Павлов Александр Борисович
Серебряный колчан

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Павлов Александр Борисович (alekpav@gmail.com)
  • Размещен: 07/11/2006, изменен: 05/05/2007. 23k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  • 1996. Город и поэт
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

    СЕРЕБРЯНЫЙ КОЛЧАН


    Синева

    Долы синие, синие горы,
    и в глаза синева пролилась.
    Скоро осень, дождливая скоро,
    скоро желтыми станут озера
    и зароется в тину карась.
    Помолчи, на огонь погляди,
    посиди у костра золотого.
    Древний трепет пройдет по груди,
    и вовек не отыщется слово,
    чтобы миг обозначить таким...
    Да и стоит ли думать об этом?
    За вишневым и ветреным летом
    заклубился сентябрьский дым.
    Мне сказали (не верю впервые!),
    что в селе, у башкирки одной,
    обретается конь вороной,
    и глаза у него голубые.
    Самый тот, о котором я врал,
    о котором я грезил однажды.
    Мир поистине тесен и мал,
    даже с чудом встречаешься дважды!
    Долы синие, синий предел,
    и дыханья клубящийся иней...
    В синих сумерках я подглядел,
    как рассвет занимается синий.
    Подведи мне, башкирка, коня,
    из тумана явись голубого.
    Вороного искал, озорного,
    с цветом глаз, что у майского дня.
    Я сойду с голубого подворья,
    унесу беспорядки и лень.
    Ой ты горе мое, синегорье,
    разливная страна деревень!
    Долы синие, синие дали,
    городами не тронутый край.
    Только сосны меня провожали
    да забытый в избе травознай.


    Тайгинка

    Мы идем с тобой в обнимку,
    лихо песенку поем
    про деревню, про Тайгинку,
    тощий пруд и уток в нем.
    Вон и улица родная,
    вон и мельница жива —
    лубяная, приводная,
    холостые жернова.
    Где-то песня в три гитары...
    Свадьба или сабантуй.
    Три барана из отары,
    самовары, как литавры,-
    заходи себе, пируй!
    На сосновом коромысле
    два ведра вина повисли.
    Приходи, Маруся, с гусем,
    помечтаем и закусим!
    Если к сроку не придешь —
    коромысла не найдешь!
    Мы идем с тобой в обнимку,
    все, что видим, то поем.
    Про деревню, про Тайгинку,
    тощий пруд и уток в нем.


    * * *

    Опять весна задуматься велит.
    Прости-прощай, забытый Богом омут.
    Летит вода и камни шевелит,
    и берега раздавленные стонут.
    В степи вовсю буксуют трактора —
    апрельская лихая незадача...
    Летит вода с утра и до утра,
    предвестница покоя и удачи.
    А далеко, за полою водой,
    в краю сосновом, в доме у запруды,
    вызванивает голос молодой
    весеннее, неопытное чудо.
    Какою лодкой, на каком плоту
    в твои владенья светлые пробраться?
    Летит весна, хохочет на лету,
    и надоело сердцу притворяться.
    Я выйду в степь и воду усмирю,
    и вздрогнешь ты от думы неминучей.
    И на твою сосновую зарю
    надвинутся негаданные тучи.
    И ты поймешь, лукавая, сама,
    шальной душой играя лебедино:
    когда в союз вступают свет и тьма —
    весомей золотая середина.


    Сылва

    На речке Сылве
    дожди косые,
    туманы грузные
    над серым руслом.
    И кто-то плачется:
    — Да где мой мальчик-то?
    В тепле ли, в сыте ли
    и мягком свитере?
    — На речке Сылве
    здоров твой сын ли?
    — Ну что ты, мама...
    Тут все нормально.
    На сплаве весело,
    костры да песни.
    Придем со славой
    за ледоставом!
    На речке Сылве
    снега босые,
    метели жгучие,
    леса трескучие...
    А кто-то плачется:
    — Да где мой мальчик-то?
    Обут, одет ли
    В таком-то пекле?
    — На речке Сылве
    здоров твой сын ли?
    — Ну что ты, мама...
    Тут все нормально!


    Дрезина

    Мы на дрезине мчали от Сибая
    к Магнитке, отраженной в облаках,
    и взвизгивали рельсы, залетая
    под гулкие фанерные бока.

