Аннотация: Рассказ о педагоге и барде Юрии Устинове.
Воспоминание пятое
ЮРА
Завистливым рукам и злому языку
Да будет не дано вовеки прикоснуться
К проснувшейся душе, взошедшему ростку,
К заплаканным глазам, готовым улыбнуться.
Надежда Сосновская
Никогда не забуду, как увидела его впервые.
Середина семидесятых. Огромный, под завязку заполненный зал одного из киевских домов культуры, где проходил фестиваль авторской песни - увы, последний фестиваль-конкурс, который удалось устроить киевлянам в те суровые времена.
Конкурсное жюри помещалось в центре зала, в широком поперечном проходе. Диктор объявил неизвестное мне до той поры имя автора из Москвы, и на сцену вышел чернобородый молодой человек, высокий и худой. Он бережно держал гитару и трогал её струны так, будто о чём-то договаривался с ними, тихо и интимно, прежде чем заговорить вслух. От всего облика его исходило особое обаяние интеллигентности и мягкости. Зал затих в ожидании...
С тех пор прошло почти тридцать лет, и я уже не помню, о чём была первая его песня, но помню ощущение свежести и чистоты, как будто ты вернулся в детство, на берег прозрачного ручья в густом лесу.
После напористых молодых песен это прозвучало неожиданно. Зал оценил. Зал взорвался аплодисментами. Автор, тактично переждав, объявил вторую песню и спел уже первые строки, как вдруг из-за моей спины - я сидела перед проходом, где стоял стол высокого жюри - раздался окрик:
- Прекратите безобразие! Вам пропустили только одну песню!
Автор стоял далеко и не слышал, что кричали ему, но по реакции зала увидел, что что-то произошло. Он опустил гитару. Зал замер. Тогда он снова поднял гитару, но не успел дотронуться до струн, как тот же голос по-хозяйски крикнул:
- Покиньте сцену! Вы будете выведены из состава конкурсантов!
Из зала - как удар хлыста по хозяйскому голосу - раздался свист. И вторил ему возмущённый шум зрителей. Раздались отдельные выкрики:
- Пусть поёт!
- Дайте человеку петь!
На сцену вышел Дима Киммельфельд, популярный и всеми любимый киевский автор, член оргкомитета фестиваля и член жюри предварительного прослушивания. Он поднял руку. Зал затих. Дима подошёл к микрофону. А московский автор, не понимая происходящего, пожал недоумённо плечами и скрылся за кулисами.
Адресуясь не столько к залу, сколько к столу, за которым заседали "судьи", Дима объяснил, что сначала жюри предварительного прослушивания отобрало для конкурса у только что выступавшего автора, действительно, одну песню. Но в конце работы жюри пересмотрело своё решение, и автору разрешено было представить три песни.
Зал ответил аплодисментами.
- Итак, продолжаем нашу работу, - сказал Дима и исчез за кулисами, а на сцену снова вышел интеллигентный чернобородый человек и, явно извиняясь за случившееся, деликатно произнёс:
- Простите... Тут просто кто-то не был информирован... - сказал тихо, как бы между прочим, и спел ещё две песни .
Неизъяснимая духовная сила их покорила зал. Ему долго аплодировали. Он ушёл со сцены растроганный и полный признательности, так и не поняв, что произошло.
Это был Юра Устинов.
После конкурса мы слушали его чуть ли не до утра, в доме одного из киевлян, куда нас привели на ночлег. Там мы познакомились, и я немедленно договорилась с ним о концерте в Минске. Но состоялся этот концерт тогда, когда нашей "Криницы" уже не было (я подробно описала его в книге "Плата за вдох").
Шли годы. Жизнь била по голове, кидала по городам, дарила подарки и среди них - нечастые встречи с Устиновым. Я знала, что вся его жизнь связана с детьми, которые всегда, непонятно как, возникали вокруг него, где бы он ни появлялся. В одном из подмосковных клубов он был у них инструктором по туризму. Дети любили его беззаветно, вечно толклись у него дома, в его просторной комнате, стены которой были расписаны их рисунками, увешены трогательными детскими подарками и множеством детских фотопортретов, сделанных Юрой. В фотографии он был художник, и комната его походила на фотовыставку высокого класса. Дома Юра учил детей играть на гитаре, фотографировать, они делали под его руководством ежемесячный рукописный журнал "Конёк-Горбунок" со своими стихами, рассказами, красочными картинками и фотографиями. Он и песни-то писал в основном для детей.
Дети вырастали, уходили в самостоятельную жизнь, но приходили новые, и дом Устинова никогда не был пуст.
Среди "его" детей были и детдомовские ребята. Юра иногда рассказывал мне об их горестных судьбах, и всегда - с тихим восторгом о том, какие у них высокие души:
- Серёжу нашли трёхмесячным на клумбе, в мае, и потому ему дали фамилию Майский. Послушай, как он поёт, - Юра нажимает клавишу кассетника, и звонкий мальчишеский голос, ликующий голос поёт:
Все-все, взрослые и дети,
Взяться за руки должны!
- А Лётчика тоже нашли - на стройке, в котловане, заваленного строительным мусором и кусками бетона. Люди шли под утро мимо стройки и услышали стоны. Вытащили - живой! Ему было пять лет. Он не помнит, что с ним случилось, но по ночам его иногда мучат кошмары: ему кажется, что его душат, он начинает хрипеть и что-то пытается отодрать руками от горла. Первые годы в детском доме он совсем не разговаривал, и когда я с ним познакомился, смотрел дичком - не скажет, бывало, ни "здравствуй", ни "до свиданья". А недавно начал улыбаться.
