Слободкина Ольга
Д.Х. Лоуренс "Море и Сардиния". Глава 2. Море

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Слободкина Ольга (olga_slobodkina@mail.ru)
  • Размещен: 27/10/2010, изменен: 09/12/2022. 75k. Статистика.
  • Глава: Перевод

  •   Глава Вторая. Море.
      
      
      Стучит толстый старый носильщик. О, Боже, опять темно. Снова вставать до рассвета. Темное, обложенное облаками небо. Тревожный звон бесчисленных козьих колокольчиков - первое стадо входит в город - струящийся звук. Ну, должно быть, уже утро, даже если оно вызывает дрожь. По крайней мере, нет дождя.
      Снаружи - бледный, голубоватый свет первого рассвета. И холодный ветер. Мы выходим на широкую безлюдную набережную, изгиб бухты Панормус. Туда, дальше, - эта ужасная бледность холодного моря. А здесь - портовый ил, скользко: и рыба: и мусор. С нами американка, закутанная в свитер. Грубый, холодный, черно-илистый мир, и кажется, она вот-вот растает перед ним. Но эти хрупкие существа, они пройдут через все!
      Переходим большую, широкую, плохо вымощенную, грязно-илистую безнадежную дорогу - и к морю. Там стоит наш пароход, в рассветном сумраке бухточки, чуть видимый. "Тот, что курит сигарету", - говорит носильщик. Он кажется маленьким против огромного City of Trieste, что покачивается рядом.
      Нашу шлюпку окаймляют множество пустых лодок, сваленных на краю бухты. Она пробирается сквозь эту толпу, как пастушья собака сквозь стадо овец, или как судно через дрейфующий лед. И вот, мы в открытой воде. Гребец встает и откидывает весла. Затем сигналит кому-то в бухте, издавая длинный тоскливый звук. Вода со звуком хлюп-хлюп бьется о нос шлюпки. Ветер пронизывающий. Причудливые пики за Палермо кажутся полу-призраками в полутемном небе. Рассвет не торопится. Наш пароход все курит свою сигарету - в смысле, дымит труба. Поэтому сидишь, не двигаясь, и пересекаешь горизонтальную поверхность полутемной воды. Мачты кораблей, готовых к отплытию, рангоуты - как грозди на фоне не желающего просветляться неба.
      
      
      
      Давайте, давайте, этот наш корабль. Вверх по трапу. "Да, но..., - говорит американка. - Такой маленький. Такой невозможно малюсенький! О, Боже! Неужели вы поплывете на этой малютке? О, Господи! Тридцать два часа на таком крошечном кораблике? Нет. Я бы ни за что".
      Множество стюардов, поваров, официантов, инженеров, чистильщиков сковород и проч., в основном, в черных парусиновых пиджаках. Больше на корабле - никого. Небольшая черная горстка людей - грубая команда, которой нечего делать, и мы, первые пассажиры: нас обслуживают, чтобы над нами позубоскалить. Вот так, в сером свете.
      - Кто едет?
      - Мы двое, сеньора не едет.
      - Билеты!
      Небрежные пролетарские манеры.
      Нас ведут в длинную залу с длинным столом и множеством позолоченных кленовых дверей, в альтернативные панели вставлены клином деревянные бело-голубые картинки - беломраморная мнимая богиня на голубом фоне, как богиня здоровья Гигия на рекламе солей для ванн. Одна из гладких панелей открывается - это наша кабина.
      - О, Боже! Китайская кладовка. Как вы сюда войдете? - кричит американка.
      - По одному, - отвечаю я.
      - В жизни не видела ничего меньше.
      Кабинка действительно мизерная. Чтобы закрыть дверь, нужно залезть на койку. Но мне все равно, я не титаниковый американец. Бросаю рюкзак на одну койку, kitchenino - на другую, и мы захлопываем дверь. Кабина исчезла, превратившись в кленовую дверь в длинной подземной парадной зале.
      Это что - только здесь и можно посидеть? - кричит американка. - Какой ужас! Так темно и дышать нечем, и запах, запах. В жизни не видела такого корабля! Неужели вы на нем поплывете? Правда поплывете?
      Парадная зала в самом деле довольно-таки подземная и душная, и в ней - ничего, кроме длинного стола и компании страшных крутящихся на винтах стульев, никакой связи с воздухом, но в остальном не так уж она и плоха, по крайней мере для меня, который никогда не выезжал из Европы. Кленовые двери с завитушками из слоновой кости и эти Гигии! Они так и шли до закругления в дальнем тусклом конце и обратно по ближней стороне. Однако как хорош старый добрый клен, покрытый золотой краской! Как прекрасна отделанная слоновой костью дверная арка. Во всем этом - чудный старомодный викторианский отблеск и даже некоторый шик. Можно даже вынести Гигий под стеклом: цвет - точный, деревянный клин и белый, в таком чудесном золотом блеске. Во дни, когда строили этот корабль было еще такое безыскусное великолепие: богатство отборного материала. И соли для здоровья от Гигий, греческих богинь в деревянных клиньях на рекламных афишах! И все же они не были рекламой. Вот что меня волнует. Никогда не были. Наверное, в дальнейшем ее перехватили соли для здоровья от Weego.
       Кофе нам не подают - это само собой разумеется. И нечего делать так рано. Команда стоит кучкой, как оболтусы на углу улицы. И вся улица принадлежит им - этот корабль. Мы поднимаемся на верхнюю палубу.
      Это - длинный, изящный, старый пароход с одной маленькой трубой. И он выглядит таким покинутым теперь, когда не видно банды с угла улицы - небрежной команды. Хотя она там, внизу. Но корабль кажется безлюдным.
      Рассвет несмело голубеет. Небо - сгустки облаков, на востоке проглядывает кусочек бледного золота, над Монте Пеллегрино. Ветер носится над заливом. Холмы за Палермо настороженны на линии горизонта. Город рядом с нами, но лежит невидимый, плоский. Наконец-то: в гавань заходит большой корабль из Неаполя.
      А маленькие кораблики отделяются от причала и идут к нам. Мы наблюдаем. Тучный офицер, кавалерист, в серо-зеленом и в большом темно-синем пальто на алой подкладке. Алая подкладка так и сверкает. У него небольшая бородка, униформа не очень чистая. Багаж упакован в огромные деревянные ящики, перевязанные веревками. Бедный и бесклассовый. И все же эта великолепная алая подкладка и шпоры. Жаль, что они должны путешествовать вторым классом. И все же это так. Он проходит вперед, когда портовый носильщик поднимает его деревянные ящики на лебедке. Пока что он - без компаньона.
      Корабли продолжают прибывать. Ха-ха! А вот и продовольственное снабжение! Разные части козленка, готовые для жарки, цыпленка: фенхель, как сельдерей: вино в bottiglioni*: новый хлеб: коробки! Подать наверх, подать наверх. "Хорошая еда"! - кричит П.М. в предвкушении.
      Наверное, скоро уже - время отплытия. Еще два пассажира - молодые плотные мужчины в тонком черном сукне стоят на корме нашего кораблика-малютки, руки в карманах, слегка безучастные. Не вполне итальянцы, слишком крепкие и мужественные. Сардинцы из Кальяри, как потом выяснилось.
       Спускаемся с пронизывающей верхней палубы. День нарастает. Кусочки бледного золота летают среди нежных, но холодных хлопьев облаков с востока, над Монте Пеллегрино, проступают кусочки очень нового бирюзового неба. Слева Палермо припадает к своей все-гавани - слегка заброшенной, беспорядочной, свето-конечной, море-конечной, по всей набережной. Даже отсюда видны желтые телеги, медленно дребезжащие по всей широкой утомленной гавани, и мулы, кивающие высоким странным багряным плюмажем. О, разрисованные телеги Сицилии, вся история на ваших досках!
      
      
      
       К нам подходит некто. "Капитан боится, отплыть будет невозможно. Слишком сильный ветер. Слишком сильный".
      Как они любят приносить тревожные, беспокоящие или раздражающие вести! Им это доставляет такую радость. Удовлетворение на всех лицах: естественно, все остальные охламоны смотрят на нас, бездельники с угла улицы на этой палубе. Но мы уже битые, и не раз.
       "О, вот как! - говорю я, глядя на небо. - Ну, не такой уж он и сильный".
       Лучше всего - это индифферентно пожать плечами, как будто ты и сам знал об этом и даже больше их.
      "Ah, si! Molto vento! Molto vento!* Outside! Outside!"
      С удлинившимся лицом он театральным жестом показывает на гавань, на серое море. Я тоже смотрю на гавань, на бледную полоску моря над дамбой. Но отвечать не собираюсь и мой глаз спокоен. Поэтому он уходит только лишь с полу-победой.
      "Кажется, становится все хуже и хуже! - кричит американка. - А что вы будете делать на этом корабле, если в море - шторм? Нет-нет! Неужели рискнете? Лучше поезжайте из Civita Vecchia"!
      "Ах, как нам будет ужасно"! - кричит П.М., оглядывая серую гавань: справа - множество мачт, гроздью, на фоне серого неба, большой неаполитанский корабль неуклюже разворачивается в гавани и осторожно дает задний ход: почти закрытая бухта: над головой - кусочки сини и белые летающие облака: маленькие лодочки, словно жуки, шныряют туда-сюда по заливу: густая толпа на набережной встречает неаполитанский корабль.
      