    Легко лететь на крохотной дрезине,
    расхлестывая дремлющую даль.
    Шофер кирпич положит на педаль
    и чутко дремлет, будто бы разиня.

    Секутся искры из-под всех колес.
    Лететь, лететь куда-то без оглядки!
    Натужно прохохочет тепловоз —
    и грохотом заполнятся распадки.

    Лети, дрезина! И кирпич — лежи
    на позабытой пристально педали.
    Как часто мы не успевали жить,
    как часто мы лететь не успевали.


    Кавуны

    — Оренбургские!
    — Казахстанские!
    — Астраханские!
    — Эй, дядя!
    Уработался, поди?
    Сюда ходи!
    Можешь пробовать задарма,
    покуда влезет!
    Но один все равно купишь!
    И подмигивает прехитро:
    — Росли без селитры!
    Дождичком поливало,
    солнышко целовало!
    — Эй, ребятня!
    Тля арбузная!
    А ну, помогай!
    По кавуну на нос —
    и ешьте от пуза!
    Сколько ударов сердец —
    столько по кавунам:
    слышишь бахчу под солнцем?
    Не жалей червонцы!
    То ли арбуз на мне,
    то ли я на кавуне,
    хоть песню пой:
    — На столе стоит арбуз,
    на арбузе — муха.
    Муха злится на арбуз,
    что не лезет в брюхо.
    Над грудами арбузов —
    кавуны голов
    да черные семечки глаз...
    Ну и времечко!
    Да и город сам —
    большой арбуз,
    а люди в нем —
    загорелые семечки.


    Кумысня

    Ехала свадебка мимо кумысни,
    черные головы, светлые мысли.
    Ехала весело, дружно и тесно...
    Старый башкир, молодая невеста.
    Странно смеялась невеста навзрыд,
    пили кумыс из пудовых копыт.
    Миром дышали скуластые лица,
    будто летели в степи кобылицы,
    по ветру гривы, копыта вразлет.
    Старый башкир молодую берет.
    Важен жених и оскал, что у волка.
    Скалила никель роскошная «Волга».
    Плакал курай и смеялся кобыз,
    лился рекою ядреный кумыс.
    Свадебка не миновала кумысни.
    Полные ведра на коромысле.
    Гости куражатся, пьяные в дым,
    некому дать за невестой калым.
    Что ты смеешься, невеста, несладко?
    За виночерпия — лысая бабка,
    помнит обычаи дальних времен
    и отдает за поклоном поклон.
    Слыхом не слышали здесь о подковах.
    Над жеребятами в травах медовых
    солнце гуляет, плывут облака...
    В синих ручьях отразились века.


    Воробьиная ночь

    Дочери

    Воробьиная, шалая ночь...
    Говорят: в грозовой коловерти,
    сонмы молний сумев превозмочь,
    десятину отмеряли черти.

    Только окна открыты мои.
    Что мне грозная рябь в заоконье!
    Отсвистали мои соловьи,
    отхрапели залетные кони.

    По-над городом, по-над водой,
    по-над степью, кудлатой и полной,
    пролетел грозовик молодой —
    мой июль — перекатные волны.

    Пролетел до сиреневых гор,
    до лиловых излук изначальных...
    То ли юности зябкой в укор,
    то ль непонятой песне печальной.

    Воробьиная, шалая ночь
    безраздельно господствует в мире.
    Ни уснуть, ни заплакать невмочь...
    Крепко спит повзрослевшая дочь
    в неприкаянной зыбке-квартире.


    Кудыкины горы

    Любопытство проходит не скоро,
    только детский запал не пригас...
    Отыскать бы Кудыкину гору,
    где Макарка скотину не пас.

    То-то будет молва голосиста,
    и чудес не придется считать...
    Может, рак покраснеет от свиста
    или речка откатится вспять.

    Ты посмотришь с понятной тревогой,
    отмечая знакомый пожар...
    Снова пала лихая дорога,
    снова конь под окошком заржал.

    Посмирнеть, опочтениться впору,
    но зовет негасимый зорник...
    — Ты куда?
    — На Кудыкину гору.
    Застоялся мой конь-озорник.


