Lib.ru/Современная:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Помощь]
СЕМЬ СМЕРТЕЙ ЛЕШЕГО
роман
Часть I. ЖИЗНЬ ЛЕШЕГО
Глава 1. Детство
1.1. Краткая история села Шишигино
Родился Лешка Халявин 28 мая 1981 года в глухой лесной деревушке, забытом богом и людьми месте. За 300 километров от ближайшего уездного городка, такого же небольшого и невзрачного, как и все, что окружало его на протяжении всей жизни.
Деревушка, в которой судьбой уготовано было появиться на свет Лешке, называлась Шишигино, о первопричинах возникновения названия ничего не знали даже самые древние и замшелые его жители. Не помнили происхождения названия и их деды, и прадеды. Первоистоки его были утеряны давным-давно, выветрившись из памяти за давностью лет. Старики свято хранят и при первой же возможности стараются донести, передать, молодым поколениям, историю их края, вот только с каждым годом находится все меньше желающих впитать и сохранить народную мудрость, пришедшую из глубины веков и льющуюся из уст древних старцев, разменявших порой вторую сотню лет. Множество легенд, прошедших через века, порой светлых и радостных, порой грустных и печальных, могут поведать любому желающему убеленные сединами ветераны, вот только немного желающих услышать слово народное, впитать древнюю мудрость канувших во тьму веков поколений. С каждым годом все меньше остается на свете хранителей деяний давно минувших лет, все чаще уходят они в мир иной, где нет забот и тревог, пропитавших суетный подлунный мир. Уходят в небытие хранители древней мудрости, не успев передать даже малой толики ее подрастающему поколению, с каждым прожитым днем оказываются утерянными безвозвратно все большее количество бесценных с исторической и человеческой точки зрения знаний. Уходят в мир иной старики, и вместе с ними навсегда исчезает в могиле народная мудрость и опыт поколений былых обитателей Шишигино. Именно по этой, до обидного простой причине, были утеряны корни происхождения названия селения, бывшего родным не одному десятку поколений людей живших прежде, а также поколениям последующим, что живут здесь и сейчас, и тем, кто придет им на смену.
Остается только догадываться, основываясь на русских традициях и фольклоре, что сие достопамятное место каким-то образом связано с нечистью, обитавшей в окрестных лесах, озерах и болотистых топях, коими так богата здешняя земля. Места здесь дремучие, мало, что изменилось за сотни лет, как сюда, в первозданные и нетронутые места, впервые ступила нога человека.
Да, собственно говоря, и не было особого повода, что-то здесь кардинальным образом переиначивать. Кругом непролазные леса и болота, может, именно поэтому колхозы и совхозы здесь как-то не прижились, слишком хлопотным оказалось это дело. Нелегко, каторжно трудно отвоевывать у леса титаническими усилиями метр-другой полезной площади под будущий урожай. Нет, поначалу голозадые и горлопанистые активисты-большевики в поношенных и потертых кожанках, в старых офицерских мундирах без погон, снятых с других радетелей за государственное благо — офицеров, попытались установить здесь свои порядки, но их рвения хватило ненадолго.
Немало на своем веку понаслышался Лешка рассказов об этих радетелях за народное благо от деда, уроженца здешних мест, называвших пришлую, городскую голытьбу не иначе, как красной сволочью. Нет, Лешкин дед не был махровым белогвардейцем или отъявленным монархистом, не принадлежал ни к какой партии, или союзу, считая все эти объединения сборищем ограниченных и ущербных людей, объединившихся в стаю подобно одичавшим псам, чтобы легче было добиваться своих шкурных интересов. Дед Егор, которого чаще звали Петровичем по отчеству, непревзойденный охотник и зверолов, был далек от политики и от всего, что не мешало ему жить, так как он того хотел, как привык жить, как жили многие поколения мужицкого рода Халявиных. Не раз, и не два, говаривал дед Егор, перебрав забористого самогона домашнего производства, рецепт приготовления которого перешел к нему по наследству от прадедов, отличавшегося особой крепостью, кабы жил он в другом месте, где простора побольше, развернулся бы он на полную катушку. Дал бы волю пудовым кулакам, с детства привыкшим к тяжелому крестьянскому труду, и пошел бы налево-направо отрывать, отрубать, откручивать шальные головы, что пришли на землю его предков со своими порядками. Досталось бы крепко-накрепко всем желающим установить здесь свою власть, поправ извечный уклад жизни, царящий на этой земле многие сотни лет. Всыпал бы по первое число и анархистам, и белым, и с еще большим удовольствием всякой голозадой сволочи, трутням и алкашам, не желавшим трудиться во все времена, вдруг нелепым велением судьбы возомнившим себя властителями мира.
Нацепили на себя кожанок, — частенько возмущенно сетовал дед Егор, — навешали портупей, нахлобучили на головы фуражки, опоясались револьверной перевязью, присобачили на руки красные повязки, и ну устанавливать законы. Все для людей, все во благо людей, а у самих глазенки так и бегают по сторонам, как бы где что-нибудь украсть, экспроприировать по-ихнему, да прожрать, пропить награбленное, заработанное кем-то тяжким трудом. Но получившим власть горлопанам и бездельникам плевать на людей, им, многие из которых в своей жизни не проработали и дня, живя воровством и попрошайничеством, никогда не понять рабочего человека, а тем более крестьянина, нажившего добро тяжким, порой непосильным трудом. А это подъем затемно, когда солнышко еще сладко спит где-то за горами и еще не помышляет покидать мягкого и уютного ложа, и работа, порой на износ, чтобы все успеть, переделать массу дел, чтобы получить вознаграждение от земли, которую он упорно, день ото дня поливает своим потом. Здесь и возвращение домой затемно, когда солнышко, пройдя долгий дневной путь по небосклону, утомившись, прячется за ближайшими горами и погружается в сон, чтобы на следующий день в полном величии и славе вновь озарить блистательными лучами лежащий внизу мир. А иногда солнышко болеет, и тогда оно ходит по небу бледное и хмурое, укрывая болезненное личико серым платком грозовых туч, или кокетливо прячась за белоснежную вуаль облаков. Солнышко болеет и хандрит, и так может продолжаться несколько дней кряду, и, глядя на то, как болеет и печалится солнышко, начинает плакать небо, орошая землю благодатным дождем. А когда светилу становится совсем плохо и светить даже призрачно и тускло в тягость, начинаются серые и унылые, хмурые и промозглые дни, когда ни один лучик не упадет на землю, чтобы согреть ее, изголодавшуюся по солнцу, своим теплом. В скорбном плаче разверзаются небеса, потрясенные болезнью солнца, обрушивая на тоскующую землю несметные потоки воды, грозящие затопить, смыть, стереть с лица земли все, что причинило солнышку такую скорбь, все живое и неживое, посмевшее его так обидеть. И в эту пору стонет земля и мутные волны из грязи и воды носятся по ней неудержимой лавиной, и все живое и неживое, что есть мочи, цепляется за землю, в тщетной потуге устоять, не дать унести себя озверевшим и сошедшим с ума, беснующимся потоком. В безумном кошмаре проходило несколько дней, но однажды солнышко просыпалось отдохнувшим и посвежевшим. И вновь стремилось на небо, чтобы в неспешном ежедневном кружении, осушить, приласкать и согреть испуганную долгим отсутствием землю.
Солнце, оно светило, звезда, далекая и недосягаемая в своем величии, оно могло позволить себе и дни, и даже целые недели отдыха, когда надоедала ежедневная небесная вахта. Крестьянин же, обычный маленький человек, с тревогами и заботами, в ежедневном разрешении которых и заключается его жизнь. Что солнечный день, что день дождливый, ему всяко-разно приходится крутиться, дабы позаботиться о хлебе насущном. Меняется лишь характер работы, на смену работам полевым, приходят дела хозяйственные, непосредственно в избе, или в одном из многочисленных сараев и надворных постройках. Крестьянин всегда в труде, безделье и праздность претят ему.
Но и в их деревне имелась пара-тройка отщепенцев, на которых жители деревни смотрели с презрением и отвращением. Горькие пьяницы и бездельники, живущие в старых, покосившихся и насквозь прогнивших хибарах, смыслом существования которых являлся стакан сивухи да кусок порыжелого сала, который нормальный хозяин в рот не возьмет, выбросив на помойку, где ему и место. На этих-то свалках и промышляют на жизнь местные отверженные и изгои, по собственной воле отмежевавшиеся от нормальной человеческой жизни. Подобное существование, вкупе с попрошайничеством на паперти сельской церкви, их вполне устраивало, они были довольны тем, что называли жизнью и от чего с презрением бы отвернулся любой нормальный человек.
1.2. Появление в селе большевиков
И надо же такому случиться, такой выверт судьбы никто не мог и представить, что вот эта шелупонь и мразь мановением чьей-то неумной воли станет властителем и вершителем судеб людей, перед которыми долгие годы ползали и пресмыкались гнилой и подлой, червивой душонкой.
Это они ходили по деревне, гордо выпятив некогда худосочные, ушедшие вглубь, к позвоночнику, животы, довольные, румяные и раскормленные данной им властью, как подлежащие на убой борова. Это они, нацепив на себя залитые чужой кровью офицерские мундиры без погон, кожаные куртки и фуражки без кокард, с неизменной красной повязкой на рукаве устанавливали новые порядки на селе.
Нет худших господ, чем те, что всю жизнь были рабами, грязными и пресмыкающимися ничтожествами, вдруг взлетевшими на вершину власти. И шастают теперь они по деревне, гордо выпятив некогда впалые груди, суют всюду свой нос, указывают всем с важным видом единственных знатоков, да мимоходом щиплют за упитанный зад красивых, крепких и статных местных баб, маслянисто ухмыляясь и отпуская грязные и похабные шуточки, вгоняющие женщин в краску, заставляющие мужиков сжимать кулаки в бессильной злости.
А красная сволочь, местная и понаехавшая городская, такая же мразь и голытьба, продолжали творить гадости, словно вознамерясь отплатить сполна всему роду человеческому за весь позор и унижение, что претерпели они на своем веку, начисто забыв, упиваясь властью, что такую жизнь выбрали сами. Они глумились и куражились, гоголями ходили по селу, намеренно провоцируя мужиков, чтобы потом, воспользовавшись удобным поводом схватить его и всю семью, жену и детей, и притащив в сельскую управу вдоволь покуражиться, поиздеваться над ними, натешиться властью, снасильничать всем пьяным скопом над беззащитными, подавленными морально и жестоко избитыми людьми. А затем под пьяный гогот, посвист и улюлюканье тащить их, униженных и растоптанных, к ближайшему оврагу, где, наслаждаясь неограниченной властью над жизнью человеческой, прочесть глумливый, высосанный из пальца, приговор, а затем пустить всех в расход, и женщин, и детей, и стариков, объявив врагами народа. А затем, сделав свое гнусное дело, они возвращались в сельскую управу, где снова вкусно жрали и много пили, тиская за груди и задницы привезенных из города для утех комсомолок-активисток, некогда дешевых кабацких девок, возомнивших себя вершителями судеб. Жратва и попойка, безумная пьяная случка всех со всеми, снова попойка, а потом вся эта вконец обезумевшая, ничего не соображающая, но воинственно бряцающая оружием ватага, вновь на улице, где глумится, кривляется и похабничает.
Впереди у них целый день с солнечным светом и теплом. Но как только на пыльные деревенские улицы опускается вечер и знойная духота дня уступает место вечерней прохладе, все незримо меняется. Исчезают докучливые днем, как налетевшая с болот мошкара, комиссары и их приспешники, бесследно пропадают крикливые и размалеванные подруги, проститутки-комсомолки. Вся эта мразь и ничтожество стремится как можно быстрее покинуть вольготные днем деревенские улочки, спеша укрыться до наступления сумерек в сельской управе. Где и отсидеться, отлежаться за крепкими стенами, массивными дверями и прочными запорами до утра, когда можно будет вновь, расправив плечи, поправив сползшую с рукава повязку, появиться на улице, и снова глумиться, кривляться, калечить человеческие судьбы. Ночь — она принадлежит другим, тем, кого днем они унижают, чью гордость и достоинство безжалостно втаптывают в грязь добротными, кирзовыми сапогами. В их пропитанных алкоголем и табачищем мозгах сохранился инстинкт самосохранения, который и загонял их за надежные дубовые стены, под охрану массивной, обитой стальными листами двери, за окна с коваными решетками. Ведь ночь — это время настоящих людей, о благе которых на словах они так рьяно радели, людей, которых боялись до смерти, едва на землю опускались сумерки.
Не раз и не два пронзительную тишину ночи распарывал хлопок выстрела, а следом за ним чей-то сдавленный вскрик и шум грузно осевшего на землю тела. А наутро у комиссаров митинг и гневные, пламенные речи, призывы покарать убийц прекрасного человека и пламенного революционера, и новая пьянка, и вновь издевки и измывательства над людьми. И так до самой ночи, когда воинственны днем комиссары, теряли весь свой боевой пыл, и подобно трусливому псу, прячущемуся от побоев в конуре, укрывались за надежными стенами в надежде отсидеться в безопасности до утра, дождаться, когда вновь настанет их время. А чтобы не было таким страшным и мучительно долгим ожидание дня, в ход шел самогон, мясо и прочая снедь, реквизированная у очередного кулака-мироеда, изничтоженного под корень, вместе со всем выводком, как раковая опухоль на теле революции. Всю ночь они жрали и пили, трусливо прислушиваясь к каждому шороху доносящемуся с улицы через плотно прикрытые ставни и массивную, окованную металлическими пластинами, дверь, в ужасе ожидая прибытия народа, над которым так упоительно глумились днем, вместе с размалеванными шлюхами-активистками, людей которых унижали и ломали всего несколько часов назад, прикрываясь циничными лозунгами всеобщего блага. Они вздрагивали от каждого шороха доносившегося извне, а затем, с бешено бьющимся от страха сердцем, прислушивались к тишине, страшась услышать незримую поступь шагов пришедшей за ними, смерти. И сжимала потная ручонка рукоять казенного револьвера, в то время когда свободная рука тянулась к очередному, наполненному до краев мутной сивухой стакану, дающему силу и прогоняющему страх.
Как рассказывал дед Егор, месяца три, или где-то около того, продолжался в Шишигино навязанный пришлыми голодранцами и местной голытьбой, красный беспредел днем и неторопливое, обстоятельное постреливание сельчан, ночью. Может, так оно продолжалось бы и дальше, но однажды, окончательно озверевшая красная банда, пьяная до бесчувствия, на улице, ни с того, ни с сего, расстреляла нескольких беседовавших о крестьянских делах, мужиков. И тут же, на глазах у всех, надругались над бесчувственными телами, сняв у убитых штаны, и отрезав то, что веками считалось мужским достоинством. Но и этого красным отморозкам показалось мало и тогда их красноповязочные бляди, пинками погнали по пыльной земле окровавленные куски плоти, радостно визжа, отпуская сальные шуточки и чиня прочие непотребности на глазах у остолбеневших сельчан. Их дружки-комиссары не остались в стороне от общего веселья, помочившись на лица убиенных крестьян. А затем они, с пьяным гоготом и свистом прихватив своих боевых подруг, окрыленные собственным всесилием и безнаказанностью, гордо расправив облаченные в кожу, плечи, удалились в сторону сельской управы, служившей им надежным убежищем.
Угрюмо стояли сельчане, привыкшие за последние месяцы казалось бы уже ко всему, но и они были потрясены до глубины души случившимся на их глазах, беспределом, ошеломлены надругательством над убитыми. Не единого звука не издали они наблюдая эту кошмарную картину. Молча, не перебросившись и парой слов в повисшей над деревней зловещей тишине, разошлись по домам.
Все стихло, деревня погрузилась в сон, нарушаемый лишь пьяными воплями гуляющей красной сволочи, дикие вопли которой доносились даже через плотные засовы и прочные стены, все же достигая пыльных деревенских улиц. Комиссары со товарищи отмечали новый этап, памятную дату в жизни и становлении советской власти в этой долбанной, населенной исключительно кулаками-мироедами, деревне. Сегодня они познали полную, абсолютную власть над человеческим стадом, неограниченную власть над жизнями классовых врагов, беспощадно искоренять которых, поручено партией и лично товарищем Лениным. И они будут безжалостны и непримиримы к врагам революции, и никто не будет иметь от них пощады, ни кулак, ни весь его род, подлежащий искоренению. И им ничего за это не будет, партия дала все права распоряжаться жизнью человеческой. Деревенское быдло испугано, дрожит за свои жалкие шкуренки, не смея сказать и слова против советской власти и ее законных представителей. Сельчане будут молчать, даже если они начнут убивать и насиловать их жен и детей у них на глазах. Что все будет именно так, они не сомневались в свете событий сегодняшнего дня. Ведь никто из этих деревенских тупиц и рта не раскрыл в защиту друзей-приятелей, смеха ради застреленных прямо в центре села, безо всякого суда и следствия, забавы ради.
Завтра они убедятся в этом снова, отправив в мир иной парочку местных куркулей, изрядно поглумившись над трупами, чтобы еще более упрочить в глазах оставшихся, свою неограниченную власть над человеческими жизнями. Трупы уничтоженных врагов народа путь валяются там, где их настигла красноармейская пуля. Собакам собачья смерть, и могила у них должна быть собачья. Пусть валяются и смердят там, где встретили смерть, пока их приспешники-доброхоты, подкулачники, не предадут тела земле, под покровом ночи, трясясь за собственную шкуру, смертельно боясь оказаться следующим в расстрельном списке.
И почему они раньше не додумались до этого, зачем утруждали себя походами к оврагу и более того, иногда даже брались за лопату, чтобы забросать окровавленные тела тонким слоем земли. Но теперь все позади, работа, даже самая легкая, больше не для них, пусть этим утруждает себя местное мужичье. Их дело решать судьбы человеческие, вершить суд и расправу над неугодными по собственному усмотрению.
Таким мыслям предавалась красная сволочь в хмельном угаре, в обнимку с потными, пропахшими мочой и сивушным перегаром, подругами, запершись за прочными стенами сельской управы, в ожидании наступления нового дня и грядущих свершений на благо советского Отечества. До поздней ночи продолжалась пьяная оргия, и доносились на улицу вопли из-за крепких дубовых стен, но ближе к утру они угомонились, сломленные огромным количеством выпитого омерзительного пойла, мерзейшего, неочищенного самогона, утонувши в собственной блевотине и нечистотах, которую так легко убрать, проведя рукавом мундира по перепачканной за ночь, роже.
Все стихло в деревне, погрузилось во тьму в эти последние предрассветные часы, лишь оглушительный храп перепившей красной сволочи нарушал сонное очарование ночи. Доносящийся из-за прочных дубовых стен, рев разгоряченного алкоголем нутра, мог заглушить любые звуки. А звуков как таковых не было вовсе. Даже если бы комиссарское отребье не храпело, упившись до беспамятства. Вряд ли бы оно хоть что-то услышало, настолько тиха и неслышна была поступь тех, кто крался к избе в предрассветной мгле. Ни шороха, ни звука, лишь приглушенный плеск льющейся на двери и стены горючей жидкости. А затем, также неслышно и бесшумно, от этого еще более зловеще, запылала сельская управа, погребя в пламени, находящихся внутри.