      
      
      Время! Время! Американке нужно идти. Она прощается с нами более чем сочувственно.
      "Мне будет страшно интересно узнать, как вы там".
      Она спускается. Лодочник хочет двадцать франков, еще больше, но не получает. Получает десять, что и так пятикратная плата. И вот, она сидит - маленькая и съёженная, кое-как завернувшись в свой свитер, и кажется очень озябшей, и отчаливает, качаясь на чмокающей, покрытой рябью воде, к отдаленным каменным ступеням. Мы машем на прощание. Но ее застилают от нас другие корабли. П.-М. нервничает и злится, так как представления нашей американской подруги о роскоши выставили нас в таком бледном свете. Мы чувствуем себя беднейшими из бедных мореходных родственников.
      
      
      
      Наш корабль изо всех сил дает прощальный гудок. Затем с нарастающим звуком раздается самый важный последний сигнал. С лязгом сворачиваются стальные тросы. Чайки - а их никогда не бывает много в Средиземном море - кружатся, как несколько снежинок в холодном воздухе. Проносятся облака. И, не осознавая, мы улетучиваемся от берега, от причала, между гигантом City of Trieste и еще одним большим черным пароходом, что стоит, как стена. Мы дымим ко второму черному пароходу-стене: определенно. И, конечно, некто в форменной фуражке стоит на нижней ступеньке трапа, по которому мы взбирались, у самой воды, и орет Barca! Barca!* - зовет лодку. Старик в море, на веслах, проталкивает свою лодчонку, набирая скорость, между нами и другой черной стеной. Вот он стоит, внизу, маленький, побуждая свою корявую лодочку, далекий, как на картинке, в темно-зеленой воде. А наш черный бок незаметно подкрадывается и зловеще стремится к той, другой огромной черной стене. Старик гребет по каньону между нами, и уже почти рядом.
      Как вдруг, тот, кто стоит на нижней ступеньке, поворачивается в другом направлении. Какая-то лодка из открытой гавани набирает скорость: начинается марафон: она все ближе: ближе: она подошла. Сделав курбет, она разворачивается у трапа. Старик в проливе табанит свою лодочку. Служащий с подножки орет и машет, старик, табанящий лодку в проливе, выкрикивает упреки, лодка из открытой гавани уносит свою добычу, наш корабль начинает медленно барахтаться в воде, работая винтом, старик из пролива зеленой воды гребет не на жизнь, а на смерть, и мы выплываем в открытый залив.
      Мы разворачиваемся - медленно, медленно: и по мере того, как разворачивается корабль, поворачивается и сердце. Палермо исчезает из сознания: неаполитанский корабль, сходящие на берег толпы, грохочущие телеги, огромный City of Trieste - все испаряется. Мы видим только открытую лакуну входа в гавань и плоское светло-серое открытое пространство моря. И пучки тусклого света.
      Отсюда уже можно смотреть, хотя Палермо еще не далеко ушло, всего лишь за спиной. Мы оглядываемся и видим его позади, но оно уже отошло, отошло от сердца. Свежий ветер, тусклые пучки света, бегущее открытое море за отмелями гавани.
      
      
      
      Итак, мы дымим в открытой воде. И почти сразу корабль макается в море - длинное, медленное головокружительное погружение и в обморочном забытье - вверх и снова - длинное, медленное головокружительное погружение, как будто он ускользает из-под тебя. П.М. бледнеет. Палуба выныривает вверх в обморочном экстазе, заваливая корму, и снова постепенно проваливается в неописуемом скольжении вперед. И все это - весьма нежно, весьма весьма нежно. Но - о-о-о! - так длинно, так медленно и так головокружительно.
      - Довольно приятно, - говорю я П.-М.
      - Да. В самом деле, довольно мило, - задумчиво отвечает она.
      По правде говоря, что-то в этом есть - в этом длинном, медленном подъеме и длинном медленном спуске вперед - мое сердце начинает биться от радости. Это движение свободы. Чувствовать, как корабль идет вверх, затем медленно соскальзывает вперед и в шуме разбивающихся волн становится магической скачкой неба, скачкой стихийного космоса. Этот длинный, медленный, брызгающийся ритмичный подъем и спуск корабля, когда вода с фырканьем выходит из его ноздрей, о Боже, какая это радость для дикой сокровенной души. Наконец ты свободен и, поднимаясь в медленном полете стихий, ты рассекаешь воздух. О, Господи, освободиться от всей этой блокированной жизни - ужасов человеческого напряжения и абсолютного безумия машинного упорства. От агонии, которой для меня всегда был поезд. И от длинной затяжной агонии жизни среди напряженных, нечувствительных людей на суше. И вдруг почувствовать длинный, медленный подъем и падение почти пустого корабля, когда он вышел в море. О, Господи, свобода, свобода, изначальная свобода. Мне хотелось, чтобы это плавание длилось вечно, чтобы море не кончалось, чтобы можно было плыть в этой брызгающей, трепетной и все же длинной и вздымающейся пульсации, пока не кончится время: чтобы пространство не иссякало и чтобы не было пути назад, чтобы нельзя было даже оглянуться назад.
      Корабль почти пустой, кроме, конечно, охламонов с угла улицы, болтающихся внизу, на нижней палубе. А мы стоим одни на маленькой верхней открытой прогулочной палубе, выцветшей от непогоды, со старыми дубовыми сиденьями, по краям которых вырезаны маленькие дубовые львы для подлокотников, и маленькой кабинкой, таинственно закрытой, которую мы, понаблюдав, определили как радио рубку и маленький занавешенный альков радиста.
      
      
      
      Холодный свежий ветер, черно-синее, прозрачное волнистое море, по которому в рваной пене стелется кильватерная струя, а слева - Сицилия: Монте Пеллегрино, огромная беспорядочная масса розоватых скал, еле-еле освеженная робкой растительностью, маячит между морем и небом. Странно великой по массе и объему кажется Монте Пеллегрино: и голая, как Сахара в небесах: и древняя. Это побережье Сицилии выглядит весьма внушительно, потрясает и защищает внутренние районы страны. И опять же создается ощущение, что время выветрило эти скалы до полной обнаженности: как будто древние цивилизации истерли и истощили почву, оставив ужасающее зияние огромной массы скал, например, плато в Сиракузах, и здесь.
      
      
      
      Кажется, на борту - почти никого, кроме нас: мы одни на маленькой прогулочной палубе. Странно одиноки, плывем на голом старом корабле мимо голых берегов волнистого моря, то погружаясь носом вниз, то поднимаясь с ветром. Дерево на мебели ободралось и засеребрилось от непогоды: кабина, сиденья, даже маленькие львы на подлокотниках. Краска облезла давным-давно, и ее уже никогда не наложат вновь. Странно положить руку на эти дубовые сиденья, ставшие от моря такими волокнистыми. Старый добрый дуб, столь искусно разложенный на нити. Могу поклясться, он вырос в Англии. И все так тщательно сделано, так прочно и на века. Смотрю на львов: клеммы, которыми они крепятся к сиденьям, проходящие сквозь их лапы, подогнаны идеально, их маленькие рты раскрыты. Они столь же прочны, как в викторианские времена, и столь же неподвижны. Они никогда не сотрутся. Какая радость в этой тщательной, капитальной, отважной работе, вложенной в корабль: по крайней мере, в наше судно, которому 60 лет. Каждый кусочек этого дуба столь прочен, столь прекрасен: и все состыковано деревянными клеммами, что гораздо красивее и живее, чем железные cварочные швы. Нержавеющий, живорожденный, волокнистый, живо-сплетенный старый дуб: нержавеющий, как плоть, и смотрится так хорошо, как железу и не мечтать. И корабль так здорово идет и так красиво овладевает морем.
      
      
      
      Вокруг нас, чтобы поглазеть, бродят члены экипажа. Маленькая прогулочная палуба расположена над кварталами первого класса, заполненными на корме. Итак, мы видим сначала одну голову, потом другую, поднимающуюся по лестнице, - в основном непокрытые: и одна сутулая фигура за другой, с сигаретой, проходит мимо. Вся команда. Наконец, П.М. останавливает одного из них - это как раз то, чего все они и ждут, возможности поговорить - и спрашивает, не развалины ли это, вон тот странный объект на Монтe Пеллегрино. Можно ли придумать более туристический вопрос! Нет, это семафор. Плевок в глаз П.М! Однако ей все равно, и член экипажа продолжает беседу. Он тощий долговязый продукт города, с впалыми щеками: палермитянин. В выцветшей голубой спецовке. И сообщает нам, что работает корабельным плотником: счастливо нанятым, возможно, до конца жизни и воспринимающим это даже меньше, чем должное. Некогда наш корабль следовал по маршруту Неаполь-Палермо - очень важный маршрут - во дни оны Центральной Навигационной Компании. Центральная Навигационная Компания продала его за восемь тысяч лир много лет назад, сейчас он стоит два миллиона. Мы делаем вид, что верим: однако у меня плохо получается. Я уже сыт по горло бесконечными разговорами о лирах. Не возможно случайно услышать десять слов по-итальянски без двух тысяч или двух миллионов или десяти или двадцати или двух лир, летающих, как ядовитые москиты, вокруг ушей. Лиры - лиры - лиры, одни лиры. Италия романтических, поэтических кедров и апельсиновых деревьев исчезла. Осталась Италия, задыхающаяся в мерзком густом дыму бесчисленных лировых банкнот: рваные, отвратительные бумажные деньги так плотно наполняют воздух, что их вдыхаешь, как грязный туман. Сквозь этот грязный туман некоторые еще могут разглядеть итальянское солнце. Мне это дается с трудом. Сквозь этот мрак лир ты вглядываешься в Микеланджело, Боттичелли и всех остальных и видишь их, как сквозь стекло, смутно. Так как вокруг тебя - тяжкая послевоенная атмосфера, мрачно давящая, стискивающая, измельчающая тебя в засаленные бумажные банкноты. Королю Гарри повезло - его хотели только чеканить в золотых монетах. А тебя Италия хочет перемолоть в засаленные бумажные лиры.
      
