Сотников Борис Иванович
Книга 6. Гражданская война, ч.2 (окончание)

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Размещен: 17/10/2010, изменен: 17/10/2010. 159k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • 5. Эпопея, цикл 1. `Эстафета власти`
  • Иллюстрации/приложения: 1 шт.
  •  Ваша оценка:

     []
    
    --------------------------------------------------------------------------------------------------
    Эпопея  "Трагические встречи в море человеческом"
    Цикл  1  "Эстафета власти"
    Книга 6  "Гражданская война"
    Часть 2  "Конец войны на юге России" (окончание)
    -------------------------------------------------------------------------------------------------
    
    Глава девятая
    1

    Пробираясь под начавшийся дождь по берегу лимана на север и никого не встретив на своём опасном пути, Сычёв добрался до Николаева и там неожиданно застрял. Пароходы на Одессу почти не ходили, только военные суда, а к военным, Сычёв знал, без особой проверки не сядешь. Пришлось, пока доставал железнодорожный билет на Одессу, отсиживаться целых 11 дней у одной сердобольной хозяйки на окраине города. Он поселился у неё сразу, как только подошёл к городу, наврав ей про себя три короба. Опытным глазом контрразведчика он определил: вдова, живёт одна. Поэтому и направился в её двор, когда увидел, какое бельё развешивает она на веревке: ни одних мужских подштанников или рубахи, как не было и ничего детского, лишь своё, женское. А живя у неё, напридумывал ей о себе разных версий и на будущее, чтобы не влипнуть где-нибудь по дороге; зачем бабе знать, куда он поедет; да и на случай, если придётся вернуться, тоже неплохо: вряд ли ему найти приют лучше этого.
    А пока снова железнодорожная полка, снова он в пути. Опять тревоги, опять не спит из-за "золотого" портфеля. Чтобы не уснуть, решил под стук колёс думать о чём-нибудь или вспоминать. Ночью вообще хорошо думается и многое становится яснее. Например, Михаил понял, что главными виновниками гражданской войны, как и предрекал генерал Лукомский, стали члены Временного правительства, из-за которых колесо истории повернулось в России так, что открыло большевикам дорогу к власти и привело к гибели миллионов людей. Личное честолюбие российских Наполеончиков не раз губило жизнь народам России. Но когда Керенский предал свой уговор с Корниловым, а генерал Бонч-Бруевич успел повернуть войска генерала Крымова назад, они загубили эту жизнь окончательно. Гражданская война по сути дела зародилась ещё до прихода к власти большевиков, в башке еврея Нахамкеса-Стеклова, протащившего после Февральской революции в Совет рабочих и солдатских депутатов Петрограда убийственный для русской армии приказ N1. Этот приказ и развалил армию, поделив её на 2 непримиримых лагеря: на солдат, уставших воевать и поверивших, что виновники кровавой бойни это те, кто ведет их в бой и уговаривает воевать до победы, и на офицеров, защищающих отечество от иноземных врагов. Офицеры, видя, что их убивают свои же солдаты, оставляющие фронт, стали объединяться в офицерские союзы и, не видя заступничества со стороны бездарного правительства, начали требовать от генералов принятия самостоятельных и решительных мер. Именно на этой почве зародился мятеж, названный потом мятежом генералов или "Корниловским". Не провались он из-за предательства двух эгоистов, большевики никогда не пришли бы в Петрограде к власти. И пьяная матросня и руководившие большевиками евреи-масоны не пустили бы поезд России под откос, несмотря даже на иезуитский приказ "N1". В союзе с Антантой Россия доехала бы до победы над Германией. Но предательство всегда непредсказуемо, на то оно и предательство. И еврей Ленин, состоявший в тайном сговоре с кайзером Германии, захватил под шумок власть сначала в Петрограде, а потом, обманывая рабочих, солдат и крестьян лживыми обещаниями, собрал их для подавления мятежного белогвардейского юга. В итоге трёхлетнего истребления россиян россиянами восторжествовали правящие Россией евреи. То есть, люди, которым чуждо чувство любви к России, её культуре, народу - чужаки, тараканы, призывающие к пожару во всём мире.
    Отрываясь от горьких размышлений, Сычёв перевернулся на вагонной полке на другой бок, подтянул к животу портфель, проверил во внутреннем кармане пистолет и подумал: "Под конец рассорился вот и я с Белосветовым, хрен знает из-за чего. Остался теперь один. Интересно, как он там, в своём Екатеринославе? Женился, наверно. Забыл, чудак, пословицу: "У цыгана не бери лошади, у попа - дочери". А Врангель уже грузит, видимо, свои войска на пароходы: поедут на чужбину, в изгнание. Сколько же осталось нас от 400-тысячного корпуса офицеров России?"
    - Проводни-ик! - раздался в темноте голос. - Одесса - скоро?
    - Утром! - отозвался проводник, удаляясь с фонарём в руке.
    Колёса застучали сильнее, вагон стало заносить, раскачивать.


