Один старый синьор свел дружбу с Душой. Как-то раз ночью, возвращаясь домой, как обычно, нетрезвым и в тяжком одиночестве, он обнаружил ее сидящей на ступенях церкви и поначалу принял за попрошайку. А поскольку был человеком сострадательным, тотчас сунул руку в кошелек, однако, заметив, как рука ее вздрогнула, не спеша потянуться к монете, а пальцы затрепетали, словно язычки пламени или травинки под ветром, догадался: перед ним была, точно, Душа, только что родившаяся и еще не обретшая тела. Какая неожиданная и счастливая встреча!
Редкие прохожие, видя, как синьор размахивает руками и разговаривает сам с собой (так им казалось), понимали, что он пьян, и шли мимо. Впрочем, если бы кто-то из прохожих посмеялся над ним, сочтя его поведение нелепым, он знал бы, как им ответить. "Ах, - сказал бы он, - в конце концов, я целых шестьдесят лет стараюсь быть любезным с вами, угождать вам, но никто из вас не желает знаться со мной. Вы считаете меня отвратительным типом с противным голосом и скверным дыханием и шарахаетесь от меня, как от прокаженного. Никто из вас не желает исполнять мои симфонические поэмы, никто никогда не остановился переброситься со мной парой слов. Я почти ослеп. И теперь я имею право сам решать, с кем мне дружить. Это не ваше дело".
Поскольку Душа была невидимой, ни один человек, к счастью, не подозревал о ее существовании и по этой причине не мог вмешаться в происходящее, так что на долю старого синьора выпала удача насладиться привилегией тайного общения с ней. Не познавшая покуда мучительного веса тела, Душа легко носила целомудренную прелесть своей наготы, свободная и счастливая. В то время как старый синьор одевался, Душа, не ведающая ни стыда, ни лукавства, составляла ему компанию, присев на краешек кровати подобно дивной райской птице. С легкомыслием, присущим ее младенческому возрасту, подвижная, прозрачная, она то и дело улетала, неизвестно за кем и неизвестно куда, но старый синьор, хорошо зная, до чего крепко она к нему привязана, уповал на ее возвращение. И действительно, всегда непредсказуемая, она являлась перед ним из ниоткуда как чудо, созданное игрой чистых красок.
Чтобы доставить ему радость, она усаживалась за фортепьяно и, покачивая головкой с мягкими серебряными прядями волос, играла сочиненную им музыку, и ее пальцы, существовавшие вне времени и пространства, извлекали из клавиш звуки, вечные и необъятные, как абсолютная тишина. Старый синьор таял от удовольствия. И, в свою очередь, обучал ее названиям вещей.
- А это что такое? - спрашивала Душа с любопытством.
Он отвечал:
- Башмаки.
- Какая гадость, - морщила она носик и, преисполненная простодушной гордости, нежно поглаживала свои маленькие босые ступни.
Она с изумлением разглядывала зонтик и шляпу, потому что дождь для нее был вещью неосязаемой, чем-то наподобие света.
Чтобы заставить старого синьора поиграть с ней, пока он, пошатываясь, ковылял по грязной дороге, Душа, мурлыча песенку, шлепала по тем же грязным лужам и выплывала оттуда белоснежной лебедью. Тогда оба, синьор и Душа, останавливались под дождем и громко смеялись, словно два школяра.
А если люди указывали на него пальцами, он кричал им:
- Да, я сумасшедший, и что с того? Что вам от меня нужно? Я что, пью на ваши деньги?
И Душа одобряла и подбадривала его.
Настала ночь, когда он снова увидел ее на той же ступеньке церкви, где она впервые показалась ему, едва в нее вдохнули жизнь. На этот раз ее знобило, она вся дрожала, кутаясь в свои распущенные мокрые волосы, похожие на нити, только что извлеченные из кокона. Душа подняла на синьора огромные померкшие глаза, в которых плескался страх.
- Я умираю, - прошептала она голосом слабым и бледным, - для меня все кончено. - И стала меркнуть, как пламя свечи на заре.
Старый синьор содрогнулся.
- Нет, радость моя, нет, дитя мое! - воскликнул он. - Нет! Ты единственная подруга моей старости, последняя поэма моего гения!
Но Душа простонала:
- Я буду заключена в тело, это неизбежно.
- Но так не должно быть! - вскричал синьор. - Ты воплощение невинности и свободы! Мы перед собором, давай помолимся вместе, чтобы такого не случилось!
И старый синьор принялся истово осенять себя крестным знамением.
Именно в эту минуту мимо пробегала свора собак, и Душа, издав странный крик, в котором слышалась неземная боль, бросилась прямо в стаю и исчезла.
Старый синьор пошатнулся, будто пораженный молнией; но в этот миг одна из собак приблизилась к нему, опустив голову и виляя хвостом, и, склонившись к мокрой морде дворняги, синьор узрел в собачьих зрачках, в самой их глубине, Душу, мерцающую сквозь непогоду подобно лампаде, униженно трепещущую и без надежды молящую его о помощи.
Паломница
- Идет, я слышу ее шаги, - пролепетала молодая невестка, насторожившись и украдкой поглядывая на дверь, и ее детское личико подернулось пеленой грусти.
Старуха вошла мгновение спустя, и вся семья поднялась из-за стола. Дети, присев в реверансе, громко закричали:
- Добрый вечер, бабушка!
Сын подал руку и проводил мать на ее место во главе стола. Никто не смел сесть без ее знака. Она быстро перекрестилась, и лишь тогда из глубины зала появился слуга с первым блюдом.
Сын молча поправил подсвечник, в котором этим вечером были зажжены девять свечей. Невестка также не произносила ни слова; только ее нижняя губа, полная и ярко-красная, как вишня, в присутствии старухи по обыкновению дрожала.
Праздновали Троицу, и детям позволили сесть за стол вместе со всеми, тем не менее они не радовались случаю, о котором не смели и мечтать, потому что бабушка вселяла в них страх. Высокая и грузная, она вошла тяжелой поступью командора, голова была склонена набок, к плечу, и в лице читались высокомерная сдержанность и насмешка. Ее бледность оттеняли черные глаза, которые с ледяной суровостью сверкали из-под век без ресниц. Зубы, еще крепкие, пожелтели от курения. Над высоченным лбом, почти гладким, без морщин, сверкало серебро волос, заплетенных в косу. Ее прокуренный голос звучал хрипло и резко. Когда она говорила, желваки ходили на скулах, а узкие губы складывались в саркастическую усмешку.
Сразу после того, как подали фрукты, она поднялась во весь свой рост, остальные тоже мгновенно встали. Сын поспешил поправить шелковую вечернюю шаль на ее плечах. Она приказала слуге подать ей шляпку и трость.
- Уходите, мама? - робким голосом спросил сын.
Она ответила:
- Да, ухожу.
И больше ничего не добавила. Не глядя на себя в зеркало, сама надела свою маленькую вдовью шляпку с длинной вуалью и, постукивая тростью при каждом шаге, вышла.
Никто, пока она не исчезла из виду, не произнес ни слова. Но жесты слуги, принесшего поднос с кофе, сделались более плавными и ловкими, почти как у фокусника. Дрожавшие губы невестки, которая, казалось, вот-вот расплачется, теперь улыбались. Прижавшись располневшим телом к мужу, она принялась болтать с ним о разных пустяках: платьях, обоях, катании на лодке. Что до детей, то они, опьяненные свободой, радуясь, что их не загнали в постели, носились по залу, играя в то, во что обычно им разрешалось играть исключительно на лужайке. Был вечер Троицына дня, великого праздника, и в прихожей перед иконой Святой Девы горели свечи.