      
      
      Еще одна голова - но на этот раз плюс черный шерстяной пиджак альпака и салфетка - сказать нам, что кофе готов. Не рановато. Мы спускаемся в подземелье парадной залы и садимся на крутящиеся стулья. Корабль под нами идет рысью, скользя и съезжая по волнам, и мы пьем пару чашек кофе с молоком и едим бутерброды с маслом. По крайней мере, один из членов экипажа дает мне одну чашку и отчаливает. Его намерение совершенно очевидно - больше я не получу ничего: ибо бесчисленные члены экипажа тоже, конечно, не откажутся от чашечки кофе с молоком. Однако, хотя корабль вздымается и пиджаки альпака грозно толпятся в дверях, я, балансируя, пробираюсь к жестяной буфетной стойке, хватаю кофейник и молочник и мне удается обслужить П.М. и себя. Поставив вышеупомянутые сосуды на жестяной алтарь, я возвращаюсь на крутящийся стул на длинной пустынной палубе. Мы здесь одни с П.М., не считая очень толстой спины, сидящей к нам боком в отдалении, морской офицер, толстая рука раскладывает различные бумаги - и, конечно, является частью одного-единственного столика. Высокий подтянутый пиджак альпака, лицо - желтый камень и большие черные усы, движется от входной двери, смотрит сердито на наши наполненные чашки и следует дальше, к жестяному алтарю, касается ручек двух сосудов: просто касается, как будто хочет их подравнять: будто хочет сказать: Они мои. Как эти грязные иностранцы посмели сами себе наливать?
      
      
      
      Как можно быстрее, мы поднимаемся, шатаясь, из длинного каземата, где пиджаки альпака хватают кофейники, и - на воздух. Там нас уже ждет, словно паук, корабельный плотник.
      - Вроде, море немного успокоилось? - задумчиво произносит П.М., бледнея.
      - Нет, сеньора, никак невозможно, - отвечает плотник с изможденным лицом. - Ветер ждет нас за мысом Галло. Видите вон тот мыс? - он показывает на высокую черную скалу в море впереди нас. - Когда доберемся до той скалы, там будет и ветер, и море.
      - Ох! - вздыхает П.М., бледнея еще больше. - Пойду полежу.
      И исчезает. Плотник, понимая, что я - бесплодная почва, проходит вперед и я вижу, как он растворяется в бесчисленной толпе, топчущейся на нижней палубе у кухни и двигателей.
      
      
      
      
      Над головой быстро летят облака: резко и разрозненно падают капли дождя, так что можно подумать, это - брызги. Но это просто разреженный дождь. Корабль со свистом рассекает воду, погружаясь носом в волну, ударяется о нее с глухим пустым звуком, и медленно вздымается, откидываясь назад. Так мы плывем вдоль розоватого высокого побережья Сицилии, которое сейчас вдается в залив. А из открытого моря приходит дождь и длинные волны.
      
      
      
      
      Укрыться негде, поэтому приходится спускаться вниз. П.М. тихо лежит на койке. В каюте стоит запах, затхлый, как в переходе к подземной железной дороге. Укрыться негде, разве что около кухни и моторов, где хоть какое-то тепло. Повар занят чисткой рыбы, способствуя тому, чтобы мерланги злобно кусали свои хвосты на маленькой дощечке перед его кухонной дырой. Медленная струйка кухонных отбросов плавает взад-вперед по палубе. Банда-команда стоит, прислонившись, около меня, другая, б`ольшая банда-команда, - чуть дальше. Бог знает, кто они такие, но они никогда ничего не делают, только кучкуются, болтают, едят и курят сигареты. В основном, молодые люди, в основном - палермитяне плюс парочка явных неаполитанцев - симпатичные, но с характерным виноватым видом, скульптурными щеками, маленькими черными усиками и большими глазами. Однако, когда они жуют, щеки у них расширяются; и смеются они в свои тонкие полу-саркастические носы. Банда постоянно оглядывается по сторонам. Никто ими никогда не командует - такое впечатление, что контроль отсутствует, как таковой. Только толстый инженер в серой бумазейке выглядит так же компетентно, как его техника. Странно: управление машиной придает человеку гордость и самоуважение.
      
      
      
      Дождь кончился. Иду и сажусь на корточках на маленькой прогулочной палубе, над арочными окнами в крыше натянута парусина, устраиваюсь на сиденье, которое крепится к такому окну. Ветер холодный, обрывки солнца и брызги дождя. Большой мыс вышел и остался позади: а мы плывем к дальнему мысу, похожему на облако в сером небе. Сознание затуманивается: из-за ветра и беспощадного скольжения корабля - носом вниз и потом на дыбы - находит ступор. Не тошнота, но слабость и головокружение, как легкий обморок. Столько движения, волнения и мощного воздуха. И в то же время - постоянное чувство торжества от длинного, медленного морского галопа корабля.
      
      
      
      Громкий продолжительный звонок: полдень и команда собирается есть, бросается есть. Через какое-то время приглашают и нас. "Сеньора есть не будет"? - нетерпеливо спрашивает официант, надеясь, что нет. "Нет, будет", - отвечаю я. Иду за П.М., поднимаю ее с койки и привожу. Она идет довольно слабо и забирается на крутящийся стул. Хлоп! - это подали тарелку жирного маслянистого капустного супа, очень полную, переливается через край. Мы делаем с ней все возможное. Нам вторит третья пассажирка: молодая женщина, всегда без шляпы, тем самым подчеркивая, что она "из народа", однако в дорогом вычурном платье, тонких шелковых чулках цвета негритосов и замшевых туфлях на высоком каблуке. Она симпатичная, крепкая, с большими глазами и откровенной грубоватой манерой: слишком прямой для Италии. Она из Кальяри и не может справиться с супом, о чем и сообщает официанту своим глубоким приветливым голосом. В дверях зависает небольшое облако пиджаков альпака, они слегка ухмыляются в злорадном предвкушении пищи и перелетают с места на место, как мясные мухи: а вот, мы свредничаем и не будем есть. Суповая тарелка убирается и появляется массивный желтый омлет, похожий на гнилое бревно цвета желчи. Он тяжелый и твердый и приготовлен в обычном оливковом масле, соответствующем по вкусу своему рангу. У молодой женщины с ним не складывается особый бартер, у нас тоже. К вящей радости мясных мух, видящих, как желтого монстра несут обратно к алтарю. После чего - длинный большой кус неминуемого мяса, порезанного на бесчисленные тонкие кусочки вкуса немой мертвечины, политой толстым слоем соуса коричневой нейтральности: хватило бы на двенадцать человек. И все это - с грудами терпкой зеленой цветной капусты, обильно сдобренной оливковым маслом, и составляет наш ужин на измученном корабле. К вящему злорадству мясных мух в проходе. Итак, к десерту из апельсин, груш с деревянной сердцевиной и густой желтоватой плотью, похожей на моющуюся замшу, и яблокам. Потом кофе.
      И все-таки мы все это высидели, а это нечто. Трупные мухи альпака пожужжали на грудами еды и отправились обратно к тарелкам в жестяном алтаре. Без сомнения, все было приготовлено так, чтобы съесть было невозможно! С нами разговаривается молодая кальярка. И ударяется в тот ужасный язык, который итальянцы, причем самые обыкновенные, называют французским и на котором они настаивают для своего пущего самовозвеличения: однако, когда они подойдут к райским вратам, они спросят святого Петра:
      - On bigliay pour ung - trozzieme classe.*
      Но к счастью или к несчастью, любопытство берет над ней верх, и она переходит на родной итальянский. Кто мы, откуда, куда едем, зачем едем, есть у нас дети, хотели ли мы детей, etc. После каждого ответа она кивает и произносит: Ahu! И смотрит на нас энергичными темными глазами. Потом размышляет о наших национальностях и говорит невидимому свидетелю: Una bella cappa, приятная пара. Так как в тот момент мы не ощущали себя ни красивыми, ни спаренными, мы только еще больше позеленели. Мрачный военнослужащий снова подходит к нам, узнать, не хотим ли мы выпить вина, и она впадает в свой десяти-фунтовый французский, который уловить нелегко. И сообщает, что во время морского путешествия нужно есть, хотя бы понемногу. Но - она вновь переходит на итальянский - вино пить нельзя ни в коем случае: нет, нет! Да мы и не хотели, грустно отвечаю я. На что мрачный военный, которого мы, конечно же, лишили откупоривания для нас бутылки, парировал не без сарказма, что вино, мол, сделало из мужчины человека, etc., ect. Мне однако надоело это подземелье. Я знал, что ему хотелось вина, вина, вина, а не еды, а мы его не заказали.
      Кальярка поведала нам, что она из Неаполя и что ее муж присоединится через несколько дней. У него в Неаполе бизнес. Я чуть не спросил, уж, не маленькая ли он акула-катран, что по-итальянски, - спекулянт, но во время сдержался. Итак, леди снова отправились лежать, а я сел под своим брезентом.
      
