головку, стоит их бабушка
       Дебора. Опершись на тросточку двумя руками, она вот уж имен-
       но удерживает на ней свое легкое шаткое тело - так и кажется,
       что голова у нее потрясывается, а под подолом просторного клет-
       чатого платья подрагивают коленки. А большевекие глаза полны
       кротости и усталой мудрости...
       Ее сыновья, бритоголовые мальчики в черных шинелях с на-
       кладками на воротниках, в фуражках с бархатными околышками
       учились в коммерческом училище Айзенберга, а девочки в плать-
       ях с воротниками-стоячками, в белых кружевных перелинах,
       мягко облегающих плечи, посещали гимназию еврейского попе-
       чительства у Овсянникова сада - с одной фотографии на детей
       такими же большевекими, как у бабушки, глазами смотрела
       серьезно некрасивая девушка - как только многозначительно
       некрасивы бывают еврейские девицы - теперь, когда альбома,
       как такового, уже не существовало, можно было подцепить ног-
       тем уголок, вытащить фотографию из гнезда и поверх голубых
       виньеток, каких-то чудненьких медалек прочесть твердым по-
       черком начертанное наискосок:
       "Свободолюбивой Вере от такой же Елены. 1905 год".
       И почему-то голосом, подавленным до шепота, Залман объяс-
       нил детям, чем грозила тете Лене такая надпись в том, девятьсот
       пятом - недаром родители этой Веры в страхе заставили дочь
       вернуть фотографию подруге - каким высоким полетом души
       диктовалась она, но на вопрос детей, где же теперь их тетя, поче-
       му они никогда ее не видели, ответил невнятно, еще тише, еще
       подавленней:
       - Этого вам не понять; это совсем другая история... Но я
       убежден: тетя Лена - настоящая большевичка, такие, как она,
       делали революцию!..
       - И сделали на свою голову,- брякнула Ада.
       - Замолчи! - тут же заорал Залман и дети примолкли, но,
       как ни странно, Ада на этот раз действительно замолчала.
       А "другая история" началась для тети Лены в тысяча девять-
       сот тридцать седьмом году...
      
       ...- Ты помнишь. Флора, когда вдруг в Ленинграде не стало
       трубочного табаку, из Москвы пришла бандероль. Я был дома
       один и решил: ну, родственники позаботились, прислали отцу та-
       бачок - открываю бандероль, а там здоровенный том воспоми-
       наний, в том числе и ее, самых что ни на есть, и на титульном ли-
       сте наискосок: "Другу и товарищу по партии. Елена". Не
       "брату" - а "другу и товарищу" - ты понимаешь: для них, этих
       фанатиков - нет кровного родства! Они не признают кровную
       связь! Что ж, пришло время расплачиваться!
       ...- Может быть... да, ты прав, Роальд,- Флоре казалось, что
       земля, с детства памятная подошвам, медленно и верно уходит
       из-под ног, казалось, что встань она сейчас, сделай шаг, и поле-
       тит в провал - повиснет и тяжести притяжения не будет даже
       для того, чтобы убиться насмерть.- Но это жестокая правда, и
       ты не навязывай ее мне...
       - А ты знаешь другую? Ты откапываешь ее на мусорной свал-
       ке сопливых воспоминаний? Или, может быть, ты, как тетка, как
       отец, веришь в светлые идеалы? Может быть, ты предана идее,
       как дядя Наум, - так предана, что смогла бы при случае разма-
       хивать перед моим носом наганом?..
      
       ...Лена вошла в кабинет брата и сказала:
       - Наум, ты знаешь: Ося честный большевик. Это недоразу-
       мение. Ты должен ему помочь.
       Наум, пока она говорила, опустив голову, что-то перебирал в
       ящике стола, что-то искал там, и, не дождавшись ответа, Лена
       продолжала:
       - Ты знаешь Крастошевского, как самого себя - ты не мо-
       жешь думать, что он враг!
       И в эту секунду Наум рванул из ящика стола наган, вскочил,
       выкатил на сестру бешенством налитые глаза и, размахивая на-
       ганом перед ее лицом, закричал:
       - Нет! Прежде всего я верю партии, а потом себе! И не позво-
       лю, запомни это: я не позволю врагу прикрываться моим именем!
       - Идиот! - бесстрашно выплеснула в дуло нагана Лена.-
       Не смей называть Осю врагом! Это еще не доказано! И никогда не
       будет доказано!
       Потом перед ней размахивали револьверами следователи, ее
       мучили'бессонницей, сажали в одиночки и карцеры - но ни од-
       ной бумаги, в которой содержалось хоть малейшее обвинение в
       адрес мужа, она не подписала. Кто знает, было это большевист-
       ское или просто женское мужество, но Лена не предала своей
       единственной пожизненной любви...
       А тогда Наум опешил и тут же сник. Устало опустившись в ко-
       жаное кресло, он пробормотал:
       - Если не враг, он обязан оправдаться перед партией...
       Лена повернулась и вышла, хлопнув дверью кабинета, больше
       они не виделись никогда. Наум умер, так и не узнав, кто друг, а
       кто враг - последним жаром угасающей души полыхнула в нем
       ненависть к врачам-вредителям, а от разума своего он давно уже
       отказался, довольствуясь единым мозгом партии...
      