На одной из воскресных лесных вылазок, которые регулярно устраивал для детей Юра, я познакомилась с воспитательницей детского дома, и она говорила со мной о Лётчике:
- Ребята колотили его, а он был маленький и не умел дать сдачи. За что колотили? Да за то, что был не такой, как они: не любил играть в войну, держался всё больше в одиночку. Часто опаздывал в школу из-за того, что забывал, куда идёт. Я уж отведу детей на уроки и возвращаюсь обратно, а он, вижу, идёт так медленно и рассматривает деревья в инее... Вот Юра его и присмотрел. И взял в свой клуб.
Я знала, что Устинов часто приходил в детские дома, чтобы петь детям. Не только в Москве, где он тогда жил, но во всех городах, куда его приглашали с авторскими концертами. И всюду среди детей у него оставались друзья, которым он писал, посылал подарки и в экстренных случаях даже прилетал к ним.
Безошибочным чутьём он умел находить среди обступивших его ребятишек тех, кому нужна была незамедлительная помощь, - тех, кто больше других страдал в казённых стенах, у кого реакция на оторванность от семьи готова была вылиться в тяжёлую психическую травму.
Вот таких-то Устинов и собирал каждое лето и увозил на три месяца на Кавказ. Однажды я провожала их с Курского вокзала. Меня тогда поразило, что среди рюкзаков и тюков с палатками были авоськи с разной мелочёвкой, из которых торчали детские игрушки - зайцы, клоуны, щенки...
Позже я с удивлением узнала, что эти летние поездки на Кавказ имеют конкретную цель: дети прокладывают туристскую тропу. И называется всё это - детская экологическая экспедиция "Тропа": "Тропа-84", "Тропа-85", "Тропа-86" - и так каждый год.
Что такое Тропа? Почему они её делают?
Всё это объяснил мне Юра, когда я сама летом 1986 года попала в его экспедицию:
- Есть районы, коварные для туристов. Из них трудно найти выход. Но места красивые, и все рвутся сюда. По карте всё кажется просто, а на деле - ничего не стоит заблудиться. Мы идём в такие районы, ориентируемся в них и делаем Тропу. Тропа - это безопасность: в какую сторону ни пойдёшь - выйдешь к людям. Если вдруг несчастный случай - можно привести помощь. Мы делаем Тропу так, что по ней и верхом на лошади можно проехать. Дело ещё и в том, что каждый туристский регион здесь имеет свои коммуникации, но между собой регионы не связаны. А будет связь - появятся более интересные и обширные маршруты.
Так говорил мне Устинов. Говорил истинную правду, и всё-таки он был большой хитрец. Один из наших друзей, турист-одиночка из Одессы, который каждое лето навещал экспедицию, определил ситуацию очень точно:
- Юра - санитар в бою, он спасает и оказывает первую помощь самым пострадавшим - детям. А его экспедиция - это санаторий, где он выхаживает их. Если б не было Тропы, он придумал бы что-нибудь ещё.
Не только детдомовские - там было много домашних детей, и почти все - из семей неблагополучных. От некоторых отказались даже психлечебницы, а Устинов вытаскивал их из тёмной бездны. Другие попали в сомнительные компании, и, пока не поздно, надо было повернуть их в другую сторону.
Из разговоров с Юрой:
-- Как-то ночью мы вышли из дома в Алтубинале и увидели над лесистым хребтом серебристый светящийся купол. Он стал расти, он увеличивался и приближался к нам, закрывая небо. Ребята плотно обступили меня со всех сторон. Мы не отрываясь смотрели вверх. Купол закрыл всё небо и опустился над нами. Было чуть-чуть тревожно и радостно почему-то... Потом ребята говорили мне, что такое уже было с ними - то ли во сне, то ли в очень раннем детстве...
Здесь у всех были "лесные" имена. Иногда они совпадали с обычными: Саня, Лёша, Герасим, но чаще - ничего общего с ними не имели: Лётчик, Лось, Жирафик, Малыш и Кир, Сынок и Бэмби, Чук и Чиль, Ясенёк, Поляна, Лиска - и так далее в том же духе. Никто не знал, как эти имена появлялись, но часто они так точно схватывали внешние особенности человека или выражали его внутреннюю суть, что оставалось только диву даваться. Лиска - рыженькая вёрткая девочка с острыми карими глазками, она не Лиса, а именно - Лиска. Ясенёк - маленький, стройный, светлый. Со словом Чиль ассоциируется что-то круглое и тугое, как футбольный мяч. Чем ближе я узнавала детей, тем больше поражалась меткости "лесных" имён.
А почему - Лётчик? Оказалось, у него есть мечта - стать лётчиком малой авиации и работать в спасотряде в горах. А мне ещё и казалось, что мысленно он всё время летает.
- Ему очень плохо в детдоме и, как никому, нужна семья. - Юра терпеливо отвечал на мои вопросы. - На фоне психической травмы у него развился такой комплекс, который распутываешь, как неизвестную радиосхему, - иначе невозможно понять все причины его неадекватных поступков. Мы, как можем, пытаемся ему заменить семью.
Итак, наконец я в горах Северо-Западного Кавказа, в детской экспедиции Устинова. Приехала помогать делать Тропу. И удивилась, что никакой Тропы не увидела.
Был этап изысканий - каждый день уходили в разведку группы: старшая - Паша и Купа, юноши студенческого возраста - всегда ходили в паре, а средняя, подростковая группа чаще всего уходила с Юрой. Искали старую "черкеску" - тропу, которой пользовались черкесы в очень далёкие времена - много сотен, а может быть, тысяч лет тому назад. Сейчас от неё почти не осталось следов, и лишь опытные охотники-одиночки, передающие свои охотничьи тропы из поколения в поколение, ходят этими маршрутами и оставляют на коре деревьев свои путеводные знаки.