      
      
      Я чувствовал себя очень слабым и едва ли собой. И начал беспомощно клевать носом. День становился более солнечным. Корабль развернулся на юг, и так как ветер и волны остались позади, стало намного теплее, намного мягче. Солнце налилось чудесным сильным виноградным теплом и сделалось золотом над темно-синим морем. Старый дуб выглядел почти белым. Приятный полдень на море. И в этом солнечном свете, шелестении моря и быстром движении пустого корабля я проспал целый теплый милый час и проснулся обновленным. Море впереди было бледным, справа - смутные очертания островов: ветреная Эгада: и справа - гора или высокий конический холм со строениями на вершине: а впереди, на фоне моря, все еще вдали, здания поднимаются от причала в гавани: и дамба, и замок, выдающийся в море, все - маленькое и далекое, как вид. Здания были квадратные и изящные. И все это впечатляло, казалось магическим под далеким Солнцем и резким ветром, квадратные здания правильных пропорций, ожидающие вдали, ожидающие, как потерянный город в рассказе, как город Рип ван Уинкл. Я знал, это Трапани, западный порт Сицилии, под западным солнцем.
      
      
      
      А холм вблизи был горой Эрикс. Я никогда ее раньше не видел. Поэтому представлял себе гору в небе. Но это был всего лишь холм с неразличимым пучком домишек на вершине, где даже сейчас хватают холодные сгустки химер. Говорят, она 2,500 футов высотой. Но все равно смотрится, как холм.
      Но почему, во имя небес, сердце мое не сдвигается с места, когда я смотрю, как этот холм встает из моря? Это же западная Этна: но только с городишком на макушке. С мужчинами она должна была бы творить колдовство даже большее, чем Этна. Глядя на Африку! Африку, чье побержье видно в ясную погоду. Ужасающую Африку. И великий сторожевой храм на вершине, сакральный в мире, тайна мира в мире. Венера аборигенов, древнее греческой Афродиты. Венера аборигенов, глядящая из своего сторожевого храма на Африку поверх Эгадских островов. Тайна мира, улыбка Астарты. Это же один из центров мира, древнее самой древности, и женщина-богиня в этом центре древнего, вполне потерянного мира.
      Должен признаться, сердце мое было совершенно спокойным. Настолько ли силен сам исторический факт, что знания, добытые из книг по крупице, могут так волновать? Или само слово эхом отзывается в темной крови? Должно быть, так. Мне кажется, в темнейших впадинах моей крови откликается ужасное эхо при слове Гора Эрикс: нечто совершенно необъяснимое. Афины меня мало трогают. Но при звуке Эрикс во мне начинают трепетать темнейшие глубины. Эрикс, что глядит на запад, в восход Африки. Erycina ridens.*
      В маленькой кабинке, на которою я опираюсь спиной, раздается тук-тук. Без сомнения, это радист общается с Трапани. Он - толстый молодой мужчина со светлыми вьющимися волосами и важной осанкой. Дайте человеку власть над машиной, как у него моментально развивается чувство собственной важности и нечто большее, чем человеческое достоинство. Один из бесчисленных членов команды отдыхает в маленьком дверном проеме, стоя, как цыпленок, которому нечего делать, на одной ноге. Кальярка возвращается с двумя молодыми людьми - тоже сардинцами, судя по их туго-поставленному независимому виду и оттенком гордости в темных глазах. На ней - ничего, кроме ее элегантного платья из тонкой материи, с непокрытой головы свисают пучки волос и болтаются по лбу, ноги - в прозрачных шелковых "негритосских" чулках. Но такое впечатление, что ей не холодно. Она разговаривает с большим оживлением, сидя между двумя молодыми людьми. И нежно держит одного из них, в пальто, за руку. Она все время держит за руку то одного, то другого молодого человека и смахивает со лба пряди волос, разбросанные ветром, и говорит своим сильным, бесстрастным голосом, быстро, не останавливаясь, с огромной энергией. Бог знает, может, эти двое молодых людей - наши знакомые из предыдущих впечатлений - они путешествуют третьим классом. Но они держат ее за руку, как братья, - вполне просто и мило, совсем не сентиментально или сладострастно. Но в духе - а почему бы и нет?
      Мне она кричит, когда я прохожу мимо, на своем несуразном французском:
      "Madame votre femme, elle est au lit?"*
      Я отвечаю, что она прилегла в каюте.
      "Ah! - кивает она. - "Elle a la mal de mer?"*
      Нет, не морская болезнь, просто прилегла.
      Двое молодых людей, между которых она сидит, как между подушками, смотрят своими любопытными сардинскими темными глазами, которые как будто настороже и с белками по всей окружности. Они приятные, как морские котики. В данный момент у них пустой взгляд, под впечатлением от странного языка. Она продолжает энергично переводить им на сардинский, пока я прохожу мимо.
      Кажется, в Трапани мы не идем. Город лежит слева, под холмом, квадратные здания напоминают мне заводы Восточной Индийской Компании, блестят на солнце по всей изящной закрытой гавани бегущего темно-синего моря. Такое впечатление, что мы направляемся к громаде острова Леванзо. Может, мы уйдем в Сардинию, так и не сойдя в Трапани.
      Продолжаем двигаться вперед и так, как будто хотим пройти между бледно-голубыми нагромождениями островов, оставляя Трапани позади слева. Город находился в пределах видимости целый час, а то и больше: и все-таки мы выходим в море по направлению к Леванзо. Радист деловито стучит и пульсирует в своей кабинке на верхней палубе. Если заглянуть украдочкой, можно увидеть его кровать и стул за занавеской, отделенные от его маленькой рубки. И все такое аккуратное и преисполненное самодовольства.
      От островов к Трапани, перерезая нам путь, пробивается какой-то средиземноморский корабль. Я не знаю названий кораблей, но плотник говорит, это шхуна: он произносит это с чисто итальянским недоверием, которое точно не знает, но не может вынести своего незнания. Как бы то ни было, она движется вперед с высокой стремянкой квадратных парусов, белых в полуденном свете, и милым носом с идеально круглым отверстием. Она плывет, как дикое животное, на запах. Ну, вот, обоняние вновь направляет ее на север. Она меняет курс от входа в гавань и быстро уходит прочь, позади нас. Она чудесна - легкая, быстрая, трепещущая, со всеми своими парусами - белыми, яркими, страстными.
      Мы меняем курс. Все время мы шли к югу Леванзо. Теперь я вижу, как остров медленно отъезжает назад, как будто уступает нам дорогу, как человек на улице. Остров движется и поворачивает в сторону: уходит прочь. А мы безошибочно направляемся ко входу в устье. Мы все время плавали в открытой воде, по краю бухты. Теперь я вижу крепость-замок, старинный, он выдается в море: и маленький маяк и вход. А за ними - город с огромными пальмами и другими любопытными темными деревьями, а за ними - объемные квадраты южныж зданий величественно возвышаются на набережной, как большие дворцы. И все это имеет внушительный, южный представительный вид несмотря на удаленность от наших современных веков: уход от приливов индустриальной жизни.
      Вспоминаются крестоносцы, как они частенько заглядывали сюда по пути на Восток. И Трапани как будто все еще ждет их, со своими пальмами и тишиной, полной под полуденным солнцем. Наверное, ему и делать больше нечего, только ждать.
      П.М. появляется на солнце и кричит, как чудесно! Море стало потише: и мы уже на подветренной стороне в изгибе бухты. С севера с попутным ветром к нам идет многопарусный корабль с островов. А на юге, в отдалении, на уровне моря, многочисленные короткие ветряные мельницы энергично крутят свои паруса, мельница за мельницей, довольно приземистые, весело описывают круги в голубом, молчаливом полдне среди соленых лагун, простирающихся к Марсале. Да тут целый легион мельниц, и Дон Кихот сошел бы с ума. Так они и крутятся, туда-сюда, на бледно-голубом уровне моря. И видно даже сверкание белых соляных куч. Это и есть соляные лагуны, от которых все богатство в Трапани.
      
      
      
      Все-таки мы входим в гавань, мимо старого замка на Стрелке, мимо маленького маяка, потом через вход, спокойно проскальзывая по тихой воде. О, и как приятна полнота послеполуденного солнца; оно наводняет эту круглую бухту с ее высокими дремлющими пальмами и крепко спящими водами. Она кажется совсем маленькой, уютной бухточкой, с прекрасными зданиями, чей цвет смягчился на солнце, за темной аллеей деревьев эспланады. И та же молчаливая, спящая, бесконечная величавость.
      И вот, в этой умиротворенности мы медленно разворачиваемся в сиянии воды и через несколько минут встаем на якорь. Справа от нас - другие корабли на якоре: и, по всей видимости, все они спят под струями полуденного солнца. За входом в гавань - открытое море и ветер. А здесь все неподвижно, раскаленно и заброшено.
      "Vous descendez en terre?"* - кричит молодая женщина на своем энергичном французском - она сходит на берег, все еще держа за руки молодых людей. Мы не вполне уверены: и не хотим, чтобы она шла с нами, так как ее французский - это не наш французский.
      Земля спит: никто не обращает на нас никакого внимания: только одна лодочка гребет в нашу сторону на расстоянии дюжины ярдов. Все же мы решаем сойти на берег.
      
