Сотников Борис Иванович
Книга 9. Рабы-невидимки, ч.2

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 01/10/2019.
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Размещен: 28/07/2011, изменен: 22/03/2012. 375k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • 6. Эпопея, цикл 2. `Особый режим-фашизм`
  • Иллюстрации/приложения: 1 шт.
  •  Ваша оценка:

     []
    
    --------------------------------------------------------------------------------------------------
    Эпопея  "Трагические встречи в море человеческом"
    Цикл  2  "Особый режим-фашизм"
    Книга 9  "Рабы-невидимки"
    Часть 2  "Сталинская "косилка""
    -------------------------------------------------------------------------------------------------
    
    Глава первая
    1

    Ко всему привыкает человек - даже к лагерю с особым режимом, придуманным вождём для выкашивания политических главарей, под усиленным конвоем, с лютыми собаками, на лютом норильском морозе в 40 градусов. Всё тут отнято. И в первую очередь солнце. В декабре людей накрыла сплошная полярная ночь, и светила теперь зекам лишь надежда в потёмках: вот разберутся там, в Москве, пересмотрят дело и, глядишь, выпустят - ни за что ведь посажен. Только надежда эта с каждым днем всё слабела в них - как батарейка в фонарике.
    В этот день надежды уже не было. Из раздетых тел мороз выжимал не только последнее дыхание, но, казалось, и душу - вот-вот отлетит к небесам лёгким облачком пара. Шёл утренний "шмон". Хорошо, хоть безветренно. Зеки на снегу чуть виднелись двумя шеренгами и ждали команды, стоя голыми ступнями на подостланных валенках, когда можно будет схватить задубевшими руками свои номерные ватники, шапки, ремни, лежащие горкой перед каждым. Но команды всё не было. На правом фланге у кого-то что-то нашли, и "шмон" проходил теперь не формально, а с пристрастием.
    - Я вам покажу, падлы, как начальство обманывать! - ругался лейтенант Светличный, начальник конвоя. Посвечивая карманным фонариком, грелся руганью, зуботычинами. И вдруг скомандовал: - Садись!
    "Садись" - на языке конвоя означает становись на колени. Только садист Светличный мог додуматься до такого распоряжения при 40 градусах - лют был, старатель.
    От холода протяжно повизгивали сидевшие на снегу собаки - вскакивали, натягивали поводки, перебирали стынущими лапами. Поскрипывали валенками по насту собаководы - наклонялись, обшаривали очередную кучу барахла, на которую показывал Светличный лучом фонарика, и медленно шли дальше. И зеки, белея в темноте рубахами и кальсонами, словно привидения, продолжали стоять на коленях.
    Кто-то из конвоя позвонил на вышки, и оттуда ударили по шеренгам зеков слепящими лучами прожекторов. Раз что-то нашли, "шмон" будет настоящий. Собаки, ослеплённые светом, стали злее, заволновались, будто сигнал к атаке поступил - глаза у них стеклянно сверкали. Задвигался, зашевелился и конвой, пронзённый невидимой волной тревоги - сонливость, как рукой сбросило.
    - Встать!
    Это Светличный сжалился, наслаждаясь своей властью. А может быть, испугался, что зеки передохнут - много слишком. За такое количество придётся и самому поплатиться. Только зекам стало ещё холоднее в настывшей одежде - а может, так лишь казалось. Вообще, всё казалось странным, не реальным в этом безжизненном свете, пляшущем на площадке. Тёмные тени мечущихся людей; собаки на поводках с электрическими глазами; заблестевший солью снег, взявшийся ноздреватой коркой на сугробах и вытоптанный на квадрате для "шмона"; отставшие от других при одевании зеки, всё ещё белевшие рубахами и кальсонами, напоминающие ограбленных в полночь, парализованных морозом и страхом, с негнущимися пальцами. Всё было, словно из дурного сна. И чернела впереди колючая проволока, намотанная на высокие мазутные столбы косыми рядами - ад. Снег, сдуваемый ветрами, на проволоке не держался - только на колючках, делая их похожими на новогодние ёлочные игрушки, освещённые светом далёкой счастливой жизни детства. Теперь светил другой свет...
    "Когда же это кончится, когда?!." - тоскливо и непрерывно думал Крамаренцев. Сдвинуться дальше этого и подумать о чём-то ещё он не мог - замёрзло что-то внутри головы.
    - Когда бороду обреешь, сука? Я тебя спрашиваю или кого?! - взвизгнул Светличный истерически, и в упор навёл в глаза зека луч фонарика.