    В Одессу Сычёв приехал не выспавшимся, злым. "Куда идти теперь "железнодорожнику" в полушубке? Нужен спокойный тихий дом, как в Николаеве. Где это можно здесь найти?.."
    Наверное, как и в Николаеве, на окраинах, где живёт простой и доверчивый люд. И Сычёв, наученный опытом, направился по берегу моря к окраине - вдали виднелись дома и облетевшие сады какого-то пригорода. Берег там был высокий, и Михаил, поднимаясь по безлюдной тропинке всё выше, увидел и Ланжерон, и Карантинную гавань со старым молом, уходящим в море. Поразило безлюдье и отсутствие кораблей - порт словно вымер. С моря дул свежий ветер, волны там катились с белыми пенными барашками.
    Поглядывая на синюю гладь и на обрывистые берега, выгоревшие за лето, Сычёв вышел на какую-то улицу, расположенную по самому берегу моря. На одном из домов он прочёл название улицы - "Черноморская". От неё отходили вглубь берега, перпендикулярно к морю, переулки, заросшие старыми акациями. На других деревьях пожелтевшие листья уже осыпались, а на акациях ещё держались.
    Михаил оглянулся. Город был рядом. И ему ещё больше захотелось найти квартиру именно в этом райском пригороде. Здесь было много воздуха, морского простора и тишины. Никакой полиции не ощущалось и признаков, как впрочем и жулья. Тихая мирная окраина.
    И он стал заходить в дворы и стучаться. Покорно ждал, когда выйдет хозяин или хозяйка, угомонит кобеля, и жалобно начинал:
    - Хозяюшка, пустите пожить на несколько дней, я заплачу. Приехал к сестре дочку забрать, а ни сестры, ни дочки! - Ломая речь под рабочего, он разводил руками. - Говорят, сестру забрали за спекуляцию, а девочка куда-то ушла. Хату заняли чужие люди - за Дерибасовской, в переулке жила, дом 76. Надо же мне как-то разыскать их? А жить же негде! Если б хоть лето...
    Его выслушивали, советовали зайти до Симоненчихи, у неё летом, кажись, сдавалась комната, и закрывали дверь. Боялись чужих людей: вдруг бандит какой или вор? Лучше уж от греха подальше. Пришлось идти к Симоненчихе. Но Симоненчиха кого-то уже пустила, а "до Мыколаевны прыйихалы родычи з сэла". Мария Пильгуй не захотела связываться из-за нескольких дней: "Якбы 3 мисяци або пивроку". И только у Катерины Харитоненко, почти в конце слободы, в переулке Батарейном, когда Сычёв уже хотел поменять тактику, нашёлся ему приют и доверие. Пустила хозяйка потому, "шо була вдовая: чоловика ото хранцюзы вбылы!" и имела сочувствие к чужому горю. А тут доньку чоловиче шукае, як же ж можна видказаты?
    Вдова жила в чистом побеленном домике с малолетним сыном и дочерью лет 15-ти. Больше никого не было, и Сычёв так обрадовался приюту, что расположил этим хозяйку окончательно - намыкався ж ото, бедный.
    - Значить, вы, той, на зализныци працюетэ?
    - Ага, - врал Сычёв. - Может, будете когда в наших краях, под Николаевом, заходите, милости просим. Я вам адрес оставлю...
    - Щас никуды нэ трэба. - Вдова вздохнула. - А от як заспокоиться у свити писля вийны, може, й прыйдэться кудысь по зализныци, то, будь ласка, допоможить, нэ видкажуся!
    - Хорошо, хорошо, - кивал Сычёв. - Только я плохо вас понимаю. Вы по-русски не могли бы?..
    - Та можна, чого ж цэ, можна й по-российскому, - добродушно тараторила хозяйка. - Рядом же ж город, мову знаемо и ту, й другу. Та й люды ж уси свои, той, славьяны.
    Сычёв подал хозяйке старый серебряный рубль:
    - Екатерина Ивановна, может, есть у кого из соседей хлеб, сало, то купите, пожалуйста! Вместе и поедим. Я с дороги совсем проголодался!
    - Ой, лышенько ж мэни, чого ж цэ я! Та я щас, щас! - Хозяйка засуетилась, куда-то побежала, а Сычёв стал бриться, приводить себя в божеский вид.
    Хозяйка вернулась быстро. Принесла мамалыги, несколько картофелин, 2 яйца и кусочек сала. Не передохнув, принялась объяснять:
    - Голод же ж какой обицяють! Нету ж ни кэросину, ни дров. Соли немае, гвоздей. Ничё нэмае! Коробка спычек на Новому базари - 100 тыщ карбованцив стоить на нови гроши! Тильки ж одын водопровод, слава ото Богови, й остався - качае. А лэктрычиства ж нет! Бачилы тэлэграфни стовбы? Увезде провода пооборвани, й кому ж то воно надо було?!
    Сычёв вспомнил, действительно, когда шёл, везде видел оборванные провода. Слушая хозяйку, он теперь жалел, что выбрал себе Одессу: нет здесь ничего хорошего, решил он, и не будет, видимо, очень долго. Баку - не работает, откуда же возьмётся керосин? Заводы - разрушены тоже, откуда же будут гвозди, инструмент? Не работают и соляные копи; нет мыла; нет обуви - вся Одесса шаркала и стучала по улицам какими-то жуткими башмаками на деревянных подошвах. Здесь, похоже, и с золотом пропадёшь, надо было в Москву. Но тут же передумал: "А где сейчас не пропадёшь? Пропала целая страна, государство Россия!"
    Стал расспрашивать Екатерину Ивановну о жизни в городе, где можно купить ему красивую шапку на зиму, городское пальто, если придётся застрять здесь из-за поисков дочери и сестры. А то ведь не шапка, а малахай на голове! Спросил, есть ли в городе работающие магазины и как ведёт себя сейчас знаменитое одесское ворьё?
    - Не, у магазинах нема ж ничё, всэ купуемо на Новому базари, та на Привозных толчках. Тильки ж и туды трэба обэрэжно зараз, там той, Мишка Япончик та Пятирубель с дружкамы з Молдаванки. У всих наганы та ножики! А ночью - сыды ото дома й нэ рыпайся, якщо нэ надоило житы!
    Женщина была не в курсе, что красная "чрезвычайка" перестреляла уже всех "япончиков" и "пятирублей". На воле осталась лишь блатная шушера, которая не выходила за рамки мелкой поножовщины. Но у обывательского страха, как говорится, глаза велики.
    Выслушав хозяйку, Сычёв спросил:
    - А почему нет пароходов?
    - Та били ж увелы! А сами поховалысь у нимэцькых сэлах Люстдорфи, Либентали. Там стольки охвицеро`в!
    Сычёв насторожился: как бы не встретить кого из знакомых! Хорошо, что предупредила.
    Не знал он, что среди неприкаянных офицеров, переодевшихся в цивильное, прятался и знакомый ему газетчик Василий Витальевич Шульгин, про которого он рассказывал 2 года назад Белосветову: "Теперь он у Антона возле правого уха стоит". Тем летом тот находился не возле "уха", а выпускал газету в Одессе, куда перевёз из Киева и свою семью: жену и двух сыновей. И вдруг, словно снег на голову, на Одессу свалился Котовский с красной бригадой, и Одесса превратилась для Шульгина в захлопнувшуюся мышеловку: еле удрал от двух чекистов, выследивших его. Пришлось уходить морем со знакомыми рыбаками в Севастополь. А чекисты, не предполагая, что в Одессе осталась его жена, 2 сына и брат, размножили фотографию Шульгина, увиденную ими в витрине частного фотографа. Думали, что Шульгин всё ещё в городе и продолжали искать, в то время как он был уже от них далеко.
    Жена Шульгина и сейчас находилась в городе, о чём Сычёв, конечно, не мог знать. Но средний сын Вениамин уехал в Крым ещё в августе. Встретился в Севастополе с отцом, записался в полк Марковцев, а в октябре, получив в бою под Джанкоем ранение в голову шашкой, помешался. Кто-то его там спас, вывез в Винницу и сдал в дом сумасшедших. Младший сын, Дима, тоже пробрался к отцу в Крым вместе с дядей. Но Диме повезло: первого ноября он и отец отплыли с армией Врангеля в Турцию на одном из кораблей вместе с дочерью генерала Сидельникова Машей. В эту Машу 42-летний отец Димы влюбился, как говорят, прямо "на палубе". А вот дядя Дмитрий Шульгин уплыть не успел - его схватили и расстреляли чекисты.
    Первый день Сычёва в Одессе прошёл спокойно - в расспросах, разговорах о жизни. А вечером, когда сонный от сытости и недосыпания, остался в своей комнатёнке, то первым делом спрятал под матрац портфель, закрылся на крючок и провалился в сон. Проснулся, однако, рано, хотя и не выспался. Портфель был на месте, он успокоился и направился умываться.
    Потом немного поел у хозяйки, дал ей ещё серебряный рубль и стал спрашивать, где находится тюрьма - будто бы ему это нужно для того, чтобы написать прошение начальнику стражи.
    - А е чим пысаты? - спросила хозяйка.
    Ответил, что нет ни бумаги, ни карандаша, хотя в портфеле у него лежала и бумага, и специальный пузырёк с чёрной тушью, и ручка с нужным пером под тушь. Хозяйка этого не знала, "позычала" у соседей химический карандаш и клочок старой бумаги для заявления. Он поблагодарил и ушёл снова к себе, закрывшись на крючок. Достал тушь, ручку и принялся писать, но не прошение, а заполнил ещё один бланк паспорта, под которым хотел жить. Как ни странно, выписал он его себе на имя Николая Константиновича Белосветова, которым представился хозяйке.
    Рассудил он всё это вчера. Кто такой Белосветов? Сын мелкопоместного дворянина, не имеющего даже собственного дома. Отец его всю жизнь проработал инженером на Казанской дороге. Война затянула сына, офицера - что в этом особенного? - сначала на фронт с немцами, потом втянула в гражданскую, с красными. Когда разобрался, дезертировал. Вот и вся биография: никого не вешал, не допрашивал. Образованный человек, подлостей не совершал, герой войны за отечество. Надо, правда, пару "егориев" на чёрном рынке поискать: солдатский и офицерский. Бланки наградных документов тоже есть - только фамилию вписать. А настоящий Белосветов, напуганный им ещё в Ялте, станет теперь каким-нибудь Ивановым или Петровым. Он же, Михаил Сычёв, биографию Белосветова знает хорошо, никогда не собьётся. Есть и листовка красных в кармане, призывающая к уходу из Добровольческой армии без последующего осуждения. Так что "вот тогда ещё и ушёл..." А если что-то осложнится в жизни под этой фамилией, только Мишку Сычёва, то есть, "Белосветова", и видели: объявится в другом месте под новой фамилией. "Посмотрим..." - решил он.
    Из дома вдовы Харитоненко он вышел с паспортом гражданина Белосветова и, переживая за бриллианты и золото, которые растолкал по всему матрацу, а потом его аккуратно зашил и заправил кровать так, как заправляла хозяйка, направился с пустым портфелем в город. Разумеется, было с собой и немного денег, и зашитое в куртку золото. На это долго не проживёшь, если хозяйка вдруг начнёт обшаривать его матрац и обворует. Однако сердце подсказывало, что хозяйка не станет проверять его кровать, слишком уж добрая и честная - зачем ей это? Другое дело, если сам исчезнет по какой-то причине на несколько дней, тогда пиши пропало. Но он не может сидеть у вдовы, никуда не уходя! Нужно купить и костюм, и пальто, и чемодан - не ходить же в таком виде! Да и жильё надо найти постоянное и надёжное. Короче, забот хватало, переживаний тоже, а ничего не попишешь.
    Нащупав за пазухой пистолет, он направился к знаменитому "Новому базару" в конце Садовой улицы, где была площадь. Когда он туда пришёл, барахолка гудела от выкриков продающих и покупающих людей. В конце этого базара, возле лавки с надписью "Варшавские кепи" собралась толпа. Там, внутри, кого-то били - доносилось пыхтенье и всхлипы. А потом избитого вышвырнули, и толпа разошлась.
    Сутулясь от холодного ветра, Сычёв ещё раз нащупал пистолет и вошёл в лавку, вспомнив напутствие хозяйки: "Вы ж там, той, дывиться! Цэ ж Одесса, вмыть обчистять. А то й вдарять ножиком. Там же ж не тилки Япончик, повно й "маравихэрив", як звуть в нас кляту шпану!"
    За прилавком сидел старик-еврей с газетой "Одесские известия" в руках, как будто ничего тут только что не происходило. Увидев Сычёва, поднялся.
    - Шо хочет молодой человек?
    - Приличную шапку. Неплохо бы и пальто.
    - Вы, я вижу, приезжий до нас?
    - Почему вы так решили?
    - Очень просто. Вы сразу говорите о себе всё, шо вам надо. А нужно иметь осторожность и не говорить, шо вам надо. А то налетят маравихеры и всучат вам такое, шо плакали ваши денежки! А я... не хочу, шоб они у вас плакали, и вы с ними вместе. Я же вижу, шо вы порядочный человек, и у вас есть денежки! Да, так вам нужна, говорите, культурная шапка и уже и пальто? И, конечно же, шоб по моде?
    - Можно и не по моде, - вставил Сычёв.
    - Шапку уже найдём. А за пальто вам таки придётся сходить до "Румына" - вернулся недавно в Одессу и налаживает прежнее дело. Ему - тоже нужны сейчас советские деньги.
    - Деньги нужны всем. А где этого Румына найти? - спросил Сычёв.
    - Зачем его искать, если он всегда здесь, на барахолке. - Старик обернулся к мальчику, сидевшему на табуретке и ковырявшему в носу. - Миня, покажешь человеку "Румына"! - Он нагнулся, достал из-под прилавка меховую шапку-ушанку: - Ну-ка, померьте уже эту, может, вам подойдёт?
    Михаил примерил шапку - оказалось, на него: тютелька в тютельку. Шапка была тёплой, хорошей.
    - Сколько вам за неё?
    - Один лимон.
    - Что это значит, - не понял он.
    - У меня уже такое впечатление, молодой человек, шо вы не только сильно нездешний, но и вообще не с земли. Лимон - это мильён в новой советской валюте. Лимонард - мильярд. Кусок - тыща. Это и дети знают. Но за кусок вы тепер ничего уже не купите. За деникинские "колокольчики" и "ермаки" - тоже ничего.
    - А за металл? - тихо спросил Сычёв.
    Старик оглянулся по сторонам, заговорил шёпотом:
    - Вы таки и не с луны, вы - с того света и, вэриятно, торопитесь туда снова! Говорить вслух, шо у вас есть металл! Боже ж мой!.. За него вы достанете всё, тем более в Одессе. Но... можете потерять голову. Советую никому не говорить на барахолке, шо имеете благородный металл! Если, конечно, хотите жить. А если не хотите...
    - А как же я тогда куплю вашу шапку? Да и всё остальное? Лимонов у меня нет.
    - Миня, закрой уже двер! - приказал старик. А когда мальчишка закрыл дверь, тихо продолжил: - Я - помогу вам. Но вы - мне дадите за это мой "карбач", то есть, процент! Тогда вы уже будете спокойны за ваш металл, а я - за вашу голову. И - клянусь вам: никто и ничего об этом не узнает!
    - Что же вы предлагаете?
    - Обменный курс согласно данным в последней газете: вот она! Я вам поменяю ваш металл на бумажные деньги. Вернее, не я. Я получу только свой "карбач". Но вам это неважно, вам важен обмен. Сколько у вас жёлтого?
    Сычёв внимательно посмотрел старику в глаза, что-то обдумывая. Старик сразу всё понял:
    - Меня вы уже можете не бояться.
    - Ну, для начала - хотя бы вот это... - Михаил достал из кармана две золотые монеты и кольцо с перстнем.
    Рассматривая перстень на свет, старик воскликнул с восхищением знатока:
    - Какая работа! Какая чистая вода! - Он поцокал языком. - Щас Миня сходит за ювелиром Бильманом, и он оценит весь ваш товар по совести. Его - вы тоже не бойтесь. От него и получите советскую валюту, с которой вас не убьют. Зачем?..
    - А ювелира... по дороге?
    - Его не убьют тоже. Он ходит с охраной, которая ему преданнее, чем молодая жена. Она ему, кстати, не преданная. Но он это таки терпит: немного ж достаётся и ему. А шо ж вы хотите? Такая уже жизнь!
    Через час сделка состоялась, и Сычёв набил свой портфель "лимонами" и "лимонардами" в виде больших листов, которые ещё не были разрезаны на отдельные купюры. Ювелир Бильман сказал, уходя:
    - Молодой человек, если вам уже нужно будет загнать шо-то ещё, я всегда до ваших услуг. Но действуйте только через него, - он кивнул на старика. - Мне кажется, шо мы с вами ещё встретимся: вы не мелкая рыба, это сразу видно. - Бильман вышел, и к нему сразу же подошли два здоровенных парня.
    Старик в лавке приказал мальчишке:
    - Миня, проводи тепер человека до "Румына".
    Сычёв поклонился и вышел из лавки тоже.
    "Румына" на барахолке почему-то не было - может, отправился выпить и закусить, а может, куда-то по делу. Мальчик показал место на базаре, где "Румын" всегда отирается. Рассказал его приметы и ушёл, сказав, что торговля это таки торговля, и ему нужно быть в лавке.
    Сычёв остался с "лимонардами" один. Стало тоскливо. Поёжившись в новой шапке, он подумал: "Зря приехал сюда, зря!" Тем не менее одесская барахолка поразила его бесцеремонностью, бесстрашием и обилием запоминающихся лиц и характеров. Никуда не нужно ходить за справками, надо лишь немного постоять и послушать.
    - Кому нужны зуби, золотые готовие зуби? Есть уже зуби! Отдам за муку или сало, - громко повторяла пожилая торговка, безбоязненно показывающая из руки чью-то отмытую золотую челюсть, может быть, извлечённую ночью из чужого богатого рта. За торговкой медленно продвигался здоровенный, блатного вида детина. "Охранник!" - понял Сычёв.
    - Кому уже надо переехать в Румунию? Кому надо в Румунию? - выкрикивал грязный малый лет 14-ти. - Есть баркас и надёжние хлопци!
    - Продаю "литеры" на хлеб! Кому нужны "литеры"? - орал другой шкет, торговавший государственными хлебными карточками.
    "Ну и ну! - удивлялся Сычёв. - Не боятся ни властей, ни полиции. Чёрт знает, что за город. А может, это и к лучшему?" - Он приблизился к тумбе, оклеенной объявлениями.
    Одно из объявлений, провисевшее, должно быть, всё лето, привлекло его внимание особенно. Это был старый приказ Одесского губисполкома, отпечатанный типографским способом на серой обёрточной бумаге. Пропуская общие места, Михаил прочёл только суть:
    "В случае нахождения золота и драгоценных вещей, иностранной валюты, а также предметов роскоши и спекуляции, лица, скрывающие их, будут переданы суду, как за измену родине и контрреволюцию".
    Он озлобился: "Вот, гады! Надо что-то срочно предпринимать. Купить себе дом, что ли? А золото и бриллианты, которые останутся, закопать!" - Мысли его с этого момента вертелись только в одном направлении.
    Рядом с ним раздалось:
    - Отправили его в чека и разменяли на мелкую монету! Шоб мне не дойти домой!..
    - А як же Гриша Чёрный?
    - Замели тоже.
    Неподалеку от Михаила остановились и говорили о чём-то двое немолодых мужчин еврейского типа. Один из них, маленький, щуплый, подходил под приметы, которые оставил Михаилу мальчишка. Другой, рослый и могучий, как бык, с большими навыкате глазами, заметив, что Михаил к ним прислушивается, надвинулся на него боцманской грудью:
    - А ну, ты, хрюкало, давай линяй отсюдова, пока кишьки целые!
    Сычёв по-волчьи привычно оскалился:
    - Тихо, дядя, а то захрюкаешь у меня сам! - И засунув руку между пуговицами тужурки, повернулся к маленькому измождённому человечку: - Ты, что ли, будешь "Румын"? Жду тебя целый час!
    - Ну, я. Хто тебя направил до меня?
    - Старик из лавки. А Миня - привёл. Дело есть. Но... без свидетелей, - добавил Михаил, посмотрев на верзилу.
    "Румын" был одет в короткое пальто и французские бриджи, заправленные в офицерские хромовые сапоги - предмет зависти всего рынка. К нему один за другим подбежали два черномазых мальчика, пошептали что-то в склонившееся ухо и, покивав, исчезли. "Румын" кивнул верзиле, чтобы исчез, и они остались вдвоём.
    - Ну, внимательно слухаю на тебя! - Он шикарно сплюнул сквозь зубы.
    - Нужно: интеллигентное пальто, хороший большой чемодан и... маленький солдатский Георгий первой степени.
    - Ясно. Постой здесь минут 10 ещё, и я вернусь, - посоветовал вор, исчезая.
    Вскоре он вернулся и показал на ладони солдатскую медаль первой степени. Спросил:
    - Тебе такой?
    - Сколько с меня?
    - Я понимаю так, - заговорил вор с блатным акцентом, - солдатский Георгий в такое время тебе нужен не для прогулок по Одессе, верно? - Узкий лобик вора картинно нахмурился.
    - Ну и что? Я спрашиваю, сколько лимонов тебе за него?
    - А ты миня вислухай до конца, чего такой нетерьпеливий? Мине твои лимоны не надо, свои есть. Ксиву достать можешь? Ты - спрячешься за мой крестик, я - за твою ксиву. Идёт?
    - Ксива - и крестик за одну цену?! За кого ты меня имеешь? - спросил Сычёв по-одесски и с деланным возмущением. - За ксиву я тебе 10 таких крестов достану!
    - Хорошё. Шо уже просишь за ксиву?
    Они говорили, не глядя друг на друга - в пространство, как принято на базаре:
    - Надёжную хату с приличной вдовой. Я только приехал, а жить, оказалось, уже негде: не ждали здесь больше меня!
    - Найдём сегодня же. А когда нарисуешь ксиву?
    - Старик может за тебя поручиться?
    - Идём. Я племянник его знакомого ювелира.
    - Если вдова и хата понравятся, будешь иметь ксиву завтра.
    - Хорошё, идём уже на смотрины! Жьду тебя вон на том извозчике. - Вор пошёл от рынка в сторону.
    "Румын" оказался не вором, а местным контрабандистом, работающим под румына. Оказывается, умел говорить по-румынски. Об этом Сычёв узнал позже, когда приобрёл и тёплое пальто, и чемодан.
    На первых "смотринах" Сычёву понравился дом, но не понравилась вдова - нервная особа чахоточного вида. Судя по физиономии и глазам, скандалистка и, должно быть, неврастеничка. На вторых смотринах не понравился дом - рядом был кабак и бродили тёмные личности. И только на третьих - недаром говорят, Бог троицу любит - всё сошлось в лучшем виде: и дом был хороший, и в тихом месте, и вдова Юлия Казимировна (Шидловская во девичестве, Фридман по мужу-ювелиру, расстрелянному петлюровцами) тоже была ещё хороша, хотя и старше Сычёва. Видно, ювелиры не женились на некрасивых бабах: при Юлии Казимировне было всё - и лицо, и глаза, и грудь на красивой фигуре с невозможно волнующим задом.
    - Мужа, как вы понимаете, убили, чтобы забрать золото! - рассказывала она с возмущением. - Всё, мерзавцы выгребли, до последнего колечка! Могли бы и не убивать: человек сделал бы себе состояние ещё раз - приходите и грабуйте снова. Так нет! Убили такого ласкового человека. - И тут же в тревоге спрашивала "Румына": - Гриша, так ты вернулся в Одессу, да? И ты уже ручаешься мне за квартиранта? Смотри же, Гриша: я тебе верю, как мой покойный муж!
    - А за шё вы переживаете, тётя Юля? Ничего ж не осталось!
    - Та как же, за шо? У меня ж и дом неплохой, и на чёрный день шо-то имеется! Покойный муж, царство ему небесное, не всё ж держал в доме. Было кое-шо и запрятано. Правда, кончается... Но, мало ли шо? Совсем же ж можно остаться без копейки! Шо тогда?..
    Сычёв при этом разговоре сидел на стуле и любовался сочной женщиной. А после таких слов поднялся, сделав бедной вдове офицерский поклон, сказал:
    - Юлия Казимировна, на мой счёт вы можете быть абсолютно спокойны! Я вас и не стесню, и заступиться могу, если понадобится! - Последние слова он произнёс с особой решимостью и прищёлкнул даже каблуками.
    Тон Сычёва и его офицерская выправка - вдова сразу поняла, кто он на самом деле - подействовали на неё, словно бальзам. Видимо, поняла и то, что этот не полезет, как покойный муж, под кровать, не заверещит, а будет защищать, пока жив. Да и привёл его ведь не кто-нибудь, а племянник покойного мужа, Гриша Галкин. В общем, она согласилась.
    На другой день Сычёв перебрался жить к вдове "ювелирной", хорошо рассчитавшись на окраине города с вдовой солдатской, и вновь встретился с "Румыном". Показав ему чистый паспорт царской России, сказал:
    - Неси фоторожу своего клиента и напиши мне всё про него, чтобы заполнить, как надо. Видишь, печать симферопольская, а уголка вот здесь нет. Его надо ещё подставить под фотокарточку, а затем уже приклеивать. - Ему хотелось знать, какую фамилию будет носить преступник. Вдруг когда-нибудь пригодится.
    Однако, "Румын" был тоже не дурак. Забрал паспорт и, усмехаясь, ответил:
    - Не беспокойся, свои специалисты найдутся. Получай в придачу и второй Георгий! - Он вынул из кармана офицерский крест, как договорились в доме Юлии Казимировны напоследок.
    - Спасибо, Григорий.
    - А ты... ещё одну ксиву... сможешь достать? Если понадобится.
    - Нет, - быстро ответил Сычёв, сообразив, что тогда к нему потянется всё ворье. Этого он не хотел. - Была только одна в запасе: для себя держал. На всякий случай.
    После этого они расстались. Сычёв стал жить у Шидловской-Фридман, присматриваясь к ней и к жизни в городе при большевиках. Но больше, конечно, волновала его вдова, сохранившая фигуру и привлекательность. Детей у неё не было, оно и немудрено, что вид у женщины был, как говорили в Одессе, "товарный".
    На желание поскорее овладеть вдовой оказывала влияние ещё и физиология - не переносил длительных перерывов в близостях. Господи, а каким телёнком был, когда случилась это с ним впервые. Покуривая в кресле, стал вспоминать...
    В 16 лет страсть узнать, что такое женщина, захватила Михаила настолько, что он начал заниматься онанизмом. Но отчим, подлый скряга и негодяй, денег ему никогда не давал, и он так и не смог ни разу сходить в дом развлечений, как это делали другие гимназисты старших классов. А стоило-то это удовольствие - смешно теперь вспоминать - 5 рублей ассигнациями. Сверстники бахвалились "опытом", а он только кивал, будто знает всё не хуже других. А сам мучился по ночам от сладких горячительных снов.
    Почему-то снились всегда знакомые дородные бабы - то горничная Гудковых, грудастая пышнотелая девка, то жена сапожника Ельцова, что жила внизу напротив их дома в полуподвале и он видел часто её белые крепкие ноги, когда она мыла господское крыльцо. Стоя к нему задом, с высоко подоткнутой юбкой, она водила, нагнувшись, тряпкой по крыльцу, а он, глядя на неё из окна, видел её голые ляжки и сгорал от желания. Сердце колотилось, на лбу выступал пот, рубашка прилипала на спине, и он начинал тогда свой "массаж" - мастурбировал. Но чаще всего она ему снилась по ночам. Однако во сне никогда не доходило дело до конца - просыпался на самом пиковом месте, и опять за мастурбацию. Издевательство, а не жизнь.
    А вот и первое грехопадение, наконец. Это было в Москве, когда учился в юнкерском Александровском училище. В бордель он отправился один, крадучись, как мартовский неопытный кот. Дело в том, что у него не было приличного штатского костюма и пришлось идти в форме юнкера. А юнкерам и офицерам посещение борделей в мундире строго воспрещалось - это роняло престиж офицерского корпуса. Надеялся он в тот поздний зимний вечер, что никого из чиновников, представляющих собою официальную власть, не встретит в заведении мадам Пшечекринской. Заведение было второразрядное, туда ходили лишь юнкера и мелкие чиновники. Об этом он знал от побывавших там товарищей. Однако никому не сказал, что отправился именно туда, взяв увольнение до полуночи.
    На улицах мела позёмка, было темно, фонари светились в снежной завирюхе тускло. Самая благоприятная погода, размышлял он, подняв воротник шинели. Но, подойдя к крыльцу нужного ему дома, растерялся. Ну, войдёт сейчас, а что говорить, кому?.. Сгореть можно от стыда и неловкости.
    И всё-таки желание, от которого мутился рассудок, оказалось сильнее стыда: он позвонил. Дверь ему открыл какой-то старик в ливрее, похожий на гостиничного привратника. Осмотрев запорошенную снегом юнкерскую шинель и погоны, он спросил:
    - Вам кого, ваше благородие? Не перепутали адресок?
    - Не перепутал, - выдавил он из себя пересохшим от волнения языком. - Зови хозяйку или кого там?..
    - Што ж вы в шинели-то? Не положено чать.
    Не зная, что сказать и краснея, он молчал.
    - Ладно, входите. Щас позову.
    Он вошёл в небольшой холл и остался ждать, стоя посредине. Старик куда-то исчез, закрыв входную дверь. На кафельный пол стала натекать от тепла грязноватая вода с ботинок и шинели. Ощущая тревогу и неловкость, он не знал, как себя вести с хозяйкой, какими словами изложить ей цель прихода.
    Излагать, слава Богу, ничего не пришлось. К нему подошла полная немолодая женщина с серым пуховым платком на плечах и тихо спросила с польским акцентом:
    - Пан желает хорошенькую девушку?
    Ему оставалось только кивнуть, что он и сделал, не глядя ей в глаза. Тут понимали, зачем сюда приходят.
    - А почему пан пришёл в военном? Разве пан не знает, что нас за это штрафуют?
    - Извините, я в первый раз... - пролепетал он.
    - А сколько у пана с собой денег и каким временем он располагает?
    Выяснив, что он нищий, подлая старуха не повела его, как рассказывали богатенькие юнкера, в свой кабинет, где показывала им альбом с нагими красотками, а пригласила на второй этаж, говоря на ходу:
    - Пану юнкеру, я думаю, подойдёт пани Ольга. Пан останется доволен. Но, если вдруг придётся платить штраф, то пан будет платить сам. А пока с пана 6 рублей, потому что с угощением. Пан согласен?
    Он опять согласно кивнул и вручил ей деньги. Хозяйка повела его дальше, остановилась возле двери с номером 14 и постучала. "Хорошо хоть не 13!" - успел подумать он. Ей отворила высокая сухопарая женщина, стоявшая в китайском шёлковом халате. У неё были чёрные, как уголь, волосы, волной ниспадающие на плечи. Хозяйка вежливо проговорила:
    - Оля, до вас гость по третьему разряду. Пан юнкер у нас первый раз и торопится. Надо пана встретить так, чтобы пан не забывал нас. - Она улыбнулась полными накрашенными губами. - Желаю пану приятно провести время!
    Он очутился в номере, пропахшем духами и потом, и здесь разглядел Ольгу получше. Возле тёмных глаз виднелись тонкие морщинки, тщательно скрываемые под слоем крема и розовой пудры. Глаза были печальными, как у собаки, но в общем она показалась ему симпатичной, и сложена хорошо. Зато сам перед нею выглядел, наверное, мокрым от смущения идиотом. Однако и тут обошлось без особого унижения.
    - Снимайте вашу шинелю, раздевайтесь, - выручила Ольга. - Вот вешалка. А я соберу сейчас на стол. Как тебя звать? - перешла она на "ты".
    - Михаилом.
    - В соседней комнате ванна и душ. Сходи искупайся.
    Он обрадовался: будет время освоиться, привести себя в чувство. И всё равно допустил оплошность: вышел из ванной комнаты одетым в мундир.
    На столе уже стояли две рюмки, бутылка мадеры, печенье и конфеты. Ольга сидела в прозрачном пеньюаре, сквозь который виднелись коричневые соски на груди и угадывалось всё остальное, отчего горячая кровь бросилась ему в лицо и застучало в висках. Он почувствовал дикое, нестерпимое желание.
    - Зачем же ты оделся? - Она рассмеялась, разглядывая его.
    В комнате стоял розовый полумрак. Ольга показалась на этот раз безумно красивой. Он торопливо начал снимать ботинки, срывать с себя мундир, брюки, нательную рубаху.
    - Не торопись, успеешь, - тихо донёсся её голос.
    Но он не стал пить вина, разговаривать с ней и ждать - им руководило лишь безумное желание и мысль, что вот сейчас заветное - рядом, и всё произойдёт, он, наконец, узнает это.
    Она поняла его состояние, усмехнулась, подняла вверх пеньюар, обнажив белое тело, пупок, мысок тёмных волос внизу, и, сбросив с себя кисейное одеяние, осталась перед ним совершенно нагой, как и сам он со своей пикой, которую не знал куда деть, и смущался. Зато всё знала Ольга, прижавшая его к себе и потянувшая за собою на кровать.
    Увы! Он тут же перегорел, едва войдя в неё. Поняв, что опозорился, невольно заплакал. А Ольга принялась ласково утешать его и говорить, что так бывает у всех неопытных. Пройдёт 5 минут, и он сделает своё дело, как надо, не о чем тут и думать.
    Когда Ольга узнала от него, что она у него первая, то воскликнула, перестав пить мадеру:
    - Что же ты мне сразу не сказал, дурачок! Да я бы для тебя разве так... Господи, а у меня-то самой мой первый раз каким был! - И горько разревелась.
    Он вытирал на её лице поплывшие краски, утешал, как мог, и узнал, что её изнасиловал родной дядя в Замоскворечье, приставив к её горлу нож. С тех пор её жизнь скособочилась - не было ни отца, ни матери: жила у этого дяди. Пришлось и от него уйти в 16 лет.
    Перестав вспоминать и всхлипывать, Ольга выпила мадеры ещё и была с ним нежной и всё целовала его, целовала, называя "чистенький ты мой", "цыплёночек мой". И всё у него с нею получилось, и он остался ей благодарным на всю жизнь, хотя ничего этакого, о чём рассказывали в училище юнкера, и не было. Да и не думал он тогда о "фокусах", обалдев от счастья. А со временем, когда навидался всего, понял, что самое лучшее, что есть у людей, это чистота отношений.
    "Ну, и щенком же был! Тыкался ей в голую грудь и чуть не плакал опять, но уже не от позора, а от нежности к этой проститутке, от которой не хотел в тот вечер уходить, и жалел, что не было денег побольше. Искал её потом, потому что она неожиданно ушла из заведения и как в воду канула. Я ведь пришёл к ней только через месяц, когда скопил денег. А её уже и след простыл..."
    Пошёл к другой, но всё было уже не то, и он, как это ни странно, запомнил Ольгу навсегда и нередко думал: "Где она, что делает? Вспоминает ли?.. Хреновая штука чувства".
    К Юлии Казимировне чувства у Михаила были кобелиные. Он и набросился на неё, словно кобель, сорвавшийся с цепи в один из вечеров, когда ужинали и выпивали вместе. Обнял, стал целовать, а между поцелуями жарко шептал: "Я хочу вас! Я хочу вас! Я не могу больше..." И Юлия Казимировна не устояла - сдалась. С тех пор к обоюдному удовольствию и согласию они стали жить, как муж и жена, только что не регистрировали свой брак.