Разведчики прочёсывали сектор за сектором, но старая "черкеска" упорно таилась от них.
Между тем лагерь жил обычной жизнью. Точнее - лагеря, потому что в экспедиции Устинова одновременно было несколько лагерей: Базовый, где находилась основная материальная база, Горный - учебный лагерь для новичков, где постигали азы горного туризма, и основной лагерь, который перемещался и менял свои названия в зависимости от местности: Черничный, Подхребтовый, Северный и т. д. - отсюда ходили в разведку в поисках лучшего русла для очередного участка будущей Тропы, и этот же лагерь становился рабочей базой, когда маршрут был выбран и отмаркирован.
Пока разведчики делали своё дело, в лагерях шли будни: в Горном учились вязать узлы, делать переправы через горные реки, слушали лекции старших товарищей и постигали премудрости горно-туристского искусства; в других лагерях - ходили "в доставку" (за продуктами), заготавливали дрова, благоустраивали быт, мальчики делали спуск к прекрасной и недоступной реке Агопс, около которой стоял основной лагерь - Северный, девочки стирали бельё, чинили одежду и рюкзаки, шили мешки для продуктов.
Все лагеря были связаны между собой полевым телефоном, общей экономической базой, но главное - общими целями, одной Верой и одной Любовью. Природа для этого лесного братства всегда была полна неразгаданных тайн и священна. Сломившего ветку с дерева наказывают лишением работы, и нет здесь наказания тяжелее.
Время от времени Юра отправлял группы на альпику - в зону альпийских лугов. Альпика была как награда, альпика была как подарок. На альпику ходили за чабрецом, из которого варили чай - хороший повод сочетать то, что хочется, с тем, что нужно.
Нашу маленькую группу вёл на альпику Бэмби, или попросту Бэм, тринадцатилетний мальчик из Ульяновска. Я шла предпоследней, а замыкающей - Мария. Я сама назвала её Марией, как только увидела впервые и ещё не знала, как её зовут. Потом услышала имя: Маша. Значит, не ошиблась. Обращаясь к ней, я, как и все, говорила ей "Маша", но в душе - никогда. Для меня она была только Марией - так много стоит за этим именем: от ликов первых в моей жизни икон до Матери Марии, погибшей в печах крематория. Почему вдруг всё это в моём воображении слилось в облике юной девушки, выросшей средь крымских скал и невесть каким образом попавшей в лагерь к Устинову, я и сама не смогла б объяснить. У неё было не лицо, а лик, с чуть пухлыми по-детски щеками и чистым взором. Почему она завладела моим воображением? Что знала я о ней? Что она закончила педагогический институт и преподавала в школе русский язык и литературу, что за два года сменила пять мест работы... Где бы она ни появлялась, там возникал туристский кружок, который скоро почему-то начинал мешать всем учителям и всему учебному процессу в школе. "Занимайтесь своим туризмом и оставьте школу" - этот приговор повторялся ей до тех пор, пока она не оказалась руководителем туристской секции в одесском Дворце пионеров.
В экспедицию Устинова она приехала с целой группой своих воспитанников. Многие из них учились в Горном лагере, другие были здесь, на Северном, и только четырнадцатилетний Зара, смуглолицый и тёмнокудрый, был неразлучен с Марией, как верный ординарец, следуя за ней повсюду. И ели они из одной миски. Не потому, что не хватало посуды - просто была такая игра.
У нас на Северном Мария всегда появлялась ненадолго: приводила "доставку" с Базового лагеря и уходила назад, за новым грузом, или на Горный, где у неё были подопечные. Если ей приходилось ночевать в нашем лагере, она всегда спала в палатке с малышами. "Мне здесь хорошо" - говорила она, когда кто-нибудь приглашал её к себе. Жизнь в лагере для неё была любимой работой. Накануне своего отъезда она мне с сожалением сказала:
- Мы бы остались ещё, поработали. Но есть у меня долги дома: в девятом классе нужно ещё кого-то доучить, в шестом - порадовать, в четвёртом - утешить и приласкать...
Для меня никаких сомнений не было в том, что Мария нужна всем, как нужна была мне: просто чтоб была рядом - уже хорошо.
О, Бэм знал Марию и неспроста поставил её замыкающей после меня. Он знал, что я буду отставать от молодых, выносливых и тренированных ребятишек, и понимал, какие качества нужно иметь, чтобы "сопровождать" меня. Мы отставали вдвоём с Марией, и группа время от времени поджидала нас. Напрасно я просила Марию поменяться со мной местом в цепочке, чтобы я не была тормозом - она сказала мне, что сама очень медленно ходит на подъёмах и на спусках... Кто бы поверил: юное тренированное тело, точёное, как камешек прибрежной гальки - сказала, чтоб не позволить мне комплексовать, но прозвучало это так откровенно, что я почти поверила.
Тропа серпантином вилась вверх по буковым зарослям. Буки становились реже, мельче, приземистее, и перед самым выходом на альпику уже росли маленькие, перекрученные ветром уродцы - за ними трудно было признать сродство с могучими великанами, мимо которых мы проходили ниже.
Альпийский простор открылся неожиданно - цветастым разнотравьем и свежим ветром. Но тропка вилась дальше, и все шли не останавливаясь. А мне хотелось упасть на мягкий ковёр и смотреть в фантастически синее небо.
-- Хотите остаться здесь?
Я не поверила тому, что услышала: разве можно оторваться ото всех? А как же правила туризма? И замирая от радости, я спросила:
-- Мне можно ненадолго остаться здесь одной?