       Меж тем Лена была права: никто лучше его не мог знать Иоси-
       фа Крастошевского. Этого светлоумного отпрыска богатой еврей-
       ской семьи именно он сманил в революцию. На Одесском вокзале
       к Науму, жившему тогда под кличкой "Поляк", прицепился
       шпик. Вскочив в пролетку, Наум добрый час мотал его по городу,
       но уже не надеясь отвязаться, выбросил за ограду какого-то особ-
       няка чемодан с нелегальной литературой. В конце концов шпик
       потерял его из виду: все обошлось, и на другой день Наум решил
       рискнуть - разведать судьбу своего чемодана. Он запомнил на-
       звание улицы, а дом легко было отыскать по вычурной ограде. Он
       долго ходил вдоль нее, заглядывая сквозь плетение чугуна, рукой
       раздвигал кусты акации, но ничего не нашел и тогда из какого-то
       упрямства решительно вошел в распахнутую калитку. А по засы-
       панной красным толченым кирпичом дорожке от крыльца дома
       навстречу ему шел высокий молодой человек в форме офицера
       инженерных войск. В руке он держал чемодан.
       - Вы это искали? Я наблюдал за вами,- сказал он Науму и,
       запросто протянув руку, представился: - Крастошевский.
       И цепко, как бульдожья хватка, было рукопожатие уже про-
       шедшего каторгу, уже перетертого кандалами подпольщика. От-
       ныне они не только работали рука об руку, но кровными узами
       слили свои жизни воедино...
       И, в сущности, Наум не ошибся: Ося использовал свой единст-
       венный шанс оправдаться перед партией - он успел крикнуть:
       "Дело партии Ленина - Сталина победит!" - до того, как пуля
       палача сразила его. Так и было записано в протоколе его расстре-
       ла.
       Свободолюбивой Елене, отдавшей семнадцать лет жизни ко-
       лючей проволоке женского лагеря, в пятьдесят шестом году зачи-
       тали этот протокол.
       И в том же году Залман решил, что всей селедки все равно не
       переловишь - все! - с него хватит, и вернулся в Ленинград, из-
       мотанный, постаревший, почти седой, но с молодыми надеждами
       в сердце.
       Однако он ведь не сидел, он добровольно ушел на ледяную ка-
       торгу, его не надо было реабилитировать, тем паче, возвращать
       на прежнее место работы: долго не знали, куда его приткнуть, а
       потом сунули редактором малотиражки. С тех пор он с неугасае-
       мым задором путешествовал с одного завода на другой, и на каж-
       дом не знали, как избавиться от этого строптивого горбоносого
       редактора, которому столько раз намекали и всяко внушали:
       "Ну, живи ты спокойно и дай другим жить! Никому не нужны
       твои разоблачения, твоя борьба с приписками, взятками, хище-
       ниями - ну, взял коммерческий директор телевизор из красного
       уголка, ну, отвез себе на дачу, а тебе-то какое дело?" Но Залман
       намеков не понимал, угроз не боялся, лез в драку напролом - все
       надеялся что-то кому-то доказать, все верил, что где-то когда-то
       его поймут и поддержат, и, к счастью, время не требовало послед-
       него доказательства его кристальной преданности делу партии...
       Просто выносили выговоры и справлялись, не пора ли ему на
       пенсию. А Лена в письмах из Москвы ободряла его: "Ты настоя-
       щий коммунист, Залман!".
       ...Двуликий призрак вечной разлуки уже стоял между Роаль-
       дом и Флорой, глядя на Роальда неумолимым жестким лицом, к
       Флоре же оборотив свой горестный и слезный лик. И невозможно
       бросить: " А не кажется ли тебе, Роальд, что это ты сейчас разма-
       хиваешь перед мои носом наганом?" - надо искать другие слова,
       нельзя обидеть брата, с которым так очевидно предстоит рас-
       статься. И Флора говорит:
       - Роальд, а не кажется ли тебе, что не все в этой жизни долж-
       ны быть победителями, кто-то обязан быть жертвой?
       - Жертвой? Ты? Не смеши меня, Флора: никому не нужны
       твои жертвы; интересно, что ты имеешь в виду?
       - Ты меня неправильно понял: не чьи-то жертвы, а просто -
       человек - жертва. У победителей всегда есть побежденные - то
       есть жертвы. Ты хочешь стать победителем - значит у тебя не-
       пременно будут жертвы...
      