    2

    На стук в дверь вышла похудевшая Анисья Григорьевна. Год назад она напоминала кубышку, блестевшую от лака, а теперь сморщилась и стала неузнаваемой. Неузнаваем был и Белосветов в своём одеянии, но больше, конечно, из-за небритости, опухшего от ударов лица.
    - Вам кого? - спросила Анисья Григорьевна.
    Оглядывая с высокого крыльца припорошенные снегом крыши соседних домов, колодец во дворе и, думая о том, видел ли кто его из других домов, кроме пса, взбрехивающего за соседним забором на цепи, Николай Константинович негромко произнёс:
    - Здравствуйте, Анисья Григорьевна! Это я, Николай Константинович Белосветов. Вернулся вот...
    Анисья Григорьевна отшатнулась, так напугал он её своим голосом.
    - Осподи, живой?!. - Представив последствия его появления, инстинктивно загородила дверь: - Только ж нельзя к нам сейчас, истинный крест невозможно! - Она быстро и мелко крестилась, оглядывая его странный вид и мешок.
    - А что случилось? - встревожился Белосветов.
    - Так ведь думали, нет вас! Никаких вестей. К свадьбе, считайте, готовимся. Господи, несчастье-то какое! - запричитала Анисья Григорьевна, не заботясь уже ни о подборе слов, ни об их смысле.
    Стыд и обида смешались в одно горячее чувство, которое привело Белосветова в замешательство. Уйти? Плюнуть на всё?.. Но хотелось увидеть Веру Андреевну и посмотреть ей в глаза. Спросить, кому же она его предпочла? И вообще напомнить, какие слова говорила при расставании...
    Не желая ссориться с Анисьей Григорьевной, но и не желая заискивать, он сдавленно проговорил:
    - Анисья Григорьевна, я всё понимаю и не задержусь долго. Но и вы должны понять: не могу же я вот так... взять и уйти с порога, не повидав Веру. Не поговорив с нею.
    - Ох, Господи!.. - простонала Анисья Григорьевна, не зная, на что решиться. То ли раскричаться и прогнать, то ли уговорить как-то добром, чтобы ушёл и не мешал им тут жить. Думать было некогда, да и опасение возникло: вдруг вытащит сейчас револьвер - вон как расстроился!.. И она жалобно заторопилась: - Да разве же я не понимаю? Токо как же быть-то? Щас жених, возможно, появится. Што я ему? Это же скандал!
    - А вы... перехватите его. А то ведь и я могу устроить скандал, если на то пошло!
    - Ладно, токо уж ты... Верушу-то - не трожь. Христом Богом прошу!
    - Я только выясню: что произошло?
    - Да не сердись ты на меня, я - мать. Входи уж... Токо не долго там, прошу-у!.. Не виновата Вера перед тобой. Это мы с отцом... Да теперича уж поздно: чего толковать!..
    - Значит, не по своей охоте она?.. А кто жених? Уж не тот ли?..
    - Тот, тот самый. Входи, пока не видел никто. Вот горе-то на мою голову!.. - Всхлипнув, старуха опять взглянула на его одежду.
    Он понял её по-своему:
    - Ничего, Анисья Григорьевна, это так, маскарад. Я теперь богат, не бойтесь.
    Не придавая значения его словам, она отворила дверь:
    - Богат, говоришь? - равнодушно пробормотала, подталкивая его, чтобы скорее входил. - Господи, что же будет?.. Не шуми токо. Схожу предупрежу, а то как бы... - В полном смятении, она пошла вперёд, в гостиную, а он, вытерев ноги о половичок, остановился. В доме всё было по-прежнему, тот же полумрак, те же хрустальные висюльки под потолком, ковры на полу и на стенах; ореховый буфет с горкой посуды; образа в углу; кожаные кресла; книги на столе. Дом, покой, уют, словно и не было никакой войны.
    Из смежной комнаты выбежала Вера Андреевна с белым лицом:
    - Ко-ленька, живой! Миленький мой!.. - И повисая на нём, слабея, затряслась в сдерживаемых рыданиях, уткнувшись ему в плечо. - Какое счастье, как я рада, что ты живой и вернулся ко мне!
    Анисья Григорьевна поняла: это конец, дочь любит его и ничего с этим уже не поделать. Решетилов, конечно, смертельно обидится на них, ну, а всё остальное пережить можно. О свадьбе ещё никому не объявляли, официальных приглашений не наделали, стало быть, перед всем светом не осрамились пока. А своих людей в доме немного, посвящённых во всё. "Авось, как-нибудь переморгаем..." - заключила Анисья Григорьевна.
    Она посмотрела на Белосветова, который гладил Веру Андреевну и целовал то в губы, то в затылок и шею, бормоча:
    - Наконец-то, наконец-то!..
    У него было такое чувство, будто всё плохое уже кончилось, кончилось навсегда. Умилённый оттого, что не забыт, расслабленный после счастливой встречи, после всего пережитого, он ощутил, как ресницы его становятся влажными, чего, ёлки зелёные, прямо-таки не ожидал от себя, и застеснялся.
    Вера Андреевна, почувствовав его состояние, опомнилась, попросила мать, чтобы та вышла, и вновь принялась целовать его, бормоча:
    - Какое счастье, что ты вернулся! Какая колючая у тебя борода. Откуда же ты взялся, Коленька, где ты был? Почему не писал мне?
    - Оттуда. - Он неопределенно махнул рукой. - Из Крыма. А 3 дни назад успел побывать у махновцев в плену.
    Откинув голову, уставившись на него, она ждала. Он договорил:
    - Чуть не расстреляли. Помог счастливый случай: удалось бежать.
    - Ой, страсти-то какие!.. - Вера Андреевна побледнела.
    - Еле добрался вот. - Он смущённо улыбнулся. - А тебя тут... хотят выдать замуж, оказывается?
    - Коленька, милый! Это всё мама с отцом. Испугались, что я век буду вдовой. Но я ни за что на свете не пошла бы за Решетилова! Готова была на всё!.. А теперь уж и подавно не остановлюсь!
    - Не надобно ничего делать, Верочка! - радостно проговорил он, подходя к ней и снова обнимая. - Если твои родители против, я увезу тебя от них. Свадьбу мы сыграем и сами.
    Дверь в гостиную открылась:
    - Это куда же вы её увезёте? - спросила Анисья Григорьевна с порога.
    Они обернулись, поняв, что она их подслушивала.
    Печальная, потемневшая, Анисья Григорьевна добавила:
    - А нас с отцом, значит, на позор оставите? На осуждение.
    Белосветов резко спросил:
    - А вы что предлагаете? Чтобы хорошо было... только вам?
    Анисья Григорьевна слабо махнула, губы её дрожали:
    - Ну, хватит обижаться-то. Не враг же я вам! А токо и об нас с отцом надо подумать. Рассудить, как лучше сделать. А то - увезёт он! Куда? А мы тут одне, што ль, помирать должны?
    - Ладно, - повеселел Белосветов.
    Беззаботно и легко стало на душе и у Веры Андреевны: любимый человек - рядом, мать - сдалась, никуда не денется и отец. А перед Решетиловым у неё вообще и не было никаких обязательств. И всё, что было до приезда мужа - конечно же, мужа, а кто же он ей ещё! - показалось дурным сном.
    Ощущая себя на седьмом небе от счастья, она вспомнила, что муж с дороги, наверное, устал, голоден и не мылся, и взяла на себя обязанности любящей жены и радушной хозяйки.
    - Мама, надо сейчас же согреть воды! Коля с дороги, не мылся, устал, - перечисляла она с удовольствием. - А я соберу чего-нибудь на стол. Где Настя?
    - На базар пошла. Не хлопочи, я сама соберу. - Анисья Григорьевна с тревогой посмотрела на Белосветова, словно всё ещё сомневалась в чём-то или хотела спросить, нужно ли греть воду.
    Желая быть теперь хорошим и с нею, Белосветов, по-родственному улыбаясь, доверительно обратился к ней:
    - Вот такие, значит, дела, Анисья Григорьевна. Прибыл я к вам, чтобы просить руки вашей дочери. - Он выпрямился, склонил голову.
    Смущённая неожиданным поворотом событий, Анисья Григорьевна пробормотала:
    - Я-то не против, Николай Константиныч, но подождём батюшку, Андрея Павловича - как он?.. Сами понимаете, какое нынче неясное время. Идёмте, умоетесь с дороги. Потом я вас с Верушей накормлю, а тогда уже все разговоры. Устали, небось?
    - Да, очень устал, - признался он, направляясь вслед за тёщей к умывальнику. Оглянулся.
    Вера Андреевна, стройная, в длинном платье, стояла смущённая и похорошевшая. Молча кивнула ему и перекрестила. Он понял, она счастлива. Значит, всё как-то устроится, перемелется. И, повеселевший, пошёл умываться уверенным шагом.
    Подавая ему полотенце, Анисья Григорьевна сказала:
    - Изменились вы очень. Наверное, нелегко было?
    - Ад! - коротко и просто сказал он и, сняв тужурку, принялся умываться. - Побриться бы, Анисья Григорьевна! Бритва у вас есть в доме?
    - Вот уж воду согрею, поброетесь, - заверила будущая тёща. - Кажется есть. Батюшка чем-то подбривает усы. Схожу поищу.
    Она уж было пошла, но обернулась:
    - Кухарка у нас теперича новая. Так уж вы при ей не говорите, што вы оттуда и офицер. Бережёного и Бог бережёт! На базар пошла за солью. А батюшка - в церкву, на службу. А потом - крестины у него, вернётся, надо полагать, нескоро.


    Отец Андрей прибыл домой только к обеду. Белосветов был уже выбрит, переоделся в приличный гражданский костюм, который Вера Андреевна сходила и купила у портного Цинкеля. Костюм был чуть узковат в плечах, но зато в нём он не бросался в глаза - штатский человек, каких полон город.
    Успел Белосветов сделать и другое важное дело - заполнил на имя Николая Константиновича Ивлева новый паспорт и стал с этой минуты симферопольским мещанином, бежавшим от белых из Крыма в Екатеринослав. Всё это было продумано ещё Сычёвым, когда они намеревались бежать. Сычёв как контрразведчик знал реальных людей и их родословную, именами которых можно было безбоязненно пользоваться. Он тогда дал ему целый список на всякий случай. В этом списке был и мещанин Ивлев, умерший в контрразведке от тифа. Хоронили таких без гласности. Родственников у Ивлева не было, кроме жены, которая, как говорил Сычёв, сразу куда-то исчезла после ареста мужа, так как была бездетной, и ничто её не связывало. Сычёв ещё тогда обратил внимание Николая Константиновича на то, что этот Ивлев - самая удобная для Белосветова кандидатура: полный тёзка и по имени, и по отчеству. Поэтому Николай Константинович и выбрал теперь себе его фамилию - не надо привыкать к новому имени и отчеству и всё время бояться оплошности. К тому же родом Ивлев был из Иркутской губернии и вряд ли здесь, в Екатеринославе, могла произойти случайная и ненужная ему встреча с каким-нибудь знакомым Ивлева.
    Заполнил чистый паспорт Николай Константинович как учил Сычёв, со всей тщательностью и соблюдением установленных в бывшей полиции правил - чёрной тушью, пузырёк которой у него был в мешке вместе с другими чистыми бланками паспортов, и с левым наклоном, чтобы изменить собственный почерк. Потом подержал каллиграфически написанные строчки над свечой, чтобы состарить запись. Сама книжечка паспорта была состарена ещё Сычёвым специальным методом. Печать на фотокарточке и подписи начальника полицейского участка и начальника паспортного стола стояли подлинные, симферопольские: тоже заслуга Сычёва, предусмотрел.
    "Бред какой-то! Я - Ивлев! Собираюсь жениться на дочери священника, да ещё должен опасаться, что какой-то Решетилов может донести на меня. У него же теперь сплошная ненависть ко мне! Правда, Вера говорит, будто он тоже был офицером и боится за своё происхождение, поэтому вряд ли решится идти к большевикам. А кто может гарантировать, что он не напишет анонимки? Начнутся проверки, и я быстро запутаюсь. Утешительно лишь, что Решетилов не знает, как утверждает Верочка, моей прежней фамилии. Так что и ему доказать что-либо будет нелегко. Да и не рискнёт он подписываться, обнажать себя. Стало быть, главное сейчас, что скажет обо всём этом отец Веры? Что нашепчет ему жена? Может, нам всё-таки придётся бежать?.."
    Отца Андрея Белосветов ждал долго. А когда пришёл, старики принялись совещаться в своей комнате. Наконец, у них там утихло, дверь в гостиную скрипнула, и на пороге возник худющий высокий старик, отец Веры. "Усох, что ли?" - отметил про себя Белосветов и поклонился:
    - Добрый день, Андрей Палыч! Небось, не ждали уже?..
    - Не ждал, поелику время ныне лихое! - пророкотал Рождественский, внимательно и бесцеремонно разглядывая Белосветова в его новом штатском костюме. - С чем пожаловали, господин Белосветов? - спросил он, привычно нажимая на "о".
    - Господин Ивлев! - поправил Николай Константинович. - Коли уж вы так официально. Вот мой паспорт на сей счёт. - Он достал из внутреннего кармана пиджака свой новый документ и, протягивая его, жёстко добавил: - Впредь попрошу вас не ошибаться с моей фамилией. Имя и отчество - прежние.
    - А коли ошибусь, то што же будет? - ехидно спросил старик, беря паспорт и усмехаясь.
    Николаю Константиновичу не хотелось продолжать глупую пикировку, сказал устало, без угрозы:
    - Тогда пострадает и ваша дочь, поскольку она будет моей женой. Вы же знаете, что дело это - бесповоротно решённое!
    - Вон, значит, как. А не боитесь того, што некий господин Решетилов, тоже влюблённый в мою дочь, заявит на вас... по собственному, как говорится, почину? Так, мол, и так, прибыл в город бывший деникинский офицер.
    - Постараюсь, как он только появится, убедить и его: что деникинских офицеров в городе немало и кроме меня.
    - Ну, и што это вам даст?
    - Не мне, ему. Пулю в затылок.
    - Та-ак... Вот теперь понятно.
    - Тем лучше для всех. Ну, так как же нам с Верой быть? Уезжать сразу или пока оставаться здесь?
    - А ты не торопись, однако, - перешёл старик на родственное "ты", хотя внешне всё ещё был суров, жевал губами. - Переговори сперва с Решетиловым - как он?.. Тогда остальное решим сами. Спешить вроде бы некуда.
    - Можете не сомневаться, переговорю. Будет молчать.
    - С револьвером, небось, приехал?
    - С золотом - тоже.
    - Ну, с золотом - это другое дело. С золотом никто ещё не пропал, кроме купцов да ювелиров, которых тут грабил Махно. И много ево у тебя?..
    - Идёмте, покажу.
    - А ты парень ничего и в партикулярном платье! - неожиданно и тепло похвалил отец Андрей будущего зятя. - Верку-то, гляжу, можно понять...

    3

    Всю ночь рядом с домом, в котором вот уже более полугода жил с Юлией Казимировной Михаил Сычёв, горел свет в двухэтажном особняке, доносилась перебранка из раскрытого настежь окна, а потом раздался выстрел. Естественно, из всех соседних домов высыпали во двор любопытные: "Кто? Что? Зачем?.."
    Приехала карета скорой помощи, вызванная по телефону. Оказалось, что это выстрелил в себя сам начальник западного Черноморского побережья большевик Павел Дыбенко, занявший особняк бежавшего за границу купца. Жил он теперь в этом особняке, как холостяк, натащил в него реквизированных у бывших буржуев ковров, дорогой мебели, вин и пьянствовал с 20-летней дочерью врангелевского подполковника, уплывшего в Турцию. И вдруг явилась в Одессу его гражданская жена, которая была старше его чуть ли не на 17 лет - известная большевичка-эротоманка Александра Коллонтай, исповедавшая, как и другая большевичка, любовница Ленина Инесса Арманд, теорию "свободной любви". Встреча закончилась выстрелом в грудь. Уличённый в неверности, а главное, в омещанивании, перерожденчестве из большевиков в мелкое барство, Дыбенко выстрелил себе в грудь и пробил лёгкое. Коллонтай вызвала карету скорой помощи и ушла.
    Через несколько дней Юлия Казимировна рассказывала Сычёву, что произошло в особняке напротив, с таким знанием дела, будто присутствовала при ссоре сама:
    - Понимаешь, она приехала из Москвы и узнала, шо он живёт с этой Валькой, которую выловили в Севастополе из воды, когда её столкнули туда с палубы.
    - Откуда ты всё это знаешь? - перебил Сычёв.
    - Это ж Одесса! Все и всё давно знают. Знают, шо эта Коллонтай переспала со всеми матросами в Петрограде, шо выходила замуж за этого Дыбенку по специальному разрешению Ленина. Шо потом Дыбенко командовал дивизией красных на Южном фронте против Деникина, а она была у него начальником политотдела в этой дивизии. Потом этого Дыбенку схватили в Севастополе и передали немцам. Те хотели его расстрелять, но эта Шура Коллонтай бросилась к Ленину и кричит: "Спасите мне моего мужа!" И его обменяли под Курском на пленных немецких офицеров или даже генералов. И вот он уже в Одессе - начальник военного округа. А она поссорилась весной с Лениным и приехала сюда расстроенной. Хотя там, в Москве, говорят, спала с каким-то Шляпниковым, который тоже теперь против Ленина. Была она в молодости и любовницей этого... как его... знаменитого Плеханова. Сама - ещё та штучка! К тому же кокаинистка. А приехала обвинять за неверность молодого мужа. Ты ж видел его, какой бравый мужчина!
    - Бравый палач! Я о нём знаю побольше тебя! - возмутился Сычёв.
    Она удивилась:
    - Ты? Откуда?..
    - Оттуда. Тебя это не касается. Ладно, продолжай...
    - Та шо ж продолжать, когда ты - за неё, а я - за него?
    - Вот и интересно. Хотя я - тоже не за неё. Но уж и не за него тем более.
    - Так шо ж тебя тогда интересует?
    - Живой он или подох?
    - Та живой, только ж лёгкое прострелено насквозь!
    - А она где?
    - Уехала, говорят, опять в Москву. К новому хахалю, Шляпникову. Правда, она и на Дыбенку нападала не из-за этой девки. Сказала ему: "Я ж не против, если ты полюбил! Но ты ж не хитри со мной, скажи честно. А шо делаешь ты? Я приезжаю до тебя в расстроенных чувствах, а ты тут живёшь, как барин, а не большевик. Да ещё завёл себе и любовницу! Если рассказать про тебя партии, тебя ж выгонят из неё!"
    - И поэтому он решил себя шлёпнуть, дурак? - Сычёв презрительно рассмеялся.
    - Не хочешь слушать, так и скажи, - обиделась Юлия Казимировна, охорашиваясь. Она тоже была старше Сычёва и не забывала об этом. Но их разница в возрасте составляла всего 5 лет.
    - Ну, почему же, говори, мне интересно.
    - А ты знаешь, шо эта Коллонтай - дочь украинского генерала Домонтовича. А мать у неё - из крестьян: от русской бабы и финна отца.
    - Откуда же тогда фамилия Коллонтай? - спросил Сычёв.
    - Говорят, это фамилия первого мужа, поляка, служившего офицером в России. У неё растёт сын от него.
    Сычёв восхитился:
    - Ну и Одесса! Ну и город! Все сплетни знает.
    - А шо в этом плохого? Люди ж интересуются всем!..


    Мадам Шидловская-Фридман попала в точку. Историей с командующим округом Дыбенко заинтересовался ещё один одессит, Ян Милдзынь. Но не из простого любопытства, а по роду тайной службы на германскую разведку. После поражения Германии в мировой войне Милдзынь считался её "законсервированным" разведчиком. О нём помнили там. Он знал об этом и продолжал собирать необходимую информацию для шефа-резидента, с которым изредка встречался и от которого получал валюту. Жена, хотя и не знала ничего о его подлинной службе, совершенно не мешала ему. Дело в том, что у Хильды была хорошая немецкая привычка: не расспрашивать мужа о том, что её не касается. И вообще её брак с Яном, несмотря на то, что был таким скоропалительным, оказался не только радостным, но и счастливым. Они влюблялись всё сильнее и не могли уже друг без друга обходиться. Но в "мужские" дела она "свой нос не совала", считая, что коммерческие секреты мужчин - Ян работал частным фотографом - не должны интересовать жён даже в том случае, если мужу необходимо из-за них иногда куда-то выезжать. Нужно будет, скажет сам. А не нужно, так и спрашивать незачем.
    В Одессе они сняли квартиру недалеко от порта. Дом-флигель, в котором они поселились, принадлежал одинокой, разорившейся в революцию, старухе. Две комнаты она уступила за довольно сходную, по мнению Хильды, цену. Сразу же после этого Ян купил (за золото, которым его снабдили, она этого не ведала, так как её это не касалось) старую фотографию. Клиентов было мало, людям было не до фотографий в голодное время. Приходили только зажиточные горожане по поводу свадеб или семейных юбилеев. Хильда понимала, что этого недостаточно, чтобы продержаться, но муж как-то держался, стало быть, умел вести дело.
    От шефа-резидента Ян знал, войска, оккупировавшие Украину, видимо, уйдут - было неспокойно внутри самой Германии. Австрийские офицеры в Одессе торопились награбить чего-нибудь. Гансу грабить нельзя, ему жить в этом городе, и шеф снабдил его золотом на несколько лет вперёд, оставив тайный адрес для донесений в Берлин лишь в крайних случаях. Кстати, в первом же из донесений Ганс уведомил далёкое начальство, что не только приступил к сбору необходимых документов, но и женился. Заполнил на жену подробную анкету, кто она, откуда, что за человек. А когда через полгода начал налаживать кое-какие контакты с местным населением, его связь с Берлином временно прервалась. В Германии революция, кайзер был свергнут наподобие русского царя Николая, но не убит, и благополучно бежал в Голландию.
    Всё это, несмотря на горячую любовь к Хильде, обескуражило молодого разведчика. В 23 года оказаться в чужом городе, с женой, в чужом доме - перспектива не из весёлых и для бывалого агента. Кончится золото, и что тогда?..
    - Не горюй, - заявила преданная Хильда, ухитрявшаяся не беременеть в это трудное время, - я умею хорошо шить. А одеваются люди во все времена! - Как всегда, она спокойно улыбнулась.
    К счастью, бедствовать не пришлось. Однажды в фотографию Яна пришёл человек и произнёс условленный пароль. Ян ответил, и через минуту они уже беседовали как старые сослуживцы. Связной вручил ещё немного золота и сообщил, что шифровки Яна получены, что его работой начальство довольно и рассчитывает на него как на исполнительного агента и в дальнейшем. Ему не следует менять ни города, ни конспиративной фамилии, то есть, надо оставаться в Одессе и собирать то, что ему поручено. Родина не забудет о нём, что бы ни произошло!
    Связник исчез, и с тех пор у Яна не было из Германии никаких вестей. В 21-м году один из местных большевиков, занимавший крупный военный пост, вдруг выстрелил себе в грудь, но выжил. Помня о том, что в обязанности агента входили и сведения о военачальниках, Милдзынь, узнавший новость о Павле Ефимовиче Дыбенко по одесскому беспроволочному телеграфу, немедленно заинтересовался им. А узнав, что тот выехал после выздоровления в Москву, поехал вслед за ним. Ему показалось, что Дыбенко именно тот человек, с которым легко установить контакт. Любит выпить, любит женщин и барахло. Капризен как герой гражданской войны, большого самомнения. Такие люди, как учили в разведшколе, истинный клад для разведчика. Но "клад" неожиданно ускользнул. Военные латыши из окружения Яна Берзина в Москве сообщили Милдзыню: Дыбенко уехал к своей жене в Христианию, куда её направили послом. Пришлось Яну возвращаться в Одессу ни с чем. Правда, лично увидел, какой голод в Москве, какие порядки. Служащие несли с работ кулёчки-фунтики с едой, полученной по талонам. На домах висели странные таблички: "КОМПОМГОЛ", "ГЛАВКУСТПРОМ" и другие, такие же непонятные. Люди ели лепёшки из отрубей, борщ из крапивы. Трамвай ещё не ходил, как и в Одессе - не хватало электричества. К Ленину приехал из Англии какой-то писатель. Свои писатели сидели на пайках. Горький, сказали, был с Лениным в ссоре, собирался уехать за границу. В общем, Москва Яну не понравилась.
    Вскоре, однако, "клад" вернулся из Христиании. Командующий Одесским военным округом Дыбенко ездил, оказывается, лечиться, а заодно и развёлся со "старушкой" Коллонтай. Приехал в новом норвежском костюме, женился вскоре на Вале, с которой его застукала Коллонтай. Но и с этой, совсем юной женщиной, счастья, кажется, не было. 32-летний здоровяк Дыбенко напивался чуть ли не каждый день. Был мрачен и, к радостной надежде Яна, чувствовалось, запутывается в своей неустроенной жизни всё больше.
    Ян частенько подкарауливал его после работы с желанием "случайно" познакомиться. Но Дыбенко был старше по возрасту, и Ян понял, ничего из его затеи не получится. Так и закончилась эта слежка за высоким военачальником ничем. Из Берлина не было ни вестей, ни связника.
    Глава десятая
    1