    Глаза Крамаренцева в свете казались тоже стеклянными, недвижными, как у мертвеца, но от света и холода слезились, и это произвело на лейтенанта тягостное впечатление: "Плачут после смерти?.. Чёрт знает!.."
    Сам Крамаренцев тоже не понимал ничего, словно одурел. Не понял и тогда, когда лейтенант ударил его по скуле - всё молчал, отрешённый от действительности. Лишь громадная борода его, заиндевевшая от мороза и топорщившаяся, как широкий ледяной веник, подрагивала от нервов - значит, был живой.
    - Опупел, что ли, "Борода"? - спросил лейтенант уже незлобиво. Знал, на сильном морозе бить в лицо нельзя - может привести, как говорили инспектирующие медики-гуманисты, к "летальному" исходу, то есть, к перелёту в иной мир. Но что же было делать, если не отвечают тебе? И лейтенант снова скомандовал:
    - Са-ди-сь!.. - Плюнув, пошёл дальше - холодно на одном месте стоять.
    И снова все раздеты и на коленях - на подостланных валенках. Крамаренцев услыхал чей-то шёпот:
    - "Борода", ты не заболел? - Спрашивал, кажется, Гаврилов - его голос. Ответил ему тоже шёпотом - оказалось, рядом "сидит" человек:
    - Не знаю. Не чувствую ничего.
    - Так и околеть можно.
    Больше они не говорили - берегли тепло внутри себя. "Шмон" от них удалялся всё дальше. Апатия у Крамаренцева прошла, и он опять начал думать связно. Вот только непрерывная дрожь донимала во всём теле.
    Думать лишь о том, что замёрзнешь, нельзя, это смерть, говорили опытные зеки. И Крамаренцев представил, как поведут их из зоны в сторону города. Стынет тундра от тишины и мороза. Отсвечивают от полярного сияния ледяным блеском сугробы. И вот наполнится эта тундра скрипом от валенок и тысячеголосым простудным кашлем, отхаркиваниями. Но будет уже теплее - от того, что одеты, от ходьбы. Будут скулить на поводках собаки. Будут материться, собачась, конвойные, проклинающие зеков и здешнюю жизнь. Но это уже не страшно - в дороге охрана не дерётся: не любит задерживаться на морозе. А потом покажутся огни стройки. Возле развилки снежных дорог колонну остановят - будет небольшой перекур. С медеплавильного комбината прибудут грузовики, и часть зеков увезут на завод на транспорте - в тепло, к гражданскому вольному люду. Там и порядки помягче, и сердобольные женщины есть - хлеба могут подбросить кусочек, письмо передать, проходя мимо, а то и посылку, присланную с воли. Правда, им за это тоже может быть высылка или срок. Но, куда ещё высылать с крайнего севера? И всё-таки идут они на такое не часто, только в особых случаях, когда видят, что доходит человек или уж очень важное известие на его имя пришло по нелегальной почте. Да и то, отдают не сразу, а сначала предупреждают, проходя мимо: "Приготовься: назад мимо тебя буду идти - передам посылку, ватник держи расстегнутым". Зек уходит в тёмный закуток и ждёт. Обмен происходит почти мгновенно. А дальше - уже твоё дело, где прятать, где кушать, с кем поделиться. Посылочки эти - всегда в узком и длинном мешочке в виде пояса, да ещё и завязочки на концах. Если в посылке пришлют тебе что "неформатное", переправщики разрежут всё на "стандартные" кусочки. Ну, да Крамаренцев сам этого не видел ещё, только слыхал. Ему ещё ничего с воли по нелегальному каналу не приходило: не обжился. Зато все новости, идущие в лагеря с воли, знал, как и все. Норильчане слушали "Голос Америки" ночами по радио, и передавали, о чём там говорилось, и свои "бестелеграфные" новости - как пьянствует в Москве сын Сталина, или, за кого вышла замуж дочь Сталина. Это всё - в цехах. Говорили, узнать проще пареной репы, хотя охрана была и внутри. Однако за всеми не уследишь. И вообще там, на заводе, терпимая работа, другая начинается жизнь... Туда только опаздывать нельзя, потому и присылают грузовики.
    А Васе Крамаренцеву - на строительство дороги идти; здесь, на развилке останется. Уголовники - разбредутся по обогревательным балка`м, начнут возле гудящих печек баловать картишками; а ты - за них вкалывай, норму давай за всю бригаду. И ничего с этим не поделаешь - конвой воров не трогает. Их и на "шмоне" не проверяют по-настоящему - так, для видимости. А они ножи с собой носят. Попробуй, заставь такого работать, если ты - безоружный. Весь день придётся гнуть горб одним только политическим. И жить ожиданием, когда отведут тебя вечером в лагерь. Там будут короткие радости: ужин (обед на стройку привозят, это не радость ждать очереди на морозе, чтобы попасть потом на 3 минуты в бало`к), весточка с воли, если принесут с медеплавильного, да тепло возле печки - всё-таки не на 3 минуты. А потом и там начнётся каторга - своя, ночная.
