Сотников Борис Иванович
Книга 9. Рабы-невидимки, ч.1

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.proza@gmail.com)
  • Обновлено: 14/12/2010. 273k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • 6. Эпопея, цикл 2. `Особый режим-фашизм`
  • Иллюстрации/приложения: 1 штук.
  •  Ваша оценка:

     []
    
    --------------------------------------------------------------------------------------------------
    Эпопея  "Трагические встречи в море человеческом"
    Цикл  2  "Особый режим-фашизм"
    Книга 9  "Рабы-невидимки"
    Часть 1  "Участь победителей"
    -------------------------------------------------------------------------------------------------
    
    Заканчивается война с Германией - Великая Отечественная. Вновь разрушена экономика государства, опять в стране нищета и бесправие. Но самое страшное - снова заработала сталинская косилка. Вождь вынужден восстанавливать разрушенные города и промышленность, а для этого необходимо заполнить тюрьмы и лагеря рабами, которым почти не нужно платить и которых никому не видно за колючей проволокой заполярного края, где их набралось уже миллионы "без права переписки". Ну, а стоны глушатся бодрой пропагандой и радостным хором детских голосов, поющих, "Как хорошо в стране советской жить!" Мечтать о том, чтобы настоящий роман об этой "хорошей" жизни был напечатан, нельзя было даже во сне. Да и теперь, спустя столько лет, в новом 21-м веке тоже непросто его напечатать. Так что, "кому на Руси хорошо жить", пусть читатель, выросший на фундаменте всеобщего бесправия и Зла, решит сам.

    "Человек - это звучит в России горько"
    (народный перефраз слов Горького)
    Глава первая
    1

    Время каждый день уходило за солнцем. А ночью оно для Николая Константиновича Белосветова останавливалось, возвращая его в прошлое - молодое, забытое. Там было чисто, светло, как на реке в ясный день. Наверное, потому, что чаще всего ему вспоминалось детство. Но когда бессонница одолевала особенно долго, видений детства, вероятно, не хватало в памяти, и начиналась гражданская война, уводившая его далеко-далеко, так, что даже уставали, казалось, и ноги, не только душа. Ночь стреляла, не целясь: опять шалили махновцы, балуясь чужой проезжей или прохожей судьбой. Их пулей снова был ранен Батюк, и Николай Константинович мучился с ним на коне до рассвета, увозя его подальше от смерти.
    А вот Сычёва, бывшего товарища, пришлось убить самому. Преступление это торчало в памяти, как нож, вонзившийся в голову, и мешало жить. Жизнь и смерть вообще необъяснимые вещи.
    Да, видения прошлого будоражили ум, как Библия, заставляя думать о смысле бытия. И было какое-то смутное предчувствие беды. А откуда, с какой стороны, не знал. Так и закончился для него 42-й год мучительным ожиданием 43-го - в нём произойдёт какая-то новая беда!
    В 43-м так оно и случилось. Дела на фронтах у немцев заметно пошатнулись. В городе всё больше и больше появлялось раненых солдат, искалеченной техники, которую везли отовсюду в Днепропетровск на ремонт. Чувствовалось, ход войны изменялся. В балке возле бывшего женского монастыря по ночам гремели выстрелы - гитлеровская жандармерия торопилась с расстрелами борцов сопротивления.
    А летом фашистам вдруг повезло - и на фронте, и в городе. Под Харьковом ими было выиграно сражение: днём и ночью гнали немцы колонны пленных красноармейцев на Павлоград. В Днепропетровске была разгромлена подпольная комсомольская организация, был схвачен и секретарь подпольного обкома партии большевиков, преданный изменником. Окна в главном гестапо на Короленковской улице светились теперь и по ночам - там шли допросы. Но вскоре всё изменилось.
    В конце ноября немецкий гарнизон, стоявший в Днепропетровске начал неожиданно рвать железнодорожные мосты через Днепр и Самару. К городу, хватая врага за горло, приближался фронт. Немцы торопливо свёртывали свои госпитали, комиссариаты, комендатуры - весь свой "новый порядок". Потом фронт загремел уже непосредственно за Днепром - сначала далёкими и глухими артиллерийскими канонадами, и вот уже стал вспыхивать по ночам тревожными красными зарницами на востоке и подкатил на танках, самолётах к самому берегу. Затаив дыхание, город весь обратился в слух и ждал...
    Распластав над Днепром краснозвёздные крылья, появилась авиация. Артиллерия раскатилась на восточном берегу нескончаемым громом канонад. Сапёры готовили плоты, брёвна, лодки, и армия двинулась на штурм "водной преграды". Утром 22-го октября немецкие войска покатились из города на вокзал. Сначала штабы и хозчасти, а потом и гестапо, СС и вся фашистская армия - драпали на запад. 23-го в город ворвались советские танкисты, за ними пехота, артиллерия. Всё тяжёлое для жителей города кончилось и с каждым часом уходило в прошлое.
    Бросая узлы и чемоданы, бежали последние, задержавшиеся, предатели. Но куда убежишь, где скроешься от миллионов глаз? Переодетых, но всё равно узнанных, полицаев граждане перехватывали сами - кого невдалеке от города, кого подальше, за пределами области. Сдирали с них нехитрый маскарад и возвращали назад, в ту же тюрьму, в которой ещё недавно эти люди злобствовали в качестве надзирателей или охранников.
    Пока устанавливалась советская власть, налаживались почта и транспорт, милиция и госбезопасность, Николай Константинович успел получить от сына письмо и ответить ему, чтобы не писал больше, дав понять Саше, что так будет лучше, и оформил "продажу" дома гражданке Котенёвой. В конце ноября он получил повестку явиться по старому, знакомому уже адресу.
    "Хорошо, что не дожила до этого Вера", - вяло подумал Николай Константинович, не веривший в благополучный исход. Уж слишком красноречивой была повестка, выписанная чьей-то злорадной рукой: "Ивлеву-Белосветову Николаю Константиновичу". Всё было ясно.
    Прежде, чем идти на допрос, Николай Константинович зашёл к Екатерине Владимировне, оставил ей все фотографии, какие были в доме, "царские" ордена и документы на них и стал прощаться:
    - Попрошу тебя, Катенька, вот ещё о чём... - начал он. - Приедет Саша, предупреди его, что он... ничего обо мне и моём прошлом не знает, и пусть стоит на этом твёрдо. Ссылается на Конституцию: сын за отца не отвечает. Хоть Конституция у нас и пустая бумажка, а всё же пусть настаивает на этом. Он пролил за родину кровь, стал офицером, награждён - авось, не тронут.
    - Ой, ну неужели же всё обстоит так трагично? - всхлипнула Екатерина Владимировна, глядя на него во все глаза. У неё подёргивались губы.
    - Не надо иллюзий, Катенька! - простонал он, показывая повестку.
    - Да, это не предвещает ничего хорошего, - согласилась она.
    - Вот именно, - подтвердил он, прощально поцеловав её в глаза и губы. - Давай простимся, Катенька!
    - Как? - не поняла она.
    - Навсегда, - пояснил он. - Думаю, больше уже не свидимся.
    - Ты полагаешь, что тебя?.. - Она мёртвенно побелела.
    - Нет, - успокоил он. - Расстреливать, скорее всего, не будут. Это им никакой радости. Вот помучить, это другое дело. Я захватил с собой вина. Давай посидим немного...


    С первых же слов следователя и по его тону Николай Константинович понял, сидеть придётся долго, хотя виноватым себя не чувствовал. Давно уже поверивший в судьбу, он решил: "Что будет, то и будет! Попрошу себе только родную фамилию". И рассказал всё, ничего не утаивая, не приглаживая, чтобы облегчить работу и следователю, и себе не мотать душу лишними и ехидными вопросами следователя. Он увидел, что капитан, начавший с дурацких вопросов, человек неумный, самодовольный, который стремился, видимо, к двум вещам - унизить допрашиваемого и выслужиться перед начальством любой ценой. Война повернула уже к победному завершению, а у капитана не было ещё ни орденов, ни медалей, ни звания старшего офицера, хотя на вид ему было уже лет 40. Да и сам он выдавал себя с головой своим желанием казаться значительной персоной, когда задавал вопросы или пытался "рассуждать", комментируя ответы Белосветова.
    "Дурак", - тоскливо подумал Николай Константинович, рассматривая массивное красное лицо капитана, его короткую стрижку под "бобрик", тупой взгляд маленьких свиных глаз почти без бровей и ресниц - какие-то белесые намёки вместо них, и тонкие, плотно поджатые губы. Капитан почему-то старался казаться суровым и всё время сжимал эти губы, отчего образовывались в уголках рта 2 вертикальные жёсткие складки "горечи", как называют их в народе. Но были они у него, чувствовалось, не от горечи прожитой жизни - от зависти к красивым людям, к удачливым сослуживцам и от пресмыкательства перед старшими. Пресмыкаться - кому же хочется? Видимо, насиловал себя, а потом страдал от собственного унижения, понимая, что унижается. И наслаждался затем унижением тех, кто попадал к нему в качестве подследственных. Белосветов с его вежливостью, выдержкой и остатками былой красоты оказался для него просто счастливой находкой, личным утешением. Что проку допрашивать тупого бывшего полицая, поддевать его за живое, если он туп и не реагирует на твои уколы по самолюбию. Белосветов же всё понимал, и чувствовал, внутренне воспринимал, хотя и не срывался. С ним "работать" было одно удовольствие. И капитан не спешил, растягивал его, несмотря на то, что никаких неясностей с этим Белосветовым у него не было, тот сам во всём признался. Дело можно было передавать в прокуратуру и начинать новое. Но капитан находил всё новые вопросы, которые Белосветов квалифицировал про себя "дурацкими". И тянул с допросом уже третий день, держа "лакомого" подследственного в тюремном изоляторе, как арестованного, и ведя себя с ним на допросах, как с преступником, заставляя повторять одно и то же на вопросы, которые задавал позавчера, а то и давать на них письменные разъяснения. В этот раз капитан усердствовал особенно - в его кабинет вошёл какой-то подполковник, видимо, начальник. Послушав ответы Белосветова, он вдруг заинтересовался чем-то и даже сел, закурив и угостив подследственного. На что капитан угодливо ему заметил:
    - А вот это вы зря, товарищ подполковник!
    - Почему? - спокойно спросил тот, уставившись на капитана.
    - В лице этого Ивлева-Белосветова мы с вами имеем не какого-нибудь несознательного или глупого предателя, а идейного врага советской власти. Врангелевский офицер! Кавалерист! Знаете, сколько он наших красноармейцев в гражданскую войну порубал под Ростовом, в Крыму, да и здесь, под нашим городом?
    - Сколько? - опять спокойно спросил подполковник, но смотрел теперь на Николая Константиновича - умный, худой, внимательный. Чем-то он напомнил Белосветову адъютанта генерала Слащёва из контрразведки: такие же залысины на висках, впалые щёки злого курильщика и внимательные, стального цвета, глаза.
    Капитан торжествующе ответил:
    - А вы сами его об этом спросите! - И повернувшись к Николаю Константиновичу, сказал: - Белосветов, вы убивали красноармейцев? Прошу подтвердить!
    - Да, я участвовал во многих боях. А в бою, кто кого, - отвечал Николай Константинович не капитану, а глядя в глаза подполковнику. - И повернувшись к капитану: - Я вам уже говорил, что своего бывшего сослуживца, предавшего родину немцам, я тоже убил 2 года назад. И нескольких немцев, когда защищал город от их вторжения. Всё гораздо сложнее, чем вы хотите представить вашему начальнику.
    - Ну, вы мне тут не указывайте, что делать!
    - Тогда скажите мне, почему вы арестовали меня до суда и предъявления обвинения?
    - Вы не арестованы, а находитесь под следствием.
    - Я сижу вместе с бывшими полицаями, предателями! - начал заводиться Николай Константинович.
    В разговор вмешался подполковник, обращаясь с коротким вопросом к капитану:
    - Почему?
    Капитан жарко покраснел, сбивчиво стал объяснять:
    - Понимаете, подследственный скрывался 20 с лишним лет под чужой фамилией.
    - Где был задержан?
    - Здесь, в городе.
    Теперь влез в разговор без спроса Николай Константинович. Перебивая капитана, он объяснил:
    - Я не был задержан. Потому что ни от кого не скрывался и явился сюда по вызову. Историю с фамилией я рассказал на первом же допросе.
    Капитан задохнулся от злобы:
    - Ты мне, сука, брось эти фокусы! "Рассказал" он. Хрен бы ты это сделал, если бы я тебя не вызвал! Так и продолжал бы сидеть дома, рассчитывая на "давность лет".
    Николай Константинович огрызнулся:
    - Если я для вас "сука" уже, ещё до суда, то говорить мне не о чем! И так всё ясно.
    Подполковник обернулся:
    - Что вам ясно, гражданин Белосветов?
    - Всё.
    - Ну, а конкретнее?
    - Зачем тогда допрашивать, если заранее считаете, что я - сука и прочее? Расстреливайте, и баста! Я не боюсь смерти.
    - Почему не боитесь? - спокойно спросил подполковник, цепко взглянув Николаю Константиновичу в глаза.
    - Потому что надоела вся эта "справедливость"! Насмотрелся. Да и жить давно уже не хочется. У меня никого не осталось, чтобы цепляться за жизнь.
    Капитан заорал:
    - А сын?! Думаешь, не знаем, что у тебя есть сын? Где он?!
    Вот когда Николай Константинович не выдержал - сорвался:
    - Ах ты, сволочь! Я же сам тебе сказал - посмотри в свои протоколы! - что сын мой - добровольно ушёл на фронт! Где-то воюет за родину, потому что честный парень! Это я, я таким воспитал его! Может быть, уже офицер, с орденами... Потому что в нашем роду никогда не было ни предателей, ни трусов! Зачем же ты лжёшь, для чего?! - гремел он, не давая капитану с его тенорком перекричать себя. Но тот тоже кричал:
    - Ну, товарищ подполковник! Сами видите, что это за гусь! Оскорбляет должностное лицо, понимаете! Орёт здесь. Ничего, я его теперь так расколю, что он расскажет мне всё не только про себя, но и про тех, кто ему здесь помогал!
    Николай Константинович вдруг скучно, негромко произнёс:
    - Ничего я тебе больше не скажу - ни одного слова. Даже если мордовать будешь. Я уже понял, какой из тебя офицер.
    Капитан не сдержался:
    - Падаль дворянская! Да я тебя, сучий ты потрох... - И ударил коротким, неуловимым движением кулака под дых.
    Подполковник впервые выкрикнул:
    - Нестере-енко!.. Отстраняю вас от следствия по делу!
    - Прошу извинения, товарищ подполковник - не сдержался, когда вот такая б.... и ещё орёт на меня!
    - Ладно, давай его бумаги, доследую сам...
    Забрав "Дело", а затем и подследственного, подполковник увёл Николая Константиновича с собой и проговорил с ним 3 часа кряду, ничего не записывая, не оскорбляя и не провоцируя своими вопросами. Положив перед ним коробку с папиросами и спички, закуривая, коротко сказал:
    - Рассказывайте всё, что считаете нужным и что может помочь вам. Только - без вранья и домыслов. Память у меня - отменная, Николай Константинович, так что я всё проверю потом.
    - Да зачем мне врать? - просто сказал Николай Константинович. А сам подумал: "Да и чего бояться? Совесть моя и Сашина чиста. Если и этот сволочь, научившаяся играть в порядочного человека - хотя по глазам и не похоже - то всё равно ничего не изменится, раз уж задача у них упечь. Ну, а если и вправду - человек, то лучше рассказать ему и про Батюка, и про свою жизнь, чтобы на Саше не отразилось..."
    - Ну, тогда давайте, я слушаю вас, - произнёс подполковник.
    - Простите, могу я узнать, с кем имею честь?..
    - А, да-да, конечно. Я и сам обязан был представиться вам. Закрутился тут, прошу прощения... Подполковник Лымарь, следователь по особо важным делам. Михаил Иванович. Знаете, сколько в городе людей, которых мы обязаны проверить?
    - Нет, не знаю.
    - Сотни! Это только особо важных. А если с мелочью взять, то несколько тысяч. Ну, мелочью я не занимаюсь, но всё равно головы некогда, как говорится, поднять. - Изъяснялся Лымарь по-русски хорошо, как когда-то Батюк, был только моложе лет на 10, и Николай Константинович начал ему свой рассказ с того, как познакомился с Батюком, как потом тот погиб, а затем поведал свою родословную и весь свой жизненный путь. А когда закончил, увидел в глазах следователя неподдельный интерес и, кажется, даже сочувствие. Однако, вздохнув, заявил:
    - По-человечески, я вас понимаю и могу посочувствовать. Но перед законом, думаю, будет трудно вас отстоять. Хотя дело и давнее.
    - В таком случае, - вздохнул Николай Константинович, - прошу только об одном: поступайте по совести. А там уж, что будет, то и будет. Я и сам думаю, что законы у нас ещё далеки от совершенства.
    - Ну, какие есть. Не я их составлял. Насчёт "по совести" - можете не сомневаться: сделаю всё, что от меня зависит. Гарантирую и возврат настоящей фамилии - это не трудно. Пошлём запрос в Москву, в архивы регистрации рождений и браков, сопоставим всё, установим. А вот вашему сыну - я бы не советовал этого делать.
    - Почему?
    Подумав о чём-то, подполковник от прямого ответа уклонился, сказав:
    - Пусть остаётся лучше Ивлевым. Сын за отца не отвечает, вот и не надо ворошить, раз он ничего не знает о вашем прошлом. Ну, и ещё один совет: в предварительном заключении, куда вас уже оформили, а я не властен этого теперь изменить до конца следствия, постарайтесь ничего не рассказывать о себе сокамерникам, поняли? Тоже лучше будет.
    Интуитивно поверив следователю, Николай Константинович спросил:
    - А могу я рассчитывать... есть у меня шансы остаться по суду на свободе?
    - Думаю, что нет, - ответил подполковник. - Но срок могут дать не на всю катушку. Больше ничего вам сказать не могу.
    - А можно к вам с личной просьбой?
    - Ну, это, смотря, какая просьба...
    - Позвонить по телефону одной женщине. Одинокой...
    - А, понимаю. Что передать?
    - Чтобы не добивалась свидания со мной и не ходила по инстанциям. А чтобы поверила, скажите, что это моя личная просьба и номер её телефона я дал. Бесполезно, мол.
    - Как звать женщину?
    - Екатерина Владимировна.
    - Ладно, позвоню. Только представляться ей, кто я и где работаю, я, разумеется, не стану. И в дальнейшем подобных просьб не приму. Так что не обессудьте.
    - Нет-нет, это всё. Я понимаю ваше положение и не хочу быть назойливым.
    - Вот и хорошо, что вы всё понимаете. В лагере - тоже старайтесь жить незаметно. Вы человек уже пожилой, всё равно ничего не измените: и силы уже не те, и вообще можете повлиять на свою судьбу только в худшую сторону. А так, глядишь, выпустят и досрочно. Если хорошо будете трудиться, разумеется. И последнее. Ни о чём постороннем я с вами тут не договаривался и душеспасительных речей не вёл.
    - Разумеется, как же иначе! Спасибо за всё.
    - Да не за что - не было же ничего!
    - А долго мне ещё тут?..
    - До суда. Стало быть, месяца 3 ещё, может, чуть меньше. А по весне - на этап...

    2

    Из доверительного разговора с шефом Милдзынь узнал о чудовищных провалах немецкой разведки на территории США и Бразилии. Оказывается, в 1940 году, в абвере разработали эффективный метод пересылки секретных документов в обычных письмах с помощью системы "микроточек". Разведчик печатал на пишущей машинке своё донесение на четвертушке страницы без всякого шифра, затем фотографировал его и уменьшал в 200 раз, доведя размер снимка до точки. Затем приклеивал эту "точку" в нужном месте письма и отправлял его по почте. Адресат, получив письмо, снимал "точку" и увеличивал её под микроскопом в 200 раз. После чего легко читал донесение. Всё шло нормально до сентября 1941 года. И вдруг адмирал Вильгельм Канарис и один из его помощников генерал Лахузен узнали из американских газет о страшном провале: за ночь ФБР Гувера арестовало целую сеть секретнейших германских агентов. А в марте 42-го года бразильская полиция арестовала сразу 86 немецких агентов и захватила 6 их радиостанций. Готовил радистов шеф школы абвера в Гамбурге Гуго Зебольд.
    - Печально, - протянул Милдзынь.
    - У русских есть хорошая поговорка: всё, что ни происходит, всё к лучшему, - заметил шеф.
    "Проверяет, что ли?" - подумал Милдзынь. Вслух же недоумённо спросил:
    - Что вы хотите этим сказать?
    - А то, что в Берлине уже начали перетряхивать кадры. Место Канариса, возможно, займёт Кальтенбруннер. Этот соберёт старые и преданные кадры, проверенные десятилетиями.
    - Ну и что?
    - Как это что? Я полагаю, мне и вам лучше всего выехать теперь в Германию, хотя бы в отпуск. Мы слишком долго не были с вами дома! Сейчас самое время показаться там кое-кому на глаза, и выдвижение на крупные посты, я думаю, будет обеспечено. Разве вам не обидно сидеть в рядовых разведчиках, когда всякая тыловая шваль выдвигается?
    Разговор этот был в 43-м, Ян не решился тогда на поездку, считая её авантюрной. И вот в 44-м, перед самой эвакуацией германских частей из Одессы, гестаповцами был схвачен на улице во время облавы Григорий Галкин - старый, опустившийся, не бросивший своего воровского ремесла и при немцах. Это случилось на глазах Яна, ходившего по-прежнему в штатском костюме. Они встретились взглядами и узнали друг друга. Унтер-фельдфебель, схвативший Галкина за руку и знавший Яна, как своего, крикнул ему, видя, что он смотрит:
    - Зи зинд вундэрэн зихь? Даст ист юдэ! 1
    Выкрикнул и Галкин, но по-русски:
    - Ян, скажи им, что я не еврей, а румын!
    - Даст ист айнэн дип! - обратился Ян к высокому гестаповцу в чёрном. - Гэфёрлихь дип! 2
    Галкин, знавший еврейский язык с детства, а "идиш" был похож на немецкий, ибо от него и происходил, всё понял и злобно взвизгнул:
    - Какая же ты сволочь, Ян! Немецкий холуй!
    Большего он не успел. Его ударили прикладом и потащили к машине. Так он и не узнал, кто такой Ян Милдзынь на самом деле - ночью его расстреляли во рву за городом вместе с другими людьми, схваченными во время облавы. Вывозить арестованных в лагеря уже не успевали - советские войска подходили к Одессе, да и с воровством германские войска боролись только одним методом, расстреливали. И воровства на оккупированных территориях почти не было. Этому удивлялись даже сами русские: женщины не боялись оставлять на ночь сохнущее на верёвках бельё, чего не решались делать в мирное время.
    Милдзынь после ареста Галкина понял: то, как он переговаривался с гестаповцами, могли видеть и другие одесситы. Живя 2 года без опасений ареста, он потерял бдительность и "засветился" по легкомыслию. Значит, оставаться в Одессе уже нельзя, и он решил возвращаться в родной фатерлянд. В абвере тоже понимали, что расшвыриваться такими людьми, как старый законспирированный разведчик, нельзя, и выдали ему документы на возвращение в Германию под видом комивояжёра, ездившего в Россию - вдруг пригодится ещё в другом городе, если продолжать сохранять его тайну.
    Дома он обрадовано сообщил:
    - Хильда: всё улажено, собирайся, мы едем!
    Но она странно посмотрела на него, поправила на носу пенсне и произнесла чужим голосом:
    - А как же наш сын? Останется в России?
    - Ты же помнишь, я сам ездил в Днепропетровск! Выяснить ничего не удалось. Карл ушёл куда-то утром и больше не вернулся. На квартире, где он снимал комнату, остались все его вещи, я тебе их привёз. Хозяйка ничего не знает.
    - Но среди вещей нет наших фотографий. Значит, мальчик забрал их. Значит, он куда-то торопился.
    - Мы с тобой обсуждали это уже не раз! Сколько можно травить себе душу?
    - А кто и за что убил твоего Михаила Аркадьевича?
    - Этого тоже не удалось установить. Я говорил тебе: вскрытие показало, что в желудке у него было более литра алкоголя. Возможно, оскорбил кого-то в своём гостиничном номере... - Милдзынь не стал рассказывать жене, что был арестован подозреваемый в убийстве, но он выбросился из окна и погиб. Чего попусту толковать, если нет никого в живых, кто мог бы пролить свет.
    - И мы вот так, не выяснив ничего, возьмём и уедем в Берлин, бросив нашего мальчика?
    - Но ты же знаешь, что нам оставаться опасно! - стал раздражаться Ян.
    - Ты уезжай, а я останусь. Я никуда отсюда не поеду, пока не выясню, где наш сын.
    - Ты что, не понимаешь, что тебя могут расстрелять!
    - За что? Что была женой фотографа, который куда-то пропал? Нашего мальчика тоже все соседи знают: хороший мальчик, музыкант. Уехал в Днепропетровск, и началась война. За что меня расстреливать или вообще трогать? Да и тебя тоже. Вспомни, кто тебе посоветовал не надевать мундира германского офицера, когда город заняли наши?
    Отчасти Хильда была права, уговорив его тогда "не красоваться" в мундире и не рассекречивать себя. Даже сказала пророческие слова: "Мало ли что может произойти? Вдруг русские вернутся?" Он ей наговорил, правда, что она выжила из ума, что хватит с него вонючих тряпок фотографа, что он, кажется, заслужил всей своей жизнью и воздержанием, чтобы теперь, наконец, вздохнуть полной грудью и позволить себе кое-что, чего не позволял прежде. Хотел даже перебраться жить в фешенебельный особнячок в центре города, чтобы все их соседи увидели, кто он такой на самом деле. Но Хильда проявила дальновидность и завидное упорство, плакала, настаивая на своём, и он, остыв, уступил ей, потому что всё ещё любил её, несмотря на прошедшую молодость и сменившую её седину в волосах. А потом был ей благодарен, когда в ответ на репрессии оккупационных германских властей жители стали убивать по ночам не только солдат, но и высокопоставленных офицеров вермахта. Поняв, что жена у него умница и настоящий ангел-хранитель, он оставил мысль о мундире уже сознательно. В конце концов, пофорсить можно и после войны, когда всё уляжется и победителей не посмеет тронуть ни один одессит не то что пулей, но и пальцем. Вот почему он не расконспирировался, чем привёл в восхищение своё руководство - истинный разведчик! Истинного разведчика не волнует внешняя мишура.
    Всё это хорошо, они продолжали жить на прежней квартире, никто ничего не узнал о нём, тут Хильда права. Но из-за сына, который неизвестно, где сейчас находится, и неизвестно, жив ли, оставаться в Одессе теперь, когда русские наступают, а сам Ян, возможно, засветился из-за этого Галкина, по меньшей мере рискованно. Да и зачем? В берлинском банке на счету Яна огромное состояние, им можно воспользоваться потом, когда отыщется сын, чтобы перетащить его за собой в любую страну - за деньги всё можно, даже организовать тайный вывоз сына через уцелевшую разведку, ведь уцелеет же кто-то. Так нет, Хильда предлагает сидеть в Одессе нищими заложниками и ждать чего-то. Тут уж в ней говорит не рассудок, а безрассудство обезумевшей от горя матери. Ничего, дура, слушать не стала, никаких доводов.
    И Милдзынь вспылил:
    - Ты хоть думаешь, что говоришь?! В Берлине у меня полтора миллиона марок на счету! Даже, если война будет проиграна, мы сможем жить прилично в любой стране!
    - Если война будет проиграна, твои марки, Ян, превратятся в бумажки, - спокойно, будто речь шла о пустяке, отрезала Хильда. - Надо было превращать деньги в золото или перевести в другую валюту и держать их в Швейцарии, как это сделали другие.
    - Откуда ты знаешь, кто и что сделал?! - Его возмутили не столько её грубость и тон, каким она разговаривала с ним, сколько то, что она продолжала называть его Яном, хотя он 100 раз ей говорил, что он теперь не Ян. - И до каких пор ты будешь называть меня Яном?! Какой я тебе Ян?
    - Я так привыкла, и так мне легче, чтобы не запутаться. Дома - ты Карл, на улице - Ян, да? И соседи так привыкли тебя звать, - отвечала Хильда, глядя на мужа усталыми печальными глазами.
    - Ладно, - примирительно сказал он, - будем собирать вещи. Ещё не поздно перевести часть денег в Швейцарию, а часть превратить в золото и держать при себе.
    - Я же сказала, что пока не выясню, где мой сын, никуда из города не поеду! Вдруг заявится, а нас и след затерялся. Он же о тебе ничего не знает!
    - Хильда!..
    - Я... никуда... не поеду. Я прожила тут всю жизнь, тут родила сына и буду его ждать у себя дома, а не где-то на чужбине, где я не хочу жить.
    - А вот это уже мелодрама, а не трезвое рассуждение! И я тебя просто не узнаю! Тебя здесь устраивает нищета и риск, а там - не устраивает золото? И ты считаешь это разумным?!
    - Сюда приедет наш сын, и я буду ждать его здесь.
    - Дура! Никогда не думал, что ты такая... такая... квочка!
    - Ян, неужели ты до сих пор не понял, что счастье - не в деньгах, не в золоте!
    - А что же, по-твоему, счастье? - выкрикнул он язвительно и смотрел на неё с показной насмешливостью.
    - Счастье - это семья, люди, с которыми прожил всю жизнь и которые понимают тебя и поделятся с тобою последним! В Европе у нас не будет ничего, кроме еды и золота.
    - Тебе нужны эти Таранчуки, Гаранчуки? Евреи?
    - Они - люди, Ян. Хорошие люди. За долгую жизнь рядом я убедилась в этом. Мы попросим у них прощения и...
    - Что-о?! Ты в своём уме?..
    - Нет, мы этого делать не будем, конечно, - опомнилась она, - я понимаю... Но всё и так, как говорят русские, образуется. Наш сын станет известным артистом, родятся внуки. А Одесса - прекрасный город.
    - А если наш сын погиб где-то во время бомбёжек, и никаких внуков не будет? Что тогда?
    - Сядь, Ян, и не кричи на меня. Ты, я вижу, не понимаешь, что такое ребёнок для матери.
    - Не устраивай мелодрамы, Хильда, и собирайся в дорогу! - продолжал кричать он, теряя выдержку и терпение. - Мы не можем опаздывать, понимаешь ты или нет?! Иначе - я уеду один!
    - Уезжай. Даже если мой сын погиб, я останусь на этой земле и разыщу его могилу. В Латвии у меня есть родственники, там моя родина.
    - Вспомнила! К чёрту всех твоих родственников и твою родину тоже! Оставайся, если такая дура!
    - Тогда нам не по пути, Ян. Уезжай и не мучай больше меня, я устала. Я целую ночь думала обо всём...
    Так ни до чего и не договорились. Надо было собирать вещи, а Хильда упорно стояла на своём и не желала слушать его. Положение становилось безвыходным. Что делать? Оставаться нельзя, это ясно. Но и оставить здесь Хильду одну он себе не мыслил. Может, он любил её и не так теперь, как прежде, но не мог без неё, это было ему тоже ясно. Слишком много у него было с ней связано, слишком большое место заняла она за эти годы жизни на чужбине в его судьбе. Что он там, без неё? Можно, конечно, жениться ещё раз, найти с его деньгами женщину себе помоложе и поинтереснее. Но нужна ли она ему, вот в чём вопрос. Как жить с человеком вместе без понимания, без общих воспоминаний и радостей? Ему нужна жена, которая гордилась бы им, зная, какую опасную прожил он жизнь. Но таким человеком была только Хильда, и никто другой её теперь уже не заменит.
    Он опустился перед женой на колени и со слезами на глазах, которых никогда не знал прежде, стал умолять её:
    - Хи, я же люблю тебя! Я не смогу без тебя жить. Но ведь здесь меня расстреляют. Разве ты хочешь этого, Хи?
    Она расплакалась, опустилась на колени тоже, стала целовать его в глаза, приговаривая:
    - Я тоже люблю тебя. Ладно, я поеду, раз так. Но если бы я знала ещё тогда, что ты разведчик, я отговорила бы тебя от этой работы. Нельзя жить среди людей, приютивших тебя, с камнем за пазухой.
    - Хи, милая, не я придумал разведку. Таких, как я, тысячи.
    - Я понимаю, я всё понимаю. Только я против этого, вот и всё. Но теперь поздно об этом говорить, давай собираться. - Она поднялась.
    Складывая в чемоданы самое необходимое, спросила:
    - Карл, как погиб Михаил Аркадьевич, ты выяснил?
    - Нет, следствие так и не установило, кто его убил. Убит в гостиничном номере. А почему тебя это интересует?
    - Мне кажется, он перепутал, где у него родина. Как я.
    - Ну, зачем ты так!.. У него совершенно другая судьба. Да и цель у него была - вернуть себе родину, а не поменять. Человек он был противоречивый, но, в общем-то, честный. Солдат, который не мог изменить присяге. На него похож скорее я, а не ты.


    На вокзале, когда началась посадка на поезд, со стороны моря налетели советские бомбардировщики. Первая же бомба разнесла Хильду в клочья - нечего было даже хоронить, осталась только воронка от взрыва и кисть правой руки с обручальным кольцом и родинкой между пальцами. Это была судьба. Карл Розенфельд задержался с чемоданами, чтобы закурить, перед самым выходом из здания на перрон, а Хильда, не оборачиваясь, пошла вперёд. Старый разведчик был потрясён. И суеверный, как все представители опасных профессий, подумал: "Вот почему она так не хотела уезжать! Это было предчувствие..."
    Однако отправление поезда, хотя и с большим запозданием, всё-таки состоялось, и майор Розенфельд покинул Одессу, ставшую в один миг ненавистной. Ему вообще всё показалось бессмысленным. И прожитая жизнь, и мгновенная гибель жены, и оберст, ехавший с ним в одном купе и заигрывавший с хорошенькой разносчицей из ресторана, которая ходила по вагонам и предлагала пассажирам чешское пиво. Полковник этот ржал, как застоявшийся конь, над собственными грубоватыми шутками, словно и не было 2 часа назад взрыва бомбы, гибели 15-ти человек, в том числе и одного генерала, который даже и не уезжал в Германию, а кого-то провожал.
    Купив 2 бутылки коньяка и плитку французского шоколада, Карл Розенфельд отпивал глотками прямо из бутылки и, чувствуя, как коньяк согревает ему желудок и душу, отрешённо смотрел на мелькающие за окном телеграфные столбы вдоль дороги, какие-то степные сёла и обречённо думал: "Сына - нет. И жены нет. Вся жизнь потрачена на разведку, а Гитлер вот взял, да и продул всё. Ну, и что теперь делать самому? Смотреть, как этот кобель-полковник добивается этой сучки? Куда теперь и зачем? В Швейцарию?.."
    Глубокой ночью, когда поезд шёл уже по Румынии, а полковник отправился к своей сучке, Карл Розенфельд отхлебнул последний глоток из второй бутылки и выстрелил себе в сердце, не оставив даже записки. Может, не думал кончать так, вышло само собой, под алкоголь и настроение? А может, решил, что жизнь была прожита бессмысленно? Кто его знает. Самоубийцы не рассказывают своих тайн. И жизнь, и смерть всегда загадка. Хотя на неглубокий, поверхностный взгляд, уж в жизни-то ничего особенного у людей нет. Но ведь каждая была неповторима - другой такой нет, и не будет.
    А уж последний километр и последние мысли, тут и говорить не о чем.
    Глава вторая
    1

    Таманский полуостров был освобождён от 17-й армии немцев полностью только 9 октября 1943 года. Гитлер понял, что наступательные операции вдоль побережья Чёрного моря окончены, что командующий 17-й армией генерал-полковник Руофф не годится для обороны Крыма, который теперь у Сталина на очереди, и назначил на место Руоффа генерала инженерных войск Эрвина Энекке. Штаб армии Энекке разместился в Керчи, где находились также другие штабы: корпуса генерала Альмендингера, танковой дивизии, югославской дивизии хорватов, 6-й кавалерийской дивизии румын и словацкой дивизии подполковника Голиана. Штаб авиадивизии находился близ аэродрома в Катерлезе - это чуть западнее Керчи, в степной низинке. Керчь, как и Севастополь, была укреплена в качестве основных крепостей Крыма с давних времён. Она не давала возможности войти в Крым с востока, Севастополь - не давал подойти к полуострову с моря, а Перекоп - тоже традиционная крепость - преграждал вход с севера. Но инженер Энекке, обследовав территорию, которую должна была оборонять его 17-я армия, нашёл слабое место в этой обороне. В степном районе южнее Керчи, всего в 20-ти километрах, вход на берег охранял от вторжения русского десанта небольшой порт в татарской бухте Камыш-Бурун, наполненной военными катерами и быстроходными эсминцами. Правда, между двумя озёрами на пути десанта был ещё посёлок Эльтиген, укреплённый пехотным гарнизоном, но этого, считал Энекке, мало для сопротивления, если десант будет крупный. Однако начальник керченского гарнизона Альмендингер заверил его, что Керченский пролив в этом месте очень широк и русские не решатся подставить свои корабли под удары авиации с воздуха, эсминцев с моря и береговой артиллерии с мыса Токил. К тому же, Эльтиген находится под прикрытием 10-ти батальонов, устроивших свои пулемётные и миномётные гнёзда на береговых высотках. А в другом месте путь на Керчь преграждают болота.
    И всё же заверения Альмендингера не успокоили Энекке до конца. Он спросил:
    - Сколько времени потребуется, чтобы в случае угрозы с юга снять танки с северного плацдарма и перебросить на южный?
    - Сутки, может, немного больше, - ответил корпусной генерал.
    - Почему так много на преодоление каких-то ста километров?
    - На Еникальском полуострове, где наши танки сейчас рассредоточены, нет пресной воды - воду приходится доставлять из Керчи. На южном плацдарме - такая же безводная степь. А продвижение танков почти что по песку - это всё равно, что в пустыне.
    - Понятно. Я считаю, что в связи с этим необходимо укрепить проходы на Керчь в районе Эльтигена рядами колючей проволоки.