       ...Свою первую жену Валю, с которой встретился еще на цар-
       ской каторге, Наум бросил ради деревенской девки с тугой косой,
       спрятанной под красную косынку. Каждое утро она мыла его ка-
       бинет - почему-то всегда последним, когда он уже приходил на
       работу, но он никогда бы не смог сделать выговор простой работ-
       нице за такой пустяк. Он просто любовался ловкостью, с которой,
       высоко подоткнув подол, она пятилась на него сильным широким
       задом, он любовался ее крепкими ляжками и думал, что дети, ею
       рожденные, увидят светлое будущее... Он, конечно, хотел, чтобы
       она училась, он спрашивал, посещает ли она курсы ликбеза, но
       выяснилось, что никакие рабфаки ее не интересуют, она хотела
       бы нарожать здоровых веселых ребят. От Вали, тяжело перебо-
       левшей в Сибири, детей ждать не приходилось - она сама долж-
       на была понять, что Науму обидно столько лет строить будущее
       общество без всякой надежды на то, что в нем будет цвести дерев-
       це его корня. И Клава родила ему девочку Юнну. Но Таньку она
       родила от его шофера - это знали все, это зримо подтверждалось
       поразительным сходством. Как раз в это время Наума сняли с
       должности наркома лесной промышленности за то, что он не су-
       мел поднять ее на должную высоту, и он с твердостью ждал, когда
       его осудит за это партия и самого отправит на лесоповал - вот уж
       тут он поможет стране с лесом. И вдруг началась война. Как он
       умеет валить в три обхвата здоровенные стволы, так и осталось
       невыясненным, стране срочно понадобились хорошие агитаторы,
       и Наума послали комиссаром в подмосковную дивизию. Клавка,
       не спросясь его, уехала с детьми в деревню к матери, и квартира в
       сером, пропитанном тараканами и клопами доме стояла пустой.
       Говорили, что дом насекомыми заразили строители-вредители,
       но может быть, их все-таки занесли вместе с антикварной рух-
       лядью - казенная древтрестовская мебель с инвентарными но-
       мерами могла устроить только Наума и еще нескольких недоби-
       тых ленинцев. Тараканы и клопы уже готовы были разбежаться
       из необитаемой квартиры и перейти на кремлевские пайки, как
       вдруг Наум решил оказать гостеприимство семье одного боевого
       генерала. Боевого - в том смысле, что до войны он не был даже
       полковником, но третий год сражений выявил в нем настоящий
       талант стратега, и Наум очень уважал его. Генерал был не только
       умным, храбрым, но и отзывчивым человеком, потому что, когда
       его жена, Анна Семеновна, написала ему из Ташкента, что в оче-
       редях за отрубями подруж-илась с женой одного офицера, что эта
       женщина очень мучается в азиатском климате астмой и страшно
       бедствует с двумя детьми, не имея ничего из вещей, чтобы обме-
       нивать на продукты, он, заочно списавшись через фронты с За-
       лманом, помог оформить вызов его семье. И Ада с детьми приеха-
       ла в Москву в одном вагоне с Анной Семеновной и двумя ее
       девочками - совсем взрослой падчерицей Лерой и совсем ма-
       ленькой, уже после начала войны родившейся Сашей. На перро-
       не их встречали Наум и его неизменный шофер Сережа - то
       есть, они встречали совершенно не Аду, а семью генерала - уви-
       дев Аду, Наум обалдел и стал, как сумасшедший, топать ногами,
       кричать и плеваться: "Вы не имели права возвращаться! Вы не
       имеете права жить в этом доме! Я не вижу вас! Я не знаю, кто вы
       такие!" - это было очень глупо и противно, но ведь Наум и для
       своей семьи никогда бы не сделал исключения из общих пра-
       вил - возвращение семьи генерала он рассматривал как дело го-
       сударственной важности; брат его, рядовой, заурядный офицер
       не смел противопоставлять судьбу своих детей всенародной. Ада
       заплакала, но Анна Семеновна, выдержанная, спокойная жен-
       щина, сказала, что в таком случае и она не сможет воспользо-
       ваться гостеприимством Наума Марковича. И тогда все образова-
       лось, только Наум сам даже не поехал домой - он поручил
       Сереже поселить семью генерала в двух смежных комнатах, а не-
       вестку с детьми в каморку для домработницы при входе в кварти-
       ру: все равно он никогда не позволял жене использовать наемный
       труд. Так что когда через некоторое время возвращение в Москву
       стало всеобщим, и Клава с Юнной и Таней вернулась из деревни
       и привезла с собой свою мать - бабушку Муню - им хватило ка-
       бинета и столовой, но Клава, конечно, рассчитывала бабу Муню
       поселить в этой каморке. А комендант дома вообще отказался
       взять у Ады документы на прописку, потом оформил временную,
       сказав, что продлевать не будет - пусть подыскивает себе жилье.
       И дети знали, что они здесь живут незаконно; они знали это с
       самого первого дня, когда худые и оборванные вышли во двор: до-
       военная шуба Роальда, доставшись Флоре, представляла собой
       редкие клочки меха, сквозь которые лез ватин, а на Роше был
       полученный по ордеру, кое-как перешитый Адой ватник - они
       робко переминались с ноги на ногу, держась за руки, в окружении
       с любопытством разглядывающих их розовощеких, добротных
       детей, большинство которых откусывало и жевало сытные гаст-
       рономические бутерброды. Ада рассказывала детям, что до войны
       все могли в гастрономе купить сыр, колбасу и даже икру, может
       быть, Роальд даже помнил вкус этих бутербродов и ему тяжелее,
       чем Флоре, было смотреть на жующих, но почему-то тем никто
       не объяснил, что нельзя выносить во двор еду и почему-то, не-
       смотря на то, что жевали почти все, они хвастали друг перед дру-
       гом своими бутербродами, выставляли их напоказ, спорили, у ко-
       го лучше. Окружив Флору и Роальда, они не заговаривали с
       ними, а только с любопытством оглядывали. Потом одна девочка
       подошла поближе к Флоре, брезгливо двум пальчиками дернула
       кусочек кролика с ее шубки, отодрала и серьезно спросила: "Вы
       нищие?"
       Роальд вытолкнул Флору из окружения и увел домой.
       Все-таки он был уже большой мальчик, он уже два года ходил
       в школу и вскоре, несмотря на то, что много пропустил, стал
       учиться в третьем классе специальной, только для детей этого до-
       ма, школы. Ему легче, чем Флоре, было нарушить клятву гордого
       одиночества. Правда, в школу он смог ходить только после того,
       как их окончательно прописали. Но сначала комендант объявил
       Аде, что срок временной прописки истек и она должна в двадцать
       четыре часа убраться. И тут Аде необыкновенно повезло: сломал-
       ся лифт! Она, конечно, не могла предположить, что в поломке
       лифта может заключаться какое-то везение - она с трудом
       подымалась наверх, держа за руку Флору, мимо застывших ис-
       туканами караульщиков, хрипела и слезы сами собой катились
       из ее глаз, а на шестом этаже силы и мужество совсем оставили
       ее - на площадке у окна она разрыдалась, один пролет не дошла
       до дверей, за которыми ее горе несказанно обрадует хозяйку
       квартиры. И в это время пролетом ниже открылась дверь и из нее,
       под локоток поддерживаемая своим караульщиком, вышла вели-
       чавая грузная старуха. Сейчас бы она в лифт -и проехала бы ми-
       мо Адиного горя, но тут начала спускаться вниз и тотчас услы-
       шала чьи-то сдавленные рыдания, вернулась, отстранила
       караульщика и поднялась к окну, у которого стояли плачущая
       Ада и перепуганная Флора.
       - Что с вами? - спросила она властно и строго.- Почему вы
       плачете?
       И сквозь слезы Ада рассказала ей, как она умоляла комендан-
       та не выбрасывать ее с двумя детьми на улицу: куда же она пой-
       дет с ними? - как унижалась перед ним, жизнью девочки закли-
       нала хоть немного отсрочить отказ - может быть, муж с фронта
       поможет ей хоть советом...
       И так же властно, будто каждым словом своим подписывая де-
       крет, старуха сказала:
       - Прекратите плакать. Семью красного командира никто не
       посмеет выкинуть на улицу! - В помине не было "красных ко-
       мандиров" - были только "офицеры Советской Армии", но для
       того, должно быть, и караулил ее молодой истукан, чтобы она ни-
       чего об этом не знала - или она не хотела знать. Вдруг она скло-
       нила свою величавую голову к Флоре и по-старушечьи скрипуче
       добавила: - У вас хорошие дети: пока не появились те, я ваших и
       не слышала...
       Слышимость в доме тоже была вредительской, но Аде повезло:
       ее дети были слишком легковесны, чтобы их шаги могли кого-ни-
       будь беспокоить...
       Вечером того же дня комендант сам пришел за документа-
       ми - он даже как-то кланялся Аде и сказал, что сам и принесет
       их в полном порядке.
       И Роальд стал ходить в школу. Ада уже без всякого страха от-
       вечала бабе Муне: "Оставьте вы меня: не пойду!" - когда та,
       просунув без стука голову в дверь их каморки, звала ее: "Вага-
       новна , пойдем в крематорию: там оркестра играет, цветов куча-
       ми - зря стесняешься!.."
      
