Я никогда не умел постигнуть логику поступков моего беспокойного друга Павла Ан. Короткова.
Только что, после величайшего напряжения сил, завод начал выполнять план, и это с полным основанием увязывается с именем нового главного инженера П. А. Короткова. Наш успех особенно знаменателен, если учесть, что завод, строго говоря, не приспособлен к выпуску сложнейших станков-автоматов. Кстати, доводка этих автоматов, сданных проектантами с возмутительными просчетами, и подавно заслуга Короткова, в некотором смысле даже исключительно его заслуга. Теперь наконец появились предпосылки к тому, чтобы совершенствовать все стороны деятельности завода, далекого от совершенства, и приближать его возможности к опережающей их сложности производства.
И вдруг Павлуша с присущей лишь ему какой-то "нелинейной" логикой, презрев успехи, начинает активно заниматься самоедством по той, мол, причине, что это он виновен в смерти милейшего и всеми нами любимого Мирона Ароновича Хайкина. Почему-то он вбил себе в голову, что Хайкин умер в результате участия в организованном им, главным инженером Коротковым, штурме под лозунгом "Даешь автомат!". Вот так, ни больше, ни меньше.
Ночь после похорон Павлуша провел на заводе, роясь в недрах дряхлого письменного стола бедняги Хайкина. Утром Павлушина пепельница полна была окурков, что свидетельствует об усиленной умственной деятельности моего друга. И о потрясении, естественно.
Следующие сутки Павлуша провалялся дома на своей продавленной тахте, выкуривая сигарету за сигаретой, слушая надрывающую душу музыку и невидяще созерцая через окно безрадостный двор-колодец. Разумеется, он не отзывался на телефонные звонки и стук в дверь. А свет в комнате горел...
Я и не звонил бы и не стучал. Но весь день я отсутствовал по делам, связанным с реорганизацией своего отдела, и знакомился с отделами главного технолога на других заводах. А к вечеру, вернувшись, нашел на рабочем столе записку моего зама Чурикова: "т. Покровскому. Александр Ильич, наверно, вам стоит посетить Павла Андреевича, его сегодня не было на работе". Тихонький седенький Чуриков очень жалостлив.
За счет своего роста я дотянулся до Павлушиного окна и барабанил кулаком по раме до тех пор, пока он не открыл.
Я поздоровался как ни в чем не бывало. Он кивнул и снова повалился на тахту. На проигрывателе крутился грустный Григ. Негромко. Все-таки дело к ночи, все спят, кругом темень. Словом, настроение самое подходящее.
Я давно у него не был. Оказывается, этот эстет со свойственной ему стремительностью, в единственный за последние три месяца выходной, сделал у себя оригинальный ремонт: оклеил три стены обоями, а одну газетами. "Правда", "Известия", "Комсомолка", "Морнинг стар", "Нойес Дойчланд", даже какая-то корейская или китайская. И на этой беспокойной стене в центре, как и прежде, портреты родителей, а по сторонам два почти одинаковых портрета Иры. Но на одном она какая-то не такая, моложе, и глаза светлее и жестче. Приглядевшись, я понял, что это не Ира, хотя сходство было поразительное.
(В моих глазах это фото явилось первым лучом света, брошенным на покрытые мраком необъяснимые отношения, которые в последнее время сложились между Павлушей и Ирой).
Сигаретный дым удушает. Григ. Сидим, молчим. Вернее, я сижу. Он лежит на спине, руки под головой, глаза в потолок... Мне претят такие переживания, я их воспринимаю как игру на публику. Не знай я Короткова... Даже зная, не могу себя убедить, что в этих переживаниях нет позы. Добро бы еще умел позировать...
Так мы промолчали часа три. За это время я поел, выпил кофе и прочел довольно любопытную книжонку бывшего министра иностранных дел Австро-Венгрии "В дни мировой войны" (Госиздат, Москва-Петроград, 1923, 292 страницы). Есть еще у Павлуши неисследованные мною книжные залежи.
В три ночи я вторично выпил кофе. Павлуша курил и поднимался с дивана, только чтобы сменить пластинку. Сплошь минор и патетика, страшно весело. В три тридцать я все так же молча стал надевать плащ. Здесь его учтивость не выдержала:
- Ты уж меня извини... Уходишь?
- Мы очень мило провели время, пора и честь знать.
- Не обижайся. Сам понимаешь...
- Да нет, не очень понимаю, я черствый. Одни рождаются, другие умирают. Это в порядке вещей.
Он сжал зубы и выкатил глаза. А я демонстративно не замечал этого и поправлял перед зеркалом воротник плаща.
- Ты что?..
- Я-то ничего. А ты? Протестуешь против устройства мироздания? Ну умер человек на шестьдесят шестом году, ну и что?
- А то, что работать мы не умеем, вот что.
- Ну, в таком случае не мы, а ты. Значит, это ты не умеешь работать.
- Да, я. Я! И пошел ты!..
- Нет, теперь, пожалуй, не уйду. - Мне вдруг невыносимо захотелось спросить о втором портрете. - Ты заговорил. Продолжай. Одним этим признанием ты ведь не ограничишься.
Но он ограничился. Мы стояли в тесной прихожей, и он ожесточенно молчал, сжав челюсти и сунув кулаки в карманы серых рабочих брюк. Опять в его лице появилось нечто фанатичное, то единственное, что - вот странно! - возбуждает во мне легкое презрение и в то же время зависть. Чувства, подобные тем, какие вызывает упрямый ребенок.
- Ладно, давай сначала, - сказал я.
Битый час в прихожей я убеждал этого козла всего-навсего в неоспоримости диалектики - в разумности постоянного обновления и, следовательно, отмирания. В конце концов, потеряв надежду одолеть его молчаливое сопротивление, пошел на уступку и заметил, что при всех обстоятельствах память о людях сохраняется не погружением в транс, а воплощением завещанных идей.
Знать бы мне тогда, какого демона я пробуждаю... Вернее, укрепляю. Но тогда я ничего еще не знал. Да и занимало меня, в сущности, только одно - Ира.
* * *
Меня не тревожат запутанные, трудные или так называемые безвыходные ситуации. Меня тревожит, когда я перестаю понимать, что происходит.
Факты: Ира и Коротков не встречаются, несмотря на то, что Павлуша пребывает в состоянии, которое делает постоянное присутствие близкого человека необходимым. Но Иры нет рядом. Это не укладывается в понятия сострадательности, в которых она воспитана. Это вообще ни в какие объяснения не укладывается.