      
      
      А зря, и мы это знали. Нельзя выходить в этих маленьких южных городках, которые смотрятся мило и приятно - со стороны. Однако мы решили купить пирожных. И вот, мы пересекли бульвар, который так красиво выглядит с моря, но когда ты туда попадаешь, ты видишь нечто среднее между местом, куда выбрасывают помойку, и бугристой разрушенной дорогой на ободранной окраине с несколькими железными скамейками и мусором - старой соломой и лохмотьями. Неописуемо мрачен сам по себе, но все же - с благородными деревьями и милым солнечным светом, и морем и островами, что таинственно мерцают за входом в бухту, и солнцем, вечным солнцем надо всем. Несколько шелудивых людишек, от нечего делать просто печально стоят, в южной манере, раскисшие, как будто их бросили в последнем наводнении, и они ждут следующего, чтобы оно их еще раз смыло. В гавани норвежский пароход мечтает о том, как его будут загружать в маленьком порту.
      Мы посмотрели на пирожные - они оказались тяжелыми и тусклыми для наших скрюченных морем желудков. Поэтому мы прогулялись по главной улице, темной и сырой, как канализационная труба. Трамвай остановился с глухим ударом, как будто вот сейчас, наконец, наступил конец света. Дети возвращаются из школы, с упоением бегут за нами по пятам и, затаив дыхание, слушают вокальный ужас иностранной речи. Мы сворачиваем на темную боковую аллею, шагов двадцати длиной, и оказываемся в северной бухте, в черном зловонии, которое выглядит, как вечная сточная канава и грязевая отмель.
      Все-таки мы добираемся до конца черной главной улицы и спешим выйти на солнце. Ах, через мгновение мы уже под солнцем. Там возвышаются пальмы и стоит наш корабль в сияющей изогнутой маленькой бухте, где сосредоточилось все солнце, и очень скоро мы от него пьянеем и обалдеваем. Обалдеваем. Садимся на железную скамью на мусорно-безлюдном, пораженном солнцем бульваре.
      Грязная девка в лохмотьях нянчит толстого, потного, неподвижного младенца и присматривает за чумазым, толстым мальчишкой. Она стоит в ярде от нас и глазеет так, как смотрят на поросенка, которого собираются купить. Она подходит ближе и изучает П.М. Я надвигаю на глаза большую шляпу. Но нет, она садится рядом и сует лицо прямо под поля шляпы, так что касается меня своими всклокоченными волосами и мне кажется, что она хочет меня поцеловать. Но снова - нет. Я лишь ощущаю на щеке ее дыхание, и она пялится на меня, как будто я - загадка из воска. Я торопливо встаю.
      "С меня хватит", - сообщаю я П.М.
      Она смеется и спрашивает, как зовут младенца. Младенца зовут Беппина, как большинство младенцев.
      Одержимые движением, мы бредем по безлюдному бульвару, солнце перемежается с тенью, и - к кораблю, и еще раз заворачиваем в город. Мы не пробыли на берегу и десяти минут. На этот раз мы пошли направо и обнаружили больше магазинов. Улицы темные, бессолнечные и холодные. Такое впечатление, что в Трапани продаются только два продукта: сушеные шкурки кроликов и кошек, и огромные отвратительные современные постельные покрывала тяжелого шелка в цветах, цена потрясает. Кажется, здесь, в Трапани, не думают о тысячах лир.
      Но самыми замечательными были котяра и киска, распластанные, как спрессованные листья, гроздьями висящие повсюду. Меха! Белый котяра, черный котяра - в огромном изобилии, пестрый котяра, серый котяра: потом - киска, полосатая киска, пестрая киска, но в основном, черная киска, в жутком подобии жизни, все плоские, конечно. И просто отдельные меха. Грозди, связки, груды и множество висящих гладких поверхностей кошечек и котов! Кот и кошечка дюжинами и по двадцать штук, как сухие листья, на выбор. Если бы кот с корабля рискнул бы оказаться на улицах Трапани, он бы издал смертельный вопль и сошел бы с ума, я уверен.
      Мы погуляли еще минут десять по этому узкому, извращенному, нереальному городу, где, казалось, проживает множество процветающих обитателей и изрядное число социалистов, если судить по гигантским каракулям на стенах. W. Lenin и Abasso La Borghesia. Не воображайте, что Ленин - это еще один Willie в списке. Явный инициал соответствует Evviva, дубль V.
      Все же мы не осмелились купить пирожных, после того, как поглядели на них. Однако обнаружили миндальное печенье и нечто вроде гипсового слепка с изображением младенца Иисуса под голубем, покупаем два. П.М. идет по улице и есть печенье. Итак, мы направляемся к кораблю. Нас окликает толстый лодочник, чтобы отвезти назад. До корабля - 8 ярдов по воде, так как корабль пришвартован к пристани и можно просто перепрыгнуть это расстояние. Я даю толстяку две лиры, два франка. Он моментально принимает вид негодующего социалиста-рабочего и швыряет в меня банкнотой. Еще шестьдесят сантимов! Цена перевозки составляет 13 су в оба конца! В Венеции или Сиракузах это было бы 2 су. Я смотрю на него, даю ему деньги и говорю:"Per Dio*, мы в Трапани"! Он огрызается, пробурчав что-то об иностранцах. Но моя кровь закипает от отвратительной, недостойной мужчины наглости этих повелителей физического труда, теперь, когда их поддерживают различные "профсоюзы" с их "правами" рабочих. Они обыкновенные мужланы, не более того: в то время, как человек, счастливый итальянец, исчез самым великолепным образом. А на этих нашла гордость, etc. Достоинство человеческого труда встает на дыбы и дает в нос каждому бедному невинному, кто к нему не готов.
      
      
      
      Но еще раз, в запятых, разрешите мне напомнить себе, что в этом - наша личная английская вина. Мы распустили нюни о благородстве труда пока, наконец, благородные естественным образом не настояли на том, чтобы волки были сыты. И более того, политически мы выдвинули такие высокие Галаадские устремления к святой свободе и нас застали так бесстыдно набивающими карманы, что неудивительно, когда наивный и идеалистический юг с треском нас отвергает.
      
      
      
      Ну, вот мы и вернулись на корабль. И хотим чая. В списке у двери говорится, что нас ждет кофе, молоко и масло в 8:30; ланч в 11:30; чай, кофе или шоколад в 3; и ужин в 6.30. Более того: "Компания будет кормить пассажиров только в течение обычной продолжительности рейса". Очень хорошо - очень хорошо. Так где же чай? Никаких признаков! И пиджаки альпака дают нам свободное пространство. Но мы находим нашего человека и заявляем о своих правах, по крайней мере, П.М. требует своего.
      Билеты из Палермо в Кальяри стоят 585 лир. Из них 250 лир билет и 40 лир - питание на брата. Все вместе получается 580 лир. И по 2.50 за обычные штемпели. Предполагалось, что морское путешествие продлится около 30-32 часов: с восьми утра (отправление) до двух-четырех следующего дня. Конечно же, мы платим за чай.
      Выныривают и другие пассажиры: большой, бледный, толстый, "симпатичный" палермитянин, который собирается стать профессором в Кальяри: его большая, толстая, румяная жена и трое детей: мальчик четырнадцати лет, похожий на тощую, хрупкую папину дочку, маленький мальчик в кроличьем пальто, без ворса, и малютка-дочка на коленях у мамы. И, естественно, годовалая девочка - единственный мужчина во всей компании.
      Их все это время мучила морская болезнь и теперь они выглядят раскисшими. Мы сочувствуем. Они сетуют на жестокости пути и senza servizio! senza servizio! отсутствие служанки. Мама требует кофе и чашки молока для детей: затем, глядя на наш чай с лимоном и зная его добрую славу, она будет чай. Но мальчик в кролике будет кофе, кофе с молоком, и больше ничего. И апельсин. Дитя будет лимон, кусочки лимона. А папина юная "мисс", в смысле брат-подросток, снисходительно смеется над причудами младших: отец смеется, считая все это восхитительным и ожидает восхищения и от нас. Он так раскис, что почти отсутствует, его внимание рассеяно.
      Ну, вот, мама получает свою чашку чая, кладет в нее кусочек лимона и заливает сверху молоком. Мальчик-кролик сосет апельсин, пускает слюни в чай, требует кофе с молоком, пробует кусочек лимона и получает сухое печенье. Дитя со странными гримасками жует кусочки лимона, роняя их в семейную чашку, затем вылавливает маленьким кусочком сахара, тащит через весь стол ко рту, выбрасывает и тянется к новому кислому кусочку. Все это кажется им смешным и очаровательным. Подается молоко, и с ним будут обращаться как с еще одной нежно любимой чашкой, смешанной с апельсином, лимоном, сахаром, чаем, печеньем, шоколадом и пирожным. Папа, мама и старший брат не едят ничего, они не в состоянии. Но они, конечно, очарованы милыми проказами и кутерьмой младших детей. Они обладают на удивление добродушным терпением и воспринимают младших детей как неиссякаемый источник очаровательных забав. Они переглядываются, в смысле старшие, смеются и комментируют, в то время, как младшие превращают стол и себя самих в лимонно-молочно-апельсиново-чае-печеньево-пирожно-шоколадное месиво. Это необычайное итальянское терпение к своим юным мартышкам удивительно. Оно делает мартышек еще более мартышечными и поразительно рефлексирующими, так что малышка обнаруживает все повадки вавилонской блудницы, строящей глазки и прибегающей к новым выходкам. Пока, наконец, это южное Святое Семейство не становится богомерзской тройкой слабоумных. Я в это время грызу композицию Младенец Иисус и Голубь, что ближе к поеданию тонкого стекла, жесткого и острого. Она, по всей видимости, сделана из миндаля и яичного белка, и, вероятно, была неплоха, если ее вообще можно съесть. Рождественский сувенир. - И смотрю на Святое Семейство через узкую палубу, пытаясь не показать все, что я чувствую.
      