    Войска Северо-Кавказского фронта, освободившие Таманский полуостров и оттеснившие немцев в Крым, по стратегическим соображениям Ставки в Москве должны были разделиться. Часть 18-й армии генерала Леселидзе после доукомплектования и отдыха должна передислоцироваться для дальнейших боёв за освобождение Украины, а 56-я армия генерала Петрова и приданные к ней дивизии, освобождавшие Северный Кавказ, преобразовывались в части Отдельной Приморской армии, которые под командованием генерала Петрова теперь обязаны ворваться в Керчь и начать освобождение Крыма с востока. Нужно было разрабатывать план операции, и Петров, находившийся со своим штабом в станице Крымской, засел за крупномасштабную карту Керченского полуострова, который в свою очередь состоял из Еникальского полуострова на севере и равнинной полупустыни на юге, где в древности находилась знаменитая Киммерия, по имени которой назывался и нынешний Керченский пролив: Боспор Киммерийский. Пролив этот был узким на севере - 5 километров, но за ним, перед самой Керчью, путь преграждали, словно бесчисленные доты, устроенные в степи самой природой, вулканические грязевые холмы высотою до двухсот метров, занятые на вершинах пулемётами, миномётами и лёгкими орудиями, пристрелявшими каждый квадратный километр. На юге, против Тамани, пролив достигал 30-ти километров, но зато за ним путь на Керчь преграждали всего 10 батальонов из 98-й дивизии немцев, да портовая команда из Камыш-Буруна.
    Командующий задумался. На карте, подготовленной оперативным отделом штаба, были обозначены оборонительные сооружения, проволочные заграждения, естественные преграды и номера частей, удерживающих оборону. На южном берегу за проливом, между озёр Чурбашское и Тобечикское, был обозначен посёлок Эльтиген, который генерал обвёл красным кружком, рассматривая, где обозначены заграждения из колючей проволоки, высоты, причалы для судов на берегу и предполагаемые минные поля в проливе. Что выбрать? Десантирование на севере через узкое место пролива, но с линией обороны на суше, не уступающей линии Маннергейма в Финляндии, или же слабую оборону на юге, но смертельную для флота в широком месте пролива, где можно потерять все суда и десант?
    На носу генерала армии сухо поблескивали стёкла пенсне. Блестела и гладко обритая голова, подёргивающаяся от давней контузии, но серые умные глаза на полном одутловатом лице были, хотя и тусклыми, однако внимательными. Командующий был высок, тучен. Усы, опущенные книзу, придавали ему выражение человека усталого и добродушного. В армии недавно введены погоны, и генерал в пенсне, с новым орденом Суворова на генеральском кителе был похож на генерала царских времён.
    "Что делать, что делать? - думал он. - Ни нападение на Керчь с севера, ни тем более с юга, ничего не дадут, кроме огромных потерь. На месте Энекке сейчас я бы не сдал Керчь даже втрое превосходящим силам противника. Керчь - это орешек, покрепче Новороссийска, и мы её, по всей вероятности, не возьмём, вот в чём загвоздка. А вот весной, когда наши продвинутся далеко за Днепр, немцы сами оставят Крым и морем уйдут на Одессу. Значит, самым правильным сейчас было бы не воевать здесь с ними, а просто не выпускать их из Крыма, чтобы не помогали своим на Украине. И потерь не будет, и Крым весной будет нашим, надо только его обложить, как медвежью берлогу, и ждать. Зато сколько солдат сохраним для войны! Но как доложить обо всём этом Сталину? Даже слушать не станет, не только что не пойдёт на такое - ждать. Для него, хоть умри, а к годовщине революции победу подай! Вот и выходит, чтобы поднять дух советского народа на праздники, надо выпустить дух навсегда из десятков тысяч тех же советских людей. А протестовать, доказывать, он сразу по прямому проводу: "Ви что, с ума там сошли, господа генерали!.." И повесит трубку.
    И всё-таки Иван Ефимович доложил в Ставку свои соображения. Ещё не всё, мол, готово к наступлению, не подошли резервы, кончаются последние тёплые дни и задует норд-ост, десанты в штормовую погоду - это большие потери, да и невозможно будет развернуться с танками, артиллерией, огромным количеством солдат на таком крохотном плацдарме, как северная часть Керченского полуострова - 14 километров фронта всего! Возникнут скопления, по которым начнёт бить вражеская авиация. А вот если запереть немцам выходы из Крыма здесь у него, и ещё одной армией на Перекопе, весной немцы сдадут Крым без боя, уйдут морем сами. Вот в море и топить их, вместо того, чтобы теперь они топили нас. Немцы, мол, не дураки, не останутся сидеть в Крыму, как в ловушке, когда наши войска начнут подходить к Одессе.
    Однако аргументы генерала армии на Сталина не подействовали, а обещание взять Крым весной без крови и мучений вызвало лишь раздражение, как сообщил маршал Тимошенко, прибывший в Тамань в качестве представителя Ставки для контроля за боевыми действиями по овладению Крымом с востока. Он привёз с собою сухую сводку Ставки о положении на Правобережной Украине, где в это время находились крупнейшие группировки немецких армий "Юг" Манштейна и "А" Клейста, имеющих почти 2 миллиона солдат, 2200 танков, штурмовых орудий и миномётов. Общее же превосходство советских войск - а они были наступающей стороной - оказалось сравнительно небольшим. Нельзя было снимать с этого фронта не только армию или корпус и заткнуть ими выход немцам из Крыма на Перекопе, но даже одну дивизию. Поэтому, чтобы отвлечь крымские силы немцев на себя, Петрову было приказано начать наступление на Керчь в ночь на первое ноября и ни на какие дальнейшие отсрочки не рассчитывать. Со стороны Перекопа в наступление на Крым перейдут войска Четвёртого Украинского фронта под командованием генерала Толбухина.
    Петров чуть не вскрикнул от обиды: "Где же логика? Наступать со стороны Перекопа силы есть, а не выпускать немцев через Перекоп, чтобы предотвратить их удар во фланг нашим наступающим войскам, так нет даже дивизии!" Но, увидев мрачное лицо маршала, понял, говорить уже бесполезно. В Москве Сталин решил за них всё сам, а с ним не поговоришь - "Верховный деспот", распоряжающийся миллионами судеб по настроению. Захочет, и десятки тысяч людей останутся жить, не захочет, погибнут, пойдут ко дну, взорвутся, ему это не важно. Важно, чтобы все помнили и не забывали: Сталин решений не меняет, Сталину перечить и что-либо доказывать, когда он ведёт победную войну, нельзя - вот это самое главное для него.
    Нужно было что-то придумывать, чтобы обмануть немцев, как-то перехитрить их, чтобы взять Керчь. А если уж взять не удастся, то хотя бы удержаться на Еникальском полуостровке и не давать им возможности выходить на помощь к своим, отвлекать их ударные силы на себя. Но для этого нужно ухитриться сохранить как можно больше своих сил при переправе через пролив. Тут нужен опыт морского десантирования и специальные тренировки, пока погода не испортилась. Иначе при штормовой погоде все будут только гибнуть, учиться будет некогда.
    Командующий, интеллигентный по воспитанию и добрый по натуре, знал, что такое война, и всегда жалел людей. Вот и теперь задумался над тем, как ему осуществить переброску своих войск на крымский берег с наименьшими потерями и в короткий срок, чтобы не подставить себя на воде ударам авиации с воздуха. Ясно, что плыть надо только ночью. Ясно, что первыми должны плыть на плоскодонных судах люди, которые смогут сбить противника с берега и дать возможность подплыть к захваченным причалам судам, имеющим глубокую подводную осадку, с танками и артиллерией, продовольствием и боеприпасами. Такие суда близко к берегу не подойдут, им нужны причалы. Да и солдат надо учить - как грузиться на суда, как выходить? Это пехота, не моряки.
    Зная, что 1139-й полк из 18-й армии генерала Леселидзе участвовал при взятии Новороссийска в форсировании Цемесской бухты, Иван Ефимович решил: "Вот кто будет учить пехоту десантированию!" И позвонил в штаб Леселидзе. Генерала на месте не оказалось, трубку снял какой-то полковник из политотдела Брежнев. От него Иван Ефимович узнал, что 1139-й полк входит в 318-ю дивизию, которой присвоено звание "Новороссийская" и которой командует теперь вместо раненого 11-го сентября полковника Вруцкого полковник Гладков, назначенный генералом Леселидзе. Что полковник Гладков был до этого начальником штаба у Вруцкого, а сейчас на своё место поставил начальником штаба полковника Бушина. Заместитель комдива - по-прежнему полковник Ивакин.
    Радуясь тому, как толково и обстоятельно этот полковник Брежнев докладывает, Иван Ефимович спросил:
    - Какой адрес у Гладкова?
    - Полевая почта N11316, - последовал быстрый ответ.
    - Да нет, где находится его штаб, номер телефона и имя-отчество, если знаете?
    - Конечно же, знаю. Имя-отчество - Василий Фёдорович Гладков, - по-южному "гэкнул" Брежнев, называя фамилию. И сообщил номер телефона и адрес его штаба, добавив: - Гладкову 42 года, кадровый офицер. Служит в армии ещё с гражданской войны.
    - Да ну?! - обрадовался Иван Ефимович, начавший свою службу в армии тоже с гражданской войны. - А в форсировании Цемесской бухты он участвовал, не знаете?
    - Участвовал. Я лично провожал их всех в бой, а недавно присутствовал при вручении им боевых наград.
    - Спасибо, товарищ полковник, за обстоятельный доклад. - Генерал повесил трубку и тут же потребовал соединить его с Гладковым.
    Гладков был на месте, тоже обстоятельно доложил обо всём, и Петров обрадовано воскликнул:
    - Василий Фёдорыч, так ваш 1139-й полк - это же готовый костяк для будущего десанта через пролив! Как вы считаете? Ведь десантирование для пехоты - дело не простое.
    - Да, высадка десанта - дело сложное, товарищ командующий. От солдат требуется не только мужество и стойкость, но и готовность к разным случайностям.
    - Например?..
    - Допустим, мотобот, на котором ты плыл, не смог подойти к берегу и нужно высаживаться в воду. Что надо сделать в первую очередь? Кому первому прыгать? Как это делать?
    - Ну, и как же?
    И опять последовал неторопливый и обстоятельный рассказ о том, что первыми должны прыгать в воду те, у кого есть спасательные надувные жилеты, чтобы проверили глубину: можно ли прыгать с грузом остальным? Если нельзя, то надо заранее знать, что брать с собой, кроме автомата и патронов, завёрнутых в непромокаемые резиновые мешочки, а что оставлять на палубе. Кому потом подтягивать к берегу шлюпки с грузом, а кому вступать в бой. Или другой вариант, - продолжал хрипловатый от курения басок, - ты плыл на плоту, и трос к мотоботу неожиданно оборвался. Что делать?
    - Ну?..
    - Если на море волнение, в первую очередь нужно сохранить равновесие на плоту, чтобы не перевернуться. А для этого людям необходимо распределиться по всей площади, а не шарахаться в середину от захлёстывающих волн. Понятно я говорю?
    - Очень понятно, товарищ полковник! - похвалил генерал. Спросил: - У вас найдутся ещё толковые десантники, которые завтра же могли бы начать наглядное обучение в широком масштабе?
    - Найдутся. Куда и во сколько надо прибыть? Кто их будет встречать? Сколько они там пробудут?
    - Извините, Василий Фёдорыч, это надо обдумать, я вам перезвоню, когда буду готов к ответу. Согласую сейчас всё, с кем надо, с Леселидзе и позвоню.
    - Слушаюсь: дежурить у телефона!
    Генерал улыбнулся, вешая трубку: "Вот кого я назначу командовать десантированием на Эльтиген!" И тут же понял, что план всей операции по захвату Керчи в его голове, наконец-то, сложился. Решение обмануть немцев, заставить их поверить, что наступление на них будет с юга, укрепилось в нём окончательно. Значит, надо действительно начинать обучение поведению на море завтра же.
    "И не только на море, - пришла новая мысль. - Как брать высотки и выбираться на берег 30-метровой высоты - тоже надо учить: не на пляжах их высадят!"


    Через 2 дня гладковцы уже обучали часть бойцов, как нужно держаться на воде и при высадке, как грузиться на баржи и сейнеры, где размещать грузы, какие сначала закатывать, чтобы выгружать потом в первую очередь. Другую часть бойцов учили брать высоту на Фанагории. Это была крепость на кубанской земле, которую брал когда-то ещё сам Суворов. Петров приехал туда смотреть на учения лично.
    По дороге то и дело встречались свежие воронки от снарядов и бомб, искорёженные немецкие танки и пушки. Понаблюдав за карабкающимися бойцами, командующий велел шофёру рулить к морскому берегу Тамани, чтобы посмотреть, что делается там, а заодно и на берегу немцев за проливом. В бинокль должно быть хорошо всё видно, тем более что солнечно, ни дождя пока, ни туч вдали - всё ещё ясная погода, хотя и ветреная уже.
    В Тамани, где был когда-то герой Лермонтова Печорин, генерал приказал шофёру остановиться возле памятника наказному атаману запорожцев Антону Головатову. Посмотрел и, вздыхая от исторических воспоминаний, поехал дальше - к проливу. Там тоже ему пришлось тяжело вздохнуть, и не один раз. Пожаловался адъютанту:
    - Наша главная беда сейчас в том, что мы не можем скрыть от немецкой воздушной разведки сосредоточения наших войск. Да и визуально им видно с того берега, что мы тут делаем. Впрочем, и мы видим, что они делают.
    В бинокль действительно было хорошо видно, что немцы начали укреплять оборону своего порта в Камыш-Буруне и пристреливались по пустым бочкам в проливе, которые разбросали их военные катера. Поняв, зачем они это делают, Петров подумал: "А, значит, не исключают всё-таки возможности высадки десанта с юга! В таком случае, если сделать наступление на Керчь со стороны Эльтигена внешне убедительным и настойчивым, то немцы смогут поверить в конце концов в мою "логику" наступления - на войне, безумные на первый взгляд, планы нередко осуществляются. И если Энекке снимет свои танки и часть артиллерии с севера и направит их на Эльтиген, это может дать нам возможность, если быстро переправим десант на севере, разорвать немецкую оборону на полуострове Еникале. Главное, успеть тогда высадить на берег танки! И ворваться в Керчь пехотой вслед за ними".
    На военном совете, собранном в штабе в срочном порядке, он изложил план всей операции. После уточнений, внесённых начальниками штабов воинских соединений, согласования действий с командованием авиации и военно-морским флотом, план взятия Керчи выглядел так.
    На Эльтигенский плацдарм десантировать дивизию полковника Гладкова.
    1139-й полк во главе с начальником штаба дивизии Бушиным и батальон морской пехоты Белякова - погрузить на суда в Таманском порту. Командирами морских отрядов, которые повезут этот десант, назначить Трофимова и Гнатенко.
    1137-й полк подполковника Блбуляна погрузить на суда вместе с командиром дивизии Гладковым на пристани Кротково. Командирами морских отрядов назначить Сипягина и Бондаренко. Первым должен высадиться в Эльтигене со своей штурмовой группой старший лейтенант Калинин на катере N028.
    1131-й полк во главе с начальником штаба полка полковником Ширяевым, с батальоном морской пехоты капитана Григорьева должен отправиться на вражеский берег с пристани Соляное. Командиры морских отрядов - Глухов и Жидко.
    Начало погрузки для всех полков и частей - 18.00. Начало форсирования пролива - в 24.00. За 15 минут до подхода к берегу, после доклада об этом командира десантной дивизии по радио - дальнобойной артиллерии полковника Малахова открыть огонь через пролив по береговой обороне противника. Авиационное обеспечение наступления возложить на авиацию Черноморского флота под командованием генерала Ермаченкова и на воздушную армию генерала Вершинина. Командующим десантными судами назначить контр-адмирала Холостякова. Все плавсредства разделить на 6 десантных отрядов: по 2 на каждый десантируемый полк и приданными к нему батальонами морской пехоты.
    Остальные части 56-й армии - десантировать в последующие дни по ходу развёртывания наступательных операций.
    За последними, заключительными, словами приказа скрывалось самое главное, о чём знал только сам Петров и высшее руководство его армии. Десантирование 318-й дивизии полковника Гладкова на Эльтиген не будет иметь подкрепления в последующие дни, так как остальные части армии Петрова будут ждать совершенно иного приказа под станцией Фонталовской. И десантировать будут, если немецкий генерал Энекке поверит, что наступление на него ведётся со стороны Эльтигена не на Эльтигенский берег, а на Еникальский, через узкое место пролива, чтобы успеть высадить советские танки на берег, пока немецкие на него не вернулись. Вот почему основные войска будут ждать под Фонталовской на сухопутье, а не на мысе Чушка, песчаная коса которого ближе всего к вражескому берегу. Раз русских десантников нет на Чушке, стало быть, русские действительно не собираются форсировать узкое место пролива. Значит, они в самом деле пошли на Эльтиген, то есть, решились на отчаянный шаг, полагая, что противник им не поверит и не будет встречать их там. Громадный риск, но он может и принести успех русским, если они сумеют доплыть до Эльтигена. Тут уж судьбу и немцев, и русских будет решать не только быстрый манёвр - кто первым придёт в Эльтиген, русский десант или германские танки с севера - но и обыкновенное военное счастье, не учитывать которое тоже нельзя. Сдадут нервы у Петрова, и он прекратит высадку на Эльтигенский берег - проиграют наступление русские. Ошибётся генерал Энекке в своём убеждении, что в широкой части пролива бессмысленно переправляться, и не пошлёт на юг танки, а русские, тем не менее, высадятся - проиграет оборону он. Вот ещё на что рассчитывал Петров и о чём знали его сподвижники. Но они понимали, что если дивизия Гладкова будет знать об уготованной ей участи - стать смертниками ради общей победы, то от неё нельзя будет ожидать высокого мужества и героизма на берегу, который встретит их прожекторами, колючей проволокой, артиллерийским и миномётным огнём, бомбами с воздуха, и стало быть, им не удержать плацдарма, за который можно будет зацепиться. А надо, чтобы удержали, чтобы не было паники, чтобы Энекке поверил в наступление русских. Значит, надо скрывать от своих солдат и командиров жестокую правду и продолжать и на другой день видимость десантирования, пока не выдержат нервы не у своих, а у генерала Энекке. Ну, а в общем-то, там как Бог даст... Приходилось рассчитывать и на это, раз уж при личной доброте, но по жестокости войны пришлось взять на душу такой тяжкий, невыносимый грех. А всех, кто уцелеет на Эльтигене, надо будет представить к Геройским звёздам. И вообще, в ходе этой войны вряд ли где ещё будут такие невыносимые условия - это не реки форсировать, хотя и там не до шуток. Там берега относительно плоские, глубина не морская, волны не такие, как на море, и фронты пошире - можно рассеяться хоть как-то, рассредоточиться. А здесь будут косить пулемётами и снарядами, бомбами и миномётами по скоплению живых тел - Боже, сколько же будет загублено молодых жизней!
    Прозванный "Богом обороны" за удержание Одессы в начале войны, Севастополя, а потом и Туапсе, Петров лучше других знал, какие страшные потери несёт наступающая сторона даже на широком участке, где можно ложиться, вскакивать и бежать, маневрировать. А что можно ждать, сидя на сейнерах, на баржах и плотах, медленно продвигающихся на крутых волнах и обстреливаемых с берега, с воздуха и с быстроходных морских катеров? А подрывы на минных полях! Сколько тысяч всплывёт потом трупов без единой пулевой раны и даже царапины! Просто утопленники войны.
    Не переставая думать об этом и по ночам, генерал стонал, мучился бессонницей, вспоминая, как солдаты и офицеры его армии, желая остаться живыми, учились на суше рвать проволочные заграждения, делать проходы в макетах минных полей, грузиться на катер и мотобот, выгружаться на берег при крутой волне, а потом лезть по скалам наверх. А сколько будут тянуть на себе патронов, гранат, харчей "сухого пайка"! Но не каждый из них, пройдя столько мучений, доберётся до берега - кому-то суждено утонуть, даже ни разу не выстрелив. Тут и бездушному человеку не уснуть от таких мыслей, а уж совестливому и подавно. И командующий чужими жизнями впервые подумал о Сталине с краткой ненавистью: "Сволочь. Ведь не надо же сейчас наступать на Крым!"


    Ещё не подошёл срок наступления, ещё прибывающие каждый день резервы не прошли учений о поведении на воде, а погода уже начала портиться по-настоящему, по-осеннему. Над проливами задождило, задул норд-ост. По ночам стало туманить, а по утрам на берег с рёвом шли злые и пенные валы. Похоже, что и Бог был против того, чтобы люди наступали в такую тяжкую пору. А время "Ч" неумолимо приближалось, как и прятавшийся где-то в море шторм - его приближение уже показывали все барометры: давление везде дружно падало, а ветер стал посвистывать.
    В день десантирования ветер уже выл, небо с утра заволокло низкими тучами, и Петров с тоской подумал: "Господи, только шторма нам теперь и не хватало!" И решил лично подбодрить отплывающих добрыми словами и напоминанием, что высаживаться на вражеский берег лучше всего между озёрами Чурбашское и Тобечинское. Там берег не такой уж крутой. И - сразу же наступать на посёлок Эльтиген. А группе прикрытия на берегу отсекать катера и суда немцев, и береговую охрану от нашего десанта, который будет продолжать высадку. Затем - спешным маршем, братцы, на Керчь!
    Понимая, что посылает дивизию Гладкова на верную смерть, и узнав уже на месте в Тамани, что маршал Тимошенко досрочно присвоил звание капитана старшему лейтенанту Калинину, который должен первым высадиться на вражеский берег, а полковник Брежнев, провожавший 1137-й полк вместе с генералом Леселидзе, обещал всем "боевые награды" (вот у кого должность хорошая, никаких тебе переживаний и ответственности: провожай, да обещай!), Иван Ефимович, одетый в свой неизменный серо-зелёный бушлат до колен и носивший полевую фуражку с зелёным козырьком, разрешил Гладкову устроить для своих офицеров застолье с шампанским и водкой, чтобы у людей хоть немного повеселело на душе. А сам пошёл смотреть на солдат, готовящихся к погрузке.
    Остался доволен: чтобы укрыться от дождя и обнаружения скопления людей с воздуха, солдаты выкопали в крутом жёлто-ракушечном берегу пещерообразные ниши и прятались в них с вьючным снаряжением. Молодцы! Даже балагурили там в ожидании погрузки. Быстро темнело, а суда к причалам что-то не подходили, где-то задерживались.
    С одной стороны, хорошо, что наползал туман, всё кругом пенилось, клокотало, грохотало, в шуме моря потонул шелест мелкого холодного дождя, и немцы могут прохлопать высадку десанта в темноте при такой погоде. А с другой-то - как на чужом берегу высаживаться самим? Да и удастся ли подойти к нему? И плавающую мину из-за тумана не увидишь, даже если будет рядом!
    Из двух бухт-портов, где стояло 130 судов для десантников, поступило, наконец, сообщение, что выходят - задержка произошла из-за тяжёлых условий погрузки продовольствия и других грузов: слишком мотало суда на волне. Но вот эти катера, мотоботы, тендера, 2 сейнера с плотами и одна морская баржа стали появляться из темноты, направляясь по очереди к причалам. Десантники, сидевшие в нишах под берегом с пулемётами, автоматами, гранатами и миномётами, с другим снаряжением, курили, прислушиваясь к рёву моря, и с тревогой поглядывали на взлетающие вверх всплески волн с пеной и брызгами. А когда у причалов начали швартовку первые катера, стали переговариваться, определяя, кому на какой идти и грузиться. И как только судёнышки запрыгали на одном месте на крутой, не на шутку расходившейся волне, десантники, которые узнали, наконец, номера своих судов, устремились к ним, а подбежав к причалам, начали, словно на учении, быструю погрузку. С каждым новым десятком запрыгнувших на палубу, навьюченных, как мулы, солдат, судёнышки проседали в воду всё глубже. На некоторых вода уже летела на палубу, перехлёстываясь через борта. Лица у смотревших на это из ниш стали суровыми. Опять дружно закурили - может, в последний раз. Кто его знает, у кого какая судьба...
    Дольше всего возились с погрузкой на баржи и на плоты пушек-сорокапяток. Пушка - не миномёт, пупок развяжется, пока её поставишь на нужное место и закрепишь там при таком мотании на волнах. А ещё и личного барахла сколько у каждого!..
    Погрузкой медсанбатов распоряжался хирург майор Трофимов. Сначала пропускал на суда врачей, затем медсестёр, а потом уже дюжих санитаров, подобранных из самых сильных мужчин. Невысокий, коренастый, он обладал звучным баритоном, и его было слышно всем. Погрузил он своих толково и быстро. Солдаты, пошедшие по прогибающимся сходням на кренящуюся с медиками палубу, были в плащпалатках - шторм надвигался уже на саму Тамань. И как ни торопились все, погрузка армады из 130-ти судов закончилась только к 3 часам ночи. График операции был нарушен, и адмирал Холостяков не знал теперь, когда генерал Кариофилли, ответственный за артподготовку по вражескому берегу, откроет огонь. Расписание изменилось: откроешь огонь раньше срока, и немцы насторожатся, а потом и встретят во всеоружии - внезапности появления наших судов не получится.
    Размышляли о том же и десантники, вглядываясь в штормовую ночь:
    - Неужели немцы в такую погоду и время не спят?
    - А ты что, разве не видел вчера ихнюю "раму" в небе? Значит, не спят, если не дураки.
    - Так не видно же ни хрена!
    - А часовые тебе на что? Включат прожекторы, ракеты начнут в небо пускать. Первый раз, что ли? Знаем их повадку!
    - Спят, не спят - это ладно. Ты молись Богу, чтобы на морскую мину не наскочить! Сразу полетишь к чайкам, а потом к рыбам!
    - А чаек-то чевой-то и не слыхать, а?
    - Дура она тебе, што ль, в такую погоду летать!
    - Тимохин, Оноприенко! Рацию, смотрите, не намочите! Останемся тогда без связи.
    Раций везли с собой несколько - в каждом полку. Выйдет из строя одна, можно вести передачу и приём с другой. А остаться на вражеском берегу без связи - это гибель, это понимал каждый, и потому за рациями смотрели особо. Знали и позывные: у командующего фронтом - "Сосна", у своего командира - "20-й". Ну, и у тяжёлой береговой артиллерии - тоже какой-то, чтобы просить поддержать огоньком, радист знает.
    В первом эшелоне кораблей шли плоскодонные суда, во втором - суда с глубокой осадкой. Как только первые разгрузятся на берегу, сразу подойдут ко вторым и заберут с них десант к себе, чтобы опять подвезти людей и технику к самому берегу. Так было задумано. Так рассчитывал командующий фронтом Петров, ожидавший в штабе сообщений по радио о ходе операции. Главной его задачей было теперь обмануть немцев, заставить их поверить, что десантирование разворачивается на Эльтигене.
    А вот задачей комдива Гладкова было зацепиться за плацдарм и продержаться на нём до подхода второго рейса кораблей адмирала Холостякова. И он, как и договаривались, сообщил по радио за 15 минут до высадки на вражеский берег генералу 18-й армии Кариофилли и полковнику Малахову, командовавшему береговой артиллерией от военно-морской базы Новороссийска, чтобы открывали огонь. Однако заработали только батареи военно-морской базы: 742-я, 130-миллиметровых орудий старшего лейтенанта Магденко, и 743-я, капитан-лейтенанта Спахова. Батареи Кариофилли почему-то задержались. Поддержки с воздуха тоже пока не было - темно, можно ударить и по своим.
    После первых же разрывов тяжёлых снарядов на берегу там вспыхнули прожекторы, взлетели в небо осветительные ракеты, и все суда с десантниками запрыгали на освещённых волнах, словно на сцене в театре. Немецкие 150-миллиметровые орудия открыли по ним ураганный огонь. После чего разрывы на мысе с немецкими орудиями усилились - заработала, наконец, артиллерия генерала Кариофилли. Но набрал силу и шторм - к берегу прорвались только 2 быстроходных катера с отчаянными десантниками капитана Калинина, остальные суда всё ещё не могли подойти. С мыса Токил немцы продолжали освещать их двумя уцелевшими прожекторами и вели по ним огонь, как когда-то на учениях по бочкам. Только теперь на пустых железных бочках освещён был громадный плот с миномётами, артиллерией и людьми, который то вздымался, то опускался на волнах, и мотобот, тянувший на тросе баржу. Катер с тросом от плота был пока в темноте. Рёв волн, ветра и гул двигателей на судах заглушали взрывы снарядов на воде - были видны фонтаны воды, но взрывы не были слышны: немое смертельное кино. 2 раза снаряды немцев попали в воде по собственным громадинам-минам, и столбы воды, взметнувшиеся в небо, показались ужасными.
    Но вот ударили светом и береговые прожекторы из Камыш-Буруна, полосуя своими голубыми щупальцами ночь и волны. Стало видно, что несколько судов уже тонули - там метались обезумевшие люди, но криков не было слышно. Шторм трепал переполненные десантниками суда, освещаемые жутким светом ракет в кошмарной ночи.
    И снова над одним из тяжёлых катеров лопнула осветительная ракета. Не успела она в чёрной ночи истаять, как катер наскочил на морскую мину. Взрыва, в общем смертельном гуле, опять слышно не было. Сверкнул ослепительный клубок молний, и катер, разламываясь надвое в гибельном свете и взметнувшейся вместе с ним вверх воде, рухнул в темноту и воду уже навеки. Видеть это было невыносимо.
    Через минуту, с другого катера, который шёл рядом с погибшим, пришло по радио сообщение: только что взорвался на мине и затонул катер, на котором был штаб 1131-го полка, вместе с полковником Ширяевым. Гладков не выдержал и приник к морскому биноклю, вглядываясь в то место ночи, где лучи прожекторов скрещивались с другими судами, принося немую смерть. Там вспыхнул ещё один катер, тянувший за собою на тросе тяжёлый плот на железных пустых бочках. Трос вдруг лопнул, скручиваясь на воде, хлестнувшей гитарной струной, и плот мгновенно исчез из поля зрения бинокля куда-то в темноту, а может, в безымянную вечность истории - разве же сразу это узнаешь. Проклятая война! Ну, зачем нужно было Гитлеру лезть и захватывать чужую страну? Всё равно ведь подавится. А отрыгивать кровью приходится всем.
    Так и не сумев подойти к вражескому берегу, комдив Гладков, на рассвете, когда уже бомбила немцев наша авиация, и на берегу было всё в огне, узнал из сообщений по радио, что 5 его десантных батальонов всё-таки высадились, зацепились там и ведут бой против 10-ти батальонов немцев. Просят поддержки. Что мог он им ответить? Адмирал Холостяков решил отвести на день уцелевшие суда назад, чтобы не потерять их в проливе. А ночью везти десант снова...
    Катер, на котором находился Гладков, подорвался на мине. Был убит командир морского отряда Сипягин, полковник Ширяев и остальные пропали. Из воды вытянули только троих. Гладкова это поразило: "Надо же! Такой силы взрыв, контужены, холодная вода - и уцелели!" Он же знает, с каким тяжёлым снаряжением сидят на борту десантники - гранаты, боеприпасы, сухой паёк, мокрая пудовая одежда в воде, нож, котелок, да мало ли чего ещё, никакой спасательный пояс такого веса не выдержит. Однако же, вот спаслись. Значит, не судьба им ещё - будут мучиться на войне дальше, чтобы в конце концов... может, и погибнуть. От таких мыслей муторно делалось на душе, хотя на полсуток и сам получил у судьбы отсрочку, спасся и возвращается в тепло, где можно выпить водки и поесть горячего. Но как теперь смотреть в глаза другим?..

    2

    Первыми бросились в воду при подходе к эльтигенскому берегу десантники из морских батальонов, показывая пример остальным. Очутившись в воде по грудь, накрываемые волнами с головой, они устремлялись к берегу, на ходу доставая резиновые мешки, в которых хранились магазины с сухими патронами, вставляли их и, сбив первых немцев, бежавших к берегу, дали возможность остальным десантникам спускать на воду шлюпки с пулемётами, патронными ящиками, миномётами и продовольствием. Капитан Калинин, лежавший на берегу и не дававший своим огнём подниматься и немцам впереди, оглянулся назад. На берегу, в свете начавшегося дня, чернели трупы десантников-моряков, выбрасываемые крутыми волнами из моря. Вдалеке всё ещё мотались то вверх, то вниз тяжёлые суда с десантами - не могли подойти по мелководью.
    - Радист! - заорал Калинин. - Ну, что там они телятся? Запроси!..
    - Сообщают, что уходят! - откликнулся радист откуда-то сзади, сидя возле переносной рации с невысокой антенной. - Сейчас появится, говорят, немецкая авиация. Вернутся вечером!
    Но тут появилась своя авиация - штурмовая. Родные краснозвёздные Илы обрушились на береговую оборону немцев с такой силой, что те прекратили обстрел судов, и с них успели приплыть на лёгких катерах и шлюпках ещё 3 батальона. Остальные, вместе со штабом дивизии и комдивом, с госпиталем, продовольствием, боеприпасами и пушками, уплыли назад.
    - Вперёд, на Эльтиген! - закричал Калинин, вскакивая. Мокрые чёрные бушлаты и зелёные ватники тоже вскакивали и дружно бежали вперёд, надеясь не столько на успех в бою, сколько на то, что согреются на бегу.
    - Попусту не стрелять! Экономить патроны!.. - неслось откуда-то. И десантники экономили. Что поделаешь, вечная русская традиция на войне: нет снарядов, не хватает винтовок, орудий, еды или фуража - уж чего-нибудь, да не хватает, а ты воюй. В то время как у немцев всегда и всего навалом: берут техникой, а не преградами из трупов.
    Слава Богу, хоть авиация в отечестве, наконец-то, на ноги поднялась. Вон сколько этих штурмовиков настроили! Ох, и дают же просраться немцам на их высотках - всех повышибали оттуда за 10 минут! А какие трофеи сразу достались! И миномёты с минами, и "шмайссеры" с бесчисленными ящиками патронов. Вот только еды, суки, не держат на передовой - в столовых привыкли жрать, да возле кухонь, если не до столовых. А так, всё есть. Хоть Гитлер, спасибо ему, умеет снабдить и чужого солдата. Даже рома во флягах убитых полно - тут же стали им греться, повеселели.
    - Гитлер, правда, не рассчитывал ставить и нас на своё довольствие, но, всё равно, мужик, видно, хозяйственный!
    - Не на довольствие, а на удовольствие! - рассмеялся какой-то чёрный, подсохший бушлатик, прихлёбывая из фляги.
    - Тише, братва! - прикрикнул с вершины скалистой высотки радист, настраиваясь на волну "Сосны". - Командир будет докладывать о нас штабу на том берегу!