    Вешнее

    Весна явилась без запинки,
    зимы истаяла звезда.
    Играет каждая кровинка,
    звенит бегучая вода.
    Узывно женщины смеются
    и ранят нас, как птицу, влет.
    А глянул — аж деревья гнутся
    и золотеет в почках мед.
    Вольготно на пиру природы,
    когда безумная река,
    забыв заштилевшие воды,
    не отражает облака.
    Весна проталинною сказкой
    легла у солнца на пути,
    и, зацелован вешней лаской,
    готов и камень расцвести.
    Гуляет ветер понизовый,
    сидельцы выползли на свет,
    и, пробужденный вечным зовом,
    восходит в душу первоцвет.
    Пусть каждый миг восторгом ранит,
    и вьется золотая нить...
    И снова юность гулеванит,
    а сердце просится любить.


    Мед

    Золотое время года,
    паутина на стерне...
    Пудом сотового меда
    поклонился дед родне.
    Что-то, братцы, здесь нечисто,
    расстарался вдруг старик...
    Нынче, мол, пчела медиста,
    медосбор зело велик.
    А разгадка всем знакома:
    председатель — старший сын —
    в пику козням агропрома
    под гречиху отдал клин.
    Не сидит теперь в печенке
    эта чертова война.
    Вот и радуются пчелки,
    вот и трудятся сполна.
    Вот и кончилась проруха...
    И цветочна, и легка
    поспевает медовуха
    на повети у дедка.
    Справно трудится поселок
    перед праздником большим —
    по ковшу на подвеселок
    для поднятия души.
    Хорошо застолье наше...
    Наконец-то в этот год
    в доме гречневая каша
    и в глубоких чашах мед.


    Сретенье

    Ни гульнуть, ни пошалить не проситесь.
    Как же вас отринула земля!
    Что же вы, ребята, купороситесь
    в этот день хороший февраля?
    В городских квартирах заэтажились,
    но с весною встретилась зима...
    Воробьи — и эти заватажились,
    а коты совсем сошли с ума.
    В шубе на меху и шапка кунья —
    все, как в те далекие года...
    Песенки поет метель-свистунья,
    только в душах новая беда.
    Позабыли песни и обычаи,
    праздников румянец молодой...
    Смотрит век на нас глазами бычьими,
    налитыми кровью и бедой.
    Где картины прошлого узнают,
    как в разгаре сретенной игры
    ребятишки солнце закликают:
    покажись, мол, из-за гор-горы.
    Неужели, зимние обноски
    сбрасывая с плеч весенним днем,
    мы, как те сосульки-переростки,
    в снег неблагодарно упадем?


    * * *

    Виноват я, опять виноват,
    не зашел, не покаялся, вымолк...
    Но зато по дороге назад
    от печали колодезной вымок.

    Только окна крест-накрест твои,
    а в шоферской столовой затишье.
    Не ватажутся здесь воробьи,
    опадают последние вишни.

    Сколько вас по надменной стране,
    деревенек забытых, забитых
    в заповедной летит тишине
    с будыльем на кладбищенских плитах?

    Виноват я, опять виноват,
    только мнится: а все же, а может?
    Перекрыта дорога назад,
    да и время уже не поможет.


    В пути

    Дворы задумались о чем-то...
    Лишь от жиреющей тоски
    слезливо всхамкнет собачонка,
    завидя в поле огоньки.

    Селенье сгорбленною тенью
    мелькнет, сомненья сокруша.
    И от такого обретенья
    пустеет в горечи душа.

    Кормя измученно проглотов,
    не сдюжив, городам назло,
    скачков, измен, переворотов —
    угасло русское село.

    Забитые верховной ленью,
    забывшие, кем нужно быть,
    отторгнутые поколенья
    сожгли связующую нить.

    И одному известно Богу,
    как в этой замяти и мгле
    найти забытую дорогу,
    что приведет к родной земле.


    Аллаелга

    Срубить бы дом в глухой-глухой тайге,
    направить баню, обиходить птицу
    на речке молодой Аллаелге...
    И жить себе да жить, не торопиться.

    Но по весне обрушится вода,
    нагрянут в душу мутные потоки
    и понесут неведомо куда
    при солнышке туманном на востоке.