Но вот пришла гувернантка и, взяв на руки уснувших детей, по очереди отнесла их в спальни. Затем и прислуга, закончив уборку, разошлась по своим комнатам. И, наконец, погасли огни города, светились только окна этого дома, а старуха все не возвращалась.
- Странно, уже так поздно, а мама задерживается, - пробормотал сын.
На что жена его заметила, что у старухи есть ключи от ворот и входной двери и потому нет нужды ждать ее. Супруги улеглись в постель, и скоро жена, распустив свои черные косы, уже спала. Муж, напротив, не мог сомкнуть глаз в тревожном ожидании и лежал так больше часа, уставившись в темноту. В итоге он набрался смелости и, пройдя по темному коридору, постучался к матери. Ему никто не ответил. Он открыл дверь и зажег свет. Часы на ночном столике старухи показывали полночь. Кровать была пуста.
А его мать в эти минуты покупала у торговца на углу собора большую свечу с бумажной ширмочкой, защищающей пламя от ветра, для того чтобы в ночь Троицы вместе с толпой паломников, числом более тысячи, совершить торжественное шествие к храму Девы Марии.
Прошло двести лет с того дня, когда образ Богоматери, написанный грубыми мазками на стене античной крепости, явил чудо, спася одного паломника от напавших на него бешеных собак. С тех пор боготворимый людьми святой образ, находящийся в нагорном Святилище, никогда не отказывал в милости нуждавшимся в ней. Поэтому люди из года в год, глубокой ночью, шли и шли к храму. Многие шагали босыми, и все с зажженными свечами. Безлунной ночью на всей земле не было видно ничего, кроме этой длинной вереницы огней, растянувшейся по пустынной равнине. В отблесках пламени людские лица казались чересчур изнуренными, а тела, остававшиеся в тени, - абсолютно черными. Глаза, в которых отражение света дрожало, как в воде, были устремлены вверх, к точке, в которой после долгих часов пути паломникам должен был явиться храм.
В толпе шла, опираясь на руку старшего сына, Артуро, вдова Беатриче Сабатини, штопальщица чулок. Кроме сына, с ней шла и дочь; с детства безумие злыми приступами грызло ей мозг, лишая рассудка. Как и в прошлые годы, мать и брат поднимались к храму, чтобы вымолить выздоровления дочери и сестры. Девушка была уже в том возрасте, когда другие обыкновенно выходят замуж. Святая Дева не может не внять мольбам двух верующих, не в этом году, так в будущем.
Тут же шел караульный Карло Илари, страстно желавший получить чин фельдфебеля; он как раз готовился к сдаче экзамена и собирался просить помощи у Девы Марии.
Вместе с молодой женщиной, на которой женился год назад, шел плотник Стефано Чезари. Стефано держал свечу, а его жена несла на руках их первенца, которого, чтобы тот не замерз, закутала в мешковину. Накануне доктор сказал им, что глаза ребенка поражены неизвестной болезнью, занесенной, вероятно, с грязной водой, он слепнет и скоро совсем перестанет видеть. Молодые супруги надумали отнести ребенка к Святой Деве, которая, несомненно, его вылечит во имя драгоценных очей своего Божественного Сына.
В страхе перед нависшим банкротством и полным крахом следовала за своим главой семья лавочника Джакомо Алипранди, который шел босиком и, глядя в книгу, запевал панегирики и гимны в честь Святой Девы, а старшая дочь держала над страницами свечу. Семья надеялась, что Мария внушит самым ожесточенным кредиторам, чтобы те предоставили лавочнику еще одну отсрочку.
Многие девушки и парни, кое-кто в солдатской форме, шли поверить Богоматери свои любовные тайны, ожидая от нее помощи в сердечных делах.
Что касается ребятишек, они вовсе не собирались просить милости, для них это было праздничное развлечение; дети распевали одну за другой святые канцоны, пути долгий путь им был нипочем, одну от другой зажигали свечи и обменивались ими, а на камнях у перекрестков разводили маленькие костры, чтобы порадовать взор Марии.
Старуха, не желая смешиваться с толпой, шла чуть поодаль, по самому краю дороги. На ней была черная вдовья вуаль, голова слегка склонена к левому плечу, а надменный, суровый взгляд, устремленный вперед, давал ясно понять, что она не потерпит фамильярности. Как и всем, ей тоже было о чем просить Святую Деву, но это не означало, что ее можно уподобить этим жалким оборванцам.
Дабы подчеркнуть, что они ей не ровня, старуха молчала, когда люди кричали "Да здравствует Мария!", а когда они распевали хвалу святой - наоборот, молилась. "Убогие, - думала она, глядя на них, - вы совершаете такой длинный путь, вы сбиваете ноги в кровь ради того, чтобы груз вашей жизни стал полегче на несколько граммов, а вернувшись с чувством полного удовлетворения, опять впрягаетесь в те же ломовые дроги, несчастные ослы".
Когда они читали "Аве Мария", она, напротив, повторяла величальные Святой Деве. Когда они вновь принимались за гимны, она шептала себе под нос молитвы.
Прежде чем переставить ногу, старуха тростью ощупывала темную дорогу, чтобы не споткнуться о камень, держа свечу перед собой, как солдат - свое копье. В один прекрасный миг она, позабыв о толпе и целиком уйдя в себя, обратилась к Деве Марии:
- Ты, - сказала она, - одарила меня гордостью и властолюбием. Мне следовало бы родиться императрицей, и тогда моя душа была бы довольна. Передо мною трепетали бы, меня бы боялись, а может, даже ненавидели, при моем появлении народ падал бы ниц в пыль, вот это мне бы подошло. А что Ты сотворила из меня? Скромную мать семейства, вдову состоятельного человека, обремененную невесткой и внуками. Они боятся меня, это правда, но страх, что испытывают толстая баба да три сопляка, - велика ли честь? Я едва сдерживаю гнев, когда вижу, как в моем присутствии губы невестки дрожат, словно у школьницы перед классной дамой. Они меня ненавидят, но их ненависть стоит у меня поперек горла. О Пресвятая Дева, наделив меня гордой и непреклонной душой, которую подобает иметь королеве, Ты бросила меня в эту юдоль унижения. Поэтому я совершаю паломничество к Твоему храму. Я старая женщина, и эта жизнь мне отвратительна. Я молю Тебя послать мне смерть.
Такова была милость, какой она жаждала. Моля о смерти, она стискивала зубы и опускала веки, скрывая мрак своих глаз. Подол ее длинного черного платья был весь в пыли; плотная ткань не приглушала медленных и тяжелых ударов сердца, нервы были напряжены. Прося о милости, она вкладывала в молитву всю свою душу, чтобы Дева Мария услышала ее.
На исходе ночи паломников одолела усталость, их пение делалось все тише. На востоке занималась серебристая заря, сияние которой было похоже на лунное, это зарождался день. Впереди, но еще в отдалении, на вершине холма показался фасад храма, освещенный огоньками до самой высокой точки креста. Все закричали: "Да здравствует Мария!" Многие упали на колени, другие, по большей части дети, побежали, чтобы успеть к храму первыми. Распятия и хоругви колыхались, потому что руки, их державшие, начали дрожать от волнения.
Следуя изгибам дороги и холмов, свет храма то исчезал, то появлялся вновь; толпа наконец подошла к тому склону, что вел к храму; темные краски воздушного свода преобразились в лазурно-лиловые. В этом свете, разливавшемся повсюду, внезапно вспыхнул ликующе-алый цвет хоругвей; паломники не выглядели больше черными тенями, какими казались в ночи; одетые в праздничные одежды, они словно сами излучали свет. Синий и желтый цвета отражались в пространстве начинавшегося дня, как в освещенном зеркале; белели лица женщин, обрамленные платками, завязанными узлом под подбородками; на выцветших от времени хоругвях с золотой каймой сверкало царственное лицо Марии.