       Ада теперь никого не боялась, и Роальд по пути в школу оста-
       навливался у одного из подъездов, поджидая, когда девочка в
       крошечных лакированных туфельках на маленьком каблучке,
       сшитых на заказ точно по ножке, сбежит по лестнице и с каприз-
       ным кокетством доверит ему нести свой портфель до самой шко-
       лы - и только Флора по-прежнему была одинока и запугана и
       никому не могла пожаловаться. Стоило ей выйти из каморки, как
       толстая Танька наваливалась на нее пузом, прижимала к стене и,
       пальцами растягивая ей рот, нашаривала там в поисках конфет-
       ки. Однажды Флора действительно вышла в коридор с паточной
       подушечкой за щекой, и Танька вытащила ее, сунула себе в рот
       и, сладко причмокивая, съела - Флоре не жалко было конфеты,
       и даже не очень больно, но нестерпимо обидно и, главное, про-
       тивно. И теперь Танька регулярно проверяла, нельзя ли еще по-
       живиться - у Флоры не хватало сил отпихнуть от себя ее сытое,
       тяжелое от обжорства тело. Но пожаловаться Аде невозможно:
       Ада не раз при детях сетовала, что вот прописать-то их прописа-
       ли, но к магазину, в котором по карточкам дают все, что в них
       значится - и батоны, и крупы все, и даже шоколад - не прикре-
       пили, и к столовой не прикрепили; на пайки она, конечно, не
       претендовала, но, подглядев на кухне содержимое вносимых час-
       тенько наведывавшимся Сережей картонных коробок, не могла
       удержаться от мечтательного перечисления давно забытых дели-
       катесов - салями, полендвица, балык - Флора не знала, что это
       такое, но по выражению Адиного лица догадывалась, что это что-
       то необыкновенно вкусное... И каким-то подсознательным чуть-
       ем понимала: жалоба ее выглядела бы неправдоподобной: то есть
       Ада, конечно, поверила бы ей, но тетя Клава Аде - никогда. И
       разразился бы страшный скандал. Но покуда Анна Семеновна не
       выехала в собственную новую квартиру, она по праздникам гото-
       вила сама, а столовский обед отдавала им: борщ с мясом, котлеты
       с гречневой кашей и настоящий красный кисель...
      