      
      
      
      Как можно скорее, мы выходим на палубу и наблюдаем за погрузкой бочек с вином в трюм - безобидный бесшабашный процесс. Корабль кажется почти таким же пустым в смысле багажа, как и в смысле пассажиров. Из последне-упомянутых нас здесь, как будто бы, двенадцать взрослых в общей сложности и трое детей. А из багажа - деревянные ящики офицера и эти четырнадцать бочек вина из Трапани. Последние, наконец, устроились более или менее основательно, за чем проследил их владелец или ответственный сухопутчик. Так как на корабле, насколько я понимаю, никто ни за что не отвечает. И четверо из бесчисленной команды вернули обшивные планки из трюма. Странно, каким одиноким и заброшенным показался наш корабль, когда он снова готов был выйти в море. Бесчисленной команде не удалось его оживить. И он направился по своему курсу, как потерянная душа, посреди Средиземного моря.
      За гаванью садилось солнце, великолепное золотое и красное небо, пространное за темнеющими Эгадскими островами. Мы отплывали с восточной части острова, где рассвет над Ионическим морем - великое и известное событие дня: такое решающее, что, когда свет появляется на кромке моря, глаза непременно открываются и смотрят на него, и ты знаешь: это - рассвет, и по мере того, как растворяется пурпур ночи и несмелый багрянец пробирается к зениту, неизменно, день за днем, ты чувствуешь - надо вставать: мы плыли с востока, герметически закрытые с запада крутыми пиками гор у нас за спиной, и ощущали, что закат в Африканском море волнует и внушает страх. Он казался более месмерическим и ужасным, чем наш Ионический рассвет, который всегда предполагает раскрытие цветка. Но в этом великом красном, ослепительном, как раструб трубы, закате солнца над морем было нечто африканское, полу-зловещее: и он был таким далеким, в неведомой стране. А наш Ионический рассвет всегда близок, знаком и счастлив.
      Другая Богиня, Астарта с Эрикса, женщина Астарот, Erycina ridens, должно быть, улыбаясь, созерцала пугающие закаты за Эгадами, от нашего освященного золотом Аполлона Ионического востока. Для меня она - странная богиня, эта Erycina Venus, смеющаяся Венера, и запад странен и незнаком и немного пугает, будь то Африка или Америка.
      Медленно, в закате, мы вышли из гавани. И как только миновали отмель, далеко впереди вдруг увидели, среди островов, пронзающий быстрый резкий свет. Обернулись и увидели дрожащий свет у входа в гавань: и замерцал отдаленный, потерянный город. На море спускалась ночь, сквозь алый пурпур последних отсветов солнца.
      Впереди замаячили острова и показались большими, когда мы подплыли ближе, и темными в густеющей темноте. Над головой величественная вечерняя звезда засверкала над открытым морем и отозвалась внезапной болью в сердце - я так привык видеть ее над пиками гор, что мне показалось, она может упасть, имея под собой пространство.
      Леванцо и другие большие острова были темны: абсолютно темны, кроме одного луча, исходящего из маяка далеко внизу. Холодный ветер вновь набрал силу: корабль снова принялся вставать на дыбы и соскальзывать, вверх-вниз, - то что мы уже счастливо успели забыть. Над головой стояли огромные бесчисленные звезды, как живые, в небе. Я увидел Орион, высоко, позади нас, и ослепительно сверкающий Сириус. И swish! - кинуло в нас море, когда мы отдались волнам, и после самого глубокого и длинного погружения - swish! Это странное ритмичное рассекание волн со свистом и пустой грохот корабля о море действует на дух наркотически, почти бесяще - длинный шипящий толчок волн, потом пустой вал, и снова - корабль вспучивается и слышно внезапное шипение!
      Бряцнул звонок и мы поняли, что команда собирается нас кормить. В каждый момент дня и, по всей вероятности, и ночи происходила еда или питье кофе.
      
      
      
      Позвали к ужину. Наша молодая женщина уже сидела: а толстый старшина в форме, или казначей, или служащий уже заканчивал трапезу в отдалении. Также появился бледный профессор: и в некотором отдалении от стола маленький седой человечек, себе на уме, в длинном дорожном пальто альпака. Прибыли ненаглядные макароны с томатным соусом: что за еда для моря! Я возложил надежды на рыбу. Я же видел повара, благодаря которому мерланги злобно кусали свои хвосты! И рыба появилась. Что за рыба? Жареные чернильницы. Calamaio - это чернильница: и также - полип, маленький осьминог который, увы, часто заходит в Средиземное море и бьет чернильной струей, если его обидеть. Этот полип с щупальцами разрезан, зажарен и превратился в вареный целлулоид. А еще считается деликатесом: но тверже резины и состоит из одних хрящей.
      У меня особое отвращение к этим чернильницам. Однажды в Лигурии у нас была лодка, на веслах сидели гребцы-крестьяне. Алессандро наловил чернильниц и был доволен. Он привязал самку за хвост в клетке, веревка шла через удобную дырочку у нее под хвостом. Там она и жила, привязанная, как жесткошёрстный терьер Амфитриты,* пока Алессандро не отправился на рыбалку. Тогда он повез ее за собой на веревочке, как пуделя. Таким образом, она, как сучка пуделя, привлекала к себе в морях всяких дармоедов. И эти бедные полипы inamorati* становились жертвами. Их поднимали, как добычу, я с ужасом смотрел на их серые прозрачные щупальца и большие, холодные, каменные глаза. А самку полипа снова привязывали к лодке позади нас. Но через несколько дней она умерла.
      Я думаю, даже для таких ужасных на вид существ этот метод - неописуемо подлый, он показывает, насколько ниже осьминога гордый человек.
      Ну, вот, мы пожевали обрезки этих чернильниц, поджаренных на растительном масле, и сдались. Кальярка тоже сдалась, а профессор даже и не попробовал. И только седовласый мужчина себе на уме в пальто альпака увлеченно жевал: челюсти его так и ходили. На радость трупным мухам остались горы calamaio.
      Подали неизбежное мясо - длинный кусок абсолютно безвкусной вырезки, порезанной на бесчисленные серо-коричневые тонкие срезы. О, Италия! Профессор спасся бегством.
      Подали замшевые груши, яблоки, апельсины - мы приберегли одно яблоко для более счастливого часа.
      Подали кофе и, как роскошное лакомство, хорошо знакомые пирожные. Абсолютно безвкусные. Молодая женщина качает головой. Я тоже качаю, но П.М. счастлива, как ребенок. Однако больше всех довольны трупные мухи, они всей кучей бросаются к жестяному алтарю в своих черных альпака и там громко и дико жужжат над землистого цвета пирожными.
      Однако тот, с щеками цвета цитрона, суховатый, мрачно равнодушен к пирожным. Он снова подходит, чтобы поддразнить нас на счет вина. И так ему хорошо это удается, что кальярка заказывает бокал Марсалы и я должен ее поддержать. Вот так, три маленьких бокальчика коричневой жидкости. Кальярка потягивает из своего и убегает. П.М. потягивает из своего с бесконечной осторожностью и тихо удаляется. Я допиваю маленький бокальчик П.М. и свой тоже, и ненасытные мясные мухи жужжат глумливо и возбужденно. Желтощекий удаляется с бутылкой.
      Из профессорской кабины раздаются слабые завывания, иногда почти неистовые, по мере того, как одного или другого будет рвать. Между ними и парадной залой - одна тонкая дверь. Самый забитый, обтрепанный древний старик тайно ходит с тазами, делая так, чтобы никто не смог ничего усмотреть из происходящего внутри. Я взбираюсь наверх - поглядеть на яркие сочащиеся звезды, вдохнуть холодного ветра, увидеть, как скользит темное море. Потом тоже иду в кабину, с минуту смотрю, как в иллюминаторе бежит море, и запихиваюсь, как мясо в сэндвич, в тесную нижнюю койку. О, микроскопическая кабинка, где мы качаемся, как две спички в коробке! О, странный, и в тоже время великолепный галоп корабля в море.
      
      
      
      Я неплохо поспал в душной качающейся ночи - на самом деле, потом поспал крепко. А день ярко нарастал, когда я выглянул в иллюминатор, и море сделалось гораздо мягче. Стояло великолепное ясное утро. Я поспешил и бегло умылся в поддоннике, капающим в ведро в углу: не было места даже для одного стула, и этот поддонник фактически служил изголовьем моей койки. И вышел на палубу.
       О, чудесное утро! Позади нас Солнце только вставало над морским горизонтом и небо было сплошь золотым, радостное разогретое на огне золото, и море - ярко-блестящее, ветер успокоился, волны впали в длинную, низкую холмистость, кильватерная пена сделалась голубой, как лед, в желтом воздухе. Милое, милое пространное утро в море, солнце встает, выныривает, и высокий корабль с плоскими четырех-ярусными парусами-стремянками, через которые едва просачивается свет, скользит по морю, и на волнующем ярком утреннем горизонте - далекий-далекий пароход.
      Чудесный рассвет: чудное, чистое, пространное утро посреди моря, с таким золотым воздухом и такое радостное, с блестками, дрожащими, как море, и небом - далеким, далеким небом над головой и бездонно-чистым. Какое счастье быть на корабле! Какой золотой час для сердца человека! О, если бы можно было бы плыть вечно, на маленьком, спокойном, одиноком корабле, от суши к суше, от острова - к острову и фланировать сквозь пространства этого милого мира, всегда сквозь пространства этого чудесного мира. Порой приятно было бы высадиться на темной суше, заблокироваться плотной землей, отменить вибрацию полета в пользу инерции нашей terra firma!* Но сама жизнь была бы в полете, в дрожании пространства. О, дрожание нескончаемого пространства, когда ты движешься в полете! Пространство и слабые вибрации космоса, счастливые одинокие терзания сердца. Не быть более связанным с землей. Не быть больше ослом с бревном, привязанным к ногам, не быть стиснутым землей, не имеющей ответа. Но отчалить.
      Найти три мужественные души, затерянные в мире, и вот так, затерянными, неспешно передвигаться с ними в вибрирующем пространстве, пока длится жизнь! К чему вставать на якорь? Не для чего. Земля больше не имеет ответа для души. Она стала инертной. Дайте мне маленький корабль, добрые Боги, и троих товарищей, затерявшихся в мире. Услышьте меня! И дайте мне бесцельно бродить по этому яркому открытому миру, миру, в котором нет человека, где лишь счастливо летает пространство.
      