    Докладывал командующему фронтом на его вопросы и комдив Гладков: "Сколько подразделений высадилось? Что удалось сделать? Зацепились за берег?" И простоватый на вид, курносый, комдив отвечал честно:
    - Точных сведений, товарищ командующий, у меня пока нет. Главным силам высадиться не удалось - шторм! Но за берег - зацепились. Там капитан Калинин и с ним - батальонов 5, не больше. Командующий десантной флотилией, чтобы не потерять все суда от вражеской авиации...
    - Знаю! - прервал Петров. - Холостяков согласовал со мной этот вопрос. Задержись он с отходом ещё на час, и были бы вы сейчас все в море! Хорошо, что наши "ястребки" прикрыли вас перед подходом к Тамани - вовремя подошли...
    - Сбили 5 самолётов над проливом, и немцы отвязались от нас, я сам это видел, - охотно подтвердил Гладков.
    К командующему подошёл его адъютант:
    - Товарищ генерал, только что капитан Калинин доложил из Эльтигена, что посёлок ими захвачен. При нём - 5 потрёпанных батальонов. Захватили пленного, тот сообщил, что Эльтигенский плацдарм охраняют 282-й немецкий полк из 98-й дивизии, 46-й отдельный сапёрный батальон, присланный из Керчи ставить проволочные заграждения, и портовая команда в Камыш-Буруне. Всего у них - 10 батальонов. У наших потонула в проливе половина миномётов и артиллерии, и мало осталось боеприпасов. Просят помощи, а пока - держатся на трофеях, захваченных у немцев.
    - Хорошо, - угрюмо сказал Петров, - передайте, что днём будем поддерживать их с воздуха штурмовиками, а вечером снова направим десант. Пусть держатся, большего пока обещать не могу. Что генерал Энекке? Не посылает ещё танки и артиллерию на Эльтиген?
    - Нет, товарищ командующий, пока не посылает.
    - Это хорошо, что не посылает, - пробормотал Петров, чуть было не ляпнувший при Гладкове, что это плохо. А Гладков словно ожил после шока:
    - Товарищ генерал, а можно мне со своим штабом высадиться в Эльтигене сейчас, не дожидаясь вечера? - Считая себя в какой-то мере виноватым в том, что не высадился на вражеском берегу ночью и оставил там своих без командования, он добавил: - Немцы успокоились, не ожидают сейчас новой высадки, и мы, я думаю, проскочим, если сядем на хороший катер.
    - Но что это даст? - спросил Петров, прикидывая в уме, сколько человек поместится на небольшом катере.
    - Я понимаю, - заторопился Гладков, - в смысле помощи - это немного. Но когда солдаты увидят своё командование, боевой дух сразу поднимется! Появится уверенность, что их не бросили, и уж тогда мы наверняка удержим плацдарм - это в интересах каждого будет. В личных интересах! А то ведь, если что... выход у них там только один: уходить в степь или болота за озером. И плацдарм придётся брать с моря штурмом опять.
    - Верно, Гладков! - загорелся от радости командующий. - Молодец, всё правильно рассудил! Я сейчас же дам команду, чтобы подготовили для вас катер и всё необходимое...
    Однако, отходя к телефону, генерал погас и разговаривал с адмиралом Холостяковым уже бесцветным голосом. Слова Гладкова "появится уверенность, что их не бросили" ударили его в совесть, как в сердце, режущей болью. Хотя как-то невольно обрадовался предложенному Гладковым выходу. Но ведь сейчас он отправит Гладкова, а потом вынужден будет его бросить. Ну, не в полном смысле этого слова, будет поддерживать с воздуха самолётами, а по радио словами, но фактически бросит, если Энекке клюнет на живую "наживку" - дивизию Гладкова. Бросит, потому что вынужден будет тогда поддерживать всеми возможными силами уже не Гладкова, а основные силы, которые двинет на Керчь совершенно в другом месте. И хорошо, если успеет ворваться в Керчь быстро. Тогда будет шанс спасти Гладкова от гибели. А если "врываться" придётся долго? Тогда Гладков обречён. Ни в степи, ни в болотах остатки его дивизии долго не проживут без продовольствия и боеприпасов. И он, генерал, знает об этом уже сейчас, когда Гладков ещё перед ним живой и предан Родине, которая в лице генерала Петрова может его и предать, если дело обернётся для неё провалом. Этот Гладков просится на тот берег, чтобы не выглядеть предателем перед 5-ю своими батальонами, потому что он честный и порядочный человек. А вот он, генерал Петров, тоже ведь, по своей сути, порядочный и честный офицер, не какая-то политическая проститутка, преследующая личные, корыстные цели, вынужден предавать не 5 батальонов, а целую дивизию по немилости сталинской Ставки, которая для него - олицетворение Родины. Выходило, что Родина у всех у них - солдат, офицеров, русских, украинцев, белорусов, татар и так далее - почему-то всегда жестокая, хотя и "матушка". Почему? Почему на этой земле действуют законы не гуманности и добра, а законы звериной и ортодоксальной "философии", если можно так квалифицировать философию. И у немцев тоже - почти такая же философия. А вот у французов и англичан - почему-то другая: помягче, почеловечнее. В чём дело?..
    Понимая, что он военный, а не философ, да и нет у него времени на долгие размышления и споры с самим собой, Петров отдал распоряжение готовить катер. И чтобы не смотреть Гладкову в глаза, распрощался с ним издали, сказав, что тот может идти, готовиться, а у него тут много-де ещё других дел, и принялся названивать в штабы корпусов, дивизий. Одним словом, занялся тем, чем и должен заниматься командующий фронтом, а это значит, и судьбами людей, которые ещё живы и ждут его распоряжений. Жестокая штука не только какая-то символическая "Родина", но и сама жизнь, в которой все поедают друг друга - не ты, так тебя... И Петров перестал терзать себя, отбросив в сторону "интеллигентское самоедство" - тоже типично русская черта.


    Положение у высадившихся на эльтигенском берегу было отчаянным, но с прибытием туда катера со штабом Гладкова, который прикрывали с воздуха "Илы", а дальнобойная артиллерия Малахова устроила ещё и дымовую завесу перед немцами, сидевшими в Камыш-Буруне, настроение в батальонах сразу изменилось. По радио оттуда пошли сообщения: "Держимся. Немцы забеспокоились, запрашивают у какого-то генерала подкрепления, как говорит наш переводчик, слушающий ихнее радио".
    Ночью на вражеский берег высадились остальные части дивизии Гладкова с госпиталем и тылами - шторм чуть ослабел, да и учли опыт прошлой ночи кое в чём. А утром 2 ноября немцы, видимо, заколебались в своей вере, что через Эльтиген русские наступать не будут - наступают же! Вон сколько их прибавилось за одну ночь... Значит, в следующую высадятся очередные и будут так прибавляться и прибавляться каждую ночь. В Керчь полетели тревожные радиограммы, да, вероятно, и телефонные звонки. С аэродрома в Катерлезе эскадрилья за эскадрильей стали подниматься бомбардировщики и летели бомбить Эльтиген с воздуха. Их перехватывали советские истребители. В воздухе, как и на земле и на море, завязались кровопролитные бои. И, наконец-то, с севера, за Керчью, двинулись в направлении на Керчь, а потом и дальше на юг, немецкие танки. Генерал Энекке поверил Петрову...
    Глядя в окно на всё ещё бушующий шторм, дождь и ветер, срывающий с соседних крыш черепицу, командующий фронтом генерал армии Петров обрадовано подумал: "Ага, клюнули на нашу удочку всё-таки!" Рад он был ещё и тому, что за все эти 48 часов нервотрёпки и переживаний не сделал ни единого упрёка никому, ни слова ругани не услыхал от него никто - людей не в чем было упрекать, делали всё, что в человеческих силах. Он был только благодарен им. Действительно, если бы не слаженная и точная работа дальнобойной артиллерии, не истребители и штурмовики с неба, поддерживающие десантников, и не беспримерный героизм самих десантников, 318-я дивизия была бы уже сброшена немцами в море.
    Но лишь 4 ноября Петров окончательно убедился, что немцы обмануты: Энекке приказал идти на Эльтиген второй волне танков и тяжёлой артиллерии. Ум генерала Петрова торжествовал: "Всё, можно отдавать приказ войскам двигаться ночью, когда стемнеет, из Фонталовской к песчаной косе Чушка и грузиться на Азовский флот! Обещали, что в полночь весь этот малый флот подойдёт на 13-й километр Чушки, и можно десантировать. Только вот шторм, чёрт его подери, не кончается!" А сердце человека Петрова содрогнулось от печали: "Теперь танки задавят дивизию Гладкова!.."

    3

    Иван Григорьевич Русанов и Саша Ивлев попали в основной десант, планировавшийся к высадке на Еникальский полуостров за Керченским проливом на севере. Но когда начнётся этот десант, никто не знал - время "Ч" не объявлялось, да и самого приказа на это десантирование никто войскам нигде не оглашал. Что-то предполагалось, но куда, когда и как, не знали ни рядовые, ни офицеры. И вдруг, 4-го ноября, комбат Михалёв вызвал к себе всех командиров рот на срочное совещание в штаб полка. Комроты Саша Ивлев ушёл, а Иван Григорьевич нервничал и дожидался: "Видно, что-то важное: торопили, как на пожар! Значит, начнётся..."
    Что начнётся - наступление ли, передислокация - Иван Григорьевич не знал, но уверен был, что это что-то нехорошее, потому что сон ему приснился плохой, а он в сны стал верить, когда очутился на фронте. Да и многие верили. Молились даже втихую, чтобы не вызвать насмешек - значит, и Бога вспомнили, и веру в него, забытую в мирное время. Война всё расставляет на свои места по настоящей цене, а не по государственной. Вот только жизнь на войне не ценится вообще.
    Иван Григорьевич уже слыхал, что до вражеского берега под Эльтигеном добираются только плоскодонные суда, поэтому подумал: "Если пошлют туда и нас, то лучше бы попасть на судно с глубокой осадкой в воду. Тогда первыми под пули на берегу пойдут десанты с плоскодонных, отобьют немцев от берега, отгонят, глядишь, тогда и нам, за ними, будет полегче - не такие потери понесём. Бог даст, и уцелеем. А ещё лучше, если шторм наберёт силу, тогда вернёмся назад, без высадки..." Не успел он додумать ещё одну обиду, что у всех людей в стране предпраздничные дни, готовятся к выпивке и хорошей еде, а им придётся встречать 26-ю годовщину Октября не в тёплых домах Фонталовской, а где-нибудь на воде или на штормовом берегу под холодным дождём и пулями, как в дом влетел взбудораженный чем-то его родственник. Иван Григорьевич метнулся к нему:
    - Ну, что вам сказали там, Сашенька?
    - Да ничего хорошего, - ответил Саша, оглядывая притихших солдат. - С наступлением темноты выходим на марш к 13-му километру на косе Чушка, садимся там на суда Азовского малого флота и десантируем через пролив на тот берег. - Он достал карту 10-вёрстку, развернул её на столе и, водя по ней карандашом, стал объяснять: - Нашему полку - высадка на берег в районе деревни Опасная. Это - вот, как раз на траверзе Керчи почти.
    Иван Григорьевич буркнул:
    - Название какое хреновое: О-пасная!
    - А вот рыбак один тут - по дороге попался - говорит, что там берег пологий и причалы есть, - возразил Саша.
    - Может, были? - усомнился Иван Григорьевич. - Немцы ведь и снести могли...
    Саша и на это нашёлся, что сказать:
    - А если нас высадят севернее Опасной, возле посёлков с хорошими названиями - "Маяк" и "Еникале" - здесь, смотрите, - ткнул он карандашом, - так там, говорят, крутые скалы метров по 30, и к ним вообще не подойти в такую погоду, как сейчас. Да ещё немцы обстреливать будут сверху и могут осветить прожекторами. Вот уж где будет хреново, так это наверняка.
    - Да я что, - стал оправдываться Русанов, - прожекторов, что ли, в морду хочу? Просто так сказал... про название. А в жизни бывает, как раз, всё наоборот: "Маяк" осветит тебя, как голенького с тазиком в бане, а "Еникале" - сделает калекой к едрени-фени!
    Над шуткой коротко рассмеялись, и Саша продолжил:
    - Комполка сказал, что для переправки одной только нашей дивизии - без складов боепитания и продовольствия, без медсанбатов и госпиталя, - загибал новоиспечённый лейтенант пальцы, - без танков и тяжёлой артиллерии, без тылов - и то потребуется около 150-ти мотоботов, сейнеров, катеров, барж и плотов на железных бочках! А как переправить всю нашу армию? Да ещё все тылы? Представляете, сколько надо времени? А у нас - всего две ночи!
    Иван Григорьевич вздохнул:
    - Так ведь и пролив заминирован, поди! И берег укреплён огневыми точками.
    - Это само собой, - подтвердил Саша, - я сейчас не об этом. Я о скорости. Шторм не затих ещё, к тому же, немецкие катера будут встречать и освещать ракетами, чтобы смогла бомбить авиация. Поэтому наша задача - как можно быстрее очистить берег от немцев, чтобы успеть до подхода немецких танков перегрузить людей с судов глубокой осадки и свои танки - с плотов и палуб на баржах. Так что никакой пощады себе, братцы!
    И опять Русанов согласился с лейтенантом:
    - Кто же на войне жалеет кого? Вон, говорят, воюет тут вместе с нами сын командующего фронтом. Отец сына и то не жалеет: токо на последней подлодке разрешил ему отплыть, когда оставляли Севастополь. И сам с ним на этой же. Его сын, Юрием звать - капитан, не в штабе служит, а всё время на передовой.
    Русанова поддержали, обращаясь гулом голосов к лейтенанту:
    - Да что мы, не понимаем, что ль!.. Сделаем всё, что от нас зависеть будет.
    - Я не к тому, что не надеюсь на вас... - потеплел голос у Саши. - Просто, чтобы вы знали обстановку. Со стороны Эльтигена на юге, если наши прорвутся, не будет ни одного "дота" впереди, ни одного проволочного заграждения или окопов - при на север, до самой Керчи! Сначала по степи, а потом - по высоткам... Вот она, карта. Прямо в центр города можно выскочить по этой холмистой гряде - на гору Митридат. У меня отец, в гражданскую, воевал здесь, в Керчи. Рассказывал, возле этого Митридата... входы в древние каменоломни есть - тысячи партизан там скрывались...
    Усатый старшина из-под Запорожья, Кандыба, пожилой, как и Иван Григорьевич Русанов, даже ещё постарше, с сомнением проговорил:
    - Ну, это ещё прорваться надо. Я тоже в гражданскую воевал. Так батько Махно нам повторював: "Нэ кажи гоп, покы нэ пэрэскочишь!"
    Солдаты почему-то обрадовано загудели, а один спросил:
    - Трофим Терентьевич, ты что, правда, видел этого батьку или для настроения заливаешь?
    - Зачем мне заливать, шо я - сопляк какой или старый козак! Видел, от как и тебя. Только я ж служил в нёго, колы вин за красных був!
    - А какой он был из себя? Говорят, грозный: кавалериста мог перерубить пополам!
    - То брэхня, запомни! Малэнький вин, худый. Бэз правого лёгкого - опэрацию врачи исделали ему у тюрме. Дэ там рубаты! Брэхня.
    Саша не мешал вспыхнувшему оживлению - пусть солдаты немного расслабятся. Да и уважал опытного и исполнительного старшину: умный был человек и хозяйственный. У него всегда вовремя все обуты, одеты, накормлены. И смелым был. Но то, что он живым видел Махно, удивило и Сашу. Хотя верил, конечно: Трофим Терентьевич врать не любил, Боже упаси!
    Когда все угомонились, Саша разрешил курить и, сам закуривая, стал рассказывать солдатам, что их ожидало на Еникальском полуострове после прорыва вглубь:
    - Впереди у нас будет, сказал комполка, от самых Оссовин и до Керчи - голая холмистая степь. Не встретится ни одного дерева для дров, ни одного колодца с пресной водой, так что сразу запасайте во фляги.
    - А у Трофима Терентьевича фляга... не для воды! - пошутил кто-то. - Ему воды не надо.
    Кандыба немедленно шутнику дал сдачи:
    - А навищо мени вода, Востриков? Ты же мени виддасы свою, та шче и до моря сбигаешь, як я покажу тоби свою пляшку и пообицяю ковтнуты моеи водыци!
    Солдаты дружно рассмеялись, а Саша заметил:
    - Да, воды вокруг нас будет много! На юге - Чёрное море, на севере - Азовское, на востоке - Керченский пролив. Только вот как нам танки по этой воде переправить? Быстро не пронесёшься, не суша!
    - От и нэ сушите соби мозги, товарышу лэйтэнантэ! Цэ, мабудь, справа адмиралив, а нэ наша, - весело отозвался Кандыба, - запомнить!
    - Ладно, запомню, - пообещал Саша, знавший украинский язык и грубоватый, но меткий и сочный украинский юмор.


    Из Эльтигена Петрову передавали, что десантники целый день отбивали атаки танков, подошедших из Керчи, и просили уже не подкреплений, видя, что корабли не приходят из-за усилившегося берегового обстрела из подоспевшей к немцам артиллерии, а просили сбросить с воздуха боеприпасы и хлеб. Людям нечем было стрелять, нечего есть - только трофейное - а на них волна за волной шли вражеские эскадрильи, танки и пехота на танках, стремившаяся во что бы то ни стало выбить десант из Эльтигена и не дать высадиться следующему. Немцы понимали, что ночью, когда опять начнётся туман и авиация не сможет работать, никакие осветительные ракеты не помогут - русские будут высаживать десантников снова, и тогда их удержать будет ещё сложнее. А если они прорвутся, то на севере их некому будет остановить, пока не доберутся по высоткам до самого города - танки на эти высоты не взберутся, велика крутизна. Вот и на эльтигенских высотках они не могут ничего поделать с русскими, отсюда и такая настойчивость авиации - выбить их хотя бы с воздуха. Лётчики бомбили 318-ю дивизию, не жалея ни боезапасов, ни себя, чтобы передохнуть, и делали вылет за вылетом, превращая, взрывами бомб, жизнь на земле в ад, а белый день в чёрную ночь. И если бы не краснозвёздные ястребки, и не штурмовики, сбрасывающие на парашютах ящики с патронами и консервами, наверное, русские десантники не удержались бы на своих сопках.
    К Эльтигену от Камыш-Буруна были стянуты и 282-й стрелковый полк, и 46-й отдельный сапёрный батальон, и 2 моторизированных полка из Керчи. Петров, знавший об этом, думал теперь только: выдержит ли 318-я? Ведь нет продовольствия, не хватает боеприпасов, многие остались разутыми и раздетыми, когда бултыхались в море, чтобы не утонуть после прямого попадания в их судно. Одна треть состава, доплывшая до берега и встреченная там санитарами, лежала в полевом госпитале - и раненым, и простудившимся погреться негде. У врачей кончились свечи для освещения, и хирурги работали при чадящих коптилках, хрипло выкрикивая своим ассистентам и сёстрам: "Кохер!.. Пеан!" "Приготовиться к лапоратомии!" Работы хватало всем, приёмно-сортировочному взводу, операционному и эвакоотделению. Но хуже всех было всё-таки хирургам и сёстрам. Как делать в таких условиях полостные вскрытия или "лапоратомию", как говорят врачи? Как быть с "биксами" - металлическими сосудами для хранения стерильных материалов? Как быть с "автоклавами" - аппаратами для стерилизации под высоким давлением при большой температуре? Где хранить бутылки с эфиром, когда летают шальные пули? А холод, песок!..
    И всё же люди держались пока, и не только не отступали, но даже перешли в наступление, когда их поддержали с воздуха штурмовики. 318-я продвинулась вперёд ещё на 3 километра, заливая своей кровью отвоёванную землю на ровном открытом месте, но и захватив то, ради чего совершила этот рывок - боеприпасы к трофейному оружию. Теперь у дивизии были немецкие автоматы с патронами в цинковых ящиках и несколько миномётов и пулемётов. И тогда, с новой яростью, на неё опять обрушились немецкие "юнкерсы". Но, может, это было и к лучшему - не лезла больше вражеская пехота, боявшаяся попасть под бомбы своей же авиации. Но с воздуха, как ни бомби, в степи многого не сделаешь. Другое дело наши штурмовики - эти самолёты шли низко и били по немцам прицельно из пушек и эрэсов, так называемых воздушных "Катюш". Только улетят одни, тут же появляются другие. И так весь день. У немцев же подобных самолётов, к счастью, не было.


    На причалах, установленных на 13-м километре песчаной косы Чушка, начали погрузку штурмовые отряды, в задачу которых входило высадиться на Еникальском берегу первыми, прорвать полосу немецкой береговой обороны и закрепиться на отвоёванном плацдарме. Танки, артиллерию и тылы подвезут после этого суда помощнее, когда пехота прорвёт колючую проволоку и пройдёт через минные поля. Днём эту пехоту поддержат штурмовики, ослабив, правда, поддержку 318-й дивизии на Эльтигене, но, Бог даст, она продержится ещё сутки, и тогда немцам будет не до неё, придётся возвращаться в Керчь.
    Погода продолжала оставаться штормовой, и катера, и тендера подходили к причалам на Чушке с трудом - их мотало на огромных волнах, швартоваться было тяжело. Свистел ветер, обдавая лица десантников брызгами и пригоршнями песка. Луны из-за туч видно не было, и грузить на плоты миномёты и пулемёты приходилось на ощупь. Да и пехота, обвешанная тройным запасом гранат, сухого пайка и патронов, тоже шла медленнее, чем было нужно. Отсутствие луны будет на пользу только в проливе, когда вражеские катера тоже будут работать вслепую.
    Иван Григорьевич Русанов и Саша Ивлев, обвешанные десантным снаряжением, грузились на катер СК-035. Он сразу же просел в воду. И не удивительно: на катере около 15 человек команды, да село 32 десантника с грузами - патронными ящиками, запасными дисками для автоматов, пулемётами, гранатами, лопатами, кирками, продовольствием. На тросе за катером качалась на волнах небольшая деревянная баржа. Там тоже погрузилось более взвода солдат. Но вот бешеная посадка окончена, и катер, натужно выгребая сразу двумя винтами, медленно отошёл от причала.
    Саша посмотрел на часы - пошло уже 5 ноября 1943 года. С моря резкими порывами налетал норд-ост, леденил лица, швырял тяжёлыми льдистыми брызгами. Катер то накренялся, зарываясь носом в волны, то выныривал снова. Остро запахло морскими водорослями, сырой рыбой. Разрываясь на ветру клочьями, начал наползать откуда-то туман - то чистая поверхность пролива и волны, с вздымающимся катером или баржой, то снова туман. Была даже опасность столкновения, но в колокола нигде не били - только смотрели во все глаза, боясь налететь ещё и на вражескую мину в воде. Да и впереди, когда минное поле кончится, легче тоже не будет: встретят прожекторами, ракетами, стрельбой из орудий и всех видов оружия, а на земле - колючей проволокой.
    На палубу вышел из рубки морской лейтенант в чёрном лакированном плаще с капюшоном на голове, крикнул:
    - А ну-ка, пехота, на правый борт маленько! Не видите, кренимся!
    Часть десантников, обдаваемая шквалом брызг, перешла на правый борт. Лица у всех посинели от холода, кожа пошла пупырышками. И тут что-то случилось с правым двигателем. Катер потерял ход.
    Иван Григорьевич подбежал к лейтенанту, блестевшему от воды:
    - Товарищ командир, я дизелист. Может, нужно помочь?
    - Дизелист? В машинное отделение, живо!
    Не раздумывая, Иван Григорьевич исчез в люке, цепляясь своим десантным снаряжением за края. На него сразу пахнуло теплом, знакомым запахом солярки. Очутившись на подрагивающем от работы дизеля металлическом полу, он снял с себя навьюченный ранец, прислонил к нему автомат. Увидел возле второго цилиндра правого дизеля перепачканного моториста. При свете лампочки на потолке было видно, по его растерянной позе, что он не знает, что делать.
    Ослеплённый яркой лампочкой, когда задрал голову, Иван Григорьевич развязал скрюченными от холода пальцами тесёмки на подбородке и снял с головы шапку-ушанку, которую только недавно получил. Боясь испачкать, он положил шапку на рукавицы, которые оставил на ранце, тыльной стороной ладони отёр вспотевшие от тепла веки и увидел, что моторист - совсем ещё молодой парень и, должно быть, неопытный.
    - Ничего, сынок, сейчас мы его наладим, - ободряюще сказал Иван Григорьевич. - Я на дизелях полжизни проработал. Ну, рассказывай, как он тут себя вёл перед тем, как заглохнуть?
    - Да вот, понимаете, товарищ сержант, - начал парень торопливо, - я ему оборотиков сбавил, чтобы левый сильнее тянул, чтобы не валило нас влево, а он и заглох.
    - Ты оборотики-то, наверно, резко убрал, а? - спросил Иван Григорьевич, прикладывая ладони к тёплой стенке цилиндра, чтобы скорее отогреть пальцы.
    - Да вроде бы не очень, - неуверенно ответил матрос. - Правда, нас швырнуло как раз на волне.
    - Запускать пробовал?
    - Пробовал.
    - Сколько раз?
    - Да я не считал.
    - Так ты же весь сжатый воздух поди израсходовал! Где у тебя баллон?
    - Вот он, с вентилем и манометром.
    Иван Григорьевич склонился к стрелке манометра на баллоне:
    - Ну, конечно же! Ладно, ничего. Давай подсоединяй шланг к другому баллону, попробуем запустить от левого дизеля. А я пока маховичок проверну. Тут важно что, в таких случаях? Отвести поршень... от мёртвой точки. Тогда он легко заберёт. Токо ты воздух-то - открывай сразу на полную подачу, не жалей! Лучше один раз дать ему на всю катушку, чем несколько, но каждый раз помаленьку. Понял?
    - Понял, товарищ сержант.
    - Зови меня Иваном Григорьевичем, мне так на работе привычнее. А тебя-то самого - как?
    - Митя.
    - Вот и познакомились, Митя. Маховичок-то у вас на дизельке сколько весит?
    - А хрен его знает, не взвешивали!
    - В технике, Митя, всё надо знать. - Иван Григорьевич принялся проворачивать маховичок, проверяя, как он пружинит при нажатиях ломиком, по собственному ощущению. - В технике нет мелочей. А взвешивать - зачем же? В паспорте есть все данные.
    - Если на мину наскочим, - обиделся парнишка, - всё равно пойдём ко дну сразу: лёгкая ли техника, тяжёлая...
    - А ты не каркай, дурачок, тогда не наскочим, - резонно отозвался Русанов и на это. - Технику знать надо не для того, чтобы уверенным быть, что сразу потонешь, а для того, чтобы выжить с помощью знаний. А на войне - и приметы ещё не забывай: не каркай, чтобы не наложить потом в штаны, когда накаркаешь!
    Саша в ожидании Ивана Григорьевича наверху думал о родителях, сестре - как там они? Неделю назад он узнал из сводки Совинформбюро об освобождении Днепропетровска от немцев. В тот же день отправил домой письмо-треугольничек, в котором сообщил, что здоров, воевал на Кавказе, награждён орденом Красной Звезды, встретил на войне Ивана Григорьевича Русанова, с которым подружился теперь и воюет вместе, хотя он и много старше, 1904 года рождения. Надписывая на конверте номер своей полевой почты, Саша хотел было добавить в письме намёк о родстве с Русановым, но в последний момент передумал и не стал добавлять, сообщил только, что Иван Григорьевич "этот" живёт в Киргизии, в райцентре Калининское. Ответа на письмо пока не было.
    - Рано, Сашок! - резонно успокаивал его Иван Григорьевич. - Пока то, да сё, пока почту там наладят советскую - месяца 2 пройдёт, не меньше. Не тужи, откликнутся: уж кто-нибудь-то да жив!
    Может, и откликнутся, размышлял Саша, но только разве легко ждать, когда целых 2 года ни одной весточки! К этому не привыкнешь. Не мог он привыкнуть и к погонам на плечах, которые надела сейчас вся Советская армия. Думал, как же так, ведь погоны - это символ царизма. Правда, теперь удобнее стало таскать автомат на плече - не так давил ремень, и заметнее стало, где командир, где сержант, а где рядовой боец. Но вот новые названия - "солдат", "офицер" никак не укладывались в его сознании. А многим из командиров это нравилось, знал.
    После освобождения Новороссийска Саше присвоили ещё одну звёздочку, и стал он "товарищем лейтенантом" и командиром роты, заменив убитого ротного. Да ещё и по медали "За отвагу" они получили с Иваном Григорьевичем за форсирование Цемесской бухты и штурм города. Иван Григорьевич почему-то равнодушно относится и к чинам, и к наградам. Не пожелал брать на себя командование ротой, тоже мог стать офицером. А орденов не хотел из-за суеверия: чем больше, мол, наград, тем скорее убьют. А вот Саша наградам радовался и ждал их. Но медаль "За оборону Кавказа" была неожиданной - награда догнала их перед самым наступлением на Керчь. Дело в том, что у них с Русановым всё время менялись воинские части после переформирования. Вот медали "за Кавказ" и подзапоздали. Тем большей была радость для Саши - неожиданной. Про медали он тоже написал домой - родителям будет приятно. А то, что он уже командир, должно успокоить мать: не рядовой, которого все только "эксплуатируют" и посылают первым в атаки. Это лишь отец знает, что в атаки ходят все одинаково, а у матери своё представление об армии...
    Своё представление было и у Саши, но об орденах. Почему-то более всего ему хотелось получить 2 ордена - "Отечественной войны" и "Красного знамени". Первый был уж очень красив - правда, теперь появились для старших офицеров ещё красивее ордена Невского, Кутузова, Суворова, но это для старшего комсостава, а вот "Отечку" и "Боевичок" Саше хотелось. Особенно "Боевичок" - он самый почётный на фронте. Показаться бы после войны в таких орденах отцу! Ему бы понравилось - отец уважал окопный героизм и знал ему цену. Он вообще был патриотом.
    Катер на волне вдруг дёрнулся и пошёл быстрее. Все облегченно вздохнули: всё-таки на хорошем ходу быстрее можно увернуться и от мин, и от своих мотоботов или плотов, и от обстрела вражеских катеров. Не успели обговорить это, как на палубе появился Иван Григорьевич с ветошью в руке и в не подвязанной тесёмками шапке. Радостно доложил командиру катера:
    - Неполадку устранили, товарищ лейтенант! Останавливаться не должен, я там подрегулировал оборотики.
    - Добро, молодец! Как фамилия? - отреагировал командир.
    - Сержант Русанов.
    - Объявляю вам благодарность, товарищ сержант! И оставляю вас на катере до конца переброски десанта!
    - Это почему же? - изумился Иван Григорьевич, забыв про устав. Лицо его омрачилось: - У меня своё командование, которому я подчинён. И задание.
    - Что-о?! На палубе судна единственный командир, пока оно в море, Я! - отрезал морской лейтенант. - Я здесь отвечаю за всё, в том числе и за то, где от вас больше пользы родине, ясно?
    - Ясно. Вон мой командир роты, - кивнул Иван Григорьевич в сторону Ивлева.
    Моряк смягчился, понимая положение сержанта:
    - Ничего, здесь вы нужнее. Нам ещё 2 рейса надо сделать. Вдруг дизель опять забарахлит? Сколько тогда людей берег не досчитается! Вы же их там один не замените? Так что ваш комроты поймёт меня. - Видя, что Русанов никак на его слова не реагирует, повысил голос: - Оставаться на катере! Повторите приказание!
    - Есть оставаться на катере. Слушаюсь, - уныло поправился Иван Григорьевич, как требовал новый устав в связи с переходом на звания "солдаты" и "офицеры".
    Тут уж вмешался и Саша:
    - Оставайтесь, товарищ сержант. Оты'щите нас потом.
    - Слушаюсь, - ещё раз ответил Иван Григорьевич, расстроенный вконец. Не тем, что боялся лишний раз испытывать свою судьбу на воде с минами - на берегу ещё больше будет шансов погибнуть, если уж ему суждено это. Разницы особой не было в том, где погибать, на суше или на воде. Просто он считал, что воевать веселее, когда рядом все свои, знакомые по прежним боям. Поддержат, помогут подняться, если сорвался куда, или вытащат. Вынесут с передовой, если ранят. Наверное, потому и не любят солдаты, когда их перебрасывают из части в часть или отвозят в дальний госпиталь, откуда к своим уже не вернёшься, а будешь привыкать к новым и приживаться к ним. Поэтому даже лечиться стремились, если ранение не тяжёлое, в простом медсанбате, который всегда рядом.
    Из тумана неожиданно показался плоский вражеский берег. Катер, должно быть, заметили с берега тоже - из блиндажа на небольшом холмике стало посверкивать, а потом задёргались вспышками несколько пулемётов из темноты и вспыхнули прожекторы, осветив колючую проволоку и бегущих на неё людей в чёрных бушлатах, кидающих гранаты. Вдруг взлетели перед ними в воздух столбы с намотанной на них проволокой, и образовалось 2 прохода - это гранаты подорвали мины, поставленные между рядами заграждения. Мины продолжали взрываться то там, то сям и под ногами бегущих. Тогда в воздух взлетали вместе с землёю и бушлаты. Но за шумом работающих дизелей и воем ветра взрывов слышно не было, и опять всё виделось с моря, как в немом кино ночью.
    - Приготовиться к высадке! - крикнул командир катера в рубку. И обернулся к десантникам: - Вы - тоже...
    Катер по инерции ещё плыл на холостом ходу, затем ткнулся носом в берег, и тотчас 2 матроса сбросили сходни, и из носовой пушки комендор ударил по блиндажу на холме, продолжавшему посверкивать смертельными огоньками. Потом ещё раз и ещё. Остальные матросы стреляли из автоматов и отчаянно матерились, перебегая вдоль палубы к сходням.
    - Быстрее! - подгонял командир катера спрыгивающих солдат. - Противник справа по борту! На берегу - прячьтесь за камни!
    Но этого можно было и не говорить. Правее катера высадились уже с плота и мотобота и залегли за камни, ведя непрерывный огонь. 2 катера, пришедшие первыми, уже отходили назад, в туман.
    Иван Григорьевич видел, как его солдаты побежали по берегу - в темноте не разобрать, кто. Потерял сразу из виду и Сашу. Солдаты падали, куда-то медленно переползали, прячась за бугорками и камнями, когда их освещал прожектор или пущенная немцами вверх ракета. Всё это было до боли знакомо и близко Русанову - игра в прятки со смертью. Каждый будет теперь в темноте вжиматься в землю, переползать вперёд, но не спешить, не кричать, не выдавать себя и не обгонять других. Со стороны посмотреть, так вроде и нет уже никого - ни наступающих, ни обороняющихся. Все превратятся сейчас в слух и зрение, и тут уж не поднять их ни криком, ни холодом, ни голодом. Будут лежать хоть вечность. Потом как-то само собой получится, что все уже подползли к главному рубежу перед высоткой или занятой противником деревушке, где можно по негромкому уговору вскочить, рвануться на одном дыхании и стремительно ворваться во вражеские траншеи, в которых чаще всего противника уже нет - тоже успел всё сообразить и куда-то провалился, словно сквозь землю, если атака наших удалась, либо вырваться из зоны обстрела, если нет впереди ни траншей, ни деревни. А если атака не удалась, то противник останется на месте. И хотя не будет рваться к тебе навстречу из своего укрытия, чтобы добить тебя, а будет продолжать сидеть и не высовываться, тем не менее, все свои незаметно отползут, отступят и, значит, наступление провалилось и ничего с этим не поделаешь. О том, что наступление не получилось, почему-то знает уже каждый, хоть никто и не объявлял этого через громкоговоритель, и каждый лежал вроде бы носом в землю и мало чего видел, уж во всяком случае, не весь плацдарм. А вот поди ж ты, в курсе, словно сам руководил этим боем, и ошибки быть не может. Чёрт знает, как это всё получается, но только получается именно так, а не по-другому. И, значит, завтра всё повторится снова, и опять никто не будет спешить, потому что война - дело смертельное, а на смерть, как известно, добровольно никто не торопится. И комбат будет орать из своего укрытия недолго - ему тоже этой дорогой идти вместе со всеми. Кричат, говорят, только в штабе. За срыв сроков. Но тот крик - чужой, не страшный, да и далёкий - не на тебя кричат, а начальство как-то открутится. На то оно и начальство, чтобы свалить всё на других, а самому выйти сухим, когда на него писают генералы. К тому же крик хоть и генеральский, а всё равно не пуля - обойдётся. Да и высотку или деревню всё равно немцы оставят потом, а наши возьмут новым боем. Выдохся немец, на блиц и победу уже не надеется. Значит, и у нас дело пойдёт, кому к орденам, кому к наказанию за промедление, но всё, что было до этого, всё равно позабудется - наступаем! Это за отступления Сталин давал приказы расстреливать. А теперь надвинутся новые высотки и деревни, значит, и новые заботы. Война дело тяжёлое, а потому и медленное - вон её, сколько ещё, впереди! Высоток этих не пересчитать... И под каждой из них, хоть с десяток, а сложат свои головы...
    Так думал Иван Григорьевич, глядя со стороны на своих товарищей и сочувствуя им. Ему пока легче: уже не под пулями, а на катере, который стал отходить. На берегу рвались гранаты, мины и снаряды - там теперь самый ад, самое пекло. Но берег, а следовательно, и ад отодвигались всё дальше, море стало расширяться, ветер разогнал уже почти весь туман, и было видно, как навстречу шли новые катера и баржи. С вражеского берега по ним начала бить дальнобойная артиллерия - в проливе взмётывались вверх мощные фонтаны воды. Откуда-то, должно быть, с воздуха, велась корректировка огня - фонтаны перемещались к идущим баржам всё ближе.
    В эту ночь катер, на котором оказался Иван Григорьевич, сделал ещё 2 рейса - второй прошёл удачно, как и первый, а вот третий, когда уже рассвело, закончился плачевно. Налетела эскадрилья юнкерсов, и пролив закипел от разрывов. Одна бомба разорвалась совсем рядом и сильно повредила обшивку. К берегу еле дотянули - не успевали откачивать воду, и она прибывала в трюме с каждой минутой. Только причалили, появились возле берега немецкие БДБ - быстроходные десантные баржи, охранявшие берег. И хотя немецких войск на берегу уже не было - их выбили по всему побережью штурмующие десанты, проклятые БДБ ринулись на катер с моря. Начался неравный бой. Матросы отстреливались из обеих пушек - носовой и кормовой, развернув их в сторону моря. И немцы разбили бы катер, если бы не выручили его с воздуха штурмовики, прилетевшие на помощь из Фонталовской. БДБ ушли в море.
    И всё-таки положение на катере было плачевное - он тонул. Десантники спрыгивали с него прямо в воду и выскакивали на берег мокрыми по горло. Роба на них тут же заледеневала на ветру, и они превращались в живые сосульки.
    Намок и Иван Григорьевич с командой, вычерпывая воду. Но спасти катер было уже нельзя - слишком много пробоин. И командир приказал снять только пушки и направляться в двух спасательных лодках к берегу. Сам же, после высадки на сушу, бросился куда-то к начальству - выяснять, что делать команде дальше. Оборачиваясь назад, он крикнул матросам:
    - Идите в немецкий блиндаж!
    Отогреваться в чужом блиндаже пошли всей командой. Поднялись на пригорок и увидели шедший бой за двумя деревнями в несколько десятков дворов. Немцы отступали, можно было идти в блиндаж.
    В нос им шибануло резким запахом немецкого одеколона и порошка "Wanze", высыпавшегося из прорванных пакетов, валявшихся на полу. На пакетах была нарисована огромная вошь красного цвета, похожая на краба. Несмотря на отвратительный запах, немцы регулярно пользовались этим "ванце" и всегда возили его за собой, где бы ни воевали.
    На полу валялись также пустые бутылки из-под шнапса, окровавленные бинты, цинковые ящики с патронами, забытый кем-то второпях цейсовский бинокль, банки консервов и разбитый ящик с галетами. Видимо, немцев вышибли из блиндажа неожиданно, и они покидали его в спешке, а может быть, и в панике. Дверь в блиндаж была разворочена - должно быть, гранатой. Её тут же починили и поставили на шпингалеты опять. Задувать перестало, и тепло больше не выходило наружу. Развели в печке огонь и принялись возле него сушиться и отогреваться. Кто-то догадался открыть несколько консервных банок, оставленных немцами. Их содержимое вытряхнули в котелок и стали разогревать на огне. Блиндаж наполнился ароматом мясной тушёнки.
    - Жить можно, братва, а?..
    - Ещё бы! Вот только шнапса, сволочи, не оставили! Выпили бы за их упокой.
    - А ты бросил бы водку, если бы отступал?
    - В 41-м бросали, говорят, и штаны, если немцы заставали врасплох где-нибудь в селе на ночёвке.
    В блиндаже появился лейтенант, вернувшийся от начальства. Громко объявил:
    - Катер затонул, всю нашу команду временно передают в качестве морской пехоты в войска. Но! Сегодня - передышка, а завтра - на передовую, - закончил он.
    - Спасибо и на том, всю ночь не спали, - ответил за всех старшина первой статьи Гречихин, служивший на катере в должности боцмана. Поинтересовался: - Ну, а как там наши, развили успех, нет?
    - Дошли, говорят, до укреплённой линии, а дальше - ни шагу. Взяли только завод Войкова перед городом и железнодорожную станцию с горой Митридат. Танков-то наших - нет до сих пор, не переправились. А немцы, поняв ошибку, уже возвращают свои из Эльтигена.
    Иван Григорьевич подосадовал:
    - Вот, сукины дети, до чего же быстро умеют маневрировать!
    Лейтенант раздражённо заметил на это:
    - Зато у нас, своей медлительностью в штабах, умеют погубить даже толковый замысел!
    Боцман спросил:
    - Так что, зря, значит, бросили на Эльтиген 318-ю? На погибель?!
    Лейтенант огрызнулся:
    - А ты спроси об этом тех, кто поставляет нам плоты и баржи! И когда им от штабников заявки приходят?
    Иван Григорьевич, подсушивший свою амуницию, обратился к командиру катера официально, отдавая честь:
    - Товарищ лейтенант, разрешите мне отправиться на поиск своей части?
    - Успеете, - решил моряк, оглядывая сержанта, от бушлата которого шёл ещё пар - не просох до конца. - Поспите в тепле, обсушитесь по-настоящему. Там, - кивнул он на дверь, - негде будет...
    Не зная, на что решиться, Русанов топтался на месте. Поняв его состояние, боцман поддержал своего командира:
    - Оставайся, сержант, отыщешь своих завтра! А холодно будет у них в окопах, заходи в гости к нам ещё. Мы этот блиндаж теперь - никому: за собой забронируем! Дураки, что ли? Оставим пару матросов для поддержания огонька, ну и, чтобы в роли хозяев выступали, если что.
    - Ладно, - обрадовано согласился Иван Григорьевич. - Выгляну только посмотреть, что там делается?
    Он вышел из блиндажа. Бой шёл где-то далеко впереди. Там, кажется, продолжали атаковать, рвались снаряды, поднимая фонтаны земли. Летали вражеские и свои самолёты - ад. Русанов вернулся назад поскучневшим и притихшим.