-- Да. Вы ведь впервые на альпике...
-- Я догоню вас. Тропинка одна - куда я денусь?
Мария кивнула, и цепочка, в которой я только что шла, отделилась от меня и стала быстро удаляться по гребню к вершине соседнего зелёного холма.
Сначала я упала в траву и так лежала, погружаясь в синь над головой. Время остановилось, и не было ни прошлого, ни будущего - ничего, кроме этой нечеловеческой синевы и полного забвения, которое она дарила. Потом стали просачиваться звуки - стрекотанье кузнечиков, жужжанье пчелы, шорох травы под ветром - тёплым и свежим ветром, и я вдруг почувствовала инородность своей одежды. Я сняла кеды и всё, что мне показалось лишним, и только тут ощутила полное слияние со стихией альпики - ветер не омывал меня, а промывал насквозь, унося усталость, вливая силы и возвращая молодость. Современные парапсихологи сказали бы - энергетичный ветер.
Внизу, за километрами лесистых склонов, мелко пестрели посёлки, и среди них, я знала, есть Терзиян, от которого три дня назад я начинала свой путь в горы, идя по маркировке, оставленной экспедицией. А сейчас всё, что там внизу, мне казалось нереальным, все житейские заботы, что крепко держат нас дома, истаяли, и давно неведомый духовный порыв, как парус, вознёс моё существо. Душа затрепетала от восторга и счастья. Хотелось плакать.
Слёзы очищали, как альпийский ветер, как родниковые песни Юры Устинова.
А вечером, уже в лагере, все сидели вокруг костра на толстых брёвнах, и среди приткнувшихся, припавших к нему со всех сторон детей - в своей неизменной войлочной шапочке-сванке - бородатый Устинов. Лица освещались весёлыми языками огня, а за спинами - чернота раннего южного вечера. Потрескивали раскалённые сучья да тихо шумели над головами пихты и буки.
Не простой это вечер - проводы: рано утром одесситы покидают лагерь, уходят вниз. У костра торжественная тишина. Слышно, как звякает кружка о стенки кана - дежурные разливают и разносят чай. И угощенье к чаю праздничное - импровизированный торт. Детская фантазия сотворила его из печенья, карамели и кукурузных палочек, смешанных со сгущёнкой и какао, и сверху всё это было засыпано первыми ягодами начинающей зреть кавказской черники. Невиданный торт на высоте полутора тысяч метров казался роскошью и выдавал нежность тех, кто его придумал и сделал, к тем, с кем в тот вечер прощался лагерь на несколько долгих месяцев.
-- Мы сегодня прощаемся с одесситами, - глуховатым голосом сказал Юра. - Мы полюбили вас, наши одесские друзья, и нам вас будет очень не хватать. А теперь каждый из вас может сказать прощальное слово.
И они говорили. Малыши - просто и безыскусно:
-- Мне было тут хорошо...
-- Я всех полюбил здесь...
-- Я хочу к вам вернуться ещё...
И старшие:
-- Здесь был мой дом. Больше, чем дом, - и моя школа. Я понял, что такое плечо друга.
-- Здесь я научился работать.
-- Я поняла, что есть в жизни другие ценности, более важные, чем те, что были мне знакомы до того, как я попала сюда...
-- Не совру, если скажу, что для меня началась новая жизнь. И надеюсь, что я ей не изменю.
-- Знаю, что ещё много интересного произойдёт в моей жизни. Но я никогда не забуду наш лагерь. Здесь меня научили настоящей человечности, и здесь я увидел настоящую доброту. Я понял, что такое любить человека. Это останется на всю жизнь.
-- Весь год я буду жить ожиданием лета. Я не прощаюсь, я говорю: до свиданья. Я всех вас очень люблю.
-- Ну, а ты, Серёжа, что скажешь? - Юра обратился к мальчику лет одиннадцати, сидевшему внутри круга у самого костра. Лицо мальчика некрасиво исказилось, он всхлипнул. И сквозь рыдания, протяжно завывая, выкрикнул:
-- Я не хочу уезжать отсюда! Простите меня, я больше никогда не буду... - и снова судорожно всхлипнул. - Никогда-никогда... не буду... Я хочу остаться тут...
Тяжёлая тишина повисла вокруг костра, и в ней ещё громче казался прерывающийся всхлипываниями жалобный плач. Я знала, что Серёжу решено отправить в Керченский интернат, туда, откуда он приехал, на месяц раньше срока, потому что он украл у своих товарищей бинокль и кошелёк с десятью рублями. Он должен уехать завтра, с одесситами.
Все молчали, и тогда сказал Юра:
-- Я своего решения не меняю. Ты обманывал своих товарищей, которые тебя кормили, заботились о тебе, обслуживали тебя. Значит, ты не понял, куда попал. Мы ведь простили тебя в первый раз...
Серёжа сидел на земле, обхватив руками колени, над которыми вздрагивал от плача его подбородок. Смотреть на него было неловко, и все смотрели в костёр или в землю.
-- Я не меняю своего решения, - повторил Юра. - Но если кто-нибудь захочет взять Серёжу на себя, он может это сделать.
Юра помолчал и, обращаясь к Серёже, добавил:
- Только он должен помнить: если ты сорвёшься, он спустится отсюда вместе с тобой. Есть такой человек?
Тишина стала хрупкой и невыносимой. Плач затих в ожидании и почти безнадёжной надежде... Из заднего ряда раздался тонкий детский голос:
-- Я беру его на себя.
Ещё мгновение длилась тишина, и снова обрушился плач Серёжи.
-- Пойди, Саня, возьми его и успокой.