Но комиссары, оглушенные огромным количеством выжранной сивухи, продолжали безмятежно спать, видя уродливые, перегарные сны. Тяжко ворочаясь, сражаясь с навалившимися из темных углов подсознания, ночными кошмарами, порождениями черных, гнилых душонок.
Дом занялся и запылал, освещая ослепительным светом уснувшее село. И по-прежнему тишь, и благодать, не единого звука в округе, весть о пожаре умерла в сердцах сельчан, так и не успев родиться. Ни один человек, даже в мыслях не сделал и шага в сторону колодца, дабы набрать воды и поспешить к свирепо орущему и гудящему пожарищу, настолько все были озлоблены беспределом и беззаконием, звереющих день ото дня представителей власти, навязанной им извне. Они были довольны былой жизнью, привычной и понятной, такой обыденной.
Огонь с каждым мигом разрастался, расправлял могучие плечи и шумел, и гудел угрожающе, словно пытаясь сказать оказавшимся в западне людям, что он жесток, он суров, он сама стихия, неподкупная и беспощадная, которой плевать на людей с их заботами и страстями. Он божество и горе смертным, оказавшимся на его пути.
В доме стало жарко. Жара становилась просто невыносимой. Затлели, задымили от нестерпимого зноя гимнастерки и красные косынки, спящего вповалку на заплеванном полу, краснопузого быдла. Тяжко заворочались товарищи во сне, пытаясь сбросить с себя, прогнать знойную маету, стереть с разгоряченных тел, обильно струящийся пот. Но тщетны и лишены смысла их потуги и одна лишь мысль настойчиво тревожит пьяное забытье, — воздуха. Холодного, свежего воздуха, вдохнуть полной грудью, окунуться всем телом в дарующую облегчение, прохладу. Гонимые навязчивой мыслью, один за другим открывали одурманенные хмелем глаза краснопузые комиссаришки, их приспешники, и подстилки. Сонно, пьяно таращились они на клочья дыма, пробивавшиеся сквозь щели в бревнах, тщетно силясь понять, что это? А потом пришло понимание, ослепительный миг прояснения в безнадежно отравленных алкоголем мозгах. Пожар! Вернее поджог, поскольку пламя бушует снаружи, выдавая вовнутрь избы с каждой минутой все крепнущий жар, да едкие клубы дыма от которого слезятся глаза и неудержимо першит в горле, вызывая выворачивающий кишки наизнанку, надсадный кашель.
Пожар. Пожар!!! Кто первый крикнул, кто первым устремился к двери, этого никто не знает, и не узнает никогда. Но кто бы ни был тот неведомый и безымянный первый, что, презрев страх пред ночью, устремился навстречу желанной свободе, он самым первым постиг убийственное разочарование. Взвыл надсадно, утробно, трезвея от собственного крика, дергая в безумном припадке дверную ручку, раскаленную до красна, оставляя на ней клочья обгоревшей кожи, холодея в огне от леденящего ужаса. А вслед за ним взвыли и заголосили на разные лады и остальные, мерзкие людишки, возомнившие себя властителями человеческих жизней. И теперь эти самые гордые властители жалобно подвывали, скулили, просясь наружу, униженно, слезно, стоя на коленях перед закрытой дверью, отрезавшей путь к желанной свободе. Пресмыкаясь в животном страхе, они готовы были унизиться еще более, пасть еще ниже, много ниже даже того уровня, когда они, будучи последними человеческими отбросами, без стеснения рылись в помойках, в поисках пропитания, дабы поддержать свою никчемную алкогольно-сивушную, жизнь. Они с наслаждением вылизали бы до зеркального блеска умеющими говорить красивые речи языками покрытые толстенным слоем налипшего дерьма безразмерные сапожищи крестьянина, что открыл бы им дверь, освободив из пылающего, смертоносного плена. Вчерашний заклятый враг, представал перед мысленным взором, как милый и желанный друг, избавитель, лучше которого нет, и не может быть никого на белом свете. Они молили, призывали на помощь несколько бесконечно долгих минут, пока в них жила надежда, вера в спасение. Но минуты прошли, умчались в стремительном галопе, поглощенные бешенным огненным водоворотом. Люди, присутствие которых снаружи, где так прохладно и свежо, они ощущали кожей, не шелохнулись, чтобы вызволить из огненного плена, попавших в беду представителей народной власти.
И тогда им все стало ясно и это знание, понимание, лишило рассудка, сломило остатки воли. Они выли, дико, по-звериному, от этого воя становились дыбом волосы у повидавших всякого на своем веку, сельчан. Изба пылала, опаляя жаром на десятки метров окрест, а у крестьян по коже гулял озноб, вызванный нечеловеческим, звериным воем, доносящимся из сердца пылающего ада. И казалось сельчанам, что комиссары уже давным-давно мертвы, и это их звериные душонки сбросив тяжкое бремя телесных оков, вопят и мечутся в дикой злобе и тоске, не зная выхода, черные и неприкаянные, проклятые небом и ненужные даже аду. Мерзкие душонки, бесплотными серыми тенями, мечутся внутри очищающего пламени, и голосят, погибая безвозвратно.
Под аккомпанемент безумного рева, все более хмурыми и сосредоточенными становятся лица собравшихся вокруг пылающей избы, сельчан, все крепче сжимают мозолистые руки, привычные к тяжелому крестьянскому труду, приклады обрезов. Словно не доверяя крепким стенам и надежному колу, подпирающему дверь, опасаясь, что вдруг выскользнет скользкой змеей из пылающего огненного плена чья-нибудь черная душонка, выскользнет, ударится о землю, и, превратившись в чернильного ворона, с громким клекотом взмоет ввысь. Победно каркая, взмахнет крылами и загребая воздух, рванет в городище, где на жирных комиссарских пайках жирует, пьянствует, блядствует, немереная стая подобных пернатых тварей, убийц и падальщиков. И чтобы не прилетела сюда, не нашла дорогу смертоносная черная стая, и стоят подобно истуканам сельчане, настороженно вглядываясь в отблески пламени, готовые в любой момент пустить в ход оружие, если хоть что-то, попытается оттуда незаметно ускользнуть. И не было, да и не могло быть никаких шансов у твари, дерзнувшей совершить подобное. Село лесное, дремучее, здесь каждый человек и не только мужского пола, привык с раннего детства, также умело обращаться с оружием, как с лопатой, или вилами.
И твари, надсадно ревущие в огне, словно осознав бессмысленность и тщету несбыточных надежд на спасение, смирились. Вскоре все незримо переменилось. Что-то было не так и несколько, показавшихся вечностью, минут, люди силились понять, что именно изменилось в мире. Понимание пришло позже. Тишина. Вот что насторожило, заставило искать причину внезапной перемены. Наступила тишина, жуткий вой, безостановочно доносящийся из огненного ада, внезапно смолк.
Огонь, вспыхнувший в ночи, угас с первыми лучами солнца, когда в радиусе досягаемости его прожорливой пасти, не осталось ничего, чем он мог бы еще поживиться. Огонь угас, оставив после себя лишь яркую груду кроваво-красных углей, потрескивающих и разбрасывающих по сторонам, фейерверки ослепительных искр. И напрасно всматривались сельчане в слепящее огненное марево, силясь уловить движение в его глубине. Ничто не могло, не имело права уцелеть в подобном пекле. Даже останков тел похвалявшихся перед городскими сучками затянутых в кожу комиссаров, не осталось. Огонь, этот великий очиститель, пожрал все, очистив пусть и небольшую, но все же частичку мира, от покрывшей ее скверны.
Дед Егор не говорил напрямую, принимал ли он участие в избавлении родного села от красной заразы, но судя по красочным подробностям в его рассказе, видя блестящие от возбуждения глаза, можно было догадаться о том, что был там старый, и не просто сторонним наблюдателем, а одним из активных участников описываемого действа. А если пойти еще дальше в догадках и предположениях, можно прийти к мысли о том, что именно дед был тем самым селянином, что подпер двухпудовым колом, дверь сельской управы, преградив выход наружу, красной сволочи.
1.3. Второе пришествие советской власти
Где-то через месяц из города прибыла комиссия. Понаехали, поналетели черные, затянутые в кожу вороны, суя в каждую дыру любопытствующий клюв, пытаясь узнать, что же в действительности произошло в ту памятную ночь месяц назад, и нет ли в этом происшествии умысла со стороны злобных людишек, коим не по нутру пришлась советская власть. Недели две ходили они по дворам, вынюхивая, выспрашивая, но так и не добились ничего, нет здесь врагов советской власти, и не найти их никогда, если не записывать поголовно во враги, всех жителей деревни. Конечно, были у комиссии подозрения, причем очень сильные, но уличить людей во лжи и преднамеренном обмане, они не смогли. Сельчане, словно сговорившись, твердили одно и тоже, мол, спали, не видели, не слышали ничего, и лишь по утру обнаружили пепелище на месте сельской управы.
Покрутились, повертелись прибывшие из города комиссары, да так и уехали ни с чем обратно, оставив в Шишигино одного комиссара в неизменной черной кожанке, и пару солдат для охраны, молодых пацанов, которым отроду было лет по 16 или 17. Что они могли поделать с неразговорчивой деревней, не пускать же в расход поголовно всех ее жителей. Стране советов нужно продовольствие, без крестьян стране не обойтись, без продуктов не сможет воевать и армия, и без того разутая, и раздетая. А накормить солдата надо, иначе не сможет он сражаться на равных с откормленными, отлично экипированными и прекрасно вооруженными частями белой армии. Белое движение вновь подняло голову, оправившись от очередного сокрушительного поражения, собралось с силами и при финансовой поддержке извне, мощно ударило по частям красной армии, возомнившей себя могучей и непобедимой, погнало ее пинками вглубь страны, по направлению к Москве.
Городские комиссары убрались прочь, оставив в селе полномочного представителя советской власти, слабо веря в то, что он в одиночку, с двумя юнцами, приданными скорее для проформы, сможет здесь хоть что-то изменить, не то что навести порядок. Пусть все идет своим чередом, быть может, потом, когда все утрясется, уляжется, когда будет окончательно покончено с белой опасностью, они еще вернутся сюда и вновь поднимут, воскресят из небытия события странного пожарища. И уж тогда они применят, непременно применят богатый арсенал средств по развязыванию человеческих языков, и непременно найдут человека, а еще лучше группу лиц замешанных в этом деле. Кто поливал стены дома бензином, кто бросил зажженный факел. Сейчас же нет ни времени, ни сил, на подобные разборки. Всему свой черед, время этой деревни ответить за прегрешения еще не пришло, но оно обязательно наступит.
Оставшийся в деревне комиссар оказался гораздо более благоразумным, нежели его предшественники, печально закончившие свои дни. Он не стал рыть землю рогом, он даже не попытался установить в деревне свои порядки, памятуя о том, как закончили свою жизнь бывшие до него представители власти со своим неуемным революционным энтузиазмом и неизбежными при этом перегибами. Он был человеком разумным и осмотрительным, хотя и пьяницей. Типичный представитель красной сволочи, люмпен, дурацким взбрыком судьбы, оказавшийся на вершине власти, человек, уделом которого, еще недавно были зловонные свалки и кишащие клопами и вшами, притоны. Он был конченым алкоголиком и тунеядцем у которого хватало мозгов понимать, что плетью обуха не перешибешь, что он ничего не сможет сделать в одиночку там, где оказались бессильны добрый десяток активистов с помощниками из местных.
И он не рыпался, не совал своего носа в дела сельчан, сидел сиднем в заново отстроенной сельской управе и пил с утра до ночи самогон, который ему исправно и совершенно безвозмездно поставляли сельчане, быстро смекнувшие, какое благо свалилось на их головы после недавних злоключений. Власть у них есть и другой не надо. Пускай пьет, ест за их счет, много ли съест комиссар с парой худосочных солдатиков, лишь бы не лез в их дела, не мешал жить так, как они привыкли на протяжении сотен лет. Сельчане приняли его, как неизбежное, но вполне терпимое зло, даже более терпимое, чем их бывший барин, торжественно повешенный на воротах усадьбы в самый первый день воцарения на селе новой, голодранческой власти. Барин сбежать из деревни не успел, и вряд ли, что успел понять, настолько быстро все произошло.
Вряд ли он вообще знал, что в России произошли грандиозные события. Что нет больше самодержавной власти, вообще нет нормальной власти как таковой, и что судьбы людские теперь решают бывшие грабители и убийцы. Запойные алкоголики и насильники, демагоги всех мастей, во главе с наиглавнейшим подонком всех времен и народов, — Ульяновым-Лениным, одурачившим народ пустыми обещаниями сказочных благ, а потом с презрением его кинувшим, использовав в своих корыстных целях. А кто был не согласен с проводимой партией политикой, не согласен взглядом, словом, жестом, тех в лагеря, где работа до изнеможения, до кровавого пота, до гробовой доски.
И поднялись, и зашумели грандиозные стройки советской власти, и пошли гулять по миру невиданные ранее рекорды, основанные на сотнях тысяч тонн человеческих костей, без имени и названия, с номерком на груди. Кто знал слишком много, и сопротивлялся слишком рьяно, с теми разговор был намного короче и суровее. Арест, допрос, через пару дней суд и единственный приемлемый для новой власти приговор, — расстрел. Стон и плач стоял над Россией в это жуткое время. И лишь кровожадным вурдалакам, во главе с главным вампиром, — Лениным, в этом скорбном звуке слышалось иное, шум великих строек и грядущих индустриальных побед.
Удаленность села от ближайшего города, леса, непролазные болота и отсутствие нормальных дорог, сыграли с Шишигинским барином, злую шутку. Знай, он хоть понаслышке о том, что происходит в стране, что делается за околицей глухого села, бежал бы не раздумывая, без оглядки, как можно дальше, прихватив добро и домочадцев. Но, увы, знать этого, ему было не дано. Барин просто жил, как и бесчисленные поколения помещиков обитавших в Шишигино с незапамятных времен. Крестьян он особо не прижимал, не тянул жилы, не отбирал последнее, прекрасно понимая, что при нищих крестьянах не быть и ему богатым, а когда холоп весел и сыт и владеет неплохим хозяйством, то он охотнее работает на барина, не таясь, отчисляя положенные по закону, платежи. Не озлобленный человек, не так опасен, как гонимый и притесняемый, у которого отбирают последнее. Такого человека можно не опасаться, что он подкараулит тебя где-нибудь с обрезом, или подпустит на барское подворье, красного петуха.
Барин был человеком грамотным и начитанным, и воспринимался крестьянами, как неизбежное зло, от которого никуда не деться. Как никуда не деться от зимы, которая особенно лютая, в здешних краях, которую никто не любил, но и запретить ей приходить не мог. Барин просто был, как и прочие помещики до него. Часть крестьянских трудов отходила ему, но того, что оставалось, вполне хватало на жизнь, если конечно человек не лентяй, не алкаш, и не водит дружбу с сельскими отбросами, роющимися на свалке в поисках пропитания. Они даже любили барина, по своему. Знающие люди говорили, что с помещиком им повезло, золото, а не человек, не чета самодурам в иных деревнях.
Именно поэтому им было неприятно смотреть, как вешают на воротах усадьбы хозяина, хозяйку и двух их, уже взрослых, дочерей. Они наблюдали за казнью молча, согнанные в кучу возле барских хором, ничего не понимающие, недоуменно поглядывающие по сторонам. А это оказалось ни много, ни мало, — пришествие народной власти, лучшие, надо полагать, представители которой, целились наганами в молчаливую толпу, в то время, как самый мелкий и шустрый из них, внешне напоминающий маленького, озлобленного крысеныша, сноровисто затягивал на шеях приговоренных новой властью к смерти дворян-кровопийц, веревки. Этот же крысеныш со счастливой улыбкой на оскаленном лице, словно дитенок — дауненок, получивший любимую игрушку, забавляясь, поочередно выбил из-под ног сначала барина, а затем и его домочадцев, добротно сколоченные табуреты. Несколько бесконечно долгих минут раскачивались тела повешенных с вывалившимися из орбит глазами, с перекошенными смертной мукой лицами. Кое у кого вывались изо рта кляпы, предусмотрительно запиханные туда прибывшими из города вершить суд и расправу, комиссарами. Но хотя рты казненных были свободны, они оставались, глухи и безучастны к происходящему вокруг, потому что были безнадежно мертвы.
Еще несколько дней раскачивалась на ветру ужасная гирлянда человеческих тел, поскольку получили сельчане от новой власти категорический запрет на их захоронение. Так и висели они в назидание всем, намеком на то, что новая власть сильна, и врагам ее, несдобровать.
Болтались на ветру, стукаясь друг о друга окоченевшие тела, в то время как красная сволочь, укрывшись за прочными дубовыми стенами сельской управы, несколько дней и ночей подряд, безвылазно, отмечала дешевой сивухой свое первое благое начинание, на пути становления на селе советской власти. Но спустя несколько дней, под покровом ночи, тела исчезли, кто-то не убоялся угроз властей, и схоронил барскую семью, казненную душегубами в кожаных куртках, с красными повязками на рукавах.
Когда похмельная красная сволочь в ежеутренней прогулке приблизилась к месту недавнего триумфа, их ждало потрясение. Стропила ворот, на которых так красочно, так нарядно, покачивались трупы местных господ, были безнадежно пусты. Тела казненных исчезли, словно их и не было здесь вовсе, и все это лишь отголосок пьяного угара, ночной кошмар, и ничего более. Они и сами собирались спустя денек-другой, дать команду на снятие и погребение тел, которые в знойные, жаркие летние денечки, отнюдь не становились лучше и наряднее с каждым днем, и все меньше радовали глаз даже вечно пьяных, или похмельных, комиссаров. Тела повешенных опухли до безобразия, став бесформенными и одутловатыми, черты лица казненных потекли, и если бы не одежды, то теперь, по прошествии нескольких дней, вряд ли бы кто с уверенностью смог определить, кто есть кто. Но главное в другом. Запах. Даже не запах, а жуткая вонь, вонище, трупный смрад, разносимый ветром по всей деревне, проникающий в самые дальние, потаенные уголки, смрад, сводящий с ума, от которого нет спасения. Жуткая вонь проникала даже в помещение сельской управы, где, смешиваясь с застойным сивушным перегаром и весьма своеобразным ароматом застарелого, порыжевшего и прогорклого сала, создавала невообразимый зловонный коктейль, аналогов которому вряд ли можно было сыскать, но одуреть от которого, плевое дело.
Именно это обстоятельство и сподвигло изрядно опохмелившуюся с утра красную сволочь, на столь ранний моцион. Но, к разочарованию комиссаров, отдавать приказ о погребении классовых врагов, им так и не пришлось. Сельчане сделали это без них, не испросив величайшего позволения, тем самым нарушив распоряжение советской власти, за что они просто обязаны понести суровое наказание, чтобы, глядя на нарушителей, и другим неповадно было покушаться на устои народной власти. И хотя, быть может, убрали сельчане тела не из-за великой любви к классово чуждому элементу, а по причине элементарной брезгливости и вони, это не важно. Они нарушили один из законов советской власти, а за это не может быть пощады.