Истолкование: Ей нанесена обида из тех, которые не прощаются. Но такую обиду, я в этом убежден, не способен причинить женщине Коротков. Потом, если бы он был виновен, то искал бы встречи. Даже не знаю, по каким признакам заключаю это, но заключаю с уверенностью: он встречи не ищет. Словом, чушь и бессмыслица.
Об Ире и о моем отношении к ней можно развести коротковскую канитель. Но, в отличие от Павлуши, я не склонен к самоанализу, я склонен к действию. А действовать нельзя, нужна дополнительная информация.
Где взять информацию о Короткове? Он не из тех, кто делится переживаниями. Есть лишь один человек, которому он может что-то рассказать. Это Илья Грачик. Правда, у Грачика можно узнать всю подноготную о самом Грачике и лишь немногое о его друзьях. Зато есть Неля, которой супруг сообщает все и которая, конечно, не станет делать из этих сведений секрета для меня, старого друга.
Я позвонил Грачику и условился о встрече: есть уже план, как перетащить его к нам на завод. Договорились на восемь вечера, но я пришел прямо с работы, в половине седьмого. Неля обожает меня кормить, я всегда хвалю ее превосходную стряпню. В тесно заставленной кухне она питала меня и сообщала новости...
Поразительный, схожий с Ириным портрет на оклеенной газетами стене - это Тереза, детская любовь Павлуши. Впрочем, любовь, наверно, не то слово, это голодное братство двух сирот, соединенных дружбой, сильнее которой на свете нет ничего. Так об этом говорил Коротков. Раз в месяц, когда приходил отцовский аттестат, Павлуша закатывал пир на двоих. Нелегко ему пришлось, пока эта гордячка признала за ним право оберегать ее и делиться с ней куском. В дни пиров они убегали с уроков. Переулками, мимо высоких саманных дувалов, мимо тихих арыков они выходили к узкому, как нож, и недосягаемо высокому мосту через Касансай. Мост был железнодорожный, но дорога тупиковая, поезда ходили редко. Тереза и Павлик садились у реки и ждали. И поезд наконец проходил по лезвию врезанного в небо моста, медленно, как орудие пытки, словно дразнил невозможностью следовать за ним к пасмурным европейским ландшафтам, к дождям и снегам, к холодным туманам, отсюда, из-под бирюзового неба Средней Азии. Потом они шли против течения рычащей горной реки, все больше удаляясь от своей Европы. И там, дальше, где уже не было жилья, а только заброшенные огороды на одном берегу реки и нагретые желтые обрывы на другом, они располагались - всегда на одном и том же месте, в сухой глинистой яме. В холодную пору года они складывали костер из сухих кукурузных стеблей и молча глядели на небо, по-чужому солнечное, тусклое, затянутое пленкой высоких, сухих и тонких облаков. Потом ели. А после еды, по-сиротски прижавшись, смешивая дыхание, ощущая родное тепло друг друга, пускались в странствия по планете. Лондонские сумрачные площади и парижские бульвары, улочки Кракова и вечный Рим - Тереза была варшавянка, - степи и джунгли, наши леса, автомобили, пароходы, удобные каюты, хорошая одежда, вкусная еда, незатрепанные книги... И музыка - симфонии, сюиты, мессы, оперы. Тереза пела за целый оркестр, партию каждого инструмента. За всех певиц и даже за певцов. Из Павлушиной куртки она делала себе мантилью: Джильда. Из пучка соломы - усы: Мефистофель. Для Павлика она была весь мир. Наверно, он для нее тоже. А бывало, что она плакала, уткнувшись лицом в его худую шею.
Тереза была на два года старше. Павлуше было четырнадцать, когда они расстались. Ей шестнадцать. Если бы и ему исполнилось шестнадцать, они не расстались бы. А так их просто разнесло неисповедимыми путями, по которым передвигались их детские дома. И осталась Павлику от его Терезы на всю жизнь любовь, настоящая, как у взрослых. И музыка. И, насколько я могу судить, привязанность невиданной силы, особенно если судить по дальнейшему. Вероятно, мне, с моей благополучной биографией, этого дальнейшего не понять...
В один из дней, когда у него была Ира (и, видимо, не просто была, но об этом я стараюсь не думать), у него, многократно обжегшегося на красивых и бездушных куклах и встретившего наконец родную душу, которую можно сравнить даже с Терезой (он ведь всех сравнивал с нею, со своей утраченной мечтой, с эталоном самого подлинного), и он, размягченный, предвкушал развязку своего одиночества, а Ира была рядом с ним... Так вот, в этот самый день, в зените счастья, вдруг раздался звонок в дверь, и мальчишка-посыльный вручил ему фототелеграмму: "Дорогой Павел! Простите, что обращаюсь так фамильярно. Но если это вы (или тогда, вернее, ты), то вы не обидитесь. Я узнала о вас, много лет разыскивая моего пропавшего друга, и пишу с некоторой долей надежды, что, быть может, это вы. Общие детали нашей биографии таковы: в годы войны мы были в одном детском доме, а затем в параллельных детских домах в Узбекской ССР. Вот мое фото примерно тон поры..." И у Павлуши потемнело в глазах.
Дальнейшее он изложил Илье с присущей ему бесцветностью: "Все было как во сне". Он смутно помнит, что Ира разглядывала телеграмму, которую он держал в руке. Он дал ей прочесть. Она что-то спросила. Что? Он не помнит. Потом его внимание привлек грохот захлопнувшейся двери, Ира ушла. Он не двинулся, стоял и плакал - бедный сиротка, которого в конце концов нашли.
Когда его разум прояснился, он рванулся было за Ирой, но был остановлен мыслью: а что, если он не совсем честен в своих чувствах к ней? Ведь о чем-то свидетельствует же потрясение, которое он испытал, получив эту телеграмму...
О, честнейший Павлуша!
Пока он колебался, время шло. И, видимо, ушло его чересчур много, не день и не два. Этой паузы Ира с ее гордостью перенести не смогла, робкая Павлушина попытка примирения была отвергнута.
Вот такой неожиданный поворот. Сальто-мортале.
- А Тереза так и не выходила замуж? - спросил я у Нели. Это было не праздное любопытство, почему-то мне нужно было знать. Неужели Павлуша способен возбудить такое чувство? На всю жизнь?
- Не выходила. Представляешь?
- С трудом. Слишком романтично, - сказал я. - Может быть, ты не совсем точно поняла Илью?
Неля встревожилась:
- Не вздумай проговориться Илье. Ты же знаешь, какай он псих. Начнетна меня орать...