    Куда летишь, лихая голытьба?
    Где камень твой, зазубренный и тяжкий?
    «Есть слово высоченное — судьба»,-
    сказали так, читая по бумажке.

    Пропишут ведь и влепят прямо в лоб,
    как ту печать. И о другом не думай.
    А вот вчера Ивана бил озноб,
    широкий, невозвышенный, угрюмый.

    Аллаелга. Какой уж там приют,
    когда сама ты, разгибая спину,
    ворчишь, ворчишь до паводка — и тут
    наотмашь бьешь и падаешь в долину.


    * * *

    За Терехтой, на Черных скалах,
    обычай предков не храня,
    меня башкирка приласкала,
    совсем заблудшего меня.

    Ну что еще она хотела?
    Достала хлеб и молоко...
    Уняв беспомощное тело,
    она в глаза мои глядела
    темно, и влажно, и легко.

    Ни перед кем не виновата,
    по-азиатски расцвела...
    В каком колене Салавата
    ты дерзость эту обрела?

    Никто нас нынче не осудит.
    Вода и ветер — пополам!
    Когда тоска нам жилы студит,
    что люди нам, что время нам?

    Себя стыдом напрасным доняв,
    я зло таил на целый свет.
    А ты в моих крутых ладонях
    купаешь тюркский амулет.


    * * *

    Посижу у пенистой реки.
    Вопреки дыханию свободы
    стихну от нахлынувшей тоски,
    посмотрю на бешенство природы.
    Плещет в камни мутная волна,
    крутит бревна, подмывает берег...
    Молодая, дикая страна,
    кто в твое неистовство не верит?
    Прыгнуть в лодку — и лететь, лететь
    в брызгах, громе, хохоте и свете.
    Жутко много не дано успеть
    пережить и сделать на планете.
    Я хотел бы — соком по стволу,
    облаком, ромашкой под копытом.
    Стать волной, разбиться о скалу —
    и тебя явить, как Афродиту.
    И придет прозрение ко мне,
    только солнце из-за тучи брызнет:
    будет смерть, как продолженье жизни,
    с высотой природы наравне.


    * * *

    Вот и я отощал понемножку,
    повернул на жилище коня.
    Это где это жарят картошку,
    это кто это дразнит меня?

    Открывай-ка, хозяин, ворота,
    и впускай, и не будем темнить...
    Нет, не пыль на душе — позолота,
    так что нынче могу заплатить.

    Я тебя угощу «Беломором»,
    я спою тебе песню, а ты
    постарайся не счесть меня вором
    и не прячь на чердак хомуты.

    Конь мой молод, учен и застенчив,
    не положит завистливый глаз
    на ячмень, и латунный бубенчик
    не прогневит до кочета нас.

    Так что здравствуй! И дай-ка напиться.
    Не взыщи и погреться впусти
    до зари, до последней жар-птицы,
    той, что я стерегу на пути.


    * * *

    Малай — мальчишка (башкир.).

    У деревни Чулпан,
    на туманной реке Юрюзани,
    проклиная пургу
    за автобусным синим окном,
    я увидел: во мгле
    пролетели башкирские сани,
    и отважный малай
    почему-то грозил кулаком.

    Белый, белый мой край!
    Среди северных ветел и пашен
    не коснулась тебя
    громового столетья узда.
    Деревенька твоя
    под карнизами силосных башен
    по-башкирски Чулпан,
    а по-нашему просто — Звезда.

    Восходящим огнем
    ты летишь в заповедном просторе
    от сосновых мостков
    до пещер, потаенных в горах.
    Ни веселья тебе,
    ни тебе беспробудного горя,
    только утренний свет
    да щемящий колодезный страх.