К Серёже подошёл худенький мальчик лет четырнадцати, в белом капроновом анораке, с чистым тонким профилем и серьёзным взглядом удивлённо-ясных глаз. Он взял Серёжу за руку и вывел его из круга.
Из разговоров с Юрой:
-- Есть прирождённые борцы за справедливость, они не знают обходных путей и компромиссов. Они как птицы - на полном ходу врезаются в решётку маяка и гибнут. Таков Саня.
-- Где же он в свои четырнадцать лет борется за справедливость? В школе? Дома?
-- Везде. Он уже нажил себе на этом гастрит и много ещё других болячек, какие только можно нажить с его сердечком. - Юра говорил тихо, будто неуверенно делился самым сокровенным. - Я пытаюсь закалить его. Даю ему падать - и стелю соломку. Снова даю падать - и снова стелю соломку. Иначе погибнет.
Позже, разговаривая с Саней перед самым своим отъездом из лагеря, я спросила у него:
-- Почему ты поручился за Серёжу?
Саня ответил не сразу:
-- Мне жалко его стало.
-- У костра, когда все молчали?
-- Нет, когда я шёл к костру, я уже знал, что возьму его на себя. Я не сразу об этом сказал, потому что думал - может, ещё кто-нибудь захочет взять его...
А в тот вечер, когда Саня увёл плачущего Серёжу из круга, самое интересное только начиналось. Гитара примостилась на коленях у Юры, все затихли, я уселась поудобнее и приготовилась слушать... Для меня само собой разумелось, что Юра подарит одесситам на прощанье свой концерт. И как же я была удивлена, когда, спев три-четыре песни, он передал гитару по кругу. Я испытала разочарование, так как настроилась слушать только его и не представляла, что интересного могут спеть дети.
А дети спели. И те, которые оставались, и те, что уезжали. Они дарили друг другу свои любимые песни, и поразил меня репертуар этого песенного прощанья. То, что пели Визбора, Городницкого, Круппа, меня не удивило - кого ж ещё петь в лесу и в горах? Но дети пели совсем неожиданных для меня авторов: Луферова, Краснопольского, Евушкину, Ланцберга, Егорова и, конечно, Окуджаву.
Вечер был хорош, но недолог. Недолог потому, что утром предстоял ранний подъём не только для одесситов - вместе с ними уходила группа детей "в доставку" - вниз, за продуктами.
Три раза в день - на завтрак, обед и ужин - все в лагере получали узенький ломтик белого хлеба - половину сечения стандартной буханки-кирпичика, толщиной не более сантиметра. Я не сразу поняла, чем вызвано такое ограничение. Любая пища могла иметь добавку, но у хлеба были жёсткие нормы. Когда кончался хлеб, группа уходила "в доставку".
Я уже не раз слышала это слово, видела, как группы возвращались из "доставки": их встречали на подходе к лагерю, снимали рюкзаки, немедленно поили чаем, кормили - словом, встречали, как воинов, вернувшихся с поля брани.
Но так бы я и не поняла, что значит "доставка", если б не пошла в неё сама.
Двадцать девять километров вниз, до Терзияна, с пустым рюкзаком, показались хорошей утренней прогулкой. В тот момент, когда солнце, поднявшись уже почти в зенит, начинало палить немилосердно и жажда растила лишь одно-единственное желание - пить, внизу неожиданно показались крыши посёлка.
В сельмаге узкие длинные мешки были наполнены крупами, вермишелью, сахаром и уложены в рюкзаки вместе с кирпичами хлеба и металлическими банками кабачковой икры. Юра, производивший закупки, сам распределил ношу по рюкзакам, следя за тем, чтобы не перегрузить малышей - чтобы "доставка" не превратилась для них в каторгу и в то же время чтобы дать им возможность ощутить свою причастность к трудной работе, которая была жизненно необходима для экспедиции.
Самым младшим ребёнком в экспедиции был Ясенёк - неполных девяти лет воспитанник детского дома под Ульяновском.
Из разговоров с Юрой:
-- Он просто не участвовал в жизни детдома. Все бегали, шалили, ходили на головах, а он всегда стоял у стены и смотрел в пол, думал о чём-то своём и улыбался - будто вспоминал какую-то иную жизнь, далёкую и счастливую. Мне захотелось помочь ему сохранить тот светлый мир, который в нём жил, и я взял его в экспедицию. Вот теперь он уже играет с ребятами, смеётся, шутит. Если уж злые люди друг друга находят, то добрые тоже должны находить друг друга.
У меня был до постыдного лёгкий рюкзак - почти такой же, как у малышей. А мальчики постарше несли внушительные рюкзаки, и, пожалуй, самый большой груз был у Юры. Я видела, с каким трудом он шёл на подъёме, и видела это не я одна. На привале семнадцатилетний Герасим, пользуясь тем, что Юру, как всегда, облепили малыши, развязал его рюкзак, вытащил увесистый мешок с крупой и быстро спрятал его к себе. Потом, довольный удавшейся операцией, сел рядом с Юрой и просидел у него под носом до конца привала. Но, когда надевали рюкзаки, Юра заметил пропажу - видно, тяжёл был мешочек.
-- Кто стянул у меня рис? Признавайтесь!
Никто не признался. Юра внимательно оглядел всех.
-- Может, Герасим... - кто-то, по простоте душевной, произнёс робко.
-- Нет, Гера не мог, он всё время сидел рядом со мной. А ну-ка, Лётчик, веди группу, а я посмотрю: у кого ноги будут колесом, тот и вор.