- Ладно, - успокоил я ее.
Такой уговор меня устраивал. Информация была получена. Оставалось признать, что причина для обиды и даже для разрыва основательна. Итак, она звалась Тереза... Но мне-то что теперь делать? Как - что? А Анатолий? Не сомневаюсь, что Ира по-прежнему часто посещает мастерскую своего братца - хотя бы ради того, чтобы устроить ему очередную головомойку за грязь и расхлябанность. А заодно чтобы заставить поесть.
И вот я у Анатолия, словно паук в засаде. Если будет нужно, я прожду день, декаду, месяц. Терпения у меня хватит: речь идет об Ире...
Анатолий сидел, а вернее, лежал в одном из своих скрипучих кресел, вытянув ноги в дешевых вельветовых башмаках. Настроение у него было унылое, он читал французскую монографию об одном из апостолов современной живописи и на мои реплики отвечал вяло.
Такая обстановка никуда не годилась. Приди Ира и увидь это - она неизбежно догадалась бы, что я здесь не ради Анатолия, а ради нее, и одно это стеснит нас. Анатолия следовало любой ценой расшевелить, а посиделкам нашим придать вид обоюдного интереса и полной непринужденности.
- Когда-то в этом бочонке было вино... - сказал я.
- Хотите вина? - апатично отозвался Анатолий.
- А разве что-то осталось?
- Там нет, но можно купить...
- Зачем же бочонок? - спросил я. - Вы так захламили мастерскую, что, честное слово, меня в конце концов перестанет тянуть к вам. Этот бочонок, этот диван... А буфет? Вы его не трогаете исключительно из уважения к его склеротическому возрасту. Ведь лето, теплынь, передвиньте ваши мольберты к окнам, передвиньтесь сами, читайте, бог с вами, но по крайней мере дышите, пульсируйте! Вы сейчас похожи на ученую гусеницу в состоянии анабиоза...
Ира застала нас увлеченно выбрасывающими хлам. Склеротический буфет, правда, устоял, но бочонок, диван и не менее центнера стеклотары были принесены в жертву моим целям. Затем - уже при Ире - мы перенесли поближе к свету, к окнам, оба мольберта, продавленные кресла, стол, краски и кисти.
Буквально в тот момент, когда Ира открывала дверь, я чем-то насмешил Анатолия до слез. Ира неприязненно взглянула на братца и безошибочно вложила персты в рану.
- Алик, ты смеешься и смешишь, когда тебе этого меньше всего хочется. Почему?
- Если ты так проницательна и видишь, что мне не хочется смеяться, то дальше уж ничего не стоит додумать - почему.
Она закусила губу и сказала:
- Толик, я хочу есть.
- У меня пусто, Ириша.
- Ну так сходи и купи!
Анатолий мгновенно присмирел, нашарил в одном из бесчисленных ящиков авоську и бесшумно удалился.
Ира походила по комнате, опустилась в кресло, сбросила туфли. Напротив нее стоял мольберт с последним шедевром Анатолия. На фоне темного дерева старого, источенного шашелью мольберта ее профиль с блестящим глазом и рожком темных волос едва не заставил меня застонать. Вздернутый носик, решительный взгляд...
На что она решилась?
Я вступил немедленно, хотя и не слишком удачно:
- В прошлое воскресенье встретил на прогулке своих школьных друзей. Один физик, второй инженер. Стояли, болтали, поговорить нам всегда есть о нем. Мимо прошла хорошенькая женщина, один из друзей сказал: "Очень недурна, очень!". Второй поглядел вслед...
- Алик, мне это неинтересно. Или такое вульгарное начало преследует определенную цель?
- По мере сил я стараюсь ничего не делать бесцельно.
- Какую же цель преследуешь ты этим сообщением? - Она произнесла фразу с издевательской обстоятельностью.
- Не допустить, чтобы пристальное разглядывание некоторых полотен снова увлекло тебя в эмпиреи, к безжизненным высотам духа и...
- Следует понимать тебя в том смысле...
- Следует.
- ...что ты угадываешь мое намерение?..
- Следует.
- Да обожди! Угадываешь мое намерение...
- Да-да, именно так. Угадываю и порицаю.
- И отвлекаешь меня от этого намерения сальностями?
- Прости, я не хотел, - сказал я. - Просто это было первое, что я припомнил.
- Первым в голову приходит привычное, - сказала она.
- Не всегда, - сказал я. - Но в конце концов даже самое чистое любовное томление ищет выхода...
Она побледнела и неестественно рассмеялась:
- Чистое? Любовное? Томление? Ха-ха!
Я не отвергнут!
Но возликовать по-настоящему я не успел: мучительно заскрипела на петлях расписанная натюрмортами некогда белая дверь, и вошел Павлуша. Бедняга, вот уж воистину не везет, он бы и специально не мог выбрать более неподходящего момента для своего появления.
- Слава богу, я продержался до подхода главных сил, - сказал я.
Ира не поморщилась - значит, прозвучало это сносно.
Я обратил внимание, что Павлуша надел парадный костюм, белую рубашку, ненавистный галстук... Не исключал встречи с Ирой? Мало. Искал встречи? Мало, мало. Готовился к официальному предложению руки и сердца?
- Что это ты так вырядился? - спросил я с изрядной иронией. - Как жених.
Это был рискованный ход, но в последний миг не остается ничего иного, как рисковать. А что если и он рискнет? И скажет: "Я и пришел как жених"?..
Я ждал. Он не сказал этого. Оробел?
Вместо ответа он подтащил табурет, сел, взгляд его шарил по комнате, не находя опоры. На Иру он избегал смотреть, да и на меня тоже.
И вдруг он уперся в Иру твердым взглядом, а вопрос задал мне:
- А что тебе было держаться? О чем шла речь?
- О нашем стремительном старении, - ответил я.
- Ты - о старении, - неопределенно сказал Павлуша и принялся разглядывать свежий порез на руке. Вид у него снова сделался печальный - и именно поэтому опасный. Если бы он был тактик, если бы догадался надеть свой латаный, обмятый и такой уютный свитер вместо этих жениховских доспехов, которые кусают и колют его, давят под мышками, натирают шею и вообще ему не к лицу, если бы с невозможной для него наглостью, войдя, сразу попросил меня выйти... Мне ничего не оставалось бы иного: я в звании друга, а оно ко многому обязывает.
Если бы...
Но и в таком виде он все еще опасен, и медлить не приходится, не стоит долго испытывать чувства Иры, особенно при этом его сиротском выражении лица...