       Путник, когда идешь темной дорогой, смотри вперед, но вре-
       менами оглядывайся, не то навсегда останешься на краю ночи!
       И глядя назад, Флора видит притаившихся, как разбойники,
       по закоулкам памяти, своих обидчиков: и тех, кто ухмылялся
       крикам немой, и того, кто гнал от порога, и ту, что пальцами рас-
       тягивала рот, и многих других, кто угрожал не ей, мучил не ее, но
       кем причиняемые страдания осколками вонзались ей в сердце;
       однако можно бесстрашно идти вперед - там, впереди, память
       ярким светом озаряет лица заступников, хорошие добрые лица
       тех, кто в нужную минуту протягивал руку помощи...
       И обрываются истории, в которых переплетаются пути этих
       людей, одна за другой повисают нити рассказа, и надо идти даль-
       ше...
       ...- Да, я хочу стать победителем: у меня есть идея, я кое на
       что еще способен, но я хочу отстаивать только свою идею, а не
       свое право ее отстаивать! И имей в виду, Флора: ты - не моя
       жертва! Там я не проиграю - я уверен, но покуда я здесь, я еще
       сам могу стать жертвой...
       - Ты приходил к Семену по поводу вызова?
       - Нет, вызов у меня уже есть. Я хотел повидать Шлюглейта.
       Понимаешь, я задумал женить этого старого черта.
       - Женить? Зачем?
       - Знаешь, есть такое выражение: все свое ношу с собой. Вот и
       я не хочу оставлять здесь одну славную, но, к сожалению, абсо-
       лютно русскую женщину. Единственный способ не потерять ее -
       единственное, что мне было бы жалко оставить здесь - это фик-
       тивно выдать ее замуж.
       Ну, спасибо тебе, ночной мрак, что ты еще не растаял, спаси-
       бо тебе, фонарщик, задувший ночные огни - низкий поклон тебе
       от имени всех, кто в эту минуту, подобно Флоре, хотел скрыть
       свое лицо от глаз обидчика, скрыть проступившие на нем пятна
       кровной обиды!
       Но жаль, что нельзя в эту минуту сравнить свою судьбу с судь-
       бой безногого, свою длящуюся жизнь с жизнью, оборвавшейся
       под сирену "скорой помощи" - пустынна улица, которой брат и
       сестра, может, последний раз бредут друг подле друга, гулко раз-
       носятся их шаги, и только призрак вечной разлуки бесшумно вер-
       тится между ними - на этот раз он обернул к Флоре свое жесткое
       сухое лицо и Флора всем нутром поняла, что у нее нет права ска-
       зать брату: "Ты предатель! Ты трижды изменник!" - ему и без
       нее предстоит услышать эти слова и невозможно присоединить
       свой голос к подлому хору сограждан. Им-то что до него? Судьба
       его им безразлична. А тем паче, судьба несчастной Сашки: от на-
       следного дома, от нажитого отцом капитальца, от мелочно-раз-
       меренной жизни она готова безродной щепкой кинуться в миро-
       вой океан ради своей ревнивой любви; спеленать Роальда и куда
       угодно уволочь - хоть в джунгли - только для себя одной сохра-
       нить его: вот, должно быть, все, что ей нужно. И это ее дело, толь-
       ко ее, даже если ее подстерегает неудача, настоящая драма - но
       это драма ее судьбы, и кто же имеет право вмешиваться в нее? И
       не смешно ли, что ее назовут теми же словами - предательни-
       цей, изменницей; ей так же, как ему, дадут билет в один конец?!.
      
       ...Наум агитировал не только солдат, но и работников медсан-
       бата. И одной совсем молоденькой санитарке, тоже Клаве -
       только жену Наума звали Клавдия Васильевна, а эту Клавдия
       Ивановна - так вот, этой совершенно молоденькой Клавдии
       Ивановне особенно нравилось, как агитировал Наум Маркович,
       несмотря на то, что он был на тридцать с лишним лет старше ее
       она вообще чувствовала, что может многое почерпнуть из его ин-
       тересной жизни. Вот тут-то он и вспомнил, что Танька не его
       дочь, и все свершилось так тихо и мгновенно - никто глазом не
       успел моргнуть, как Клавдия Васильевна вместе с Юнной, Таней
       и бабой Муней выехали из квартиры, шофер Сережа, будучи те-
       перь семейным человеком, стал возить кого-то другого, а Клав-
       дию Ивановну демобилизовали, поскольку она готовилась стать
       матерью. К тому же война уже шла к концу; мрачная, заставлен-
       ная мебелью с инвентарными номерами квартира совсем опустела:
       Залману удалось оформить семье пропуск в Ленинград, и Ада
       с детьми выехала, так и не познакомившись с новой хозяйкой.
       Флора с Роальдом даже не знали, что у них должен появиться
       двоюродный братик, которому, уж безусловно, предстоит жить в
       светлом будущем.
       Сам Наум Маркович дожить до совершеннолетия сына не ча-
       ял, но последние годы был почти безоблачно счастлив. Клавдия
       Ивановна, совсем не как Клавдия Васильевна, имела большую
       тягу к учебе, она так и говорила:
       - Я должна дорасти до тебя, Наум! - и маленького Володю,
       не успел он родиться, отдали в ясли, а его мама поступила учить-
       ся на вечернее отделение философского факультета Московского
       университета. Наум Маркович так и не дождался, когда она дора-
       стет до него, и умер, тихо, спокойно замом какого-то зама, един-
       ственное, что его взволновало перед смертью - это обилие вра-
       чей-вредителей - он так и сказал, последний раз
       приподнявшись с подушки:
      -- Сволочи: Жданова отравили, Щербакова отравили,
       теперь меня травят...- и умер, должно быть,
       все-таки в приятном заблуждении,
       что он все еще достаточно крупная фигура, достойная отравления...
      