С того самого дня началось противостояние власти и сельчан, приведшей в итоге к многочисленным жертвам с обеих сторон, закончившееся поражением власти как таковой, оставшейся на селе лишь номинально, в лице единственного представителя, никуда не лезущего, и ни во что не вмешивающегося.
Не помышлял он ни о каких колхозах-совхозах, строить которые так рьяно взялись его предшественники. Из их затеи ровным счетом ничего не вышло, чего и следовало ожидать. Какой нормальный человек отдаст куда-то на сторону, не понятно в чьи руки, свою собственность, мозолями и кровавым потом, заработанную. Какой здравомыслящий человек отдаст в никуда, корову или лошадь, или тех же баранов. Что будет с ними, кто позаботится о них, если не будет одного-единственного, хозяина. Они помрут от голода и грязи, издохнут исхудавшие и опаршивевшие, не нужные никому. А орудия труда, попав в чужие руки, в считанные дни придут в полнейшую негодность. Разве человек станет должным образом заботиться о том, что не принадлежит ни конкретно ему, ни даже соседу, который может с него спросить. Хозяев в колхозе нет, а значит все вокруг народное, все вокруг ничье, полнейшая бесхозяйственность, а значит бей, круши, ломай все подряд.
Так было везде, во всех деревнях, в которых за комиссарскую карьеру пришлось побывать нынешнему представителю власти. Или почти везде. Был и другой вариант развития ситуации, он случался реже, но там не менее имел место быть. Именно этот вариант выбрали Шишигинские жители, что впрочем, было не удивительно, и вполне предсказуемо, поскольку затерянная в глухих лесах деревушка, была зажиточной, приличные хозяйства и подворья имелись у большинства крестьян, многим из которых могли позавидовать и так называемые «кулаки», из более бедных деревень. Причина ли в трудолюбии и упорстве шишигинских мужиков, или в либерализме местного помещика, но здешние жители жили совсем неплохо, хоть бери всех скопом да и записывай в «кулаки» и «подкулачники» и высылай куда-нибудь подальше на Север, на лесоповал, или на юг, на очередную грандиозную стройку века, высокопарно называемую демагогической властью, комсомольской, или коммунистической ударной стройкой, на которой в поте лица трудятся великовозрастные комсомольцы, с заросшими бородами лицами, и волчьим блеском в глазах.
Но, об этом он мог лишь мечтать в одиночестве, в компании с очередной, щедро поставляемой сельчанами, бутылью самогона, перед миской вареной картошки и нарезанного шматками сала и лука. Но даже мечтать приходилось тихо, осторожно, с оглядкой, как бы кто ненароком не прочел его мыслишек, и не принял бы к нему мер, о крутости которых он знал не понаслышке. О коих красноречиво говорила одна приметная поляна за околицей села, с натыканным на ней десятком колышков с крашеной, фанерной звездой на вершине. Он был осторожен, очень осторожен, он и мечтать переставал о том времени, когда сможет в полной мере применить данную страной советов, власть, поставить на место самоуверенных крестьян, считающих его полным ничтожеством, смысл существования которого сводился к стакану самогона, да куску порыжевшего, вонючего сала. В этом они заблуждаются, очень сильно заблуждаются, он не такой, просто еще не пришло его время. Но ничего, он терпеливый, он обязательно дождется, когда его час пробьет, и тогда он развернется во всю мощь, и горе тогда всем этим, заботливым и приветливым на словах, людишкам, в чьих глазах он ежедневно читал плохо скрытое презрение.
Он очень осторожен и поэтому гнал прочь даже робкие отголоски крамольных мыслей, едва заслышав чьи-то шаги, приближающиеся к приютившей его избе, с какой-нибудь незначительной просьбой, или из любопытства, взглянуть, не сдохла ли еще, не захлебнулась дармовой сивухой, свалившаяся им на головы, красная сволочь. Но едва затихали вдали шаги очередного визитера, как он снова мысленно возвращался к тому дню, когда наступит праздник на его улице, пробьет его звездный час. И в ознаменование грядущего триумфа наливал себе чарку плохо очищенного самогона, чокался с бутылью, за неимением другой компании, и одним махом опрокидывал в глотку очередную порцию горячительного зелья. Привычно морщился, матерился, ругая про себя прижимистых сельчан, что травят его откровенной бурдой, заедал мерзкий привкус во рту луком и салом, и вновь погружался в радужные мечтания. Через некоторое время процесс повторялся по уже опробованному сценарию, финал оставался, столь же неизменен, как и сам процесс. В определенный момент времени, кода в голове не оставалось уже не единой связной мысли, кроме желания выпить еще, а глаза уже не могли сконцентрироваться на бутылке, застывшей в компании опорожненных товарок, происходил закономерный финал. Рука, протянувшаяся к бутылке, замирала на полпути, словно размышляя о том, а стоит ли это делать, или лучше подпереть болтающуюся где-то наверху голову, или же почесать так некстати засвербевшие яйца.
Стол, уставленный порожними и початыми бутылками с самогоном, заваленный обломками хлеба, огрызками сала и надкусанными луковицами, до этого спокойно взиравший на происходящее, терял терпение и начинал взбрыкивать. И взбрыкивал так сильно и ловко, так метко хлопал деревянной ладонью, по лбу потерявшего от выпитого рассудок человека, что тот отключался, вырубленный напрочь взбунтовавшейся мебелью.
В очередной раз, получивший по лбу комиссар, засыпал за столом, погружаясь в пучину небытия, на несколько минут, что потребны расслабленному организму, чтобы нарушилась устойчивость, рухнуло хрупкое равновесие, что позволяло спящему удерживать вертикальное, положение.
Потеряв равновесие, отравленный алкогольным дурманом человек, медленно сползал на пол, где принимал горизонтальное положение и начинал видеть сны. Снились красной сволочи сны, подстать выжранной незадолго до этого сивухи, вонючие и кошмарные, после недолгого просмотра, которых просыпался он с диким криком в горле, весь в холодном поту, с перекошенной от ужаса рожей, и бешено бьющимся в сумасшедшем галопе, сердцем. А затем долгая, мучительно трудная дорога наверх, к заветной бутыли, дающей пусть и на время, покой, и забвение.
И так каждый день, и не с кем комиссару словом перекинуться, разве что с человечками, вылепленными из хлебного мякиша. Но, увы, существа эти, хоть и великолепные слушатели, но живут они недолго, минут 10, а потом как-то незаметно уходят на закусь, унося в желудок, поведанные им, тайны. Были, правда, и другие собеседники, что могли благосклонно слушать его многие часы кряду, какую бы чушь и ахинею он не нес. Они только улыбались в ответ и радостно кивали рогатыми головами, да весело помахивали зелеными хвостами. Приходили они не часто, и были не в меру нагловаты, постоянно норовили взобраться верхом на шмат сала, или ловко пробалансировать на шаре-луковице, а то и вовсе усесться, свесив ноги в стакан с самогоном, весело ими болтая, вызывая небольшие, но такие симпатичные, волны. Их непристойное поведение раздражало его даже больше, чем не вполне обычный вид. Он понимал, что они какие-то не такие, не похожие ни на одно видимое им ранее живое существо. О подобных созданиях ему и слышать-то раньше не приходилось, их не могло существовать ни по каким законам, ни по человеческим, ни по божеским, но тем не менее они были вполне реальны и порой досаждали ему невоздержанным поведением. В другое время, в другой обстановке, он, пожалуй, прогнал бы их прочь, но сейчас, не имея других собеседников, был рад и таким, и по возможности терпел их выходки, пока они не становились совсем уж неприличными. Тогда он прогонял их, но его гости, смешные зеленые создания с маленькими копытцами, рожками и хвостом, имевшие на уморительной мордашке смешную козлиную бородку, не обижались на него, они явно не принадлежали к породе обидчивых созданий. Добряки. Мгновение спустя они прощали своего большого друга, и все возвращалось на круги своя.
Все возвращалось к исходной точке и продолжалось одинокое веселье до тех пор, пока стол от всей души не хлопал его дубовой дланью по лбу, и окружающий мир не погружался во мрак. А когда он пробуждался, зеленых приятелей уже не было и в помине, не оставляли они и записки о том, когда вновь ожидать их появления. По прошествии времени он и сам научился определять примерное время их прибытия. Он приметил, практически всегда, они появляются вслед за Петровичем, известным скупердяем и сквалыгой, гнавшим самогон имевший на деревне славу самого дерьмового, и вкус он имел соответствующий, словно Петрович гнал его из дерьма, которое сам и вырабатывал, знатного дерьма семидесятилетнего хронического алкоголика. Но хоть вкус и запах самогон имел весьма специфический, но крепость имел отменную и шибал по мозгам круче всех, куда до него цивильному, очищенному самогону, который хоть изредка, но все же оказывался на столе у местного представителя власти.
Он заметил, что зеленые друзья имеют привычку заявляться к нему после двух-трех стаканов гнусного пойла, и поэтому отдавал предпочтение именно этой мерзкой бурде, особенно в дни, когда становилось особенно плохо и тягостно на душе, и нестерпимо тянуло выговориться, излить душу благосклонному слушателю, поведать о горькой судьбине, и не сложившейся жизни. Лучших собеседников, понимающих и внимательных, никогда его не перебивающих, невозможно сыскать на всем белом свете. В их компании и проводил комиссар дни и ночи, горько сетуя на судьбу, что занесла его в богом забытое место.
Человеческой компании комиссар лишился едва ли не сразу по прибытии сюда. Оставленные ему для охраны солдаты через неделю дезертировали, оставив комиссара в одиночку бороться за светлое будущее, внедрять в жизнь вбитые в его голову большевистской пропагандой, коммунистические идеи, в которых он и сам последнее время стал сильно сомневаться, хотя об этом не признался бы и под пытками. Солдатики сбежали, прихватив с собой оружие, то ли убоявшись сурового вида крестьян, то ли причиной испуга стали те самые колышки на окраине села с красными фанерными звездами на вершинах. Комиссар был уверен в том, что здешние мужики здесь не при чем и не имеют отношения к исчезновению солдат, это их собственный почин. Зачем крестьянам трогать этих щенков, безусых юнцов, когда перед ними, зрелый мужик, матерый волчище, затянутый в кожу. Бей, круши его, ан нет, несут сало и самогон, и снова самогон и сало. Ну а солдатики наверняка в городе, наплетут небылиц тамошнему начальству, да и затеряются там, или уйдут с ближайшим полком, на фронт, где высоко подняла голову и разгулялась сволочь белой масти.
1.4. Дед Егор и баба Настя
Послушать деда Егора, так у него любая власть, — сволочь, и отличает ее только расцветка, будь она красная, или белая, или вообще экзотическая, типа зеленой. Рассказывал как-то случайно забредший в их лесную глухомань, мужичок, о том, что дескать есть в далекой Хохляндии батька Петлюра, что гуляет по Украине в зеленом зипуне, лупя москалей всех расцветок и оттенков, и вот по цвету его любимого зипуна и зовут всех батькиных приспешников, — зелеными.
Дед Егор лупил бы и белых, и далеких от этих мест, зеленых, если вдруг возникла бы в их шальных головах безумная мысль посетить эти глухие места, с желанием установить здесь свою власть. Но не белых, ни тем более зеленых деду увидеть так и не довелось, и тем не менее всех их дед считал такой же сволочью, как и красные комиссары, лучших представителей которых он имел несчастье лицезреть воочию, и по мере сил и возможностей, поучаствовать в процессе переселения их в лучший из миров, загробный, против существования которого, так решительно выступали большевики. Даже потом, десятилетия спустя, дед не утратил неприязни по отношению к власти, которая все-таки утвердилась на селе с приставкой, народная. Даже будучи на пенсии, назначенной нелюбимой властью, посматривал искоса, недобро, на ее представителей, оказавшихся на его пути, плевал им вслед, и чертыхался.
Много позже узнал дед Егор, что, оказывается, был еще один, дюже гарный хлопец, — батька Махно, что не делил людей по национальному признаку, как бандит Петлюра. Махно был лучше, много лучше, и так же, как и дед, Егор, был твердо уверен, что всякая власть есть зло, а со злом нужно бороться всеми возможными способами. Цель оправдывает средства, а потому бей красных пока не побелеют, бей белых пока не покраснеют, бей и зеленых, пока они не превратятся в месиво черт знает какого цвета. Частенько, вспоминая молодость, горько вздыхал дед Егор, сожалея о том, что, живя в глухомани, не знал он о существовании такой легендарной личности, как батька Махно, яром защитнике анархии, — матери истинного порядка. Знай, он о нем, не мешкая и особо не раздумывая, собрал бы узелок с провизией, прихватил бы пару белья да любимый карабин, которым за добрую сотню шагов бил белку в глаз, да рванул бы из этой глухомани в новую жизнь, сражаться за справедливость, за настоящий порядок. Уж он бы постарался, показал себя с самой лучшей стороны, непременно бы заслужил похвалу от самого батьки, чтобы можно было потом, спустя много лет, в тесном кругу домочадцев и друзей, похвастаться о сем знаменательном событии в его героической жизни.
Но увы, этого не случилось и причина была до обидного банальна, сродни той, что сгубила сельского помещика, повешенного красными комиссарами. Глухомань, дремучие леса, непролазные болота и дорога, нормально функционирующая лишь несколько месяцев в году, все остальное время, оставаясь непреодолимой преградой на пути в деревню транспорта, людей и новостей.
О батьке Махно дед Егор узнал лишь десятилетия спустя, когда окрепшая советская власть окончательно утвердилась в стране и добралась-таки и до их медвежьего угла. Построив в деревне клуб, школу и фельдшерский пункт, хозяином которого стал вечно пьяный доктор, изгнанный из городской больницы за беспробудное пьянство и нашедший приют в этом богом забытом месте.
Люди здесь, испокон веков, особо не болели, времени болеть у них, не было. Раз никто не болеет, можно без ущерба для себя и медицины заниматься любимым делом, а любил фельдшер выпить, благо спирта дармового имелось в изобилии. По большому счету спирт и был, наряду с зеленкой и йодом, пожалуй, единственным из лекарств, коим снабдило в немереном количестве сельскую больницу, советское правительство.
Бабка Алексея, была полной противоположностью деду Егору, большому и шумному, делавшему все, чего бы не касались его руки, неторопливо, даже, как порой казалось окружающим, нарочито медленно, но зато на совесть, и эта основательность вызывала у сельчан уважение. Баба Настя, словно в противовес мужу-великану, была хрупкой женщиной, сухощавой и подвижной. Крутилась день-деньской, как белка в колесе, успевая крохотными ручонками переделать массу неотложных дел, которых всегда на сельском подворье, хоть отбавляй. Почти все хозяйство лежало на ее хрупких плечах, а это и сад-огород, и курятник, и свинарник, и прочая живность. Помимо этого нужно прибраться в доме, постирать белье, приготовить завтрак-обед-ужин. И все она успевала, также, как и супруг, делая все на совесть, только в отличии от несколько тяжеловесного мужа, делала это быстро и споро, с присущей только деревенским бабам, сноровкой. Говорила она мало, тихо и как могло показаться постороннему человеку, не смело. Но Лешка то знал, что, не смотря на хрупкость и кажущуюся слабость, бабка кремень, а уж когда она в ярости, под ее горячую руку лучше не попадаться. В гневе она была страшна и могла запросто надавать изрядных тумаков любому, даже двухметровому верзиле, оказавшемуся на ее пути. Но, пожалуй, лучше всех знал истинную силу бабы Насти дед Егор и, не смотря на то, что был вдвое больше и сильнее своей второй половины, изрядно ее побаивался, хотя мужская гордость и самолюбие, не позволили бы деду даже под пыткой, признаться в этом.
Но Лешка парень глазастый и смекалистый, мимо его глаз не мог проскользнуть незамеченным столь примечательный факт, как возвращение деда из гостей. Нередко засиживался он далеко за полночь у закадычного друга Степана и совсем не за шахматами. Степан, также как и дед Егор, слыл на деревне отменным специалистом по части изготовления горячительных напитков, и был, пожалуй, единственным настоящим конкурентом Лешкиного деда на этом поприще. Нередко они затевали споры о том, чей продукт все-таки лучше, и кто на деревне первейший самогонных дел, мастер. Дед приходил к Степану с бутылью собственного производства, тот выставлял встречную и спор разгорался не на шутку. И длился он очень долго, и заканчивался, как правило, за полночь, с единственно возможным, и заведомо предсказуемым, финалом. Дед Егор, нетрезво держащийся на ногах, появлялся на пороге дома приятеля-спорщика, несколько бесконечно долгих минут очумело всматривался в темноту, словно высчитывая маршрут дальнейшего движения, а затем спускался по крутым ступеням Степанова крыльца, не прекращая все это время материть и песочить хозяина за трусость и глупость, нежелание честно признать поражение.
Так и удалялся он в сторону собственной усадьбы, еле-еле держась на ногах, раскачиваясь из стороны в сторону, то и дело, хватаясь за плетень, чтобы не громыхнуться на землю, предательски раскачивающуюся под ногами, с которой ему, при данном раскладе, подняться было бы очень и очень не просто. Дед, несмотря на сильное опьянение, прекрасно осознавал сей факт, и был предельно осторожен, насколько это вообще возможно. Все его внимание было всецело поглощено дорогой, в мыслях только она и ничего более. Его не касались даже обидные выкрики и трехэтажные маты деда Степана, сопровождающие его всю дорогу до дома, костерившие не только его, но и всех предков и потомков до десятого колена.
Дед Степан, таким образом, напутствующий на дорогу лучшего друга, а конкретно сейчас самого гнусного и заклятого врага, был и сам изрядно на кочерге. Язык заплетался, он заговаривался, сбиваясь, путаясь в родственниках деда, кого нужно материть, а по кому уже изрядно прошелся. Иссякал поток его красноречия тоже вполне предсказуемо, так как всегда происходило одно и тоже. Вконец запутавшись в предках и потомках деда Егора, Степан в сердцах плевал на крыльцо, и круто разворачивался на месте, дабы зарулить в прихожую. Окончание подобного лихого маневра было закономерным, дикий грохот и шум падающего тела, настолько сильный, что спотыкался бредущий в доброй сотне метров от этого места дед Егор, а окрестные собаки разбуженные в ночи столь бесцеремонным образом, заливались оголтелым лаем, матеря на своем, непонятном людям, собачьем языке, старого дурня, дерзнувшего нарушить их покой. Но деду Степану было плевать на разбрехавшихся глупых собак, на друга обруганного с ног до головы, бредущего где-то в ночи, плевать на все, его мозг благополучно погрузился в царство Морфея.
И снились Степану сладкие сны, в которых все превозносили его до небес, как величайшего из великих, и больше всех старался тот самый презренный червь, что покинул крыльцо его гостеприимного дома всего несколько минут назад. Во сне дед Степан расцветал, лицо его преображалось, становилось возвышенным и одухотворенным, принимало такое загадочное выражение, словно знало оно тайну великую, как осчастливить сразу и разом все человечество.