- Да, я - о старении, - сказал я. - И в этом нет ничего смешного. Мы знаем только работу. Нашим должностям мало рабочего дня, о деле мы думаем постоянно, даже не отдавая себе в этом отчета. И только поэтому можем удовлетворительно его делать. Но мы уже не юноши, а до сих пор никого не осчастливили, не вырастили, не воспитали. И не уверен, что способны.
- А я уверен. - Ну, еще бы, на это я и рассчитывал - на запальчивость Павлуши и его опрометчивость.
- И напрасно, - вяло возразил я, махнул рукой и напустил на себя удрученный вид.
Тут он воспрянул, сбросил свое сиротство, перестал выглядеть жалко, чего я так в нем опасаюсь, и стал самоуверенным.
- Нет, не напрасно. Хорошие работники - самые лучшие воспитатели.
- И самые идеальные мужья, - иронически добавил я.
- Да, и мужья! - Он лез головой в петлю.
Ира опасно щурилась, глядя в пространство между нами. Не хотел бы я такого взгляда, обращенного на меня.
И тут взвыла дверь, качнулись, ожили натюрморты: вернулся Анатолий. Не такой уж невезучий Павлуша, еще бы минута - от него бы перья летели...
Анатолий тряс нечесаной головой и умиленно приветствовал честную компанию: "Хорошо-то как, тепло, беззаботно, как в добрые старые времена!". На бескрайнем столе появились желтые батоны, творог, масло, розовые колбасы и синеватое молоко. Все это вкусно расположилось на кремовой оберточной бумаге, среди банок с кистями и тюбиков краски. Коротков угас, на лице появилось голодное выражение. Разумеется, он приехал не с завода, успел переодеться, но не поесть. Лучше бы поел. Опять этот сиротский вид... В сочетании с его биографией это грозный фактор...
С легкой улыбкой он шагнул к столу и принялся намазывать батоны маслом и творогом. Это был жест усталого человека, это была радость усталого человека, это было прошение о еде и отдыхе.
Я сделал все возможное. Теперь оставалось наблюдать, как все построенное рушится. Оставалось вовремя и красиво уйти.
И вдруг помощь пришла, но с той стороны, с которой я ее вовсе не ждал.
Страстно желая помочь другу Павлуше и не зная, как это сделать, не зная как, но страстно желая и не мудрствуя лукаво, ввязался Анатолий. Он ведь спит и видит Павлика своим шурином. А обо мне наивно полагает, что мое отношение к Ире подобно снисходительной симпатии мудрого старца к шаловливому дитяти.
Итак, со столь свойственной ему придурковатой приветливостью он сказал:
- Павлик, какой ты нарядный сегодня! Набрался наконец смелости, пришел сделать Ирке предложение по всей форме?
Коротков застыл и опустил чашку. Вопросительный взгляд его, адресованный Ире, не остался без ответа.
- Толик, перестань жевать, - резко сказала она и метнула глазами в мою сторону. Я не ел. - Павел Андреевич действительно пришел сообщить о браке, но не со мной. Надеюсь, теперь уже он разобрался в своих чувствах и перестанет морочить головы многим.
- Я не... - начал Павлуша. Ведь промолчать он не способен.
- Павел Андреевич, - с жутким самообладанием сказала Ира, - позвольте сообщить вам, что вы вели себя непорядочно и... Словом, прошу вас уйти.
- Ирочка! - Анатолий кинулся к ней, Коротков повернулся боком, оказался на его пути, и Анатолий своим грубым башмаком задел его по голени. - Павлик, родной, прости!
-- Ничего, пустяки. - Он медленно ставил чашку на стол и с усилием глотал непрожеванный кусок. Лицо его непроизвольно перекосила гримаса боли. Подошел к двери, взялся за ручку и сквозь визг петель с деревянной усмешкой сказал, обращаясь ко мне: - Ты прав, оделся я действительно неудачно. До свидания.
Снова качнулись хризантемы и яблоки на филенке, дверь с визгом закрылась.
Обалдевший Анатолий дикими глазами смотрел на Иру.
И тут я сообразил, что должен действовать так стремительно, как никогда в жизни. Я вскочил, бросил: "До завтра!" - и сбежал вниз, нахваливая себя за удачно найденное "До завтра!", столь отличное от неопределенного Павлушиного "До свидания", но главное - за быстрый уход, пока Ира еще не успела разрыдаться, после чего мне уже нельзя было бы уйти, а пришлось бы остаться...
А так - так меня нет. Я последовал за другом. И ничего не знаю. Ни о чем. Мы с ней начнем с нуля.
Я догнал Короткова в парадном. Он не спешил. Вид у него был не убитый, а отупелый. Было около девяти. Солнце еще не село и освещало старые дома на повороте улицы, розовые от закатных лучей. Коротков медленно шагал туда, хотя ему надо в противоположную сторону.
- Куда ты? - спросил я.
- Пройдусь немного.
- Проводить тебя?
- Не надо. Не опаздывай завтра. После оперативки будет важное совещание.
Я прошел немного и оглянулся. Он шел туда, к солнцу, ровно, не сутулясь, сунув одну руку в карман своего парадного пиджака. А галстук нес в другой и рассеянно им помахивал.
Прохожих на улице было мало. Я долго видел его...
* * *
Этой тетради в рубчатой коричневой обложке в давным-давно миновавшие институтские годы отводилась роль конспекта по дисциплине под звучным наименованием "Организация машиностроительного производства". Возможно, уже тогда я, ну, не скажу, что знал или предвидел, но хотя бы предчувствовал, что столбовой путь удавшейся инженерной жизни должен быть связан с этой прикладной наукой. Однако преподавательница ее оказалась созданием столь профессионально слабым, что, кроме надписи на форзаце, даты на первой странице и слов "Лекция N 1", ничто в тетради не напоминает о курсе. Сдал-то я его на "отлично", но осваивать пришлось на ходу. А тетрадь, благодаря стойкой обложке и превосходной бумаге, стала служить для рабочих записей. Одну из них можно считать началом всех последующих бурных событий. Не только посторонним, но и участникам эпизода эта запись ничего не раскроет, ибо выглядит так: "П. прдст. нвш. авт. Снгсш. обе. Аф. Б. изв. Кр. П.: гл. инж. тех. сов. прдпр.".
Расшифровка: "Присутствовал при представлении новейшего автомата. Сногсшибательное обсуждение. Афронт Бачурина (с последующим) извинением. Кредо Павлуши: главный инженер - техническая совесть предприятия".
Впрочем, и расшифровка не дает представления о том, как все это было...