    Когда жену Батюка в Екатеринославе вызвал к себе в кабинет председатель ЧК Трепалов и заявил ей, что её муж жив и находится в Александровске, в больнице, Надя помчалась туда, не слушая уговоров родителей. Трепалов сказал ей, что Костя был ранен в грудь, выхаживали его там какие-то старики. А потом, когда он мог уже подниматься, сообщили о нём, по его просьбе, в ЧК Александровска. Оттуда за ним прислали подводу и перевезли в больницу. Костя сразу же попросил, чтобы сообщили обо всём и жене. Но сделали это, оказывается, не сразу. Потому что чекиста, которому было поручено написать в Екатеринославскую ЧК обстоятельное письмо, убили во время грабительского налёта бандиты. Вспомнили о письме, когда Батюк уже выписался из больницы и решил, что жена его бросила. Не желая бередить себе душу возвращением в Екатеринослав, он попросился на работу в Александровскую ЧК. Чекистов не хватало, его с радостью приняли. Заместитель председателя ЧК Ситник, заметив на лице Батюка постоянно угрюмое выражение тоски, спросил:
    - У тебя что-то стряслось дома?
    - Та нет. Мать ответила на письмо, что здорова. Зовёт к себе.
    - А почему же такой невесёлый?
    Батюк искренне признался:
    - Жена меня бросила.
    Ситник, поняв, в чём дело, сам позвонил Трепалову в Екатеринослав. Слышимость была плохая, но всё же докричался, втемяшил Трепалову суть. К сожалению, снова допустил ошибку, не сказав ничего Батюку, ожидая ответа из Екатеринослава. А вместо ответа, как снег на голову, прилетела, будто на крыльях, сама жена Батюка. Да не одна, а с двухлетним сынишкой на руках, с двумя чемоданами. Какой-то извозчик привёз её с вокзала прямо в ЧК. А Батюка-то и не было, Ситник отправил его на задание. В общем, снова нелепость. И Ситник, пока Батюк вернётся и подыщет себе жильё, устроил его жену у себя дома. Куда было девать женщину? Ну, и утешал, как мог: "Не волнуйтесь, вечером Костя приедет. Кушайте вот, отдыхайте с ребенком на кровати. Чувствуйте себя, одним словом, как дома!"
    От Батюка уже знал, осенью прошлого года Трепалов послал его в тылы Махно. Но там его опознал один бывший григорьевец. Нелепая случайность, а чуть не погиб! Хорошо ещё, что офицер врангелевский не бросил в дороге, довёз.
    Оставив Надю в своём доме на жену, с которой быстренько познакомил, Ситник ушёл на работу. А пришёл лишь ночью. Батюк уже вернулся с задания. Оказывается, когда возвращались домой, столкнулись с бандитами. Пришлось гоняться за ними по степи, вот и задержались.


    Надя спала. Костя вошёл к ней в комнату и, не решаясь будить, сел рядом на стул. В окно светила большая луна, и он смотрел на жену в полутьме. Видно, ощутив его присутствие, Надя проснулась. Боясь испугать её, он ласково прошептал:
    - Ласточка моя! Это я, я, не бойся...
    Вскочив, она прильнула к нему и, обнимая за шею, расплакалась. Но не от радости - от чего-то другого, он почувствовал это.
    - Ты что, не рада?
    - Рада, Костя, рада. Только не хочу здесь. Уедем домой! - горячо проговорила она ему в грудь.
    - Домой теперь нельзя, Надя. Я здесь на службе.
    Она отстранилась. Уставилась мокрыми, но уже злыми глазами, выдохнула:
    - Опять твоя служба! А моя жизнь? Господи, когда только кончатся твои бандиты!..
    - Они не мои, ласточка.
    - Тебе же учиться надо, а не за бандитами гоняться! У тебя - способности, а ты... Упустишь время, потом не вернёшь!
    - А бандитов ты на кого? - спросил он спокойно, поглаживая её по голове. - Их ведь не каждый сумеет ловить.
    - В таком случае ты - Дон Кихот! Неужели не понимаешь этого? - выкрикнула она и замерла, прислушиваясь, не проснулся ли ребёнок.
    - Какой Дон Кихот? - спросил Константин, не узнавая жену.
    Она бросилась к чемодану возле окна. Щёлкнул замок, полетели какие-то тряпки, книжки. И вот уже в руках жены литография старика с козлиной бородкой, страшно худого и при шпаге.
    - Вот какой! - выдохнула Надежда, передавая ему картинку. - Рыцарь печального образа!
    - Зачем же привезла, если плохой? - удивился он.
    А Надя вдруг рассмеялась. Подбежала к нему босая, в одной рубашке и снова прильнула. А когда нацеловались, и налюбились, стала рассказывать историю Дон Кихота.
    - Вот и ты у меня такой! - закончила она. - Потому и привезла, чтобы показать тебе.
    Он гладил её осторожно, тихо, чтобы не помешать.
    - Неужели ты не читал?
    - Нет.
    - Но это даже дети знают!
    - Мне, ласточка, некогда. Много работы. А в детстве читали у нас книжки только панычи.
    - Пусть и начальство работает! Почему только ты?..
    - И у начальства дела по горло.
    - У тебя никогда и никто не виноват. Всем ты прощаешь. Григорьевца того отпустил кто? Ты. А он тебя выдал махновцам! Воры - это у тебя разорённые крестьяне, не понимают, что делают. Я - лишь слабая женщина. Ну, что ты за человек такой?! Христос с наганом!
    - С наганом? Христос? Ты молодец, ласточка: это ж здорово! Если бы Христос был с наганом, его, во-первых, не распяли бы. А, во-вторых, у него были неплохие идеи, и нам сейчас в чека нечего было бы делать. Жили бы, да радовались. Ну, а так как нагана у него не было, значит, и я на правильном пути: доделаю то, что не успел сделать он.
    - А чего он не успел?!
    - Сотворить справедливость на земле.
    - Ну, знаешь ли!.. От вашей справедливости уже все плачут! - В голосе опять было раздражение, злость. Даже отодвинулась от него. Но он всё же спросил:
    - Кто это все?
    - Люди!
    - Бедные от нас не плачут.
    - А богатые что, не люди?! - Отодвинулась ещё дальше и приподнялась, опираясь на локоть.
    Как он ждал этой встречи, как соскучился! Но вот встретились, и всё начинается сначала. В прошлом году жена отказалась жить в доме его матери - отец уже умер, стало просторнее. Так нет удобств! Аргумент, конечно, справедливый. Действительно, какие удобства в заводском посёлке? За водой и то надо пройти почти полкилометра по улице, чтобы попасть к водозаборной колонке. Но несправедливым был тон, каким разговаривала с ним.
    Вот и теперь... Сдержанный по натуре, чтобы не обострять отношений, он спросил:
    - Ладно, оставим это, ласточка. Что нового в Екатеринославе?
    Она поняла его вопрос по-своему, стала искренне оправдываться:
    - Ой, прости меня, Костенька, я не успела зайти к твоей маме, так торопилась к тебе! Даже не сказала ей, что ты... нашёлся. Господи, ну, какая же я всё-таки дрянь!.. - И расплакалась, глядя на него опять мокрыми и виноватыми глазами.
    - Маме я написал, не переживай, - утешил он.
    - А почему же мне не написал?! - Опять на него смотрели другие глаза, сразу высохшие, поражённо раскрытые.
    Принялся объяснять: не его вина. Кажется, поняла, но тут же принялась за старое:
    - Бандиты тебе дороже сына! Я не говорю уже о себе. А как он здесь будет расти? Один. Ты подумал?
    - Но почему же один! У него есть ты, я.
    - А где мы будем жить? Снимать углы у чужих людей?
    - Ситник сказал...
    - А своя голова у тебя есть?
    - Ситник сказал, что дадут нам квартиру от ЧеКа.
    - Когда?
    - В самое ближайшее. А пока будем жить у него.
    Так и не смягчилась, не договорились ни до чего. Легли спать расстроенные, отчуждённые. Встретились, называется! А утром, когда увидела при свете его шрам на щеке, от которого отвыкла, ему показалось, что уже и не любила его совсем. Со злом стала рассказывать о Будённом и Ворошилове, которые шиковали летом по городу в автомобилях вместе с жёнами. А закончила, словно он был виноват в том, что армиями командуют хамы и их бабы:
    - Ты же сам говорил, что оба - мерзавцы! Такие же у них и жёны: твари самодовольные.
    Тихо спросил:
    - Ну, а я-то при чём тут? Скажи, чего ты хочешь? Вести себя, как жена Ворошилова, что ли?
    Вопрос, словно выстрел, попал в десятку: Надя, выпустив пар, легко согласилась остаться в Александровске и попросила помочь ей устроиться учительницей в школу. Желая примирения, улыбнулась:
    - А помнишь, как ты уехал в Керчь, и тоже не смог вернуться назад: в Екатеринославе стоял уже генерал Шкуро со своими казаками. Господи, что они вытворяли у нас!.. До сих пор не забуду, как тряслась от страха. Боялась, появишься, а они тебя схватят. Даже мама переживала. Костенька, ведь мы с тобой почти и не жили рядом!..

    2

    Николай Константинович - уже не Белосветов, а Ивлев - был счастлив: наконец-то священник Китаев обвенчал его с Верой Андреевной по просьбе тестя. Церкви, вместо обещанного большевиками свободного вероисповедания, были уже запрещены, и Китаев переживал. Священников сажали в тюрьмы, чекисты грабили монастыри. А Николаю Константиновичу казалось, что всё плохое для него кончилось, осталось где-то позади, вместе с его прежней бродяжной фамилией.
    "С золотом как-нибудь не пропадём, продержимся", - думал он, шагая к подруге жены, чтобы сообщить ей правду о её погибшем муже. Ещё 2 дня назад он не знал, что она была женой штабс-капитана Котенёва - того самого, который застрелился, служа у Слащёва, где-то под Мариуполем. Его фамилия запомнилась тогда, в Ялте, потому, что была связана с рассказом Нечволодовой о несостоявшейся роковой любви, да ещё самоубийство - правда, не из-за Нечволодовой, из-за болезни. О сифилисе он не скажет, конечно, но о смерти сказать нужно. Вера с горечью вздохнула, проводив подругу со своей свадьбы: "А вот Катенька моя всё ждёт своего Серёженьку Котенёва! А его нет и нет. Если бы знать, что не вернётся, я бы сосватала её за Решетилова".
    - Как-как, ты сказала, его фамилия? - спросил он.
    - Чья? Сергея, что ли? Котенёв.
    - А Нечволодову ты знаешь?
    - Первую Серёжкину любовь, что ли?
    - Всё правильно! - воскликнул он, поражённо. - Значит, это он и есть. Именно тот Котенёв, екатеринославский.
    - Ты что-то знаешь о нём?
    - Да. Он... погиб под Мариуполем. В прошлом году, летом.
    - Госпо-ди-и!.. - Вера Андреевна перекрестилась. - Как же теперь быть-то?..
    Жена отказалась наотрез идти к Екатерине Владимировне с такой вестью, сказав: "Сходи, Коленька, сам. Я не смогу при этом присутствовать".
    - Может, вообще не говорить?..
    - Нет, что ты, сказать надобно. Зачем же она зря будет ждать и тосковать! Пусть уж отплачется сразу, пока не состарилась. Может, ещё и устроит свою судьбу?..
    - С Решетиловым?.. - спросил он. И почему-то вспомнил страстный поцелуй Екатерины Владимировны, когда прощался с ней в прошлом году на вокзале.
    - Коленька, да ведь нам-то это к лучшему! - обрадовалась жена. - Не станет мстить... Катя ему не позволит.
    - Он и так не решится после того, что я ему пообещал.
    - А что ты ему сказал?
    - Если предаст, его застрелят на другой же день мои друзья, с которыми я вернулся. Даже сказал, будто уже показал им его на улице.
    - А он на это что?..
    - Сказал мне: "Простите, господин... как вас... не помню вашей фамилии. Неужели вы полагаете, что я, тоже в прошлом офицер, могу допустить подобную, унизительную для меня, месть? Да и при чём тут Вера Андреевна, чтобы из-за наших отношений пострадала и она". В общем, обиделся...
    - Ну, вот и хорошо, вот и хорошо, - радовалась жена. - Надо будет папу предупредить, чтобы не проговорился про твою прежнюю фамилию. А Катя, думаю, ему понравится, я уверена. Она мне - что родная сестра! Всё сделаю для неё.
    - А вдруг он ей не подойдёт?
    - Подойдёт! Молодой, представительный. А она изголодалась прямо! Сама призналась мне: мужчины снятся по ночам. Да я и по себе знаю, как живётся одинокой женщине.
    Подумав про золото, Белосветов вспомнил Сычёва: "Как он там, в Одессе?.. Эх, ёлки, всем ведь обязан ему, а расстались нехорошо..."


    - Ой, ой! Серёженька мой невезучий! - рыдала Екатерина Владимировна у Белосветова на груди, слабея от страшной вести. - Господи, за что?! За что так караешь, Господи?.. Столько ждала...
    Не зная, что делать, чем утешить несчастную вдову, Белосветов лишь молча стоял и поглаживал её по спине. Постепенно Екатерина Владимировна затихла и только изредка всхлипывала. Потом ушла в ванную комнату и умылась. Вернувшись с покрасневшими веками, принялась накрывать стол блюдцами, вазочками, тарелками. Хотелось сказать ей, что ничего этого делать не надо, что он не голоден, и уйти. Но хозяйка квартиры опередила:
    - Посидите со мной, пожалуйста. Хорошо, что свекровь пришла раньше вас и забрала к себе Димочку. Не то был бы сейчас тут и крик, и обмороки, и ребёнка перепугали бы. Я-то уже смирилась, что Сережи нет дома. А Ольга Аскольдовна - мать, до сих пор надеется, что сын жив. Хотя сны плохие снились и ей. А теперь вот и подтвердилось. А может, нет? Вы же говорили, что сами не видели. - На Белосветова смотрели глаза, полные скорби, но и какой-то надежды. Действительно, уходить было нельзя, оставив эту женщину наедине со своим горем и вновь возникшим сомнением.
    Он произнёс:
    - Генералу Слащёву незачем было говорить о том, чего он не знал бы лично. А это случилось при нём. Так что...
    - Вам лучше рассказать всё Ольге Аскольдовне самому, мне она может не поверить. - Глаза стали молящими.
    - Конечно, конечно, - заверил Белосветов.
    - Да, да, - подхватила Екатерина Владимировна, - я не смогу ей об этом! А сейчас, пожалуйста, не оставляйте меня одну, я с ума сойду от мысли, что будет теперь... И как быть с Димочкой, не знаю: сообщить ему всё сразу или когда подрастёт?
    - Я думаю, когда справитесь с горем, чтобы не плакать при нём. Тогда и мальчику будет легче. Он ведь не помнит отца?
    - К сожалению, не помнит.
    - Может, это и лучше, что не помнит? Не таким сильным будет удар. Сколько ему?..
    - 5-й годик пошёл. Уже понимает всё. Тут за мной пытался ухаживать один мужчина из соседнего двора, зачастил было незвано в гости, так Димочка, ну, прямо волчонком на него смотрел. Ждёт отца. - Екатерина Владимировна снова всхлипнула.
    Белосветов заметил:
    - Но ведь и вам как-то надо устраивать свою судьбу. Упустите время, тогда... - Он не договорил.
    - Я понимаю, - вздохнула она. - Но сердцу не прикажешь... - И посмотрела ему в глаза: - А скажите, пожалуйста, только честно: как по-вашему, я могу ещё надеяться на любовь? Что меня кто-то полюбит и будет ко мне приходить не за тем, за чем приходил сосед.
    - Конечно же! - искренне вырвалось у него. - Вы ещё молоды и красивы.
    - Ну, хоть за это спасибо! А то иногда такие горькие мысли приходят... - Она опять тяжко вздохнула и всхлипнула, видимо, уже по инерции. Застеснялась, ушла в кухню.
    Появившись минут через 10 с едой и графинчиком с водкой, сказала, наливая в рюмки:
    - Давайте помянем Серёжу. Чтобы земля ему была пухом, и чтобы дожидался нас... Мы тоже ведь гости на земле.
    Не чокаясь, они выпили и некоторое время сидели молча. Потом выпили ещё по рюмке. Екатерина Владимировна принялась вспоминать:
    - Он и любил-то не меня. А женился на мне. Вот и не принесла ему эта женитьба счастья. Не была счастливой и я. И теперь знаю: не нужно без любви ни жениться, ни выходить замуж.
    Говорила всё это, глядя вниз, на тарелку с нехитрой едой - картошка, немного старых выжарок из сала. А Белосветова потрясли её слова. Сам мечтал о счастье с Верой. А обвенчались, стал мужем, и вспоминал уже, живя в её доме, другую - далёкую Каринэ. Ругал себя и всех Белосветовых за однолюбство, прописанное всему их роду, а что поделаешь... Понимал сейчас и беду Екатерины Владимировны, как никто. Да и как не понимать, если не испытывал к жене особого чувства, кроме долга перед нею и уважения. Этого мало для полного счастья, хотя и тихо стало, нет войны, крови. Наступили душевный покой и физический: не нужно искать женщину. Но... болела душа от неизвестности, что с родными? И вообще появилось ощущение, будто совершил какую-то непоправимую ошибку, которая рано или поздно приведёт к беде. Не мог лишь сформулировать, какую именно, от чего сумятица в душе и тревога на третий день после свадьбы - это же надо такое!.. И вот понял: женился без глубокой любви. Не мальчик, опытный, казалось бы, мужчина. Господи, до чего можно запутаться в жизни, до чего она сложна!..
    Отойдя к окну, из которого год назад смотрел на скакавшую между облаков луну, он закурил. Вздохнув, подумал: "А может, любовь к Вере просто ещё не разрослась, но придёт? Она же мне нравится, и человек прекрасный!.."
    Рядом прошелестело:
    - Что с вами?..
    - А что?.. - отозвался он, словно вернулся откуда-то издалека.
    - У вас несчастное лицо.
    - Да?..
    - Да, несчастное. Как у меня. Но я потеряла, а вы ведь... нашли.
    - Не знаю. Наверное, я потерял тоже.
    - Кого?..
    - Наверное, самого себя.
    - Вам плохо?
    - Вот и в ваш дом я принёс горе...
    - Вы же не виноваты в этом.
    - Можно было не приходить, не тревожить.
    - Это было бы ещё хуже. Я продолжала бы ждать. А мне жить хочется... - Она опять заплакала - тихо, не жалуясь.
    Он привлёк её к себе и, прижимая к груди, стал ласково гладить по голове - молча, от доброты. А она обвила его шею руками и, тоже от доброты, от передавшегося ей настроения нежности и редкостного человеческого участия, принялась целовать его в губы. Неожиданно он ответил ей тем же. И вдруг почувствовал, что она уже целует его, как тогда на вокзале, и прижимается к нему внизу своим горячим, истосковавшимся по мужской ласке мыском. В нём мгновенно проснулось желание. Она это ощутила, и её забило в лихорадке. Он опомнился и освободился от неё, думая про себя: "Боже мой, до чего я дошёл!.. Скотина, жеребец..."
    - Пожалейте меня, Николай Константинович! - раздался страстный молящий шёпот. - Ну, хоть раз, пожалейте! Я схожу с ума, понимаю; но ведь должен же кто-то и меня пожалеть! Я не буду потом мешать вам и, тем более, Верочке! Я найду себе потом мужчину, но не отвергайте меня сейчас! Не отвергайте, умоляю!..
    Она вновь обняла его, целовала и елозила внизу мыском, не в силах унять себя, не в силах остановиться, шепча:
    - Мне просто невыносимо, невыносимо, поймите вы это! Неужели у вас нет жалости? Ой, ну, вы же и сами хотите уже, хотите...
    Она принялась раздевать его, и всё целовала, целовала. Пока не почувствовала, что он раздевает и целует её. Тогда быстро помогла ему и увлекла за собой в постель.
    В постели она быстро сгорела и, крикнув "не уходите, я сейчас вернусь, только приму меры", убежала в ванную комнату. И действительно, вскоре вернулась и, радуясь тому, что у него ещё не прошло желание, вновь отдалась ему с такой яростной неутомимостью, что он тоже не мог ею насытиться, и всё продолжалось меж ними и продолжалось, пока они, наконец, не обессилили полностью. Придя в себя, он ошарашено думал: "Что это, затмение? Скотство? Ведь сам-то - не голодный же!" Но, увидев рядом красивое тело и счастливые глаза Екатерины Владимировны, додумал уже по-другому: "А она в близости такая же яростная, как Каринэ".
    Возвращаясь домой, Белосветов продолжал думать о себе скверно, и не лукавил, потому, что даже проклиная себя, поймал на мысли, что думает о том, что Вера в сравнении с Каринэ и Катей как женщина в явном проигрыше, несмотря на то, что лучше их как человек. Небо показалось ему низким, давило тучами, из которых сыпался и сыпался снег. Как жить дальше, не знал, хотя и помнил слова, сказанные Екатериной Владимировной на прощанье: "Не жалейте ни о чём. Я вам благодарна, и только. Поперёк дороги Верочке я не стану, она для меня больше, чем родная сестра. Да и вы меня не любите. Значит, никому от моего греха худо не будет. Не переживайте..." Она даже не поцеловала его, чтобы не подчеркнуть этим, что меж ними что-то всё-таки остаётся - не то какая-то общая тайна, не то связующая нить, на продолжение которой она рассчитывает.
    Он не считал себя институткой, способной на самоистязания по каждому пустяку. Беда была в другом: он чувствовал, произошел не пустяк, а что-то такое, что будет мешать ему жить, будет омрачать душевную ясность. Чтобы не думать об этом - на душу и без того наваливалось небо, падал снег, давили крыши, подлая жизнь и собственная подлость - он стал думать сначала о Сычёве: "Как там у него? А ведь говорил Мишка: не умеем жить по-человечески во холостячестве!.. А я вот не умею и женившись"; потом об офицерах, увезённых на пароходах Врангелем: "Неужели и там всё хреново? За что же ты нас так всех, Господи?.."