Перед распятиями, расположенными по обочинам дороги, паломники оставляли горящие свечи, их огоньки походили на розы, которые тускнели с рассветом. Под стенами храма пролегали два больших рва. Один, что поглубже, был объят покоем; из-за его гребня всходило солнце, постепенно освещая своими лучами всю округу. В другом раскинулся лагерь паломников, добиравшихся из соседних селений на повозках, которые на ночь были превращены в палатки. Рядом щипали траву вычищенные до блеска лошади рыжей масти; распевая псалмы, цепочкой ходили крестьянки в холщевых юбках и ярко-красных лифах, расшитых золотом; девочки украшали повозки бумажными цветами.
На вершине холма, на площадке под балдахином из темно-красного бархата, священник в пышном одеянии освящал и поднимал над головой освященного агнца. Возле него теснились паломники. Одни стояли на коленях, сомкнув руки на груди, и что-то шептали, приблизив губы к решеткам исповедален, сплетенным из камыша; вторые выстроились к столу со Святым Причастием; третьи пели торжественные панегирики в честь Непорочной, именуя ее по-разному: Королева Мучеников, Небесные Врата, Ковчег Завета. Кто-то, завидев храм и не в силах превозмочь усталость, падал в траву на склоне и засыпал - главным образом это были дети.
Старуха свернула за угол церкви и, сторонясь толпы, бурлившей у входа, остановилась у внешней решетки, через которую могла вблизи лицезреть освещенный четырьмя лампадами чудотворный образ Богоматери. Краски в течение столетий выцвели настолько, что нежное, худое лицо Марии стало совсем бледным и мнилось, будто она может вот-вот исчезнуть. Розовый цвет слегка окрашивал ее губы, похожие на губы умирающей девушки. Жили только глаза. Они были широко распахнуты, черные, миндалевидные, почти соединенные между собой и такие огромные, что занимали всю ширину лица до самых висков. Казалось, они пристально смотрят на старуху.
Тонкие пальцы Святой Девы держали Дитя, точно святыню, туго запеленатое золотой материей, с нимбом над головой. Образ был украшен самоцветами и сердечками из шелка и серебра.
Старуха, стоя перед решеткой и не сводя глаз со Святой Девы, твердила одно и то же, еле шевеля губами:
- Вот она я, перед Тобой. Мое паломничество закончено. Ты знаешь, что я больше не хочу жить. И я прошу Тебя даровать мне смерть. Прошу, дай мне смерть.
Произнося это, она не отрывала своих глаз от огромных черных глаз, которые, как тени от туч, простирали над Девой свой черный полог. Старуха почувствовала дрожь во всем теле, отошла от решетки и стала спускаться с холма.
В этот ранний час по всей округе уже царило оживление. Подъезжали и уезжали повозки в цветах, запряженные мулами, которые были увешаны венками из бумажных цветов. Торговки с бумажными гирляндами и букетами сновали среди паломников и, надо сказать, не оставались в убытке: не было ни одной девушки и ни одного парня, не купивших цветов, чтобы украсить ими свою одежду и предстать нарядными пред очами Святой Девы.
Здесь же можно было заметить цыганок, которые торговали судьбой, перекинув через плечо клетку на ремне, в которой сидел попугай, и ящичек, где лежали конвертики с предсказаниями; фотографы устанавливали роскошные декорации для семейных снимков; в пестрых палатках продавались игрушки и памятные медальоны.
"Они совсем как дети, - думала старуха, в раздражении пробираясь сквозь толпу, - дети, которые веселятся при звуке жестяной трубы, бредут по дороге, не ведая цели, словно овцы, которых ведут на бойню".
После бессонной ночи и долгой ходьбы на нее навалилась усталость: подгибались колени, черная шелковая шаль, соскользнув с плеч, волочилась по пыльной дороге.
Неподалеку, на открытом воздухе под густой листвой, располагалась остерия; хозяйка остерии буравила бочки с вином, терпкий и свежий запах которого разливался в утреннем воздухе. Старухе захотелось присесть и смочить вином пересохшее горло, но под кроной дерева стоял один-единственный длинный общий стол, и почти все места за ним уже заняли люди в праздничных одеждах. Судя по царившему здесь веселью, эти люди, похоже, отмечали какое-то радостное событие, крестины или свадьбу. Глаза женщин, только что очнувшихся от сна, сияли из-под цветастых косынок.
Старуха, надев маску холодного высокомерия, собралась было пройти мимо, но веки ее отяжелели и были точно два камня, а от пыли в горле совсем пересохло. "Теперь уже неважно, - сказала она себе, - теперь уже все равно, лучше сесть". И с тяжелым вздохом грузно опустилась на общую лавку.
Никто из сидевших за столом не выказал ни удивления, ни особого почтения к новой сотрапезнице, несмотря на ее солидный возраст. Старуха поняла, что они приняли ее такой, какая есть, - так поступают дети, когда, держась за руки и распевая песенки, принимают нового товарища в свой круг. Но что-то в ее внешнем виде все-таки встревожило или смутило их.
Одна из женщин заметила:
- Она слишком долго шла, бедная старуха.
Другая добавила, покачав головой:
- В таком возрасте уже не обойтись без помощи. Старики впадают в детство. Так было и с моей матерью незадолго до смерти: мне приходилось раздевать и одевать ее и водить под руку к стулу. Не хочу сказать, что мне было трудно. Это как вести ангела. Она превратилась в бесплотный мешок с костями, бедняжка.
Еще час назад подобные речи привели бы старуху в бешенство. Но сейчас, услышав их, она испытала утешительное чувство доверия и слабо улыбнулась.
- Как вас зовут? - спросила женщина, говорившая последней.
Чуть слышно старуха ответила:
- Аделаида.
- Стакан для Аделаиды! - распорядилась женщина и до краев наполнила искрящимся вином вымытый до блеска стакан.
Поскольку руки у старухи дрожали, женщина, покачав головой, поднесла к ее губам стакан, который та с жадностью осушила, после чего вытерла своей косынкой с ее шеи пролитое вино.
Выпив, старуха ощутила, как зажглись и засияли ее глаза, и подмигнула женщине, что помогла ей. Женщин слегка опустила голову; у нее была длинная шея, а в профиль она напоминала хищную птицу - такой профиль часто встречается у крестьянок этой области; однако лицо ее казалось приятным и внушало симпатию. Рядом с ней старуха почувствовала себя защищенной и успокоилась.
В эту минуту сидевший неподалеку мужчина средних лет, заметив ее бледность, предложил:
- Выпьем за Аделаиду!
- За Аделаиду! За Аделаиду! - закричали все, словно соревнуясь, кто быстрее поднимет свой стакан.
Старуха подумала, что ей стоит встать.
- Мне хорошо с вами, - сказала она, - мне очень хорошо с вами. Назовите ваши желания, и я сделаю подарок каждому.
- Ура! Ура! - закричали присутствующие и весело и в то же время торжественно запели гимн во славу Богоматери.
Старуха открыла рот, чтобы присоединиться к пению, но не смогла произнести ни звука, лишь зубы ее стучали.
- Отдохните, вы слишком устали, - предложила сидевшая рядом женщина, и, соорудив из своей шали подушку, положила ее на стол, чтобы старуха могла опустить голову.
Старуха так и сделала, сдавшись собственной усталости, которой стыдилась в присутствии чужих людей. Она была как ребенок, который засиделся допоздна в гостиной с родителями, - глаза слипаются, и в ушах, точно издалека, слышится голос матери: "Мое чадо засыпает".