Но не было поблизости людей, кроме верной супружницы, бабки Пелагеи, женщины могучей и дородной, на целую голову выше и шире в плечах тщедушного, но петушистого муженька. Привычно подхватывала она под руки отошедшего в мир сновидений супруга, и легко доставляла на топчан в прихожей, где тому предстояло досматривать свои великие сны.
Заботливо подоткнув Степану под голову подушку, укрыв одеялом, чтобы не дай бог, не простудилось ненаглядное сокровище, Пелагея уходила спать, не забыв предварительно поставить на табурет, в паре метров от топчана стакан, наполненный самогоном на две трети. Да кусок сала на закуску, чтобы было чем благоверному поправить поутру пошатнувшееся здоровье, чтобы не умер ее ненаглядный, не околел не опохмелившись.
Такая большая и сильная бабка Пелагея прямо-таки трепетала перед тщедушным Степаном, перед его неистовым напором, которым он пленил и взял ее много-много лет назад. Тогда она была еще глупой девкой, и не понимала, что в нем и нет ничего, кроме отчаянного напора. Хлипкий, страшноватый с виду, он пленил девичье сердце. Сколько уже годков минуло с тех пор, не счесть, а Пелагея по-прежнему без ума от суженого, сдувает с него пылинки, во всем потакает, прощает все его выходки, старается угодить во всем. И он, паразит, прекрасно это знает и пользуется данным обстоятельством без зазрения совести.
Дед Егор поражался подобному положению вещей в доме друга, и все допытывался, чем это он пленил Пелагею, что она готова исполнить любую его прихоть. Не раз и не два дед Егор специально подпаивал старого друга лучшим самогоном из личного запаса, стремясь выведать тщательно скрываемую тайну, но все его потуги и ухищрения были тщетны. Дед Степан оставался, тверд, как кремень и непреклонен, явно намереваясь унести тайну в могилу. И всякий раз, потерпев очередную неудачу, дед Егор досадливо крякал о пропавшем зазря самогоне, и уходил домой ни с чем, костеря про себя последними словами закадычного дружка, не желающего поделиться секретом обольщения женщин.
Лешка хоть и мал был годами, но догадывался, был практически на все сто уверен в разгадке, не дававшей покоя деду, тайны. Дело здесь не в обольщении или колдовском зелье, которым Степан опоил Пелагею, вовсе нет, ответ лежал на поверхности и только дед в своей косности, никак не мог его заметить.
Все дело в детях, а их у Степана и Пелагеи семеро, а это уже кое о чем говорит в пользу деда Степана, и такой к нему любви. Лешкин отец, Николай Егорович, был у деда с бабкой единственным ребенком и может поэтому, ночами дед и крался так тихо и боязливо к родному порогу.
Не доходя, десятка метров до ворот, дед Егор словно получал второе дыхание, он выпрямлялся, взгляд его принимал вполне осмысленное выражение, поступь становилась твердой и уверенной. Бодрым шагом входил он в калитку, ни на йоту не отклонившись от прямого пути, словно был трезвее отъявленного сельского трезвенника, колхозного бухгалтера Филимона. И этому было разумное объяснение. Дед нутром чувствовал, что из-за плотно задернутых штор спальни, за ним с интересом наблюдают бабкины глаза, пытаясь уличить в преступлении, если он хоть чуть-чуть колыхнется в сторону, ему не сдобровать. Подобно маленькому, серому смерчу, сопротивляться которому не только бессмысленно, но и смертельно опасно, налетит на него бабка Настасья, и полетят клочки по закоулочкам, и бесполезно спасаться бегством, или пытаться защититься от болезненных и обидных побоев.
Неоднократно становясь невольным свидетелем подобных разборок, Лешка всегда с усмешкой вспоминал деда Степана, и думал о том, что если бы дед в свое время проводил в супружеской постели больше времени, не таскался бы с бутылками по друзьям, глядишь к старости бабка была бы посговорчивее. Были бы и у Лешки братья и сестры, пусть и двоюродные, было бы с кем поиграть, не покидая пределов усадьбы.
Но дед упустил свой момент и поэтому сейчас, с виноватым лицом, воровато крадучись, на цыпочках, с физиономией нашкодившего кота, пробирался в кромешной тьме на веранду, чтобы там, свернувшись клубочком на старом топчане, как следует выспаться, чтобы с утра пораньше предстать перед бабкой бодрым и веселым. А чтобы не было на его внешности следов ночных возлияний, чтобы его кислая и похмельная рожа не вызвала у супруги смутных подозрений, была припрятана в сарае заначка, бутылка самогона.
Дед Егор очень гордился своей смекалкой и предусмотрительностью, уверенный в том, что о существовании схрона, не знает ни одна душа в доме. Как бы он был разочарован, доведись ему узнать истинное положение вещей. Лично Лешка прекрасно знал, где хранится дедова заначка, и пару раз ему в голову приходила мысль утроить деду сюрприз, подменив самогон водой. Вот бы поразился старый, вот бы вытянулась от удивления, его рожа. Но дальше веселых мечтаний он не заходил, слишком сильно любил Лешка своего огромного и шумного деда, мастерски вырезавшего ножом различные игрушки, и просто симпатичные безделушки из куска дерева. Благодаря его таланту Лешка был обладателем симпатичных вещиц вызывающих зависть у окрестной детворы, на часть которых, он выменял столько нужных и полезных вещей.
Но не один только Лешка обожал деда Егора. Он был уверен в том, что и баба Настя была прекрасно осведомлена о том, где ее благоверный прячет бутылку самогона. Она могла бы давным-давно вылить ее в присутствии деда, учинить разнос с профилактическими побоями, но этого не делала. Лешка не раз задумывался о причинах ее лояльного отношения к дедовым ухищрениям, все более склоняясь к мысли, что бабка тоже любит деда, но только не показывает этого, как бабка Пелагея, и от этого кажется, что любви меж ними нет и в помине. Но в действительности это не так, и если бы дед каким-нибудь образом прознал про это, вздохнул бы с облегчением, расправив ссутулившиеся в последнее время, плечи. Но, дед этого не знал, поэтому и посапывал тихо на веранде, в ожидании наступления нового дня. Дед и бабка такие разные, огонь и вода, пламень и лед, и тем не менее они вместе, разлучи их и получатся два бесконечно печальных одиночества.
Лешка с детства привык полагаться только на себя, хранить тайны и секреты в собственном сердце, так как из-за отца с матерью, а отчасти из-за деда с бабкой, не было у Лешки рядом родного человека, родича по крови одного с ним возраста, которому мог бы излить душу.
Сказать, что рос Лешка затворником и бирюком, было бы неправдой. Нормальный парнишка, такой же хулиган и шалопай, как и прочая деревенская ребятня, переживающая самую прекрасную в жизни пору, из которой так хочется, поскорее вырасти, но едва человек распрощается с детством, становясь взрослым, как его неудержимо влечет назад. Только тогда человек начинает понимать, какое сокровище он безвозвратно потерял.
Повзрослев, вкусив прелестей взрослой жизни, окунувшись с головой в пучину ежедневных треволнений, постоянной борьбы за выживание, поварившись в этом котле, любой человек начинает мечтать о том, как было бы хорошо повернуть время вспять. Даже прожженный циник и эгоист всеми фибрами души, пусть и не в открытую, на подсознательном уровне, мечтает вернуться в детство, в заветную, безмятежную пору, из которой он так опрометчиво вырос. Прельстившись мнимыми прелестями взрослой жизни, которые оказались на поверку красивой химерой и ничем более. Прекрасная, золотая пора детства, когда самой большой проблемой были порванные штаны, да двойка за поведение, что грозило максимальным наказанием, — оборванными ушами, и лишь в тяжелых и запущенных случаях, — отцовским ремнем.
1.5. Летом на речке
Какое это счастье, вернувшись со школы, забросить подальше опостылевший ранец с учебниками, махнуть с друзьями на речку, причудливой лентой вьющейся по окраине села. Чудесная речка заросшая по берегу камышовыми зарослями, в которых в период икромета глухо ворочались, пуская по воде буруны, — пудовые карпы. На которых селяне охотились с вилами. Трудно описать пацанячий восторг, когда совместными усилиями, перемазавшись по уши, наглотавшись речной водицы, им всем скопом удавалось доставить на берег эдакого матерого, плавникастого, зверюгу. А потом, вокруг него устраивались дикие, первобытные пляски, которым могло позавидовать самое отсталое и дремучее племя планеты, по слухам обитающее где-то в непролазных лесах Амазонии. Дикие пляски, оглашаемые не менее дикими воплями от которых поджав в ужасе уши и хвосты, громко хлопая крыльями убегало, улетало прочь от этого страшного места все зверье, от малого до великого, оказавшееся поблизости. Крики и безумный ор продолжались долго, очень долго, до тех пор, пока самые стойкие из племени деревенских сорвиголов не оказывались поверженными оземь, уткнувшись разгоряченными лицами в прибрежный песок, или в мягкую, бархатистую зелень трав спускающегося к реке, луга.
И вот тогда-то, если хорошенько прислушаться плотно прижав уши к нагретой солнцем за день земле, и на минуту задержать дыхание, можно услышать приглушенный топот сотен ног удаляющихся отсюда прочь, все дальше и дальше от непонятного, а от этого еще более пугающего, шума.
Несколько минут неподвижного лежания и отголоски топота сотен ног замирали вдали, и наступала тишина, такая пронзительная, что слышно порхание крыл бабочек и стрекоз, басовитое жужжание летящего по делам полосатого шмеля-мохнача, да зловредный гул мерзкого слепня, вьющего круги над потенциальными жертвами, в раздумье, чьей кровью лучше полакомиться. А выбор настолько разнообразен и велик, что крылатый злодей все никак не может сделать выбор, и мечется как буриданов осел от одного загорелого тела, к другому, словно поставил цель умереть с голоду при изобилии явств. Так и не сделав единственно верный выбор, слепень улетал прочь, прогнанный ленивым взмахом руки кого-то из пацанов, даже не соизволившего открыть глаза дабы лицезреть источник назойливого жужжания.
Обиженный до глубины своей маленькой, черной души, слепень улетел прочь, благоразумно решив не связываться с покрытыми шоколадным загаром чертенятами, которые сильно шумят, и так непочтительно машут руками на крылатое создание, венец эволюции, властителя теплокровных, коим считал себя слепень.
Что-то возмущенно прожужжав на прощание, он улетал прочь, за речку, туда, где усиленно размахивая хвостами отгоняя его собратьев, слепней, а также их родственников и своячников, — оводов и бзыков, и прочую вышедшую на охоту большую и малую кровососущую живность, крылатых вампиров, паслось деревенское стадо. Буренки всевозможных раскрасок и мастей охраняемые свирепым быком, воинственно раздувающим ноздри со вздетым в них массивным, металлическим кольцом, лихо работали хвостами с переменным успехом. И хотя не мало крылатой братии пало в неравной схватке, усыпав телами павших землю у ног буренок, так и не вкусив заветной, теплой и ароматной кровушки, битва за жизнь не утихала ни на миг, продолжаясь с переменным успехом. Сила и мощь были на стороне огромных, рогатых и хвостатых копытных, но численный перевес и безмерная отвага на стороне крылатого племени.
До победы оставалось еще чуть-чуть, быть может, подумал слепень, не хватает только его решительного натиска, укуса, и противник дрогнет, побежит с позором с поля брани, и тогда победитель восторжествует, с лихвой напьется теплой, солоноватой на вкус кровушки побежденного, загнанного в речку, стада. И плевать на быка, с красными от ярости глазами, их ему не напугать. Фасеточные глаза слепня бесстрашно заглянули в налитые кровью бычьи глаза, в то время как крылья рванули его с места прямо в эту, злобно ощерившуюся, рожу. Ох, как прекрасен ты, чарующий миг полета, как приятно чувствовать силу вытянувшегося в струну, тела, когда каждый мускул напряжен до предела, когда весь организм подчинен одной-единственной цели, — атаковать, уничтожить, сломить противника, какой бы исполинской глыбой, он не был.
Прекрасен миг полета, но, увы, он всего лишь краткий миг, а за ним удар и темнота, и небытие. И воспарила слепнева душа к небесам, в далекую заоблачную страну, где обитают многочисленные родичи, друзья и знакомые, покинувшие этот безумный и суетный мир, раньше него. Там, в далекой небесной выси, он это знал, он в это верил, его ждут бесконечные чаши, фонтаны, водопады теплой и солоноватой на вкус кровушки. Стоит только захотеть, помечтать и водопад тотчас же изменит вкус, и мельчайший световой оттенок алого цвета, став по его, слепневу желанию кровью любого, возжелаемого существа, даже самого экзотического. В слепневом раю, возможно все, он это знал, он в это верил и поэтому не боялся смерти, как не боялись ее и все ушедшие ранее. Душа его воспарила к небесам, в то время как расплющенное ударом бычьего хвоста, тело, упало на бренную землю, где мгновение спустя было втоптано в пыль копытом свирепого исполина.
Слепня не стало, пропал единственный свидетель и очевидец пацаньего торжества и триумфа, возможно, таким печальным образом поплатившегося за излишнее любопытство. Пролети он пару минут назад это место стороной, и быть может, все сложилось бы по другому. И, остался бы он жив, и принял бы участие в триумфальной победе и пиршестве, случившемся минуту спустя, после его гибели. Быть может, не напрасным был его лихой наскок, быть может, вогнанная им в бычью шею шпага-жало, и стала той последней каплей, переполнившей чашу терпения копытных, после которой стадо дрогнуло и побежало с поля брани, целиком и полностью отдаваясь на милость победителю. Стоя по уши в воде, они терпеливо и покорно сносили пиршество крылатого недруга. А они, отяжелевшие, насытившиеся, неохотно покидали облюбованные ими в качестве трофея, рогастые жертвы, с трудом поднимались в воздух и улетали к заветным местам, где можно отдохнуть и спокойно переварить добытый в бою обед, чтобы на следующий день снова вступить в бой, в извечной схватке за жизнь.
Мальчишкам, отдыхавшим от трудов праведных на противоположном берегу реки, не было, да и не могло быть никакого дела, до бедствия постигшего стадо и чувств, переполнявших несчастных буренок. Их тоже переполняли чувства, но чувства иной направленности, чем у страдающих копытных. Ребятню переполняла гордость за добытый ими, великолепный трофей, позавидовать которому мог и любой взрослый.
Вот он, родимый, лежит на шелковистой траве, на безопасном расстоянии от спасительной водной глади. Здоровенный, матерый зверюга, с отливающей в полуденных солнечных лучах червонным золотом, чешуей, жадно хватающий воздух широко раззявленным ртом, с выпученными от изумления, глазами. Словно до сих пор этот речной великан недоумевает, что с ним случилось, как его угораздило оказаться здесь, вдали от тенистых камышовых зарослей, где он так славно проводил время. И что это за странные, несуразные и нелепые существа, окружившие его плотным кольцом, отрезавшие пути отступления в спасительную, речную глубь.
Откуда взялись злобные, гротескные существа, лишенные прекрасной золотистой чешуи, не имеющие не единого плавника, более того, даже намека на его возможное существование. Нет, это не привычные и милые взору жители подводных глубин. Хотя и у них, на дне, встречалось порой много странного и чудного, порой просто необъяснимого, но не до такой же степени.
А дышать все тяжелее и тяжелее, карп задыхался с каждой прожитой на суше минутой все сильнее. Все труднее становилось засасывать иссушенными палящими солнечными лучами, жабрами, воздух, который приносил так мало пользы, больно раня раскаленной шероховатостью, иссушенный полуденным зноем, рыбий организм.
Карп понимал, что скоро умрет, спасительная чернильная пелена небытия, избавит от мучений, от палящего солнечного зноя, от странного вида злобных существ, пленивших его, от страшной боли в районе спинного плавника, раны нанесенной прошившими чуть ли не насквозь, вилами. Пройдет еще совсем немного времени и из жабр фонтаном прольется такая желанная влага, умыв напоследок лицо, кроваво-алой струей.
И он уйдет в лучший из миров. Куда уплывают души рыб, от самых мелких, до исполинских, живущих где-то на окраине мира, так далеко от здешних мест, что даже трудно себе представить. О них ему как-то поведала старая-престарая, покрытая мхом двухметровая щука, живущая в реке, наверное, с самого начала времен, настолько дряхла и стара она была. Попадись она волею случая в сети, или иные хитроумные ловушки, расставляемые в реке, обитающими на суше двуногими уродами, ей наверняка была бы дарована жизнь. Она была стара и бесполезна. Мясо было жестким, непривлекательным на вид, от него за версту несло болотом и тиной, вряд ли она могла хоть у кого-нибудь возбудить гастрономический интерес к собственной персоне, даже у самого голодного и непритязательного в пище, существа.
Щука была не только вызывающе стара, но и мудра. За долгие годы жизни она выучила наизусть повадки двуногих, научилась с закрытыми глазами обходить их самые хитроумные ловушки и приспособления, раскиданные по всей реке. Ловушки, предназначенные для того, чтобы пленить как можно больше плавникастой братии, к которой гротескные существа-люди, имели патологическое пристрастие. Старая щука иногда подозревала их в том, что они, о боже, даже их едят!
Щука никогда не видела людей в их природной стихии, но ей частенько приходилось лицезреть их телеса, смешное и беспомощное бултыхание в воде, куда они кидались с оглушительным шумом и плеском, разгоняя все живое в радиусе доброй сотни метров. И, чем жарче был день, тем большее количество двуногих мутило воду в реке, тем больше шума они издавали, будя спящие речные глубины, тревожа речных обитателей.
Когда день был хмурым, а небо затянуто тучами, если моросил нудный мелкий дождичек, двуногие не плескались, не баламутили водную гладь, предпочитая отсиживаться в своих жилищах в ожидании тепла, чтобы потом, взять реванш за упущенное время, оторваться на полную катушку. А когда наступала холодная осень, и солнце редко-редко пробивало сгустившуюся над землей унылую пелену серых туч, а земля день и ночь, многократно пропитывалась насквозь льющимися с небес слезами туч, когда вода в реке становилась мутной от размытой дождями земли, грязи попадающей в реку, людей вообще не было видно. Они подолгу не приходили к реке даже для того, чтобы проверить ловушки и сети, в которых день ото дня становилось все больше предназначенных на убой наделенных плавниками созданий.
Щука всегда с презрением относилась к глупцам, попавшим в людские сети, и никогда не пыталась делом, или советом, помочь попавшим в беду, считая, что виной всему их собственная глупость, позволившая им стать пленниками. А раз они настолько глупы, что дали себя поймать, то не стоит и беспокоиться об их дальнейшей участи. Ведь никто кроме них самих, не виноват в случившемся, а значит, пытаться выпутаться из этой передряги, надлежит им самим.
Надо признать, попадались средь этих несчастных экземпляры, к которым щука некоторое время спустя, начинала испытывать нечто похожее на уважение. Но, к сожалению, их было так мало, тех, кому удавалось вырваться из тягостного плена человеческих ловушек, и вновь стать свободными, вкусить прелесть ничем не ограниченных речных вод. Радостно вильнув хвостами, как бы отдавая последний привет тем, кто не смог, или не пожелал повторить их маневр, и по прежнему оставался в заточении, они уплывали вдаль, навсегда скрываясь из глаз.