       Но Клавдия Ивановна продолжала расти и раз в год сдавать по
       какому-нибудь экзамену - к ней, как к вдове старого большеви-
       ка, были, конечно, снисходительны, и она тянула резину без кон-
       ца, живя на пенсию, которую получал ее сын. Он уже отбыл все
       группы круглосуточного садика и плавно перешел в интернат. Но
       пенсия была не бог весть какая, и Клавдия Ивановна научилась
       шить. Она стала брать заказы и вот тут-то произошла неприят-
       нейшая история с Юнной - старшей дочерью Наума Марковича.
       До этого времени она жила со своей матерью, а та все рожала и
       рожала детей от Сережи - всего девять душ нарожала и стала
       матерью-героиней, но Сережа всегда помнил, что Юнна не его
       дочь, поэтому, возможно, что она не соврала, когда пришла к ма-
       чехе и сказала, что отчим изнасиловал ее, а мать, дознавшись об
       этом, выгнала из дому. Она очень плакала и так это было дико,
       что Клавдия Ивановна тоже расплакалась, растерялась совсем и
       оставила ее у себя. Но время прошло, Юнна немного успокоилась
       и стала скучать по родному дому. Она собралась навестить мать,
       а Клавдия Ивановна в это время решила принять ванну, правда,
       мылась поспешно, потому что наказала Юнне без нее не уходить:
       как сердце чувствовало! Вышла из ванны и видит; Юнна
       как будто поправилась на глазах - она вообще была
       крупная девица, знойная, грудастая -
       а тут какой-то бесформенной толщиной обросла.
       И уже хотела шмыгнуть в дверь, но Клавдия Ивановна
       задержала ее, и не зря: у той под собственным кое-каким платьи-
       цем еще три - одно на другое надето и все платья заказчиц!
       Клавдия Ивановна платья, конечно, содрала, но шума поднимать
       не стала: не хотела память Наума Марковича омрачать - просто
       выгнала Юнну и все. Та пошла и пошла, и потом долго никто не
       знал, где она и что с ней. Но когда Клавдия Ивановна вызвала в
       Москву Залмана, ему удалось выяснить, что Юнну выслали из
       столицы за то, что она таскалась в номера к иностранцам, не к ка-
       ким-нибудь там англичанам или французам, а к неграм и арабам,
       то есть к менее разборчивым. Залман тогда приехал в Москву, по-
       тому что Клавдия Ивановна написала ему, что сын его брата, ста-
       рого большевика, память которого ничем нельзя омрачать, гиб-
       нет. Четырнадцатилетний Володя, ни дня не живший дома, - все
       по интернатам и лагерям, но не простым, а привилегированным,
       для детей дипломатических работников - непонятно каким об-
       разом так пристрастился к наркотикам, что уже дважды лежал в
       больнице, после чего стал совершенным наркоманом: до больни-
       цы он занимался какой-то ерундой, дышал в полотенце, смочен-
       ное заграничным пятновыводителем "Сополс", жрал димедрол -
       словом, был еще дилетантом, а уж из больницы вышел вполне
       профессионалом, сильно продвинулся, и компания у него подхо-
       дящая. Залман хотел забрать его в Ленинград на исправление, но
       тут с внезапной злопамятностью восстала Флора: "Нет,- сказа-
       ла она, ей в пятикомнатной квартире Клавдии Ивановны, когда
       она поступила в театральный институт, места не хватило, даже в
       каморку не пустила ее новая Клава: дескать, нельзя в этом доме
       жить без особых прав, и пришлось скитаться по Москве, снимать
       углы, случалось и на вокзалах ночевать, спать на лавках, и ноч-
       ные шатуны лазали ей под юбку - ничего, она выбралась из гря-
       зи сама, к ней не пристало, правда, институт бросила, но с той по-
       ры у нее нет в Москве родственников - у них для нее не нашлось
       места в квартире, у нее для них нет места в сердце...". Да вряд ли
       эта мера помогла бы Володе - не было порока, который не при-
       шелся бы ему по душе, и к шестнадцати годам он был вполне кон-
       ченый человек и до светлого будущего дожить не имел никаких
       шансов; должно быть, от злоупотребления наркотиками у него
       развилось скоротечное белокровие. И на его похоронах в Москве
       Залман еще кое-что узнал о судьбе Юнны - Лена одна была в со-
       стоянии переступить через обывательский стыд и навести всевоз-
       можные справки о судьбе дочери своего брата-ленинца, о котором
       она написала очень теплые воспоминания. Ей удалось выяснить,
       что на поселении Юнна вышла замуж за грузина - он тоже от-
       бывал срок. Они поженились, но настоящую свадьбу справили
       уже у него на родине, в Кутаиси. И свадьба была что надо, но на
       третий день гулянья жених поссорился со своим товарищем и
       убил его - это -все милиции хорошо было известно, потому что
       тут же со свадьбы жениха увезли в тюрьму. А вот дальше след те-
       рялся - в семье жениха невестки не значилось: то ли она поехала
       за ним, то ли не стала его ждать и таскается неизвестно где, мо-
       жет быть, ее тоже убили, может быть, вспыльчивый муж обидел-
       ся на Юнну и поручил кому-то убить ее. А всесоюзного розыска
       объявлять не стали. Потому что кому она, эта Юнна, в сущности,
       нужна? Ровным счетом никому.
       Здесь, в пределах построенного ее отцом общества, она могла
       потеряться, как иголка в стоге сена.
       Было бы несравненно хуже, если бы дети Наума Рикинглаза
       случайно выросли людьми, стали обыкновенными инженерами,
       врачами - кто знает кем, и что поманило бы их в дорогу: страсть
       к путешествиям, разочарование в любви или попросту неуемное
       желание словить миг удачи, но тогда их назвали бы изменниками
       и предателями, и страшный позор пал бы на светлую память их
       отца...
      