    4

    На другой день Иван Григорьевич Русанов отправился разыскивать свой взвод. Моряки тоже пошли на передовую, оставив двух матросов у печки. К передовой пробирались по траншеям, покинутым немцами - всё-таки не по голому полю. Со стороны передовой немцы всё ещё стреляли по нашим тылам из тяжёлых дальнобойных орудий, установленных где-то на холмах. Носились в воздухе самолёты. За сутки, похоже, ничего не изменилось.
    И опять на дне траншей им под ноги попадались пакеты с "ванце", брошенные патронные ящики, пустые банки из-под консервов, бинты, убитые солдаты, свои и чужие - никто их пока не убирал. В одном месте валялись рассыпавшиеся порнографические фотокарточки размера колоды карт. Матросы принялись их рассматривать, гогоча и отпуская солёные шуточки. Иван Григорьевич пошёл вперёд один. И вдруг за поворотом траншей увидел картину, вызвавшую у него приступ тошноты. На бруствере окопа лежал убитый немец с погонами унтер-ефрейтора. Осколком снаряда, а может, мины ему сорвало с головы полчерепа, который упал на дно, как большое блюдце, а из брюк солдата натекла вниз, в это "блюдце", поносная жидкость, которая уже подмёрзла. Словно ужаленный, Иван Григорьевич выскочил из траншеи наверх и зашагал по ровному полю, забыв про мины и шальные пули.
    Впереди стоял краснозвёздный танк - наш, чинился. Подойдя к танку, Иван Григорьевич увидел за ним открывшееся далеко и где-то внизу море. А здесь 2 танкиста возились с соскочившей гусеницей - подбивали её на место молотками, кончив ремонт.
    - Бог в помощь! - пожелал Иван Григорьевич.
    Вместо ответа один из танкистов спросил:
    - Закурить не найдётся?
    - Махорочки, что ли? Есть, - ответил Русанов, доставая кисет. - Угощайтесь...
    - Куда это ты, отец, один топаешь? - поинтересовался танкист, закуривая.
    Иван Григорьевич объяснил. Тогда другой танкист, видимо, командир танка, сказал:
    - Мы на передовую сейчас. - И назвал дивизию, к которой шли на поддержку. - Если тебе по пути, садись, подвезём.
    - Так это же наша дивизия! - обрадовался Иван Григорьевич. - Значит, и мой полк где-нибудь там, рядом, а?
    - Садись, сейчас поедем! А там найдёшь уже сам. Место свободное: одного у нас ранило, только что сдали санитарам.
    Иван Григорьевич залез через люк последним. Командир объяснил ему, где сидеть и что делать. Делать было почти нечего: подавать снаряды стреляющему из пушки. Снаряды лежали в раскрытом ящике. Внутри танка пахло не то бензином, не то соляркой, было темновато и дымно. Минут 5 спустя танк развернулся и двинулся не по полю, опасаясь напороться на мину, а по какой-то дороге, идущей вдоль моря на Керчь. Море, как понял Иван Григорьевич, располагалось от них слева.
    - Давай теперь, жми на всю железку! - прокричал командир водителю танка обрадовано. - Наши уже отбросили немцев к морю!
    Грязь и песок перестали лететь к смотровой щели, но водитель так рванул машину вперёд, что Иван Григорьевич больно ударился головой о броню. Командир протянул ему громадный ребристый шлем, валявшийся на полу:
    - Наденьте! Выдержит даже удар прикладом!
    Надевая вместо шапки шлем, Иван Григорьевич радовался тому, что ему так повезло: хоть и к шапочному разбору приедет, как говорится, но всё же к своим, сейчас и Сашу увидит, и Кандыбу, и всех остальных, если живы. Плохо всё-таки с чужими...
    Словно накаркал, дурак. Впереди на дороге показался какой-то завал. Сначала не поняли, надо было сбавлять скорость, съезжать с дороги, чтобы обойти завал стороной - может, немцы там наставили мин. И вот, когда водитель развернулся правым боком к завалу, они все почувствовали резкий удар и оглохли от взрыва. Иван Григорьевич догадался: наверное, это прямое попадание! Вот только не знал ещё - чем? Гранатой, снарядом, фауст-патроном?
    Ощущая боль в ушах и запах едкого дыма, Русанов успел заметить, как командир куда-то выстрелил из башенной пушки - видимо, по завалу, за которым прятались немцы. Но тут раздался второй удар, и танк стал вращаться на одном траке, съехав с дороги.
    - Горим! - выкрикнул радист.
    - Стреляй из пулемёта! - скомандовал водителю командир. - А ты, Шарипов, передай нашим, что нас подбили по дороге возле немецкого завала! Квадрат номер 9-4!
    Радист стал кричать в микрофон:
    - "Медведь", "Медведь", я - 17-й! Срочно на помощь в квадрат номер 9-4. Ведём бой возле завала на дороге, подбиты! Как поняли, я - 17-й!
    Они вели бой, отстреливались, разворотив снарядом из пушки место на завале, откуда в них стреляли, а радист всё бубнил в микрофон свои призывы о помощи. Танк горел уже вовсю, и командир открыл верхний люк, чтобы его не заклинило потом от жары и чтобы можно было дышать. Внутри был сплошной едкий дым. Иван Григорьевич закричал:
    - Ну, что будем делать, командир? Сгорим! - А сам каялся уже, что 20 минут назад радовался, когда ему предложили "садись, подвезём!" "Подвезли, называется! - думал он. - В ад на сковородке!"
    Механик выключил зажигание, и они ждали в наступившей тишине, что скажет им командир. Тот крикнул:
    - Вылезай по одному! Будем отбиваться...
    Через нижний люк вылезти было нельзя - он упирался в землю. Значит, только через верхний. Командир, отсоединив Русанову фишку на шнуре его шлемофона - он же ему её и присоединял недавно к абонентному аппарату танкового переговорного устройства - приказал:
    - Давай, отец: ты полезешь первым. И сразу кубарем скатывайся вниз, за танк - не задерживайся!
    Не раздумывая, Иван Григорьевич выскочил из танка и, пока не подстрелили, скатился вниз, ощутив лёгкими свежий воздух. А вот подняться с земли не успел - лишь полувыпрямился с автоматом в руке. И рухнул, оглушённый чем-то тяжёлым по голове - аж свечки плеснулись в глазах и сразу померкли. Очнулся он, видимо, не сразу, но сразу понял, что лежит возле горящего танка, от которого шло мощное тепло. Опять был разорван танковый трак, несло гарью и дымом и кричала где-то ворона сквозь гул горевшего танка: "Ка-ар-р... ка-ар-р!.." Гудело и в голове, а в теле была немощь и слабость.
    Должно быть, он открыл глаза и шевельнулся, потому что вслед за этим, где-то рядом, раздался грубый окрик:
    - Штэт ауф! Хэндэ хох! 3
    Иван Григорьевич перевернулся на спину и увидел над собой в разрывах низких туч кусочек голубоватого неба и наведённый на него оттуда ствол немецкого автомата. Лица врага не разобрал от страха - какое-то пятно вместо лица. Теперь обмякла и душа, как тело, и заныла от боли.
    Его грубо схватили за шиворот 2 немца и поставили на ноги. И тут он увидел перед затухающим танком своих спутников-танкистов. Лицо командира было в крови, а Шарипов и механик-водитель Малявин стояли с опущенными головами. Шарипову, судя по его ещё ни разу не бритым щекам было лет 19, не больше. Кое-где горели рядом с танком комья земли - видимо, взорвались на танке баки с горючим, когда Иван Григорьевич был без сознания. А сам танк всё ещё дымил чёрным шлейфом, сносимым ветром, дующим, непонятно откуда. Да и всё было пока непонятно. Понял только одно:
    - Форвэртс, Иван! Ге, ге! 4 - Солдат показал стволом шмайсера на танкистов.
    "Сволочи, даже имя откуда-то узнали! - удивился Иван Григорьевич и, пошатываясь, двинулся к своим. - Эх, надо было лежать, дураку, и не шевелиться там. Подумали бы, что убитый, раз до этого не трогали, и ушли. Сам себя погубил".
    Их повели зачем-то к другому советскому танку, уже потухшему - тоже, видать, напоролся на какую-то преграду или наскочил на мину: лопнули оба трака. На самом танке лежал чёрный от копоти, сгоревший танкист - смотреть на него было страшно. Видимо, был убит пулей, когда вылезал. Вот так же могли сгореть и сами...
    Через несколько шагов увидели и остальных танкистов, валявшихся на земле, обрызганных кровью. С одного из них слетел шлем, но лица было не разобрать - кровавое месиво. Рядом с ним лежал с вытекшим на щёку глазом ещё один член экипажа. Четвёртого не было видно нигде. Но нашёлся и этот - молодой паренёк, которого немцы присоединили к ним в строй. Этот держался за окровавленный локоть и морщился от боли. Но куда же ведут-то? В плен, что ли?..
    Их подвели к офицеру в кожаном пальто и в фуражке с высокой тульей, победно заломленной назад. Ивану Григорьевичу эта фуражка зимой показалась нелепой. Впрочем, какая тут, в Крыму, зима - моросящая гниль, настоящих морозов почти не бывает.
    Стоя рядом с мальчишкой Гасаном Шариповым, Иван Григорьевич спросил дурацким шёпотом:
    - А немцев-то хоть сколько-нибудь положили?
    - Да вон же они, - прошептал Шарипов. - В ряд положили, хоронить, наверное, собираются.
    Теперь увидел убитых немцев и Иван Григорьевич. Видимо, их пособирали после боя с танкистами. Он сосчитал: 6 человек. На 2 потерянных танка и 3-х убитых получалось не очень-то много. Ну, да что поделаешь, виноваты сами, что прозевали эти завалы. А всё из-за того, что полагали, будто в этих местах немцев уже нет. А они вот откуда-то появились, вытеснили наших, должно быть, а те ещё не успели об этом сообщить. Опять выходило, что нерасторопны мы, не приучены к чёткости.
    Немцы о чём-то совещались со своим офицером в фуражке, а Иван Григорьевич, поглядывая на нескольких солдат с уродливыми трубами-ружьями для фауст-патронов, понял, что вон эти, видно, и гробанули оба наших танка. Сидели, вероятно, где-то в укрытии и ждали, пока танки при отвороте подставят уязвимые места. Чего же тут не подбить, когда стреляли почти в упор. Вот, гады! Теперь из-за них плен, надо же такое!
    Страха уже не было - рядом со своими стоит, а не один - и принялся Иван Григорьевич думать в эту неподходящую минуту совершенно о второстепенных, как ему самому же и казалось, вещах, но отделаться от этого не мог. Его заботило, что' теперь подумают о нём после войны, как отнесутся к нему на заводе, когда вернётся из плена, и не отразится ли его плен на судьбе сына. Такое пятно на отце: это же не орден! Лучше бы уж не было у него наград вообще, чем такое...
    "Обижался" на судьбу Иван Григорьевич зря. Не собирались немцы отвозить его в плен и тем позорить перед советской родиной и её руководством. Если бы он знал получше немецкий язык, то понял бы, почему кивает своим солдатам немецкий офицер и уходит - согласился на расстрел "всех этих Иванов". И, стало быть, нужно думать Ивану Григорьевичу уже о другом: как принять последнюю и самую горькую каплю судьбы - смерть. Немцам, остающимся в Крыму, как в западне, было не до пленных теперь. Вот и совещались: выхода нет - отправить пленных на работы в Германию невозможно, значит, надо расстрелять и зарыть в канаве. Беспокоило лишь, что будет нарушен международный закон. Но кто об этом расскажет?..
    Не зная, о чём это немцы совещались, Иван Григорьевич достал из кармана кисет с курительной бумагой и быстро свернул цигарку. Затем, чиркнув трофейной немецкой зажигалкой, закурил. Немцы, почуяв на свежем воздухе резкий запах махорки, взглянули на него, но ничего не сказали - не запретили, не отняли. Выходит, курить было можно, и тогда закурили и остальные танкисты, переглянувшись между собой. Лица их, только что деревянные, неузнаваемые, очеловечились, стали привычно осмысленными и знакомыми. Пока одалживались табачком у Ивана Григорьевича - подсушил старик, успел где-то, а они вот свой не высушили на горячем моторе, всё некогда - захотелось им поговорить, прийти к какому-то решению, что ли: почему не застрелились, а сдались врагу в плен, чего терпеть не мог в советских людях товарищ Сталин, считавший, что народ, который не желает воевать за советскую власть, это "народ-враг". Именно поэтому, когда в начале войны за несколько дней в плен к немцам попали сразу тысячи бойцов, он придумал свой чудовищный приказ: живыми в плен не сдаваться.
    Разглядывая теперь себя в такой ситуации, они как бы вновь узнавали друг друга, оценивали: не выдаст потом, не окажется сволочью? В общем, думали теперь не только о своей личной, отдельной судьбе, а ещё и об общем их деле - как им быть всем вместе? Чтобы одинаково держаться и после войны.
    - Ну, что будем говорить потом своим, ребята? - тихо спросил командир экипажа, вытирая рукавом кровь на лице. - Как считаешь, отец?
    - А чего тут считать, - спокойно произнёс Иван Григорьевич, твёрдо поглядев в глаза каждому. - Контужены были в танке. Забрали всех без сознания. И точка на этом!
    Докуривали, уже повеселевшими, сроднившимися: хорошие мужики, даже пацан этот! Хоть и комсомолец, а жизнь уже знает. Повеселел и Русанов. Затягиваясь дымком, думал о том, как бы вырваться из их дурацкого положения, тогда и врать ничего не надо будет. Однако возможности такой не увидел. И немцев полно возле них - 7 человек, и оружия ни у танкистов, ни у самого нет - куда тут денешься? Может, по дороге в плен представится какая-нибудь возможность? А пока...
    Немцы, кончив совещание, повели их за дорогу, поближе к морю, где была песчаная почва - там копать было легче. Один почему-то остался возле убитых.
    С песчаного пятачка хорошо было видно очистившееся от туч и тумана море. Оно казалось внизу ровным и необъятным после утихшего шторма. Танкисты, да и Русанов, смотревшие без дела на море, ещё не понимали, зачем их сюда привели. Поняли только, когда на мотоцикле с коляской оставшийся немец подвёз им шанцевые лопаты, чтобы вырыли неглубокую траншею.
    "Так это же они для нас... на расстрел?!." - похолодело у Ивана Григорьевича всё внутри. Впереди серое море, а позади... останутся немцы и прожитая жизнь. Всё, конец пути!..
    И сразу же всем свело скулы, закаменели лица и нехорошо сделалось в животах - заныло, засосало. Малявин даже обмочился - потекло у него через ватные штаны наружу. А может, просто человеку стало невмоготу - больше 3-х часов уже никто из них не отливал. Почему не расстегнулся? А зачем это теперь - только негнущиеся пальцы показывать всем, что трясутся и не могут справиться с ширинкой? Всё равно уж...
    "А каково это мальчишке? - в ужасе подумал Иван Григорьевич о Гасане. - Тоже ведь понимает, что скоро смерть!.." По щекам у Шарипова катились слёзы, но он держался - не дёргался, не рыдал, чтобы не опозориться перед мужчинами.
    - Ничего, Гасан, крепись, ты молодец! - сказал Иван Григорьевич по-узбекски, чтобы ободрить татарчонка - язык похожий, поймёт, а больше никто. Только разве же можно чем-то утешить в такую минуту, когда кончается жизнь? Парень не спросил даже, откуда Русанов знает тюркский язык. Иван Григорьевич понимал это и больше ничего говорить не стал, думая совершенно нелепо о том, что оставил в танке свой вещевой мешок, а там фотографии жены и сына - сгорели, наверное.
    Не успели они вырыть траншею, как немец на мотоцикле подвёз в коляске своего убитого, потом другого и стал свозить трупы к траншее. Лица у танкистов ожили, попросили ребята табачку снова. Но радость эта у всех была недолгой - покурили, и немец, который был за старшего, унтер-офицер, принялся втолковывать "Иванам", чтобы поторопились, так как нужно копать ещё одну траншею, покороче - на пятерых:
    - Фюнф, фюнф! - выбрасывал он 5 пальцев. - Хир зинд зэкс ди ляйхэнамэн, абэр зи зинд нур фюнф!
    Всё, сомнений больше не было: для немцев траншея одна - на 6-х, а для них - покороче, на 5-х. Мысли Ивана Григорьевича закружились в мрачном хороводе так, что и в чувствах не мог уже разобраться - то ли обмирает, то ли гневается на что-то. А главное, он торопился: "Побежать? Но куда? Убьют. Так ведь и не бежать - убьют. А что же делать? Ждать, когда выстрелят в спину? А почему не договориться всем ещё раз, и разом броситься на сволочей! Всё равно ведь смерть. Так хоть подороже... Фюнф, фюнф, будет он мне, харя, объяснять про меня же! ... А вдруг сейчас наши уже мчатся на выручку? Радист же передавал..."
    Иван Григорьевич даже прислушался, затаив дыхание и напрягая слух - не почудится ли рёв танков? Но было тихо везде. Тогда он догадался сорвать с головы шлем. Всё равно тихо. Ревёт, правда, что-то где-то, но далеко. Наверно, самолёт.
    "А может, они только пугают, хотят нас проверить? - подумал он, не понимая сам себя: что проверить, зачем? И продолжая не понимать, ухватившись за эту спасительную мысль, он развивал её дальше: - Ну да, возьмут сейчас и отменят расстрел. Молодцы, дескать, вы, русские: не запросили пощады. А мы, немцы, ценим во врагах мужество. Ну, конечно же! Немцы, говорят, любят вот так себя показывать. Кто-то рассказывал, не помню, или где-то читал про такое. Но не это важно сейчас. Важно, что могут отвести от могилы - пугают... А потом скажут: "Ну, а теперь сознавайтесь, сукины дети, какие планы у вашего командования". А мы - в дурачков сразу, в "ванечек" - не знаем, мол, ничего, мы только солдаты. Или даже наврать можно с 3 короба, чтобы думали, что мы рассказываем им, сознаёмся. А чего? Пусть проверяют потом, на это время потребуется, а там видно будет..."
    И хотя Иван Григорьевич другим сознанием, подспудным, понимал, что ни хрена, видно, уже не будет, это конец, тем не менее продолжал с быстротой молнии накручивать какие-то планы, химеры - уже бессвязно, по-детски торопливо, и полностью выключился из реального мира, где, наверное, действительно надо было не ждать, словно кролики, смерти, а по сигналу бросаться на врагов с лопатками, может, кто-то и спасётся. Но так поступить он уже был не в состоянии, настроившись на другую волну, упустил инициативу и время. То же, видимо, происходило и с его товарищами, покорно рывшими себе могилу и ждавшими какого-то чуда, как и он. Сложно, противоречиво устроена душа у людей, и главное в этой душе, наверное, неистребимая человеческая надежда на жизнь, которая не может, не должна оборваться именно у него, конкретного имярека, это у кого-то - может, бывает, но не у него же! Об этом жутко даже подумать. И превращает эта надежда человека в парализованного кролика.
    А время шло. Уже и немцы потеряли терпение - лаяли что-то своё, торопили. Наконец, решили, что хватит копать - дали выйти из могилы и покурить: потому что остался лишь один немец, который должен был расстреливать. Остальные куда-то ушли, втянув головы в плечи, не желая смотреть. А оставшийся унтер тоже стал закуривать - нервничал. И как только Иван Григорьевич увидел, что пальцы у немца подрагивают, так сразу бросился наутёк - вниз, под горку. На его счастье, пока немец сделал перезарядку, побежали и остальные, кто куда, и он дал две очереди сначала по ним, а потом уже шарахнул по нему, но не попал второпях - пули прошли у Ивана Григорьевича над головой. А там и патроны в магазине кончились: слишком длинными вышли очереди. Тогда начали стрельбу и ушедшие в сторону немцы, да поздно уже - Иван Григорьевич был на расстоянии, петлял и скрылся за большими камнями. В погоню за ним солдаты не бросились - а ведь был у них мотоцикл. На бегу Иван Григорьевич наткнулся на убитого своего солдата и подобрал его автомат, вещмешок с дисками патронов, снял с пояса гранату. Хрен теперь просто так подпустит к себе! Залёг за камнями. Немцы, словно ничего не произошло, уже закапывали там, где он только что рыл, своих. А может, и не своих - далеко было, не разобрать... "Эх, война проклятая, скольких ты загубила!"

    5

    Снаряды на Еникальском полуострове продолжали ещё ухать и взмётывать землю, но уже не так часто. Степной плацдарм от Керчи до Оссовин на севере был занят весь. Но больше этого наступающие части сделать не смогли, хотя с кораблей и плотов высадились и все танки, и артиллерия. Линия укреплений на высотах перед Керчью оказалась такой прочной, что не помогла эта техника, встреченная ураганным огнём. А потом подтянулись из Керчи и немецкие танки с артиллерией - силы уравновесились. Дело было ещё в том, что вся громада советских войск находилась на участке шириной в 14 километров, а глубиной и того меньше - 10-12. Количественное превосходство наступающие просто не могли использовать: узка линия соприкосновения. А в обход невозможно - море со всех сторон. Ну, и толклись на месте, не зная, что ждёт их дальше. К тому же начались холода.
    Свой взвод Иван Григорьевич Русанов отыскал не на передовой, а в третьем эшелоне, куда отвели весь полк для укомплектования после тяжёлых потерь. Но Саша Ивлев был жив, однако угрюм - получил какое-то невесёлое письмо от отца. На вопросы, в чём дело, что произошло, отвечал односложно:
    - Погибла сестра, а мама умерла от сердечного приступа.
    И хотя чувствовалось, Саше было известно что-то ещё и тоже тяжёлое, Иван Григорьевич не стал приставать с расспросами. Пройдёт время, сам расскажет обо всём, а бередить душу по горячему следу, это любопытство, а не сочувствие. Общался больше со старшиной Кандыбой - почти ровесники, да и шапку-ушанку раздобыл у вещевиков: не ходить же зимой без шапки! Но где осталась его прежняя шапка, Иван Григорьевич не говорил. Понимал, нельзя признаваться в том, что побывал у немцев в плену, пусть и коротком. Затаскают. И Русанов помалкивал и про плен, и про расстрел, тем более, что ничего героического в его действиях не было. Получил только прикладом по кумполу, вот и весь героизм. Не будь на нём шлема танкистов, так уже сообщили бы жене, что пал смертью храбрых. Так что, слава Богу, что не храбрый. Зато живой. Может, нескольких немцев сам успеет отправить на тот свет. Значит, способен принести ещё родине пользу.
    В общем, новая шапка-то была, грела. А вот ни пресной воды, ни дров для полевых кухонь, как выяснилось, не было. Не было и больших посёлков в степи, где можно было бы укрыться от холода. В Жуковке, Баксах и в Глейках разместились штабы дивизии. И всё. Для остальных места не было - мало дров. Людям хотелось спать, а негде. Тысячи солдат схватились за лопаты и кирки, чтобы зарыться в землю.
    Сколько же они её перерыли! Сначала, чтобы похоронить убитых, собранных с разных участков наступления. Иван Григорьевич помалкивал, что успел потрудиться и для немцев, выкопав небольшую траншею для шестерых - "зэкс, зэкс!". А теперь копал для себя, чтобы спрятаться от холода. Но ведь хороших укрытий или блиндажей без строительных материалов не построить. А в голой холмистой степи ни дерева нигде, ни кустика. Так что и подсобных материалов, дарованных природой, тоже не было. Даже костерок, чтобы погреться, не из чего было развести. А главное, конечно, не хватало пресной воды, без которой никак и никому не обойтись. А на "плацдарм" продолжали прибывать новые части, и тоже не подумали прихватить с собой воды, хотя бы для себя. Холодно, негде разместиться. Ну, и перенимали опыт "старожилов" - рыли в темноте окопчики-колодцы на двоих, расширяя в них ниши в бока на дне, чтобы не задувало. Сверху накрывали свой колодец плащ-палаткой, и всё, жильё готово - воюй, спи, грейся, клади тяжёлые камни на углы плащ-палатки наверху, чтобы ветром не сдуло. Ветра нет, но нет и тепла настоящего, нет воды, нет на всех полевых кухонь - с танками торопились, было не до кухонь. Нет дров, есть только запас сухого пайка на 3 дня. Так и его не прожуёшь всухомятку.
    Проклиная войну и холод, солдаты ели в своих норах закаменевший хлеб и сахар - тушёнку пока берегли, может, завтра будет ещё хуже! И думали о тёплых домах, вспоминали родных, оставшихся там. Ночевали в холоде, полузабытье.
    Очередные дни мало приносили радости. Кухонь, правда, прибавлялось, но воду повара экономили, и жизнь на "плацдарме" не улучшалась. Не хотелось по утрам вылезать из нор, а надо было - распирало мочевые пузыри, да и по большому делу нужно было хоть раз, а сходить. Нечем было умыться. А бриться как - на сухую, что ли? Да и холод холодом, а пить всё равно хотелось. Придумали собирать ложками воду в котелки из оттаивающих после ночей ямок, как только солнце выходило из-за туч. Когда форсировали пролив, так и дождь был, и снег, а теперь, после прежних дождей остались лишь фурункулы на шеях, а вот дождя, чтобы попить, нет. Да и что холодная вода солдату под открытым небом! Хотелось горячего...
    Наконец, полевые кухни прибыли все до единой. Так новая проблема: где достать столько дров и столько воды? Тогда начальство распорядилось бурить колодцы в степи, и буровики за одну ночь привезли оборудование и пробурили на другой день 3 скважины в разных местах. Вода из них была солоноватая - солончаки же кругом! Но ничего, пить всё-таки можно, да и дров для кухонь на первое время подвезли.
    В этакой мучительной круговерти прошла ещё одна, почти бессонная неделя. В костерках сожгли всё, что только можно было сжечь - ящики от артиллерийских снарядов, палубы разбитых катеров и барж, выброшенных волнами на берег. Мочили в солярке, предназначенной для военной техники, и в керосине пористые "кирпичи" из местного ракушечника, из тола и жгли их, чтобы согреться. От недосыпания и ветра у всех покраснели глаза и веки, слезились, как у больных стариков. Умываться по-прежнему было нечем, да и стужа с летящим в лица песком - норд-ост не утихал ни на час, всё дул, проклятый, и дул. Солдаты зарастали жёсткой, грязной от песка и пыли, щетиной, которую уже не сбрить - надо отпаривать в бане, чтобы побриться. Да какая же тут баня, где? Не переставали чесаться от вшей - мучение это можно сравнить только с чесоткой на холоде.
    Брёвна и доски, которые начали подвозить с того берега пролива, пошли в первую очередь на строительство продовольственных складов, но зато снабжение войск сразу улучшилось. Теперь горячую пищу приносили прямо в окопы в больших металлических термосах с лямками, чтобы можно было носить их на спине. Правда, получалось это пока лишь один раз в сутки - вечером, когда противник прекращал артобстрел.
    Где-то в Широкой балке, говорили, сапёры сделали полевой аэродром - подвезли туда цистерны с горючим, оборудовали посадочную полосу и штаб для авиадивизии. Но приземляться на этот аэродром могли только опытные пилоты с транспортных "дугласов". Посадочная полоса была маленькая и неровная, да и находилась в балочке. Чтобы выполнить точный расчёт для захода на посадку, нужно было прилетать днём, а днём в воздухе полно стервятников-"мессеров". Но, охраняемые своими истребителями, всё-таки заходили на посадку - привозили медикаменты и продовольствие, увозили в Фонталовскую раненых.
    Однако хуже всех досталось в Керченской операции 318-й дивизии, которую высадили на эльтигенский плацдарм. Входившая до этого в 18-ю армию генерал-полковника Леселидзе, она осталась теперь, после реорганизации Ставкой Северо-Кавказского фронта и переезда её хозяина на другой фронт, как бы ничьей, так как не была поставлена приказом на снабжение от 56-й армии Петрова. Находясь в окружении немцев, 318-я дивизия ничего этого не знала. Так наступил декабрь, самый злой месяц в этих неприютных местах.
    Немцы, хотя и кричали русским десантникам через громкоговорители: "Сдавайтесь, вас бросили, вы обречены!", сбрасывали с самолётов на них листовки того же содержания, тем не менее, видели в этой дивизии реальную силу, способную с отчаяния прорвать их оборону с юга. После того, как артиллерия и танки были возвращены по приказу Энекке назад в Керчь, он вынужден был послать против десантников Гладкова 2 дивизии из 7, оборонявших Керчь. Навстречу Гладкову устремилась 6-я кавалерийская дивизия румын и часть корпуса генерала Альмендигера. Положение десантников стало почти безнадёжным: им сбрасывали на парашютах лишь продовольствие и боеприпасы, но живой силой помочь не могли.
    Немногим легче было и войскам армии Петрова на Еникальском плацдарме. Погода с каждым днём ухудшалась, продвижения на Керчь не было. Силы людей слабели, на их теле появились бесчисленные фурункулы, вши. Бань не было из-за воды: откуда взять её в таком количестве? А дрова?.. Перебрасывать из-за этого целые полки обратно, на Таманский берег, чтобы помыть? Немыслимо. И тогда на плацдарм прилетел член Военного Совета армии маршал Ворошилов. Худой, заросший седой щетиной, он принялся ходить по окопам частей, чтобы поднять "боевой дух" солдат. Расчёт был прост. Знакомый всем с детства по фотографиям и кинофильмам, военным парадам в Москве, которые показывали в кинохрониках, маршал хотел показать, что живёт такой же окопной жизнью, как и все, зарос вот, но не унывает, хотя годится многим в отцы, а то и дедушки. Скромен, прост, доступен. И дух в войсках поднимется.
    Действительно, маршала-старика, одетого в простое кожаное пальто, ласкового и общительного, встречали в окопах с радостью. Потом провожали по траншеям в степи дальше, оберегая от случайной пули, снаряда. Старались вывести так, чтобы не заметили немцы на своей стороне. И думали про себя: "Смотри ты, старик, а терпит вместе с нами - выносит. Значит, и мы перенесём..."
    А когда маршал исчезал в других траншеях, вдруг обнаруживали, что после старичка остался тонкий запах духов. А некоторые, кто был к старику поближе, вспоминали, что и коньячком от маршала попахивало. Может, и для сугреву человек принял, чтобы не мёрзнуть, но всё равно почему-то дух после этого не поднимался уже, а лишь накапливался не то в виде неясного сомнения, не то недовольства, а порой и непонятной злобы. Тогда вспоминали, что и не почесался "ласковый" ни разу, про вшей не произнёс ни одного сочувственного слова, будто их и не было вовсе. Про горячую еду спрашивал и сочувствовал, что только один раз в день, а вот про баню ни гу-гу. В общем, "дух" от маршала пошёл по плацдарму другой, хоть и благовонный, но нежелательный. Зато Петров настроение в армии немного всё же поднял. Приказал по радио командиру дивизии Гладкову прорываться из Эльтигена через Камыш-Бурун, Чурбашское озеро, посёлки Красная Горка и Орджоникидзе, на Солдатскую Слободку, что находится на юго-восточной окраине Керчи, куда бросит и он мощную поддержку со стороны моря, как только гладковцы появятся на холмах. 318-й останется лишь ударить немцам с тыла, а Петрову со своей стороны, и оборона немцев на этом узком месте разорвётся. Тогда остатки дивизии соединятся со своими и будут спасены, если проделают манёвр неожиданно и быстро.
    Гладковцы выполнили приказ. 8-го декабря на рассвете его десантники, во главе со всё ещё живым комдивом, неожиданно появились на склонах четырёхглавой горы Митридат и, наделав в тылу немцев переполоха, поддержанные частями с фронта, разорвали на полчаса немецкую оборону и соединились с армией Петрова. Развить крупного успеха в таком месте, где нельзя было применить танки, не удалось, и армия Петрова так и не смогла преодолеть немецкую оборону со стороны своего плацдарма. Но 34-м солдатам и офицерам из десанта Гладкова были всё же присвоены звания Героев Советского Союза. Такого до этого нигде ещё не было, ни на одном из фронтов. Даже раненых не бросили гладковцы - вынесли на руках из последнего боя.