    Ай

    Жукатау, Жукатау —
    Тонкая гора.
    На реке твоей картавой
    всплески серебра.
    Аи, луна какая нынче —
    ятаганный край!
    Непривычно? Непривычно!
    Это злится Ай.
    Перекатная, сквозная,
    стылая река
    мчится в скалах, обдирая
    синие бока.
    Нас кидало и плескало
    по протокам вдоль,
    бились в тесаные скалы
    веселость и боль.
    Как награда человеку —
    просветленьем душ
    не ручей ворвался в реку,
    а Большой Багруш.
    Отпустило на свободу
    и относит прочь...
    Режут хариусы воду,
    вспарывают ночь.
    Достается нашим лодкам,
    тащит по годам,
    по песчаным осередкам
    да бараньим лбам.
    Достается? Достается!
    Где пути конец?
    Ждет на стрежне не дождется
    камень-одинец.
    Не морской, а пресный ветер,
    маяков — не жди.
    Лишь луна в ущелья светит,
    зябнет впереди.
    Только кланяться не стану,
    не скажу — пора!
    Жукатау, Жукатау —
    Тонкая гора!


    Таганай

    С расстояний дальних не видны
    те легенды, что живут в народе...
    Таганай — подставка для луны —
    сказано в дословном переводе.

    Котелок, таган и ятаган —
    кровью дымной разбухали сечи...
    Тех времен великий ураган
    на земле названьями отмечен.

    Что молчишь, высокий Таганай?
    Вспомнил крик и хищных сабель трепет,
    карагайский, кара-черный-гай,
    черный лес да выжженные степи?

    Нет, еще обряды ладить рано.
    Посмотри-ка на равнину — там
    хмуро дремлет башня Тамерлана,
    словно вызов будущим векам.


    Зилаир

    С. Чекмареву

    Деревянный город — Зилаир,
    в домиках игрушечных, глазастых.
    Может, сто тебе, а может, за сто...
    Над рекой сосновой и горластой
    навесного мостика пунктир.

    Невысокий город Зилаир,
    а вокруг все городки да веси...
    Как ты выжил со страною вместе?
    Памятник со звездочкой при въезде,
    под которым красный командир.

    Зилаир — две узких колеи,
    тесный клубик с лесенкой витою...
    На домах с веселою резьбою
    озорной башкирскою рукою
    рублены наличники твои.

    Городок за дымчатым хребтом
    с прыгуном-автобусом лобастым
    и коровой, от заката красной...
    Над Уралом сдержанно и властно
    вышло Зилаирское плато.


    Увильды

    В тот вечер полусиний
    был ветер жгуч и шал,
    хрустела парусина,
    раскачивался ял.

    Гудела высь над нами,
    под нами — глубина,
    ходила бурунами
    озерная волна.

    Ты хохотала звонко,
    бросала мне слова,
    упрямая девчонка,
    влекла на острова.

    Где сумрачны и дики
    лесные берега,
    разливы медуники
    да мятная куга.

    Костры и звезды были,
    и озеро в снегу...
    Устали сохнуть кили
    на желтом берегу.


    Кизил

    Кизил — каких-то сотня километров,
    но чувствуется: вотчина своя
    с веселым снегом да морозным ветром,
    с деревьями у сонного ручья.

    На берегу заводишко добротный
    пыхтит себе, штампуя кирпичи...
    Кизил не спит, с голубизною в окнах
    уселся к телевизорам в ночи.

    Взгляни: деревни как поголубели
    и расцвели поселки в полный рост,
    как будто полночь подняли с постели
    и вытолкали с треском на мороз.

    Кизил... Каких-то сотня километров.
    В цилиндрах задыхается бензин.
    И не автобус поругался с ветром,
    а просто время катится в Кизил.


    Агидель

    Агидель — поселок на реке Белой.

    К тебе, бревенчатый, к тебе,
    где на закате, на закате
    дома в сиреневой резьбе
    и женщина в лиловом платье.

    Где воздух стружкою пропах,
    и до того чужому странно,
    что гуси — в красных сапогах,
    коровы — в рыжих сарафанах.

    Все так же, глупый от забот,
    кричит с завалинки широкой
    дремучий дед Коловорот
    в фуфайке с выгоревшим боком.

    Все та же в быстрине форель,
    ущелья в водопадах елей,
    коричневая акварель
    твоих приземистых строений.

    К тебе, бревенчатый, к тебе,
    древесный, струганый, открытый,
    в глуши зеленой позабытый —
    к твоей затерянной судьбе.


    Башик

    Башик — речка в Магнитогорске.