       ...- Бедная Сашка...- вот все, что могла сказать Флора.
       - Ну, не такая уж она бедная: я ведь не собираюсь ее бросать.
       Кстати, Флора, ты знаешь ее настоящее имя?
       Флора остановилась - здесь на углу улицы Жуковского и Ли-
       тейного проспекта она хотела проститься с братом: не навсегда,
       конечно; ему еще понадобится ее помощь - это она будет угова-
       ривать Залмана написать ту самую бумажку, в которой отец дол-
       жен официально объявить, что в материальной помощи сына не
       нуждается и против его отъезда ничего не имеет.
       - Ты пойми,- скажет ему Флора,- уже ничего нельзя из-
       менить, он уже два месяца безработный. Обратного хода нет!
       - А зачем он это затеял? Чего ему здесь не хватало? Ей-то че-
       го здесь не хватало?
       И Флора вслед за Роальдом приведет самый весомый, доход-
       чивый довод:
       - Ты только представь себе: толстая рыжая девочка должна
       прийти в первый класс и назваться именем, которому даже ласка-
       тельный суффикс в устах русского человека придает оттенок еще
       большей издевки! Саррочка - даже самые лучшие русские не
       могут произнести это имя, не покраснев; может быть, они красне-
       ют за соплеменников, сделавших это имя синонимом ненависти,
       презрения, уничижительности. А ведь это гордое, красивое имя и
       в любой части света женщины носят его, как украшение, как дра-
       гоценность, подаренную им при рождении! Так почему же она
       должна прожить свою жизнь под кличкой?
       - Ерунда! У евреев так принято! Что же по-твоему, мы долж-
       ны были тетю Полину называть Позой? Это только ее муж - ан-
       тисемит, называл ее так! А Наум сменил сколько имен? Сколько
       у него было партийных кличек?
       - Но разве он менял их ради того, чтобы кто-то не смел на-
       зваться своим именем?
       - А как же я? Я-то прожил жизнь под своим именем?
       - Ты знаешь, отец, есть души - они выдерживают натиск,
       они способны дать отпор, но ничего, кроме агрессивности, не по-
       рождает эта внутренняя борьба. Скажи, разве тебе всегда было
       легко с твоим именем, да что там с именем - с твоим носом, но
       даже с носом тебе было бы проще, если бы имя твое было удоб-
       нопроизносимей...
       - Да мало ли сволочей на свете! Но я умел дать в морду, если
       требовалось! Не морочь мне голову! Я не собираюсь их жалеть!
       Они меня не пожалели! Они не подумали, с каким лицом я дол-
       жен прийти в партком и сказать: так, мол, и так!
       - Зачем тебе туда идти?! - и оба уже кричат, а Залман уже
       хватает с вешалки пальто,- с каким бы лицом ты ни пришел -
       оно там все равно никому не нравится!
       - Глупости не говори! Не пой с чужого голоса!
       - Это у тебя все чужое! И мы, дети твои, чужие тебе! Иди,
       ночуй в своем парткоме! - уже вдогонку ему кричит Флора.-
       Партком тебе дороже родного дома! - и сама ужасается неспра-
       ведливости, обидности своих выкриков.
       Но только под их натиском Залман, в конце концов, согласил-
       ся написать: "Препятствовать отъезду сына не могу",- дескать,
       лично я против, но раз правительством разрешено... - и навсег-
       да, до близкого конца, почувствовал себя сломленным, отчуж-
       денным от времени, в котором жил, как будто давно уже сущест-
       вовал незаконно, вопреки всякой логике.
       Но тогда, на углу улицы Жуковского и Литейного проспекта
       вертлявый призрак разлуки который раз за эту, серым сумраком
       истекающую ночь обернул к Флоре свой горестный лик, и, заки-
       нув руки на плечи брата, она сказала:
       - Ты прав, Роальд: Сарра - красивое имя. Дай бог, чтобы
       оно украсило бедную Сашку...
       Роальд усмехнулся: когда-то Флора ревниво не уступила
       Анечку Сашкиной неутоленной жажде материнства - они по-
       ссорились и ничто не могло их примирить... Но вот он затронул в
       сердце Флоры самую громкую бабью струну и та жалобно просто-
       нала: бедная Сашка...
       Бессонная ночь отпечатала на утомленном лице сестры все
       пережитые годы, все потери, разочарования, взлеты и обвалы ее
       незадавшейся жизни; обнимая ее, он ощутил, как немолодо круг-
       лится под рукой ее спина, совсем близко разглядел, как время
       иголочкой процарапало тонкие морщинки на шее, как оно под-
       портило овал все еще милого лица, увидел сквозь прозрачную ко-
       жу на висках плетение голубых ручейков - и давно забытая, ще-
       мящей болью напоенная любовь к сестре перелилась через край,
       спутала все расчеты, подчинила себе трезвый разум:
       - А почему ты, Флора? Давай уговорим стариков, давай все
       вместе! Ты подумай: разве нельзя сделать из своей жизни хотя бы
       мостик для Анечки? Ну, ради Анечки?!
       Флора отстранила брата и впервые за эту ночь посмотрела не
       куда-то, не через что-то, а прямо в его большие, умные, кровной
       тоской подернутые глаза - вот в такие глаза легко смотреть, гля-
       дя в них, многое можно сказать. Ночь истекала нежностью и
       болью...
       - Пойдем ко мне, Роша. Аня спит, а мы попьем чайку на кух-
       не. Пусть эта ночь до конца будет наша...
       В пропахшей подвальной сыростью кухне царило запустение
       двух одиноких женских жизней: невынесенное ведро под ракови-
       ной, несданные бутылки, распитые забежавшими на минуту без
       звонка и приглашения гостями, груда бумаг, исписанных коря-
       вым Флориным почерком на продавленном диване - Роальд не
       раз хотел спросить сестру, что она пишет, но страх, что она тот-
       час начнет читать ему вслух, удерживал его: он боялся испытать
       то самое чувство неловкости и стыда, что охватывало Ионыча,
       когда его гостеприимно потчевали испеченными хозяйкой дома
       романами, Флора спешно сгребла бумаги и спрятала на подокон-
       ник за занавеску, и только хорошей минуте в угоду Роальд спро-
       сил:
       - Ты сочиняешь, Флора?
       - Не знаю, сочиняю ли я, но я пишу.
       - А помнишь: "Писательство - это ворованный воздух,
       это - дырка от бублика..." - маленькая издевочка крученой ни-
       ткой пробежала по его губам.
       - Конечно, помню, Роальд. Разве ты не видишь сам, что я это
       помню? Ты садись, я сейчас заварю чай.
       - Только давай покрепче: Сашка вечно поит меня какими-то
       "писями тети Хаси".
       - Должно быть, она считает, что крепкий чай вреден,- Фло-
       ра, кажется, со всем примирилась в Сашке.- Садись, мне надо
       кое-что сказать тебе.
      