    3

    Николай Константинович редко выходил теперь куда-либо из дома, столь напряженной была в Екатеринославе обстановка. Но когда выходил, тогда сразу наваливалась на него тоска. Родители из Москвы не отзывались на письма, хотя и посылал их с предосторожностями, не из Екатеринослава, да и обратный адрес надписывал не свой, а жившего в селе хорошего знакомого тестя. Ни разу не ответила и сестра. Что произошло там с ними, можно было только гадать. Уехали? Но куда?..
    Не было спокойной жизни и у самого. Начался голод, свирепствовали чекисты, разыскивающие бывших офицеров. Вся семья теперь вздрагивала, если ночью раздавался стук в дверь. Приходили за отцом Андреем верующие - звали к умирающему, чтобы принял последнюю исповедь или отпел уже отошедшего в царствие небесное. Днём по таким делам приходить не решались: власть не любила церковных обрядов. Вот и приходилось пугаться из-за таких ночных стуков всем - чекисты тоже ходили только по ночам.
    Не оказалось большой радости у Николая Константиновича и от женитьбы, о которой мечтал в плену у махновцев как об избавлении от одиночества. Но одиночества не было лишь внешне, на самом же деле он продолжал в душе чувствовать себя одиноким. Особенно после того, как невольно изменил жене. Стыд мешал ему смотреть Вере в глаза, душевно сближаться с нею, а она воспринимала это как-то по-своему и замыкалась от него тоже. Результатом таких отношений стало развивающееся внутреннее напряжение, когда вслух ничего не говорится, а думается много и невесело. Правда, всё это списывалось пока на политическую напряжённость, но он ощущал, что рано или поздно в отношениях может наступить взрыв, и пугался этого. Потому что понял, женился он на Вере Андреевне, видимо, из-за страха, что потеряет и её, как и Каринэ, если не женится. А вот женился, и чего-то недостает, не хватает. Хотя и красива жена, и благородна. Был близок с нею, а думал или о Каринэ, или о Кате Котенёвой, хотя больше и не встречался с нею. Приходила однажды её свекровь, узнать подробности о сыне. Пришлось выдержать ещё одну тяжёлую сцену со слезами, валерьянкой, обмороком.
    Катя заходила два раза тоже, но тут же опускала взгляд, загоравшийся жадной мечтой, и торопилась к Вере. А он, понимая, что из случайной, пусть и забытой вроде бы, страсти (но всё-таки страсти) может загореться огонь, уходил из дома. И всё-таки разговор с женой о любви состоялся однажды. Вера была беременна и раздражена. Ну, то, что раздражена, он мог понять и не придавать значения. Но пришлось задуматься: удивила и огорчила проницательность жены:
    - Коля, а ведь ты не любишь меня. Да? - Глаза при этом сухо и нездорово блестели, голос дрожал. А когда хотел возразить, чтобы успокоить, что любит, у неё вырвалась нервная фразочка: - Не перебивай меня!..
    Так с тех пор и повелось: чуть что - сразу "не перебивай!".
    Он и не перебивал, жил тихо - чужой всем и самому себе.
    Иногда думал: "А может, чужими сделал нас всех голод?"
    Лето 21-го года выдалось на Екатеринославщине засушливым, знойным. Хлеб в полях высох ещё с весны, косить было нечего. Зато голод косил людей и в городе, и в селе. Да ещё чекисты, входившие в силу и кровавый вкус, докашивали интеллигенцию. Был уже расстрелян капитан Карцев. Пришлось и самому спрятаться на время в глухом Новомосковском лесу, где в старой помещичьей усадьбе жил отшельником один удивительный человек с дочерью. Даже рад был этому уходу в подполье: оно пришлось как раз на период, когда исстрадалась душа и просила покоя. А тут вокруг лес, кукушки, полное одиночество.
    А устроил этот отъезд тесть...


    Много лет назад священник Рождественский порекомендовал в управляющие польскому помещику, владевшему имением на живописном берегу речки Самары, молодого поляка, к которому проникся сначала сочувствием, а потом и уважением. Отец Андрей жил тогда в Никополе. В соседний двор приехал к матери из Варшавы сын. Случайно познакомились. Молодой человек оказался бывшим польским офицером и рассказал однажды на исповеди отцу Андрею свою историю. Когда он служил в Варшаве, ему пришлось убить на дуэли другого офицера, опозорившего его молодую жену. Жена ушла после этого в монастырь и канула где-то. А ему за убийство офицера - дуэли были запрещены - грозила каторга. Но его влиятельные друзья сделали для него новые документы на фамилию матери и помогли выехать к ней на Украину. В Никополе он появился как Григорий Станиславович Ващенко. Взял с собою и маленькую дочь. Но мать к тому времени разошлась с его поляком-отцом, а за полгода до приезда сына заболела и умерла. В доме жили какие-то родственники, которые не захотели принять его насовсем. Деньги у молодого человека хотя и были, но получалось, что не было ни работы пока, ни постоянного угла, ни связей. Да ещё маленькая девочка на руках. Отец Андрей, тогда ещё не старый и сам, решил помочь молодому изгою. Зная, что приехавший из Польши помещик уволил своего вороватого управляющего и подыскивает себе другого, он порекомендовал ему Григория Ващенко, не вдаваясь в остальные подробности его жизни. Главным было, на что он напирал - это порядочность Григория. Своей искренностью Ващенко произвёл сильное впечатление на отца Андрея. Да и родной веры не поменял, живя в Польше.
    Так оказался Григорий в имении помещика близ богатого и красивого села Андреевка на Новомосковщине. Помещик уехал, а Григорий принялся добросовестно управлять. Потом, когда отец Андрей переехал жить в Екатеринослав, Григорий стал проведывать его, привозя с собою то мёд, то домашние копчёные колбасы. Приглашал и к себе в гости. Рождественские любили эти поездки "в красоту", как говорила подросшая Вера. Приезжая, они любовались живописным лесом, речкой, усадьбой, милой дочкой хозяина, которая росла без матери. Жениться ещё раз Ващенко не захотел, всецело посвятив себя дочери, имению помещика и заботам о его крестьянах.
    Рождественские видели, местные крестьяне любили своего управляющего и его красавицу дочь. Значит, отец Андрей не ошибся в своём протеже, значит, всё хорошо. Установилась многолетняя тёплая дружба семьями, которая не прекратилась и в трудные годы гражданской войны, а теперь вот и голода. Но уже не было в доме Григория Станиславовича его дочери, которая вышла замуж за поручика Добровольческой армии. При отступлении "белых" она выехала с мужем куда-то в Крым. Вести оттуда не доходили...
    И вдруг подарок от Рождественских - гость, который знает всё, что было в Крыму; сам вернулся оттуда недавно и, может быть, встречал там поручика Дижевского с красавицей женой Вандой. Ну, а не встречал, так поведает хотя бы, что там творилось - общую обстановку.
    - У меня здесь, - вздыхал хозяин, - махновцы постояли всего неделю, а наделали столько, что и за день не рассказать!
    - А вы хотите, чтобы я вам... про Крым, значит?.. - невесело проговорил Белосветов. - Этого тоже за один день не объяснить. А у махновцев я был недавно в плену - в октябре прошлого года. Целые сутки. Так что представляю, как они у вас тут... Но... ни поручика Дижевского, ни его жены я в Крыму не встречал. - Николай Константинович принялся рассказывать, что происходило при Врангеле и до Врангеля, и чем всё кончилось.
    Выслушав, плотный усатый Ващенко снова вздохнул:
    - Пропала прежняя жизнь. Видимо, будем жить теперь, как при разбойниках... - Он глубоко задумался.


    Тем не менее, в Андреевке, укрывшейся за холмистой возвышенностью, протянувшейся через леса, люди жили после революции так, как и всегда - гул великих событий и потрясений доходил туда, словно канонада далёкого боя. Сражение где-то идёт, но, слава Богу, по-настоящему, грабежами и мобилизациями, не доходит. Управляющий был человеком крупным, спокойным, знал и польский язык, и язык немцев, одевался, как пан, и хотя панов уже свергли везде, грабить имение никому не разрешал. Мол, погодите, может, ещё сгодится для всех. А растащите по стулу, да по зеркалу, всё пойдёт прахом.
    Им были довольны. За 17 лет, которые он тут прожил, не было у них здесь ни пьяных урядников, ни тяжёлых податей, ни воровства. Григорий Станиславович умел уладить любой конфликт, угодить любому начальству, которое иногда приезжало к нему из губернии в лес, как на дачу. Поиграют в карты, попьют, повеселятся на природе, послушают по вечерам, как играет дочка управляющего на большом чёрном ящике, и уедут к себе в город с шутками и песнями. Мудрым был этот Григорий Станиславович. При нём крестьяне и дома себе поставили новые, и скотом обзавелись. А что было лишнего - хлеб там в зерне, сало в бочках или старые золотые червонцы - управляющий учил прятать подальше, да поглубже. Потому, что, объяснял он, главный теперь у нас у всех враг - собственный мужик с длинным языком. От своих, мол, от предателей, пропало уже не одно село за историю человечества.
    В это верили, знали - правда. А потому и уважали: себе этот человек ничего не брал, не наживался. И когда приезжие комиссары пришли делить помещичью землю и хотели забрать Григория Станиславовича с собой, не дали его в обиду:
    - Зэмлю - наризайтэ. А добру людыну - нэ чипайтэ, вона туточкы нэ при чому! Нэхай живэ.
    Заявлено это было твёрдо, и комиссары, пограбив слегка имение, в котором всё ценное давно было спрятано, с миром уехали, набрав лишь самогонки, мёда и сала.
    Заступался потом и управляющий за крестьян, когда при новом гетмане Скоропадском жизнь вроде бы снова стала поворачиваться на прежний лад. Но правили больше уже не свои, а немцы, с которыми Скоропадский пришёл к власти. И Ващенко, знавший их язык, говорил им на нём, что мужики здесь ничего плохого в революцию не делали, и трогать никого-де не надо. Вот так и жили, пока не появились в уезде австрийские солдаты. Такое кругом началось, что хоть плачь. Почти каждую неделю приезжали на подводах и требовали свиней, кур, зерна. Хорошо, основное было уже припрятано, не то вывезли бы, проклятые австрияки, всё подчистую.
    Но кончилась вдруг и эта власть: у них у самих произошла революция. А в лесу возникли партизаны, которые стали бить всех подряд, что немцев, что австрийцев, а со своих опять требовали сала, хлеба, кур, самогонки. Дело ясное, кто с винтовкой, тот и хозяин. Крестьянин же должен ко всем приспосабливаться и терпеть. А тут и народные заступнички объявились - хлопцы батьки Махно.
    Собственно говоря, официально "батька" называл своих "хлопцев" Революционно-повстанческой армией Украины - сокращённо РПАУ. Воевала она так: как только становилось воевать опасно, "Батька" давал команду: "Уси по домах!" И армия исчезала: нету её нигде. А нужно собрать, "Батька" шепнёт "Великому Немому" - был у него такой двухметровый кучер тачанки, он же ординарец, личный телохранитель и молчаливый палач - "Збырай хлопцив, Павло!" и армия возникала в назначенном месте за трое суток. Первым появлялся на своей тачанке, запряжённой четвёркой верных коней, сам "Батька" с "Великим Немым" (Махно был хромым и не любил скакать на коне, предпочитая тачанку). Рядом с тачанкой скакали верхом "батька" Максюта, Николай Мельник, Гришка "Антихрист", Никодим Пустовойт и начальник разведки Лев Андреевич Задов. На задке тачанки была вколочена серебряными гвоздями надпись: "Эх, не догонишь!", а на передке: "Эх, не возьмёшь!" Мужики в деревнях считали "Батьку" крестьянским царём, кланялись ему в пояс.
    Свои пушки "армия" держала в сараях сёл или в оврагах, когда пряталась. А появлялась с пальбой и гиканьем. И сразу начинала показывать, против кого воюет...
    Так было и на этот раз в Андреевке...
    В один из осенних дней привели на небольшую булыжную площадь 4-х немцев в военной форме и стали собирать народ. Оказывается, с хлопцами и сам Батько приехал - будет на площади демонстрировать казнь "паразитов". Ну, а для перевода с немецкого вызвали из помещичьей усадьбы в лесу толмача - Григория Станиславовича. Поняв, в чём дело, управляющий принялся уговаривать партизанского батьку Махно, в ремнях и в белой папахе, щуплого, бескровного:
    - Не надо этого делать, добродию, прямо в селе. Вы же подведёте этим мирных селян под возмездие! Немцы - народ опытный, будут мстить. Соберутся, и нагрянут с большой силой. Начнут жечь хаты, убивать невинных людей.
    Было это на площади, куда на дрожках приехал управляющий. Махно стоял перед ним маленький, в сапогах на высоких каблуках, со шпорами, с саблей на боку - хмурился, нервно дёргал верхней губой, бросая быстрые взгляды на мужиков и баб. От управляющего деланно отвернулся. Спросил, стоя к нему боком:
    - Под какое возмездие?
    - Неужели вы не понимаете? Немцы же подумают, что крестьяне - с вами заодно! Участвовали в казни.
    - Не психуй! - выкрикнул Махно тонким голосом. Бледное лицо его при этом странно исказилось, будто дерьма понюхал. - Народ Украины должен видеть, как получает возмездие его заклятый враг, и... от кого получает! - Он поджал тонкие бескровные губы.
    - Но так же нельзя. Вы уйдёте, а крестьяне останутся здесь, на расправу!
    - Иван! - взвизгнул Махно, вскидывая голову к небу, будто рассматривая там Бога.
    - Я тут, батько! Слухаю. - К Махно, поигрывая в руке хлыстом, подлетел Лепетченко - бравый, сама удаль и преданность.
    - Забери от меня этого гада, а то я за себя не ручаюсь! - Махно, картинно цыкнув сквозь передние зубы слюной, стал похожим на уголовника. Лепетченко, лихо отдав честь, шагнул к "гаду":
    - А ну, геть с батьковых очей! Лапши нарубае, я ж батька знаю!
    Управляющий, взглянув на блатного немощного "Батьку", вздохнул:
    - Робыть, як знаетэ, я всэ сказав. - Он прошёл к своим дрожкам и грузно сел в них.
    - Иван, завэрны ёго до мэнэ!
    - Повэртай! - продублировал Лепетченко.
    Управляющий слез с дрожек, подошёл к Махно. Тот опять поднял голову к небу. Не глядя на подошедшего, сказал:
    - Мужики кажуть, шо ты по-австрийському маракуешь. - И взвизгнул: - Ну?!.
    - Я знаю нимецьку мову. А взагали, цэ однэ й тэ ж.
    - Стой тут! И - нэ нэрвуй мине! - Махно опустил голову, заложив руки за спину, отошёл, так и не взглянув больше на управляющего. Только морщил лоб, показывая всем, что занят мыслями.
    Холодное сентябрьское солнце коснулось гривки леса на холмистой гряде. Мир погрузился в предзакатную тишину. Последние лучи позолотили багрянец осенних лесов, тихо летящую по воздуху золотистую паутинку, осветили мёртвенно бледные лица пленников, стоявших возле виселицы, от которой на землю падали длинные тени. Мужики молчали. Отдельно от них, вздыхали бабы, рассматривая приговорённых и поглаживая по головкам детей. Соревнуясь в рабьем подобострастии, переговаривались махновские хлопцы, курившие самосад:
    - Ни, батько поважае закон, от!
    - Батько цёго не люблять.
    - Бачитэ, думае. Щас щось скаже.
    - А хто ж будэ вишаты, Щусь чи Карэтников, га? - важничали они.
    - Нэ заважай. Щас батько выришить, кому. Мабудь, обыдва.
    Чувствовалось, Махно, ходивший взад-вперёд, руки сзади, прислушивается, делая вид, что глубоко размышляет. За ним, вертя головой, как сова, неотрывно следил Лепетченко. Бормотали что-то пленные - не то советовались о чём-то, не то молились: сразу все. Смотреть на них было страшно.
    Махно остановился, поднял вверх руку. С её запястья свисла короткая плеть на ремешке. Лепетченко гаркнул:
    - Тыхо! Батько мае дэржаты промову!
    Крестьяне, вытянув жилистые коричневые шеи в морщинах, стараясь ничего не пропустить, превратились в слух. Один старик приставил к заросшему уху ладонь.
    Фыркнула лошадь управляющего в дрожках. А потом, когда наступила зловещая тишина, Нестор Махно, исказив лицо, немощно прокричал:
    - Хто проты, щоб покараты ворогив Украины?
    Люди молчали.
    - Хто за тэ, щоб нимци и дали грабувалы наш народ?
    Опять промолчали.
    Ужалено, будто его кольнул кто-то в задницу, Махно передёрнул ногами и взвизгнул:
    - Може, мои хлопци марно кладуть свое молодэ життя? Може, нэхай повэртаються до своих хат? То скажить! Тоди цих... - он порывисто обернулся к пленным, ткнул в их сторону жёлтым, прокуренным пальцем, - видпустымо! Нэхай грабують вас и надали! - Он умолк, вновь поворачиваясь к толпе и разглядывая её белёсыми от ненависти, невидящими глазами. Белое лицо его было мокрым от пота - выдохся.
    Толпа недружно, неразборчиво загудела.
    - Отут ваш управляючий пан балакав мине за возмездие. Шо мы уйдэмо, а вы тут зостанэтэся. И нимци почнуть палыты ваши хаты.
    Из толпы донеслось голоса:
    - Та якый же ж вин пан?
    - То - добра людына! Наша. От и всэ.
    Махно опять вскинул руку с плетью. Дождавшись могильной тишины, остервенело, тонким голосом, затявкал:
    - Брэшэ ваш пан управляючий! Як собака. Кажу вам от пры всих: я, батько Махно, й мои хлопци, нэ кынуть вас лютому ворогови! - Он резко выхватил из ножен шашку и стал по-уголовному страшен. - Клянуся оциею шаблюкою, щчо: буду захыщаты вас, от усих... ворогив украинськои земли! Доки... будэ... бытыся... мое сэрцэ! - Шашка, ловко пущенная назад в ножны, звякнула. Махно рывком обернулся к пленным: - А цим - смэрть!..
    Толпа в ужасе ахнула, загудела. Но Махно остановил:
    - Иван! Нэхай управляючий пэрэкладэ им. - Махно ткнул пальцем в пленников. - Но!.. Одного з ных, нэхай скажэ, я видпускаю. Хай пэрэдасть своим нимцям, шоб швыдче тикали з Украины гэть! У свою Нимэтчину та Австрию. Цилуваты там свого кайзэра у сраку, так ёго мать! А хто нэ втэчэ, порубаемо на лапшу або пэрэвишаемо! Як оцих. - Он уставился зверским взглядом в приговорённых к казни. - Усё. - И вытер на лбу пот.
    Лепетченко зычно приказал, обращаясь к управляющему:
    - Пэрэкладайтэ, панэ добродию!
    Не видя выхода для себя, управляющий заговорил с пленными по-немецки - громко, разборчиво и долго, стараясь им объяснить суть сказанного Махно.
    Махно следил не только за переводчиком, смотрел и на лица пленников, стараясь определить по ним, правилен ли перевод. И заметив испуг и замешательство - загалдели что-то по-своему, обращаясь к переводчику и чего-то торопливо требуя от него - понял, что управляющий сказал всё, как надо. Но спросил:
    - Шо воны в тэбэ просять? Обделались, да?
    - Просят разрешения написать домой письма и отправить фотографии, которые при них. Говорят также, что не виноваты: отвечать за всё должно командование, они только солдаты и исполняли приказ. Просят помиловать всех, - объяснил Ващенко.
    - Ни! Сказав, видпущу тилькы одного, отак и зроблю. Нэхай кинуть, той, жрэбий - кому жыты. Нияких лыстив!
    Управляющий, не глядя больше пленным в лицо, перевёл про жребий и всё остальное. Бледный, мокрый, отошёл.
    На секунду немцы онемели. А затем один из них, совсем молодой, лет 20, выбежал из-под виселицы и бросился к Махно. Тот отскочил от неожиданности, но, поняв свою ошибку, сунул револьвер назад, в кобуру. Солдат рухнул перед ним на колени и, что-то быстро говоря и плача, просил его о пощаде, заламывая руки. Вид у "батьки" был растерянный, однако он тут же схитрил, показывая, что ему интересно слушать ссору меж немцами: трое оставшихся громко ругали молодого собрата - это было понятно без перевода.
    Ища кого-то злыми глазами, Махно выкрикнул:
    - Щусь, кинчай их! - Отвернулся и зашагал к своей лошади, не обращая внимания на жалостливые бабьи причитания, всхлипы детей и на поднявшийся шумок и смятение. На ходу отстегнул с пояса флягу на карабинчике, отвинтил колпачок и приложился, задрав подбородок, глотая и проливая пахучий немецкий ром. А все говорили про него, что по причине плохого здоровья, совершенно непьющий. Выходит, и "батько" боится смерти, даже чужой, если заранее ромом запасся.
    Бородатый Щусь с несколькими хлопцами подошёл к пленным и хотел надеть им на головы петли, но немцы задёргались, начали вырываться. Завязалась борьба, неслись сдавленные выкрики:
    - Вьяжить им рукы!..
    - Кусаеться, гад!
    - Майн гоот! Мути!..
    - О, доннэр вэттэр!
    - Та бый же маузэром по головах, та й всэ!..
    Продолжалось это минуту или больше. Никто уже не обращал внимания на поднявшегося с колен молодого немца, который с ужасом, раскрыв рот, смотрел, как волокут к виселицам окровавленных и уже связанных его товарищей и набрасывают им на головы петли. Его трясло.
    Чтобы не видеть казни, управляющий отвернулся и пошёл к дрожкам. Но всё равно слышал душераздирающие мольбы пленных, ревущих в голос, как дети, их крики о помощи на немецком, и ругань на украинском. Кто-то из "хлопцев" возмущался: "Чому ото, гадив, нэ звьязалы раниш, та кляпы у рот!..".
    Лошадь управляющего, привязанная поводом за чей-то плетень, мирно жевала овёс, подвешенный ей на морду в холщёвой сумке. Дрожащими пальцами он принялся торопливо отвязывать повод, у него это не получалось - повод затянулся в узел, его надо было ослабить. Но тут одним испуганным вздохом охнула толпа и побежала с площади врассыпную. Мужики, то и дело оборачиваясь, крестились и пятились. Женщины всхлипывали, бормоча: "Ой, лышенько, ой, лышенько!" Одна девочка, оцепенев от страха, прижимала к животу белокурого мальчика лет 5, чтобы он не видел ничего. Возле его ног валялась игрушка, выпущенная из рук.
    Когда узел был развязан, управляющий оглянулся на винтовочные выстрелы. С площади убегал вдоль улицы помилованный батькой немец, а ему под ноги стреляли "хлопцы" - пугали дурня, чтобы бежал веселее. Забавлялись. За немцем фонтанчиками взбрызгивала земля, крошки гравия.
    Управляющий снял с морды лошади сумку и, прыгнув в дрожки, погнал; скорее отсюда, скорее в свой лес, к дому. Над ним каркали, поднявшиеся от выстрелов, бестолково летающие, вороны. Ударил и смолк колокол на церкви, что стояла возле площади. Видно, там, на колокольне, кто-то смотрел на казнь и нечаянно задел или потянул веревку. Все смотрели туда в страхе: "Може, Бог осуждае..." Сердце управляющего прыгало, мысли путались. "Господи, ну и времечко же!.. Жизнь человеческая ничего не стоит..."
    Успокоился он лишь в лесу, когда показалось вдали белокаменное имение помещика и рядом с ним его дом под зелёной железной крышей. "Вот приеду, выпью водки и почитаю "Камо грядеши". Книга Сенкевича заменяла ему и библию, и философию, и историю.
    Дома была только кухарка, к которой привык за много лет. Выцокивали время часы на стене. За окном текла уже темень и шумел ветер, а Григорий Станиславович, сидя перед лампой и книгой на столе, не мог сосредоточиться на чтении - не читалось. Дорогой ковёр на полу, заглушающий шаги. Ореховая мебель. Картины в золочёных рамах. Огонь от лампы отбрасывал от головы нахохлившуюся тень на белую стену. Зачем прожита жизнь, непонятно...