    Сколько ливней ты переслыхала,
    сколько вод промышленных снесла,
    сколько раз дотла пересыхала
    речка, не видавшая весла?

    Пыль, да сушь, да лунная дорожка,
    длинно, от снегов и до снегов
    тянет жилы сытая картошка
    из твоих аграрных берегов.

    Ты большому времени внимала,
    потому как речка — не ручей.
    На твоей поверхности немало
    солнечных поломано лучей.

    Я не раз, от зноя охмелевший,
    видя удалую быстрину,
    пацаном чумазым, словно леший,
    подсекал кургузую волну.

    Что ж ты, речка, тихая старушка,
    кружишь по осоке налегке?
    Плачет, убивается лягушка
    на твоем последнем островке.


    * * *

    Меня здесь видела собака.
    Про то не скажет никому.
    Она поймет меня. Однако
    лишь я собаку не пойму.

    К чему бы ей играть в молчанку
    перед голубоглазой, той,
    к которой шел я спозаранку,
    любовью первой налитой.

    Пора бы все же объясниться,
    да не с кем. А давно пора.
    Ты, как малиновая птица,
    горишь и светишься с утра.

    А к вечеру сыщи попробуй —
    поблекла, канула, ушла.
    И блеск рассветный высшей пробы
    с собой к другому унесла.

    Прощай, собака, ты одна лишь,
    тоскуя по моей руке,
    ей ласку краткую подаришь,
    и ту — на грустном поводке.


    * * *

    Какая боль! Большая, как земля,
    огромная и звездная песчинка.
    Она летит сквозь мертвые поля
    с моей судьбой и совестью в обнимку.

    А трудно будет... Ох, как трудно будет!
    Ведь знаю сам, а лезу на рожон.
    И впереди ненастье глотку лудит,
    и позади последний мост сожжен.

    Уже года освещены пожаром,
    уже не видно в памяти ни зги...
    Какая боль! Она одна, пожалуй,
    жива и землю рвет из-под ноги.

    А что? А что! Болит — и поделом!
    Так, значит, жив и счастлив под завязку,
    и не беда, что так неистов гром,
    свершающий мучительную встряску.

    В твои глаза горючий плещет свет,
    давно осталось детство на пороге,
    и остается пыльный звездный след
    на улетевшей за спину дороге.


    Я спешу

    Погоди... Погоди...
    Успокойся, ведь это не дело.
    Вот промчатся дожди,
    вот опустится зазимок белый...
    Только ветры спешат,
    и желанья торопятся сбыться...
    В журавлиный большак
    потянулись последние птицы.
    Я спешу... Я спешу...
    Нужно быть до рябинных морозов
    там, где в яростный шум
    с перевалов летят лесовозы,
    где, дробя солончак,
    несусветные мечутся ливни,
    где гитары бренчат
    так негромко, но гордо и длинно.
    Встречи радостный миг...
    Покачнется палатка в угаре,
    будто скомканный мир
    в заскорузлых ладонях подарит,
    будто где-то давно
    обронил беспокойное счастье,
    будто снова оно
    у тебя целиком и во власти.
    Я спешу... Я спешу...
    Пожелай же хорошему сбыться.
    Слышу осени шум —
    улетают последние птицы.


    * * *

    Где б ни был я, но камень тот
    мне чудится в дорогах дальних,
    то самоцветом он блеснет,
    то звончатой, упругой сталью,
    то замерещится в траве,
    то встанет Малахит-горою...
    И чувства, глубже и новей,
    охватят сердце теплой болью.
    Какая сила скрыта в нем,
    что с расстояньем ощутимей,
    что в притяжении своем
    необходима так в пути мне?
    Не суеверен я пока,
    гадаю вовсе неохотно...
    Но узнаю издалека
    людей с уверенной походкой.
    В пожатье узловатых рук,
    впитавших сталь и соль, и пламя,
    я узнаю кипенье вьюг
    и твердость найденного камня.
    Чтоб камня вечного того
    рукой горячею коснуться...
    Тогда лишь стоит оглянуться —
    и вдруг поверить в волшебство!

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Павлов Александр Борисович (alekpav@gmail.com)
  • Обновлено: 05/05/2007. 23k. Статистика.
  • Сборник стихов: Поэзия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.