За их дальнейшую судьбу старая щука была спокойна. Чудом избежавшие смерти, они получили в награду величайшее богатство, что возможно позволит и им дожить, подобно щуке, до столь преклонных лет. Отныне им не страшна любая человеческая ловушка, они получили бесценный опыт, теперь им ничто не стоит избежать их, обильно разбросанных по дну.
Им предстоит жизнь долгая и счастливая, и опасаться стоит только весеннего безумия, золотой поры в жизни любого речного создания, когда все они полны лучистой энергии, когда любовь кипит и пенится, прорываясь наружу неудержимым потоком. Именно весной, в икромет, вся плавникастая братия теряет рассудок, с головой погружаясь в водоворот любовных страстей. Именно в этот период они способны на любое безумие, наиболее уязвимы и беззащитны, и легко могут стать добычей двуногих существ. Сколько их, умудренных жизнью экземпляров, играючи обходивших все, даже самые изощренные человеческие ловушки, попались-таки в руки людям, и приключилось это именно весной, в пору всеобщего безумия.
Взять к примеру того золотистого красавца, великана карпа, что несколько лет назад выбрался из рыбацкой сети, и с тех пор ставшего мудрым и необычайно осторожным, с кем не раз, и не два, щуке приходилось общаться по речным делам, и которому она прочила великое будущее. Оно было близко, совсем рядом, он непременно бы стал рыбьим царем, если бы не весна и солнце, и насылаемое ими безумие.
Он увлекся молодой, золотистой самочкой, ее плавными изгибами и великолепными формами, движениями преисполненными небывалой грации, воспылал к ней неистовой страстью. Он настолько потерял рассудок, что произошло именно то, чего втайне опасалась старая и мудрая щука. Он был ранен и пленен, и выброшен на берег человеческими существами, мелкими его представителями, детенышами, что в еще большей мере подчеркивало всю глубину любовного помешательства карпа.
Любовь зла и требует жертв, и отливающий золотом красавец карп, умирал сейчас там, наверху, лишенный всего к чему он так стремился, всего, чем он жил, и не было даже самого ничтожного шанса, что-либо изменить, и вернуться обратно, в чарующую и зовущую, прохладную глубину.
Он умирал, смертная пелена тусклой пленкой обволакивала карие глаза, которые нравились дамам, с которыми имел, в силу легкомысленности и любвеобильности, множество бурных и ярких, но весьма непродолжительных романов, не желая ограничивать себя семьей, стремясь облагодетельствовать собой, как можно большее количество речных красавиц. Стоило ему заметить прекрасную незнакомку, как он бросал все на свете и сломя голову, бешено работая плавниками, боясь, что она исчезнет как туманное виденье, мчался вдогонку. Чтобы увлечь, соблазнить, сделать своей, очередную отливающую золотом пассию, как очередной рыбий хвост в и без того многочисленной коллекции донжуана. Овладев ею, он тотчас же забывал о данных в порыве страсти обещаниях, стреляя глазами по сторонам, высматривая очередную жертву своего не затухающего желания. И лишь незнакомка оказывалась в поле зрения, он без лишних раздумий бросал былую пассию, устремляясь за новенькой. И его нисколько не волновало то обстоятельство, что он разбил очередное, уже неизвестно какое по счету, дамское сердце. И только глубокие воды знают, сколько угроз и проклятий, неслось ему вослед, от вчерашних подружек, какие только кары небесные не призывали на его голову, несчастные брошенные.
Он был счастливчиком и верил в свою исключительность, полагая, что раз умеет ускользать из рук двуногих монстров, выпутываться из смертельных для сотен собратьев, ситуаций, то ничего плохого с ним не случится. И поэтому не обращал внимания на шквал проклятий, сыплющийся на его голову, со стороны покинутых дам. Он особенный, он неуязвим, и эти проклятия для него, не больше чем простое сотрясение воды.
Он был везунчиком, но везение вещь проходящая, тем более, если не принимать мер для укрепления собственного благополучия. Но карп настолько привык бездумно доверять своей судьбе, уверовав до самой последней чешуйки в собственную исключительность, что эта уверенность, которая хороша, когда в меру, сыграла с ним скверную шутку.
В тот самый день, когда он встретил прекрасную золотистую богиню, с причудливо и плавно изогнутым станом, аккуратными плавниками нежно-розового цвета, когда влюбился по настоящему в представшее взору совершенство, которое искал все эти годы в череде многочисленных случайных подружек, случилась беда. Похоже именно в этот самый день, проклятия обильно сыпавшиеся на него все эти годы, собрались в единую кучу и превратившись в огромный грязный шар, накрыли его с головой, лишив зрения и рассудка. И он, как самый последний дурак, юный и неопытный карпенок, привлеченный манящим и зовущим женственным силуэтом, бросился очертя голову за прекрасным видением, явившимся из его долгих, зимних снов. Презрев страх и опасность, он ринулся туда, куда зарекался когда-нибудь возвращаться вновь, туда, где как он знал по собственному опыту, было смертельно опасно, туда, где буквально на каждом шагу, прятались расставленные коварными двуногими существами, обитающими на суше, смертоносные ловушки. Нет, он бы и дальше и впредь ни одним плавником не заплыл бы туда, где нашли смерть многие сотни его собратьев, гиблого места, из которого сам чудом выбрался несколько лет тому назад, поклявшись никогда, и не под каким предлогом не возвращаться туда вновь.
Но поступить иначе, в прекрасный летний день, когда на небе ни единой тучки и живительные солнечные лучи льются с небес на землю, на воду, прогревая ее до самого дна, даря свою ласку даже самым мелким и ничтожным обитателям реки, заглядывая отблесками лучей под каждый камушек на дне, будя и радуя всю речную живность, он не мог. Он встретил ту, что являлась к нему в долгих и тревожных, полных неведомой печали, зимних снах, когда так не хочется вставать и плыть куда-то в поисках пищи, когда затянувшаяся коркой льда река, дает так мало воздуха и скудного света обитателям глубин, что хочется только одного, — спать. Спать до тех пор, пока поверхность над головой не расчистится окончательно ото люда, когда обитатели реки вновь оживут увидев солнце. Он встретил ее и не мог упустить свою судьбу. И помчался за ней, готовый всегда и всюду следовать за этим прекрасным созданием, даже если для этого потребуется плыть на самый конец света, в места, где живут исполинские рыбы, один зуб которых многократно превосходит по размерам его, одного из самых рослых и крепких карпов, обитающих в здешней реке. Он готов был следовать за ней на край света, подвергнуться любым испытаниям, лишь бы заслужить ее любовь.
И он плыл, плыл за манящим, поразившим в самое сердце неземной красотой силуэтом, в предательские и враждебные камыши, с подстерегающими со всех сторон, опасностями. Он заглушил зазвучавший в мозгу, звоночек, сигнализирующий об опасности, настоятельно рекомендующий ему, отвернуть в сторону. Нахлынувшее на карпа любовное чувство, победило природную осторожность, и он устремился в камышовую гущу, полную опасностей. Он не мог поступить иначе, ведь там была она, его избранница, которую он не мог и не хотел потерять. Совсем еще юная и неопытная, иначе бы не оказалась здесь, подвергая себя смертельному риску, и он должен, обязан уберечь ее от неприятностей.
И он нырнул в камыши, и в этот самый миг солнышко, ослепительно сверкающее с небес, вдруг поблекло, укрывшись за одинокую, невесть откуда взявшуюся тучку. И вместе с пропавшим солнцем, окончилось везение, все эти годы бывшее на стороне золотистого красавца-карпа, и беда обрушилась на него карающим мечом.
Сначала исчезла она и только отчаянный крик просигналил о том, что случилось то, чего он так боялся все это время, спеша за прекрасной незнакомкой. Она угодила в одну из ловушек в изобилии расставленных на мелководье. Ловушки сгубили не мало речной братии и сколько их еще, не похожих друг на друга внешне, наделенных плавниками и жабрами, найдут здесь свою погибель.
Но, до других ему дела нет, не достойны они спасения, именно это говаривала ему не раз одна знакомая, древняя как мир, щука. Она говорила об этом так часто, что он и сам уверился в этой мысли, порой считая, что дошел до нее, своей головой. Раз они попались и не могут выбраться из ловушки самостоятельно, значит, глупы и недостойны жить.
Но разве она, прекрасная незнакомка, тоже недостойна жить? Если исходить из размышлений умудренной жизнью щуки, то да, если прислушаться к зову сердца, то нет.
Голос сердца оказался сильнее голоса рассудка, и красавец карп золотистой молнией метнулся в густоту камыша, с одной лишь мыслью, освободить любимую, вывести из западни в которую она так опрометчиво угодила, на открытую воду. И он вскоре нашел ее, прекрасную незнакомку, с расширенными от ужаса глазами мечущейся по тесному металлическому ящику, морды, как называют их двуногие демоны, в тщетной попытке найти выход.
Вместе с ней, в металлической клетке-ловушке, метались еще несколько наделенных плавниками и жабрами жителей подводных глубин, бестолково ища выход. На них на всех, карпу было наплевать, но он обязан спасти от неминуемой смерти прекрасную незнакомку, запавшую ему в самое сердце, чего раньше с ним никогда не случалось. Ради нее он готов на подвиг, на любое безумие.
Он разогнался и ударил, затем ударил еще и еще, корежа и сминая неохотно поддающиеся яростному напору, металлические прутья клетки. Осталось еще немного, еще чуть-чуть и клетка дрогнет, и образуется в ней приличная брешь, даруя пленникам свободу.
Золотистый красавец напрягся, изготовился для последнего, сокрушительного броска на стены ненавистной темницы. Бешено заворочал плавниками и, поднимая пенные водные буруны, устремился вперед.
Но, увы, сегодня был не его день, удача всегда такая благосклонная, вдруг отвернулась от него, предоставив своего баловня, его собственной судьбе. А она была к нему не так милостива, как того хотелось бы ему. Однажды уже, он обманул ее, предписавшую ему оказаться роскошным блюдом на человеческом столе. Но он не подчинился велению судьбы, избежал уготованной ему участи, благодаря везению, в тот день впервые оказавшему ему благосклонное расположение. И вот сейчас, по прошествии лет, карающая длань судьбы настигла ослушника и низверглась на него с небес, в образе остро отточенных вил, легко пробивших золотистый чешуйчатый панцирь.
И он вознесся к небесам, а потом был брошен на землю, бесконечно далеко от спасительной водной глади, от возлюбленной, которую так и не сумел спасти и чья участь будет еще более ужасной, чем та, что уготована ему. Он умирал, жить ему оставалось всего несколько минут, он чувствовал, как кровавая пена заполняет с трудом втягивающие прокаленный воздух, жабры, готовясь в любой момент излиться мутным потоком, возвещая окружающему миру, об окончании еще одной жизни. А его любимая, ее участь гораздо страшней и печальнее. Ей предстоит провести несколько дней в тесной темнице, сходя с ума от ужаса. Она проживет еще несколько дней, если смерть не придет к ней, как избавление от непрекращающегося ужаса. А затем ее вытащат наверх, туда, где нет воды, где слишком много солнечного света, где воздух раскален и сух, подобен остро отточенному ножу, безжалостно распарывающего тебя на куски. А затем, где-то далеко отсюда, в убогом жилище двуногих, будет пир, где главным блюдом будут плавникастые создания, обвалянные в муке и обжаренные с луком в масле.
Люди поедают мертвечину, они сожрут и умершего карпа. Они едят даже раков, презренных, грязно-серых мусорщиков дна, которых обитающая в реке живность, с давних пор с отвращением обходит стороной. Хотя откуда произрастали корни презрения, старая щука, наблюдавшая за гибелью своего любимца и первейшего ученика карпа, не смотря на возраст и ученость, не знала. В сущности, они выполняют такую нужную и необходимую для реки работу, без которой нельзя, а порой просто невозможно жить. Они убирают мусор, пожирая мертвецов, в силу возраста, болезней, или еще каких-либо причин, опустившихся на речное дно, чтобы обрести на каменистом ложе, желанный покой, которого так не хватает в их суетном мире. Они гниют и разлагаются, отравляя воду, и все живое, неся со своим тлетворным дыханием болезни, а значит и новые смерти.
Кто только не оказывается покоящимся бездыханно на каменистом речном дне. И это не только жители глубин, порой там оказываются существа страшно далекие от водной стихии, животные, обитающие на суше и даже люди. Да-да, те самые злобные существа, что понаставили на реке железных ловушек-морд, перегородили ее русло множеством разнокалиберных сетей, ежедневно собирающие с реки страшную дань. Иногда и они по какой-либо причине, будь то коряга, сильное опьянение, приступ человеческой болезни, или банальная судорога, укладываются на речное дно, сулящее вечный покой.
Так и лежат они на дне, грудой протухающего мяса, пока не добираются до них раки, — санитары реки, да еще зеленые в черную полоску окуни, их добровольные помощники в деле очищения реки от мусора органического происхождения.
И начинается обстоятельная, кропотливая, подчас титаническая работа по очистке речного дна от продуктов распада человеческих тел. Работы предстоит много, очень много, и поэтому повинуясь беззвучному зову, сползаются раки и рачки всех размеров, от мала до велика со всей реки, чтобы насладиться пиршеством, а заодно совершить благое дело.
Щука хоть и хищник, и на своем веку повидала всякого, но картину рачьей пирушки не выносила органически, ее выворачивало наизнанку от одного только вида страшного, копошащегося, облаченного во множество серых панцирей, клубка. Их было много, они кишели на трупе, вовсю орудуя клешнями, запихивая в ненасытные глотки очередные куски человеческого мяса.
А возле них облаком роилась немногословная, молчаливая свита, состоящая из зеленых в полоску окуней, ожидающих своей доли добычи. Неотступно следили бегающими по сторонам глазками за омерзительным и тошнотворным копошением серых панцирей, карауля момент, когда на краткий миг в монолитной панцирной стене, образуется брешь. И тогда, зелеными молниями бросаются они вперед, чтобы урвать кусочек лакомства, ловко отхватив от туши острыми, как бритва, зубами. Мгновение спустя, образовавшаяся в рачьих рядах брешь смыкается и вновь перед глазами окуней сплошной монолит, возле которого они терпеливо кружат в ожидании очередной прорехи, и шанса на добычу. Нельзя сказать, чтобы им перепадало только то, что успевали урвать, в удачно схваченные моменты. Вовсе нет. Им и так доставалось не мало, иначе бы они не кружили вблизи этого места, дни напролет, а поискали бы поживу где-нибудь на стороне. Пищи хватало, главное не зевать, не дать собрату оказаться расторопнее.
Там, внизу, в жутком, копошащемся рачьем клубке тоже шла борьба за лучший кусок. В ее пылу, речные могильщики споро орудовали клешнями, стараясь урвать побольше. Но не все удавалось удержать и донести до ненасытной утробы. И кусок уплывал прочь, туда, где в ожидании добычи, кружили окуни, в мгновение ока проглатывающие подачки. И не было у представителей племени членистоногих ни времени, ни желания догнать, вернуть утерянное. Здесь нельзя зевать, нужно шевелиться, чтобы не потерять место, пока не отхватили приглянувшийся кусок, более удачливые соплеменники.
Река в месте, где глупое двуногое нашло свою смерть, в течении нескольких дней жила особенной, непривычной для этих мест, жизнью. Активное кипение и бурление жизни не прекращалось даже ночью. И когда кто-нибудь из пирующей компании отваливал от туши, не в силах запихнуть в себя даже крохотный кусочек, его место тотчас же занимал кто-нибудь из опоздавших к началу пиршества. Вновь прибывший активно включался во всеобщее шевеление, с удвоенной скоростью работая клешнями, дабы наверстать упущенное.
В таком бешеном темпе проходило несколько дней, а затем все заканчивалось. Медленно и нехотя, изрядно отяжелевшие, покидали раки место многодневного пиршества, оставляя после себя начисто обглоданный скелет, блистающий на дне, отражающий падающие с небес в солнечный и погожий летний день, солнечные лучи. Раки убирались прочь с тем, чтобы после праздника жизни, случающегося, увы, не чаще одного двух раз в год, приступить к ежедневной рутине, состоящей из бесконечных поисков добычи, с неизмеримо более скромным результатом.
Сделав свое дело, раки расползались в разные стороны по речному дну, оставляя после себя отливающий блеском человеческий скелет, на котором щуку так и подмывало сделать своими зубами, сохранившими остроту и прочность, не смотря на столь почтенный возраст, поминальную надпись, — «Так проходит мирская слава». Но щука была слишком воспитанной для того, чтобы прикоснуться к скелету и осквернить его, пусть даже он принадлежал человеку, злейшему врагу всего живого, что обитает в реке.
Как жаль, что ее любимый ученик, золотистый здоровяк и увалень карп, ни разу не увидел памятника работы подводных могильщиков. Быть может, это подбодрило бы его в последний миг жизни. Да, двуногие сильны и коварны, и истребляют немереное количество речного народца. То ли из-за вечно терзающего их голода, то ли из-за злобной прихоти извращенного мозга, одуревшего от избытка кислорода на поверхности. Но пусть знают и они, иногда и у жителей глубин случается праздник, пусть и не так часто, как того хотелось бы.
Такие мысли крутились в голове старой, покрытой мхом двухметровой щуки, пока она плыла к излюбленному лежбищу за корягой, где привыкла коротать время, где было так приятно и вольготно проводить дни и ночи, когда так хотелось спать. А спать ей хотелось все больше день ото дня. Слишком много лет пронеслось с тех пор, как она, будучи резвым и игривым щуренком, подобно торпеде, стремительной и точной, гоняла на отмели мальков, делала первые робкие попытки напасть на рыбу и покрупнее. Но все это было так давно, что трудно себе представить. Тогда она вообще не нуждалась во сне, молодое и сильное тело требовало движения, переполняющие ее силы, толкали ее только вперед.
Но теперь она стара, почти ничего не ест и вовсе не из-за того, что не в состоянии добыть пищу. Несмотря на почтенный возраст, реакция у нее по-прежнему была отменной, а точность броска, отточенная годами совершенствования мастерства была превыше всяческих похвал. Ей и сейчас могло бы позавидовать большинство молодых и резвых щук, что плещутся, и резвятся на отмели, гоняя серебристые стайки мальков, как это делала она, в поросшем мхом, прошлом.
Ей просто не хотелось, есть и все, зато постоянно хотелось спать. Щука была стара и мудра для того, чтобы понимать, что умирает. Она вполне отдавала себе отчет в том, что вряд ли доживет до того дня, когда водная гладь над ее головой станет твердой как камень и прозрачной, как стекло. Силы покидали ее день ото дня и жить ей оставалось совсем немного. Смерть не страшила ее, печалило другое, вместе с ней в мир иной уйдет и накопленная мудрость, та самая мудрость, что смогла бы спасти многих.
Но не было достойных ее ума, учеников, глупым щурятам было на все наплевать, кроме игр и забав. Им бы только целый день гонять мальков, да дурачиться. Жизнь так прекрасна и хороша, а лето так быстротечно, и ни к чему им забивать головы разными старческими умностями.