Однако по порядку.
По привычке, разумность которой подтвердит, я полагаю, вся моя прошлая, а в особенности будущая биография, я стараюсь грядущее предвидеть, а прошлое реконструировать. Реконструкция дня совещания показала, что утром, сразу же после оперативки, Коротков появился у Блинова. Сей высокоученый жрец от электроники, который в ожидании обещанных ему апартаментов ютится пока в знаменитой на весь завод клетушке с намалеванными черепом и костями на двери, за которой вместе с Коротковым родил новую электронную схему, спасшую от провала этот злополучный автомат, после смерти Хайкина раскис. Вдохновляемый Коротковым, он не так еще давно совершал подлинные чудеса трудовой доблести. Павлуша часами просиживал с ним вместе, да и не только часами - ночами. По-моему, это не совсем то, ради чего нужен главный инженер, хотя, надо признать, Павлуша схватился за основную нить.
И вот этот самый Блинов, не по чину грозный повелитель, после смерти Хайкина обмяк. Бугристое лицо его осунулось, глаза покраснели. К своей клетчатой - голубое с желтым - рубахе он стал носить черный засаленный галстук и выглядел нелепо - что-то вроде американского люмпена с Бауэри стрит, принаряженного к выступлению на дне благотворительности. Теперь он целыми днями бездельничал, жевал "Беломор", качал головой, вздыхал, и временами мне казалось, что вот-вот он, махнув рукой, разнюнится и произнесет какую-нибудь банальщину в духе "Пропади все пропадом" или "Суета сует, все тлен и прах".
Но Павлуша не позволяет, чтобы подобные настроения бытовали в ком-то, когда уже изжиты им. Оне у нас полагают, что бездеятельное уныние у всех должно завершаться одновременно. На работу в тот день он явился в самой боевой раскраске - то есть зеркально выбритый и в пиджаке поверх своего коричневого свитера. Блинову сделал энергичное внушение, на что тот, противу своих правил, отозвался лишь унылым вздохом.
Беседа между ними была на крайне любопытную тему: а если бы пришлось осваивать новый автомат подобного типа, можно ли его комплектовать нашей электроникой? Разработанная Блиновым схема универсальна, и ответ был - не только можно, но и должно. Затем, трагически вздохнув, Блинов припомнил, что этот же вопрос задавал ему Хайкин... (Подробность, которая меня заинтересовала.)
Какие еще тонкости обсуждали дипломированные электрослесари, я не знаю, но, начиная техсовет, Коротков всем своим обликом внушал убеждение, что - по крайней мере, в данный момент - ему ничего не стоит простой отверткой отколупнуть Казбек от подножия.
Техсовет был узкий: я, Чуриков, начальник экспериментального цеха Юрий Иванович Дубков, начальник инструментального Николай Федорович Колонцов и Костя Бачурин, который пока исполняет обязанности главного конструктора.
Настроение у всех (кроме меня и Короткова, хотя и по разным причинам) было чуть прибитое, но и умиротворенное: все уже знали, что в мае план будет выполнен и по объему, и по номенклатуре - впервые за годы и годы. Впереди простерлась торная дорожка к благополучию, к стабильной работе, к прогрессивке и тэ дэ.
Коротков в глазах всех еще не отсиял своим подвижничеством, и слушать его приготовились со всем почтением. Тем не менее, ни один из присутствующих не сообразил, что происходит, когда Коротков принялся объяснять устройство какого-то незнакомого автомата. Когда же доверенные лица главного инженера уяснили, о чем речь, их взяла оторопь. Уж на что я владею собой, и то не выдержал, развел руками и засмеялся.
- Ты не веришь, что это возможно? - моментально обратился ко мне Павлуша.
- Верую, ибо нелепо.
Глянул на остальных. Юрий Иванович интеллигентно протирал очки и смотрел куда-то в сторону, губы его были чопорно поджаты. Кряжистый муж Колонцов и еще не вполне возмужавший Бачурин одинаково моргали, уставясь на главного. Они не были уверены, что правильно поняли, это казалось невероятным, но на лицах, в глазах, в морщинах лба накапливались растерянность и злость: неужели правда? неужели им, только что выбравшимся из кромешного ада освоения и доводки, предлагают начать все сначала?
Взорвался Бачурин, самый молодой:
- За каким же чертом мы доводили этот автомат? Бились головой о стенку, ночами не спали...
- Не надо, - остановил его я. - Взывайте к разуму, а не к эмоциям. Павел Андреевич спал меньше всех, его такими доводами не проймешь, ищите более основательные.
Изыскать доводы поосновательнее взялся Колонцов. Помял ладонью степенное крупное лицо и сказал:
- Павел Андреевич, понять вас, конечно, можно. Лучшее - враг хорошего... ну и так далее. Но ведь не все сразу, по этапам надо подходить. Экспериментальный цех нуждается в расширении, инструментальный - сами знаете... На них ложится основная тяжесть освоения, а им в настоящем виде такую задачу не вытянуть.
- Вытянешь, Николай Федорович... - начал Коротков.
- Ноги вытянешь! - брякнул Бачурин и сам же фыркнул.
- Ты на совещании, Константин Петрович, а не на репетиции молодежного... - одернул его Коротков, но уже и Колонцов смеялся, и я, и Чуриков, и даже Юрий Иванович деликатно отвернулся и перхал в платочек.
- Ладно, смейтесь, - повысил голос Павлуша. Любому тупице понятно, что в такой ситуации надо пересмеяться со всеми. Нет, он прет против течения со стопроцентной вероятностью стать смешным и растерять свой ореол. Прет, не задумываясь о том, что сам же крушит свои достижения и... И - не понимаю, как это происходит, но он не делается смешон.
- Смейтесь! Вам предлагается автомат невиданной классности, почему не посмеяться? Он сулит переворот именно в том, что всех измучило, - в подготовке производства. Он кардинально решает проблему изготовления прессформ, форм литья, сложных штампов, вообще всего, что имеет фигурные криволинейные поверхности, давайте похохочем! Два основных узла зарегистрированы как изобретения, с этим автоматом открыт доступ на мировой рынок - чем не повод для смеха? Стране необходима валюта, посмеемся же громче, черт побери! Вы надеетесь получить валюту за автомат, над которым столько бились? Ну как же, капиталистический мир растрогается нашим трудовым героизмом и вознаградит его повышенным спросом не так ли? Ждите!
Он сказал - "нашим трудовым героизмом". Может, в этом его сила? Даже в раздражении, в ярости он не отделяет себя от них - и они чувствуют это. Присмирели, внимают... И лица уже виноватые...