      
      
      
      
      Чудесное утро в открытом море, желтое, как чистотел, бледнеющее к необычному свежему оттенку голубого! Солнце стояло над горизонтом, как огромный горящий стигмат сакрального цветка дня. Корабли, плывущие в средиземноморье, такие средневековые, парили на слабом утреннем ветру, как будто не были уверены, куда именно им плыть, любопытные странно-крылые цветочные насекомые. Пароход, килем вниз, погружался по направлению к Испании. Пространство ясно звенело о нас: уровень моря!
      Появилась молодая кальярка и двое ее друзей. Теперь, когда море успокоилось, она выглядела симпатично-отдохнувшей. Двое ее друзей мужского пола стояли, касаясь ее плеч, с обеих сторон.
      "Bonjour, Monsieur!" - гавкнула она мне. "Vous avez pris le cafe?
      Pas encore. Et vous?
      Non! Madame votre femme..."*
      Она рычала, как мастифф. Потом с пылом переводила своим неискушенным друзьям. Почему они не понимали ее французского, я не знаю, он был пародией на итальянский.
      Я спустился вниз поискать П.М.
      
      
      
      
      Когда мы вернулись на палубу, впереди замаячило неясное очертание суши, более прозрачное, чем тонкий жемчуг. Уже Сардиния. С моря возвышенности кажутся колдовскими, когда они далеко-далеко, и прозрачно-светящимися, как айсберги. Это была Сардиния, неясно проступившая чарующими призраками в открытом море. И корабли, плывущие в Неаполь, будто вырезанные из самой хрупкой жемчужной прозрачности. Мне захотелось посчитать их паруса - пять квадратных, которые я и называю стремянкой, один над другим - но сколько же крыльев-лопастей? Пока не ясно.
      
      
      
      
      
      Нас выследил наш друг плотник: по крайней мере, моим другом он не был. Я ему не показался simpatico*, я уверен. Но он подошел и продолжил развлекать нас скучной банальностью. Молодая женщина снова поинтересовалась о кофе. Мы ответили, что как раз собираемся вниз. Затем она добавила, что сегодня придется за все платить: еда оплачена только за один день. П-м рассердилась, что ее надули. Но я знал заранее.
      
      
      
      Несмотря на это обстоятельство мы спустились вниз и выпили кофе. Молодая женщина тоже спустилась вниз и начала строить глазки одному альпака из рода мясных мух. После чего мы увидели, как чашку кофе с молоком и два печенья доставляют к ней в кабину, тайно. Когда итальянцы пытаются делать что-то незаметно, исподтишка, сам воздух вокруг них начинает бить тревогу и кричит на тысяче языках. Так, с тысячью невидимыми, бурно протестующими языками, молодая женщина получила кофе тайно и gratis*, в свою кабину.
      
      
      
      
       Но утро было чудесным. Мы с П.М. прокрались на самую корму корабля и сели на скамье, на подветренной стороне, так, чтобы нас никто не увидел, прямо над пенящейся кильватерной струей. Перед нами расстилалось открытое утро и сверкающий след от нашего парохода, как от улитки, ползущей по морю: сначала немного прямо, потом - крен влево, все время влево:и - к нам от чистого горизонта: яркий след от улитки. Счастье - сидеть вот так в тишине наедине с бесстрастным, сверкающим вокруг морем.
      Но нет, нас обнаружили. Прибыл плотник.
      "О, нашли укромное местечко"!
      "Molto bello!"* Это П.М. Я не слышал вторжения.
      Он продолжил разговор и неизбежно перешел к войне. О, война, это было ужасно. Он сделался больным, очень больным. Потому что, видите ли, не только нет нормальной еды, нормального отдыха и тепла, но, понимаете, ты постоянно находишься в агонии страха за свою жизнь. В агонии страха за жизнь. И вот к чему это приводит - шесть месяцев в госпитале. П.М., конечно, сочувствует.
      Сицилийцы относятся к этому очень просто. Они просто говорят тебе, что были насмерть напуганы, от чего и заболели. П.М., будучи женщиной, любит их за эту простоту. Я немного злюсь. Они ожидают от вас полнокровнейшего, резко-выраженного сочувствия. И хотя бог Марс возможно дал усушку и сморщился в нашем мире, меня раздражает слушать, что его так поносят.
      Рядом с нами вращается автоматическое бревно, за нами тащится тонкая веревка в море. Она беспорядочно и резко дергается и скручивается, и, как в спазмах, ссучивается и перекашивается. Он объяснил, что маленькая гайка на конце веревки крутится со скоростью движения корабля. Мы идем 10-12 итальянских миль в час. О, да, а могли бы делать 20. Но мы делаем не больше 10-12, чтобы сэкономить на угле.
      
      
       На угле! - il carbone*! Я знал, что придется такое выслушать. Англия - l'Inghilterra* - вот где уголь. И что она делает? Она его продает - дорого. Особенно Италии. Италия выиграла войну, а теперь даже угля не имеет. А почему! Цена. Обмен! Il cambio.* Теперь я влип вдвойне. Эти две страны смогли удержать свои деньги на высоте - Англия и Америка. Английский соверен* - la sterlina* - и американский доллар - sa*, вот эти деньги. Англичане и американцы загнали Италию в угол своими sterlina и dollari, и купили, что им нужно за бесценок. Ecco!* А мы, бедные итальянцы, мы в разрухе - в настоящей разрухе. Союзники, etc., etc.
      Как это знакомо - как это утомительно знакомо. Шагу не ступить без этого несчастного il cambio, обмена, который мне швыряют в голову. Да еще с оскорбленной раздраженной злобой, от которой у меня кровь сворачивается. Я заверяю их, что плачу в Италии за все: что я не Англия. Не Британские острова на двух ногах.
      Германия - La Germania - она была не права, что развязала войну. Но - вот результат, война. Италия и Германия - l'Italia e la Germania - всегда были друзьями. В Палермо...
      О, Боже, я почувствовал, что не могу больше терпеть ни секунды. Сидеть над пеной и чтобы это жалкое существо набивало мне уши шариками из жеваной газеты - нет, не могу. Но в Италии так просто не убежишь. Скажи пару слов, и они начинают жевать газету и запихивать ее в тебя. Не спастись. Ты становишься - если ты англичанин - l'Inghilterra, il carbone и il cambio; и к тебе относятся как к Англии, углю и обмену. Попытка быть человеком более чем напрасна. Ты - государственная ростовщическая система, угольный сатана и биржевой вор. Каждый англичанин исчез в этой тройной абстракции в глазах итальянцев, особенно пролетариата. Попробуй сделать их человечными, попробуй заставить их увидеть, что ты всего лишь индивидуум. В конце концов - я не более, чем единичный человек, бредущий своим одиноким путем сквозь года. Но нет - для итальянца я совершенная абстракция: Англия - уголь - обмен. Немцы были когда-то дьяволами бесчеловечного теоретического дистиллирования живых существ. Но теперь их побили итальянцы. Я - ходячая колонка статистики, которая плохо вписывается в Италию. Только это ничего не прибавляет. Поэтому, будучи таковым, я затыкаюсь и ухожу прочь.
      
      
      
      
      На данный момент мне удалось отшвырнуть плотника. Но я - в ярости, как последний дурак. Эти итальянцы - докучливые комары. Рядом - корабли под парусами. И я насчитываю пятнадцать парусов. Они великолепны! Но если бы я был на палубе, кто-то обязательно принялся бы жевать мне в лицо газету и обращаться со мной как с Англией - углем - обменом.
      Москит все кружит и кружит. Но каменная пустота в области моей щеки держит его не расстоянии. И все же он кружит. Однако П.М. сочувствует ему: еще как сочувствует. Потому что с ней он обращается - a bel pezzo* - как будто готов лизать ей башмаки.
      