    Николай Константинович оказался в доме Григория Станиславовича, когда не осталось в этих местах даже следов батьки Махно. Теперь перед картинами в рамах сидел и он с хозяином. Оба думали в тишине об одном и том же: неужели всё кончилось навсегда и нормальная жизнь уже невозможна? Наверное, поэтому и разговор шёл у них какой-то безнадёжный.
    - Хорошие у вас картины, - заметил Белосветов, кивая.
    - Это копии, - заметил хозяин.
    - А как можно отличить копию от оригинала?
    Григорий Станиславович ценил искренность в людях, ответил тоже по-честному:
    - Я думаю, это могут лишь специалисты. Но человек с хорошим вкусом иногда может отличить даже в музее копию от истинной картины. Копии всё-таки лишены мощного воздействия на душу.
    - А в чём же тогда это воздействие заключается? - заинтересовался Белосветов.
    - В отображении характера человека. Или настроения, если это пейзаж. Когда зритель обладает знанием жизни, у него и вкус выше. Он сразу чувствует силу правды в картине. А запас культуры помогает ему понять композицию, сочетание цвета и света.
    - Мне кажется, - Белосветов вздохнул, - что теперь у нас не нужны будут ни правдивые картины, ни культурные люди. К власти пришли хамы.
    - Согласен с вами. - Хозяин тоже вздохнул. - Если так пойдёт всё и дальше, мы через полсотни лет превратимся как нация в преступников. У нормальных людей отношение к другим станет уголовным.

    4

    После возвращения в Екатеринослав произошла радостная встреча с бывшим юнкером Корфом, который, как и Белосветов, явился в милицию на обмен "старорежимных паспортов" на советские удостоверения личности. Корфа Николай Константинович узнал сразу, хотя и был тот уже постарше на вид и в штатском. Вспомнил и его имя, но вот сам Дмитрий его не узнавал. Встреча всколыхнула в Белосветове столько забытых чувств, что еле дождался на улице, когда Корф выйдет из милиции - в помещении побоялся к нему подойти: назовёт ещё по старой фамилии, что тогда? А уж на дворе бросился к нему как к родному:
    - Здравствуйте, Митя!
    - Извините, гражданин, - отстранился Корф, - я вас не знаю, вы меня с кем-то...
    Во дворе никого не было, и Николай Константинович пошёл напролом:
    - Не надо так, юнкер! Я ведь тоже теперь не Белосветов, хотя имя и отчество у меня прежние. - Он представился: - Николай Константинович Ивлев. Ну, вспомнили? Поход через Судак, дурацкая дуэль, ротмистр Сычёв.
    Корф мгновенно переменился:
    - Господи, какая встреча, Николай Константиныч! - Он улыбался от счастья, а на глазах выступили слёзы.
    Не смущаясь, Белосветов сграбастал бывшего юнкера в объятия и трижды расцеловал в щеки. Отпуская, радостно выдохнул:
    - Идёмте отсюда! Поговорим где-нибудь в укромном месте.
    Однако, прежде чем добраться до безлюдного в это время Потёмкинского сада, им пришлось садиться на трамвай, ехать от проспекта в нагорную часть города и, только приехав к парку и найдя в его глухом дальнем конце старую скамейку, они сели и принялись друг друга расспрашивать. Начал на правах старшего Белосветов:
    - Ну, кто вы сейчас, как?.. Рассказывайте... Я вот женился в прошлом году. Могу дать адресок... - Белосветов продиктовал адрес. - Ну, а что у вас?..
    - Я тоже нынче не Корф, а Коровин. Дмитрий Павлович. Только приехал из Крыма. Вернее, пришлось уехать. Здесь у меня тётка, как и в Судаке. Живу пока у неё. Слава Богу, не женат!
    - А почему слава Богу?
    - Да уж больно время лихое настало для нас! В Крыму, например, жить невозможно.
    - А всё-таки? Только по порядку.
    - Ни в Севастополе, ни в Симферополе мне жить было нельзя. В Судаке, как вы помните, тоже. Прятался в Феодосии. Слухи по Крыму распространяются быстро. Весной я уже знал, что творилось в Симферополе, Севастополе, в других городах.
    - А что там было?.. - насторожился Белосветов.
    - В Симферополе объявили регистрацию офицеров - на Дворянской улице, в бывшем Доме собраний. А когда офицеры, одетые в цивильное, явились, их отвели за город и расстреляли.
    В Севастополе была такая же "регистрация" и в тот же день, в здании цирка. Приходивших туда брали, отвозили на грузовиках в Петряевскую балку или на еврейское кладбище и там расстреливали. Косили пулемётами! В Севастополе офицеров больше, чем во всём остальном Крыму! Тех, кто ещё лежал живой, рубили шашками. Одну из групп - отобрали только морских офицеров - вывезли на транспорте в море, привязывали каждому тяжёлый камень к ногам и, связанных, топили живьём. А знаете, почему всё это творилось? Оказывается, большевики распространили в Севастополе слух ещё в октябре прошлого года, что Михаил Фрунзе дал честное слово, что не тронет тех офицеров и солдат, которые не хотят больше воевать и готовы сдаться, чтобы не покидать родину. Ну, и после этого многие остались. А Троцкий в это время за спиной Фрунзе отдал тайный приказ своему заместителю по Крыму, еврею Бела Куну, вызывать этих офицеров якобы на регистрацию и расстреливать.
    - Но какой же смысл Троцкому убивать безоружных людей, да ещё в таких количествах?
    - Э, значит, вы ничего не слыхали о Троцком! Это сионист до мозга костей! Для него, чем больше убитых гоев, тем ему слаще. Вообразил себя Мессией и упивается нашей кровью. Говорят, даже памятник мифологическому Иуде поставил где-то возле православного монастыря. В общем, палач, осуществляющий "еврейскую месть".
    Белосветов, вздыхая, закурил:
    - Когда во Франции судили офицера-еврея Дрейфуса, евреи подняли шум на весь мир. А теперь молчат, зная, что в России творит еврейская власть во главе с Лениным и Троцким. Ну, да продолжайте...
    - Симферопольских врачей с сёстрами милосердия, которые лечили в войну раненых нашей армии, расстреливали прямо в лазаретах и больницах... Дрейфуса, говорите, судили? А тут убивали на рабочем месте! В Севастополе - под конец этой зверской акции - пойманных офицеров стали вешать на столбах и деревьях Приморского бульвара, на Большой Морской и Нахимовском проспекте. Всё это, разумеется, без суда - просто так, в назидание. Весь Крым трясло от ужаса и плача - такого изуверства, таких масштабов ещё не было нигде в мире. Причём, не тайно - открыто! Руководил этими казнями венгерский еврей Бела Кун с помощницей. Тоже еврейка, только отсюда, из вашего Екатеринослава - Розалия Землячка. Она у Ленина в Москве член ЦеКа их партии... Так эта, говорят, лично расстреливала наших офицеров. Прямо на допросах. Сама - карлица, высохшая от курения, а злая, стерва, как кобра! И - в пенсне: "интеллигентка". Представляете?..
    - Садистка, - заметил Белосветов. - А кто этот Бела Кун?
    - Председатель так называемого Крымского ревкома.
    - Хорошо, что мы вовремя ушли из Крыма, - глухо проговорил Белосветов. И добавил: - Хотя расстреливали и здесь...
    Корф продолжил рассказ:
    - Солдат, которые служили у нас, но остались, тоже не пощадили. Они ведь к нам, как вы помните, не сами шли - их набирали по жёсткой мобилизации. Отплыть с родины они, естественно, не захотели - куда, да и зачем? К тому же и мест на пароходах не хватало офицерам, не то что рядовым. Кстати, в Севастополе "забыли" взять с собою старого алкоголика Май-Маевского - умер прямо в порту, на ступеньках к морю. Разрыв сердца!
    - Может, от коньяка?
    - Нет, рядом с ним были два его вестовых - солдаты, старики, как и он, георгиевские кавалеры! Оба утверждали, будто бы, одно и то же: умер, мол, генерал от обиды, что бросили. Он в гостинице тогда жил. Последним, как всегда, отплыл пароход с Кутеповым, но не от главной пристани, из другой бухты. Этот бы забрал и мёртвого, если бы увидел.
    - Май-Маевский, говорили, вел себя в гостинице нехорошо, - вспомнил Белосветов. - Так что не думаю, что его просто забыли: он там долгов не платил. Да и Слащёв мог бы его забрать - у него в Крыму своё судно было.
    - Слащёв уплыл, говорят, и не видел никто, когда и как. Приходили даже вести, что рассорился в Турции с Врангелем окончательно. Обвинил Петра Николаевича в предательстве: мол, Врангель подарил Франции задаром весь черноморский флот, который увёл с собой. А сам Слащёв тут же выехал в Москву, служить красным. Будто бы его пригласил туда Михаил Фрунзе.
    - На Слащёва - это похоже. А чтобы Врангель торговал Россией - вряд ли. Он патриот. Но мы отвлеклись: вы хотели что-то о наших солдатах...
    - А, да-да. В Алуште, например, в декабре прошлого года, их всех арестовали прямо в казармах. Вот дураки-то! Сидели и чего-то ждали. Вместо того чтобы разбежаться. Ну, их там раздели до подштанников и босыми погнали в горы, на расстрел. Жители выскакивали на дорогу, увидев их. Жалели, протягивали им хлеб, мешки, одеяла. Не знали же, куда и зачем их ведут! Ну, те брали, конечно, кутались. Кто падал от побоев и холода, тех пристреливали. Но всех, как выяснилось, не расстреляли: какую-то часть вернули назад и отправили в шахты Донбасса. Вот вам типичное отношение красных к военнопленным! Да и вообще к людям.
    - Что ещё? - горестно спросил Белосветов.
    - В Ялте - в том же декабре - расстреляли престарелую княгиню Барятинскую. Когда её вывели из дома во двор, старуха не могла уже идти от слабости - ей же под 90 было! Так они стали её толкать прикладами. Много ли ей надо-то?.. Сразу упала. Они и её пристрелили тут же. Ни обвинения, ни суда, ни следствия! Представляете, что это за власть?!. Убили старого человека только за то, что родилась в знаменитой на всю Россию семье! А Бела Кун и сейчас продолжает зверства в Крыму. Привязался к художнику Волошину в Коктебеле...
    А у нас, в Феодосии, был свой зверь: начальник Особого отдела Третьей стрелковой дивизии при Четвёртой армии красных - Зотов. Его помощник, Островский, тоже лютый палач. Этот приказал положить на каменный пол в подвале своей ЧеКа поручика Шмелёва, туберкулёзника. А потом, после мучений и издевательств, расстрелял. Однако же его отцу, который разыскивал Сергея - человек из Москвы примчался, всё-таки известный русский писатель!..
    - Я его видел там весной 19-го года, - вставил Белосветов. - Познакомились даже.
    - Так вот его отцу, Ивану Сергеевичу Шмелёву, сказали в Алуште, где поручик служил последнее время при управлении комендатуры... что его сына увезли в Феодосию для... уточнения некоторых формальностей. Отец, естественно, к нам. Я сам его видел. А что толку? Сын-то был уже расстрелян. Но опять соврали: умер, мол, от болезни, вместе с другими. Похоронен в братской могиле. Старик чуть не помер от потрясения, когда узнал правду.
    Да и что он там знал... Десятую долю правды, - завёлся Дмитрий. - Когда он уехал, у нас в Крыму, по приказу этого Куна, расстреливали не только принимавших участие в гражданской войне, но и не принимавших. Даже инвалидов и глубоких стариков с медалями за Порт-Артур! Лишь бы офицеры...
    В Симферополе евреи-чекисты применяли на допросах офицеров специальные клизмы: с водой и битым стеклом. Да ещё привязанному к стене человеку ставили горящие свечи под половые органы.
    - Дорвались, сволочи, до власти! Всё жаловались царю, что их притесняет правительство, что у нас законы несправедливые. А сами насилуют теперь женщин в своих тюрьмах! Разве могли позволить себе такое жандармы с революционерками-еврейками? А какой-то начальник ЧК Фридман, рассказывают, изнасиловал в Москве учительницу Домбровскую. Сначала сам, а потом, после него уже, глумилась остальная жидовня. И кончили тем, что отдавливали ей плоскогубцами пальцы. Где, мол, ты прячешь золотые вещи своего родственника-офицера? А вечером расстреляли. Вот это - хорошие порядки, когда можно совсем без закона!
    Протянув Корфу папиросу, Белосветов глухо договорил:
    - Недаром Александр Блок изобразил в своей поэме "Двенадцать" и 13-го. Не читали?
    - Читал, но не в восторге, а напротив - с возмущением!
    - Почему?
    - Ну, как же! Христос - и во главе злодейства?
    - Значит, вы ничего не поняли, - спокойно заметил Белосветов. - В том-то и дело, что во главе злодейства не Христос, а Антихрист!
    - С чего вы взяли? - Корф уставился непонимающим взглядом.
    - Ну-ка, сообразите: если красноармейцев - 12, то тот, кто ведёт их, уже 13-й, верно? А это число принадлежит Антихристу. Значит, и революцией руководил Антихрист. И Блок, выходит, пророк? Написал-то он поэму в 18-м году, когда всё ещё только начиналось, верно? Ещё не ведая, что будут творить Куны и Землячки.
    - Но ведь и у настоящего Христа было 12 апостолов. А сам он был... тоже 13-м! - вспомнил Корф.
    - Ошибаетесь, 13-м был Иуда, предавший Христа.
    - Верно, - обрадовался и одновременно изумился Корф. - Видимо, Блок не мог тогда назвать Ленина напрямую Антихристом.
    Помолчали, дымя папиросами. Потом Белосветов сказал:
    - Здесь было то же самое. Но я не явился на регистрацию. Фамилия - уже другая, в паспорте указано, что сословие - мещанин, а не офицер, зачем же идти? Однако, на всякий случай, пока шла вся эта регистрация и проверки, отсиделся в одной глухой деревеньке. Верстах в 40 отсюда. Там, оказалось, живёт - прямо в лесу, отдельно от деревни - хороший знакомый моего тестя. У него дочь вышла замуж за одного нашего поручика в 19-м году и уехала с ним в Крым. Интереснейший старик! Мне его прямо недостает теперь.
    - А можно и мне пожить у него с полгода, коль он там один и на отшибе?
    - Думаю, не откажет, если у вас найдётся немного золотишка. Ведь сейчас голод и там. Он покупает всё у крестьян не за новые деньги. На новые... никто и ничего не продаёт.
    - Я понимаю. Но жизнь - дороже золота: значит, придётся поделиться. Ну, так как: порекомендуете?..
    - Да я лично вас туда провожу, с удовольствием!
    - Вот за это буду признателен вам от всего сердца! В Крыму все уцелевшие офицеры тоже попрятались. Кто в горах, кто по аулам. С револьверами, винтовками. Некоторые превратились в настоящих разбойников. Голод не тётка!..
    - А что в этом удивительного, если сама государственная власть в России теперь разбойничья! Ни права на частную собственность - сегодня есть у тебя дом, а завтра выгонят, ни уголовного кодекса нет, ни судов, ни следствий, одни расстрелы кругом.
    - Мой дядя говорит, что о власти евреев предупреждал общественность какой-то Сергей Нилус ещё после революции 5-го года, в какой-то брошюре про антихриста, который "пожрёт Россию". Дядя говорит: "А мы, дураки, не поверили, вот и дождались повальных расстрелов! Думали, ну, что нам, огромной стране, какая-то кучка жидов! А это оказалась и впрямь самая богатая и самая озлобленная нация на земле".
    - Да, ваш дядя прав, недооценили мы их. Хотя и читали про цель "пожрать все народы" ещё в библии. Думали, ерунда, библейские сказочки. А теперь не знаем, куда от них спрятаться в родном отечестве. Многие от беззакония уехали и продолжают уезжать за границу. А их квартиры тут же захватили чекушечники, даже не "пролетариат", от имени которого они действуют. И ничего, ни бунтов, ни революций, как когда-то при царе. Так что наш народ на поверку - говно! Как был рабом, таким и остался, ничему жизнь не научила, кроме терпения.
    Вздохнув, юнкер сообщил:
    - К художнику Волошину, когда я уезжал, явился откуда-то с Кавказа поручик Эфрон. У него мать - из знаменитой семьи Дурново. Так вот хотел, чтобы Максимилиан Александрович провёл его из Коктебеля на какое-нибудь иностранное судно в Ялте. Чтобы уплыть навсегда. Там, по рассказам Волошина, таможенный досмотр нестрогий. Он отправлял уже оттуда со своими стихами любовницу, Татиду Цемах.
    - Да ну?!
    - Да. Она уже в Берлине теперь. Там же и его бывшая жена, Маргарита Сабашникова. А что?
    - Да нет, ничего. - Белосветов тоже вздохнул и надолго задумался. Потом произнёс:
    - Надо будет съездить в Москву. Газеты сообщают, в Кронштадте подняли мятеж матросы. Ленин открыл 10-й съезд своей партии и считает этот мятеж опаснее нашего "белого" движения.
    - Ну вот, а говорите, "говно". Выходит, терпение кончилось? Поднимаются люди.
    - Пока не съезжу, не узнаю всего из достоверных источников...
    - А кто у вас там? Чтобы можно было верить...
    - Генерал Брусилов, он меня знает. Да и свои глаза на что? Надо же разобраться, что дальше делать и как жить. Если уж сам Ленин наложил в штаны и готов на уступки...
    - На какие уступки?
    - Да вы что, газет не читаете?
    - Читаю, но отвык верить. Дядя вообще считает: всё, что пишет советская власть, сплошное враньё, которое никогда уже не закончится.
    - Выходит, он полагает, что Ленин удержится?
    - Немного не так... Он считает, что не народ у нас говно, а душу ему засрали сверху. И не прекращают в неё срать.
    - Вот это, пожалуй, ближе к правде, - согласился Белосветов. - Варяги, затем цари-немцы сделали из России проходной двор, а теперь пришли к нам, как и во Францию при Людовике 16-м, евреи, устроившие сначала революцию и гильотину, а потом перекачку денег в еврейские банки. "Парижская коммуна", правда, вскоре рухнула, но гильотина и банкиры-евреи остались и по сей день. Посмотрим, что останется у нас?..