    В конце декабря полк, в котором служили Саша и Иван Григорьевич, был отведён в тыл для дезинфекции. В Жуковке уже работала небольшая банька, построенная сапёрами, и "вошебойка", сооружённая из огнеупорного кирпича в виде дезакамеры, в которой прожаривали перегретым паром обмундирование и бельё. Радости и блаженству, казалось, не было предела. И погрелись, и помылись, побрились, став опять молодыми, а не бородатыми стариками. Сменили грязное и вшивое бельё. А когда тело перестало зудеть и чесаться, жизнь показалась неописуемым счастьем: опять можно думать о женщинах, выпивке, улыбаться, вспоминая родные дома и полузабытые милые лица. Даже погода улучшилась в этот день - ушли за горизонт тучки, выглянуло забытое солнышко. Возвращались к себе на передовую свежими, разрумянившимися.
    И вдруг появились мессеры над головами. Хоть это и не бомбардировщики, а всё равно могут наделать беды из своих крупнокалиберных пулемётов. Бросились к пустым траншеям, которые были в этом месте в степи. А через несколько минут повысовывали изумлённые лица: одуряюще вкусно пахло на воздухе жареным мясом. Иван Григорьевич предложил:
    - Ну, что, Саша, сходим, узнаем, что ли? Что это там?..
    Они вылезли из окопа и пошли на запах. Мессеров уже не было, пошли быстрее. Вскоре перед ними появилась небольшая балка внизу. Там пластал в высоком гудящем огне с чёрным шлейфом дыма до неба большой пузатый самолёт, метались вокруг люди. Подбежали к пожарищу на аэродроме и они. Но дорогу им преградил невысокий молодой лётчик в комбинезоне из кожи и с шлемофоном на голове:
    - Туда нельзя! Сейчас взорвутся баки!
    - А почему так вкусно пахнет? - поинтересовался Саша.
    - Тушёнку я в консервах привёз. И вот на тебе: налетели мессера и подожгли самолёт уже на стоянке! Полторы тысячи банок...
    Господи, как они, голодные, матерились там на ветру, глядя на погибающее добро! Свежие, только что из бани, аппетит разыгрался, а тут такая подлость творится. Война...
    Баки взорвались, и лопнувшие от жары банки разлетелись вокруг самолёта, продолжая поджариваться и гореть на огне в гигантском костре, источая аромат жареного мяса и сала, перемешанных с лавровым листом и перцем. Спасти ничего было нельзя, плавился даже металл - разве подойдёшь к такому пеклу?
    Лётчик смотрел на эту жаровню остановившимся взглядом, с невыразимой мукой в лице. Губы его почернели. Иван Григорьевич сказал ему, чтобы утешить:
    - Ничего, браток, не переживай так. Дадут тебе другой самолёт.
    - А людей? - мрачно ответил тот. - Уже второй экипаж гибнет у меня в этой войне. А я - цел...
    - Как же так? - тихо спросил Саша.
    - Я вылез из машины и пошёл докладывать генералу. А экипаж остался, чтобы не мёрзнуть, и ждал. Всё равно потом выгружать. А тут мессеры! Прошили из пулемётов и кабину, и баки. Сразу пожар, такой, что не подойти - бензин ведь! А первый экипаж пропал у меня в самом начале войны. Подбили нас, им надо прыгать первыми, пока я управляю машиной. Прыгнули, и попали на немцев, которые расстреляли их в воздухе. А я дотянул до нашей позиции, к своим.
    Иван Григорьевич поинтересовался:
    - Вы кто будете по званию, если с самого начала войны? Как звать-то вас?
    - Родом из Феодосии я, - невпопад отвечал расстроенный лётчик. - Тут до дома-то - рукой подать, но там немцы! Неудачная у меня и фамилия - Одинцов!
    Иван Григорьевич философически заметил:
    - Что же теперь поделаешь, война! Нашего брата ещё больше гибнет.
    Солдаты пошли с аэродрома прочь - нечего тут делать, одно расстройство. Хоть и не одинцовы, толпа, а тоже, выходит, невезучие, раз на войну попали. Да и всё равно каждый умирает в одиночку, коллективно можно только жить. Ну, и рассчитаться с немцами, когда придёт их черёд страдать. Придёт. Должен прийти.

    Глава третья
    1

    Каждый вечер теперь в окоп-колодец Саши Ивлева приходила солдат-связист Валя Кирпичёва, служившая при штабе дивизии. Она приносила на спине, продевая руки в брезентовые лямки, большой термос с горячим консервным супом и раздавала его вылезавшим из своих нор солдатам из роты Саши. Вместе с нею появлялись и 2 солдата - вернее, это она помогала им, когда их посылали на кухню из роты лейтенанта Ивлева. Один из них нёс термос с горячей кашей, другой с чаем, а с третьим менялась термосом Валя, чтобы иметь повод приходить в роту. От термосов шёл вкусный запах. Солдаты выстраивались в очередь и, наполнив котелки едой, убегали в свои земляные норы - там пировали, в тишине, без песка и ветра.
    Оказывается, Валя давно заметила рослого и видного Сашу, вот и придумала свою "помощь" - всё равно свободна была по вечерам. А если дежурила на телефонной связи, то подменялась на часик. Телефонистки не отказывали ей в такой малости.
    Заметил Валю и Саша. Это понял Иван Григорьевич сразу: по вечерам теперь Саша начинал нервничать, поглядывать на часы, регулярно брился, следил за одеждой и даже просил постричь его ножницами, которые где-то раздобыл. Раньше за ужином ходили из своего окопа по очереди, а с появлением Вали Саша хватал все 3 котелка сам и, не выдержав, уходил задолго до прихода девушки. Иван Григорьевич только улыбался, удивляясь жизнестойкости и привязанности людей ко всему земному. Ещё недавно казалось, что не жизнь здесь, а мука сплошная, а вот поди ж ты - нашлось место даже для любви.
    В том, что это была любовь, никто уже не сомневался. Валя после раздачи супа стала приходить к ним в землянку и отдыхала с ними час или полтора, расспрашивая их или рассказывая о себе. Из её рассказов они узнали, что родом Валя из Невиномысской на Северном Кавказе. Отец погиб на фронте в прошлом году, а мать убило снарядом, разорвавшимся в их дворе. После освобождения города нашими войсками Валя ушла вместе с наступающей частью и стала солдатом - погнал голод. Профессии у неё не было, работы - тоже. Куда было деваться?
    Ей шёл 20-й год. У неё, как и у Саши, были румяные щёки, молочной свежести кожа и голубые глаза. И хотя ничего в ней особенного не было - ладная, плотненькая, среднего росточка, Валя мила была своей молодостью, детской непосредственностью и добрым покладистым характером. Любви к Саше она не скрывала и не стеснялась её. Когда кто-нибудь из разбитных солдат, заглядевшись на её вздёрнутый нос, ямочки на щеках и полные сочные губы, начинал приставать, она обезоруживающе просто, как само собой, говорила:
    - Не приставай, Саше скажу!
    - Какому ещё Саше?!.
    - Вот, дурак-то, - незлобиво поясняла она, - это же все знают: Саше Ивлеву, лейтенанту из полка Токарева.
    - Что он тебе, жених, что ли?
    - Жених не жених, это уж не твоё дело. Дружим мы.
    - Ну, так бы и сказала.
    - А я - как?..
    Приставать к ней перестали. Но и грязно не говорили о ней. Как-то всё вышло так, что всем пришлось по душе, что у Вали есть Саша и что у них это не баловство, а дело открытое и чистое - любовь. Вот и нечего молоть языком непотребное. После войны сами во всём разберутся, без советчиков.
    Валю оберегали теперь только от чужих - "просвещали", если непонятливый попадался. Ну, и помогали ей, чем могли: сапог там починить, если разваливается, мыла достать, горячей воды у поваров, чтобы девушка могла помыться, когда надо - не мужик всё-таки! На том знаки внимания и заканчивались. Пожилые обращались к ней, как к "дочке". Это было тоже признанием её чистоты и целомудрия.
    В конце февраля, когда на полуострове слегка потеплело, в 56-й армии Ставка сменила командующего. Война всегда преподносит тяжёлые сюрпризы, потому что в ней нельзя всего предусмотреть наперёд и рассчитать точно - это не шахматная партия. Где-то что-то оказалось не таким, как думалось, где-то что-то не учли - например, умения противника быстро маневрировать, и оборону, подготовленную немцами под Керчью, прорвать не удалось ни осенью, ни зимой тем более.
    На всех фронтах Советской Армии шло успешное наступление. За зиму освободили пол-Украины, перешли в Белоруссию, а в Крыму, как кость в горле, или как нож, занесённый за спиной, всё ещё сидели немцы. На небольшом плацдарме под Керчью армия Петрова ждала своего часа, не в силах занять Керчь, хотя и не выпускала немцев из Крыма по суше на этом участке. И каждая ночь, и каждый день для армии были похожи по страданиям один на другой. Генерал армии Петров понимал это: из-за стратегического просчёта верховного командования, а, значит, и его личного - солдатам какая разница, кто виноват? - вот уже сколько времени мучается масса людей! Тяжело ранен в декабре и собственный сын, Юрка, служивший начальником штаба 315-го гвардейского горнострелкового полка в 128-й гвардейской горнострелковой дивизии. Когда-то эта дивизия была родной и ему, отцу Юрки. Он командовал ею в Средней Азии, воюя в гражданскую войну против басмачей. Сын рос талантливым парнем, "военной косточкой", и вот нате!.. Как начальник штаба он мог бы и не лезть на рожон лично, но полез и получил тяжёлую рану в живот. В Тамань увезли его на катере без сознания. Там спасли, правда, но войны ещё много впереди...
    Приказ Ставки об отстранении от командования 56-й армией и разжаловании до генерал-полковника Петров, находившийся и без того в удручённом состоянии, принял равнодушно, почти без обиды - и частично виноватым себя считал, да и понимал, что Сталину необходим стрелочник, в противном случае ему пришлось бы признать вину собственную. И вообще, всё это не самое главное в жизни, тем более на войне, где каждый день расстаются с нею, от чего не застрахован и сам. Суета это всё, вот что главнее всего, если сравнивать с подлинными страданиями тысяч людей. Ну, так и не надо суетиться, а делать всё для того, чтобы скорее закончить эту войну победой и прекратить этот кошмар. А тогда уже можно будет думать и о личном, в том числе и о заслугах, чинах и наградах.
    На место Петрова прибыл новый командующий. Петров знал, будет и ему нелегко пока. А там потеплеет к весне, войска украинских фронтов подойдут к Одессе, и немцам в Крыму не усидеть - побегут сами, без боёв. Обидно было, что гнать их отсюда будет уже не он, столько вытерпевший здесь и знающий все обстоятельства до тонкостей. Ну, да снявши голову, по волосам не плачут.
    На полевой аэродром в Широкой балке Петров приехал ночью, чтобы никто из провожающих штабников не видел его лица. Но прежде, чем подойти к ним, он велел остановить свой "виллис" перед небольшой высоткой. Поднявшись на неё, он надел пенсне и прежде, чем покинуть эти места навсегда, осмотрелся. Над морем взошла луна и осветила мрачную, засыпаемую песком степь и, должно быть, людей, приплясывающих от холода в своих окопах. Стёкла пенсне на тёплом лице быстро запотели, и генерал ничего уже не видел. Просто он знал, что в окопах в такой холод не заснёшь, значит, солдаты его не спят - "пляшут". Он и сам переносил здесь всё вместе с ними - и холод, и бомбёжки, и боль утрат. Он надеялся, что те из них, которые уцелеют на этой войне, простят его после войны, когда станут старше, мудрее, и поймут, что на войне многое происходит не только по воле командующего, но и по воле судьбы и из-за всяких случайностей. Впрочем, про случайности им и говорить не надо - сами знают.
    - Товарищ генерал, самолёт готов! - доложил адъютант, тихо тронув разжалованного командующего за рукав. И увидел, что голова генерала чуть заметно подёргивается.


    Новый командующий 56-й армией генерал Ерёменко, выслушивая по телефону в штабном бункере доклады командиров дивизий, смотрел на карту 10-километровку, расстеленную перед ним на столе. Донесений было много, толковых и подробных. Генерал думал о том, что неплохо было бы послушать и самого противника - какое настроение на той стороне. Сильный, крепкий 52-летний мужик, Ерёменко в сравнении с Петровым и был мужиком - недальновидным, с хитрецой, но не военной, а житейской. В научной стратегии и тактике не разбирался, считал, что на войне "язык", захваченный в стане противника, важнее разведданных, накопленных профессиональной разведкой, неожиданный удар важнее инженерных укреплений, а угощения, подносимые начальству, важнее в продвижении по службе, чем военный талант или глубокие знания. Став командующим вместо Петрова, он решил доказать Сталину, что не в пример своему предшественнику, возьмёт Керчь за 2 недели. Нужно лишь проявить для этого твёрдость и не слушать комдивов, которые торочат о мощной обороне противника. Жалеют людей. А может, сами трусят перед беспощадным наступлением. И если только подтвердится взятием "языка", что немцы там, за передовой линией, боятся решительного наступления советских войск, значит, надо наступать, а не рассуждать на "инженерные" темы. Мысль эта в голове нового командующего постепенно укрепилась, и он, не желая мёрзнуть в штабном бункере, пить солоноватую воду и жевать пищу пополам с песком, распорядился достать "язык".
    Выбор пал на 242-ю дивизию - противник там ближе всего. Через минуту после этого в штабе дивизии уже знали: главной задачей дивизии является добывание языка, а не 4-месячное высиживание в окопах собственных яиц. Делом нужно заниматься на войне, а не сидением на одном месте! Нужно добыть, а потом допросить "языка".
    Дальше - порядок, известный на военной службе. Комдив вызвал командира полка. Командир полка вызвал к себе на КП командира второго батальона. Через час дело дошло до непосредственного исполнителя: брать "языка" было поручено командиру четвёртой роты лейтенанту Ивлеву - ему быть командиром группы захвата.
    Саша принялся подбирать крепких, выносливых бойцов. Узнав об этом, к нему подошёл Иван Григорьевич:
    - Саша, я ведь в прошлом хороший охотник! - заявил он без тени бахвальства. - И здоровьем Бог не обидел. Авось, пригожусь и я для этого, как считаешь?
    - Иван Григорьевич, у вас же принцип: на службу не напрашиваться, от службы не отказываться, так или нет? Зачем же вы тогда хотите рисковать жизнью? У вас дома жена, сын, - пробовал отговорить Саша своего родственника, понимая всю меру опасности, которой будет подвергаться группа захвата. Они стояли вдвоём, говорить можно было откровенно, и он решил не стесняться. - К тому же, у нас есть уже один опытный "старик" - старшина Кандыба.
    - Ну, а я, чем хуже его? Война, Сашенька, для всех одинаково опасна! - заметил Иван Григорьевич. - А иду я - ради тебя, поэтому и напрашиваюсь.
    - Как это, ради меня? Зачем? - не понимал Саша.
    - Как, как! Не пойдёшь ты, не буду напрашиваться и я, неужели непонятно?
    - Думаете, если с вами пойду, так ничего не случится, что ли?
    - Бережёного, говорят, и Бог бережёт, - уклонился Русанов от разговора о судьбе. - Я уже и планчик составил, откуда нам к немцам идти. - Он достал бумажку и стал объяснять свой чертёж: - Видишь траншею? Идёшь наискось по нейтралке - почти до немецкой передовой доходит. Это как раз в направлении посёлка Булганак, что за немцами. Тут ночью и пойдём. Немцы в это время в блиндажах греются, и часовой там - один стоит! Вот и хапнем его. Только оглушить надо.
    В помощь группе захвата дали ещё 2 группы - для отвлечения противника при необходимости, и для прямой помощи, если тоже понадобится. Одна пойдёт слева от группы захвата, другая - правее. Ну, и обе прикроют огнём, когда люди захвата будут возвращаться с "языком".
    Валя-телефонистка узнала о ночной операции, в которую должны пойти Саша и Иван Григорьевич, только вечером, когда ей нужно было заступать на дежурство. Губы у неё сразу запрыгали, глаза от испуга округлились, не знала, что и сказать Саше. "Не ходи!" не скажешь, кто она такая для этого? Тут же ей припомнилась недавняя новогодняя ночь, которую она встречала с Сашей и Иваном Григорьевичем в их окопе-колодце, накрытом плащ-палаткой. У мужчин была водка, которую они получили по статье "боевые 100 грамм", а она достала у поваров банку говяжьей тушёнки. Так что получился даже "стол", накрытый котелками с ужином, тушёнкой, хлебом и водкой в кружках.
    - За новый год! - сказал Саша. - Чтобы он был для нас удачливым!
    Иван Григорьевич улыбнулся при свете коптилки, сделанной из гильзы патрона:
    - Да вроде бы рано ещё, а? Только 10 часов.
    - Ну, тогда за нашу встречу! - улыбнулся и Саша. - А за новый год потом, когда подойдёт. - И пояснил Вале: - У нас с Иваном Григорьевичем есть заначка!
    После того, как выпили и закусили, Вале неожиданно стало грустно. Она сказала, вздохнув:
    - А вот если бы не война, мы никогда и не встретились бы, да?
    Сашу поразил смысл её слов. У него вырвалось:
    - Для меня - это было бы просто трагедией! - А сам смотрел на неё.
    Иван Григорьевич, думая о чём-то своём, произнёс:
    - Я считаю, что многие встречи людей - царя с Керенским, Ленина со Сталиным, народов России с монголами, Иваном Грозным, с Петром Великим, которые поворачивали Россию на неведомые пути - всё это сплошная трагедия. А? Для отдельных людей - личная, а когда для государства, то - общая. Вот, как сейчас. Не столкнулась бы Германия с нами, сколько людей осталось бы в живых!
    Саша, внимательно слушавший Ивана Григорьевича, подхватил с неожиданной страстью:
    - Иван Григорич, а встреча Пушкина с Дантесом! Или же Лермонтова с Мартыновым? Разве не трагедия для всех? Сколько они ещё написали бы!.. Какой огромный пласт культуры потеряли несколько поколений России. Выходит, сама жизнь - сплошная трагедия для всех?
    Иван Григорьевич согласился:
    - А что, может, и так.
    Вспомнив этот разговор, Валя расплакалась и, видя, что на неё смотрит этот пожилой сержант Русанов, потянула Сашу в сторону, шепча: "Мне нужно что-то тебе сказать... Важное!.." Он ушёл вслед за Валей, вернулся только через час и был чем-то расстроен. Русанов, увидев его изменившееся лицо, спросил:
    - Ты чего такой?
    - Ребёнка, дурочка, захотела. Боится, что меня сегодня... И вообще не хочет больше...
    - Не смей! - не дал договорить суеверный Русанов. - Не думай сейчас ни о чём, понял! Вернёмся, тогда и будете разбираться.
    - Да ведь у меня девушка есть - Таня! Эвакуировалась куда-то на Урал, обещала ждать. - Обескураженный какими-то личными соображениями, Саша закурил.
    - Девушка - ещё не жена, - резонно заметил Русанов, жалея честного парня. - А война, брат, это - война. На войне всё обострённее чувствуешь. И если теперь ты любишь эту девчушку, Валю, значит, прошлая твоя любовь кончилась. И никакой тут нечестности нет. Отыщется Таня - напишешь ей, вот и всё.
    - Да как же это я ей такое напишу?!.
    - По-твоему, что же, честнее обманывать? Не любишь, а собираешься писать, что любишь, и потом жениться без любви?
    - Да нет, конечно, - растерянно проговорил Саша, не зная, как ему быть, что думать и что делать.
    Русанов и тут помог:
    - А что, если твоя Таня - там, на Урале - уже замуж вышла? Ты что же, осудил бы её за это?
    - В какой-то степени, конечно. Хотя и не жена.
    - Вот то-то и оно - в какой-то степени! Не более того. Детей нет, не жена.
    - А Валя как раз детей-то и захотела. Здесь грязь, говорит, вши. Ни помыться, ни поспать при мужиках по- человечески. А беременных, говорит, сразу в тыл, и на демобилизацию. Надоело ей служить.
    - Так что же тут такого? - изумился Иван Григорьевич. - Всё правильно: война - дело не женское. А по-другому её не отпустят теперь.
    - Ну, и куда она там одна, с ребёночком на руках? Побираться, что ли?
    - Ты - офицер, вышлешь ей аттестат на своё денежное довольствие. Зачем тебе деньги на фронте?
    - Так не зарегистрированы же!..
    - Зарегистрируетесь. Впрочем, аттестат ты имеешь право оформить, на кого угодно.
    - Ну, хорошо, вышлю. А где зарегистрировать брак? С этим ей всё-таки надёжнее. Да и по закону, в случае чего, ей и потом будет легче.
    - Не каркай! - опять оборвал Русанов. - Тогда не будет никаких "в случае чего..."! А зарегистрировать вас смогут, наверное, и в штабе. Или в керченском ЗАГСе после освобождения города. И вообще, не торгуйся ты с жизнью, как расчётливые немцы: поступай по-русски.
    - Это как?..
    - А что будет, то и будет. От судьбы не уйдёшь! Вот и вся тебе философия на войне.
    Саша замолк, и больше на эту тему они не говорили. Поспали, как могли, до 12-ти, и начали собираться. Кандыба посоветовал обмотать всем сапоги портянками, чтобы идти к немецкой передовой бесшумно, но его не послушали - плохо идти. Старшина хотел отобрать у всех зажигалки, кресала, спички - у кого что было, чтобы не вздумал кто закурить ночью на нервной почве: "Чирканэ хтось сдуру, нас й засэкуть!" Но солдаты не согласились и на это: "Как это - без курева!.." На "неровной" почве закуривать никто и не собирается, можно споткнуться, ну, а когда нужно будет, Кандыбу, что ли, искать? Нет уж, сами разберутся, когда и что надо делать. Нахмурились и пошли.
    Первой шла группа захвата из 6 человек. Как только за ушедшими всё стихло, отправилась по своему маршруту группа прикрытия из 10-ти человек с ручным пулемётом. Ещё через несколько минут скрылась в темноте и группа отвлечения огня на себя. Луны не было, растворились в темноте, как в чернилах, и эти 10 человек. Шли все осторожно, не выдавая себя ни звуком, напрягаясь зрением в сторону передовой.
    Старая траншея, по которой пробирались, кончилась за серединой нейтральной полосы. Дальше, один за другим, осторожно вылезали и ползли вперёд, к немцам. Грунт был полупесчаным, смёрзшимся - никаких звуков приклада о камень, или подковок на сапогах: тихо, даже сопения не было - сдерживали.
    Вдруг что-то засверкало справа и чуть впереди из черноты неба рядом со звёздами. А когда дошёл характерный в ночи звук пулемёта, тогда только поняли, вспомнив чертёж, который рассматривали днём: это же немецкий блиндаж там, на пригорке. Неужели заметили? Нет, тут же стрельба смолкла, и опять лишь звёзды в том месте, а пригорок растаял в темноте.
    Проползли ещё несколько метров. И, словно ожог, резанула душу ослепительным белым светом ракета, повисшая в небе и крошившаяся на светящиеся капли, опадающие вниз хвостатыми дымными дугами. Светло стало, как днём. Но уже успели накрыться камуфляжными накидками под местность - недаром тащили их за собой, предусмотрели любовь немцев устраивать каждую ночь фейерверки. Только бы не врезала сейчас немчура из миномётов! Поминай тогда, как кого звали...
    Не врезали. Значит, следующую ракету, но в другом месте, запустят в небо через 3 минуты, такое у фрицев ночное правило. Поэтому поползли вперёд дружно, быстро, стараясь не дышать и не шуметь. Оглушительно стучали лишь сердца - от напряжения и волнения. Мысль работала у всех одна: "Только бы не осветили опять, не увидели!.."
    Ну вот, теперь уже не увидят даже при свете: к самому брустверу немецкой траншеи подобрались. Было слышно, как скребёт кто-то, чуть слева от них, лопатой - должно быть, греется часовой. Потянуло запахом одеколона. Вот немчура, не могут без комфорта!
    Стали переползать влево, на звук лопаты.
    Замерли, стуча сердцами. Холода уже не чувствовали, только нечеловеческое напряжение. Вроде бы, немец один - не разговаривает ни с кем. Но куда он повёрнут сейчас лицом? Это теперь важнее всего на свете.
    Поднялись одновременно, словно с пружин. И ринулись сверху на здоровенного солдата, работавшего в окопе сапёрной лопаткой - автомат у него был за плечом на ремне. Иван Григорьевич, как было условлено, бросился первым с финкой в руке - чтобы испугать немца, чтобы тот не крикнул.
    Он и не крикнул, онемев от неожиданности. Но Ивану Григорьевичу нельзя было пырнуть его - это уже не "язык" будет, а молчаливый покойник. Поэтому Русанов лишь наставил на него нож, показывая всем видом: "Только пикни, мол!.." Зато Саша, спрыгнувший в окоп и оказавшийся за спиной у немца, мог ударить его по голове, чтобы оглушить. Но ударил, видимо, неудачно - удар сапёрной лопаткой по голове плашмя смягчила шапка. Немец не упал, а остальным в тесноте не подойти, и часовой, опомнившись, ударил Русанова своей лопаткой наотмашь. Удар пришёлся прямо по зубам железным наконечником, в который вставляют черенок. Ударь он ребром лопатки, была бы глубоко разрублена голова. Но и от того, что пришлось в зубы, Русанов упал, задохнувшись от боли и выплюнув сразу 3 зуба. Чувствуя, как рот наполняется солоноватой кровью, он не мог ни вздохнуть в первые секунды, ни помочь своим, бросившимся на немца. Слышал лишь глухую борьбу да мычание немца, должно быть ему закрыли рот рукавицей.
    - Ах, гад, твою мать! - громко вырвалось у простонавшего от боли Кандыбы. - Пальця укусыв!
    И тотчас раздался душераздирающий вопль немца, что-то хрястнуло, и сразу всё стихло. Иван Григорьевич, уже поднимавшийся, услыхал сдавленный голос Саши:
    - Всё, тащите его наверх, и домой!
    Иван Григорьевич хотел сказать Саше, чтобы помог ему выбраться из окопа, но вместо речи услышал собственное мычание - внятно говорить ему мешали разбитые губы, зубы и кровь, булькавшая во рту. Немца уже вытаскивали наверх, а Саша стоял к Ивану Григорьевичу спиной, направив автомат в сторону траншеи, тянувшейся к далековатому блиндажу. Иван Григорьевич стал выбираться наверх сам, протянув окровавленные руки своим. Те буквально выдернули его из окопа.
    Внизу Саша дал короткую автоматную очередь в бегущих по траншее немцев. Двое упали и остались лежать, остальные исчезли в темноте траншеи, из которой появились. Самого Сашу уже тянули за шиворот, чтобы вытащить из окопа тоже.
    - Уносите скорей "языка"! - приказал он, как только его вытащили. - А мы с Русановым прикроем ваш отход! - Саша не понял, что Иван Григорьевич ранен.
    Разбираться было и некогда: опять появились немцы, и оба они ударили по ним из автоматов. Видя, что опять те исчезли, начали отход и они, услышав трескотню групп прикрытия с флангов. Дело было сделано, нужно было спешить, чтобы поскорее унести ноги.
    В свете очередной ракеты Саша увидел окровавленное лицо Ивана Григорьевича, с тревогой спросил:
    - Куда ранены? Помочь или сможете ползти сами?
    - Мы-мы-му-у-му! - промычал Иван Григорьевич, показывая Саше отмашками: ползи, мол, сам, не нуждаюсь.
    Вернулся старшина Кандыба с перебинтованным уже пальцем. Подползая, спросил:
    - Шо тут в вас? Чому застрялы? А, поранэни... - И приказал Ивану Григорьевичу: - Лягай, сэржантэ, мэни на спыну, та й трымайся рукамы за шию! Всэ, рухаемося...
    Удивительный человек был этот Кандыба. То у него лишней махорки не выпросишь, если не подошёл срок, хотя можно было бы списать на убитых, а то вот себя не жалеет - вернулся, да ещё ползёт, как молодой, не отстаёт от других, хотя тащит на себе такого же старика, как и сам. Но ругался при этом, бормоча, что "из-за тэбэ, Русанов, я уси колина соби обдэр, а срок штаням шче нэ выйшов, от, запамьятай цэ!"
    Иван Григорьевич помнил только одно - до заброшенной траншеи, по которой они шли чуть ли не до середины "нейтралки", оставалось уже совсем немного: было видно, как скрылись в ней с "языком" Евсюков, Матвеев и белорус Шапоревич, лихой, но немногословный парень. А дальше опять повисло в воздухе несколько осветительных ракет, и немцы ударили из пулемётов, миномётов и всего, что у них было - головы не поднять. И тут Иван Григорьевич почувствовал, как его ударил кто-то по спине тяжёлой палкой или прикладом, как тогда, когда скатился он с горящего танка. Кандыба под ним вскрикнул и больше не шевелился.
    Пришёл Иван Григорьевич в себя, когда его уже тянул на себе Саша, прикрывавший до этого их сзади. Поняв, что Иван Григорьевич пытается его о чём-то спросить, Саша сказал:
    - Кандыба погиб. Прямое попадание в голову!
    И опять Иван Григорьевич погрузился в темноту, где даже звёзд не было видно. Но чувствовал, что Саша дотянул его до траншеи, потом его понесли по ней на чём-то мягком, а сзади всё утихло, и не было слышно уже ни стрельбы, ни взрывов, только непрерывно освещали небо ракеты. Тогда увидел, что несут его на носилках незнакомые санитары, свободно переговариваются о каком-то "языке", которого добыли сегодня для генерала. Последняя фраза санитара с седыми усами почему-то запомнилась:
    - Ну, на хрен он ему сдался, этот "язык"! Сами потеряли из группы прикрытия двух убитыми и 4-х ранило! Да ещё этот вот, неизвестно, каким будет? И Кандыбу угробили: человек все войны прошёл - гражданскую, финскую, половину этой!..


    Командир полка поздравлял Сашу с выполнением боевого задания в ту же ночь, вызвав его к себе на КП. И при нём стал заполнять на него, Ивана Григорьевича и остальных "захватчиков" языка наградные листы.
    - Герои, чего там!.. Кандыбу вот только жалко, хороший был старшина. Представляешь, всегда у него был ром или спирт. Чёрт знает, где он ухитрялся!..
    Уходя от командира полка, Саша думал о Русанове - ранение оказалось тяжёлым: крупный осколок мины попал ему в спину, задел рёбра и позвоночник. Главврач медсанбата, который удалил осколок и обработал рану, сказал, что с первым же санитарным самолётом отправит его в Фонталовку, а оттуда, наверное, попадёт он в сочинский госпиталь. Теперь туда отправляют всех с тяжёлыми ранениями. Такие были дела с этим злополучным "языком". Мало того, что измучились, пока дотянули до своей передовой, он оказался бесполезным: сколько людей угробили да перекалечили из-за него, а что он показал на допросе? Ровным счётом ничего: всё, что он сообщил, было известно и без него, даже больше. В общем - дурная затея.
    Уставший, расстроенный тем, что судьба разлучила его с родным человеком, Саша возвращался к себе в часть, думая о том, как будет теперь спать один в своём новом окопе-колодце, который устроил Русанов на передовой ещё лучше прежнего, оставшегося позади. Однако всё та же судьба приготовила ему, словно в награду, приятный сюрприз. В "колодце" его ожидала Валя. Целуя в губы, глаза, радостно сообщила:
    - Отпросилась у своего начальства на весь день! Да ещё вот мне спирту дала медсестра! - Валя показала флакон из коричневого стекла. - А это - баночку консервов опять дали, сухим пайком. И водички принесла целую флягу. Давай отметим твоё возвращение!
    - Ах, какое ты у меня золотко! - поцеловал Саша девушку и принялся накрывать свой окопчик брезентом, крикнув часовому, что будет отсыпаться и чтобы не будили без нужды. Спустившись по ступенькам вниз, он признался Вале: - Думал, что приду и не смогу заснуть оттого, что один, а тут ты. Ну, такая это для меня радость, просто нет слов!
    - И для меня тоже, - смутилась Валя, вспомнив, что перед тем, как идти к Саше, устроила себе походную баню у медсестры в санчасти. - Зажги коптилочку, темно!
    Саша зажёг, налил в кружки спирту, разбавил его из фляги водой и, открывая ножом консервную банку, вздохнул:
    - Жаль, нет Ивана Григорьевича, отметили бы втроём.
    - Ничего, он поправится, - заметила Валя, радуясь тому, что Русанова нет. - Не переживай.
    Саша и не переживал теперь, тоже радуясь, что они вдвоём и никто им не мешает. Они выпили, им стало тепло. А когда распалились от поцелуев ещё больше, то почувствовали, что не могут остановиться в своём желании, и быстро разделись, насколько было возможно, чтобы не простудиться.