- В нашем автомате ни одного оригинального узла. Возможности его ограничены. Покупать его не станут, незачем. А этот, - не глядя, он ткнул рукой в чертежи, - придется покупать. Конечно, если культурно, на хорошем уровне изготовим. Покупать его - или лицензию, потому что в мировом станкостроении нет программного автомата такой универсальности. Смейтесь! Это же смешно!
Он перевел дух и закурил. Движения его, когда он брал сигарету, чиркал спичкой, прикуривал, были исполнены ярости.
Все молчали. Я глядел в окно на угол литейного корпуса, там еще идут облицовочные работы.
- Вы не поняли, Павел Андреевич, - завел Колонцов.
- Понял. Все прекрасно понял. И ничего неожиданного нет в вашей реакции. Освоение - дело не особенно приятное, это тоже понимаю. И никто нас не станет нахваливать. И денег больше нынешнего платить не будут. Но если всё на деньги, или на славу, или на спокойствие!..
- А если на здравый смысл? - перебил я.
- Что? - не понял Павлуша. Я осадил его на всем скаку.
- На здравый смысл, говорю, попытаемся измерить, - сказал я и подошел к планке с чертежами. - Ты позволишь?
- Ради бога, - буркнул он и сел за свой обшарпанный стол.
Я знал, о чем он думает: о проклятых искушениях, о соблазне тишины, скромного достатка, уюта и неги, одолевающих его соратников.
А я тем временем, подняв левую руку к чертежам и глядя на товарищей по несчастью, выдерживал одну из самых эффектных своих пауз. И начал лишь тогда, когда даже у непоседливого Бачурина взгляд приковался ко мне.
- Я не могу так быстро разбираться в автоматах подобной сложности. Мой заместитель Чуриков тоже. И Колонцов. И, думаю, на заводе вообще не много найдется смельчаков. Кворум для экспертной комиссии нам не собрать. Конечно, можно обратиться к авторитетному арбитру. Но в этом нет нужды. Из опыта многолетней работы с Павлом Андреевичем свидетельствую: завидная техническая эрудиция и надежное чутье в определении работоспособности того, что пока существует лишь в виде чертежей и схем. Кто сомневается, пусть вспомнит: ныне осваиваемый автомат уже в чертежах был правильно оценен главным инженером, и трудности встретились именно там, где он ожидал. Поэтому есть все основания полагать, что и в данном случае Павел Андреевич предлагает новинку, которая, во-первых, сделает честь выпускающему ее заводу, во-вторых, достойно представит технический уровень продукции, выпускаемой страной. Следовательно, исходим из того, что автомат действительно чудо, нам без него не жить и, как поет артист Высоцкий, просто некуда деться. Исходим из того, что он многое нам сулит - "если культурно, на хорошем уровне изготовим". Цитата из прослушанного нами темпераментного выступления главного инженера. Не знаю, как вас, а меня это выступление убедило, особенно тезис, посвященный культуре.
Коротков шевельнулся.
- Я уже знаю, о чем ты хочешь... - Он тут же оборвал себя и принялся тщательно, как в противопожарном фильме, душить в пепельнице окурок.
- Не сомневался, что это случится, - невозмутимо сказал я. - Если угодно, могу высказать это наедине. Лучше бы публично, полезнее для всех. Но здесь все понятливы и не станут возражать, если этот разговор произойдет между нами.
- Не надо, - усмехнулся Коротков и закурил новую сигарету. - Чего уж там, раз полезно для всех...
Я сделал задумчивую петлю по кабинету и остановился у окон.
- Культура - это не марлевая накидка для приема благосклонных комиссий. Если мы в сверхъестественном напряжении выпустим десяток или даже сотню автоматов, это не будет культурой производства, а только сверхъестественным напряжением, которое, как всем понятно, долго длиться не может...
А сейчас он, наверно, думает: "Почему я не прерываю такого обстоятельного, такого утомительного оратора?" И со свойственной ему честностью отвечает контр вопросом: "Но когда он выступал на парткоме в твою защиту, он не казался тебе ни утомительным, ни чересчур обстоятельным, правда?"
- ... Пора уяснить, - продолжал я, глядя в окно, а они все - я это чувствовал - уставились на меня и ели глазами, - что культура производства - не плакатики на стенах и не покраска оборудования в цвета, рекомендованные промышленной эстетикой...
- Давай! - поощрил Коротков. - Перечисли уж и слагаемые.
- Непременно! - Я сказал это резче, чем следовало. Меня угнетало, что я не разгадал побудительных причин нового всплеска Павлушиной самодеятельности. И - едва уловимо - чувство вины. - Культура производства - это культура управления. Высокий уровень технологии. Культура ИТР. Культура рабочих. Капитальная перепланировка оборудования, в нашем случае со значительным его обновлением. Наконец, это перестройка психики - столь основательная, чтобы работник даже при желании не позволил себе сделать что-либо тяп-ляп.
- Здорово сказано, - с удовлетворением отметил Павлуша и поглядел на меня с искренним, не наигранным одобрением, что меня даже взбесило.
- Хвалить мало, надо осуществлять, - с кисловатой и мне самому неприятной наставительностью ответил я. Пора было умолкнуть, я переставал себе нравиться... - Можно спорить о том, допустимо ли осуществлять такие реформы параллельно с освоением подобного суперавтомата, но бесспорно одно: оптимальная культура должна предшествовать освоению, а не наоборот. Поспешность, даже из самых благих побуждений, только погубит дело.
- Значит, нет, - ни к кому в отдельности не обращаясь, сказал Коротков. - Ну, что молчите? Доводы Александра Ильича удобны?
Молчание не нарушилось, и я уже ничего не мог сказать: любая моя реплика переводила это язвительное замечание исключительно на мой счет.
Положение разрядил тихоня Чуриков. Он погладил седенькую макушку и спросил:
- Павел Андреевич, а с директором вы уже говорили? Он-то согласен?
Ай да Чуриков, ай да молодец! Разумеется, разговора с Твердохлебом не было. Павлуша в своем репертуаре, какая-то нелепая последовательность действий.
- Ну, а мы-то что, - развел руками Чуриков. - Как вы решите с директором, так и будет. Наше дело - исполнять. Прикажут - блоху подкуем, не то что новый автомат или там что...
Коротков сморщился и досадливо махнул рукой:
- Ладно... Все-таки советую - подумайте, не спешите отказываться.