    5

    Точнее Белосветова оценили обстановку в России ещё в декабре 1920 года Максим Горький и руководитель Мариинского театра в Петрограде Фёдор Шаляпин - лучше были осведомлены, где и что делалось и делается, да и тоньше как представители искусства всё чувствовали. К тому же Горький намерен был выехать за границу и, зная отношение к советской власти Шаляпина, хотел и его пригласить в эмиграцию как старого и надёжного друга. Встретились в квартире Горького с утра, когда Шаляпин обычно был свободен от работы, а в тот морозный четверг "Мариинка" не работала вообще - день отдыха для актёров. Великий певец, идя к "великому пролетарскому писателю", купил по дороге две бутылки водки, разговор у них пошёл "подогретый", поэтому в оценках жизни "при советской власти" не стесняли себя.
    - Газету мою Зиновьев по указке Ленина закрыл, Марию Игнатьевну из Питера выдворил в Эстляндию - в этом усердствовала, разумеется, жена Зиновьева, как ты знаешь - так что делать мне в России больше нечего. Тебе, полагаю, тоже. Вот и приглашаю: махнём? Сначала в Берлин - там сейчас много наших: и Алексей Толстой, и Андрей Белый, и Ходасевич с Ниной Берберовой, другие литераторы.
    - А что мне в Берлине делать? - удивился Шаляпин.
    - То же самое, что и здесь. Токо не за нищенский паёк, а за нормальные деньги. Вон академик Павлов - учёный с мировым именем! - а подопытных собак нечем кормить, обезьян - совсем нет. Ну, Павлов, может, и сам... так сказать, "виноват": не хочет жить вне родины. Говорит, "не знаю-де иностранных языков". А тебе что терять? Института, как у Павлова, у тебя нет, язык выучишь - не старик.
    - Я что - не патриот, по-твоему? - перебил Шаляпин с обидой. - Да и тоже известен в Европе! Может, ещё поймут в Кремле, что таких людей, как академик Павлов, великий писатель Горький, известный певец Шаляпин...
    - Великий певец Шаляпин, Федя! - поправил Горький. - Я это говорю тебе честно, не из желания подольстить. В Милане и в Париже тебя публика носила по улицам на руках, вспомни! Я тогда в Милан прикатил прямо с Капри - сам видел всё. А какие слова писали о тебе в газетах! Другого такого певца нет во всём мире!.. - Спохватился: - Так што ты хотел сказать-то?.. - Привычно "окнув", Горький умолк.
    Шаляпин заулыбался:
    - Ну, что таких людей нужно ценить и дома, на родине. Создать условия...
    - Кого ты имеешь в виду, Фёдор? Кто опомнится в Кремле и поймёт... Ленин, што ли?
    - А кто же ещё?
    - Вот мы и подошли, Феденька, к главному: Ленину - не нужны сегодняшние люди. Не дороги. Ни Павлов, ни Горький, ни Шаляпин, ни спивающиеся великие поэты Блок и Есенин. Ему... дороги токо какие-то будущие люди... которых ни он, ни мы никогда не увидим. Вся его политика устремлена, как он говорит, в будущее. Ради них мы должны переносить и голод, и расстрелы, чтобы построить электростанции по всей России и сотворить коммунизм: счастье для всех будущих пролетариев. Токо об этом и толкует. Ко мне заезжал английский писатель Герберт Уэллс, возвращавшийся от него в Англию. Назвал его "кремлёвским мечтателем".
    - Да какой же он мечтатель?! - возмутился Шаляпин. - Он же совершенно бездушный человек.
    - Я и говорю. Похвалиться Ленину нечем, так он вынужден врать про электростанции, коммунизм, чтобы выглядеть хорошим. А на деле...
    - На деле он приказал расстрелять семью царя: девочек, малолетнего мальчонку. Позор на весь мир!
    - Да главное-то, Федя, что без суда! За что, в чём вина расстрелянных - неважно. А это же - высшая мера наказания!! И только она и практикуется везде, за любую оплошность, за необдуманное слово! Разве так можно?!.
    - Да ещё и расстреливают - массами.
    - В России не стало никакой государственности! Вот ещё почему хочу уехать. В 8-м году, помнишь, Лев Толстой, ненавидевший Петра Первого за казнь родного сына и вообще за жестокость, прислал в Петербург статью из Парижа. Увидел там казнь гильотиной... Только что, мол, человек плакал, прижатый этой машиной у всех на виду, а через минуту его голова в слезах покатилась в корзину. Так ведь там казнили какого-то преступника... Одного! Не десяток сразу. Однако Толстой назвал свою статью: "Не могу молчать!" и требовал отмены казней в России. - Задыхаясь, Горький вспомнил: - А самое поразительное, Фёдор, что в том 8-м году, когда всё это с Толстым приключилось, я был вместе с Лениным на вершине Везувия под Неаполем. И мы говорили там о Толстом, о Помпеях внизу, погубленных вулканом, о жестокости и тупости царей, о необходимости революции, о которой любил толковать этот лысый "мечтатель". Помню, я ещё спросил: "А не получится ли, мол, новых бессмысленных Помпей?"
    - Да ну?!. А он что?..
    - Не помню теперь. Какую-то ерунду молол. А што получилось-то из его революции? В 100 раз страшнее любых Помпей! Уже 3 года живём без уголовного кодекса! Он же юрист по образованию. Должен понимать, што государство без законов - не государство, а мировая дикость! Граждане у него - без права на защиту от бандитов, а Россия - без права называться государством, ибо само правительство и есть главная бандитская организация! Об этом нельзя молчать!
    - А у него вместо уголовного кодекса всего один "закон", - поддакнул Шаляпин, - "закон о чрезвычайном положении в стране, в связи с гражданской войной", которую сам же, говорят, и спровоцировал, чтобы получить возможность расстреливать мирное население и запугать всех.
    - Именно, - оживился Горький, сообразив, для чего Ленин всё это сделал. - Раз, мол, почти половина граждан страны с оружием в руках не признаёт его государственной власти и её порядков, стало быть, ему и пришлось ввести "закон", позволяющий "чрезвычайные меры". О, он хитёр! Знал, чем можно укрыться от мирового общественного мнения! У нас, мол, чрезвычайное положение, господа демократы. Поэтому помолчите! Не молчать можно было токо при жестоком царском режиме.
    - А кто его создал-то, это "чрезвычайное положение"?
    - Это уже другой вопрос, трудно доказуемый. Зато добыл себе "право" на расстрелы, на "военный коммунизм" с его татаро-монгольской "продразвёрсткой".
    - Почему с "татаро-монгольской"? - удивился Шаляпин.
    - Ну, как же, точно так поступали в древности татаро-монголы. Токо соберут наши русские крестьяне урожай, разведут скот - орда тут как тут: грабила всё подчистую. Как ленинские комиссары. Это не моя мысль, а члена политбюро ленинского цека Шляпникова, который разочаровался в Ленине ещё в 17-м.
    Шаляпин добавил:
    - А теперь грабят не только комиссары, но, говорят, и бывшие красноармейцы, демобилизованные Троцким за ненадобностью. Работы нет, сбиваются в банды и...
    - Троцкий у Ленина вообще нарком палачей, - пробасил Горький, кивая на бутылку: - Наливай ещё по одной... Я токо недавно узнал, што он сотворил под Свияжском, когда Ленин объявил партию "левых эсеров" вне закона и приказал расстрелять командующего Восточным фронтом Муравьёва.
    Шаляпин перебил:
    - Да никакого мятежа "левых эсеров", говорят, и не было. Просто Ленину нужна была причина, чтобы избавиться от всех партий-соперников сразу. Что и было сделано. Так что там, Троцкий-то? Под Свияжском... Это почти моя родина.
    - Согнал туда пленных из разбитой дивизии Муравьёва и офицеров бывшей царской армии, арестованных в городах, и устроил на земле свияжского монастыря большой барачный лагерь. К зиме там скопилось народищу - не сосчитать! А кормить-то их... нечем - голод. Троцкий и нашел "выход": из пулемётов по ним! Положили всех... Пришлось копать для захоронения огромный котлован. Немыслимое количество трупов! Монахи разбежались в страхе.
    Шаляпин поражённо воскликнул:
    - Так это же... "Пурим"! Жидовская месть. В каком месяце это было?
    - Не знаю в точности. Говорят, снег уже выпал...
    - Значит, середина октября, по нынешнему календарю. В тех местах снег рано ложится. Вот жиды проклятые! А ты их жалел всегда. Даже усыновил брата Якова Свердлова. В осень 19-го - тоже по жидовскому приказу - жгли и рубили казаков на северном Дону.
    - Кто рубил-то?!. - свёл к переносью брови Горький. - Якова в живых уже не было. А жгли и рубили казаков - русские, под командованием Тухачевского! Тоже русского. Моя газета была уже закрыта к тому времени.
    - Погоди-погоди! - пытался что-то вспомнить Шаляпин. Возбуждённо провозгласил: - Вспомнил! Ведь годом раньше, и тоже в жидовский праздник "Пурим", Троцкий привёз на Красную площадь около 500 русских полковников и генералов, вызванных на Лубянку для проверки документов - пожилые люди в основном, защитники отечества от германцев, сидели по домам и никого не трогали! А возле Лобного Места их уже поджидали пулемётчики. И там... без суда и объявления причины... всех положил.
    - Откуда у тебя, Фёдор, такие сведения? Это же страшно! Чтобы в центре Москвы такая откровенная казнь, и чтобы об этом ни строчки ни в одной газете! И в моей тоже... Да Лев Толстой даже на том свете никогда мне этого не простит!
    - Ты не мог этого знать, Алексей Максимыч, хотя мы с тобой и приезжали в Москву в сентябре! Ты - ходил к раненому Ленину в Кремль, а потом уехал к Волошину в Крым. А я - ставил в Большом...
    - Да не в нас с тобой дело! - перебил Горький. - Почему в газетах ничего не было? Ведь это же позор на весь мир! Как можно было о таком промолчать?!.
    - Я узнал об этом случайно, от генерала Бонч-Бруевича, приехавшего в Москву из Серпухова. Он рассказал, что расстрел был заранее подготовлен, устроен вечером, когда уже стемнело, а вокруг площади было выставлено оцепление из чекистов - никого не пропускали. Если кто и видел, не успел понять ничего: трупы быстро складывали на подъезжающие грузовики и куда-то увозили. Первыми исчезли красноармейцы с пулемётами.
    - А Бонч от кого узнал об этом?
    - От своего брата, который случайно оказался при разговоре Троцкого с редактором "Известий" Стекловым о каком-то расстреле на Красной площади, о котором не следует в печати сообщать, если дорога жизнь.
    - Боже мой! - простонал Горький. - Похоже на правду. Я этого Стеклова-Нахамкиса... рыжий такой... хорошо знаю по Петрограду. Умный, но без совести... Ну, о том, что без совести, мне поведал мой помощник Суханов-Гиммер.
    - Генерал Бонч-Бруевич тоже был потрясён. И всё бормотал: "Жаль, Фёдор Иваныч, что я вам доказать ничего не смогу. А надо бы, надо!.."
    - А што же ты мне-то об этом ничего не сказал? - обиделся Горький и выпил.
    - Да встретились-то мы не скоро... Забыл, видимо. А сейчас вот вспомнил.
    - Жа-аль!.. - пробасил Горький. - Ведь это не просто факт, а факт исторический! Но преподносить его за границей как "еврейскую месть" - дело, обречённое на провал.
    - Почему?
    - Во-первых, это недоказуемо. Получится, как с "делом Бейлиса". А, во-вторых, Герберт Уэллс, с которым я разговаривал и которому доверяю, намекнул, што в Англии и во Франции правят всем еврейские банкиры.
    - Ну вот, видишь!..
    - Оставим, Фёдор, этот разговор. За границей мне надобно печататься, а не ссориться с банкирами. Иначе не на что будет жить. Я ведь не купец, а писатель...
    - Вот тебе и "не могу молчать"! Выходит, можешь... А с кем ты собираешься туда ехать? Уж не с Марией ли Игнатьевной? - неожиданно спросил Шаляпин. В его тоне Горькому почудилось не то осуждение, не то какое-то несогласие.
    - А што? - насторожился Горький.
    - Не нравится она мне!
    - Чем? Да и не ты ведь с ней едешь.
    - Можно тебе о ней... прямо? По-мужски...
    - Давай...
    - Не любит она тебя.
    - Откуда тебе это известно?
    - По её глазам. Смотрит на тебя не как любящая женщина, а как... блядь, пристраивающаяся к известному писателю-меценату.
    - Ты вот што, Фёдор, - наморщил лоб Горький, не забывая о том, что "бабник" Шаляпин моложе его на 5 лет, - не путай её с блядями-балеринами, которых ты... немало в своей жизни перещупал. А в мою жизнь... свой нос лучше не суй. Я как-нибудь сам разберусь... без сопливых.
    - Ладно, разбирайся, - поднялся из-за стола Шаляпин. - Спасибо за хлеб-соль, за то, что сопли мне утёр!.. Пойду я... Но запомни - может, не увидимся больше - в блядях я, действительно, разбираюсь лучше: предаст она тебя! Вот как ты меня сейчас: не за понюшку табаку!
    Не знали оба тогда, что глупая эта ссора разведёт их на долгие годы сначала обидой, а затем неумной гордыней: каждый будет ждать первого шага к примирению от другого, полагая себя более значительной личностью в табели о рангах известных людей. Плохо это, когда микроб "великости" проникает в сознание талантливых мастеров искусства из так называемого "общественного мнения" и понуждает их к неестественным для умных граждан поступкам. Великий писатель Лев Толстой, не подумав, ляпнул журналисту, берущему у него интервью, что ему не нужны посредники для того, чтобы помолиться Богу. Церковники истолковали это заявление как высокомерие по отношению к священникам и храмам, обслуживающим народ молитвами, песнопениями, проповедями и утешительными отпущениями грехов, возможностью общения в храме с иконами, красотой, от которой у прихожан становятся благостными лица. Малограмотному народу нужны-де посредники, помогающие молиться в торжественной обстановке, а графу Толстому всё это помеха. Загордился великий писатель, если не хочет понимать элементарного. И отлучили гордеца от церкви, предав ещё его имя анафеме.
    Узнали вскоре Шаляпин и Горький о диких выходках запойного алкоголика Сергея Есенина, считающего себя лучшим поэтом России и женившимся на внучке Льва Толстого ради собственной славы. "Общественное мнение", естественно отреагировало привычно: зазнайство, гордыня. Правда, ни Шаляпин, ни Горький не ведали, каким несчастным человеком ощущал себя всегда поэт Есенин, родившийся двуполым и потому сразу же нелюбимым родителями, сбагрившими ребёнка бабушке. А ему ни в общую баню не сходить, ни на речку с ребятами. Так и пошла жизнь наперекосяк, толкнувшая красивого и талантливого человека к водке и буйным загулам. Да ещё и Россию назвал "Страной Негодяев", хотя имел в виду не народ, а тех, кто разрушал душу народу своими беззакониями. Поэта придушат в Петрограде в 1925 году по заданию Сталина чекисты (при участии бывшего одесского бандита Блюмкина, который стал эсером и был натравлен на Есенина Троцким, да и сам ненавидел поэта после одной личной ссоры с ним). Но бывшие друзья Шаляпин и Горький не узнают об этом, находясь за границей и не думая о том, к чему ведёт их гордыня собственная. Однако название пьесы Сергея Есенина "Страна негодяев" им понравится. Кто негодяи, выдавившие их из родной среды, они поймут сразу.