    Через 8 дней Валя погибла от разорвавшегося за её спиной снаряда. Осколок пробил сначала термос, в котором она несла суп, а потом её сердце. Умерла она сразу, залитая супом, который вытекал на неё из пробитого термоса. Счастье Саши длилось только 8 ночей, в которые Валя приходила к нему в его окоп.
    Орден Красного Знамени, о котором Саша мечтал и которым был награждён за операцию с "языком", не утешил его. Он принял эту награду впервые равнодушно, словно орден вручили не ему, а кому-то другому. Вспомнив Русанова, который не любил наград, он понял, какая это мишура и, в сущности, совершеннейшая никчемность. В жизни много никчемного, пустой суеты. Жаль, что открывается это не сразу, а порою и с опозданием в целую вечность. Всё зависит от воспитания, но чаще воспитывает сама жизнь и до самой смерти. И всё-таки умирают люди, так и не поняв, видимо, для чего родились.

    2

    Вот уже несколько суток 200-тысячная немецкая армия, удерживающая керченский плацдарм, каждый день проявляла бурную активность, создавая видимость подготовки к наступлению, а по ночам тайно таяла. Генерал Энекке издал секретный приказ скрыто отправлять товарные эшелоны на Симферополь, а морем - буксиры с баржами, на Севастополь, с лёгким вооружением и солдатами. И, наконец, выпустив вечером 10-го апреля весь "лишний" запас снарядов по переднему краю армии генерала Ерёменко, немцы, как и предполагал генерал Петров ещё в октябре прошлого года, оставили Керчь ночью без боя, погрузившись на последние эшелоны. Флот, не включая огней, ушёл тоже, а Ерёменко всё ещё думал, что мощная артподготовка окончена, и противник вот-вот начнёт наступление.
    Однако вместо осветительных ракет над степью нависла непонятная тишина, не было ни одного выстрела, в ночной черноте ничего не сверкало, не было даже луны - немцы и это учли для своего отхода: благоприятный лунный календарь. Вот почему ночные отъезды эшелонов не были замечены с воздуха. Напротив, думали, что эшелоны прибывают в Керчь для наступления.
    И только наступившее утро разъяснило всё. Войска Ерёменко яростно ворвались в город. В Ставку пошли сообщения о штурме, но передовые "штурмующие" отряды встречали на своём пути лишь сотни уцелевших партизан, выходивших из аджимушкайских каменоломен. Измождённые голодом, оборванные люди с бледными лицами и счастливыми улыбками плакали от счастья. Впрочем, счастливых улыбок и слёз в городе, который через 29 лет получит звание города Героя за свои страдания в Великой Отечественной войне, было много. Люди не знали, что Сталин разжаловал генерала Петрова за "не взятие" их города. Как не могли знать или предположить, что безвестный полковник Брежнев обгонит в чинах генерала Петрова и станет за одни сутки сначала генералом армии, а затем и маршалом за "боевые заслуги", которые он присвоит себе сам, как и высшие воинские звания, научившись этому у "великого" Сталина и вспомнив "Малую землю" в книге, написанной не им, но выпущенной в свет под его фамилией. Правда, весной 1944 года до этого было ещё далеко. Впереди было: присвоение звания Героя Советского Союза генералу армии Ерёменко за освобождение Керчи и Севастополя; присвоение генерал-полковнику Петрову вновь звания генерала армии и Героя Советского Союза для восстановления справедливости; освобождение Одессы, всей Украины, Белоруссии, половины Европы; и вообще, бесчисленное множество изменений в судьбах людей, так как оставалась ещё целая четверть войны.
    У Саши Ивлева судьба тоже продолжала плести свои узоры и петли. После освобождения Керчи войска Отдельной Приморской армии, в которой он служил, маршем двинулись на Феодосию. Там у него произошла странная встреча с пожилой обносившейся женщиной, которая, увидев его на залитой солнцем привокзальной площади, где он рассматривал гостиницу "Асторию", в которой, как рассказывал корреспондент "Правды", располагался последний штаб генерала Деникина в 20-м году, подошла и спросила с кавказским акцентом:
    - Скажите, пажялста, как ваша фамилия, таварищ ваенный?
    - Лейтенант Ивлев! - Он приложил руку к виску.
    - А-а... - разочарованно протянула женщина. - Извините, пажялста. - И пошла.
    - А в чём дело? - бросил он ей вслед.
    Седая, худющая женщина обернулась:
    - Я абазналась, извиняемся. - Улыбки на беззубом лице уже не было - погасла.
    Пожав плечами, Саша пошёл тоже, но раза 2 оглянулся, заметив, что женщина остановилась и плачет. Странно... Что ей нужно было? Ну, обозналась, ну, бывает. Зачем же плакать-то? Не с родным же сыном перепутала, с кем-то другим. Может, считала погибшим, а тут нате вам - живой, да не тот.
    Из Феодосии поехали дальше на грузовиках и встретились в Карасу-Базаре с Четвёртым Украинским фронтом, вошедшим в Крым со стороны Чонгара. Часть этого фронта двинулась прямиком из Джанкоя на Симферополь, а другая на Феодосию, и без какого-либо сопротивления со стороны немцев разливалась по всему Крыму. Главные же силы должны были двигаться из Симферополя к Севастополю через Бахчисарай.
    Отдельная Приморская после соединения в Карасу-Базаре поехала на Алушту и, выйдя на побережье, пошла на Ялту, Симеиз, освобождая их от немцев, разбирая завалы на горной дороге, ведущей к Севастополю с юго-востока, чтобы вновь соединиться с Четвёртым Украинским фронтом, шедшим из Бахчисарая, и взять немцев в клещи. Если ещё и флот закроет немцам выход в море, то все германские войска окажутся в кольце, как в мышеловке.
    От политруков уже знали: на той стороне Чёрного моря освобождена, наконец, Одесса. Всё! Германские силы, собравшиеся в Севастополе для эвакуации из Крыма морем, будут прорываться теперь из мешка только на болгарский берег, другого пути у них не будет. А на этом их будут топить, как крыс, и подводными лодками, и с воздуха - прикрывать их из Одессы уже некому, а болгарскую Варну, где тоже есть германская авиация, уже бомбят каждую ночь советские бомбардировщики. Задачей сухопутных войск было теперь взятие Севастополя в береговые клещи и штурм города, как можно скорее, чтобы не дать немцам успеть вывезти свои воинские части морем.
    Под Симеизом грузовики остановились: опять громадный завал - ни пройти, ни проехать. Пришлось высаживаться и разбирать его. Посёлок со старинным зданием мечети и виллой "Ксения" остался позади и внизу, а здесь была гора и дорога, заваленная щебнем и взорванным камнем. Таская из завала камни и глядя на синие, бликующие под солнцем, морские дали, Саша представил, как десантники спасали своим неожиданным штурмом массандровские винные подвалы, подготовленные немцами для взрыва - сохранены были уникальные марки вин столетней выдержки, а в Ореанде - бывший царский дворец, являющийся шедевром русской архитектуры. Спасли и другие дворцы и национальные парки.
    "А ведь где-то здесь, в Гаспре, - подумал Саша, - жил 42 года назад Лев Толстой. К нему приезжали в гости Чехов из Ялты, Горький из Симеиза. И вот их уже нет, в историю входят новые люди. А я и мои солдаты - как бы и не люди, вряд ли кто вспомнит по именам даже десантников, спасших дворцы. Ну, были, мол, ну, воевали тут. Ну и что?.."
    Почему-то стало обидно, хотя и не мог сформулировать свои ощущения почётче - почему обидно? В чём, собственно, дело? Чувствовал только, что в стране установилось какое-то неправильное отношение к людям. Искажена суть ценностей. Армия, интеллигенция, рабочие и крестьяне, если думать о них вообще, неконкретно - вроде нужны каждому. Но каждый конкретный человек - например, колхозник Андреев, добывающий для людей молоко и хлеб - никому, как бы, и не нужен. Погиб тут, под Ялтой, ну, и Бог с ним, значит, такая ему судьба. А умирает перевирающий историю академик - для страны невосполнимая утрата, об этом все газеты напишут. С точки зрения здравого смысла, да и с философской, если на то уж пошло, многое в сознании народа необратимо перепутано.

    3

    Если бы только знал Саша, что его отец в это же время говорил примерно то же самое на закрытом суде, который обвинял его в Днепропетровске не по законам уголовного кодекса, которые в нём были записаны, а по неписанным традициям "мести партии красных" бывшему белому офицеру. Не принимались в расчёт ни давность лет, ни безупречное поведение обвиняемого в течение целых 2-х десятков лет, ни проявленный патриотизм и личное участие, несмотря на непризывной возраст, в войне против немцев, ни участие в этой войне на стороне советской власти детей подсудимого. Суд наказывал обвиняемого не во имя его исправления - исправляться Николаю Константиновичу было не в чем, как и незачем было его изолировать от нормальных людей - а для отмщения за прошлое, в котором участвовала почти половина граждан страны, защищавших от произвола другой половины свою жизнь и имущество. В гражданской войне нет места правоте. Белые считали себя правыми, действуя по законам, которые в стране существовали. А красные, свергшие во время революции прежнюю власть и не признавшие этих законов, новых ещё не установили, с которыми бы согласились все. Царило бесправие, в котором каждая сторона считала себя правой. Побеждала сила оружия. Кто победил, тот и установил свои законы на будущее. Но новые законы обратной силы не имеют, и потому правительство обязано было объявить амнистию за прошлые "грехи", и оно это сделало в 1920 году. Однако любители мести и человеческой крови продолжали преследовать своих бывших врагов и расстреливать, заманивая их для этого на "регистрации", а тех, кто не явился на них или ради спасения жизни изменил свою фамилию, как Сашин отец, тех продолжали судить и через много лет. Советская власть мстила и детям побеждённых, родившимся после гражданской войны, которые не могли отвечать за действия своих родителей. Этим детям не давали учиться в институтах, занимать ответственные посты, даже особо одарённым. Но, если в государстве, вместо закона, действует тайная инструкция о мести, то это уже не государственная политика, а бандитизм тех, кто прорвался к власти. Нормальные правительства такого "права на произвол" не могут признать открыто. Открыто не действовал и Сталин, заявлявший не раз, что сын не может отвечать за отца.
    "Значит, Саша, - думал Николай Константинович, - вправе мстить такому "государству". Как же иначе-то?.." - Он ненавидел в эту минуту и обвинителя, и адвоката, которого ему назначили и который "защищал" на суде его интересы. Этот трусливый, невзрачный человечишко, непрестанно протиравший платком лысину и лицо, боялся проронить в его пользу не только важные факты, но даже пустого, незначительного доброго слова. Он защищал лишь собственную лояльность, и всё время подчёркивал, что вынужден защищать своего подзащитного согласно закону, но как человек... не разделяет его убеждений, высказанных им на суде относительно давности лет и государственной мести. Единственное, что адвокат позволил себе, это прочитать суду вслух выводы следователя по делу подсудимого. Следователь отметил в своих выводах чистосердечность арестованного при даче показаний, искреннее принятие советского строя и советской власти, а также участие в обороне города от фашистского нашествия, что подтверждали граждане Патрикеев А.В. и Геращенко И.Д., которых следователь обнаружил в Днепропетровске как участников боя на криворожском направлении. Оба свидетеля - комсомольцы, были ранены в том бою и остались в городе. Проживают - там-то и там-то, указывались адреса. Участие Натальи Ивлевой, дочери подследственного Белосветова-Ивлева, в комсомольском антифашистском подполье также подтверждалось документами, как со стороны уцелевших комсомолок, так и немецкими тюремными документами, захваченными при взятии города советскими войсками.
    Благодаря выводам следователя, суд вынес приговор Николаю Константиновичу не на 15 лет содержания в исправительно-трудовых лагерях, как этого требовал обвинитель, а лишь на 10, как хотел адвокат. От "последнего слова" Николай Константинович по совету адвоката, произнесённого ему шёпотом, отказался: "Только хуже себе наделаете! Скажите, что с приговором согласны, и всё, больше ничего от вас не требуется". Он так и сделал, понимая всю бесполезность сопротивления - действительно, только хуже будет. А про себя с ненавистью думал: "Антинародная власть! На словах - для людей и за людей. А практически - тюрьма, а не государство, палата N6!" Кассационную жалобу писать не надо было, раз с приговором суда согласен, поэтому с отправкой Николая Константиновича на этап не было осложнений тоже - тюремные власти отправили его в Красноярскую пересыльную тюрьму с первой очередной партией заключённых в ту сторону.
    Изумился он лишь перед отправлением, когда к нему пропустили на свидание Екатерину Владимировну. Он её не ждал и не предполагал, что она придёт. А потому обрадовался ей так, что у него перехватило горло, и он в первые мгновения не мог даже говорить. Но потом справился с собой и спросил:
    - Катенька, как вы узнали?
    В комнате свиданий присутствовал тюремный надзиратель, и Николай Константинович побоялся обращаться к Екатерине Владимировне на "ты", чтобы не бросить на неё тень подозрения в том, что она близкий ему человек, а следовательно, тоже "классовый враг", но ещё не раскрытый. И казнил себя за вырвавшееся "Катенька".
    Она тоже не могла сказать ему, откуда узнала о его отправке, ответила уклончиво:
    - Земля слухами полнится, Николай Константинович. Куда вас?..
    - Пока до Красноярска - там пересылка. Бывалые люди говорят, что дальше повезут либо в Туруханск, либо в Норильск, в трудовые лагеря.
    - Напишите, как вы там...
    - Я - без права переписки. Вы уж, пожалуйста, Саше об этом, когда вернётся.
    - Конечно, конечно! - закивала Екатерина Владимировна, разглядывая его поблекшее, измученное душевными страданиями лицо. "Господи! - думала она. - Какой красивый человек, и до чего довели! Совершенно седой стал, несчастный..."
    Смотрел и он на неё с сочувствием: "Катенька, любимая, ровно душу из тебя вынули..."
    Действительно, глаза у Екатерины Владимировны, ещё недавно прекрасные, были погасшими, книзу от уголков пухлых когда-то губ резко обозначились 2 вертикальные морщинки, а сами губы обесцветились, стройная фигура будто надломилась и сгорбилась, словно на неё давил мрачный тюремный потолок. И вообще она еле сдерживала себя, чтобы не расплакаться. Так могли держаться только истинные дворянки, воспитанные в духе выдержки и достоинства с младых ногтей.
    Вдруг в лице Екатерины Владимировны произошла какая-то перемена чувств, и она, словно махнув на всё, не обращая внимания на хмурого надзирателя, проговорила срывающимся голосом:
    - Коля, я буду ждать тебя! Потому что люблю и глубоко уважаю. Так что не считай там себя одиноким. Каждый день, каждый час я буду с тобой всей душой, всем своим сердцем! А там, даст Бог, может, и свидимся, если будем живы.
    - Спасибо, Катенька! Это для меня... это... это всё, что нужно! Я тоже не забуду тебя! Прощай, моя хорошая!
    - Я буду ждать, Коленька! До свидания...


    К Солнечной долине полк Саши подошёл 18-го апреля, перед вечером. Буйно росла трава, холмы и горы были зелёными. Воздух за день прогрелся, и в нём слышно было, как зудели, невидимые глазом, мушки и пчёлы. Во всю цвели фруктовые деревья, пахло цветами, травами, мёдом. Весна! Зарождение новой жизни везде. А впереди виднелась Сапун-гора - там укрепления, немцы. Ох, и нелегко же будет лезть на эту смертельную горку! Опять у противника всё, как на ладони, и пристрелян каждый камень, каждый квадратный метр. Опять кому-то придётся сложить здесь свои головы навсегда.
    Саша, перехоронивший уже столько товарищей и любимую девушку, почему-то неистребимо верил в свою звезду - погибнут другие, не он. Потому и думал так о тех, кому суждено здесь погибнуть - абстрактно, как о каких-то солдатах вообще, которых вроде бы и не жаль даже, потому что не видел их никогда и не знает о них ничего. Наверное, каждый так думает, иначе люди не смогли бы воевать.
    Долина заполнялась прибывающими войсками, конкретными. Тут были и танки, и артиллерия. Над Сапун-горой пронеслись краснозвёздные "Илы". Значит, будет поддержка и с воздуха, когда вся эта живая лавина полезет сопеть на гору вверх. И всё же это множество людей в военной форме было по-прежнему абстрактным для Саши - солдаты - вообще, какие-то. И надеялся он не на них, а больше на авиацию - теперь её было много, не то, что в первые 2 года войны. Может, "Илы" собьют фашистских вояк с высоты? Не те ведь и немцы уже.
    И всё-таки их не сбили ни к вечеру, ни на другой день. Вздымая столбы земли и дыма, по вершине горы била тяжёлая артиллерия, продолжали долбить её с воздуха самолёты-штурмовики, а брать Сапун-гору пришлось целых 3 дня. Укрываясь за кустами, большими камнями, всюду торчавшими из земли, солдаты так и ночевали там, не возвращаясь назад. А утром снова вверх, метр за метром. И не высока горка, а не взобраться - не пускал шквальный огонь из миномётов, пулемётов, артиллерии. Убитых на склоне горы лежало уже больше, чем камней. И к чувствам живых, продолжавших лезть вверх, примешивалась теперь не только ненависть, но и удивление: "На что надеются, суки? Всё равно ведь не удержаться им там, вон как долбят их с воздуха!.."
    На что немцы надеялись, солдаты узнали потом, когда штурмом взяли и Сапун-гору, и весь город, и всё увидели. Правда, в Севастополь ворвались только 9-го мая, когда вниз по склону горы протекли уже ручейки крови, и своей, и немецкой. Да и не белокаменный Севастополь открылся с высоты, груда руин. А под немцами внизу оставался лишь небольшой пятачок, переполненный их войсками - мыс Херсонес, освоенный древними греками в доисторические времена. Греки отправляли тогда в свою Элладу корабли с зерном и вином, с коровами и быками, с овцами. Немцы же, очутившиеся теперь на этом небольшом узком плацдарме, сами, как овцы, поджидали свои корабли и баржи, чтобы уплыть на болгарский берег. Однако такое количество войск не могли сразу вывезти несколько десятков кораблей и барж. Ещё 2 года назад, и тоже в мае, но не здесь, а возле керченских катакомб, часть этих войск сидела у выходов из каменоломен и сторожила советских партизан, чтобы перестрелять их, как только покажутся. Это были отборные части полковников Киндсмюллера, Затлинга, фон Эйхенштейдта из 132-й пехотной дивизии генерал-майора Линдемана. А 46-я дивизия генерал-майора Гакциуса, в которую входили 42-й полк подполковника Кенниксбергера, 72-й полковника Штоута, 97-й полковника Блехейна, применила, нарушая международный запрет, для выкуривания партизан из катакомб отравляющие газы. Применяли газы и штурмбанфюреры Цапп и Перстрер, командовавшие эсэсовской зондеркомандой 10-Б, а потом взорвали авиабомбами более 20-ти выходов из этих каменоломен. Все они были теперь на мысе Херсонес и отчаянно сопротивлялись, удерживая позиции в ожидании, когда корабли вернутся за ними. В этом и был секрет упорства немцев. Их было 30 тысяч тут во главе с генерал-лейтенантом Бёме, и они ещё не знали, что их предали уплывшие моряки, которые не собирались возвращаться за ними.
    А эти дрались, и с тоской оглядывались на море. Но вот там появились не германские корабли со свастиками на вымпелах, а советские. И когда стало ясно, что выход из западни отрезан, генерал Бёме принял ультиматум о капитуляции - сопротивление и лишние жертвы уже были бессмысленны. В Херсонесской западне и без того погибло 8 тысяч солдат, когда за неё принималась авиация и артиллерия - каждый снаряд, каждая бомба попадали в цель, спрятаться было негде: живой муравейник.
    Саша был поражён немецкой дисциплиной и аккуратностью при сдаче армии в плен. Солдаты и офицеры в одно место складывали оружие, в другом строились в батальоны и покорно, не нарушая порядка, шли в Севастополь. 22 тысячи солдат и офицеров растянулись на несколько километров и шли, шли. Это было зрелище, награда за все тяжкие дни войны! И Саша смотрел, смотрел...
    Вдруг откуда-то раздался одиночный выстрел-хлопок, и Саша схватился за правую руку, почувствовав, будто кто-то палкой ударил по ней. На выстрел бросились солдаты: откуда, где, кто?.. За большим камнем раздался ещё один выстрел. И тогда, подбежав туда, увидели застрелившегося из пистолета немецкого офицера, каким-то чудом уцелевшего от пленения и прятавшегося в камнях.
    А у Саши пулей была задета кость - пришлось ложиться в медсанбат. Из медсанбата его переправили в госпиталь в Ялте. Собственно, это был не госпиталь, а санаторий, приспособленный под госпиталь. Тот самый, в котором более 20 лет назад лечили и его отца, только Саша не знал этого.
    Ему, как когда-то и его отцу, не верилось, глядя на молодого местного священника, снявшего тёмную рясу где-то за городом и загоравшего с молодой женщиной, которая целовала его там, за камнями, что в мире идёт или, вернее, продолжается жестокая война. Море бликовало под солнцем, над волнами носились белокрылые чайки, пахло водорослями, шуршала под морскими вздохами мокрая галька на берегу, докатываясь кружевной пенкой до босых ног выздоравливающего Саши. Хотелось закрыть глаза и лежать, прислушиваясь к покою вокруг. Или смотреть на уплывающие облака. Но надо было идти в госпиталь на обед, и Саша оделся.
    Нет, война всё-таки шла, хотя и откатывалась от Чёрного моря всё дальше, и где-то там, на западе, немцы всё ещё ожесточённо сопротивлялись - в Польше, к которой подходили советские войска, не покидали Румынию, Венгрию. Везде гремели бои, сообщало радио из чёрного кружка на стене, сделанного под конус. Значит, Гитлер капитулировать не собирался пока.
    Ялта для Саши была случайной передышкой, подарком судьбы перед отправкой на фронт - как когда-то во Фрунзе. Вернули его опять в Севастополь. Туда прибывали какие-то новые части, энкавэдэшные. Пронёсся слух, будут выселять из Крыма предателей татар - в 24 часа. Уже и пустые товарные эшелоны по приказу Сталина стоят в Симферополе, Джанкое и Феодосии. Может, враньё?..
    Узнать этого Саша не успел: воинские части из Севастополя убывали. К одной из них прикомандировали и его. Оказывается, пришёл приказ сформировать отряд особого назначения из опытных солдат и офицеров, необходимый для какой-то армейской разведки. И вот Саша в числе других трёхсот с лишним человек попал в отряд, которым командовал румяный и весёлый подполковник Чоботов. Общительный новый командир созвал на совещание всех офицеров и доложил: ему срочно предписано погрузить свой отряд в вагоны и следовать по маршруту - Симферополь-Днепропетровск-Пятихатки-Вопнярка-Жмеринка, куда надлежит прибыть, нигде не задерживаясь. Чоботов разложил на столе географическую карту и, показав на ней всем предстоящий маршрут, сказал:
    - Говорю всё это вам, товарищи офицеры, для того, чтобы вы знали, куда добираться в случае, если кто-нибудь из вас отстанет в пути. За неявку, сами понимаете, трибунал! У меня всё.
    Сердце у Саши так и зашлось от радости: путь пролегал через его дом. Надо было сообщить об этом отцу - чтобы встретил. Но воинский эшелон - это не пассажирский поезд, идущий по расписанию. Кто может сказать, когда он прибудет в Днепропетровск? Поэтому Саша отправил отцу телеграмму с таким текстом: "Сегодня вечером отправляемся воинским товарным эшелоном проездом через Днепропетровск при возможности выйду на перрон Саша". Денег на предлоги не пожалел, чтобы всё было ясно, воинской тайны не раскрыл, откуда телеграмма отправлена, тоже ясно, как и число, остальное отец должен сообразить сам: когда ему прибыть на вокзал и сколько подежурить там на перроне. Может, и часов 10, что же с этим поделаешь? А если эшелон пройдёт через родную станцию без остановки, что мало вероятно, всё-таки узловая, то можно крикнуть первому встречному - уж ход-то будет замедлен наверняка! - чтобы нашёл на перроне самого высокого старика, Ивлев фамилия, который ждёт сына, и сказал ему, что сын только что проехал.
    Из Севастополя эшелон отошёл не вечером, а ночью, чему Саша даже обрадовался - уж теперь-то телеграмма не должна опоздать, а стало быть, и отец. Но в пути радость Саши погасла. Эшелон, к которому прицепили их вагоны-теплушки, шёл настолько медленно, меняя то паровозы, то машинистов, заправляясь то углем, то водой, что Чонгарский мост проехали лишь в 10 утра. А дальше, до самого Запорожья, поехали хотя и быстрее, но не было сил смотреть на разрушенные станции, на нищих с протянутыми руками, на мальцов-воришек в охмотьях, вшивых, чумазых, на голодных женщин, предлагавших себя за банку консервов.
    В Синельниково прибыли только к вечеру. Видимо, у Саши изменилось лицо, потому что капитан Шахрай с тревогой спросил:
    - Что с вами?
    - У меня отец в Днепропетровске, - расстроено ответил Саша. - Я дал ему телеграмму, чтобы встречал, а поезд ведь может и не остановиться. Не виделись с самого начала войны.
    - Что же вы сразу не сказали об этом?
    - А что изменилось бы?
    - Ну, как же! Можно было договориться с начальником эшелона, с машинистом - задержались бы. Мало ли мы стоим везде?..
    К счастью Саши эшелон в Днепропетровске остановился. Но ни вокзала, ни родного города он не узнал. Вместо города - руины, вместо вокзала - какие-то деревянные строения для пассажиров и касс. И - толпы нищих даже вечером, калек во фронтовых гимнастёрках с орденами, блатного люда с фиксами на передних зубах. Не было только отца нигде. Сразу же за вокзалом, где прежде светились огнями заводы, тоже ничего не было - руины и темнота. Но какая-то электростанция где-то всё же работала - перрон освещался тусклыми лампочками, свисающими со столбов, поставленных, видимо, временно, как попало.
    Да, отца нигде не было - почему-то не пришёл. Зато полно было молодых парней с вещевыми солдатскими мешками. От проходившего по перрону капитана Саша узнал: к их эшелону должны подцепить несколько товарных вагонов с призывниками прошлого года, которых обучали здесь после освобождения города от немцев. Теперь их должны были доставить на фронт в качестве пополнения для частей, понесших большие потери. Парней провожали родственники, всхлипывали, наставляли, в воздухе стоял гул. Расстроенный, не знавший, что предположить, Саша медленно шёл по перрону, вглядываясь в лица пожилых мужчин - может, отец сильно изменился, и он его не узнаёт? Так ведь мог бы сам отец...
    И вдруг его узнала какая-то женщина, метнувшаяся к нему:
    - Саша, Сашенька! Товарищ лейтенант, подождите!..
    Теперь и он узнал её:
    - Екатерина Владимировна? Что вы здесь делаете? Вы моего отца не видели случайно?
    - Нет, Сашенька, не видела, - растерянно ответила женщина. - Я пришла проводить на фронт сына моей знакомой, Васю Крамаренцева. Ему только 18 исполнилось!
    - Я тоже на фронт, - произнёс Саша упавшим голосом.
    Увидев на его офицерском кителе 3 ордена и медаль, нашивки о ранении, Екатерина Владимировна опомнилась:
    - Ой, Сашенька, прости меня, грешную, я даже не поцеловала тебя, не встретила, как полагается! - Она принялась обнимать и целовать его, расплакалась. А он расстроено объяснял ей:
    - Понимаете, дал ему заранее телеграмму, а он вот не пришёл. Не получил, видно.
    - Да, Сашенька, видно, не получил. Почта у нас ещё не наладилась после оккупации. Но твой папа говорил мне, что написал тебе обо всём. Ты получил его письмо?
    - Да, тётя Катя, я уже знаю, что мама умерла, а сестрёнку убили в германской тюрьме. Но он ещё на что-то намекал, чтобы я был осторожнее. Вы случайно, не в курсе, что произошло? Вернее, от чего он меня предостерегает?
    Екатерину Владимировну затрясло от сдерживаемых рыданий: "Бедный мальчик! Что же мне делать? Разве же можно ему такое?!. Едет на фронт опять, а я ему про то, что отец арестован и отправлен на 10 лет в Сибирь? Господи, вразуми: что сказать ему? Не могу же я такую жестокость..."
    Ещё она корила себя за то, что не зашла вчера в дом Белосветова, который он "продал" ей и оставил для присмотра. Почти каждый день ходила, чтобы не допустить порчи и запустения, а вот, когда нужно было, и не зашла. Взяла бы у соседей телеграмму, подготовилась бы к этой встрече, придумала, что соврать ему об отце. Уехал, мол, в командировку или ещё что-нибудь. А так вот - дура дурой перед ним, не знает, что и сказать. А всё-таки Господь свёл. Всё-таки Саше хоть какое-то утешение: знает теперь, что отец по крайней мере жив и здоров...
    "Господи! Ну, что я такое мелю? Откуда я знаю, что Коля здоров? И что мне ответить на вопрос Саши?"
    - Я думаю, Сашенька, тебе не следует рассказывать о прошлом твоей семьи. Всех, кто был под немцами в оккупации, сейчас проверяют без конца, какое-то недоверие, понимаешь?
    К ним подбежал стриженый голубоглазый паренёк:
    - Екатерина Владимировна, спасибо вам за всё! Нам велели идти к вагонам...
    - Храни тебя Господь, Васенька! - перекрестила Екатерина Владимировна паренька. - Почаще пиши маме, чтобы не беспокоилась. Будем ждать тебя домой с победой!
    - Спасибо, я побежал! - Парень внимательно посмотрел на Сашу и действительно побежал. Кажется, к своей матери, а с нею, куда-то в конец эшелона, к вагонам.
    Глядя пареньку вослед, Саша произнёс:
    - Говорите, недоверие? Но ведь этот ваш паренёк тоже был, как я понимаю, под немцами. А теперь едет на фронт воевать с ними. Значит, воевать-то ему доверяют? И автомат дадут.
    - Ой, Сашенька, - Екатерина Владимировна вздохнула, - умирать за Сталина у нас всегда доверяли, - договорила она еле слышно. - Только вот доверяет ли он нам в другом, это - вопрос. Ладно. Когда вернёшься с войны, я тебе много чего расскажу. А сейчас, прости меня, пожалуйста, не могу. Видит Бог, не могу! - Обняв Сашу руками за шею, она разрыдалась у него на груди.
    - Тётя Катя, успокойтесь, что с вами? Успокойтесь...
    Она отстранилась:
    - Ладно, Саша, иди, а то ещё опоздаешь. До чего же ты похож на отца в молодости! Ну, копия...
    Увидев торговок с кастрюлями и вёдрами, из которых они продавали горячий борщ солдатам в котелки, и глаза голодных мальчишек, смотревших на этих баб, Саша вдруг сообразил, что, возможно, голодна и Екатерина Владимировна, и заторопился:
    - Тётя Катя, стойте здесь, не уходите! Я сейчас...
    Он метнулся к своему вагону и вскоре вернулся с буханкой серого хлеба, куском хозяйственного мыла и двумя банками американской тушёнки. Вручая дары, извинялся:
    - Как это я сразу не сообразил! Берите, пожалуйста! Это вам от нашего взвода.
    - Ну, что ты, Сашенька, не надо. Спасибо, зачем?
    - Екатерина Владимировна, мне некогда: берите, и я побежал! Не возьмёте, я никогда не прощу вам этого, понятно?!
    Она взяла, опять расплакалась, а он, поцеловав её в щёку, побежал, чтобы не смущать больше и не видеть её слёз. На душе было тяжко, нехорошо, столько поднялось всего из-за этой нежданной встречи. Да и неудобно было, что называл её, как маленький - "тётя Катя, тётя Катя", какая она ему теперь тётя! Взрослый уже, на войне побывал, офицер, досадовал он на себя. И почему-то вспомнил огромный овраг, перед которым сидел в своём первом бою вместе с отцом, поджидая вражеские танки со стороны Кривого Рога. Его забрал тогда с собой лейтенант Пушкарёв, а отец остался. Ах, досада какая, не встретились!..