- Ясно, Павел Андреевич, - густо сказал Колонцов. - Мы подумаем, как не отказываться, а вы подумайте, как отказаться. Идет?
Все смеются, кроме Короткова. Хмурый, не скрывая раздражения, сдергивает с планок чертежи, косое вечернее солнце слепит ему глаза, он отводит голову, идет в угол, к шкафу... Все выходят гуськом, он никого не приглашает остаться для нового разговора, для другого разговора... Сник, усталость навалилась? Сейчас вернется домой - и что дома? Портреты на стене?
Я вышел в приемную последним и здесь твердой рукой придержал за плечико Костю Бачурина:
- Ну-те-с, друг мой, позвольте вам сказать, что ваше поведение в кабинете главного инженера я расцениваю как хамское.
- Мое? - изумился Костя. - Мое поведение? Да вы ему так насолили!..
- Юноша, я ему высказывал некие горькие истины, а ты хамил. Право высказывать горькие истины каждый обретает персонально. Ты, дружок, такого права еще не обрел. И подобным образом вряд ли когда-нибудь...
- Да я просто пошутил, все засмеялись. Между прочим, вы тоже, - добавил он не без ехидства.
- И это убедило тебя, что ты сказал нечто на редкость забавное или смешное? Ничуть. Все засмеялись, поддавшись твоему глуповатому юношескому обаянию, твоему самонадеянному пылу и уверенности, что получилось ужас как смешно.
- Между прочим, я в подобных поучениях не нуждаюсь. - Он начинал злиться.
- Знаю, что не нуждаешься. Но они тебе нужны. Перед Павлом Андреевичем ты извинишься сейчас же, если хоть сколько-нибудь его любишь и если представляешь, в каком состоянии мы его оставили. Я его расстроил, но не обидел. А ты обидел, это совсем другое.
- Да ну вас! - раздраженно сказал он и рванул на себя дверь кабинета. Я остался ждать.
Он вышел смущенно-радостный, сжал мне руку и ушел бодрым шагом грешника, получившего отпущение.
Я вернулся в кабинет. Коротков просматривал почту. Он вскинул на меня глаза, буркнул "Садись" и снова обратился к бумагам.
Со двора доносился бодрый стук свайной бабы (строители механосборочного корпуса работают в две смены), беззлобная матерщина прораба и голубиная воркотня с крыши заводоуправления. Засвистел на путях тепловоз. Ветерок ворвался в окно и пошевелил бумаги на столе. Коротков вдруг заспешил. Обрывая слова, торопливо дописал свои резолюции на оставшихся бумагах и ссыпал их в стопку на краю стола. Поднялся, потянулся и, простодушно улыбаясь мне в лицо, сказал:
- Я знал, что ты не все выложил при них. Ну?
Мне стало не по себе.
Я считаюсь лучшим его другом - и беспощадно, в пух и прах, разбиваю при всех его построения и иронизирую над его планами. Мой воспитательный маневр в отношении Кости Бачурина был продиктован желанием оправдаться перед самим собой за те Павлушины личные неприятности, в которых я не настолько уж ни при чем... После извинений, принесенных Бачуриным, я снова обрел уверенность, она все еще позволяет мне придерживаться покровительственного тона. Тем не менее я был готов к упрекам, даже настроен на них. И вдруг, войдя, столкнулся с человеком, настолько убежденным в покровительственности всех моих действий, что даже только что отзвучавшее беспощадное выступление он счел, по доброте моей, незаконченным.
Почему он толкает этот новый автомат? Я так и не нащупал пружины, которая им движет. Я не уязвил его ничем личным, я приводил только так называемые объективные возражения. Быть может, именно поэтому он так простодушен и доверчиво открыт передо мной?
Да... Дети, старики, доверчивые идеалисты - вот категории равноценных противников, победа над которыми доставляет массу удовлетворения, прямо тьму-тьмущую радости и гордости...
Он ждет продолжения. Что ж ему сказать? Что сказать ему, черт побери??
Но-но, без эмоций. Скажи, что угодно, только глупостей не говори. Слово не воробей...
Я взял себя в руки. Мне это куда проще, чем ему, я-то не неврастеник.
Начинать всего удобнее с вопросов. С вопросов, поставленных так, чтобы ответы были утвердительными.
- Насколько я понимаю, чертежи этого автомата ты нашел в столе Хайкина?
- Да.
- А он, надо полагать, добыл их в том же драгоценном институте, удружившем нам моделью, из-за которой мы полгода харкали кровью.
- Авторы совсем другие...
- Приятно слышать. Тем не менее, думаю, да что там, уверен, что Хайкин не рекомендовал его к немедленному освоению, не так ли? - Он уклончиво двинул бровями. - Моя уверенность основана на том, что Хайкин был мудр и понимал: разница между выпускаемой моделью и этой, ну, скажем, назовем ее Икс, такая же, как между кастрюлей и батискафом. Ты не находишь, что мы к такому просто не готовы?
- Естественно. Сперва надо ставить задачу, потом к ней готовиться.
И все началось сначала.
Я говорил: "Доведя до ума один автомат, ты немедленно берешься за новый, чтобы было чем заняться лично тебе. Потому что тебе скучно сидеть в своем кабинете? Или потому что ты не знаешь никакого иного занятия, кроме действительно увлекательного, но не для главного инженера предназначенного распутывания технических головоломок? То, что ты делаешь как главный инженер, конечно, очень благородно, но не очень умно. Для завода непрерывное освоение изделий равносильно подсыпанию песочка в подшипник, это дезорганизующий элемент производства. Кроме того, это фактор, отпугивающий людей: никто не хочет вкалывать по-сумасшедшему, да еще с неуверенностью в получении прогрессивки, что при всяком освоении неизбежно".
А он мне: "Твои понятия устарели, оттого-то наш завод и рискует не выйти на мировой рынок, из-за таких рассуждений; новая продукция должна быть главной заботой, освоение - естественным состоянием, а не эпизодом от случая к случаю; а что касается обязанностей главного инженера, то и в этом твои представления не отличаются новизной, главный инженер - не пугало и не машина для сортировки почты; главный инженер - техническая совесть предприятия".
Напороться на такую формулировку!.. Среди прочих его рассуждений она была, как жемчужина в навозной куче - неубедительна, но красива. Этой технической совестью он меня сразил, я не мог собрать мысли, чтобы возразить. Пока я молчал, он стал одеваться. Натянул новую японскую куртку - последние дни погода стояла ясная, но холодная - и ждал, сунув руки в карманы и вопросительно глядя на меня: хватит, мол, о чем еще спорить, я же тебе все неоспоримо доказал...