Тринадцатилетний Лётчик пошёл впереди, а все цепочкой двинулись за ним, сохраняя прежний чётко установленный порядок. Я замыкала группу, передо мной шёл Герасим. Головы его не было видно за огромным рюкзаком, но ноги ступали твёрдо. Юра прошёлся сбоку, внимательно глядя каждому на рюкзак и на ноги. Только на Герасима он почти не взглянул - так прочно сработало "алиби".
"Следствие" закончилось безрезультатно, и Юре ничего не оставалось, как пристроиться в хвост. Мы шли рядом, иногда он ронял одобрительные реплики:
-- Молодец Лётчик, точно и экономно выбирает дорогу.
-- Умница, вовремя остановился на привал.
С набором высоты всё труднее было идти. В начале пути ещё была надежда на попутную машину, которая, если не сможет подбросить всех, то, по крайней мере, прихватит рюкзаки. Пару раз проезжали колхозные машины, но ни разу не остановились. Когда я с недоумением спросила Юру, почему мы не "голосуем", он спокойно объяснил:
-- Нас здесь все знают. Просить не надо. Если могут помочь, сами останавливаются, но в последнее время с этим стало хуже.
Я не стала спрашивать, почему - Юра избегал при детях ненужных разговоров о проблемах взрослых.
Несколько раз проезжали легковые машины пчеловодов - почти до самого последнего крутого подъёма перед лагерем то тут, то там были разбросаны пасеки - и никто не предложил закинуть на крышу с пустым багажником хотя бы самые тяжёлые рюкзаки, а как бы это сразу увеличило скорость всей группы!
Солнце неумолимо скользило вниз. До лагеря было ещё далеко, когда у Сани заболел желудок. Приступ хронического гастрита. Я знала, что Саня сидел на диете: когда для всех варили еду с тушёнкой, ему отдельно, в маленьком котелке, готовили молочный суп или молочную кашу, и Юра следил за тем, чтобы дежурные об этом не забывали. Теперь требовалась срочная остановка - Саню нужно было уложить. Юра дал ему таблетку бесалола из аптечки, довёл группу до вагончика, стоявшего неподалеку, и объявил привал.
Вагончиком, видно, ещё недавно пользовались лесорубы: там были скамейки. Саню уложили и укрыли штормовками. Рядом примостились малыши - им требовался отдых. Старшие ребята сгрудились вокруг Юры. Он посмотрел на уходящее за хребет солнце и сказал:
-- Засветло мы не перейдём Пшишь. Нужны фонари.
Горная речка Пшишь - неглубокая, но, как теперь сказали бы, "крутая" - требовала к себе уважения.
-- Идём в скоростную "доставку" - молниеносно среагировал четырнадцатилетний Том.
-- И я, - сказал Лось.
-- И я, - эхом откликнулся Кир.
-- И я, - весомо сказал Герасим.
-- Нет, Гера, - Юра почему-то, и уже не в первый раз, игнорировал его "лесное" имя, - ты нужен здесь. В скоростную "доставку" пойдут трое: Том, Кир и Лось.
Трое запаслись свитерами, надели штормовки и, вскинув рюкзаки, в хорошем темпе зашагали вверх.
Сумерки густели быстро, и Юра развёл у вагончика небольшой костерок. Через два часа появилась спасгруппа: друг и соратник Юры по экспедиции Гоша со старшими ребятами - одни вернулись днём из разведки, другие пришли с "доставкой" из Базового лагеря. Всех разделили на группы, человека по три-четыре на один фонарь, и начался ночной подъём. Сначала набор высоты был едва заметен. Но после перехода через Пшишь подъём пошёл круто, тремя большими каскадами. И хоть поднимались налегке (все рюкзаки до утра были оставлены внизу), он казался изнурительным и бесконечным. Сказался долгий путь из Терзияна, измотавший силы.
К двум часам ночи мы добрались до лагеря. За всю дорогу я не слышала ни одной жалобы, ни одного хныканья, а ведь самым младшим участникам этого ночного штурма было девять лет.
За четыре года экспедиции это была единственная неудачная "доставка" - все остальные возвращались засветло.
Так я тогда узнала цену хлебу - в мирное, не блокадное время, - цену тому узкому ломтику, что получала в лагере трижды в день.
Ежевечерне после ужина весь лагерь собирался к костру на разбор. Разбор происшедшего за день - вот что означало это слово. Здесь каждый, без исключения, высказывал своё отношение к прошедшим событиям, кратко анализируя, что сделал он за день и что день дал ему. Потом определялись рабочие задачи на завтра. Разбор проводился во всех лагерях, вёл его старший по лагерю, независимо от присутствия Устинова.
Первая цель этого мероприятия лежала на поверхности - дети учились контролировать своё время и анализировать свои поступки.
Вторая была глубже - дети учились говорить правду друг другу, говорить мягко, тактично, без критики. Учились сами говорить правду о себе и выслушивать её от друзей и от Юры, хотя голос Юры на разборе звучал очень редко: здесь говорили дети. Я поняла, почему в лагере не было никаких разговоров за спиной и сплетен.
Третья функция разбора, пожалуй, самая интересная и важная, открывалась мне постепенно, от вечера к вечеру - это были уроки воспитания. И момент публичности не мешал этим урокам, поскольку всё происходило в одной семье, где все были близки друг другу и все готовы были друг другу помочь. Но если разговор о недостатках других кто-то превращал в самоцель или, того хуже, - брал на себя роль указующего перста, его быстро ставили на место. Когда Чиль очень уж увлечённо рассказывал о драке Серёжи и Чука, вынося это событие на общий суд, Поляна спросила:
-- А тебе не кажется, Чиль, что ты получаешь удовольствие от этого рассказа?..