Окуням, этим псам подводного мира, тоже не до лекций древней, выжившей из ума хищницы. Они заняты куда более важным делом, — поиском пищи, и заниматься философией им недосуг.
Порой они проплывали хищной, зеленой в черную полоску стаей на почтительном удалении от ее берлоги, опасливо постреливая в ее сторону хищно поблескивающими глазами, желая удостовериться, что старая щука еще жива, еще отравляет реку смрадным дыханием. Так и кружились они на почтительном расстоянии от приметной коряги, не смея приблизиться, зная, что, не смотря на молодость и численный перевес, им все равно не совладать со старой хищницей, чьи зубы по-прежнему остры, которая способна в считанные мгновения разметать всю их шайку, превратив в груду мелко нашинкованных кусочков. Они опасливо проплывали поодаль, посматривая в ее сторону, ожидая движения, или иного намека на то, что старая бестия жива.
И тогда, чтобы стервятники не мучились понапрасну, щука махала хвостом, подавая сигнал жизни. И тотчас же нахальная зеленая братия исчезала из виду, спеша по делам, сулящим более легкую добычу. Щука не сомневалась ни на миг, что завтра они вернутся и все повторится вновь.
Она знала, что жить ей осталось совсем немного, знали это и зеленые пираты, и поэтому приняли за обычай ежедневно наведываться на место ее обычной лежки. Однажды им повезет и тогда они, подобно стае гиен, набросятся на бездыханное тело, разрывая его на части, стремясь насытить вечно голодные утробы, торопливо заглатывая огромные куски, пока не закончится отведенное им время. А затем, на место ее смерти придут раки, вездесущие речные могильщики, чьим извечным ремеслом была очистка речного дна, от мусора органического происхождения. И тогда окуням придется отступить, довольствоваться объедками, время от времени слетающими с обеденного стола, закованных в панцири, членистоногих.
Когда-нибудь это обязательно случится, чему быть, того не миновать. Щука знала свой исход, он неизбежен. Она ничего не могла изменить, да и не стремилась что-то менять. Зачем? К чему лишнее беспокойство. Не все ли равно, что будет с твоими бренными останками после смерти, когда душа, прикованная к бренному телу, вырвется наружу и устремится к абсолютной свободе, сбросив тяжкие оковы плоти, что вынуждена была носить на себе долгие годы.
Поэтому щука не переживала, не печалилась по данному поводу, гораздо больше расстраиваясь из-за другого. Из-за существа весьма отдаленного ее родственника, которого в другое время и при других обстоятельствах, не преминула бы пригласить на обед в качестве закуски, ставшего ее единственным прилежным учеником, терпеливо выслушивающим ее жизненные истории. Она надеялась, что из золотистого карпа, получится мудрец начиненные ее знаниями, мудрец, который доживет до преклонных лет, успев перед смертью передать ее мудрость вкупе со своей, как можно большему количеству плавунов. Ну а те, в свою очередь, усвоив мудрость, преумножат ее и достигнут небывалых высот. И вся река станет просвещенной, а не глупой и неотесанной, как сейчас. И тогда человек, этот наипервейший и наиглавнейший рыбий враг, будет посрамлен, и вынужден будет отступить, ибо на реке ему больше будет нечего делать, его сети и разнообразные коварные ловушки сгниют и покроются ржавчиной, но так и останутся, безнадежно пусты.
Щука верила, что когда-нибудь все будет именно так, как она мечтала. Уверенность ее росла и крепла с каждым днем, но сегодня лопнула, как мыльный пузырь, и вместе с ней погибли и силы, что удерживали престарелую хищницу у жизни. Жизнь потеряла для нее всякий смысл.
Ее гордость и надежда, любимый ученик, на которого возлагала такие надежды, погиб такой глупой смертью, что глупее трудно и представить. Потерять рассудок пленившись элегантным хвостом и парой волнительно очерченных плавников, это было выше ее понимания. Но он, ее надежда и опора, сломя голову ринулся за прекрасным виденьем и погиб, и эта смерть подвела жирную черту и под жизнью щуки, с его гибелью потерявшей смысл дальнейшего существования. Она была слишком стара, чтобы все начинать сначала.
Она впала в транс, забытье, потрясенная до глубины души, случившейся на ее глазах трагедией. Она куда-то плыла, сильными взмахами плавников разрезая толщу вод, но куда и зачем направлялась, сама не знала. Она просто двигалась вперед, словно в этом движении заключалась ее жизнь. Она ничуть не удивилась, когда обретя на мгновение ясность во взоре, узнала место в котором оказалась, посещать которое зареклась десятки лет назад, в месте, от посещения которого предостерегала всех кто хотел услышать. И вот она здесь, в нарушение всех, ею же установленных правил. Но ей наплевать на все опасности мира, она умирала и не все ли равно, где провести остаток жизни? Это место ничуть не хуже любого другого, здесь погиб тот, в кого она вложила душу, в кого так верила.
Вот и погнутая карпом клетка, сплетенная из металлической проволоки. В ней и поныне томятся угодившие в нее, узники. Где-то здесь в испуге мечется та самая глупышка, из-за которой погиб ее ученик. Ей тоже уготована погибель, может сегодня, а может через день, или два, когда человек придет проверять ловушки, с радостным рыком вытряхивая оттуда добычу. И поделом ей, с холодным безразличием, беззлобно подумала щука. Пускай помучается, побьется бестолковой головой о стены, пускай.
Даже не удостоив мимолетного взгляда ту, что стала сама того не желая, невольной причиной гибели ее ученика, щука медленно поплыла дальше, неторопливо поводя плавниками, никуда не спеша, наслаждаясь этим, возможно последним в ее жизни полетом в толще речных вод.
Она миновала тесный строй человеческих ловушек с томящимися в них пленниками и уже собиралась повернуть, чтобы уйти на глубину, как вдруг, рухнувшая с небес смертоносная тень, поставила жирную точку в ее жизни. Вилы, рухнувшие с небес, с необычайной легкостью пробив дряхлую кожу, развалили гниющее тело на две, почти равные половины. Они медленно опустились на дно, чтобы в ближайшие день, или два, стать добычей вездесущих окуней, или раков. Мальчишка, прикончивший старую щуку, даже не потрудился нагнуться, чтобы подобрать покрытые мхом обломки. К чему ему такое старье, которое даже опасно есть. От такого блюда, можно схлопотать несварение желудка и провести несколько прекрасных летних дней не на речке, а в унылом и вонючем заведении с круглой дырой в полу, мучаясь от поноса и резей в животе.
Как добыча, древняя щука не стоила ни гроша. Мальчишка ударил ее просто так, походя, ради спортивного интереса, демонстрируя развалившимся на берегу друзьям, ловкость и удаль. Он бы выкинул ее на берег, чтобы позабавиться, но она оказалась слишком стара и дряхла, и рассыпалась от удара, как трухлявый пень.
Впрочем, то, что она ни на что не годится, не совсем верно. Нужно просто запомнить место, где она погрузилась на дно, и завтра, спозаранку нагрянуть сюда всей компанией, поохотиться на другую, более лакомую добычу, речной деликатес. Завтра, на этом месте и шагу нельзя будет ступить от кишения рачьего племени, что сползется на щучьи похороны, со всей реки. И тогда только успевай, поворачивайся, хватай клешнистых усачей, кидай на берег, где один из компании, будет укладывать все это копошащееся панцирное братство, в большое ведро. А когда ведро будет набито до отказа, а охотничий пыл малость угаснет, можно будет приступить к очередному этапу приятного времяпрепровождения.
Соорудить костерок, налить в заполненное на две трети раками ведро, воды, и поставить его на огонь, с интересом наблюдая за тем, как добыча краснеет прямо на глазах, тщетно пытаясь выбраться из кипящего варева. Напрасны их потуги и усилия, и вскоре они, покраснев от осознания собственной беспомощности, спокойно лежат в ведре. Красные, нарядные, а вокруг них веселым аккордом надуваются и булькают, опадая, кипящие пузыри. А потом будет пир, обжираловка. Что может быть вкуснее вареных раков, на природе, в компании друзей.
Покончив со щукой, парнишка выбрался на берег, поведав товарищам о сделанном на завтра заделе. Не откладывая дела в долгий ящик, они тут же на месте условились, встретиться завтра, ровно в восемь у Лешкиной усадьбы и махнуть за раками, охота на которых обещает стать, на редкость удачной.
Но это будет завтра, а сегодня торжественное возвращение в деревню с карпом-великаном весом не менее пуда. Осталось только выяснить, кто из компании окажется тем счастливчиком, что в окружении друзей-товарищей, пройдет по деревне с добытым трофеем, с гордо поднятой головой и горящими от радости глазами. Что-то доказывать друг другу, спорить и ругаться совсем не нужно. Даже убившему карпа не было особых привилегий, все у них давно оговорено, и они свято придерживались договора, поэтому их дружба крепка и нерушима на зависть всем. Добыча всегда делится поровну, если поделить ее было невозможно, как в данном конкретном случае, то пускай она достанется кому-то одному, как решит жребий.
Вот и сейчас все собрались в тесную кучу вокруг Женьки, верховоды и вожака, зажавшего в руке несколько спичинок, одна из которых была короче остальных, на нее и выпадал выигрыш. Каждый старался протянуть время и протолкнуть вперед другого, а потом, с замиранием сердца следил за тем, какую спичку вытянет приятель, чтобы вздохнуть с облегчением, и на мгновение перевести дух, а мгновение спустя вновь напрячься в ожидании. Но вот терпение иссякло и ты, отталкивая всех, тянешь, руки к заветным спичинкам, а затем неспешно тянешь и тянешь эту, кажущуюся бесконечной, длинноту. А затем наступает горький миг разочарования, спичка брошена на землю, но любопытство берет свое, кто же окажется самым везучим, неужели снова Женька? Слишком часто ему везет в последнее время, хотя обвинить его в жульничестве невозможно, вот они спичинки, целые и невредимые, с нарядными зелеными сернистыми головками валяются в траве в количестве выбывших из розыгрыша, пацанов. Словно стремясь опровергнуть подозрения друзей в жульничестве, Женька на сей раз остается без заветного приза. Ценный трофей достается Лешке, на сегодня он самый удачливый из их компании, будет, чем удивить и порадовать деда с бабкой, вечно сумрачного отца.
А затем был торжественный вход в деревню. Чтобы как можно дольше продлить триумф, пацаны специально зашли с конца села, сделав изрядный крюк, дабы горделиво пройтись по селу, демонстрируя всем добытого ими речного красавца, матерого зверя в золотой чешуе. И чем больше взглядов падет в их сторону, тем важнее и горделивее их поступь. Детские впалые груди в этот момент выпирали колесом, а носы были настолько стремительно задраны к небу, что казалось они не в состоянии видеть ничего впереди себя. Но в этом и нет надобности, они прекрасно знают дорогу и при необходимости могут пройти по ней с завязанными глазами.
Торжественная процессия, сопровождаемая завистливыми взглядами детворы, восхищенными взорами девчонок и улыбками старших, неторопливо приближалась ко двору счастливчика. Потом пацаны разбегались по домам, договорившись после обеда встретиться в условленном месте, и совершить набег на колхозный сад.
Сад охранялся злым, глуховатым, а от этого еще более озлобленным, стариканом, откликавшимся на Никанорыч, если кому-нибудь удавалось до него докричаться. Но, не смотря на практически полное отсутствие слуха, довольно-таки почтенный возраст, злобный старикашка отличался отменным здоровьем и не свойственной преклонному возрасту, прытью. Ко всему прочему старикан обладал прекрасным зрением, которому могли позавидовать и люди, гораздо моложе его. Они нанесут ему визит, непременно, сегодня же, а сейчас пора домой, похвастаться перед домочадцами весомой добычей.
И вот Лешка дома, с гордостью демонстрирует домашним свой улов, купаясь в лучах славы, находясь в центре всеобщего внимания. А уже буквально спустя минуту, бабуля возилась на кухне, разделывая здоровенную рыбину, и вскоре по дому поползли невообразимые ароматы, вызывающие обильное слюноотделение. Лешка наелся жареной рыбы до отвала, с трудом отвалился от стола, со сказочным блюдом, приготовленным бабулей.
Едва-едва добрался до кровати, чтобы с полчасика полежать, дать утрястись в желудке, поглощенным в огромном количестве, вкусностям. Глаза, приятно отяжелевшие после обеда, пытаются закрыться, и Лешке стоит немалых усилий, чтобы не заснуть. Ведь у них назначен сбор, до которого осталось меньше часа, и горе тому, кто не придет. Он будет объявлен дезертиром. Только самая серьезная причина не позволившая явиться на место сбора, может послужить достаточным оправданием. Сон к уважительной причине не имеет и отдаленного отношения.
Спустя полчаса, Лешка во всю прыть бежал в условленное место, где собирались друзья, готовясь в набег на колхозный сад, поживиться яблоками да грушами, которые почему-то кажутся гораздо вкуснее тех, что растут в изобилии на собственных подворьях.
1.6. Колхозный сторож Никанорыч
Но главный интерес не в этом, куда как интереснее любых яблок и груш, сам процесс проникновения на запретную территорию, охраняемую злобным стариком Никанорычем. Этот злобный, нелюдимый и зловредный старикан, всю жизнь прослуживший вахтером на каком-то секретном объекте в научном городке, на старости лет совершенно выжил из ума. Он считал себя не каким-то там занюханным вахтеришкой, а никак не меньше секретного агента КГБ, с погонами не ниже капитана, выполнявшего в научном городке наиважнейшую и наисекретнейшую задачу, по поиску и выявлению проникших на секретный объект, пронырливых агентов вражеских разведок. Шпионов, с четко очерченной задачей, — добыть чертежи и образцы выпускаемых там, секретных изделий. Похищенное с секретного объекта добро, враги намеревались переправить за границу, чтобы там, основательно покопавшись в секретах русских, нанести советской стране подлый удар.
На пути таких уродов и был поставлен Никанорыч, дабы не допустить падения великой державы в результате зловредной деятельности западных спецслужб, не дать им ни малейшего шанса. И Никанорыч, облаченный в форменный, полувоенный мундир, честно и добросовестно нес службу по выявлению засланных в Россию, вражеских агентов, вплоть до выхода на заслуженную пенсию. Никанорыч настолько свыкся, сроднился со своим постом и предназначением в жизни, что выход на пенсию стал для него величайшей драмой. Катастрофой размеренной жизни, где все было заведено раз и навсегда, где порядок и однообразие поддерживалось не один десяток лет.
Никанорыч, не далекий умом, с трудом закончивший сельскую восьмилетку, был неказист фигурой и лицом. Особым здоровьем не отличался, был тщедушен телом, мал ростом и ущербен душой. Все эти обстоятельства вместе взятые, стали причиной того, что его не взяли в армию, посчитав непригодным к армейской службе по состоянию здоровья. Для него это было жизненным ударом, который он с трудом перенес. После получения такого убийственного известия, он целую неделю был сам не свой, не замечая никого и ничего вокруг. Он всерьез подумывал о том, чтобы свести счеты с жизнью, вот только в выборе способа ухода из мира, бывшего к нему таким жестоким и несправедливым, не мог определиться. И это спасло от неминуемой смерти. Ведь, как правило, все, что решил сделать, он привык доводить до конца.
Он был настолько же упрям, как и ленив. В школе его всегда дразнили и притесняли ребята постарше. Да и одноклассники не давали прохода, всякий раз норовя толкнуть, подставить подножку, дать затрещину, или прилепить какое-нибудь прозвище пообиднее. Он терпел. Он был упрям и твердо верил в то, что придет время, и он сполна поквитается за все со своими обидчиками. Он припомнит им все тычки и обидные прозвища.
Первым этапом на пути его становления как личности, должна была стать армия, непременно десант или спецназ, на худой конец пограничные войска. Армия сделает из него человека, и не просто человека, а супермена.
Не раз и не два, бессонными ночами, мечтал он о том, как вернется со службы в форме, поигрывая мускулами, а из небрежно распахнутого кителя будет выглядывать десантная тельняшка. Мечтал о том, как примолкнут, прижмут хвосты те, кто всегда его третировал.
На армию он возлагал очень большие надежды, все его дальнейшее будущее было целиком и неразрывно связано с ней. Он не видел себя без армии, даже в отдаленной перспективе. И надо же было такому случиться, чтобы судьба-злодейка в лице докторов призывной комиссии и городского военкома, вынесли ему суровый вердикт, рубящий под корень, все его так тщательно спланированное будущее. И напрасны были просьбы и увещевания, люди, решившие окончательно погубить его, были непреклонны в своем решении.
Целую неделю, раздавленный и опустошенный, бродил он по городу, не замечая ничего и никого вокруг. Он что-то ел, где-то спал, но все это было как во сне. Его тело жило своей жизнью, независимо от разума. Сколько бы еще продолжалось это безумие, это помешательство, сказать сложно, но одно можно было утверждать с уверенностью, вряд ли бы слишком долго. Скорее всего, его либо прибили, либо забрали в психушку, либо он наконец-то сделал бы выбор ухода из такого несправедливого к нему, мира.
Целыми днями он бесцельно слонялся по городу, не разбирая дороги, не имея никакой определенной цели. Не было у него больше в жизни никакой цели. Смысл жизни остался там, —за плотно закрытыми дверями военкомата, куда ему вход заказан. Оставалось одно, плыть по течению, всецело доверившись судьбе, авось, куда и вынесет, хотя особых причин доверять ей как будто и не было, слишком уж она его не жаловала. Но если посмотреть с другой стороны, быть может, во всем этом есть божественный промысел и удача ждет его впереди? Быть может, она просто ожидает подходящего момента, чтобы с лихвой одарить своими благами. Даже если это действительно так, покидать город вовсе не нужно. В глухой деревушке, отупевшая от подобной глуши судьба, вновь начнет выкидывать диковинные фортели, и все ее благие намерения, окажутся лишь пшиком. Если что-то и случится хорошее для него, то только в городе, и никак не иначе.
Вернуться в деревню он не мог, не желая получить очередную порцию насмешек и издевательств со стороны односельчан. В деревне не было позора большего, что ожидал его по возвращению домой. Не служить в амии, быть забракованным, официально признанным негодным, ущербным, что может быть страшнее?
Никанор, с детства не избалованный девичьим вниманием, надеялся хоть после армии получить шанс подцепить хоть какую-нибудь дурнушку, лишь бы не остаться на всю жизнь бобылем. На красивых и стройных девушек, с аппетитными попками и стройными ножками, он даже и не заглядывался, чтобы лишний раз не бередить душу заведомо недоступным. Он реально смотрел на мир, знал свою внешность и в соотношении с ней и собственные возможности, на что примерно мог рассчитывать. А рассчитывать он мог только на тех девах, что на сельских танцах, сиротливо вечер за вечером подпирают спинами стены клуба, в тщетной надежде быть замеченными представителями противоположного пола и быть приглашенными на танец. Так и стоят они день ото дня, в то время, как их красивые и стройные подружки, кружатся в танце с поклонниками и воздыхателями. Их деревня не такая уж большая и парней здесь немного, а уехать в город в надежде попытать судьбу там, не каждая могла себе позволить. Приходилось довольствоваться тем, что есть, даже если то, что осталось, и имеет фигуру и внешность Никанора. В этом отношении у него был шанс с кем-то связать свою судьбу. Встретятся два одиночества, женятся, свыкнутся друг с другом, нарожают кучу детишек, таких же страшненьких, как и их родители, и будут жить потихонечку, вполне довольные жизнью.