Спешит? Куда? В половине девятого не он, а я встречусь с Ирой, чтобы идти в кино...
Стоит, смотрит на меня... Позади рабочий день, впереди рабочий день...
Уходя от него, я подумал, что так и не раскрыл, что им движет. Чувство долга? Или ревность к репутации страны на мировом рынке? Или неутолимая потребность в преодолении сложностей, подобная страсти игрока? Или честолюбие? Или все вместе?
Что?
...Около девяти вечера я снова увидел его, теперь уже в центре города, возле огромного старого дома, весь цокольный этаж которого занят книжным магазином, давно закрытым в ту пору. Коротков шел в толпе, довольно быстро, голова была поднята, лицо запрокинуто к зеленоватому вечернему небу, но выражение лица было такое, словно он забыл, куда идет.
Я резко изменил курс и развернул Иру так, чтобы она не могла его видеть. Такой он был опасен - несмотря на массу совершенных глупостей и невезений. Он был опасен тем более, что мои позиции далеко еще не определились...
* * *
Несколько недель не было ни споров, ни сколько-нибудь заметных событий. Думаю, никто даже не предполагал, что события назревают. Никто, кроме меня, бдительно наблюдавшего, и, разумеется, Павлуши, готовившего их.
Через несколько дней после эксцентричного техсовета состоялось новое совещание, на сей раз у директора, с повесткой дня: "Разработка должностных инструкций для инженерно-технических работников и служащих завода". Для всего персонала. Для каждого рабочего места.
Твердохлеб - и такая повестка дня?
Впрочем, не только Коротков заимствует опыт у Ивана Васильевича, но и Иван Васильевич у Короткова. Директор учит главного инженера управленческой жесткости, дипломатическим хитростям (к ним Павлуша, увы, невосприимчив) и экономическим тонкостям. А главный инженер учит директора терпению в неудачах и научному подходу к производству. Обмен равноценный.
Разработка должностных инструкций - это то, что необходимо заводу, если он намерен работать эффективно. Завод уже отработал напряженно, освоение позади. Коль встал вопрос о должностных инструкциях, значит, впереди новое освоение, его предполагается пройти с меньшим напряжением. Следовательно, вдохновитель Павлуша? Интересно, под каким соусом преподнес он Твердохлебу мысль о должностных инструкциях? Наверняка о "модели Икс" не обмолвился...
Твердохлеб выступил кратко. Сказал, что инструкции исключат путаницу, дублирование и безответственность, равномерно распределят обязанности и покончат с порочной традицией, когда на хорошего работника грузят и грузят все, что обязан сделать он сам и что обязаны делать, но не делают другие.
Далее было объявлено, что отдел труда и зарплаты разрабатывает систему балльной оценки труда каждого ИТР и служащего. Впредь премия по результатам работы за месяц (прогрессивка) будет начисляться исключительно в соответствии с балльным показателем каждого.
До сих пор мои мысли о вдохновителе нынешней повестки дня не шли дальше предположений. Но предположение было повышено в ранге до рабочей гипотезы, едва Твердохлеб назвал срок: месяц. Это было по-коротковски. Не потому, что всего этого нельзя сделать за месяц. Можно. Но о том, что это возможно, не знает Твердохлеб, со священным трепетом относящийся к печатному слову и полагающий составление любого текста, хотя бы и должностной инструкции, великим таинством. Да, Твердохлеб не знает. А Коротков знает. И срок назначил он, срок жесткий, но реальный.
Широкие массы начальников отреагировали подобающим образом - заныли и заохали. А начальник отдела снабжения Тигран Аветисович Налбандян, слывущий главным демагогом (сердитая характеристика Твердохлеба, который тем не менее Налбандяном дорожит), встал, развел руками и вкрадчиво заметил, что, конечно, дело это хорошее, кто же возражает, никто не возражает, наоборот, все довольны, наконец-то будет порядок, прекратится спихотехника и каждый будет знать, зачем приходит на работу и что именно должен делать он, а что должен делать другой, и больше уж другой не сможет рассчитывать, что за него его работу сделает дядя, мероприятие замечательное, очень важное, но именно потому, что оно важное, надо, чтобы оно было выполнено хорошо, чисто и безошибочно, а за такой смехотворный, да, смехотворный срок его хорошо не выполнишь, безошибочно инструкции не составишь, и получится, что поспешностью важное мероприятие будет опорочено и загублено. Лучше не спешить, дать более продолжительный срок, зато...
- Не лучше! - оборвал Твердохлеб и сурово вперился в Налбандяна. - Ты, Тигран Аветисович, демагогию не разводи. Вам, понимаешь, дай только срок, вы все дело загубите. Что не делается быстро, то вовсе не делается. Месяц - и все у меня должно быть вот здесь! - Постучал широкой ладонью по столешнице. - А кто не сдаст, пусть пеняет на себя. Ясно? И без этих самых... - Пошевелил в воздухе здоровенными пальцами. - Не стройте из себя академических институтов. Скромные, понимаешь, начальники отделов, диссертаций от вас никто не требует. Распишите весь объем работы по конкретным исполнителям - и дело с концом.
Другие возражения были робкие и уже не по существу. Самым удрученным выглядел начальник отдела труда и зарплаты: ему, помимо должностных инструкции по своему отделу, предстояло создать новое заводское положение о премировании, наспех этого не сделать...
- Вот чудак! - почти добродушно оборвал Твердохлеб. - Ты, что же, думаешь - с первого раза в яблочко? Не угодишь. Но будет система, хоть какая-нибудь. А система, даже плохонькая, лучше никакой. Мы ее усовершенствуем по ходу дела.
После этих слов моя рабочая гипотеза превратилась в уверенность. Высказывание о преимуществах любой системы перед хаосом - это формула, выработанная нами совместно в наших философских диспутах. Здоровый эмпиризм в подходе к решению проблемы тоже наш. Ну, и сроки...
В последующие дни Коротков угрюмо занимался специфическими делами главного инженера - в моем отсталом представлении. Но я уже не верил этому смирению и все происходящее просеивал сквозь сито своих небезосновательных подозрений.
Вот он внезапно стал проявлять интерес к экономике. Когда ни зайду, у него зам начальника планового отдела, чопорная дама с прической "бабушка", она занимается себестоимостью, рентабельностью и ценами. Чего вдруг Павлушу потянуло к цифрам? Восполняет пробелы в образовании? Но он всегда делает это на ходу, применительно к теме очередного увлечения. Чем же увлекся теперь?