Из разговоров с Юрой:
-- Здесь нет благополучных детей. И именно домашние дети, а не детдомовские, здесь самые неблагополучные: Чиль, Бэмби, Макс, Кир...
-- Чиль - неблагополучен?
-- Думаю, да. Его ведь жалко.
-- Почему?
-- Ну, во-первых, физическая деформация. Может быть, наследственная. Ты заметила, как он двигается? Ему всё неудобно: ходить, сидеть, лежать.
-- Это только в лесу или дома тоже?
-- Думаю, что везде, но в лесу особенно. Сравни его с другими детьми: ведь всем удобно, а ему - нет.
-- Я думала, что это из-за некоторой тучности.
-- И из-за этого тоже, но не только. А внутри Чиль - круглый и правильный. Не прочь составить себе моральный капитал на чужих бедах. Старается быть рассудительным и положительным. - Юра помолчал, подумал. - Может вырасти конформист. Будет подчиняться начальнику не потому, что уважает его и согласен с приказом, а потому, что - начальник. Если прикажут сделать аморальный поступок, - сделает. Какое же тут благополучие? Если б он был свободен от физических недостатков, то был бы пригоден для военной службы... вообще, для такой работы, где нужно уметь только подчиняться.
-- И разве ты можешь его переделать?
-- Я - нет. Но я ведь не один. Ничто не проходит бесследно.
Я удивлялась терпению Юры и думала, что оно неиссякаемо. Но однажды увидела, как этому терпению пришёл конец и что из этого вышло.
Возмущение ребят вылилось на двенадцатилетнего Чука, который, видно, уже не в первый раз, развлекаясь, метал топор в ствол дерева. Дети роптали:
-- Ведь оно же живое - дерево, ему же больно!
-- Из-за тебя оно всех нас бояться будет.
-- Живодёр ты, Чук...
Чук равнодушно смотрел в сторону, будто и не к нему обращались. И тут раздался негромкий голос Юры:
-- Достаточно. Он не способен понимать человеческие слова. Он не способен любить и жалеть.
Никогда я не слышала у Юры такого жёсткого голоса.
- Ты, Чук, можешь только лгать, выкручиваться, прятаться, действовать исподтишка, быть жестоким. И я предоставлю тебе такую возможность. Завтра выберу самое красивое и молодое дерево, и ты на глазах всего лагеря его срубишь.
После разбора я попыталась объясниться с Юрой на эту тему. Жалко мне было дерево. Но он твёрдо сказал:
-- Если его это не вылечит, его не изменит ничто. Но я буду знать, что сделал всё.
Наутро после завтрака Чуку вручили топор, и все пошли за Юрой на соседний пологий склон. Чук шёл молча и покорно. Юра подошёл к молоденькой стройной пихте и указал на неё Чуку. Все тут же окружили дерево широким кольцом, положив руки друг другу на плечи. Замкнулся круг. У дерева стояли Юра и Чук. Чук - с топором, упрямо опустив голову.
-- Руби, - сказал Юра.
Чук не шелохнулся.
-- Руби, - повторил Юра и, подойдя вплотную к пихте, положил ей на ствол руку, будто хотел защитить от удара.
-- Руби, - сказал Юра в третий раз.
-- Руби, - сказал Герасим, вышел из круга и встал рядом с Юрой.
-- Руби, - сказал Бэм и встал рядом с Герасимом.
-- Руби, - сказал Лось и вплотную подошёл к пихте, подперев её плечом.
-- Руби! Руби! - говорили все дети и один за другим становились рядом с пихтой.
Через несколько минут не было никакого круга. С одной стороны был Чук с топором, а с другой - пихта и вплотную к ней - все остальные. Детские руки лежали на её стволе. Замахнуться на пихту - значило замахнуться на всех.
-- Руби, - сказал Юра.
-- Руби, - сказали все.
Чук стоял опустив руки. Юра снял ладонь с пихты и пошёл прочь, на тропинку. Один за другим все ушли вслед за ним. Лагерь цепочкой спускался вниз по склону. Я шла последней.
Чук остался один с топором у пихты. До обеда в лагере его никто не видел.
Я поняла, что и тут Юра меня перехитрил. Полно, меня ли? Может быть, самого себя?
Район лагеря Северного был проверен. Следов старой тропы - "черкески" - в нём не нашли. Авангардная группа с Юрой уходила вперёд, вниз по Агопсу - ставить новый лагерь. Моросил дождь, и было очень тоскливо смотреть на их удалявшиеся спины с громадными рюкзаками. Только один рюкзак был маленький - у тринадцатилетнего Бэмби.
Из разговоров с Юрой:
-- От Бэмби отказалась психбольница. Диагноз - шизофрения, процесс распада в мозгу, разложение личности. - Юра замолчал, будто обдумывал, как лучше выразить свою мысль, потом посмотрел на меня, словно взвешивал, что стоит сказать, что - нет, и наконец, решился:
- В нём живут два человека: один - днём, другой - ночью. Днём ты знаешь одного Бэмби, а ночью он включается, как приёмник - вещает такое, что лучше не слышать: не всё понятно, но всё черно. Было черно, сейчас уже стихи пошли. Казалось, что ночью он находился в чьей-то власти, будто какая-то страшная сила использовала его для своего вещания. Мы решили бороться - мы ведь сильнее.
-- И как же вы боролись?
-- Видишь ли, если отнестись к этому слишком серьёзно или слишком легко, это усугубится. Важно найти меру - серединку. Днём он явно выбирает этот мир, ночью - выбирали его. Нужно было постараться сделать так, чтобы он и ночью мог выбирать сам. Нужно было найти ключ ко входу...
-- Ну и что, нашли?
-- Думаю, что да.
-- Каким образом?