    4

    - Убью, сука! - заверещал заключённый на всю теплушку, перекрывая стук вагонных колёс и выхватывая нож.
    От Белосветова шарахнулись все в сторону, оставляя его один на один с "психованным" уголовником. А распсиховался он из-за того, что Белосветов отказался отдать ему буханку хлеба, которую получил для десятерых на питательном пункте станции Ачинск. Уголовник был молодым, но хлипким на вид, и пытался брать не столько силой, сколько грозными словами и воровской спайкой блатных, державшихся своим "кодлом".
    - На, щенок, бей! - пробасил Николай Константинович, подставляя грудь и держа буханку ниже груди. - И будешь жрать этот хлеб с кровью! Живым я тебе его не дам.
    - Подохнешь, сука, щас, гони лучше хавку, пока не поздно!
    - Бей, говнюк, я смерти не боюсь! - выкрикнул Белосветов, не дороживший собою действительно, увидевший в эту минуту даже Божий промысел в том, что его мучения могут окончиться. Жить ему не хотелось.
    Уголовник от неожиданности растерялся. По глазам видел, человек не боится. Не боится смерти! А у самого куда-то ушёл кураж "психованности". Убить "мужика" при всех - это же себя приговорить к "вышке". Военное время! Даже не станут рассматривать просьбу о помиловании.
    - Шё ты меня торопишь, сука? Откуда такой взялся? - принялся он тянуть время, пытаясь найти выход из положения.
    - Я оттуда, где смерть приходилось видеть не раз. А ты вот гроба ещё не видал, так тебе и корыто в диво!
    Уголовники, державшиеся своей кучкой, негромко рассмеялись, и блатной с ножом опять "запсиховал":
    - Шё ты мне тут мозги полоскаешь? Кто ты такой?!
    - А ты кто такой? Дай-ка нож, я тебе и твоим дружкам покажу, кто я такой! - Белосветов, не боясь, резко шагнул к уголовнику, и тот отпрянул от него в страхе, ничего не соображая, видя только, что Белосветов много крупнее его, сильнее и решительнее.
    Поняв, что перед ним трус, Белосветов обрадовался: нет, это ещё не конец. А ведь только что жить, действительно, не хотелось. На радостях он смягчил то, что хотел высказать ему напоследок: вот ты, мол, завизжишь, как свинья, если окажешься под ножом, потому что у тебя нет человеческого достоинства, которое мужчина должен сохранять и перед смертью. Сказал короче и проще:
    - Боишься? А лезешь в волки. Научись сначала уважать мужество, а не психовать чуть что.
    - А чё ты решил, что я психую? - нашёлся вор. - Может, я тя проверял. - Убрав нож куда-то под брюки на животе - видимо, в специально упрятанный ременной чехол - уголовник протянул Белосветову руку: - Держи "пять"! Мужиство и я уважяю.
    Белосветов подумал, и не подал руки:
    - Если уважаешь, извинись. "Сукам" не подают пятерню.
    Глаза уголовника забегали: на "своих", снова на могучего Белосветова, не выпускавшего до последних дней из рук рубанка, топора и ручной пилы. Пытаясь сохранить своё пошатнувшееся реноме, вор деланно улыбнулся:
    - Хорошё, забудь про "суку".
    - Ладно, забуду. А ты - запомни: ещё раз... - Николай Константинович со страшной силой, словно клещами, сдавил пятерню вора, - перепутаешь собственную силёнку с силой "пахана"... - и, продолжая трясти руку, не отпуская и не глядя уже в глаза своему противнику, а глядя на "пахана", заправлявшего уголовниками и довольного происходящим спектаклем, закончил: - я тебя раздену при всех догола и выпорю!
    - Ты шё, ты шё?! - забеспокоился вор. - Я до тебя по-хорошему, а ты опять, да?! - В голосе труса прозвенели угрожающие нотки.
    Белосветов, понимая, что роли уже поменялись, резко завернул ему руку за спину и, выламывая её в плече, рванул вверх. А когда раздался вопль, ударил уголовника кулаком левой руки по голове и выпустил. Вор рухнул. И тут, опережая страсти других уголовников, понимая, что их "пахан", 40-летний вор в законе, сейчас на его стороне, Николай Константинович притворно рассмеялся:
    - Ну, что же, придётся пороть... - И принялся раздевать лежащего уголовника догола.
    "Пахан" улыбался - интересно!
    Ощерились улыбками и остальные уголовники.
    Спустив с обеспамятевшего вора брюки и забрав его нож вместе с чехлом - оторвав, Николай Константинович оголил ему зад, завернув подштанники. Затем выдернул из брюк уголовника ремень и попросил:
    - Плесните на него кто-нибудь водички.
    К лежащему без сознания подошёл "пахан" и стал мочиться ему на лицо. Это означало, что тот опозорен уже навсегда и лишается своих "привилегий" и покровительства уголовного мира - как бы разжалован в "суки". Делать с ним можно было всё, что угодно. И Белосветов, стегнув пришедшего в себя уголовника несколько раз для видимости, отошёл. Тот, поняв, что произошло, молча и быстро надел на себя приспущенные кальсоны и брюки, поднял ремень и под хохот бывших "коллег" удалился, втянув голову в плечи, в дальний угол вагона.
    С этого дня авторитет Белосветова среди уголовников больше не подвергался сомнению, и его группу из 9 человек, на которых он как старший получал паёк в пути, и его самого воры оставили в покое. Но так было лишь в пересыльной тюрьме, где в общей камере с ним сидел и "пахан" Ефремов, ехавший вместе в одном вагоне. А как начали выводить из "пересылки" заключённых на баржи и сортировать по 250 человек в один трюм для отправки в Игарку, так все сокамерники сразу рассыпались и перепутались. Но Ефремов ещё ночью, до вывода из камеры, успел предупредить Николая Константиновича, отозвав в свой угол на нарах:
    - Вот што, Николай Костевич, хочу дать те совет на прощанье, а то пропадёшь ты со своим характером.
    - Считаете, плохой?
    - Для жизни - нет, хороший. Потому и с советом лезу, што понравился ты мне. А в лагере с твоей прямотой не проживёшь. Там либо коноводить надо, либо молчать, если хочешь уцелеть.
    - Я жизнью не дорожу больше, сыт.
    - А вот это напрасно.
    - Почему?
    - Тебе-то как раз и надо жить. Потому што возле тебя и другим хорошо.
    - С чего вы решили?
    - Много чего знаешь, понимаешь про жизнь. Со всеми на "вы". Таких людей беречь надо. Думашь, хорошо, што ль, когда одно гадьё собирается в кучу?
    - Какое гадьё?
    - С одной стороны, наше, уголовное. С другой - энти, што наверху. - Ефремов потыкал в потолок.
    - Ну, и что же я должен делать?
    - Вот это другой разговор! - обрадовался чему-то Ефремов. - Как поведут вас к барже, ты заранее подбери себе человек 10, которые поздоровше и штоб из городских были. Колхозники - эти овцы, на спайку неспособные. И пруты себе на берегу из толстой проволоки, которой плоты связывают, подберите. Там полно везде. Пока будете ждать, можно и набрать, и за пазуху спрятать. А в трюме занимайте места поближе к люкам на палубе, а не в корме, где стоят параши или устроены сортиры на 5 очков - ну, это не везде, токо на хороших баржах. Совьёте себе каждый из двух-трёх толстых проволок тяжёлые пруты, ими и будете обороняться от уголовных, если на вас с ножами пойдут. Они сразу поймут, што вы в уговоре, и не станут отымать вашу жратву. Прут, он куда опаснее финака, если начнёте им "крестить". Но главное даже и не в этом, а в спайке. Если увидят, што дружно подымаетесь, пошумят, погавкают, и на том оставят. А чуток растеряетесь, тогда сомнут.
    - Не растеряемся.
    - Почему так уверен?
    - Я в кавалерии служил. А страшнее, чем кавалерийская атака, нет ничего на свете! Там, кто кого вперёд зарубит.
    - Во-он оно што-о!.. Ну, тогда понятно всё про тебя. А то всё думал, откуда такой бесстрашный!
    - Да не бесстрашный, - поморщился Белосветов. - Страх каждому ведом. Просто надоело всё, и бывает, не хочется жить.
    - Это мне понятно - бывает. Но вы там, в трюме-то - не засыпайте все сразу, а по очереди, понял!
    - Само собой, не ребёнок.
    - Ну, тогда всё. Счастливо тебе!
    - Вам тоже. И спасибо за совет! - Белосветов молчал, но не уходил.
    - Што ещё?
    - Можно спросить?
    - Спрашивай.
    - Если вы всё понимаете, почему же держитесь за гадьё?
    - А поздно уже. И сроков на мне, как на собаке блох, и увяз глубоко. Так что перспектив, как говорится, никаких, а работать, как все заключённые, уже не хочется. Зачем? Вот и... держусь. За нас работают другие. Как и за энтих, што наверху. - Ефремов опять потыкал пальцем.
    - Ну, что ж, прощайте! - Белосветов протянул руку.
    - Прощевай, Константиныч, всего тебе!..
    Больше они не виделись. Утром их развели в разные стороны, и Белосветов, попав в новую группу из 250-ти заключённых, последовал умному совету вора в законе. Собрал себе компанию из 10-ти горожан покрепче, проинструктировал всех, что нужно делать. И очутившись в трюме старой, провонявшей парашным духом, барже, занял место под одним из люков, где лучше был воздух, а ступени железной лестницы для спуска вниз и подъёма на палубу можно было использовать в пути, как стол для еды, чтобы не держать котелок меж колен, сидя на полу. К счастью, к нему, как только баржа отчалила от берега, подошёл новый "пахан" и спросил:
    - Ну, шьто, будем делить зону пополам? Твоя - левая по ходу, моя - правая. Не возражаешь?
    - Не возражаю.
    - У тебя сколько в хевре?
    - А у тебя?
    - 18. И все пожизненно.
    - Нас 11. И все политические. Но "вооружение" есть и у нас.
    - Я видел. Но, тогда и левая сторона будет нашей. Не трогаем только вас. Договорились?
    - Хорошо. Но - только без обмана! Мы спим по очереди, понял?
    - Обижаешь, политика! Я же тебе слово дал.
    - Значит, договорились. - Белосветов отвернулся.
    Оказалось, что отвернулся и от людей, которых уголовщина грабила каждую ночь, а днём забирала по очереди еду, то у одних, то у других, чтобы не померли с голода в пути. А путь был, ох, как не близок - полторы тысячи километров, и всё по воде, в трюмной полутьме и вонище. Ни прогулок, ни разминок, никакого движения - что сельди в протухшей бочке. Даже к парашам тяжело пробираться - сплошные тела. Неужели и Сталина когда-то так же везли по этой реке в его туруханскую ссылку? Не верилось, что была такая же бесчеловечность. И жутко было подумать, что впереди не только полторы тысячи километров такого пути, но и 9 с половиною лет такой жизни - с уголовниками, вшами, впроголодь.
    Николай Константинович подсчитал: 9 лет и 6 месяцев - полгода он уже отсидел - это значит сидеть ещё почти 3500 дней и ночей. Солнце пробежит за это время по своей орбите немыслимое для человеческого сознания расстояние. А его восходы над землёй и закаты за неё будут проходить в неволе, как у тигра в клетке зверинца. Но тигр может прожить в неволе всего 3 года - помнилось, где-то читал об этом. Зверь! А человека сажают на 10. За то, что когда-то не явился на регистрацию, чтобы какая-нибудь Залкинд-Землячка могла расстрелять сразу. И теперь Николай Константинович осознал, что поступил тогда нехорошо - надо было явиться, и мучения его закончились бы. Закрыв глаза, он стал читать про себя: "Отче наш, иже еси на небеси..."

    Глава четвёртая
    1

    Мария Никитична Русанова получила, наконец, долгожданное письмо от мужа. Иван Григорьевич писал, что был ранен, лечился в госпитале где-то на берегу Чёрного моря - точную дислокацию, сказал, указывать нельзя. А теперь убывал в новую воинскую часть, полевой почты которой пока не знал, а потому и не мог сообщить. Но дал понять, что опять на фронт и, видимо, куда-то на польскую землю, потому что были в письме и такие слова: "Ты помнишь Сладковских? Наверное, я скоро увижу их". Сладковские, отец и дочь, были поляками, никуда не уезжали, так как были сосланы в Киргизию ещё в 37-м году и работали врачами в местной больнице. В Ленинграде у них никого не осталось в живых, значит, муж намекал, что будет не в Ленинграде, а в Польше, вон, куда его посылают! Ещё он сообщал, что ранен не тяжело, но пропали все передние зубы и ему поставили вместо них железные. "Ничего, Машенька, с железными даже лучше, - заверил он её. - До войны, когда ты подавала на обед жареных уток, которых я стрелял на охоте, и на зубы иногда попадала дробь, я вскакивал от боли. А теперь мне эта дробь ни по чём. Да и орденом ещё наградили к тому же. Вероятно, за героизм".
    Мария Никитична улыбнулась - ещё и шутит. Ну, да ничего, главное, что остался живым, а жить можно и с железными зубами. Только бы снова не попали в него немцы. И хотя нового адреса ещё не было, надо было ждать следующего письма, она села писать ответ - потом надпишет лишь конверт, добавит пару слов, если будут какие-то новости, и можно отправлять.
    Квартирантка из эвакуированных куда-то ушла, в комнатах было тихо - самое время писать письмо. Но как и с чего начинать, когда столько тут событий произошло, пока не было писем от мужа. Мысленно разговаривая с ним, Мария Никитична задумалась. Воспоминания буквально захлестнули её, и она принялась думать о том, что ей хотелось написать и тревожило.
    "Ванечка, если бы ты только знал, что тут творилось! Съели всех диких голубей, потом воробьёв, черепах. Я такого страшного голода не знаю с самого 33-го года. Весной, когда сошёл снег, дети хлынули на свекловичные поля. Ходили выкапывать хвостики от срезанной осенью сахарной свёклы. Хоть они и мороженые, а всё-таки еда, калории. На животе у каждого были такие сумочки, как у нищих, вот в них дети и складывали эти хвостики. Целый день выковыривали их кухонными ножами из оттаявшей земли. А к вечеру уходили домой. Да только уже не все. Ослабевшие оставались навечно. Сколько криков, сколько слёз было пролито потом матерями возле трупиков этих детей! Чтоб этому Гитлеру не было ни дна, ни покрышки! Ведь богатый человек был, жил в своё удовольствие, а устроил такую войну. Миллионы погибших во всех странах. Ну, зачем это нужно было, кому?
    Летом, Ваня, было немного полегче - спасались огородами. Помидоры, молодая картошка, кукурузы посеяли. Но что там тех огородов. По 2 сотки, на зиму не запасёшься. Главное - хлеб. Ну, и стала детвора ходить с сумочками на колхозные пшеничные поля после жаток. За колосками. Наш Алёша тоже ходил. Алёша, ведь какой способный мальчик - лучший ученик во всей школе, начитанный, развитой. Весной даже передавали по областному радио его сочинение по литературе. Диктор читал. Мне прямо не верилось, что это мой сын так написал, я заплакала дома от счастья. Алёшей классная не могла нахвалиться! И другие учителя прочили ему большое будущее. Мальчика запланировали на золотую медаль на следующий учебный год. Теперь опять ввели медали, как было раньше в гимназиях. Так вот нашего Алёшу, как успевающего все годы, наметили на медаль. Мне сам директор школы об этом сказал при встрече. Но пришлось Алёше, не доучившись, идти в армию. Да и то, благодаря военкому. Дело в том, что этим летом у меня украли из тумбочки на работе, я их только что получила в конторе, все продуктовые карточки - и хлебные, и жировые, и на пшено, и крупу. Стали мы пропадать. Вот сын и пошёл за колосками на колхозное поле. Мы зерно из них дробили в ступках на крупу, а потом варили. Но и тут нашлись нехристи: объездчики! Не давали собирать колоски. Вот двоим таким зверям и попался наш Алёша. Избили его плетями в кровь так, что рубашка расползлась на спине от ударов. Я думала, у меня будет разрыв сердца, когда увидела его спину. Те же фашисты, только свои! Ну, захватили бы взрослого, ещё как-то можно было бы понять. А то ведь ребёнка. Девочка, которая ходила с ним вместе - наша соседка - умоляла их, плакала. С нею от ужаса случился припадок. У неё падучая болезнь. Тогда только эти звери оставили их на поле. А то, может быть, запороли бы насмерть.
    Учителя стали меня спрашивать: что же он, мол, нам не сказал, что вы голодаете? Да разве ты, Ваня, не знаешь Алёшу? Разве же он скажет когда, разве пожалуется? Его же ещё дедушка Русанов с детства воспитывал, когда он крохотным был: не унижайся ни перед кем, никогда и нигде не проси ничего, не плачь! Вот и воспитали. Никто и никогда и не подумает, что он из простой семьи, все думают, интеллигент. Сколько он книг за последние 2 года перечитал!
    Помню, понесла я на базар 3 тома Толстого в кожаных переплётах, оставшиеся от библиотеки твоего отца, чтобы обменять на отруби. Один колхозник предложил мне 5 килограммов за них. Я отдала. Так видел бы ты, что творилось с нашим сыном, когда колхозник содрал с книг кожаные переплёты: "Добрая кожа, я из неё стельки сделаю!" А книги бросил на землю. Я думала, с Алёшей припадок начнётся. А он к этому мужику, губы дрожат, но держится: "Дяденька, можно я книги заберу, раз вы их выбросили?" Тот нагнулся, пощупал бумагу - толстая, на курево не годится, и разрешил: "Ладно, бери!" Так Алёша, хвать эти книги, и бежать, пока мужик не передумал. Я ещё подумала: может, он у нас учёным станет? Ведь есть в кого. Твой отец и по-французски умел говорить, и на немецком все инженерные книги читал. И все его любили всегда и уважали.
    Ты, наверное, думаешь: к чему я тебе про это всё? А вот к чему. В конце июля у Алёши от голода ноги совсем набрякли, опухали всё выше и выше. Я сильно испугалась - не проходит, а всё хуже! А после избиения объездчиками я с ним пошла к военкому. Ты с этим Кротовым до войны вместе на охоту ходил. Ну, я ему: так, мол, и так, сын пропадает. Он посмотрел на Алёшу, меня завёл в свой кабинет и как принялся отчитывать, как принялся. Ты что, говорит? Ты где живёшь: среди фашистов или среди своих? Сына уморила, себя уморила, и молчала до сих пор?! Да как тебе, говорит, не стыдно! Разве военкомат не помогает семьям фронтовиков? Кто обращается, конечно. А тебя - за то, что не приходила - прямо судить надо! Ну и что с того, что карточки выкрали? Новые дадим! Почему ты решила, что не поверим? Поверим, и проверим, но выдадим же, не предадим!
    Не знала я, куда и деваться от стыда, только молча плакала. Написал он тут же мне бумагу к начальнику продуктового склада при госпитале, там выдали мне сразу 3 буханки хлеба, постного масла бутылку, рыбьего жира бутылку и немного крупы. А военком, когда я уходила, сказал, чтобы ждала повестку на сына. Ну, сам понимаешь, Ваня, я испугалась. Возраст, мол, не призывной ещё, товарищ военком. А он опять на меня, как на дурочку: "Да ты что, - говорит, - не понимаешь, что ли? Разве же я его на фронт хочу отправить? Я его от голода спасти хочу! Направлю с первым же набором в любое военное училище. Поняла?.."
    И направил. Через 8 дней - это уже в августе дело было - пришла Алёше повестка. Собрала я для него небольшой полотняный мешочек - хлеб, немного картошки, одно яйцо, полбутылки постного масла - от рыбьего жира он наотрез отказался: как только чуть отошёл от обмороков, его тошнило с него. Больше не было ничего. И пошли мы с ним в военкомат.
    Смотрю, там все дети крупные, здоровые - набирали почему-то из сёл. А наш - ну, прямо заморыш против них. Тут ещё надо было комиссию медицинскую проходить. Набирали ребят, оказывается, в лётное училище. Сижу и переживаю: не возьмут моего сына, не примут. Там их на специальном стуле вертели, с завязанными глазами. Думаю, упадёт сейчас в обморок, и его забракуют. Когда нет, подходит ко мне Кротов и говорит, что Алёше ничего этого проходить не нужно, он на него оформил уже все документы и так. А когда, мол, в училище откормится маленько, там комиссию и пройдёт. Так что готовьтесь, говорит, завтра в 5 часов дня на вокзал, будем отправлять их во Фрунзе, там, мол, находится теперь лётная школа.
    И хотя поняла, что служить наш сын будет почти рядом с домом, всё равно шла домой с ним и незаметно от него плакала. Сын Рубана, что зав. сахарным складом на заводе работает, думаю, будет дальше учиться, в 10-м, а мой, отличник, гордость всей школы, пойдёт служить раньше срока, чтобы не умереть с голода. Ну, есть на свете справедливость?
    А сын мне тихо так:
    - Мам, перестань, люди увидят! И потом - учиться никогда не поздно. Вернусь из армии и доучусь. Всё равно же всем мальчикам надо отслужить в армии. Так какая разница, когда начинать? - И смотрит на меня такими ясными голубыми глазами, что я тут же перестала и успокоилась. Действительно. Служить будет от меня не далеко, можно всегда поехать и повидаться. Летать ему, видно, не придётся, сам на это не надеется, если собирается доучиваться. Мал ещё. Значит, не разобьётся. Так чего же его оплакивать заранее. А вот, что с голода теперь не помрёт, так этому только радоваться надо, а не плакать.
    На другой день пошли мы на вокзал. Пошла с нами и Ольга Алексеевна. Она помогала нам, чем могла, когда мы сильно голодали, но у неё, ты же знаешь, у самой двое детей. Муж у неё, хотя и офицер, высылает ей деньги по аттестату, но что за них сейчас купишь? Мы уж с нею и на огороде работаем вместе, и где, кому, что сделать - побелить там квартиру или с ремонтом помочь, есть такие богачи из эвакуированных евреев или из тех, кто на заводе сахар тоннами крадёт. Ольга Алексеевна, как и я, никакой работы не чурается. Я её ещё в 41-м, когда она приехала, отличила из всех эвакуированных. Мы ходили тогда на вокзал встречать их, беженцев, чтобы приютить, кто с детьми. Она и внешне милая, и душой добрая. К тому же, с образованием оказалась. Но работы для неё нет, много людей понаехало, а заступиться за неё некому.
    Да, так на вокзале, где собрались все родители и призывники, я не выдержала, когда подали для них вагоны. Смотрю на Алёшу - худющий, одни глаза остались - ну, и прыгаю губами, слёзы сами текут. Когда слышу вдруг шёпот Ольги Алексеевны: "Марь Никитишна, что же вы делаете с Алёшей? На сына, на сына посмотрите!" Я взглянула - слёзы-то вытерла - и меня током так и прошибло всю. Как он смотрел на меня!.. Видно, решил, что я помру с голода без него. Лица не было, лишь огромные синие глаза помню, и что-то в них такое, что душу мне переворачивало. А не плачет, только в верхней губе живчик такой появился и дёргался. У меня слёзы опять так и хлынули. А Ольга Алексеевна опять мне: "Марь Никитишна, прекратите, опомнитесь! Вы же ему сердце разрываете!" А у самой в горле тоже слова забулькали, в слезах тонут.
    Тут мы как кинулись обе к нему, целуем, смеёмся для вида, а смех-то наш на рыдания, видно, похож был. У Алёши кожа на лице так и пошла пупырышками, гусиной стала. И сам застыл, прямо деревянный стал. Мы его к вагону подталкиваем, иди, мол, садись, а он спиной к нему идёт, от наших лиц оторваться не может. И одни только глаза его помню, одни глаза, что смотрели на меня, лица не видела. Какие-то парни протянули ему руки, втащили в вагон. Он отвернулся и сразу ушёл. Плакать-то он перестал с тех пор, как избили его объездчики, и что-то в глазах жуткое, не детское появилось - душу рвёт. Больше я его и не увидела.
    А на перроне слёзы, крик. Музыка заиграла. Духовой оркестр привезли из военкомата, чтобы заглушить этот всеобщий плачь. Но тут уж и я дала волю своим слезам. За сердце хватаюсь, дышать нечем, думала, упаду. Ольга Алексеевна, на что уж миленькая с виду, а пришла домой со мною чёрная вся и некрасивая из-за этих проводов. Да по матушке как начала этого Гитлера проклятого честить: "Детей, мол, уже провожаем, так его мать!"
    Вот тем всё у нас и кончилось. Сели за стол, а есть не хочется, несмотря на голод. Тогда Ольга Алексеевна достала флакон со спиртом и развела. Она его для компрессов держала, если младшенький её Эдик простудится. Ну, а тут лето, мы его и выпили с горя.
    Алёша теперь во Фрунзе, адрес такой: ОДВАШП. Означает "Одесская военная авиационная школа пилотов". Прислал письмо: уже учится в теоретическом батальоне. А наш военком вызывал меня ещё раз к себе. Сдавал как раз свои комиссарские дела другому - сам-то на фронт, оказывается, отпросился из-за вдовьих слёз. Выдал мне новые продуктовые карточки до конца квартала и немного крупы и постного масла. Спросила его, зачем он напросился на фронт, у него ведь почки больные. Ответил, похоронки доконали. Пусть, говорит, раздаёт их теперь другой и выслушивает крики. Все ведь после похоронок к нему сразу бежали: нет ли ошибки? Он весь седой от этого стал".
    Мария Никитична оторвалась от дум и поняла, такое письмо нельзя писать мужу, да и военная цензура не пропустит. Солдату надо воевать с лёгким сердцем, а не с тоской в душе. Да и какая же она сама "солдатка", если тылового горя не может перенести в одиночку, а делит и на мужа, которому и без того приходится и ночевать на снегу, и голодать, когда идут бои. Что уж тут сравнивать! Там ведь и смерть прямо ветром ходит по полям сражений.
    И Мария Никитична, придвинув к себе чернильницу и бумагу, принялась выводить привычные стандартные строки - хватит и того, что хоть в мыслях пожаловалась на всё и рассказала мужу. Макая ручку Алёши в чернильницу, думала о том, что сын пошёл в неё, научившись писать сочинения. В противоположность грамотному мужу, который не умел писать душевных писем, она, хотя и была недоучкой, закончившей всего начальную школу, много читала и умела легко и свободно писать о чём угодно, было бы время. Она даже любила писать. Но теперь, зная, что писать мужу правды нельзя, да и когда отправит это письмо, неизвестно, она написала проще:
    "Дорогой Ваня! Письмо твоё получила и сначала сильно испугалась, что ты ранен, да ещё 2 раны сразу. А потом успокоилась. Лишь бы живой был, лишь бы вернулся домой, пусть даже калекой.
    Алёша уже призван в армию, учится на военного лётчика. Ну, получится из него лётчик или нет, меня сейчас не тревожит. Доучится после войны на другую профессию, может, профессором станет, как дразнили его в младших классах мальчишки. Помнишь, как Алёша обижался на них? За то, что он много знал и всё помнил, они его дразнили "профессором кислых щей". А ты ещё успокаивал его: это они, мол, от зависти, не переживай.
    Я здорова, живу терпимо. Ольга Алексеевна тоже. Передаёт тебе привет и поздравляет с наградой. А вот мне твоих орденов не надо, только бы вернулся ты живым".
    Тикали на стене ходики. Скрипело и останавливалось перо, когда Мария Никитична задумывалась. А задумывалась она о муже, которому писала, о сыне, который стоял перед глазами, о будущей жизни, в которой все будут живы и здоровы. Писала медленно, стараясь не упустить ничего, делая грамматические и синтаксические ошибки, так как была не русской, а украинкой, к тому же, недоучившейся. И хотя ей было только 36 лет, выглядела она старше своего возраста и думала уже по-старушечьи обо всём, серьёзно и печально, ибо нелёгкой была у неё вся жизнь. Письмо из-за всего этого получалось длинным, но она не могла остановиться, ибо ей казалось, что строки, которые она выводит, живая ниточка, протянувшаяся к мужу через тысячи километров и связывающая её с ним. Да и вспомнилась вдруг молодость. Как молодой Иван Григорьевич выкрадывал её от упрямых старорежимных сибирских хохлов-родителей, хотевших отдать её за другого, за "своего", хотя "ридна Подильщина" осталась так далеко, что никогда уже и не вернуться туда.
    Нелёгкое дело писать на войну письма, зная, что они могут и не застать в живых самого дорогого тебе человека на этом свете. Да и писать надо обо всём в пределах дозволенных рамок. Разве быстро напишешь так, чтобы только твой адресат догадался, о чём речь, а больше никто. И мешают воспоминания, слёзы, подступающие к глазам при каждом милом сердцу и дорогом пустяке, когда хочется, чтобы об этом пустяке вспомнил и почувствовал его родной человек и на том конце живой этой ниточки. А ходики на стене всё стучат, стучат, отстукивая с каждым ударом, кому ранение, кому смерть, а кому и награду в виде вот этого письма. В письмах люди добреют, а получающие их легче переносят и холод, и голод, и невзгоды. Потому что живая нить доброты соединяет их. И хотя "треугольник" лежит у солдата в кармане, лица родных мерцают перед ним, как светящиеся иконы. Самое это святое у разлучённых людей.

    2

    - Курсант Русанов, выйти из строя!
    - Слушаюс! - Печатая шаги, в армейских обмотках на ногах, в пилотке на голове, в шароварах и гимнастёрке "хэбэ", из строя вышел худой курсант в голубых погонах с жёлтой окаёмочкой и "пропеллером" посредине, символизирующим принадлежность к Военно-Воздушным Силам. Он повернулся лицом к застывшему строю.
    - Один наряд вне очереди за разговоры в строю! - объявил маленький кривоногий старшина сверхсрочник, расхаживающий перед строем в хромовых сапогах, начищенных до блеска.
    - Слушаюс, один наряд вне очереди! - повторил Русанов, хотя и не разговаривал в строю, а разговаривал его сосед.
    - Курсант Ракитин, выйти из строя!
    Теперь вышел сосед Русанова. И тоже получил наряд вне очереди. А затем последовало разъяснение сути наказания:
    - Оба идите в каптёрку, возьмёте там швабры, вёдра и - мыть после отбоя полы в казарме!
    Вот так, после отбоя, за мытьём полов состоялось их знакомство, переросшее впоследствии в дружбу. А началось оно с простого вопроса Ракитина:
    - Русанов, тебя как звать?
    - Алексеем, а тебя?
    - Генкой. Я тут местный, из Фрунзе. А ты откуда?
    - Да тоже недалеко отсюда, в 60-ти километрах. Есть такая станция - Карабалты называется, или Чёрный топор по-русски.
    Казарма, в которой они мыли полы на втором этаже, находилась в ста метрах от железной дороги, по которой прошёл поезд. И Алексей, пережидавший, когда утихнет шум от колёс, чтобы продолжить разговор, вспомнил вдруг прощание с матерью на станции и как он ехал потом сюда в товарном вагоне вместе с другими призывниками.


    "Колхозники", как окрестил Алексей парней, едущих с ним, принялись за еду, как только отъехали от станции - точно не ели недавно дома. Но дело оказалось не в том, что призывники были голодными, а в том, что они, знакомясь друг с другом, стали доставать из своих "сидоров" самогонку в бутылках, чтобы "отметить знакомство". Ну, а к выпивке, понятно, требовалась закуска, которой у них тоже было навалом. Вот почему, собственно, и начали все жевать. Запахло свиными домашними окороками, самодельной колбасой с чесноком, сивухой. У Алексея потекли слюнки и засосало в желудке. Свой хлеб, яйцо и картошку он решил поберечь до вечера - вдруг их не будут кормить сегодня, а только завтра или послезавтра! Однако терпеть и переносить дразнящий запах было невозможно, и он отошёл от выпивающих подальше: там уже намечалась складчина.
    - Эй ты, пацан! Ты чего отошёл, подходи!..
    Он промолчал.
    - Не слышишь, что ли? Знакомиться будем!
    Он опять промолчал. Почувствовал, как запахло самогоном, который разливали парни в кружки. Водки он никогда не пробовал и не хотел - противно пахла.
    Сзади кто-то тронул его за плечо:
    - Ты чего это?..
    - Что - чего? - ответил он, не оборачиваясь.
    - Да оставь ты его, Юрка! Не видишь, что ли, его от мамки оторвали, тоскует уже!
    Незнакомый Алексею Юрка не соглашался, вновь приставая к нему:
    - А ну, обернись! Ты чего такой гордый, я же с тобой говорю!
    Алёша обернулся:
    - Чего тебе?
    - Как звать?
    - Алексеем, дальше что?
    - А я - Николаев Юрка. Чего не идёшь, когда зовут?
    - Не хочу.
    - Почему?
    - У вас там окорок, колбаса, а у меня - только хлеб. Водки - тоже нет, я её не пью.
    - Что же это тебя так проводили?
    Алексей ощетинился:
    - Тебе-то какое дело?
    Юрка, что-то сообразив, ответил мирно:
    - Да ты не обижайся. Вместе ведь служить теперь будем, значит, всё пополам!
    Парни загудели:
    - На хрен он тебе сдался!..
    - Может, он брезгует нами!..
    Алексей тихо проговорил Юрке:
    - Понял? Голод же! А ты расписываешься за всех.
    - Пойдёшь или нет?
    - Нет. Я никого никогда не объедал.
    - Ух, ты, ка-ко-ой!..
    - Какой?
    - Не любят люди таких, запомни!
    - Ну, так и не любите. Чего пристаёте тогда?
    Юрка отошёл к парням, и больше они не обращали на него внимания - пили, закусывали. Остро пахло колбасой с чесноком и самогонкой. Потом парни пели песни.
    Ещё раз он приковал их внимание к себе, когда приехали, и он на воздухе чуть не потерял сознание. "Сомлел", как говорят в народе. А сомлел, видимо, оттого, что накатила на него голодная дурнота - перестарался с экономией своего "сухого пайка", который получил от матери на дорогу.
    Очнулся он, цепляясь за кого-то, чтобы не упасть, от голосов, доходящих до него, будто сквозь вату:
    - Э-э, братва! Чего это с ним?..
    - Сомлел, должно быть...
    К ним подбежал военкоматовский офицер, который сопровождал их в училище и должен был там сдать всех под расписку:
    - Ну, что тут у вас? Почему задерживаетесь?..
    - Да вот, товарищ капитан, сомлел тут один у нас! - радостно сообщил кто-то из парней. - Чуть в штопор не вошёл, как говорится!
    Капитан зло уставился на Русанова:
    - Ах ты, молокосос! Кожа да кости, а туда же: напился?!
    Стало тихо, когда Алексей ответил:
    - Я не пил. Только дурак может этого не заметить.
    В лицо капитану бросилась кровь:
    - Ах ты... ах ты, сволочь какая, а?!.
    - Мабуть, он припадочный, товарищ капитан, га? - раздался смешок за спиной капитана.
    У Алексея головокружение уже прошло. Он, глядя на капитана, чётко проговорил с бесстрашием и ненавистью:
    - Ещё один дурак. А может, и подхалим.
    Не зная, как повести себя - призывник ещё не военнослужащий, присяги не принимал - капитан одёрнул на себе гимнастёрку и, не глядя ни на кого, произнёс:
    - Ну ладно!.. Потом разберёмся. Строиться в колонну по 4!..
    Поправляя за спинами самодельные мешки-рюкзаки, призывники начали строиться. Нашёл себе место подальше от недругов и Алексей. Капитан скомандовал:
    - Р-равняйсь! Сми-р-р-на! За мной... ша-гом... арш!
    Колонна нестройно двинулась с перрона, сразу заговорив, и капитан, не оборачиваясь, выкрикнул:
    - Р-разго-вор-р-чики в стр-райю!..
    Так началась Алёшкина служба.
    Училище - трёхэтажное кирпичное здание, с проходной, часовым, мрачным квадратным двором, по которому то и дело шныряли курсанты, одетые в военную форму пехотинцев, но с голубыми погонами и авиационными эмблемами - оказалось недалеко от вокзала, пришли к нему быстро. Под любопытные взгляды старожилов училища военкоматовский капитан сдал приведённых им новичков комбату теоретического батальона - "тёрки", и куда-то ушёл. Наверное, оформлять у начальства свою бумагу на привезенных призывников, догадался Алексей, радуясь тому, что капитан забыл о своём обещании "разобраться". Для него главным было доложить, что все 63 человека живы, здоровы и доставлены к месту службы. Когда начальство распишется, что призывники приняты, только этого капитана Алёшка и видел - убежит сразу в город по своим делам.
    А перед строем уже прохаживался комбат. Был он небольшого роста, кривоногий и весёлый. Своё вступительное слово он начал так:
    - Звание у меня - майор. Фамилия - Чепеленко, советую запомнить! Потому, что, с сегодняшнего дня, я для вас буду и нянькой, и матерью, и отцом родным. А отцы, как вы знаете, любят порядок. Порядок же у нас будет такой. Подъём в 6 утра. Зарядка, умывание, туалет, и в 7.10 - на завтрак. Съедать всё, что дадут, добавки не просить, от еды не отказываться. Потом пойдёте все на медкомиссию. После комиссии - обед. Затем знакомство с каждым в отдельности, оформление "личных дел" и так далее. Летать начнёте не скоро: школа переходит на довоенные сроки обучения, "ускорение" в связи с победами на фронтах отменяется! Начальник школы - полковник Холзаков, боевой лётчик. Сейчас он далеко, на 6-м поле с выпускниками. Аэродромы наши - и в Луговой, и в Отарах в Казахстане, и под Алма-Атой, но это вас пока не касается. Целый месяц вы будете проходить курс молодого бойца, потом - присяга на верность службы Родине, и - за учёбу в теоретическом батальоне. Старые курсанты называют наш батальон "тёркой". Здесь вас научат летать сначала на швабре по мокрым полам - для этого у нас есть старшина. Он же обучит вас и полётам на "ла-патах" с мотором "рой-Ваня-сам". А как же! Это вам не "Райт-Циклон", конечно, но обращаться с ними нужно уметь, когда придётся. А настоящие моторы вы будете изучать в классах только теоретически, да выгружать практически из вагонов, когда прибудет очередная партия в наш адрес из Новосибирска, где их делают. Так что всё у вас, как говорится, ещё впереди. А поэтому прошу не хныкать и на трудности службы не жаловаться! Как говорил генералиссимус товарищ Суворов, тяжело в ученье, легко в бою. Вопросы есть?
    Вопросов не было.
    - Старшина Нестеренко! - гаркнул майор весело. - Выделить сейчас из этих орлов 6 человек на кухню - чистить картошку. 10 орлов - на получение матрацев и постельных принадлежностей к ним. 3-х - на дневальство по казарме. И одного, но с хорошим почерком - в канцелярию: будет завтра у меня писарем при оформлении "личных дел". Остальных - в клуб на втором этаже! Комиссар батальона уже ждёт там на ознакомительную беседу. Расскажет, что не успел рассказать вам я. Задание принято?
    - Так точно, товарищ майор! - гаркнул и старшина, поедая, как требовал неписаный устав, начальство глазами.
    - Выполняйте!
    - Слухаюсь!
    Старшина сменил перед строем комбата - тот уже курил в стороне - и начал:
    - А ну, орлы, хто на картошку хочеть? Спрашую пока добровольцев.
    Кося глазами на соседей, "орлы" скромно молчали.
    Старшина весело вопросил:
    - Так вы шо, може с тех орлов, шо на заборах каркають?
    Орлы прыснули: "Хи-хи!.."
    - Так, ладно. Хто може пысать? Грамотные е?
    Алексей, вспомнив слова отца: "На службу не напрашивайся, от службы не отказывайся", промолчал. Тогда старшина принялся выявлять "орлов" для картошки сам. Чувствовался опыт: дело у него спорилось. Мудрость веков и опыт были и в словах отца - Алексей никуда не попал.
    Сидя в клубе и слушая комиссара, он отломил кусочек хлеба и стал осторожно разжёвывать. Служба с этой минуты уже шла и не останавливалась ни на минуту, готовя новых парней для воздушной войны, которая шла тоже, не останавливаясь на фронтах ни на секунду. А если война и остановится, наконец, то всё равно не остановится жизнь, в которой всё должно продолжаться, сменяться и обновляться. Никто не может знать, что ждёт страну и людей впереди, но заботиться об этом будущем государство должно заранее. Алексей понимал это не столько умом, сколько формулой - "так надо", а потому и не противился ничему и во все последующие дни, хотя многое ему было не по душе. Не по душе было и то, что "наряд вне очереди" схлопотал ни за что, вместо другого. Но, что поделаешь, если в армии не принято оправдываться и что-то доказывать. Только себе хуже, получишь ещё один "вне очереди", а то и несколько суток "губы": присяга-то уже принята!
    Да, кое-что было уже позади, в том числе и провал на медицинской комиссии - обморок на вертящемся стуле. После этого немного подкормили, и комиссия была пройдена, но пришлось послужить целый месяц не в курсантах, а в музыкальном взводе, разучивая ноты и надувая щёки на "альте": "эста-та, эста-та". Потом присяга, погоня за ушедшими вперёд сверстниками в изучении аэродинамики самолёта, самого самолёта, его моторов, навигации и так далее. К счастью, ушли парни не далеко. Алексей нагнал всё за 2 недели, переписав себе их лекции в тетрадки. А вот по мытью полов по ночам он, кажется, многих уже обогнал - заносил характер. Алексей не знал ещё, что намоет этих полов почти до Луны, пока закончит училище. Так ведь и никто не знает ни своей судьбы, ни характера своего до конца, который, сталкиваясь с другими характерами, так меняет судьбу человека, что и во сне не приснится.