Старуха, действительно, уже засыпала, когда ее внимание вдруг привлекла молодая женщина, сидевшая напротив и не принимавшая участия в общем веселье, а пристально смотревшая на нее. Даже сидя, женщина казалась очень высокой, а лицо ее было столь изможденным и осунувшимся, что походило на пламя свечи, тающее в дневном свете. Губы женщины были неподвижны и бескровны, а глаза, устремленные на старуху, почти соединены между собой и так огромны, что занимали всю ширину лица до самых висков; как две тучи они простерлись над старухой черным покрывалом.
- Нет, - прошептала старуха растерянно, - только не сейчас. Позволь мне остаться здесь, с ними.
Обращаясь с этой просьбой, она уже понимала, что просить бесполезно. С таким же успехом можно было просить дерево не бросать тень на землю по мере приближения ночи.
Глухая к словам старухи, молодая женщина не отрывала от нее черных глаз, в которых мерцал огонь, не дающий света. Безмолвная и строгая, она взмахнула ресницами, как будто подала знак, и старуха, послушно встав, пошла за ней вниз по склону холма.
Свидание
Каждую полночь княгиня Карола спешила на свидание со Сном.
Полностью ее звали княгиня Карола Аагантил, а родилась она в семье маркиза Антоноли-Перт. Ее врожденное благородство, помноженное на благородство мужа, породило благородство такой степени, что, когда она показывалась в вестибюлях роскошных дворцов, двойной ряд лакеев падал на колени, как падает народ перед статуей святого во время торжественной процессии. Подобно узкой ладье, плывущей по реке, княгиня с необычайной легкостью скользила вдоль гладких мраморных стен, в которых отражалась ее изящная фигурка. Ее головка, увенчанная пышной копной золотистых волос - таких светлых, что их цвет граничил с серебристым, - была слишком тяжела для тонкого стебля ее шейки и оттого всегда клонилась книзу. Шепот шелестел по коридорам: "Княгиня, княгиня!" Стоило ей пройти мимо, как лакеи принимались втягивать носами воздух, как собаки, вздыхая: "Ах, какой чудный аромат!"
Уже с одиннадцати часов вечера княгиня Карола, сидя в кругу знатных дам королевских и аристократических кровей, начинала вертеть головкой, словно ища подушку, хлопать веками, чуть подведенными нежно-лиловым, и прикрывать веером легкие, как дыхание, зевки. Ее муж, князь Филиппо Ааганил, кривил рот, прячущийся в посеребренных сединой усах, в усмешке благовоспитанной скуки.
- Опять то же самое, Лола, - тихо упрекал он ее своим низким, с хрипотцой голосом. - Опять вы хотите спать.
- О Фифи, - шептала она в ответ, - это не моя вина.
И с трудом сдерживала очередной зевок, а в ее глазах блестели две слезинки.
Князь Филиппо пожимал плечами. Сам он страдал от бессонницы и ночи вынужден был коротать за трубкой и картами. Пусть так, но уж его-то собственные суставы, по крайней мере, могли бы оставить его в покое! Так нет, не оставляли, острой болью и похрустыванием предсказывая погоду на завтрашний день: дождь или сухо. Беспрерывно ворча и нюхая табак, князь Филиппо встречал занимавшуюся зарю.
В разгар роскошного приема, за полчаса до полуночи, княгиня Карола начинала устало обводить взглядом фрески и своды зал. Ее можно было сравнить с бабочкой, ослепленной светом. И вдруг она легким прыжком вскакивала с дивана, где сидели ее подруги, и говорила:
- Спокойной ночи.
- Я приеду попозже, - бросал ей муж из-за стола с вистом.
А она быстро-быстро, с трепещущим сердцем, с играющей на губах таинственной улыбкой, сбегала по мраморным ступеням парадной лестницы и, взмахнув подолом платья, вспархивала в карету.
Дома она отправляла двух своих камеристок спать и, в кружевной рубашке до пят, распустив волосы, чтобы не чувствовать веса прически, бросалась в постель (в этот момент било полночь) и закрывала глаза в ожидании Сна.
С чем можно сравнить Сон княгини Каролы? С пчелой, что в упоении пила мед ее уст? Или со стройным юношей с прелестными кудрями и мягкими золотистыми усами? С южным ветром? С цветком, преподнесенным в знак восхищения? Трудная задача. Сон распахивал дверь ее спальни и с улыбкой восклицал:
- О любимая!
Возле нее он делался покорным, но и дерзким, отважным и в то же время застенчивым. Он расчесывал княгине волосы, целуя кончики локонов, нежно гладил шею, чтобы возбудить ее, как это водится у голубей с голубками.
Как-то вечером, сидя с другими дамами в гостиной баронессы Карасси-Ансельми, где все оживленно сплетничали о странной свадьбе герцогини д"Альбифьоре, княгиня Карола забыла следить за временем и внезапно услышала, как часы отбивают без четверти двенадцать. "Ах, я опаздываю!" - подумала она с ужасом и, подобрав шлейф платья и поспешно попрощавшись, убежала. На бегу у нее с ноги упала прехорошенькая туфелька, но княгиня даже не обратила на это внимания. "Я не поспею вовремя", - повторяла она в отчаянии, пролетая легким дуновением перед влюбленными взорами пажей. И, дрожа от волнения, вскочила в карету.
"Дело нечисто, - думал подозрительный князь Филиппо. - В конечном счете, кто бы удивился, окажись эта ежевечерняя сонливость ловким притворством?" Он приказал лакею подать его шубу из мускусной крысы и, вскочив в первую попавшуюся карету, помчался вслед за Каролой.
Когда он переступил порог дома (уже пробило полночь), жена, по-видимому не успевшая раздеться, уже спала в кипени оборок на розовых простынях. Филиппо склонился над ней, рассматривая в монокль прелестную головку с личиком словно из тончайшего фарфора; перехваченные лентой локоны ниспадали, как гроздья глициний. Во сне она улыбалась, надувала губки, пожимала плечиками.
"Черт побери, - сказал себе князь, - с кем это она так кокетничает?"
И нервно сжал набалдашник трости слоновой кости.
Княгиня Карола меж тем шептала:
- О моя греза, о наслаждение, о повелитель, мимолетное дуновение, благодатная любовь!..
"Вряд ли это имена, которыми награждают мужчину", - решил, успокоившись, князь.
- О волшебное благоухание... - выдохнула княгиня Карола.
И в эту минуту князь Филиппо, чье лицо брадобрей, закончив бритье, смачивал по утрам духами "Золотистый табак", раскаялся в своих подозрениях и подумал, на самом деле обманывая себя: "Ну, значит, это я снюсь ей!"
И поцеловал жену в лоб.
Конь зеленщика
На самом краю плодородной равнины у меня имелся огород. И того, что произрастало на этом клочке земли, который был, как говорится, величиной с ладонь, вкупе со скромным доходом от продажи части урожая, мне хватало. Я жил один в своей лачуге, и единственным, чем я мог похвалиться, был мой великолепный конь.
Я чувствовал: в нем есть что-то демоническое. Достаточно было приглядеться к нему повнимательнее, чтобы заметить это. Поджарый, черной масти, с синим отливом, продолговатыми глазами, умными, ласковыми, блестящими, с длинными быстрыми ногами и густой гривой, подобной пламени, раздуваемому ветром. Еще когда он был жеребенком, я воспринимал его как сказочное существо. С какой наивной прытью и пылом совершал он прыжки, словно должен был пролететь сквозь огненное кольцо! Каким веселым и одновременно диким было его ржание, которым он, казалось, призывал все силы преисподней, чтобы прославить силы небесные! В его радости было что-то дерзкое. И как же сильно он меня любил! И как любил его я!