Все это ждало Никанора, к этому он внутренне готовился, как к чему-то неотвратимому и неизбежному, заранее настроив себя на определенный лад. И по большому счету, жизнь, вырисовывающаяся в мозгу, вполне его устраивала. Работа, семья, дом, налаженный быт, что еще для жизни надо? И вдруг, в одночасье, все его мечты с оглушительным грохотом рухнули в тартарары. О девках, даже самых страшненьких и непритязательных, можно было больше не думать. Теперь его удел, прожить весь век в бобылях, ежели ему придет в голову мысль вернуться в деревню. И это такой же вполне очевидный факт, не требующий доказательств, как и то, что солнце всходит и заходит, и что на смену зиме, обязательно приходит весна. Ни одна, даже самая страшная бабенка на селе, не захочет связать жизнь с ущербным, родить детишек от человека, не служившего в армии.
Всеобщее презрение, его удел в сельской глуши, живущей по своим, доставшимся в наследство от дедов и прадедов, законов и обычаев. Другое дело город, здесь иная жизнь и нет места многим предрассудкам, живучим и неискоренимым в сельской глуши. В городе у него есть шанс устроить свою судьбу, нужно лишь не упустить его, схватить удачу за хвост, вскочить на подножку уходящего поезда под названием, — будущее.
Такие мысли приходили в голову в редкие минуты просветления, когда он на время сбрасывал груз свалившегося на него несчастья и мог адекватно воспринимать окружающее. Но проблески сознания были так коротки, а следом наступала такая долгая тьма, что спасти его могло только чудо, если судьба решит наконец-то стать к нему чуточку более благосклонной. Но ей нужно было поспешить, пока разум Никанора подавал признаки жизни, находясь уже на грани, за которой темная, бездонная пропасть, под названием безумие.
И все-таки судьба смилостивилась над ним, устроив дальнейшую жизнь. В один из ставших в последнее время такими редкими периодов просветления, ноги принесли его к зданию, целому комплексу зданий, окруженных бетонным забором с колючей проволокой на верху. Секретный институт и при нем военный завод, где предстояло Никанорычу нести всю жизнь нелегкое бремя по охране государственных тайн.
Ноги принесли его к проходной, куда спешили люди в обоих направлениях. Строгие дядьки в форме военного образца, преисполненные важности, с умными и несколько высокомерным лицами, придирчиво проверяли документы, переводя взгляд с предъявленного для проверки пропуска на лицо его обладателя и обратно, словно пытаясь уловить следы подмены, выявить замаскированного под простого советского труженика, западного шпиона. Многие тысячи их, если верить газетным передовицам, рыскали по просторам молодой советской страны, вынюхивая ее тайны, строя козни, устраивая диверсии и саботажи, делая все возможное и невозможное для того, чтобы навредить стране победившего пролетариата. И люди в мундирах, эти стражи государственности, находятся в первых рядах борцов с происками злобствующего неприятеля, не сумевшего победить советскую страну силой оружия и поэтому избравшего иную тактику. Именно от их рвения и самоотверженности в работе, в немалой степени зависит стабильность и процветание многомиллионной державы. И поэтому они делали все, что было в их силах, чтобы выявить возможного врага, предателя, или диверсанта. Именно поэтому так тщательно рылись в сумках спешащих с объекта, или на объект, людей, в рьяном служении Отечеству, подозревая в предательстве и измене, чуть ли не весь род человеческий.
Наблюдать за тем, как они сноровисто и толково делают свое дело, было сущим удовольствием. Никанор напрочь позабыл про безумие, державшее его крепко-накрепко в объятиях, последние несколько дней. В голове нарождалась, но все еще никак не могла оформиться мысль о будущем. Казалось вот она, рядом, стоит только протянуть руку и ухватить ее за хвост, но всякий раз она легко ускользала прочь, к превеликому его огорчению. А Никанор все стоял и смотрел, уверенный в том, что мысль, от которой зависит его будущее, устанет прятаться, и сама откроется ему, и уж тогда-то все непременно станет на свои места, и жизнь вновь обретет, утерянный смысл.
Человек, наблюдающий за работой охранников секретного объекта, в смутное время, когда толпы шпонов наводнили страну, не мог, остаться незамеченным. Уже в первые минуты стояния, он был взят на заметку бдительной охраной. Еще пять минут спустя о странном соглядатае, вероятном агенте вражеской разведки, было доложено начальству, и вскоре возле деревенского паренька, остановилась черная волга с непроглядно темными стеклами. Вышедшие из нее солидные дядьки в черных, хорошего сукна и покроя костюмах, не терпящим возражений голосом, пригласили странного парня в машину, прокатиться с ними, на предмет выяснения некоторых, интересующих их обстоятельств.
А потом была мрачная комната с минимумом казенной мебели, лампой светящей прямо в глаза, и прикрученной к полу табуреткой. Уже с самого начала его дело попало в разряд неперспективных, никаким боком, и не под каким соусом, не подходил он к агентам иностранной разведки, даже самой захудалой, третьеразрядной страны, настолько был прост и открыт. Все было запротоколировано, тщательнейшим образом проверено и перепроверено, вплоть до самых мельчайших подробностей. История жизни, была основательно изучена теми, кто по долгу службы, занимался его делом.
Вскоре на него махнули рукой, так и не сумев прилепить ярлык врага народа, хотя в те смутные времена заслужить столь «почетное» звание, было проще простого.
Миллионы людей с намертво прилепленным клеймом шпиона и предателя, заполняли спешно понастроенные по всей стране лагеря. Именно руками таких вот «врагов», возводились все великие и грандиозные стройки того времени, цинично прикрытые властью званием ударных, комсомольско-молодежных, и прочей идеологической ерундой, призванной скрыть чудовищный факт существования в советской стране, беспрецедентной по количеству, армии врагов. Тысячи и тысячи ежедневно гибли в лагерях и пересыльных пунктах от голода, болезней, побоев и издевательств. Но, не смотря на это, не сокращались их ряды, более того, полнились день ото дня опережающими смертность темпами, когда взамен одного умершего, страна получала двух новых, заклейменных позорной статьей врага народа.
Никанорыча подобная участь миновала во многом благодаря простоте, граничащей с откровенной глупостью, тщедушности организма, и самого что ни на есть, пролетарского происхождения. Шишигино числилось в разряде зажиточных сел, и советская власть с неодобрением косилась в ее сторону, все время, пытаясь принять к жителям меры, призванные раз и навсегда навести там порядок. Сельчан спасало только то обстоятельство, что до деревни добраться не просто, а большую часть года вообще невозможно. К тому же у новой власти всегда находились дела и заботы поважнее, чем возня с расположенной где-то у черта на куличках, деревней.
Сельчан пока не трогали, не было в том особой нужды, к тому же в деревне работала группа городских коммунистов, что при поддержке местной бедноты, которая есть даже в таком богатом селении как Шишигино, и сама в состоянии навести должный порядок. Им поручено партией, внедрить твердой рукой в непролазной глуши Советскую власть. Ну, а ежели у них что-то не заладится и потребуется помощь, то тогда городские товарищи не откажут в просьбе, в чем бы она не заключалась.
Работа в селе идет полным ходом, об этом имеется пухлая папка с донесениями о проделанной работе. Имеется и еще одна, весьма пухлая папка, в которой собраны досье на всех жителей деревни, начиная от самых сопливых ее представителей, заканчивая убеленными сединами старцами. Каждый был удостоен своей странички, предоставленной на рассмотрение новой власти. Те же, кто, по мнению городских комиссаров обосновавшихся в деревне, был явным кандидатом на отправку в один из многочисленных лагерей, или на великие стройки социализма, удостоились не одного, а даже нескольких листов, исписанных убористым почерком. В этих листах, помимо метрических данных, и содержался подробный перечень хозяйства, которым владели кандидаты во враги народа. Так, на всякий случай. Чтобы когда его хозяева отправятся за свои прегрешения в места не столь отдаленные, ничего из нажитого ими добра не пропало, не уплыло в чужие лапы, миновав алчущие и загребущие руки советского государства.
Но Никанорыч не удостоился подобной чести. Данные о нем заняли всего несколько строк на листе, настолько чист и прозрачен он был для новой власти. Он принадлежал к той редкой группе сельчан, что приняли советскую власть с распростертыми объятиями. Он был беден как церковная мышь, жил со старшим братом и сестрой в полусгнившей, покосившейся набок избе, перебиваясь случайными заработками, не утруждая себя постоянной работой, лишь бы не протянуть с голоду ног.
Его сестра Мария, была особой весьма легкого поведения, не обремененной комплексами. Она охотно раздвигала ноги перед каждым желающим, если он приносил выпивку и еду. Этим она и жила, делясь с братьями остатками.
Старший брат Епифан, был конченым алкоголиком, и целыми днями шатался по селу, выполняя по дворам всякую мелкую работу, где неизменной платой служили стакан самогона, да немного хлеба с салом.
Родителей своих, Никанор не знал, вернее не помнил. Отец, много лет назад по пьяному делу проверял расставленные в реке морды, на предмет добычи рыбы, главного блюда и источника финансовых поступлений семьи. Одну за другой доставал из камышей ловушки, вытряхивал на берег карасей, плотву, щучек и прочую плавникастую братию. Затем устанавливал металлические клетки обратно, не забывая время от времени прикладываться к припрятанной в лопухах бутылке ядреного и на редкость вонючего самогона собственного изготовления, секрет которого он унес в могилу.
В тот день, он так и не вернулся домой, как ни пришел, ни на следующий, ни в какой другой. То ли он перебрал самогона и отключившись упал в воду, где благополучно и захлебнулся, то ли причиной утопления стал солнечный удар, неизвестно. Спустя пару дней на берегу Епифан, нашел лишь горку протухшей рыбы, да припрятанную в лопухах бутылку, опорожненную до половины.
Он не переживал особо по данному поводу, расчетливо подойдя к делу. Споро раскупорив недопитую сгинувшим папашей бутылку, выхлебал ее содержимое, ставшее еще ядренее и вонючее от долгого пребывания на солнце. Выпил, занюхал сивуху гниющей рыбой, а затем, отбросив в сторону рыбий хвост, отправился по своим незатейливым делам, сводившимся к извечным поискам выпивки. Совесть его была чиста, он даже был горд собою, что достойно помянул пропавшего папашу. Эту весть он и принес домой, куда приполз поздно ночью, изрядно накушавшись самогона за день, оказавшимся для него на редкость удачным.
Папашу Никанора, так и не нашли, да и по правде говоря, никто и не собирался его искать. Сдох так сдох, одним алкоголиком и тунеядцем меньше, только и всего. Никто не опечалился его исчезновением, никто и не возрадовался, возможно, только речные раки, да хищная рыба, на долю которой нежданно-негаданно привалило изысканное угощение.
Никанор иногда без злобы и злорадства думал об этом, посмеиваясь про себя, представляя, какие рожи были у пожиравших папашу тварей в момент трапезы. Уж очень был проспиртован папаша, до самых костей. Они потом, наверное, неделю с выпученными глазами ползали по дну, отрыгивая застарелым перегаром.
Никто в доме Никанора не опечалился из-за исчезновения отца, у каждого были свои заботы, схожие по сути, где бы достать выпить и закусить. Лучше всего это получалось у Марии, которая уже лет с 10, раздвигала ноги и с удовольствием укладывалась под любого, кто готов поделиться с ней, выпивкой и закуской. Желающих накормить смазливую бабенку, было хоть отбавляй. И Машка не бедствовала, жила в полном ладу с душой и совестью, всегда сытая и пьяная, подкармливая братьев и делясь спиртным с непутевой мамашей.
Мамаша была и сама не прочь подзаработать на выпивку и хлеб древнейшим ремеслом, но, увы, беспробудное пьянство рано состарило ее, и вывело в тираж. Хотя годами она была не так уж стара, а в молодости была довольно привлекательной особой, ее то красоту и наследовала непутевая дочь Машка. В молодости она была весьма пригожа и лицом, и телом, но извечное пьянство за какой-то десяток лет превратило некогда аппетитное и желанное тело, в сморщенную тушку, а лицо приобрело немыслимый вид из-за пьяных мешков под глазами, да постоянных синяков, коими не уставал награждать ее благоверный, большой любитель по пьяной лавочке распускать руки.
От него частенько перепадало и Никанору, и брату, за любую, даже ничтожную провинность, а чаще просто так. Не трогал отец только Машку, которую по-своему любил, тем более что она всегда выручала его в трудную минуту. Когда куском хлеба, а когда и стаканом самогона, когда папаше не удавалось достать ни того, ни другого.
Поскольку папаша был пьян постоянно, это было его привычным состоянием, то и тумаки раздавал домочадцам, регулярно. Никанор практически не ночевал дома, разве только зимой, в самые лютые морозы, предпочитая проводить ночи в сарае, среди мусора и грязи, но в тишине и безопасности. Не застав его дома, отец отвешивал тумаков брательнику, а когда и тот отсутствовал по причине пьянки, и лежки под чьим-нибудь забором, его злоба вымещалась на жене, вечно пьяной, грязной и ободранной. Потому-то и не сходили с ее лица следы мужниной заботы, ставшие со временем неотъемлемой частью туалета, такой же привычной, как платье.
Отвесив супруге изрядных тумаков, папаша тащил ее в спальню, где они бурно совокуплялись, визжа на весь дом. А потом, обнявшись, забывались в алкогольном забытье, до наступления нового, серого и безрадостного дня, пронизанного одной мыслью, где достать денег на опохмелку.
После смерти отца, мать осталась без мужского внимания, ибо во всей деревне, даже среди закоренелых алкашей, не находилось желающих заняться с ней сексом, даже если им за это заплатить, или налить. Бурная жизнь сильно, очень сильно потрепала ее, безнадежно списав в утиль в то самое время, когда большинство женщин переживают второе рождение, теперь уже зрелой, бабьей красоты, настоящей, пришедшей на смену девичьему пустоцвету.
Она стала никому не нужной. Ей хотелось выть от тоски. Она с умилением вспоминала мужа, напрочь позабыв про ежедневные побои. Память сохранила в пропитанных сивушным перегаром мозгах, лишь воспоминания о бурных ночах, проведенных вместе. Незабываемые ночи остались в прошлом и уже никогда не смогут повториться. От осознания того факта, что теперь она не нужна ни одной особи мужского пола, она просто сходила с ума. И хотя она и прежде пила много и часто, теперь ежедневно напивалась до бесчувствия, до падения на грязный, много лет немытый пол.
Пробуждение и снова пьянка до полной отключки. И так каждый день. Она практически ничего не ела, не было времени на это. Долго так продолжаться не могло, и без того разрушенный беспробудным пьянством организм, стал разваливаться прямо на глазах, постоянно давая сбои. Не прошло и месяца, с начала страшного запоя, как она сгорела от самогона, и в один из дней просто не встала с грязного заплеванного пола. Еще пару дней провалялась она посреди избы, пока до деток не дошло, что ей пришел конец. Они наспех зарыли ее на сельском кладбище, приладив на могильный бугор, грубо сколоченный крест, с написанным на нем химическим карандашом, именем покойной.
Никанор тоже, глядя на брата и сестру, с малых лет пристрастился к выпивке и привык к постоянному чувству голода. Быть может, именно поэтому из него вырос некрасивый и невзрачный, тщедушный хлопец, с трудом научившийся читать и писать, имея слабенькую тройку по предметам, которые, у одноклассников, отскакивали от зубов. Он не хотел, да и не умел учиться, он бы уже давно бросил и школу, и эти дурацкие учебники, если бы не одно, но... Советская власть твердо решила дать образование всем без исключения членам общества. Ссориться с властью он не имел ни малейшего желания, а потому ежедневно, превозмогая себя, продолжал посещать сельскую школу. Стиснув зубы стоически переносил насмешки и издевательства, не в силах ответить из-за своей тщедушности, проклиная школу, мечтая о том дне, когда ее закончит.
Потихоньку, со скрипом, переводили его из класса в класс, ставя тройки по всем предметам, балл невероятно высокий для его знаний. Оставлять его на второй год не имело смысла, все равно из этого ничего путного не выйдет, а вот испортить школьные показатели и лишиться за это премий и доплат, было вполне реально.
Так и перекатывался он из класса в класс, пока однажды, как-то незаметно для себя, завершил школьные мытарства, получив на руки заветную книжицу, — аттестат, в котором гордо и однообразно красовалась одна и та же отметка по всем предметам.
Была и еще одна причина, помимо боязни властей, по которой он продолжал посещать школу. Служба в армии, на которую он возлагал такие надежды, считая ее панацеей, единственным способом решения всех проблем.
Сестра и брат Никанора, с восторгом приняли советскую власть, подарившую им смысл существования. Теперь им не нужно было весь день вертеться в поисках выпивки и жратвы. Новая власть дала им и то, и другое, в неограниченном количестве, не обременяя их взамен, какой-либо работой.
У брата отпала нужда подрабатывать на селе, в надежде заработать на выпивку и постоянно унижаться перед сельчанами. Советская власть научила его ходить по деревне гордо выпятив грудь и расправив плечи, с презрительным высокомерием поглядывая на тех, перед кем еще вчера он так унижался и лебезил, выклянчивая кусок хлеба, да стакан самогона. Теперь они, завидев его, гордо шествующего по деревне в кожаной куртке, с красной повязкой на рукаве, ломали шапки. Он стал властью, хозяином жизни, которому все можно, все дозволено, и горе тому несчастному, кто хоть в чем-то посмеет ему отказать, или просто возразить в ответ. Он теперь представитель власти, у которой оружие и сила. Висящий в кобуре, на поясном ремне казенный наган, еще больше придавал ему гонора и самодовольства.
Не осталась в стороне от случившихся в Шишигино перемен и Машка. Достался и ей револьвер в комплекте с кожаной курткой, которая каждую ночь оказывалась на полу, под Машкой, удобно расположившейся на ней, призывно и широко распахнувшей ноги, призывая очередного комиссара отведать ее потаенных глубин. Она очень быстро сошлась со своими товарками, из города приехавшими вместе с группой коммунистов. И это было немудрено, ведь все они делали общее дело, жизненно-необходимое, для укрепления советской власти на селе. Делала она это теперь не за выпивку и кусок хлеба, этого добра у нее стало, хоть отбавляй. Советская власть щедро делилась выпивкой и едой с верными сторонниками, не чета жадным и прижимистым сельчанам, всегда стремившимся поиметь с нее больше, чем давали ей взамен.
Сестра и старший брат Никанора с радостью приняли новую власть, оказывая ей всяческое содействие. По прошествии некоторого времени, они даже написали заявления с просьбой о приеме в партию. Заявления эти были рассмотрены на ближайшем заседании партийной ячейки и удовлетворены по существу. Епифан и Мария, стали кандидатами в члены ВКП(б) и еще более влиятельными людьми, перед которыми были открыты любые дороги.
