- Не бросай Митьку, - сказал дед Егор. - Если ты отсюда уйдешь, я умру...
Голова старика затряслась над тарелкой овсяной каши.
- Ну, что Вы, Егор Ильич, - ответила я. - С чего Вы взяли, что я собираюсь уходить?
- Может, и не собираешься, а потом вдруг и уйдешь. Тебя любой возьмет. Вон ты какая. В тебе есть что-то от ангела. Я б за тебя убил бы...
- Зачем же за ангела убивать-то?
Я смеюсь.
- Это я так. Но если уйдешь, я сразу... того... Когда я на тебя смотрю, мне жить хочется, и руки у тебя... После твоей стряпни, я - как на Небесах... Повезло Митьке! Эх, да разве кто понимает это в свои двадцать!
Мы сидели за завтраком, а Митька (в смысле мой муж) уже "ушпандорил" (как выражался дед Егор) в Универ. Он учился на журналистике, а я - в ИСАА.
Из того, что человеку доверено понимать в свои двадцать, я все-таки кое-что понимала. А в данном случае понимала очень хорошо, что дед Егор говорит правду.
Он был парализован, но с тех пор, как в доме появилась я, ожил, стал понемногу разговаривать, а теперь - и ходить. Это в свои-то семьдесят пять!
Ничего специального я не делала. Я просто была, но, казалось, ему этого достаточно. Я даже особо за ним не ухаживала. Три раза в неделю приходила домработница - убирала квартиру, стирала, меняла ему белье, проветривала комнату, мыла пол и вытирала пыль. Но любил он меня.
Правда, я всегда готовила завтрак. И завтракали мы с ним всегда вдвоем - Митька уходил очень рано, а я училась во вторую смену и ездила на занятия к часу дня.
Эти наши не очень ранние завтраки с дедом Егором были особым ритуалом. Ели мы неторопливо, долго пили чай, смотрели в окно на город. Я отдыхала, готовясь к занятиям. Дед Егор наслаждался неодиночеством, готовясь к одинокопроведенному дню - до вечера, когда мы (в смысле Митька и я) вернемся и все втроем сядем ужинать.
Иногда к нам присоединялась Митькина мама - она жила в квартире напротив. Раньше, когда меня еще не было, а дед был прикован к постели, Митька ходил ужинать к ней, а деда кормили с ложечки - когда домработница, когда Митька, когда мама. Но теперь все изменилось.
- Вот ты, знаешь ли свою судьбу? - допрашивал дед Егор.
- Конечно, нет, Егор Ильич.
- Откуда тебе знать! - откликался он.
- А Вы что, знаете? - осторожно вопрошала я.
Дед молчал. Молчание его могло означать что угодно: может, и знаю, ан не скажу, а может, и не знаю, а предчувствую. Расспрашивать я не решалась.
Дед погружался в свои мысли, и я видела, как далеки они от меня, от нашего завтрака, даже от нашего города и от нашего времени. Они были так же далеки и непостижимы, как звезды, его мысли.
Дед был человеком добрым и не болтливым. Понимал ли он меня? Не знаю. Не знаю даже, нужно ли ему это было. Он тоже, как и я, просто был. Мы оба просто были, и каждый почему-то нуждался в простобытие другого.
Митька был не такой - суетливый, вечно носящийся, вечно звонящий, вездесущий, всезнающий, производящий впечатление, искрометный, неутомимый... А мы с дедом были другой природы - созерцательной. Я часто, глядя на него, представляла себя в семьдесят пять лет, как я буду так же сидеть за завтраком, пить чай, смотреть на город, и мысли мои будут далеки, как звезды, как галактики, а где-то рядом будет прорастать и расцветать новая молодая жизнь, и я буду так же понимать, что если она вдруг исчезнет, я, наверное, уйду в ту отстраненную область сознания, которая на Земле зовется Смертью.