Его игривый характер мне нравился, но мало-помалу, по мере того как заботы об огороде стали занимать меня все больше и в итоге вытеснили из моей жизни все остальное, я стал подумывать о том, чтобы приспособить коня для перевозки капусты и бобовых. Я начал постегивать его кнутом, если он упрямился, когда я навьючивал на него груз, и очень скоро приучил к теплой, пресной тюре. С удовлетворением я наблюдал, как изо дня в день его искрящиеся глаза гасли и тускнели, необузданное скаканье сменилось осторожным рысистым бегом, вызывающе задорный смех (одно время конь смеялся) превратился в ленивую усмешку.
Пришел день, когда я впряг его в повозку. "Ура!" - поздравил я себя с победой.
Конь исполнял свои обязанности с покорной кротостью, и мне оставалось лишь не давать ему поблажек. Он возил свой груз - впрочем, не такой уж тяжкий - на рынок и, возвратившись, пасся вечером на широком лугу - такова была сила привычки, - отвергнув предлагавшуюся ему домашнюю тюрю. Я считал, что он забыл о своей дикой природе, да и я начал забывать о ней. Я даже поверил в то, что приучил его к покорности; то, что я прежде воспринимал его как демоническое существо, нынче представлялось мне глупым заблуждением.
Когда мой конь достиг возраста честной старости, у него стали дрожать ноги, дыхание остыло, как это часто случается с одряхлевшими лошадьми, которые провели жизнь между двумя оглоблями. Ветеринар заявил, что наука тут бессильна. Терпеливо, лишь изредка вздрагивая в ознобе, с закатившимися глазами, конь встречал прибытие смерти.
Но вот, в ту самую секунду, когда его душа должна была уже покинуть тело, я, вскрикнув от изумления, увидел, как мой конь внезапно вспыхнул - так порой случается с деревьями в лесу - и мгновенно превратился в высокое пламя, в котором, или мне это показалось, я разглядел (было ли то воспоминание, мираж или сон?) соборы, парившие в воздухе, океанские глубины и острые обломки красных статуй.
Созерцание этого рвущегося в небо пламени породило во мне столь неописуемый восторг, что я забыл обо всем на свете. Если бы в тот момент кто-нибудь сказал мне, что моя повозка с овощами перевернулась, вся зелень рассыпалась и лежит в пыли, вероятнее всего, я не пошевелил бы и пальцем.
Скоро от пылающего факела, в какой преобразилось тело моего коня, не осталось ничего, кроме струйки дыма. И, право слово, когда все кончилось, я вздохнул с облегчением, избавившись наконец от коня.
Но с того дня я потерял покой.
Один вопрос преследует меня, не оставляя ни на секунду: как отомстят мне силы Преисподней и Небесные силы за то, что я сотворил с моим конем?
Ибо силы Небесные также участвовали в создании моего дикого коня. Это несомненно.
Два сапфира
Синьора остановилась перед витриной своего ювелира, как перед входом в дивный сад. Глазастые павлиньи хвосты распускались среди сверкающих камней; в центре блистательной композиции из ограненных и округлых плодов, обвитые затейливыми цветочными гирляндами сверкали два сапфира в платиновой оправе, подобно двум чистейшим родникам. При виде этих серег в горле синьоры возникло тремоло, которое обыкновенно предшествует пению и вдохновенному полету фантазии. Сгорая от нетерпения, она поддалась этому порыву и вошла внутрь.
В лавке любили синьору, всегда встречали с распростертыми объятьями, любезничали, восхищались новыми нарядами и украшениями, подчеркивавшими ее красоту.
- Эта жемчужная диадема словно создана для вас, синьора, - с придыханием проговорила продавщица.
А продавец сказал:
- Когда нам принесли эту крошечную золотую химеру, хозяин может подтвердить, все закричали, что ее необходимо немедленно приколоть на черное платье синьоры!
Но синьора указала пальцем на два сапфира, выставленные в витрине.
Внимательно разглядев их вблизи и уже считая своими, она рассеянно выслушала ювелира, который назвал ей цену серег, всего лишь миг колебалась между "да" и "нет" и затем решительно кивнула:
- А почему бы и нет?
И купила сапфиры.
И вот они уже покоятся в сумочке синьоры, сделав ее походку еще легче и стремительнее, словно у синьоры выросли крылья.
"Но после такой траты, - пробормотала она себе под нос, - я должна быть бережливее". И потому, вместо того чтобы взять такси, она села в трамвай.
Напротив сидели две простолюдинки, одна из них, кроткая красавица с фарфоровым лицом и царственной осанкой, держала на коленях ребенка лет двух. Дитя было красиво так же, как мать, с той лишь разницей, что глаза у матери были черными, а у ребенка - голубыми; однако их благородный цвет был неестественно мутным.
Женщина рассказывала соседке, что она едет от доктора-окулиста, который откровенно предупредил ее о том, что мальчик вот-вот ослепнет. Правда, зрение можно спасти, сделав операцию, но операция стоит целую тысячу лир, а где найдешь такую сумму? И обе удрученно покачали головой. Мать, с царственной осанкой и плавными жестами, нежно прижала к себе сына, отвернулась и стала смотреть на улицу. Соседка сочувственно погладила малыша по голове.
Погасшие глаза ребенка остановились на синьоре; она, с сильным сердцебиением и пылающим лицом, подумала: "В моей сумочке лежит тысяча лир, я могла бы отдать их этой несчастной женщине. Тогда удалось бы сделать операцию, и эти глазки засияли бы, точно мои сапфиры, как если бы кто-то протер их, сперва замутив дыханием. Нет ничего проще. Сейчас я так и поступлю". Но именно в то мгновенье, когда она это подумала и уже почти открыла рот, чтобы сказать: "Послушайте, моя дорогая...", трамвайный кондуктор объявил остановку:
- Площадь Россини! Площадь Россини!
Синьора жила как раз на этой площади и торопливо, сжимая в руках свою сумочку, сошла с трамвая, который затем с лязгом тронулся и вскоре исчез из вида.
Дома синьора не могла налюбоваться на свои сапфиры. Они переливались всеми цветами радуги, и блеск их был чист и ясен. Сидя перед зеркалом, синьора примерила серьги и разглядывала свое отражение: как сапфиры сочетаются с бледностью ее лба, с нежным румянцем щек, изящными руками. И вдруг ей почудилось, что где-то рядом прозвучал и стих тонкий, жалобный плач, и по телу ее пробежала дрожь.
Близнецы
При известии о том, что родились близнецы, женщина в ночном чепце расплылась в улыбке. Роженица тотчас попросила повязать на запястья новорожденных ленты разных цветов, чтобы отличать одного от другого. Так Пьетро получил красную ленту, а Антонио - черную.
Братская любовь, которую они пронесли через все детство, была редкостью в этом городе скупердяев и молчальников. На крутых улицах, в глухих закоулках, на лестницах со стремительным бегом ступеней встречались исключительно люди торопливые, кулаки у них в карманах были сжаты от ревности к собственным деньгам, глаза опущены, все избегали смотреть друг другу в лицо.
До сих пор сохранился маленький двор за высокой стеной, где играли братья. Со дня своего появления на свет они никогда не расставались. Кормилица водила их вместе на прогулки; колыбели, в которых они спали, стояли рядом. Когда мальчики подросли, они стали подходить к зеркалу, сравнивать себя и, обнаружив абсолютное сходство, перемежали восторженный смех с восторженными восклицаниями. Если их случайно разлучали, один плачем и криками тотчас требовал вернуть брата. Их внешнее сходство и общность детских впечатлений породили своего рода духовное сродство. На протяжении многих лет они смотрели на мир одними глазами.