    - Чёрный топор, говоришь? - заинтересовался Ракитин. И пошутил: - Старшина у нас - тоже "топор". Рубит, не разбираясь. Мыть-то со мной полы сейчас знаешь, кто должен был?
    - Михалевич?
    - Конечно. А не вышел, сука, не признался!
    - Хрен с ним! - светло улыбнулся Алексей. - Давай дружить, а?
    - Давай, ты мне тоже показался!
    - Ну, вот видишь! А если бы Михалевич признался, мы, может, и не подружились бы.
    - Верно, - заулыбался и Ракитин. - Недаром, значит, пословицу народ сочинил: всё, что ни делается - к лучшему.
    - Ты ещё и философ? - продолжал влюбляться в товарища Алексей. - А кто у тебя родители?
    - Мать - зубной врач. Отец - рентгенолог, но сейчас он на войне. А у тебя?
    - Тоже на войне. А мать - домохозяйка, одна теперь осталась дома. - Лицо Алексея потемнело: "Господи, как там она? Ведь неправду пишет, что всё хорошо..."
    - Я тебя познакомлю со своей, - заторопился Ракитин. - Записывайся в увольнение на воскресенье, пойдём ко мне домой!
    - Вот здорово!..
    Глава пятая
    1

    Иван Григорьевич Русанов, просившийся при выписке из госпиталя в свою прежнюю воинскую часть, догнал 38-ю армию, в которую его направили, только на польской земле, когда после завершения успешных боёв на равнинном Сандомирском плацдарме советские войска вышли к Карпатам, отделявшим Польшу от Словакии. В горах ход боёв сразу изменился - принял характер затяжных и неуспешных, как и у немцев в 1942 году на Кавказе. Как бывший горный стрелок Русанов попал в отряд особого назначения, которым командовал старший лейтенант Порфирьев. На карпатских перевалах шли тяжёлые бои, продвижения никакого не было - с танками и пушками по горным тропам не пройдёшь, лезла только одна пехота. И командование, чтобы узнать, что делается у немцев в тылу, решило послать за перевал группу разведчиков с переносной радиостанцией и радистом. Группу эту взяли из отряда особого назначения Порфирьева, прибывшего в Санок, и Иван Григорьевич очутился вместе с самим Порфирьевым именно в этой группе.
    Из сведений, полученных от словацкого полковника Тальского, немцы держали одну горно-стрелковую дивизию на Лупковском перевале, другую на Русском и третью на Дукельском или Дуклинском перевале. У генерала Хейнрице, руководившего немецкой обороной на этом участке фронта, согласно данным секретной разведки было до трёхсот тысяч человек, около ста танков и штурмовых орудий, 450 самолётов, расположенных на аэродромах Восточной Словакии, более трёх тысяч орудий и миномётов. Для того чтобы сбить такую армаду с перевалов, нужно было иметь тройное превосходство в силах. Однако требуемого превосходства не было - армия торопилась по приказу Ставки поддержать какое-то всеобщее словацкое восстание в тылу немцев, поэтому, как следует, подготовиться для наступления не успела, резервов ждать не могла, подгоняемая приказом наступать, а танки и самолёты, которых хотя и было больше, чем у немцев, пока не использовались: горы! Вот и хотелось узнать, что собираются делать словацкие партизаны за спиной немцев. Когда и где собираются нанести удар? Было известно, что в созданный 2 дня назад Главный штаб словацкого партизанского движения уже прилетел из Лондона словацкий генерал Виест. Нужно было связаться с этими партизанами, чтобы можно было координировать действия с обеих сторон. Опытный советский партизан Асмолов, заброшенный на самолёте в район Главного штаба, почему-то молчал. Решили послать группу не по воздуху, а по земле, чтобы прошла ночью сквозь немцев и горы без единого шороха, как умеют ходить только горцы - бесшумными тенями. На операцию по прорыву горного фронта отводилось всего 5 суток.
    План действий группы разведчиков был простейшим: берут с собой тройной запас боеприпасов, сухой паёк на 5 суток и проходят через горы не по ущелью, а лезут осторожно вверх, где их никто не ждёт, и там бесшумно проходят за Дукельский перевал вместе с осенними облаками. Всё! Не сидят же немцы на перевале на каждом шагу.
    Направление в горы Порфирьев выбрал по карте такое, чтобы за перевалом выйти на селение Габура и выяснить там у русинов, где меньше всего немцев. Русины - значит, свои, почти русские: укроют до следующей ночи, а дальше видно будет, куда идти и что делать. С радистом - всего 14 человек, а с Порфирьевым 15. Почти все годились Ивану Григорьевичу в сыновья.
    Полезли вверх, навьюченные, словно альпинисты, как только стемнело. Особенно тяжело было радисту. Рацию нельзя нести на спине, как попало. Заденешь за голый выступ скалы или, не дай Бог, сорвёшься, поскользнувшись на мокром, и покатишься кувырками вниз, останешься не с радиостанцией, а с грудой металла.
    Не легче пришлось и двум помогающим радисту - несли не только своё оружие и припасы. Вот эта троица и отставала всё время. Порфирьев лез вверх последним, чтобы не отстал кто-нибудь впотьмах и не потерялся. В одном месте чуть не наткнулись на немцев - метрах в 30-ти были, но немного левее. Хорошо, что они о чём-то заговорили. А когда прислушались, похолодели: "Мишка, а может, хватит у немцев служить, а? Скоро ведь "советчики" подойдуть, тада поздно будеть!"
    "Русские! Власовцы!" - подумал Иван Григорьевич, сообразив, что нужно и их обходить, как врагов. Он лез первым. Обернулся, шепнул: "Передай вниз: власовцы-ы!.. Сдвигаемся вправо". И осторожно, стараясь даже тише дышать, пополз вправо, а затем опять вверх.
    Неожиданно исчезла перед глазами тёмная стена, и дышать стало легче. Перевал! Всё, поднялись, можно спускаться вниз, пока нет никого. Но и вниз идти оказалось не легче, да ещё в темноте: ноги то и дело теряли опору, и каждый из разведчиков не спускался, а мучился. Только и радости, что прошли немцев незамеченными. Но какая там радость, когда всё время пугала тревожная чернота: "Что там, за нею? Вдруг новые немцы!"
    Иван Григорьевич стал думать о разведчиках, которые шли за ним. Ну, Бурханов, узбек - этот ничего не боится, молод, горяч. Радист Климов - боится, но в штаны не наложит: основательный человек, неспешный. А Фисенко? У этого жену убили немцы в селе под Киевом. Медведкин - студент, физик. Бог его знает, что у него на душе: непроницаемый. Бараболя - застенчивый мечтатель, но не трус. Сам Порфирьев прошёл через штрафбат - всё равно, что Крым, дым и чёртовы зубы. 2 ордена Славы. Умён. Значит, должен бояться, навидался. Все хотят жить, чего там!.. Но держатся, как и должно мужикам. Интересно, как встретят русины, если пройдём? Хоть и свои, говорят, а неизвестно, что за люди... Да-а, у каждого своя судьба, в судьбу я верю. Вон как погибла Валечка под Керчью! Саша написал, что нелепо, мол. Случайно. Но и рождение каждого человека - разве не случайность? Встреться мать в молодости не с отцом, и МЕНЯ не было бы, родился бы другой человек, не я...
    Пошёл мелкий дождь. Разведчики повеселели - не так страшно шуршание: теперь не услышат... Главный-то страх - прошли, позади остался. Вернее, вверху. Но всё равно часто останавливались и прислушивались к стонам ветра в кронах деревьев, к треску веток под ногами - каждому что-то мерещилось. Но к утру привыкли и уже не обращали внимания ни на качающиеся под ветром ветки, ни на хруст сучков на земле. Вздрагивали только, когда за шиворот попадали холодные капли с ветвей.
    Спуск прекратился неожиданно - всё, вышли на ровное. Тогда нашли в лесу место с густыми кустами и спрятались в них, чтобы передохнуть. Светало. Решили позавтракать, захотелось есть. Быстро достали консервы, поели, а вот покурить побоялись. Некурящий человек может почувствовать запах махры на чистом воздухе очень далеко, об этом их предупредили ещё на своей стороне. Что делать? Курить после еды захотелось, ну, просто смертельно. И всё же решили потерпеть, пока не доберутся к селу.
    Порфирьев составил короткий текст радиограммы, радист включил рацию и осторожно отстучал первое сообщение: "Прошли благополучно, приступаем к выполнению задания. Леонид". Двинулись в сторону Габуры, чтобы узнать обстановку. Однако не прошли и километра, как услыхали выстрелы пушек, лязг гусениц и залегли.
    Где-то рядом шёл бой. Когда подползли ближе, то поняли, что находятся ещё не полностью внизу, в долине, а всё ещё на горном плато. А внизу горели краснозвёздные танки, прорвавшиеся каким-то образом по ущелью на эту сторону, но попавшие в западню. Их было 12, и все горели. На танкистах, выскакивающих из танков, горели комбинезоны. Сквозь стрельбу из автоматов, пулемётов был слышен русский мат и душераздирающие крики. Откуда били немцы, было непонятно. У Ивана Григорьевича свело челюсти от увиденного, а помочь своим ничем не могли. Все дружно закурили, не в силах более сдерживаться.
    - В бой не ввязываться! - негромко напомнил Леонид Порфирьев. - Не имеем права.
    Начали отходить от страшного места подальше, спустились, наконец, с плато вниз и увидели грунтовую дорогу, которая была у Порфирьева на карте. Она вела к Габуре. Чтобы не обнаруживать себя, пошли рядом с дорогой по лесу. Из-за гор вышло солнце, оно ощущалось - стало светлее, но тучи не давали ему прорваться сквозь свою толщу и сизые лохмы. Опять пошёл дождь.
    Может, это было и к лучшему. К Габуре вышли незамеченными, все жители попрятались от дождя, нигде не было ни души. Решили послать на разведку двоих: выяснить, нет ли в селе немцев.
    Парни осторожно подкрались к первой хате, похожей на украинскую, крытую камышом, и проскользнули во двор. Через 10 минут вернулись, и Медведкин доложил:
    - Товарищ старший лейтенант, немцы в селе есть, но на том конце, где у них управа и магазины.
    - Кто вам сказал? - поинтересовался Порфирьев.
    - Сестра хозяйки дома. Она приехала сюда из Братиславы с двумя сыновьями. Один был студентом университета, другой - ещё школьник. Интеллигентная такая. Там, в Братиславе, немцы начали расправу с восставшим народом, вот она и убежала сюда к сестре. Подальше от беды, и чтобы поближе к нашим.
    Порфирьев недоверчиво посмотрел на Медведкина:
    - Как же вы всё это поняли? Она - что, русская, что ли?
    - Да нет, русинка. Но язык - похожий. Переспрашивали, правда, но, в общем-то, разобрали, что к чему.
    - О партизанах - не спросили: где их искать?
    - Спрашивали. Её пацаны говорят, что здесь их нет и, наверное, не будет. Немцы загнали их везде в горы и уничтожают. Говорят, если русские не прорвут фронт, то всё сопротивление погибнет. А может, и вся Словакия.
    - Та-ак, - мрачно протянул Порфирьев, - с восстанием всё ясно. - И стал писать новую радиограмму. Радист тут же отстукал и эту: "Вышли на Габуру. Немцы. Выяснили от жителей: восстание везде подавляется, Словакия надеется только на нашу помощь. Партизаны сопротивляются одиночными отрядами в горах, общего сопротивления нет. Уходим в сторону Борова на поиск. Если найдём, будем ждать встречи с вами на этой стороне. Леонид".
    - Вот такая, братцы, получается у нас ситуация, - проговорил Порфирьев, обращаясь ко всем.
    - А что будем делать, когда кончится сухой паёк? - заволновался Медведкин. Порфирьев, переглянувшись с Русановым, ответил:
    - Да, вопрос естественный и важный. Иван Григорьевич, вы что думаете по этому поводу?
    Русанов ответил серьёзно:
    - Будем охотиться, пока не найдём партизан. А с партизанами - они местные - не пропадём, полагаю.
    Порфирьев улыбнулся:
    - Вот так, Медведкин: будем охотиться. - И посерьёзнев, добавил: - Возможно, и на домашних животных. Помирать с голоду, кому хочется?..
    Все промолчали. Порфирьев, посмотрел на карту:
    - А пока пойдём в сторону Борова...

    2

    Скитания по горам Восточной Словакии группы Порфирьева стали хаотическими, в полном смысле рассчитанными на русский "авось" - авось, да встретятся где-нибудь партизаны. Шли уже четвёртые сутки бродяжничества и все в сопровождении мелких занудных дождей, от которых садились "сухие" батареи рации. Таял и "сухой паёк", сколько ни экономили. А главное, негде было в этой сырости и холоде поспать по-человечески. Никто уже не брился, зарастали щетиной, а потом не нужна стала и рация: им сообщили из-за гор, что дивизия переходит в другое место, на Русский перевал, и встреча-де состоится не скоро: застряли. Приказано было связь прекратить и ждать, когда армия прорвёт фронт.
    "Ищите партизан и выходите пока к ним. Как поняли?" - принял радист окончание радиограммы. Порфирьев приказал:
    - Передай, поняли.
    Радист пожал плечами:
    - Попробую. Но стрелка вольтметра показывает, что принимать ещё можно, а вот передавать - вряд ли. Батареи сели. - Однако переключил рацию на передачу и начал выстукивать ключом ответ. Контрольная лампочка хотя и мигала, пока он стучал, но уверенности, что ответ на той стороне гор принят, не было. Кончив работу, Климов снял наушники, спросил:
    - Товарищ старший лейтенант, что будем делать с рацией? Теперь она ни к чему, только лишний груз таскать.
    - Ничего, - строго ответил Порфирьев, - потаскаем. Не бросать же казённое имущество!
    - Можно закопать, - предложил радист. - А место запомнить.
    - Нет, Климов, прятать будем у своих, когда найдём партизан.
    Начальство есть начальство, радист сложил рацию и снова взвалил её на плечи. Порфирьев посмотрел на него и обратился к Русанову:
    - Сержант Русанов, распределите очередь на подмену Климову: через каждые 2 часа рацию должен нести следующий. А теперь всем за мной дальше! - Он посмотрел на ручной компас, который был зажат у него в ладони, и взял направление на юго-запад.


    На 6-е сутки они шли по какой-то долине в горах и ночью. Всё равно не уснуть и не прилечь - лил дождь. Лучше уж идти, чем мокнуть на месте. Может, попадётся по дороге какая-нибудь пещера или заброшенный сарай, в котором летом жили с собаками пастухи. А ещё лучше, если бы наткнуться на избушку лесника или пасечника - об этом только и думали. Развели бы огонь, обсушились, погрелись. Да и едой, не исключено, разжились. За последние дни удалось подстрелить лишь двух зайцев, больше ничего не было, ни диких коз, ни свиней. Ну, а в дождь и вовсе не о чем мечтать, придётся, видимо, "промышлять", в первом же встречном селе - не пухнуть же с голода!
    Утром, вконец измотанные, вышли к шоссе. Только хотели его пересечь, чтобы не сворачивать в новую долину, куда вело шоссе, как услышали звук мотора - приближалась какая-то машина. Сразу же залегли в кустах и стали ждать. Вдали показался зелёный грузовик. Когда он приблизился, Иван Григорьевич различил немецкого офицера в высокой фуражке.
    - Немец! - прошептал рядом Порфирьев. - Как поравняется, бьём по колёсам! - приказал он громко, понимая, что из-за шума мотора немец ничего не услышит. И когда грузовик оказался напротив него, ударил из автомата по скатам.
    Дал длинную очередь и узбек Бурханов. Виляя на ходу, машина проюзила ещё метров 100 и остановилась. Все вскочили и побежали к ней. На бегу увидели, как открылась правая дверца на грузовике, и на дорогу выскочил офицер. Ни секунды не задерживаясь, он кульбитом опрокинулся в кювет, потом сделал ещё кульбит, и из кювета кинулся в лес. По нему дружно ударили из автоматов и увидели, что упал. Но когда подбежали к месту падения, там никого уже не было - ушёл офицер. А вот шофёра взял в плен Иван Григорьевич, который не погнался за офицером - есть для этого помоложе его. Шофёром оказался совсем мальчишка, лет 18, да ещё и ранен был в правую ногу. Стонал от боли, и от страха - прямо трясло его всего. Сделали ему перевязку из индивидуального пакета, и к кузову все: что там? А там ничего путного: полевая рация, ящики с патронами, какие-то одеяла и котелки. Правда, в кабине нашли портфель офицера с двумя бутылками рома.
    Раздосадованные, выпили тут же по 2-3 глотка, чтобы согреться. Но после этих глотков есть захотелось с ещё большею силою, чем до этого, однако закусить было нечем. Взяли из кузова по одеялу, толкнули пленного шофёра в шею - давай, мол, топай вперёд, и... опять в лес.
    Шёл Иван Григорьевич и думал. Шороха-то наделали, а офицера упустили. Что можно теперь ждать? Только погони. Значит, нужно уходить скорее от этого места подальше, чтобы и следов не осталось, пока идёт дождь. Но дождь понемногу утихал, небо очищалось, лишь с веток всё капало и капало. И ещё немец прибавлял досады: идти-то шёл, да постанывал. Вот и думалось: куда теперь с ним? Отпускать - нельзя, расскажет, в какую сторону скрылись, что делали, сколько нас. Да и что же это была бы за война с фашизмом, если бы начали отпускать пленных! А с другой стороны, его же кормить теперь надо, а нечем, сами ничего не ели уже сколько времени! И охранять надо, хотя и сопляк - чтобы не сбежал. Так ведь не спали все уже часов 20. Когда встретятся партизаны, тоже неизвестно - может, и не встретятся.
    Через пару часов понял и Порфирьев, когда сели отдыхать, что немец этот им, что гиря на шее. И хотя немец считается военнопленным, а выход-то есть с ним лишь один. То же самое он прочёл и в глазах измотанных без сна и еды разведчиков. Сейчас, мол, лягут все спать, а кому-то этого немца охранять придётся, чтобы не убежал. Нет уж, это не дело, товарищ командир!
    Видимо, почувствовал перемену в настроении солдат и шофёр. Вытянул цыплячью шею и то на одного пристально посмотрит, ища сочувствия, то на другого с тревогой - прямо в глаза, благо рядом со всеми сидел и чуть не плакал. Люди, мол, что же это вы, как же так, я ведь военнопленный и к тому же раненый! А люди уже ссорились из-за него: кому брать на душу грех? Каждый хотел, чтобы не он, а другой. Вот если бы в бою, дело другое, а так... увольте, я вам не палач, чтобы расстреливать безоружного. Даже никто не предложил кинуть жребий, словно забыли все этот самый справедливый солдатский способ разрешения любого конфликтного случая. А вдруг самому достанется этот жребий исполнить безобразное дело. Убить человека!.. Это же всё жизнь будешь потом таскать на душе грех.
    Прислушиваясь к негромкой перебранке, молчал и Иван Григорьевич, вспоминая, как торопились под Керчью уйти подальше от расстрела пленных рядовые немецкие солдаты. Да и что чувствовал тогда сам, помнил. Но вмешиваться в спор не стал - как решат, так и будет.
    А разведчики так ничего и не решили - даже говорить громко стеснялись, словно немец мог понять русскую речь. Однако он как-то понял общее настроение - убивать не хотят. И успокоился, хотя и видел недовольство на миролюбивых лицах. Солдаты согласно поделили, наконец, время дежурства и легли покемарить. Потом поднялись и опять повели "своего немца" с собой дальше, матерясь и кидая в его сторону злые, недовольные косяки.
    Немец всё время старался идти с Иваном Григорьевичем, который бинтовал ему руку. А может, и не поэтому, а потому, чnо видел в нём пожилого человека, годившегося ему в отцы. Значит, рассчитывал или надеялся на его заступничество. Порфирьев, шедший тоже рядом, спросил немца, чтобы не молчать и рассеять тоскливую нудьгу, которая сковала всем душу:
    - Ви хайст ду? Как тебя звать? - И ещё что-то спросил из обиходного разговора, вспоминая немецкие фразы, которые не так давно изучал в школе на уроках иностранного языка. А хорошо говорить так и не выучился, считая тогда: "Да на хрен мне нужен этот фашистский язык!"
    - Майнэ намэ ист Хайнрихь Дицер, - с готовностью откликнулся пленный и остановился, ожидая вопросов ещё.
    - Генрих, значит, - пробормотал Порфирьев. - Нун, гут, ге форвэртс, форвэртс! Коли уцелел, - приказал он. Говорить с немцем ему больше не хотелось, хотелось есть. Вот и сказал, чтобы не задерживался, а шёл вперёд.
    Иван Григорьевич подумал: "А ведь их унтер не пожалел нас тогда! А этот - Генрих... как Генрих Гейне. Интересно, этот Дицер стал бы расстреливать, как тот унтер или нет?" И ответил себе тут же, не задумываясь: "Стал бы, если бы ему приказали. Дисциплина у них - родную мать расстреляют, если будет приказ!" А на ум уже пришли строчки из стихотворения Генриха Гейне: "Ихь вайс нихьт, вас золь эс бэдойтэн, дас ихь зо траурихь бин..." И сам собою восхитился: "Смотри ты, бляха, это же ещё в гимназии учили, а до сих пор помню! "Я сам не знаю, что со мною творится, почему я так грустен". И перевод помню. Что значит стихотворение! И слова звучат совсем по-другому, мягко и нежно, не то, что в их солдатских командах: "Хэндэ хох! Ду бист майнэ гефангэнэ!" Как лай собаки. Проклятая война!"
    Иван Григорьевич полагал, что Генрих Гейне немец, и не знал, что в Германии Гитлера он стал запрещённым поэтом - еврей. В российских гимназиях о евреях предосудительно не говорили и не думали, считая их угнетёнными. Тогда ещё не знали и педагоги, что первыми идеологами расизма на земле были еврейские раввины Израиля, создавшие и первые гетто для тех, кто был не согласен с еврейским господством над народами, и первую "Майн Кампф", которая до сих пор исповедует то же, что и Гитлер, но называется "Талмудом", и первую фашистскую идеологию, названную сионизмом, призывающим всех евреев ненавидеть Иисуса Христа, другие религии и ждать пришествия кровожадного Мессии, который уничтожит всех не евреев и тем отомстит всем инакомыслящим. Первыми пострадавшими от сионизма были несогласные с ним евреи: их отделяли от остальных в особые гетто. С тех пор все евреи боятся мести собственных раввинов, захвативших всю полноту власти над евреями, и молча подчиняются и живут по античеловеческим законам, предписанным для них раввинами в их кодексе законов "Талмуде". Верующие евреи об этом знают и молчат. Раввины же стараются скрывать сущность своей человеконенавистнической философии по отношению к не евреям от всего человечества. Религия с двойным дном: неприкрашенная правда для своих и позолоченная ложь для остальных. Лучше выдавать себя за угнетённых, нежели признаваться в том, что цель сионистов - править миром. Если не скрывать эту цель, то люди будут преследовать раввинов наравне с фашистскими идеологами, как преступников против человечества, против веры христиан, мусульман и других религий. Все религии терпимы друг к другу, и только одна, иудаизм, проявляет презрение к другим и ненависть. И миллионы людей об этом не знают, поддаваясь по своей наивной доверчивости официальному печатному обману, тиражируемому уже много веков. А всего-то и требуется, что перевести "Талмуд" на языки других народов, и вместе с ним остальные "священные" книги, написанные раввинами. И всемирная ложь откроется сама собою.
    Ничего этого Иван Григорьевич пока не знал, думая о жестокостях войны, а не учениях раввинов. Его мысли были прерваны, когда за очередной горой, которую они обходили, разведчики вдруг наткнулись в лесу на одинокого вооружённого человека - бородатого, с винтовкой. Видимо, он настолько оторопел от неожиданного появления молча шедших людей, что не успел снять с плеча винтовку. А только крикнул по-русски с испуганной радостью: "Братцы! Сво-и-и!" Увидел у всех 5-конечные звёзды на шапках-ушанках.
    Оказалось, партизан, бывший командир Красной Армии. В начале войны попал в плен, а год назад, в 43-м, бежал из немецкого лагеря. Вот и партизанит с тех пор. Разведчики рады, конечно: нашли партизана, наконец! Впереди отдых, еда. И ну вопить от радости:
    - Давай, командир, веди к партизанам!
    - Не ели уже 3 дня!
    - Да и поспать бы!
    - Куда идти? В какую сторону? Показывай!
    Партизан даже не улыбнулся. Посмотрел на всех - уже спокойно, без испуга - и просто сказал:
    - Ну, что же, братва, пошли.
    И опять шли и ссорились из-за немца: не обрадуются ему и в отряде. Зачем, скажут, привели? Что нам теперь с ним делать? Сивков, которого встретили в лесу и который вёл их, остановился:
    - Вы что, вправду, что ли, немца с собой ведёте? Так в отряде пленных не держат. Не берём мы немцев в плен вообще. Кормить их надо, охранять. Опять же, держать на базе. Вы что? Да и на базу, бывает, не приходится больше возвращаться. Мы же всё время передвигаемся...
    - Ты погоди, Сивков! - остановил Порфирьев красноречие партизана. - Сейчас не о том разговор. Сколько ещё идти? Далеко?
    - Далеко. Придём только к вечеру.
    - У тебя есть с собой что-нибудь пожевать?
    - Конечно. Но на всех не хватит.
    - Да хотя бы хоть чуть голод заглушить. 3 дня не ели!
    Сивков достал из вещевого мешка буханку хлеба и большой кусок сала. Пока Русанов делил на всех, в том числе и на немца, Порфирьев продолжал расспрашивать Сивкова:
    - Как тебя звать-величать, капитан?
    - Петром Афанасьевичем. Родом я из Сибири, из деревни под Барнаулом, - отвечал Сивков радостно, а глаза были настороженными, невесёлыми. На вид ему было за 40, но суетлив он был не по возрасту, да и лицом, хоть и зарос, не походил на жителя провинциальной Сибири - не было простодушия.
    "Может, в плену натерпелся? - подумал Иван Григорьевич, наблюдавший за Сивковым после раздачи еды, когда протянул ему порцию. - Или в армии слишком долго прослужил", - заключил он, подводя итог своим почему-то неприятным впечатлениям. Было в этом капитане что-то фальшивое, неискреннее.
    Неприязнь Русанова усилилась, когда снова тронулись в путь. Минут через 5 сзади раздалась ругань радиста, тащившего на себе рацию. Он заорал, натолкнувшись на пленного:
    - Опять остановился, Фриц поганый! Ну, чего стал на дороге? Ведь пустым идёшь, гад! Шагай вперёд, не отставай, сволочь! Что мы, хуже тебя, что ли?
    Сивков, шедший впереди, обернулся, громко спросил:
    - Я же говорил вам: на хрена вы его тащите за собой?!
    На него воззрился Иван Григорьевич:
    - А что же нам делать прикажете?
    Рядовой Карпов поддержал Русанова:
    - И рады бы избавиться, да как?
    Сивков пристроил Карпова с немцем перед собой, показал направление и, усмехаясь не то загадочно, не то блудливо, произнёс:
    - По этой тропке и веди за собой! - Через некоторое время тихо и миролюбиво спросил: - Ну, как он у тебя под конвоем? Не просился, чтобы ты его отпустил?
    - Не, он не умеет по-русски. Токо стонет.
    - Ладно, ты иди, а я сам за ним погляжу... что за птица.
    - Вот спасибо, товарищ капитан! - обрадовался Карпов. - Рука у ево всё пухнеть и пухнеть. Дак он прямо душу вынает своеми стонами. - Карпов энергично пошёл вперёд, избавившись от стонущего немца.
    А Сивков так же энергично начал отставать с немцем, не давая ему быстро идти. Тот забеспокоился, стал окликать идущего впереди Порфирьева:
    - Гэр лёйтнант, гэр лёйтнант! Ихь бин нихьт айнфэрштанден, биттэ...
    Но Сивков опередил Порфирьева, цыкнув на пленного:
    - Швайгэн! Ге штиль! - И добавил, когда немец, втянув голову в плечи, затих: - Ишь ты, не согласен он! С чем это, сволочь такая, не согласен? - А сам, загородив немцу дорогу, остановился.
    Передние молча уходили всё дальше. Тропа в лесу скользкая после дождя, мешали идти намокшие осклизлые корни, капало с веток. Задумались все, глядя под напряжённые ноги - каждый о своём, а может, о еде. И вдруг сзади короткий и неожиданный, как треск сломавшейся судьбы, выстрел: "Тра-х!"
    Вздрогнули разом все, обернулись. Из винтовки Сивкова вился дымок, а немец умирал на тропе, судорожно дёргая ногами. Когда его окружили со всех сторон, изо рта у него пошла кровь. Подёргал ещё немного ногами и затих.
    Сивков опытно взял его за ноги и сволок с тропы в сторону, где были кусты. Вернулся за своей винтовкой, прислонённой к сосне. Закидывая винтовку за спину, сказал:
    - Ну вот, только и делов! Убежать, сволочь, хотел!
    Никто ничего не сказал, лишь дружно полезли в кисеты за махоркой. Надо же! Только что человек жил, стонал и не знал, что делает в своей жизни последние шаги. Выходит, вон в тех кустах поджидала его судьба, поставившая последнюю точку на человеческой биографии. И судьба эта - вот она: в образе капитана Сивкова. Особенно потрясён был Иван Григорьевич, видевший, как Сивков хладнокровно убил пленного. "Значит, не впервой это ему!.." - подумал он.
    Молча покурили и пошли дальше. Но Сивкова все уже считали убийцей.
    После полудня внизу завиднелось село. Присмотрелись, вроде бы немцев не видно. Однако послали двоих на разведку - Бурханова и Карпова. Спустились они, подкрались к домам. Немцев, действительно, не было. Дали условный сигнал: "спускайтесь".
    Господи, какое это было блаженство - сидеть после мокрого холодного леса возле натопленной печки в доме и жевать! Хозяева дали немного картошки с салом, хлеба и горячего чая вволю. Пошёл парок от разведчиков, стало клонить в сон. А словаки уже выпроваживают: нельзя, панове, уходите! Не дай Бог, узнают немцы, что у нас тут ночевали - всю деревню сожгут. Сивков перевёл сказанное. А хозяева снова: будьте здоровы, хлопаки! Кого обрадует перспектива быть расстрелянным за помощь русским?
    Понимать-то их понимали, а уходить всё же не хотелось - только угрелись, подсушились, глаза слипаются, и опять тащиться в мокрый холодный лес? Да это же жизнь, хуже собачьей! А ничего не поделаешь, надо было идти, хоть и не собаки.
    Дали, правда, на дорогу хлеба и сала. Провожать на короткий путь повёл их местный учитель. Довёл по горам до какой-то речки и показал вдоль неё Сивкову рукой - теперь туда, мол, поведёшь, но не по течению, а вверх, в горы, так будет короче. Попрощался с каждым из разведчиков за руку, надвинул шляпу на самые глаза, и назад.
    Долго смотрели ему вслед, пока не скрылся. День уже кончался, в горах они быстро прогорают, не успеешь и оглянуться. Опять припустил дождь - тучи за самые горы цепляются, стало быстро темнеть. Обидно было, хоть и помогли словаки - не по-хорошему думали о них: "Сволочи, и вашим, и нашим!.. Вы-де воюйте, а мы вас подкармливать будем, но в дом не пустим. У-у!.."
    Расстроил и Сивков, бормотавший, что с этой стороны никогда не ходил и боится, что в темноте заблудится. На него вызверились чуть ли не все: "Как это так? Учитель же показал тебе, куда надо идти! А подойдём ближе, какая тебе разница, с какой стороны - должен узнать место!"
    Сивков заговорил о другом:
    - Значит, такая уж нам судьба - шлёпать под холодным дождём. А немцу, которого я прихлопнул, уже не холодно там. Так что неизвестно ещё, лучше ли было бы ему, если бы до сих пор мучился с нами...
    Разведчики промолчали - не хотелось об этом ни думать, ни вспоминать. Дождь действительно был холодным и шёл всё сильнее и сильнее. Немцу, убитому Сивковым, правда, не завидовали, но и Сивкова уже не осуждали. Поняли: переживает, оправдаться хочет. В общем, не философствовали. Под дождём не до этого - на уме только одно: не поскользнуться бы, не подвернуть ногу, тогда конец, не дойти.
    Шли всю ночь, сил уже не было, решили развести утром костёр и обогреться - небо очистилось, вышло солнышко. Насобирали валежника на большой костёр, чтобы можно было обсушиться и согреться сразу всем. На немцев было уже наплевать! Да и земля от такого костра подсохнет, можно будет поспать, поесть в тепле. За дело принялись, как одержимые.
    Через полчаса они уже грелись возле костра - расстегнули промокшие ватники, сушились. А потом, когда земля подсохла и нагрелась, поели и повалились спать. Даже выставленный ими часовой не выдержал и уснул, настолько был измученным. Земля быстро остыла под ними, но они и этого не почувствовали, подтягивая во сне ноги к подбородкам, как собаки, дорвавшиеся до сухого места после дождя. А проснулись не от того, что выспались - от голосов:
    - Ну и вояки!..
    Кто-то смеялся.
    Вскочили, за автоматы, а оружия нет. Люди, стоявшие перед ними, опять за пупки - смешно им. Речь была русской, и Порфирьев сообразил - свои, что ли? По виду - партизаны. Двое, которые смеялись, говорили по-русски, а ещё четверо, похоже, были словаками.
    (продолжение следует)
    ----------------------
    Ссылки:
    1. Вы удивлены? Это еврей! (немецк.) Назад
    2. Это вор! Опасный вор! (немецк.) Назад
    3. Встать! Руки вверх! (немецк.) Назад
    4. Вперёд, Иван! Иди, иди! (немецк.) Назад

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.proza@gmail.com)
  • Обновлено: 14/12/2010. 273k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.