      
      
      
      
      
      Тем временем мы поедаем яблоки от вчерашнего десерта и остатки пчелино-маточной композиции Младенец Иисус и Голубь. Суша приближается - мы уже видим форму кончика мыса и полуостров, и белое пятнышко, похожее на церковь. Большая часть этой приближающейся к нам суши - довольно-таки в жалком состоянии и вполне бесформенна, но заманчива.
      Наше глазение на землю нас выдает и москит снова на нас набрасывается. Да, - но он не уверен - он думает, что белое пятнышко - церковь или маяк. Когда пройдешь мимо мыса справа и войдешь в широкую бухту между Мысом Спартивенто и мысом Карбонаро, до Кальяри останется плыть два часа. Мы прибудем между двумя и тремя часами. А сейчас - одиннадцать.
      Да, корабли, возможно, идут в Неаполь. Там сейчас для них мало ветра. А когда ветер, они идут быстро, быстрее, чем наш пароход. Ах, Неаполь - bella, bella, eh?* Немного грязноват, говорю я. Ну, а что Вы хотели? Большой город! Палермо, конечно, лучше.
      Ах - неаполитанки - говорит он, a propos* или нет. Они так красиво укладывают волосы, так аккуратно и красиво, но под этим - sotto - sotto* - они грязны. Это было принято с холодным молчанием, но он продолжает: Noi giriamo il mondo! Noi, che giriamo, conosciamo il mondo.* Мы путешествуем по миру и мы знаем мир. Кто это мы, хотелось бы знать: без сомнения, его высочество плотник-вахлак из Палермо. Неаполитанки и англичанки у него равны: грязны под одеждой.
      Ну, все, кажется, он меня допек.
      "Вы ищете грязных женщин, - говорю я, - и находите их везде".
      Он замолкает и смотрит на меня.
      "Нет! Нет! Вы меня не поняли. Нет! Я не это хотел сказать. Я хотел сказал, что у неаполитанок и англичанок грязное нижнее белье...
      На что он не получает ответа, но холодный взгляд и холодное лицо. После чего он поворачивается к п-м и продолжает быть simpatico*. Однако спустя короткое время снова обращается ко мне: "Il Signore обиделся! Обиделся на меня".
      Но я отворачиваюсь. И наконец он проваливает: с триумфом, должен заметить: как москит, укусивший кого-то в шею. С ними вообще никогда нельзя вступать в разговор. Это нелюди. Они только ненавидят твою английскость и не замечают личность.
      
      
      
      Мы идем вперед по палубе, в носовую часть корабля, к смотровой кабине капитана. Капитан - пожилой человек, молчаливый и в стельку пьяный. Но выглядит, как джентльмен, однако разбитый. Еще, все-таки еще один член департамента подносоносильщиков ползет вверх по лестнице с чашкой черного кофе. Возвратившись, мы смотрим в кухню через окно в крыше. И там мы видим поджаренного на вертеле цыпленка и колбасы - жареного цыпленка и колбасы! А, вот куда идут части козленка и цыплята - все хорошее проходит мимо нас, в желудки команды. А для нас нет больше еды, пока мы не высадимся на сушу.
      
      
      
      
      
      Мы миновали Мыс. Белая точка - это маяк. И фетиш, симпатичный профессор, поднялся наверх, неся на руках свою маленькую дочку, а женоподобный старший брат ведет за руку маленького мальчика- пушистого-кролика. Итак, en familie; так сугубо en familie*. Они располагаются рядом с нами, что грозит еще одним разговором. Но - ни за что, мои дорогие!
      Моряки - нет, не моряки, охламоны с угла улицы, поднимают флаг - красно-бело-зеленый итальянский трехцвет. Он развевается на топ-мачте, и женоподобный братец, в приливе лучших чувств, снимает свою смешную шляпу, размахивает ею и кричит:
      "Ecco la bandiera italiana!"*
      Ах, отвратительная сентиментальность наших дней.
      Земля проплывает мимо медленно, очень медленно. Она холмиста и кажется неплодородной, на ней - всего лишь несколько деревьев. Но не колючая, великолепная, как Сицилия. У Сицилии есть стиль. Мы идем вдоль восточной части залива - вдали, на западе, мыс Спартивенто. Кальяри все не видно.
      "Еще два часа! - кричит кальярка. - Два часа до еды. Ох, когда сойду на берег, наемся всласть".
      Небо клубится ледяным сгустком, который приходит после полудня, когда дует резкий северный ветер. Становится прохладно.
      
      
      
      Медленно, медленно ползем мы вдоль бесформенного берега. Проходит час. Мы видим впереди небольшой форт с огромными черно-белыми боковыми стенами, как фрагмент гигантской шахматной доски. Он стоит в конце длинной стрелки - длинного лысого полуострова без домов. И выглядит так, как если бы он мог быть площадкой для игры в гольф. Но он - не площадка для гольфа.
      И вдруг - Кальяри: голый город, круто-круто поднимающийся вверх и кажущийся золотым, сваленный в долине в кучу и - к небу, у входа в бесформенный пустой залив. Странно и довольно прекрасно - не похоже на Италию. Город нагроможден высоко и почти миниатюрно, он заставляет вспомнить Иерусалим: без деревьев, без укрытия, поднимается он такой обнаженный и гордый, будто отброшен назад в истории, как город в монашеском освященном миссале. Думаешь, как он вообще там оказался. И он похож на Испанию или Мальту: не на Италию. Это крутой и одинокий город, безлиственный, как в каком-то старом истолковании. И все же - словно драгоценный камень: словно янтарь вдруг вырезали в форме розы, голый, в глубине огромной зазубрины. Воздух холодный, дует мрачный резкий ветер, всё небо - ледяной сгусток. Это - Кальяри. Он имеет такой странный вид, как будто на него можно смотреть со стороны, но не входить. Он - как видение, как некая память, как нечто, что давно прошло. Невероятно, что можно просто ходить по этому городу: высадиться, есть и смеяться. О, нет! И все же корабль подходит все ближе, ближе, и мы уже ищем реальный порт.
      Обычный приморский бульвар с темными деревьями на променаде и за ним - великолепные здания, но здесь - не так розово и весело, более замкнуто, более мрачно, хмурый желтый камень. Сама гавань - небольшой бассейн с водой, куда мы осторожно проскальзываем, а баржи, груженые белой, как снег, солью, подкрадываются слева на бесконечно малой тяге. В маленькой бухте - всего два других одиноких корабля. На палубе холодно. Корабль медленно разворачивается, и его тянут к причалу. Я спускаюсь вниз за рюкзаком, и на меня налетает жирная трупная муха:
      "Вы должны 9 франков 50".
      Я расплачиваюсь, и мы покидаем корабль.
      
      
      
      
      
      ___________________________________
      * in bottiglioni (ит.) - в бутылках.
      * "Ah, si! Molto vento!" (ит.) Outside! Outside! (англ.) - Нет, сильный ветер! Вон там! Вон там!
      * barca (ит.) - лодка.
      * "On bigliay pour ung - trozzieme classe": (смесь фран. и ит.) - Умоляю, нам - третий класс.
      *Венеру называли "веселой богиней с Эрикса" (Erycina ridens) потому, что один из ее храмов, посвященных ей Энеем, был построен на горе Эрикс в Сицилии.
      *"Madame votre femme, elle est au lit?" (фр.)* - Мадам, ваша жена, она в кровати?
      *"Ah! "Elle a la mal de mer?" (фр.) - Ах! Она - морская болезнь?
      *"Vous descendez en terre?" - Вы сойдете на берег? (фр.)
      *"Per Dio" - Во славу Божию (ит.)
      * Амфитрита - владычица морей в древне-греческой мифологии. Амфитрита (A m f i t r i t h) - одна из нереид, дочь Нерея, вещего старца, который живет в море, и океаниды Дориды. Богиня моря, супруга Посейдона. По одной из версий мифа, Посейдон похитил ее. Другой же миф рассказывает, что бог морей Посейдон увидел однажды, как Амфитрита водила хоровод со своими сестрами-нереидами на берегу острова Наксоса. Пленился брат громовержца Зевса прекрасной Амфитритой и хотел увезти ее на своей колеснице. Но Амфитрита укрылась от его любви в одной из пещер Океана, ища приют у титана Атланта. Ее примеру последовали и другие нереиды. Долго еще носился бы Посейдон по морю на своих конях, если бы не дельфин, которого он послал на поиски прекрасной девы. Он показал богу убежище нереиды; пришлось ей выйти замуж за Посейдона и жить в чудесном дворце в глубинах моря; а дельфин, в благодарность за оказанную услугу, оказался в числе небесных созвездий. Изображалась Амфитрита мчащейся по морю на колеснице в сопровождении других нереид и тритонов. Почиталась вместе с Посейдоном (у Гомера она ни разу не упоминается в сочетании с другим божеством). Культ Амфитриты, вероятно, догреческого происхождения, подобно культу Фетиды и других морских женских божеств.
      *innamorati - любовники (ит.)Gli Innamorati, известные также под именем 'любовники,' - основные персонажи театра commedia dell'arte, начала 16 века в Италии.
      *Terra firma - твердая земля (лат.)
      *"Bonjour, Monsieur!"- Доброе утро, м-сье."Vous avez pris le cafe? - Вы пили кофе?
      *Pas encore. Et vous? - Еще нет. А Вы?
      *Non! Madame votre femme..." - Нет. Мадам Ваша жена (фр.)
      *simpatico - симпатичный (ит.)
      *gratis - безвозмездно (ит.)
      *Molto bello! - прекрасное (ит.)
      *il carbone - уголь (ит.)
      *l'Inghilterra - Англия (ит.)
      *Il cambio - обмен (ит.)
      *соверен (золотая монета в один фунт стерлингов), la sterlina - фунт стерлингов (ит.)
      *sa (ит.) - знай
      *Ecco! - вот (ит.)
      * a bel pezzo - красавица (ит.)
      * bella - красавица (ит.)
      *propos - тема для разговора (фр.)
      * sotto - под (ит.)
      *Noi giriamo il mondo! Noi, che giriamo, conosciamo il mondo. - Мы, путешествующие по миру, знаем мир. (ит.)
      *en familie - по-семейному (фр.)
      *"Ecco la bandiera italiana!" - Вот он, итальянский флаг (ит).
       __________________________________
      Перевела с английского и составила комментарии Ольга Слободкина-von Bromssen
      
      
      
      
      
      
      
      

  • © Copyright Слободкина Ольга (olga_slobodkina@mail.ru)
  • Обновлено: 09/12/2022. 75k. Статистика.
  • Глава: Перевод

  • Связаться с программистом сайта.