Однако с течением времени в их характерах стали проявляться различия. Рассудительный и немногословный Антонио созревал раньше: сообразительность, позволявшая ему первенствовать в учебе, сочеталась с чувствительностью, из-за которой он часто выглядел меланхоличным и подавленным. Им владело тщеславие, в котором Антонио не желал признаваться ни себе, ни окружающим; он тщательно следил за своей внешностью и много внимания уделял одежде. Скоро Антонио сделался заводилой в компании сверстников, оставив далеко позади себя брата Пьетро.
Пьетро, несмотря на свой ум и живое воображение, был начисто лишен амбиций и, не умея прислушиваться к голосу разума, всецело полагался на внезапные порывы и интуицию. Ни один предмет не занимал его более, чем на час; ничто не вызывало в нем большего отвращения, чем дисциплина и послушание. Единственным созданием, к которому он относился с тайной любовью, или лучше сказать, с тайным восхищением, оставался его брат Антонио.
Почти ежедневно Антонио, выходя из школы - с пышными локонами, щеголяя в элегантном костюме, - видел на углу брата, поджидавшего его. Пьетро в школу не ходил, а проводил утро на портовых улочках в драках с хулиганами либо выпивая с моряками, сошедшими с причаливших судов. Взлохмаченный, грязный, со ссадинами на коленках, верный своей привычке встречать брата, он радовался при виде Антонио. А тот, окруженный товарищами, безусловно признавшими его лидерство, хотя и улыбался брату, но заливался краской стыда. Мысль о брате, его искаженной копии, каждый день караулившем у дверей школы, доставляла ему смутное беспокойство. Антонио смог бы (признавался он себе с неудовольствием), пользуясь своим влиянием на Пьетро, заставить того бросить свои пагубные привычки; но Антонио уже укрепился жестокий эгоизм, за которым он прятал свою излишнюю чувствительность. Тем временем Пьетро катился по наклонной плоскости, и его дикарское, постыдное безрассудство принимало все более грубые формы. Антонио вздохнул с облегчением, лишь когда брат исчез из города, подавшись неизвестно куда; его отсутствие длилось двадцать лет.
За это время Пьетро ни разу не дал знать о себе. Антонио, продолжавший жить в родном городе, женился на прелестной, скромной девушке из богатой семьи и скоро стал довольно важной персоной. Мать и другие родственники умерли, детей от брака не родилось; дни Антонио, размеренные и однообразные, тянулись, согреваемые заботой жены и уважением сограждан. Я сказал "его дни", потому что ночи его были совсем другими. Антонио обманывал себя, полагая, что с отъездом брата навсегда избавился от него. Между ним и Пьетро существовала неразрывная связь, и это терзало ему сердце Жена нередко слышала, как он стонет и вскрикивает во сне, охваченный каким-то кошмаром. На следующее утро Антонио просыпался разбитым, с темными кругами под глазами и остекленевшим, потухшим взором; прежде чем облачиться в соответствующий его должности мундир и нацепить шпагу, он рассказывал жене, что ему опять снился брат. Сны граничили с явью, доставляли ему такие мучения, что, пробудившись, он долго хранил подробности в каждой клеточке своего мозга и тела. В этих снах любовь к брату, которая, как думалось Антонио, давно умерла, напротив, овладевала им с небывалой силой. Он сопровождал брата в его ночных прогулках по безлюдным, темным улицам и, чего никогда не делал в жизни, бросался на его защиту, хотя все его усилия были напрасны.
В тех снах он видел Пьетро ясно и отчетливо, между тем как он сам казался лишь призраком, которого Пьетро даже не замечал. И, как случается в снах, когда Антонио хотел крикнуть, чтобы предупредить брата об опасности, голос у него пропадал, а когда собирался защитить его, оказывалось, что он не в силах пошевелить рукой и вообще сдвинуться с места.
- Сжальтесь над ним! Освободите его! - кричал, просыпаясь, Антонио и вскакивал в постели, дрожа и в холодном поту.
Двадцать лет эти сны терзали его по ночам; постепенно Пьетро становился в них все менее похожим на того юношу, каким был до отъезда. Теперь он представлялся Антонио полным бледным мужчиной, ссутулившимся, с поредевшими волосами; глаза его блестели то ли от лихорадки, то ли от изумления. Таким он являлся в самых жестоких и безжалостных снах; Антонио видел себя серой бесплотной тенью, бегущей за братом, которого преследовали стражники, по многолюдным туманным улицам чужого города. Стражники настигают и окружают Пьетро, и тот притворяется глухим и слабоумным. "Не надо! - кричит Антонио (естественно, крика его никто не слышит). - Не трогайте его! Он несчастный сумасшедший, лишенный рассудка!" И, чтобы заставить стражников поверить ему, указывает пальцем на мертвенно-бледное лицо брата с безумными глазами и полуоткрытым ртом, лепечущего что-то бессвязное. Антонио охватывает глубокое отчаяние, желание сгинуть без следа, ему стыдно, что ради спасения брата он таким образом унижает его. Но по торжествующим ухмылкам стражников, уже схватившим брата, он понимает, что притворство Пьетро оказалось напрасным. Крик, который Антонио так и не смог издать во сне, сорвался с его губ и разбудил жену.
- Что случилось? - спросила она.
- Приснилось дурное, - ответил Антонио, стряхивая с себя остатки кошмара.
Он еще верил, что, называя все это сном, сможет избавиться от наваждения, однако едва он открыл глаза, как ощутил невероятное беспокойство и зарыдал. И, забыв о присутствии жены и сотрясаясь от рыданий, Антонио с мукой в голосе закричал:
- Во всем виноват я! Почему я позволил ему уехать? Он так любил меня, что хватило бы одного моего слова, чтобы спасти его! Все эти годы я сорил словами, расточая красноречие в угоду собственному тщеславию! А для брата нужных слов не нашел!
Он всхлипывал, а жена пыталась утешить его. Но Антонио скорее предпочел бы, чтобы его осудили, бросив ему в лицо: "Это твоя вина!" А еще лучше - чтобы избили его до крови. Так он разделил бы страдания брата, убедив себя, что, как и Пьетро, терпит несправедливость; лелея эти чувства, он мирно заснул.
Настал день, когда Пьетро вернулся в родной город. Заметив брата в вестибюле первого этажа своего дома, Антонио, побледнев точно полотно, бросился к нему вниз по лестнице, уверенный в том, что спешит навстречу юноше, которого знал двадцать лет назад; он содрогнулся, увидев перед собой мужчину из своих самых страшных снов.
И все же тот юноша странным образом присутствовал при встрече братьев: именно ему предназначались горячие и пылкие объятья Антонио. Пьетро был изумлен, и глаза его светились благодарностью; но от внимания Антонио не ускользнуло - и он отметил это с холодной рассудительностью, - что брат ведет себя так, словно хочет угодить ему. С подозрительностью и почти материнской гордостью Пьетро бормотал, глядя на Антонио:
- Как ты прекрасно выглядишь! - И, осмотревшись: - Какой красивый дом! Ты многого добился.
Антонио, в свою очередь, смотрел на него и, исполненный ужаса и жалости, пытался отыскать знакомые черты в этом обрюзгшем, опустившемся человеке. Постепенно первый порыв великодушия был вытеснен в сознании Антонио неприятной мыслью, которая не давала ему покоя: "Этот тип разглядывает мой дом, мой замечательный, заработанный честным трудом дом, это он-то, который палец о палец не ударил, чтобы обзавестись домом. Вот он стоит тут, вернувшись спустя долгие годы, лучшую часть жизни, дарованную Богом, он растратил неизвестно на что, а перед ним его растроганный брат, и он наверняка собирается воспользоваться его гостеприимством. Еще бы, он небось рад, что подвернулся такой дом, где готовы принять его вместе с его срамом. Но не ошибается ли он? Я вовсе не так наивен, как он думает. Нет, вон отсюда, вон! Разумеется, я дам ему немного денег. И это будет пределом моего великодушия".