Я задавала идиотские вопросы по тогдашней полной дремучести своей, - лишь позже, когда прочла книжку о подсознании, я многое поняла. Но Юра был терпелив и отвечал обстоятельно:
-- Искали очень кропотливо. Дежурили возле него ночью, задавали вопросы, общались жестами и касанием - была долгая и упорная борьба Света и Тьмы. Помнишь, я улетал в Ульяновск? Я ведь тогда едва успел: родители, отчаявшись, собрались сдать его в психлечебницу - Карамзинку, есть там такая. С трудом уговорил их этого не делать.
-- А тебя что, по телефону вызвали?
-- Нет, сам почувствовал, что Бэмби совсем плохо.
Господи, думала я, как же надо быть настроенным на судьбу Бэмби, чтобы так точно почувствовать, когда ему плохо. И сколько же таких судеб вокруг Устинова?..
-- А как ты вообще познакомился с Бэмби? Он ведь домашний мальчик.
-- Он приходил в один дом, где пели песни и где я бывал, когда приезжал в Ульяновск. И меня попросили ему помочь. Все ведь знают, что я вожусь с детьми. Он любит песни, и больше всего - Круппа. Помнишь, он пел "Давай поговорим о городах"?
Я это помнила. Когда уезжали одесситы... И меня тогда это поразило: песня не очень известная, да и Бэмби как будто мал ещё для роли философа. А Юра, точно угадав мои мысли, пояснил:
-- Крупп, с его любовью к жизни, для Бэмби - стабилизатор полёта, якорь, привязывающий к этому миру.
Новый лагерь назвали Агопс, по имени речки. На следующий день туда ушла "доставка" с продуктами, а на третий - переселилась ещё одна группа с Северного. Лагерь стоял внизу, на самом берегу Агопса, и шум горной реки стал постоянным звуковым фоном нашего нового места жительства.
Вечером на разборе несколько человек сказали, что Сынок весь день валял дурака и не помогал, когда его просили.
И тут, что бывало очень редко на разборах, голос подал Юра.
-- Всё, что ты не дорабатываешь, - сказал он ему очень мягко, - за тебя делают другие. Они тебя обслуживают. Получается, что ты не Сынок, а барин. Если хочешь, чтобы тебя обслуживали, нужно ездить в пионерский лагерь. А тут мы обслуживаем себя сами. Что скажешь, Сынок?
Сынку не больше двенадцати лет. Трогательно красив, как деревенские дети на старых немецких открытках. Хлопает огромными круглыми глазищами, опускает их вниз в знак полной готовности принять любой приговор и молчит.
-- Дадим ему контрольный день, - предложил Том.
-- Беру контрольный день, - кротко ответил Сынок.
-- Юра, что такое контрольный день? - спросила я в конце вечера.
-- Это день, когда человек может начать жить сначала, и все должны забыть, каким он был до этого.
Следующим вечером все признали - и Сынок не возражал - что контрольный день он не выдержал. Его отправили на три дня обратно, в Северный лагерь. Это была мера наказания и ещё одна возможность исправиться. Наказанием для детей было любое удаление от Юры, ибо все тянулись к нему, как зелёные былинки к солнцу. Хотелось написать - как цветы. Банально, но точно: почти все дети тут были удивительно красивы.
-- Юра, ты что, специально подбираешь их по красоте?
-- Объяснял уж не раз: приходят они ко мне обыкновенными, походят годик - и становятся красивыми. Естественный процесс: открываются замки, исчезают комплексы. Как-то один год мы отбоя не знали от "Мосфильма" - все хотели снимать наших детей. С трудом выдержали атаку. "Нигде, - говорят, - нет таких красивых детей". Пришлось объяснить им, что все дети без исключения могут быть красивыми, если с ними правильно обращаться.
Из разговоров с Юрой:
-- Сынок? Да, он домашний ребёнок. Его мать была "королевой" парка культуры и отдыха всю свою молодость. Тронуть её никто не мог, потому что её защищал "король". Значит, Сынок у нас - принц королевских кровей. Когда родился, мать бросила его на дедушку с бабушкой. Они холили и растили внука, сделали конфетку. Главное - вкусно поесть и отдохнуть, интеллект там задавлен, все заботы только о теле.
-- И ты надеешься что-то изменить?
-- Несомненно. - Юра редко говорил так уверенно. - Нужно, чтоб он понял, что себя можно и нужно корректировать. Я взялся за него круто. Поставить крест на нём - значит, поставить крест на себе. Это слишком шикарно. Я должен вытянуть его.
Очень скоро я поняла, что почти все "устиновские" дети, и детдомовские, и домашние, девять месяцев, которые они проводят в городе, с нетерпением ждут лета, чтобы снова вернуться в экспедицию: там для них начинается иная - их собственная жизнь, которую они делают себе сами. Именно поэтому они даже свои имена оставляют в городе, придумывая себе и друг другу совсем иные, более соответствующие их внутреннему существу.
"Мы делаем Тропу в горах и делаем Тропу в себе" - так сказал на одном из разборов в прошлом году Андрей, четырнадцатилетний мальчик из Новосибирского детского дома. Дети запомнили эти слова и часто вспоминают их.
И был ещё один день. Две разведки вернулись без результата. Но работа начинается: делаем Тропу - первый участок, маршрут которого уже ясен - от лагеря до перемычки.
За завтраком Юра обнаружил, что овсяная каша имеет странный вкус. Оказалось, что в запарке завпрод выдал дежурным вместо сухого молока пшеничную муку.
-- На пшеничном молоке, в деревянном башмаке... - пошутил Юра и принялся за свою порцию. - Прошу дежурных выдать всем утешительное повидло.