Тень их влияния упала и на младшего брата, Никанора, в то время со скрипом и превеликим трудом переваливающегося из класса в класс. Быть может, кто-то из учителей и рискнул бы оставить этого болвана на второй год, наплевав на показатели, но наличие брата и сестры, кандидатов в члены партии на корню истребляло подобные мысли. За подобное деяние можно было в два счета заработать ярлык врага народа, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Обычное школьное дело при необходимости и должном умении, можно легко перевести в разряд политических. Как всем уже было доподлинно известно, новая власть умела легко стряпать подобные дела. И поэтому с Никанором не связывались, переводили из класса в класс, хотя второго такого дебила, за всю историю существования школы, трудно было сыскать.
Благодаря заслугам брата и сестры, он получил заветный аттестат об образовании, с которым и отбыл в город, на призывную комиссию. Учительская братия вздохнула с облегчением, избавившись от бестолкового ученика, камнем висевшим на шее долгие годы.
В армию Никанор так и не попал, зато удосужился попасть в иное место, привлекши внимание власти к своей, более чем скромной персоне. Ему повезло. Он был проверен и перепроверен самым тщательным образом, и оказался чист перед советской властью. Вдобавок ко всему, его родные брат и сестра оказались сельскими активистами, ярыми сторонниками советской власти и кандидатами в члены ВКП (б).
Никанор был выпущен из мрачного серого здания городского ЧК, случай практически беспрецедентный в практике данной конторы. Обычно люди, пришедшие сюда по повестке, или доставленные на лимузине с темными стеклами, после непродолжительной отсидки в подвальных казематах, отправлялись не домой, а в одну из многочисленных точек на карте, на срок, щедро отмеренный местным судьей. А судья, как правило, не знал числа меньшего 10, а любимой его цифрой было 25 и знак бесконечности, что заменялся им на пожизненное заключение.
Никанор не только был отпущен на волю, избежав участи людей, попавших в поле зрения городского управления НКВД, более того, один из следователей ведших дело и знавший всю его подноготную, проникся сочувствием к парнишке, принял участие в дальнейшей судьбе. Именно его стараниями Никанор был зачислен на специальные курсы, которые полгода спустя закончил, получив долгожданную форму военного образца, а также ответственный пост по охране стратегических интересов государства, на оборонном заводе и секретном институте. Люди, на которых полгода назад пялился, разинув рот, стали его новой семьей, оттеснив на второй план брата и сестру. Вскоре он совсем отрекся от прошлого, живя настоящим и веря в будущее.
Новой власти нужны были такие люди, как Никанор, глупые, но преданные до мозга костей, способные выполнить любую, даже самую дурацкую задачу, поставленную перед ними. Новый охранник, как нельзя лучше пришелся ко двору, честно отрабатывая свой хлеб, проявляя похвальное рвение на вверенном посту, за что неоднократно бывал, отмечен и поощрен руководством. Вместе с любовью начальства, пришло к Никанору уважение со стороны коллег по работе и тихая ненависть тех, кто волею судьбы ежедневно проходил через проходную. Вреднее и назойливее Никанора, трудно было сыскать. Он дотошно совал нос как в пропуска, так и в сумки людей. Казалось, он даже обнюхивает их крючковатым носом, словно пытаясь уловить слабый запах зарождающейся измены.
Данной властью правом при необходимости проводить личный досмотр, он в этом нужно отдать должное, не злоупотреблял, но человеку, чем-нибудь не приглянувшемуся ему, избежать подобного, весьма неприятного мероприятия, было невозможно. Такой человек, независимо от возраста, получал личный досмотр в полном объеме, благо здесь же, на проходной, имелась небольшая каморка без окон, специально предназначенная для этой цели. Что за унизительная процедура личный досмотр, знали лишь те, кто удосужился испытать его на собственной шкуре. Но люди хранили упорное молчание, не желая вспоминать позора.
Но не только проштрафившихся таскал Никанор в эту каморку, бывали там и посетители иного рода. Питал он слабость к молодым женщинам, тем, что посимпатичнее, а также к совсем еще юным девушкам. Множество их прошло через эту каморку и личный досмотр Никанора, во время которого ничто не могло остаться незамеченным. Все что могло быть пронесено на завод, или с завода, тут же становилось гласным. Ибо здесь приходилось раздеваться, причем обнажаться полностью, более того, проверяющий имел право заглянуть в любое, недоступное при других обстоятельствах постороннему человеку, место, и при необходимости даже пошарить там пальцем. Чем там шарил Никанорыч и что искал, так и осталось тайной, но злые языки утверждали, что досмотр он производил вовсе не пальцем, руководствуясь параграфом специальной инструкции, а если и пальцем, то все равно не тем, каким следовало бы. Наиболее ретивые из сплетников и клеветников распускали ядовитые слухи о том, что благодаря его личному досмотру, часть женского коллектива завода и института, заметно округлилась в формах, и что многие мужики-горожане, при активном участии Никанора, обзавелись пополнением в семье, а заодно и огромными рогами поверх шевелюры.
Никанор не обращал внимания на грязные слухи, распускаемые злопыхателями в стремлении опорочить его честное имя, поколебать уважение и престиж в глазах начальства и коллег. Нынешняя жизнь его вполне устраивала. Он посвятил себя целиком государственной службе, пожертвовав ради нее собственным благополучием. Семьей он так и не обзавелся, то ли не нашел себе достойную половину, то ли его вполне устраивали не слишком частые личные досмотры, и в чем-то были правы завистники и клеветники. Так и прожил он всю жизнь бобылем, в скромной квартирке выделенной ему на предприятии. В ней не было ничего лишнего, только необходимый минимум мебели, да радио, чтобы всегда быть в курсе происходящего в стране. Скромного жалованья ему вполне хватало на жизнь. В еде он тоже не признавал излишеств, как и в обстановке, довольствуясь малым. Жить так было не трудно, особенно если вспомнить детство, от которого он отрекся, вычеркнув из жизни. Тогда ему частенько приходилось устраиваться на ночлег, со сведенным голодными спазмами, желудком. Главное, в его доме постоянно был хлеб, и чай, которого раньше он не знал, но к которому пристрастился в городе. А если к этому добавить еще и кусок сала, то жизнь становилась вообще великолепной, светилась на солнце ослепительными гранями.
Не смотря на скудость мебели и прочего обывательского барахла, жилище Никанора, казалось заполненным, благодаря множеству грамот и благодарственных писем, заключенных в искусно сделанные рамочки, в изготовлении которых он преуспел. Этому занятию он посвящал все свободное время, появляющееся, как правило, один раз в году, во время отпуска, когда его существование из-за отсутствия любимой работы, теряло всякий смысл. Чтобы как-то занять себя, он принимался мастерить рамочки под грамоты, которых с лихвой хватало и ему самому, и коллегам по работе.
Советская власть не скупилась на почетные грамоты, щедро награждая ими верных приверженцев, тем более таких рьяных, как Никанор. Но отпуск подходил к концу, и он вновь оживал, и расцветал прямо на глазах. Достав из шкафа тщательно отутюженный мундир, переодевшись, с важным видом шествовал на проходную, чтобы с удвоенной энергией, блюсти государственные интересы.
Так продолжалось из года в год, жизнь текла легко и привычно, казалось, так будет вечно. Но однажды случилось несчастье, причем такого масштаба, о котором Никанорыч и помыслить не мог в самом страшном кошмаре, несчастье, в котором он был не виноват, но и изменить что-либо был не в состоянии. Просто пришло время, и он вышел в тираж, а точнее на пенсию, и ничего в этом нельзя было изменить. И напрасны были его требования и ходатайства, бесполезным потрясание толстенной пачкой почетных грамот и благодарственных писем, и демонстрация чиновникам всех рангов трудовой книжки, буквально испещренной благодарностями. Все тщетно. Советская бюрократия, окрепшая и заматеревшая за годы власти, свято хранила ей самой, обозначенные, законы и традиции.
Нет, Никанора ни откуда не гнали, ему сочувственно кивали головами и обещали помочь, улыбались и жали руку, как заслуженному работнику и ветерану. Все были настолько добры и внимательны, что он и сам уверился в том, что ему и вправду помогут. За многолетнюю и безупречную службу, будет проявлено участие и сделано исключение из правил. И тогда он обманет проклятую пенсию, продолжит бескорыстное служение, на благо Отчизны.
Он продолжал работать и ждать, уверовав в благоприятном для себя исходе дела с пенсией. И тем больнее и сокрушительнее оказался для него удар, когда по окончании очередной смены, их собрали в красном уголке, для торжественного провода на пенсию старейшего работника охраны. Его, Никанора. А потом были слова, которых он не слышал, выступления, которых не понимал, потрясенный до глубины души, уязвленный в самое сердце обманувшими его чиновниками, клятвенно обещавшими помочь.
От администрации Никанору вручили за многолетнюю и безупречную службу наручные часы с золотым корпусом, и дарственной надписью, а от трудового коллектива, — блестящий медными боками самовар, с гравировкой на видном месте.
Словно чумной, ничего не соображая, обняв подаренный самовар, как сомнамбула, шел Никанор домой, никому не нужный, и ни на что ни годный, выжатый властью, которую так любил, и в которую так верил, словно лимон, и выброшенный на обочину жизни, за ненадобностью. Вот она, благодарность за бескорыстный труд, плата за отданную без остатка жизнь.
Что осталось у него, когда жизнь прожита, когда уже все позади? Груда почетных грамот да благодарственных писем, красивых бумажек, не более того, да нищенская пенсия, на которую прожить весьма проблематично. Но самое страшное в другом, он оказался никому не нужен, ни коллегам, с которыми проработал не один десяток лет, ни государству, которому отдал всего себя без остатка.
Всю городскую жизнь Никанорыч не пил, чурался спиртного в любом его проявлении, не жалуя даже пиво, этот вполне безобидный и любимый многими, напиток. Слишком много этого добра было в прошлой жизни, от которой решительно отрекся, поставив на ней крест. Но в этот день, ноги сами принесли в рюмочную, прибежище порока, которое он всегда обходил стороной, с презрительным высокомерием поглядывая на падших людей, облюбовавших столики в ее глубине, уставленные выпивкой и не мудреной закуской.
Глупые, пропащие и никчемные люди, думал о них Никанор. Будь его воля, собрал бы всех в одну кучу, и отправил бы из города куда подальше, благо хватало в стране великих строек. Нуждалась она в рабочих руках, а перевоспитывать людей, власть умела, могла в рекордно короткие сроки сделать стахановца из вчерашнего бездельника и алкаша.
Десятки лет проходил Никанорыч мимо сих злачных мест, но сегодня он был сам не свой, мало что соображал, потрясенный до глубины души постигшей его несправедливостью. Разум не контролировал движений тела. Он находился в том состоянии, в котором пребывал много-много лет назад, впервые попав в город еще сопливым пацаном, грезящим армейской службой. И покуда мозг падал в пучину помешательства, ноги принесли тело в вертеп порока и разврата, а живущий самостоятельной жизнью язык, сделал заказ.
Водка обожгла нутро, выдернув мозг на поверхность бытия, приятной теплотой разлилась по телу. Придя в чувство, Никанор не побежал в панике прочь. Ему было плевать на все, на репутацию, и на людей, проходящих мимо, мимоходом заглядывая внутрь, кто участливо, а кто и с презрительной ухмылкой поглядывая на людей, сидящих за столами. Никанору было начхать на всех, ему вдруг захотелось напиться до чертиков, до потери сознания, чтобы отключиться, не видеть гнусного мира, что так жесток, и несправедлив к нему. Он сделал еще заказ, а потом еще и еще. Денег не жалел, плевать и на них, в кармане топорщилась премия, выданная заботливым начальством по случаю выхода на пенсию. Каленым железом жгла внутренний карман пиджака, словно просясь на волю. И Никанор усвоился про себя, что не уйдет из этого места до тех пор, пока с проклятой подачкой не будет покончено.
По мере того, как внутри организма Никанорыча увеличивалась концентрация спиртного, покидала его озлобленность и обида на окружающий мир. Вскоре он уже не казался таким жестоким и враждебным, потихоньку стал расцвечиваться привлекательными цветами, все вокруг незримо изменилось. Даже лица завсегдатаев питейного заведения уже не казались ему мрачными и озлобленными, в них начало проявляться что-то человеческое, живое и теплое. Вскоре старому охраннику захотелось всех обнять, поговорить по душам, по-дружески, поделиться своим горем.
Вскоре за его столиком сидела пара мужиков с пропитыми, заросшими черной, колючей щетиной, лицами. Он наливал им водку и о чем-то оживленно рассказывал, а они внимательно слушали, в такт речи, кивая испитыми лицами. Обычные, нормальные человеческие лица, хотя в другое время, он сделал бы все возможное, чтобы держаться от подобных типов подальше. Но сегодня был особенный день и люди, окружавшие его, были особенными, человечными, и к тому же прекрасными собеседниками, что внимательно и сочувственно выслушивали историю его непростой жизни. Они во всем соглашались с ним, кивая небритыми физиономиями, не забывая наполнять стаканы, и торопливо опрокидывать в глотку, словно опасаясь, что он встанет и уйдет, лишив их дармовой выпивки.
Напрасно они волновались и торопились заглатывать горячительное пойло, такое же отвратное, как и сама забегаловка. Он никуда не спешил, вообще не собирался покидать места, в котором обрел благодарных слушателей и где начал оттаивать душой. И все это время он не переставал удивляться про себя, насколько раньше был глуп, что пренебрегал этим заведением, и презирал его посетителей, которые на деле оказались порядочными и приветливыми людьми.
Незаметно, за разговорами, за бесконечной сменой бутылок и нехитрой закуски, подкрался вечер. Никанорыч не помнил, как свалился с ног, когда смолк его заплетающийся язык, а седая и плешивая голова коснулась стола, мгновенно уплыв в царство пьяных грез. Алкогольное забытье плавно покачивало его на своих волнах, унося все дальше и дальше. Не видел он того, как хозяйка заведения стала выгонять засидевшихся допоздна посетителей, закрывая лавочку. Руки собутыльников заботливо подхватили и Никанорыча, и стоявший перед ним памятным трофеем, гравированный в его честь, поблескивающий медными боками самовар. Они подхватили его и понесли. Куда, зачем, никому не было до этого дела и в первую очередь самому Никанору, пребывающему в глубокой отключке.
Он спал, его мозг блуждал в неведомых, навеянных алкогольным дурманом мирах, в то время как ноги жили самостоятельной жизнью, неся бездыханное тело в неведомое, направляемые твердыми руками собутыльников. Они куда-то шли, спотыкались и падали. Так продолжалось бесконечно долго, казалось этому движению, бесполезному и бессмысленному, вовек не будет конца. Но по прошествии времени, движение кончилось и тело Никанора опустилось пусть и на жесткую, но такую неподвижную поверхность. Он не заметил, как чьи-то руки скользнули по руке, отстегивая браслет с золотыми, именными часами, не чувствовал как эти же руки ловко прошлись по карманам, выгребая оттуда остатки премии. Не видел, да и не мог он видеть того, как самовар, блеснув на прощание отполированным до зеркального блеска боком, ушел вслед за часами. А затем распрощались с Никанорычем новая форменная шинель, и ботинки.
А потом было пробуждение. Холодное, серое утро, небо затянутое свинцовыми тучами и начавший накрапывать дождь. И самочувствие, и настроение Никанора, были подстать разгулявшейся на дворе, непогоде. Жутко болело все тело, не пошевельнуться. Единственное, что не вызывало приступов жуткой боли в голове и ломоты во всем теле, это бесцельное разглядывание грязных, обшарпанных ступеней над головой.
Он долго силился понять, как очутился здесь, но тщетно. Память упорно молчала, не желая делиться информацией. Напрасно он напрягал мозги, пытаясь вспомнить хронологию вчерашних событий. Было начало, был конец, главного не было. Он отчетливо помнил торжественное собрание, митинг в его честь, вручение премии, золотые часы и самовар с именной гравировкой на начищенном до зеркального блеска, боку. Затем он вспомнил рюмочную и первый заказ, что было дальше, не помнил совершенно.
Всего чего он добился невероятным напряжением воли, эта два смутных, словно в тумане силуэта, две небритые рожи, с которыми у него были какие-то дела. Что у него могло быть с общего с этими помятыми личностями, он и представить себе не мог, но наверняка это именно они доставили его сюда, в грязный и заплеванный подъезд, и уложили под лестницу, чтобы он здесь проспался. Наверное, именно эти заботливые личности порадели о том, чтобы ему было легче добираться домой, налегке, не обремененным грузом материальных благ.
Он проснулся от холода. Бетонные плиты пола ломили спину, грозя серьезной простудой и воспалением, ежели он в срочном порядке не предпримет решительных мер, и не уберется отсюда подобру-поздорову. Шинель его исчезла, как и форменные ботинки. Все было новым, с иголочки. Никанорыч одел их впервые, желая покрасоваться перед сослуживцами в столь знаменательный для него день, 60 летний юбилей, закончившийся так печально.
Одежду и обувку было жаль, но это терпимо. За долгие годы службы у бережливого и экономного Никанора скопился изрядный запас как летнего, так и зимнего обмундирования. Эту потерю он переживет. Черт с ними, с деньгами, от которых не осталось и следа. Деньги дело наживное, он никогда не гнался за ними, ему хватало их по жизни. С его немудреными запросами и отсутствием семьи, скромной зарплаты хватало и на жизнь, и на то, чтобы ежемесячно откладывать на сберкнижку по 10 рублей. Этих десяточек на сегодняшний день набралось довольно приличное количество. Этих денег, плюс назначенная ему государством пенсия, хватит, чтобы сносно, как он и привык, провести остаток отмеренных ему дней.
Жалко было именных наручных часов из благородного металла, которыми его поощрило начальство за многолетнюю и безупречную службу на благо Отечества. Подобного знака внимания редко кто удостаивался. Было бы, чем гордиться, что показать внимательному слушателю. Часы они всегда с собой, совмещают полезное, указание времени, с приятным, греют душу воспоминаниями своему владельцу. Не станешь же везде ходить с ворохом почетных грамот и дипломов, суя их под нос каждому встречному. В лучшем случае тебя могут просто не правильно понять и принять за сумасшедшего, в худшем можно схлопотать по роже, за назойливость. С часами все было бы гораздо проще, но, увы, вчерашний срыв с катушек, идиотский поступок, отмоченный на старости лет, лишил того, ради чего трудился десятки лет, всю сознательную жизнь.
Безумная выходка лишила его и прекрасного самовара, которому и без гравировки, мог позавидовать любой, а с ней цена увеличивалась десятикратно, по крайней мере, для Никанора.
Все рухнуло в одночасье. Слава, почет, уважение начальства и коллег. Знаки их признания его заслуг на поприще охраны интересов государства исчезли в один миг, и во всем виноват лишь он один. Канули его ценные вещи в водоворот городской жизни, и кто знает, может быть в тот самый момент, когда он обнаружил пропажу, часы и самовар обрели нового хозяина, который будет благоразумнее Никанорыча.