И вот Антонио, которого уже начала душить жадность, услышал собственный голос, с приторной, фальшивой интонацией рекомендующий брату одну из городских гостиниц.
- Я, конечно, приютил бы тебя, - продолжал он извиняющимся тоном, - но ты же знаешь, я живу не один. Скорее всего, жена и ее родственники станут возражать.
Ложь сопровождалась тревогой, непонятно откуда взявшейся, и Антонио не терпелось побыстрее избавиться от незваного гостя. Но когда Пьетро еле слышно попросил у него денег, Антонио, который совсем недавно сам собирался дать их брату, испытал чувство неловкости и досады; и то, что он протянул брату, словно дар, на самом деле было оскорбительной милостыней. С облегчением он увидел, как сгорбленная спина грузного человека, одетого в убогий костюм, исчезла за входной дверью.
Очень скоро незавидная участь Пьетро не составляла больше тайны для жителей города. Кое-кто из них, не знавший о возвращении Пьетро и давно не видевший Антонио, обманутый сходством братьев, рассказывал, как был удивлен, встретив этого достойного человека пьяным, в неподобающей компании возле самых гнусных кабаков:
- Боже, как он растолстел и как опустился!
Некоторые, завидовавшие судьбе Антонио, желая опорочить его, пытались свалить на него вину за позор брата. Грязные слухи дошли до чутких ушей Антонио, который всегда заботился о собственной репутации и репутации своей семьи. Эти слухи отравляли его жизнь, в остальном такую благополучную, и он с содроганием думал о том, как его брат-близнец, которого неизвестно где носит, порочит его славное имя.
Отныне преследующие Антонио сны о Пьетро - с безумными блестящими глазами и пугающей бледностью, - воспринималось им не как повод для сострадания и боли, а как источник отвращения и липкого страха. Он старался образумить брата то денежными подачками, то советами, то угрозами; но поскольку ничто не помогло, решил изгнать его из города.
Старые сны, однако, продолжали терзать его.
Было очевидно: пока Пьетро жив, нет никакой надежды, что он изменится к лучшему. Подлая мысль, что только смерть Пьетро - единственный способ избавиться от него, овладела Антонио. Она манила его, как драгоценность, сверкая перед его внутренним взором. Памятуя о набожности своей жены, он говорил ей с деланной улыбкой:
- Я молю Бога о том, чтобы он умер. Его жизнь - зло для него и других, от Пьетро одни несчастья. Он мой бич.
Страшная мысль не выходила у Антонио из головы, вытеснив из его сознания все прежние страхи, надежды, замыслы. Осталась лишь жгучая ненависть, которая поселилась в темных, неизведанных закоулках его души, она была точно голодный волк, что воет посреди заметенной снегом равнины. Да и он сам превратился в волка, для которого важно лишь одно - настигнуть добычу и разорвать ее зубами. Ему мерещилось, что он должен уволочь в какое-нибудь укромное место давившее на его плечи омерзительное бремя, дабы люди не показывали на него пальцем, издевательски смеясь и распуская отвратительные слухи, покрывая его, Антонио, позором, который предназначался для брата; все громче и настойчивее звучал внутренний голос: "Избавься от него. Ведь может же он ввязаться в драку! Пусть даже подстроенную нарочно! И, разумеется, хорошо оплаченную!"
Втайне ото всех Антонио обратился к городским бандитам, людям без совести и алчным. Пообещав им хранить молчание и постараться как можно скорее замять скверный эпизод, он поручил им любым способом устроить ссору и кровавую стычку, в которой его брат должен быть убит. Сговариваясь с убийцами, он мысленно вел спокойную беседу с братом: "Видишь, Пьетро, тебе мало того, что ты превратил меня в свою жертву. По твоей вине я, честный и порядочный человек, вынужден связываться с этим сбродом. Сбылась твоя мечта покрыть нас общим позором". Иными словами, Антонио обвинял в готовящемся убийстве не себя, а своего брата, как будто лишь по воле Пьетро он ввязался в это постыдное дело.
Договорившись с негодяями, Антонио заставил себя забыть о страшной сделке, словно то была незначительная, мелкая подробность, каких немало на дню; он попросил лакея принести ему карту города и принялся изучать ее; но, точно в тревожном детском сне, перед глазами у него проплыло темное облачко, которое затем стало разрастаться, накрывая всю карту, и внезапно, будто пораженный молнией, он понял: "Исчезнув с лица земли, Пьетро навсегда выйдет из-под моей власти, я не смогу рассказать ему о своих мучениях, о снах, что терзают меня, и упущу возможность сделать его счастливым. Что тогда со мной станет? Я больше не смогу рассчитывать на спасение. Я убью брата собственными руками, а ведь я люблю его! Собственными руками! Но возможно, еще не произошло непоправимого, возможно, у меня еще есть время и удастся отвести беду. Вот он я, Пьетро, брат мой, если я успею спасти тебя, то буду заботиться о тебе и даже гордиться тобой". Обуреваемый сомнениями и тревожными мыслями, Антонио чувствовал смятение, и его намерения представали то озаренными ослепительным светом добра и справедливости, то дурными, словно кто-то насмехался над ним. Накинув шубу, Антонио бросился на улицу. В спешке он даже забыл надеть мундир; с дрожащими губами, он расспрашивал о брате каждого прохожего. Он взбегал по ступеням лестниц и спускался, метался по портовым закоулкам, останавливался на порогах таверн, стараясь совладать со страхом, прислушивался к доносившимся оттуда грубым голосам, всматривался в пьяные лица. Наконец в одном из кабаков он нашел брата. Тот сидел в одиночестве. Завидев Антонио, Пьетро, пораженный его растерянным видом, чуть слышно позвал:
- Антонио...
- Я здесь! - откликнулся Антонио, подошел к брату и стал целовать его влажные, пухлые руки. Пьетро поднял на него мутный, отрешенный взгляд и спросил:
- Выпьешь со мной?
- Конечно, - ответил Антонио.
И они выпили, как это случается с двумя студентами, когда более разумный из них поддается уговорам своего друга-повесы.
И вот, пока они выпивали, в окно кабака заглянули те самые люди, с которыми Антонио, заключив сделку, расстался всего несколько часов назад. Антонио встал из-за стола, пошатываясь, и закричал им, широко улыбаясь:
- Кого вы ищете? Это была шутка! Только шутка!
Те озадаченно смотрели на него, не двигаясь с места.
- Уходите! - приказал им Антонио, охваченный яростью. - Вон отсюда! Пошли все вон!
И они ушли. Антонио, довольный, вернулся за стол к Пьетро. Но слова, родившиеся в его голове в часы отчаяния и угрызений совести, слова, которые он хотел сказать брату, точно застряли у него в горле, так и оставшись непроизнесенными. Губы Антонио продолжали дрожать, руки тоже. Он молча смотрел на брата; затем, словно человек, что не может отвести глаз от вещи, которую боится потерять и воспринимает как дар судьбы, он обратился к Пьетро:
- Ты станешь жить в моем доме, и мы теперь никогда не расстанемся. Я найду тебе врача, и с твоего лица исчезнет эта болезненная бледность, у тебя будет хорошая одежда. Ты согласен? - Он робко взглянул на Пьетро, боясь услышать отказ. И, сжимая ему руки, все повторял: - Бедный сын моей матери...
Испытывая ликование, какое может дарить лишь вино, они вышли из кабака под руку, их переполняла радость, они шутили - вместо многословных речей просто хлопали друг друга по плечу, один дразнил другого толстяком, а тот откликался: "Глубокоуважаемый". Город переменился. Высокие дома сбросили с себя угрюмые, мрачные маски под названием Страх, Жадность и Тщеславие; повсюду царили щедрость и благородство духа, а по улицам, казалось, носился свежий ветер; город, закованный в камень, расцветился яркими красками, точно луг.