    6

    Тяжёлый разговор с гордецом Троцким Ленин, напуганный политической дискуссией в печати, организованной "Рабочей оппозицией", которая могла разоблачить бессмысленность "Октябрьской революции" и "непогрешимость" политики Советской власти, обдумывал уже давно, ждал лишь удобного случая. А получилось так, что Троцкий сам на него напросился. Это было перед 8-м съездом Советов, в декабре 20-го года, когда делегаты уже ехали в поездах из всех крупных городов страны в Москву, чтобы 22 числа сидеть в зале Большого театра и слушать доклад об итогах деятельности Советской власти, то есть, об их собственной. Но в этих итогах, если описывать положение в государстве объективно, не прозвучит ни одного утешительного момента. Опять в стране останавливаются заводы и фабрики, потому что нет нефти из Баку; опять нет по этой же причине и керосина; останавливаются поезда, потому что разрушены войною и временем угольные шахты: одни разбиты снарядами, особенно подъёмники, в других нужно менять износившееся оборудование; нет мыла, потому что остановились фабрики; нет хлеба, потому что урожай был плохой из-за весенней засухи, а тот, что собрали, не на чем вывезти; нет рабочих мест для демобилизованных красноармейцев, а голод - не тётка, и эти молодые люди организуются в банды и грабят население - как их остановить, чем, кроме угрозы расстрелов? В родные деревни демобилизованные тоже не едут - нет смысла работать, всё заберёт себе государство продразвёрсткой; опять нет спичек и соли. А тут ещё подлил масла в огонь Троцкий своей брошюрой о задачах и роли профсоюзных организаций, которые-де надо перестроить по военному образцу, коли государством введён "военный коммунизм". Спровоцировал этой брошюрой бурю негодования, выплеснувшуюся на страницы газет. Дошло до того, что неожиданно родилась так называемая "Рабочая (это надо же!) оппозиция". Оппозиция кому? Советской власти? То есть, власти рабочих же, называющихся пролетариатом. А это грозило самым опасным для власти: расколом партии. Уж кто-кто, а Ленин-то знал, чем это чревато. И всё это по милости беззаботного Троцкого, сначала совершающего поступки, а потом думающего. Экстренный 7-й съезд возник из-за кого? Из-за него. Появились "левые коммунисты" во главе с Троцким, раскол в рядах партии, и Советская власть едва не окочурилась. Теперь то же самое, похоже, назревало снова.
    Это почувствовал и нарком Сталин, сказавший где-то в партийных кулуарах: "Пачиму всэгда... самие апасние и крупние нэприятнасты и нэажидание бэды для Расыи... у нас начинаютца... в связи с имэнэм Троцкава?" Ленину донесли эту справедливую мысль, и он решил сделать "Нарциссу" Троцкому новую хорошую встряску, как после 7-го съезда. Ну, разве что несколько помягче, если правильно всё поймёт и поможет остановить назревающую опасность со стороны умного и энергичного Шляпникова, который, собственно говоря, уже перехватывает инициативу и подбил Александру Коллонтай на серьёзнейшую статью в "Правде", которую без его помощи она не состряпала бы. Нужно срочно противопоставить ей пока Троцкого, чтобы тоже оставаться в резерве "тяжёлой артиллерии", как и Шляпников. И вдруг этот Троцкий позвонил сам:
    - Владимир Ильич, доброе утро! Зачем вы хотите вынести на съезд разбор... каких-то "ошибок Троцкого"? Что вы имеете в виду, какие мои ошибки, и почему их нужно рассматривать на съезде?
    Тон Троцкого не понравился, решил пресечь его сразу:
    - Это не телефонный разговор, Лев Давидович.
    Но тот продолжал настаивать:
    - Насколько мне известно, перестройка нашей кремлёвской станции уже закончилась, и никакие телефонисты нас не могут теперь слушать, их заменили автоматикой.
    - Во-первых, Лев Давидович, я сейчас занят и не смогу долго разговаривать с вами. А во-вторых, так как разговор предстоит большой и серьёзный, лучше нам встретиться вечером, с глазу на глаз, когда в моей приёмной никого не будет. В телефонных разговорах собеседники не видят друг друга, им кажется иногда, что их либо не понимают, либо не хотят понять. И они начинают нервничать, раздражаться... в ущерб общему делу. И вообще "ошибки", чьими бы они не были, вопрос деликатный, его надо решать доверительным разговором, а не по телефону. Вы понимаете, о чём я?..
    - Да, понимаю, - мягко согласился Троцкий.
    - Вот и прекрасно. Тогда позвоните мне ещё раз, часиков этак... ну, в 19, что ли. Перед тем, как будете идти ко мне. Я отпущу домой дежурного секретаря, и мы встретимся с вами в доброжелательной обстановке, за чайком. Договорились?
    - Хорошо, Владимир Ильич, до встречи!
    Повесив трубку, Ленин принялся вспоминать ошибки Троцкого. Набиралось слишком много, если начинать счёт с Брест-Литовска, 7-го съезда. А расстрелы офицеров на Красной площади, в Свияжске, нападения на казачьи станицы! И, наконец, безмозглая брошюра. "Как ему обо всём этом за чаем? Да и ошибки ли это? Может, что-то иное, неисправимое? Нетерпимый характер, так "горбатого могила исправит". Но ведь расстрел офицеров в Москве перед самым моим приездом из Горок и приказ на расстрел пленных под Свияжском Троцкий сделал почти одновременно, и Свердлов объяснял это мне приближением праздника "еврейской мести". А с другой стороны Троцкий атеист. Много неясного... Интересно и то, откуда он узнал, что я собираюсь выносить его ошибки на обсуждение? Наверно, увидел мой доклад у машинистки".
    Продумав, как построить предстоящий разговор, чтобы не задеть глубоко самолюбия Троцкого, злился: "Ведь Нарцисс, Нарцисс, есть это в нём! В бане бы с ним, в деревенской. Раздеть догола, привязать к лавке ремнями, и крапивой по заднице, по заднице! Чтобы не важничал, павлин этакий! Сколько мороки будет теперь из-за него..."
    "Главная ошибка Троцкого заключается всё-таки не столько в его заблуждении по перестройке профсоюзов на военный лад, сколько в "забывчивости" того, что он не русский, а еврей. Что нельзя оскорблять национальных чувств окружающего нас народа. Забываю об этом иногда и сам, но у меня это оттого, что я больше ощущаю себя русским. И... тоже не думаю, что` делаю, ка`к поступаю и как это может быть воспринято народом. Вот с этого, пожалуй, и стоит начать разговор с ним".
    Припомнился давний разговор с Парвусом, который долго дружил с Троцким, хорошо его знал, но относился к нему сложно, а затем и порвал отношения. Так вот, Александр Львович однажды сказал о своём "компаньоне": "Знаете, Владимир Ильич, что я о нём думаю? Скажу коротко. Настоящее имя у него - Лейба. Но ему всю жизнь хочется быть Львом. Решительным и смелым. Он не живёт, а играет любимую роль. Игра эта стала постепенно его сущностью. На людях, как говорят русские, и смерть красна. Поэтому он, я думаю, и умрёт в роли решительного революционера. Умеет загораться, зажигать речами массы. Но писать - не умеет: у него нет последовательности. Перескакивает с одного на другое. Не любит конкретики. Любит рассуждать "вообще", без логики. А самое плохое в нём: ради славы "героя", "вождя масс" может предать".
    Помнилось, спросил: "А что в нём самое хорошее?"
    "Стремление к революционному подвигу и преданность еврейству, хотя и атеист".
    План разговора с человеком, стремящимся в герои, и патриотом еврейства сложился в голове Ленина без труда: "Ссориться глупо, лучше подхваливать его и предупредить об опасности раскола в партии. А потом уже пожурить за недостатки характера и нацелить на создание штаба из международных революционеров: "Интернационал".
    Разговор с Троцким получился однако и не лёгким, и не в запланированной последовательности. Открыв дверь в кабинет Ленина, Троцкий произнёс:
    - Разрешите войти?
    - Да-да, входите, Лев Давидович! Садитесь, пожалуйста. Вот сюда... Я вас ждал, чай готов.
    - Не беспокойтесь, Владимир Ильич: чай, печенье - это всё позже, если будет настроение. А пока...
    - У вас настроения... нет, значит. Ну, что же, как будет угодно. Радоваться, действительно, нечему. Итоги наши, судя по докладу, который я подготовил, плачевны. И виноваты во многом мы сами. Я имею в виду руководство СНК. Об этом давайте и поговорим: об ошибках, допущенных нами всеми. А затем уже... и о ваших.
    - Каких конкретно, Владимир Ильич? - перебил Троцкий.
    - Об ошибках, продиктованных вашим нетерпеливым характером, назовём условно их так. А когда договоримся, какие из них следует вынести на рассмотрение исполкома съезда, те и будем считать конкретными.
    - Хорошо, пусть будет так, - согласился Троцкий. И тут же спросил: - Постановка вопроса "об ошибках Троцкого" идёт от Сталина? Только честно...
    - Нет, Лев Давидович, от меня. Вас необходимо "встряхнуть", пока не наломали дров, как на переговорах в Брест-Литовске или на Красной площади в октябре 18-го.
    - Значит, это что-то серьёзное, если так, - произнёс Троцкий, встревожено ища глазами пепельницу на столе. Зная, что Ленин не курит и не любит, чтобы при нём курили другие, добавил: - А я почему-то не заметил, чтобы сделал какой-то серьёзный промах.
    Ленин, уставившись на собеседника, ехидно спросил:
    - А когда заявляли немецкой делегации, что... "мы демобилизовываем свою армию", заметили, что слово "мы"... означало решение Советского правительства? С которым вы ... даже не посоветовались!
    Троцкий молчал.
    Поставив перед ним блюдце, приготовленное для чая, Ленин примирительно заметил:
    - Курите уж... - И пояснил: - Все мы... живые люди, а не чурки из дерева. Не подумав тогда... сгоряча... вы одним словом "мы" чуть не угробили Советскую власть. Теперь же, поторопившись... и опять не посоветовавшись ни с кем, выступили в печати с предложением "перетряхнуть" профсоюзы на военный лад "сверху - донизу". И породили этим... "Рабочую оппозицию" партии. А это означает, что в партии может произойти раскол... в самый неподходящий для нас... момент. В стране вот-вот начнётся новый голод, недовольство Советской властью. А тут ей - нож в спину! От имени... ра-бо-чих! И опять по вашей милости мы можем оказаться... на волоске! Только вместо немцев... наступать будут профсоюзы: отдайте нам нашу власть! Понятно?!
    - С чего вы это взяли? Ведь Советская власть и без их ножа - диктатура пролетариата! У них нет логики.
    - Это у вас её нет. Поэтому и необходимо вас встряхнуть сейчас. Вас! А не профсоюзы. Пока не поздно.
    - Ну, и что это встряхивание даст? - уставился Троцкий на Ленина, всё ещё не понимая. - Что случилось-то, в конце концов?
    - Очень многое. Профсоюзы считают Советскую власть властью евреев. Об этом мне прямо заявил Шляпников. Правда, по телефону, чтобы нельзя было его обвинить в антисемитизме. Но суть дела от этого не меняется. Главное, что разговор этот для меня оказался полезным.
    - Чем? - удивился Троцкий.
    - Тем, что я узнал горькую правду. А кроме того, мы теперь можем принять неотложные меры, чтобы не давать повода сомневаться в истинных намерениях Советской власти.
    - И что же это за меры?
    - Во-первых, нужно немедленно отменить решение о "красном терроре", принятое, когда я болел и находился в Горках. Этим запугиванием мы лишь отталкиваем русский народ от Советской власти. И не только русский. Вы почитайте, что пишут о нас английские газеты! Особенно какой-то писателишка Конквист.
    - Читал, и согласен с вами: террор надо прекратить.
    - Вместо запугивания, - обрадовано подхватил Ленин, - нужно всеми средствами - через газеты, радио, митинги - показывать интернационализм Советской власти, уважение ко всем народам. А попутно дать негласный совет всем евреям, входящим в правительственные структуры, поменять имена, отчества и фамилии на русские, украинские, белорусские и сделать всё для того, чтобы выветрилась мысль о том, что Советская власть - еврейская! Никакого высокомерия больше, еврейского чванства! Даже кожаные куртки, которые так полюбили ваши комиссары Красной Армии и чекисты Дзержинского, к чёртовой матери! А с "Рабочей оппозицией" надо вести себя особенно аккуратно: никаких грубых выпадов, антирусских решений. Только демократия и интернационализм. Ведь мы же с вами - действительно интернационалисты! - врал Ленин, зная, что Троцкий никогда не был и не будет интернационалистом, что он "утробный", генетический сионист, способный в любой момент к повторению "еврейской мести" всем "гоям" новыми расстрелами. - Поэтому вы - немедленно напишете заявление в печать о том, что ваша идея о военизации профсоюзов ошибочна. Я - в своём докладе на съезде - заявлю о том, что нам вообще пришла пора отказаться от "военного коммунизма" и переходить на новую экономическую политику, заменив изжившую себя продразвёрстку личной заинтересованностью в труде. Такова, мол, диалектика: всё течёт и быстро меняется.
    - То есть, частной собственностью, вы хотите сказать? А зачем же в таком случае была нужна революция с её призывами: "Долой буржуазию, долой частную собственность!"?
    - Ну вот, и вы туда же, куда и Шляпников! Этот лозунг, Лев Давидович, и был нашей первой и общей ошибкой. Его не следовало провозглашать в такой конкретной форме, хотя он и помог нам в 18-м году привлечь массы на свою сторону в войне с белыми. Но сейчас этот лозунг надо как-то плавно притормозить, объяснив его ошибочность.
    - А в чём же заключается вторая общая ошибка? - ехидно спросил Троцкий в отместку. - Может, в России не нужно было делать революцию вообще? А лучше было бы её подготовить в Германии?
    - Нет, Германия рухнула бы тогда под ударами России, и нас всех переловили бы международные жандармы Антанты. Революцию... нужно было начинать... только с России. Но... не заявлять о... диктатуре пролетариата. Вот в чём наша вторая ошибка.
    - Но почему?
    - Потому, что пролетариат в России ещё не готов управлять государством. В виду своей малограмотности. А мы провозгласили его... властью! И он, соблазнённый нами... хочет теперь вернуть её... себе. От нас.
    - От кого, "от нас"? Разве мы действуем не в его интересах?
    - Не лукавьте, Лев Давидович, хотя бы перед самим собою! Разве вам хочется, чтобы вместо вас... командовал Красной Армией матрос Дыбенко? А вместо меня... управлял государством... Шляпников вместе с наркомами из его "Рабочей оппозиции"?
    - Но вы же сами говорили: "Научим рабочих управлять государством, и тогда... отменим цензуру... и сможем уйти на заслуженный отдых".
    - Да, говорил. И вижу теперь, что ошибался. Прав был Плеханов, предупреждавший: "В России не смололи ещё той муки, из которой можно было бы испечь нового человека!" На это потребуется, Лев Давидович, лет 100, а может, и больше. Вот почему рано передавать власть в неграмотные руки пролетариата.
    - А почему считаете ошибкой отмену частной собственности? И как теперь объяснить это тем же рабочим?
    - Для этого я вас и пригласил к себе на чай: нужно о многом поговорить, по-сове-това-ться... Ведь НЭП действительно необходимо ввести ненадолго, иначе Советская власть рухнет. Потом мы всё исправим, всё у нас получится, и мы вернёмся к социализму. А пока надо как-то лавировать, чтобы выиграть время и... власть.
    - А как же насчёт "ошибок Троцкого"?
    - Так ведь этот вопрос мы уже вроде бы... решили?
    - Согласен, - заулыбался Троцкий, - придумаю для печати новую статью... Увяжу её с компромиссами. Вы правы: все мы люди. Давайте ваш чай!..
    - Чай обычно хорош после баньки! Ну, да ладно, попариться над предстоящими компромиссами в политике нам ещё придётся. А сейчас я нуждаюсь в вас как в человеке, абсолютно убеждённом в необходимости революционной перестройки отношений в обществе. Без ошибок мы не обошлись, но не ошибается только тот, кто ничего не делает.
    - Благодарю за оказанное доверие, Владимир Ильич!
    - Сегодняшний разговор особенно важен во избежание новых ошибок, как я уже говорил, в так называемом "русско-еврейском" вопросе. Ведь нам жить в России, следовательно с русскими ссориться нам нельзя.
    - С евреями - тоже, - искренне произнёс Троцкий.
    - Согласен, но им обижаться пока не на что. А вот русские начинают обижаться уже вовсю. Помните, Горький возмущался в своей газетёнке расстрелом "прыщавого гимназиста", намекая на его несовершеннолетие, за то, что нацарапал гвоздём слово "жид" на капоте автомобиля Ленина?
    - Ну, помню. Но не вы же приказали расстрелять дурака!
    - Приказ отдал тоже дурак. Но дело не во мне и не в гимназисте, а в том, что среди чекистов Дзержинского становится всё больше и больше дураков. Писатель Короленко пишет мне из Полтавы уже третье письмо о бесчинствах "советских жандармов" в Полтаве. Расстреляли прямо на рынке 15-летнюю девчонку! За... "контрреволюцию". Писатель язвительно замечает, что если бы он знал, отбывая срок в Якутии за критику царского режима, что наши революционеры-евреи будут искать у красивых девочек за пазухой прокламации, а получив оплеуху, расстреливать за это, то ни за что не поддерживал бы нас в 17-м году. Вот в чём суть нашей с вами трагедии.
    - Вы полагаете, что девчонка обозвала чекиста...
    - Да что тут полагать!.. Мне Сольц недавно сообщил цифры о принятых в партию за этот год новых членов, так 88% из них (88 - это символ бесконечности!) по национальности - евреи, а по роду занятий либо чекисты, либо заготовители сельскохозяйственной продукции. Вот и лезут к женщинам за пазухи! Украинки ведь грудастые. Надо срочно проводить в партии чистку! Пока такие члены партии нас не дискредитировали окончательно. - Ленин рассёк рукой воздух.
    - А при чём тут русско-еврейский вопрос? Меня, например, говорят, поэт Сергей Есенин в своей стихотворной пьесе "Страна негодяев" выводит негодяем под фамилией не то Чекистова, не то Лейбмана, а бандита Махно - чуть ли не философом под фамилией Номаха.
    - Да вы что-о?.. Для него сегодняшняя Россия - страна негодяев? А негодяи кто? И такую пьесу ставят в театре?!
    - Да пьесы-то пока ещё нет. Но отрывки из неё ходят уже по рукам. Потому что негодяи - это евреи, а о себе этот Есенин пишет, что "в родной стране живу я, словно иностранец". Явный намёк на бесправие.
    - Вот! - воскликнул Ленин. - Вот откуда идёт отождествление Советской власти с евреями. И это опаснее всего! Начнётся массовый антисемитизм, который уже подхватила "Рабочая оппозиция". Один талантливый поэт антисемит может спровоцировать снежную лавину антисемитизма.
    - Да вроде бы он не антисемит. Женат был на еврейке. Родила ему двух детей и ушла к режиссеру-авангардисту Всеволоду Мейерхольду.
    - Почему ушла?
    - Алкоголик, хам, истерический хулиган.
    - Так посадите его в дурдом!
    - А что подумает общественность? За него и Луначарский заступается: "русский гений, второй Пушкин!" - Про себя Троцкий подумал: "Ничего, я буду ему даже улыбаться и похвалю как-нибудь в присутствии "общественности". А придёт час, и мы его уничтожим, как зловредную крысу!"
    - Вы правы, общественное мнение лучше не накалять. Да и первичен не антисемитизм, а причины, из-за которых русские стали чувствовать себя... как там у него?.. "В родном доме иностранцами"? Сталин, например, считает, что опаснее националистических распрей не бывает страстей на земле.
    - А сам - антисемит.
    - Опять вы за старое! На одну треть он всё-таки еврей. И жена его тоже.
    - Ладно, пусть будет по-вашему. Но почему в Москве становится всё больше и больше антисемитов?
    - А я вам уже говорил: про статистику Сольца. По-моему, это взаимосвязано. Сначала причины, антисемитизм - следствие.
    - Не вижу всё-таки тождества: евреи - и Советская власть.
    - Да бросьте вы лукавить! Расстрелами в России руководит кто? Советская власть. Вот почему не следовало вести русских офицеров на "лобное место". Мы должны быть дальновиднее вашего алкоголика-поэта. Даже черносотенцы не доходили до массовых расстрелов, ограничиваясь вспарыванием еврейских перин и подушек. А про наших комиссаров в кожанках уже пословица в народе появилась: "Где еврей на коне проскачет, там русский мужик плачет". Вот до чего мы дошли. Если не опомнимся, русский национальный патриотизм раздавит нас. Зачем же возбуждать такого мощного и опасного зверя?
    - Да я же за вас хотел отомстить! - вырвалось у Троцкого с обидой. - Да и постановление цека было.
    - Недальновидное постановление! Глупое! Террор против кого? Против народа? Из-за одного человека!.. Впредь надо бороться не в открытую, и не с народом. А с его духовными пастырями и казачеством как самым дружным и вооружённым отрядом народа. Во-первых, казаков надо разоружить навсегда специальным декретом. И не только на Дону, везде. А "проштрафившихся" священников потихоньку арестовывать, а их церкви разрушать. Негде будет молиться, и люди постепенно забудут их наставления. А детям внушать со школьной скамьи, что религия - это опиум!
    - В 19-м я подговорил Якова Свердлова на декрет против донских казаков... - напомнил Троцкий. - Может, мы зря его?.. Тоже погорячились...
    - А как надо было с ним, по-вашему? - насторожился Ленин.
    - Ну, отдать хотя бы под трибунал, а не отнимать жизнь.
    - Как вы себе это представляете? Я сообщаю трибуналу, что член цека и нарком Троцкий узнал от своего друга Свердлова о заговоре против председателя Совнаркома? А рассказал он мне об этом... уже после покушения на меня. И я прошу Ревтрибунал сохранить Свердлову жизнь? Так, что ли? И как мы с вами выглядели бы перед трибуналом, и перед партией?..
    - Да, вы правы, конечно, это нелепо.
    - Нет уж, батенька, лучшего, чем укольчик в задницу Свердлова, ничего нельзя было придумать, запомните! А на будущее подумайте вот о чём... Как нам укрепить Коминтерн, чтобы он стал монолитным Центром, штабом для новых революций, целью которых является уничтожение эксплуатации трудящихся во всём мире. Так что революции, батенька, что бы там ни говорили про них, всё-таки необходимы угнетённым народам!
    - Абсолютно согласен с вами! - горячо заверил Троцкий.
    - И ещё нам следует избавляться в руководстве от мещанской психологии, оставляя в партии - и особенно в Коминтерне - идейных евреев.
    - А почему именно в Коммунистическом интернационале? - Троцкий пожал плечами.
    - Там мы осуществляем международную политику, там необходима сплочённость особенно: разные национальности, традиции. А цель - должна быть одна, как у нас сейчас, в Российской федерации.
    - А при чём здесь идейные евреи?
    - При том, что они распространились по всему свету, хорошо осведомлены о политической обстановке везде и являются как бы связующим революционным звеном между народами. А их идейная спайка, стремление к общей цели достойны не только уважения, но и подражания.
    Троцкий удивлённо заметил:
    - А вы не смешиваете цели Коммунистического интернационала... с целями сионизма, Владимир Ильич?
    Ленин улыбнулся:
    - Не смешиваю, я не ребёнок в политике. Просто до определённого момента наши цели совпадают, и мы можем использовать денежный сионизм как... попутчика. Не заявляя об этом, разумеется, сионистам.
    - Но это же... двуличие!
    - А вы думаете, они нас... не используют? Это политика, батенька. А в политике каждая сторона сплетает свои сети. В чью попадётся больше доверчивых мух, та и побеждает. Кто... кого... вперёд... облапошит.
    - Какая-то паучья политика.
    - А что же вы хотели? Не мною это придумано. Вы разве не читали "Протоколы собраний сионских мудрецов"?
    - Выходит, мы с вами?..
    Ленин мгновенно слукавил:
    - А почему бы и нет, если это принесёт... нам всемирный коммунистический результат, а евреям - руководство.
    - Но в России нас за этот фокус теперь ненавидят! И не только Есенин и Короленко, а и русский народ, раскусивший этот фокус и сочинивший пословицу, которую вы мне... Что же нам делать дальше?..
    - Прекратить террор, изменить тактику.
    - Почему же вы не отменяете тогда закон о "чрезвычайном положении" в стране?
    - Потому что взамен ему придётся вводить уголовный кодекс, статьи, соответствующие международному праву, суды. А это уже общественное мнение, демократия, которой мы не удержим в повиновении голодающий народ.
    - Выходит, расстрелы - единственное средство?
    - Пока - да. Пока не раздавим "Рабочую оппозицию". Но делать это надо с улыбками, политически тонко. То есть, доказывать Шляпникову, что его позиция вредна. Убеждать, а не побеждать. Говорить будем одно, а делать... по-своему. Стратегия останется прежней.
    - Но это... тоже двуличие!
    - Правильно, - согласился Ленин. - Лучше двуличие, без которого не обойтись, чем победа Шляпникова, который сразу же обойдётся без нас.
    - А если улыбки и убеждения не дадут результата?
    - Если выбора не останется, сделаем последний расстрел. Да такой, чтобы вся страна содрогнулась. Так что лучше... не доводить до раскола в партии и Пурима.

    Конец шестой книги
    цикла романов "Эстафета власти"
    Продолжение в седьмой книге "Сталин и красный фашизм" этого цикла
    Март - октябрь 1992
    Февраль - март 1993
    Январь - май 2004
    Октябрь 2005
    г. Днепропетровск

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Обновлено: 17/10/2010. 159k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.