       ...- Видишь ли, Роальд, мы с тобой читали одни и те же кни-
       ги - среди них были и такие, которые даже как-то неприлично
       не прочесть тем, кто хочет говорить на одном языке. Можно про-
       честь еще и еще груды книг - книги могут жить вне времени и
       пространства, но в них опыт не нашей жизни - можно даже при-
       мерить его на себя, но не по росту будет мерка. Ты говоришь: сде-
       лай мостик для Анечки - а я не могу: мостик получится слишком
       шаткий, обломается под ней этот мостик. Но почему? Да потому,
       что я - Маугли. Ты знаешь, люди нередко находили детенышей,
       вскормленных в берлогах волчицами, взращенных в стадах
       обезьян. Всякий, глядя на них, мог без колебания сказать: "Это
       дитя человеческое!" - их можно было остричь, отмыть, снять с
       них струпья, уничтожить заскорузлость кожи, но нельзя было
       научить их говорить, а главное - мыслить хотя бы самыми при-
       митивными, но людскими категориями: к нескольким десяткам
       слов приспосабливалась их гортань, но психика к понятиям, сто-
       ящим даже за этими немногими словами, - никогда! Они гибли,
       они не выживали - эти дети. Я не выживу в эмиграции не пото-
       му, что меня одолеет бедность - уедь я с Марком или с тобой, она
       мне не грозила бы; в конце концов, я выучила бы несколько ты-
       сяч слов и всякий, глядя на меня - полукровку, - с уверенно-
       стью признал бы во мне просто женщину рода людского - и ты не
       думай, что я не знаю чего-то, что досконально известно тебе, если
       не из собственного опыта, то из тех же книг - но в том-то и дело,
       что не только говорить по-русски, думать по-русски, но думать
       Русские Мысли, сегодняшние русские мысли, пойми меня, Ро-
       альд - для меня так же жизненно важно, как для воспитанного в
       берлоге слышать призывный вой волчицы; раскачивать в себе
       русскую боль - как ему, грязному, лохматому, ползти звериной
       тропой навстречу опасности и страху...
       - Ты понял меня, Роальд?
      
       ...И прошла эта ночь. И слишком быстро пролетело время: дни
       стали слишком коротки и тесны - они не вмещали в себя всей
       предъотъездной суеты и всей сумятицы чувств. И бессонные ночи
       полетели одна за другой... То вороньим карканьем отзывалось в
       сердце Флоры тоскливое предчувствие грядущих потерь, то со-
       рочьим стрекотом наполнялось оно от внезапно охватывающего
       ее восторга перед хладнокровным достоинством, с которым соби-
       рался в дорогу брат. Он словно бы ступил в некую трансцендент-
       ную зону, сам стал трансцендентен: ни общепринятого возбужде-
       ния, ни новых знакомств, никаких подарков, никаких сувениров
       на память, он ничего не хотел увозить, он только оставлял - все
       оставлял, как-то умудрившись внушить Сашке уверенность в
       том, что, кроме усилий его мозга, ничего не принесет им в их бу-
       дущем благополучия. И Сашка вдруг вся оказалась в его власти и
       покорно вернула родне все их крохоборное добро, все побрякуш-
       ки, все, что было эфемерным признаком достатка в доме. Зато
       были куплены два роскошных кожаных чемодана. Укладывая в
       них словари и какие-то технические книги, Роальд говорил: "Кто
       знает, что в них лежит, но зато их не стыдно держать в руках". И,
       полистав одну из книг, вытащил заложенную меж страниц от-
       крытку с урбанистическим видом - ткнув пальцем в высившееся
       среди пестрого грамождения здание, он сказал с той спокойной
       уверенностью, что не оставляла сомнений:
      
       - Через два года я буду работать вот здесь.
       И Флора с удивлением прислушивалась к все возраставшей в
       ней гордости за брата - от этого чувства она становилась почти
       счастлива, она почти загоралась тем предъотьездным огнем, что
       уже ярко полыхал в неожиданно раскрывшихся глазах Сашки.
       Но то и дело на душу наплывал ужас. Именно в эти дни, в дни
       сборов Роальда, а не потом, когда это прошло, Флора со всей пол-
       нотой переживала смертную тоску Ады и Залмана. То ли от бо-
       лезненного возбуждения тех дней, от острого чувства вины перед
       ними, которое сама же усугубляла, ругаясь с отцом из-за Роаль-
       да, рявкая на мать, как только та начинала плакать, к Флоре при-
       шло предчувствие их близких кончин и безысходная страшная
       уверенность в том, что их последний зов будет обращен к нему, к
       Роальду, а не к ней, Флоре - преследовала ее. Она не могла ви-
       деть слез матери.
      
       Последний вечер решено было провести вместе, без чужих, но
       в аэропорт родителей не взяли.
       До костей промозглым декабрьским утром Флора последний
       раз обняла брата. Сквозь мелькнувшую надежду, хоть когда-ни-
       будь, хоть заезжим туристом увидеть его, сказала: "До свидания,
       брат!.."
       - А лучше говорить: "Прощай!" - поправила ее форменная
       тетка и легко, без усилия отделила от нее Роальда. Вот он уже
       стоит по ту сторону турникета, Сашка улыбается ей потусторон-
       ней улыбкой, сейчас будут рыться в их чемоданах. "Чего там
       рыться? - думает Флора.- Вы не найдете там того бесценного,
       что Роальд увозит с собой: горделивую в смоляных кудрях голову
       и раскатистое библейское имя своей жены...
       А следом за ним отправится в путь его Агарь..."
       ...И счастлива судьба книги, что может жить вне времени и
       пространства. Но тот, кто написал ее, должен быть пытан време-
       нем, в котором живет, казним породившим его пространством...
      
       Ленинград
       конец 70-х начало 80-х
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       1
      
      
       1
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Беломлинская Виктория Израилевна (julietta60@mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 936k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 8.52*7  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.