Это был самый счастливый час в жизни Антонио. Слова, которые братья говорили друг другу, были нелепы, а то и вовсе лишены смысла. Это походило на состязание в комплиментах.
- Сколько всего ты мог бы рассказать, ты ведь так долго колесил по свету! - говорил Антонио. - А кто я по сравнению с тобой? Замшелый пень. Скажи мне это в лицо, Пьетро. Скажи: замшелый пень.
- Замшелый пень, - повторял, смеясь, Пьетро. - А ты скажи мне: оборванец.
Тут Антонио припомнилась старая шутка.
- Кто побьется об заклад, - сказал он, - что в детстве мы, играя, не обменялись ленточками? И ты не Пьетро, я - не Антонио, а все наоборот. Вот было бы забавно, правда?
- Правда! - воскликнул Пьетро и остановился. - Вот была бы потеха! Но я не возьму в толк... Выходит, мы с тобой...
- Идем, идем, не бери эти глупости в голову. - Антонил потащил его дальше. - Суть в том, что если мы оба снимем с запястья эти лоскуты, то станем неотличимы. Глубокоуважаемый! Оборванец и синьор! Ха-ха-ха! У меня припасена для тебя красивая шелковая рубашка, вот наденешь ее и тоже станешь глубокоуважаемым. Ах, мы снова вместе, дорогой друг, и пусть для нашей матери земля будет пухом!
Антонио сам следил за тем, как слуги готовят для Пьетро комнату, лучшую в доме. Его радость напоминала радость молодой супруги, которая украшает свой новый дом, - это напоминает игру и в то же время священнодействие. Проведя день в этих счастливых хлопотах, Антонио уснул, и ему казалось, будто он слышит за стеной дыхание брата.
На следующее утро он проснулся подавленным. Он едва мог вспомнить то, что случилось накануне, как это бывает при похмелье. Неприятная тяжесть давила на грудь, и Антонио пришел в себя не сразу. Теперь оказанное брату гостеприимство представлялось ему жестом необдуманным, безрассудным, чистым безумством. Представив, у чему приведет присутствие Пьетро в его доме, он растерялся, его ум заполонили пугающие мысли, страшные образы: дом превращен в грязный хлев, сам он разорен, Пьетро обольстил его жену. Антонио открыл глаза; на лице слуги, который помогал ему одеваться, он прочел презрение и насмешку. Пьетро еще спал, когда Антонио вышел из дома. Однако тень брата точно следовала за ним по пятам; в воображении этого человека, эгоистичного и дорожившего своим благополучием, рисовались самые оскорбительные сцены. "Вот до чего довела меня проклятая чувствительность", - сокрушался Антонио. И ему казалось, что все прохожие, которые здороваются с ним, едва сдерживают удивленную усмешку. Даже учтивые поклоны и доброжелательные взгляды вызывали у него подозрение и делали его мучения нестерпимыми. "Ну ничего, все это скоро кончится, - повторял он. - Он сам во всем виноват".
За столом дурные манеры Пьетро, оробевшего перед изобилием блюд, привели Антонио в отчаяние. Стыд, усугубленный неприязнью, охватывал его, когда он с отвращением наблюдал за братом, который пачкал белоснежную скатерть, заикался, разговаривая со слугой, чавкал, а иногда глотал огромные куски, не жуя, поскольку у него болели зубы. Слуга подавал Пьетро еду с почтительной, а на деле оскорбительной невозмутимостью. Пьетро, как ребенок, украдкой бросал виноватые взгляды на Антонио. Потом Антонио случайно подслушал разговор слуг на кухне: они дивились беспорядку, что царил в комнате Пьетро; еле сдерживая гнев, Антонио со стоном опустился на кресло в вестибюле. Пьетро, проходя мимо, смущенно улыбнулся ему, как будто надеясь вновь найти в нем вчерашнего друга. Но, прочтя откровенную неприязнь на этом чужом лице, внезапно залился краской и ретировался.
- Я должен принять какое-то решение, - пробормотал себе под нос Антонио и, бледный точно полотно, вошел в комнату брата. В это мгновение брат представлялся ему лишь позорным пятном, замаравшим его репутацию, бременем, которое он должен сбросить со своих плеч; но в то же время сознание вины пробуждало в нем жестокость по отношению как к брату, так и к себе самому, заставляя говорить обидные слова.
- Послушай, - сказал он, морщась от отвращения и, чтобы не глядеть на Пьетро, медленно обводя взглядом комнату. - Ты должен прямо сегодня подыскать себе другое жилье. Не стану скрывать, что по многим причинам, отчасти тебе понятным, я не могу позволить тебе долго жить в моем доме. Поэтому было бы хорошо, если бы на этой неделе... не позднее, чем послезавтра... или даже завтра...
- Сегодня вечером, если желаешь, - промямлил Пьетро.
- Ну... если ты так считаешь... ладно, сегодня вечером, - сказал Антонио. - Здесь деньги для тебя, - добавил он торопливо, словно всхлипнул. - Вот, возьми.
Пьетро со смущенной улыбкой сжал в кулаке несколько протянутых братом банкнот.
Следующие несколько дней Антонио был сам не свой; он всюду торопился, с головой ушел в работу, а происшествие с братом казалось ему дурным сном.
- Мы больше никогда не должны заводить о нем разговор, - сказал Антонио жене.
С этой поры он заставил себя забыть о существовании Пьетро и думал, что ему это удалось, брат встал для него в один ряд с призраками, которые являлись в ночных кошмарах.
Ударили морозы, каких еще не было в ту зиму. Вечернюю тишину промерзшего каменного города, где жили люди богатые и скаредные, время от времени нарушали жалобные гудки, доносившиеся из порта, эхо подхватывало их и уносило в заледеневшие горы. В припортовых лачугах судачили о порванных штормом парусах, о погибших рыбаках и их телах, выброшенных на берег; на перекрестках улиц, затянутых туманом, городские стражники, дрожа от холода в своих шинелях и сапогах, разжигали костры, как на биваках, притопывали, чтобы согреться, в вихрях метели.
Несмотря на то, что в доме затопили все камины - отблески пламени плясали на затянутых штофом стенах, - Антонио целый вечер не мог согреться. Жена, закутавшись в шерстяной халат и надев теплый колпак, принесла ему горячего чая, но пальцы у Антонио закоченели, и он даже не мог взять чашку, так что жене пришлось поднести ее ко рту мужа, словно тот был ребенком. Он и вправду напоминал ребенка, когда с растерянной улыбкой пожаловался:
- Мне холодно.
И забрался в постель. Но даже под пуховыми одеялами Антонио чувствовал озноб, у него стучали зубы, и казалось, кровать трясется. В конце концов ему удалось заснуть, однако почти сразу Антонио проснулся, ему приснилось, что тело его превратилось в кусок льда, и он закричал:
- Пьетро! Позовите Пьетро! Скорее!
Он приказал разбудить стражу, чтобы та срочно обыскала весь город и нашла его брата.
До самого рассвета Антонио метался в бреду. Он молил о помощи, просил разжечь огонь еще в одном камине и беспрестанно повторял имя Пьетро. На рассвете ему послышались шаги на лестнице, и Антонио радостно закричал:
- Вот он!
Действительно, дверь распахнулась, и молодой человек в шинели городского стражника, с побелевшим от мороза лицом и заиндевевшими усами хриплым голосом сообщил, что Пьетро умер от обморожения. Как всегда пьяный, он уснул на пристани; несколько минут назад его тело обнаружила стража, обходившая город.