    Что для зека хуже мороза, забивающего дыхание, хуже голода, делающего мужчину лёгким, как ребёнка, хуже ожидания конца срока, который проходит за двойными рядами колючей проволоки и, ещё неизвестно, кончится ли свободой или могилой в заброшенной штольне горы Шмидтихи? Могил тут для умерших не роют. Трупы привозят, и сбрасывают, как замёрзшие поленья, прямо из грузовика. За неделю в каждом лагере набирается - что тебе в большом городском морге. Так что` ещё хуже всего этого? Спросить любого, ответит: уголовники.
    С охранниками - даже лютыми - зек только половину лагерной жизни проводит. А с уголовниками - всю: спит рядом, ест, работает на стройках. Работает, правда, надрывается - один. Уголовник - в балке`, возле печки картишками орудует. Может, твою жизнь проигрывает. А наряд закроют и на него - дескать тоже выработал норму. А всё потому, что бригадиры - всегда уголовники, самые отпетые причём. И нет от них никакого житья, никакого спасения.
    Жаловаться? Куда? На кого? Завёл этот "порядок" сам Сталин. Начальство - тоже всегда окажется в стороне. "Зарезали ночью человека? А что мы с этим можем поделать? Уголовщина же! Разве за всеми уследишь? 4800 зеков в лагере - шутка! А лагерей сколько!.. Тут уж совсем не до шуток: в ином государстве Европы граждан меньше, чем здесь заключённых. Меры, конечно, принимаем: обыскиваем каждый день, сажаем в БУР. Да ведь у них там жизнь, сами знаете, по своим законам течёт - разберись, кто из них виноват! Опять же молчат все, круговая порука. Даже "вышки" не боятся, мерзавцы!"
    Приезжала, говорят, и комиссия. Проверку делала. Только не в лагере, конечно - в городском ресторане. Пила, кутила, смеялась вместе с начальником лагеря, знатоком историй. Спала в номерах с бойкими девками из женских лагерей. И, получив на "дальнюю дорогу", уезжала опять к себе в Красноярск - административный центр этого края лагерей, распахнувшегося тайгой и тундрой на две Европы. Мало ли что может случиться на такой территории. В Гамбурге - один город всего! - за ночь больше убивают. А тут... подумаешь, дело великое, зека зарезали. "Обоюдная воровская драка". Так и писали в своих актах-заключениях, оставляя их на память о себе и по приятно проведённым дням. Да и случалось это не часто - забыли уж, когда.
    Плохо помнит об этом (теперь любую смерть списывают на "попытки к бегству") даже начальник лагпункта номер 17 майор Шкрет, прослуживший тут ещё до появления Василия Крамаренцева 12 лет; с 38-го года на благо родины старается. Да это и не диво, что он не помнит - не зек. Вот вор-мокрушник "Крест-Маузер", тот всё помнит - 28-й год по тюрьмам сидит, правда, с короткими перерывами. В Норильск его привезли раньше всех - в 35-м, когда ещё всё только строилось здесь. 72 года судимостей набиралось у мужика по бумагам.
    Однако все порядки знал и майор. Зеков начинали приучать к повиновению и страху ещё в пересыльных тюрьмах, куда прибывали они в зарешёченных вагонах. Последняя "пересылка" была в Красноярске. Вот в её бараках политические проходили последнюю сортировку и первое настоящее крещение. "Крестили" уголовники. Не крестом, не святой водой - финками и кровью. Грабили, а потом, перепуганных и дрожащих, православных и не православных, сажала охрана на одну баржу и... плыви, народ, до самой Дудинки.
    Плыть хоть и по течению, а долго. 11 суток плыл Крамаренцев. Ни неба не видал, ни берегов красивых - одна трюмная духота и вонь из параш. Уголовщина за эту "навигацию" сделала из политических заключённых своих рабов, бессловесную скотину. Так что в лагерь прибывали все уже обкатанными и покорными - охране с ними нечего было делать. Великая сила уголовники, умело организованная и вооружённая всегда. Делай после неё с зеками, что твоей душе угодно - хоть узелки на память вяжи.
    А комиссии плыть из Красноярска пусть и комфортабельным пароходом с каютами, а всё равно далеко, накладно. Да и навигация только летом. За долгую полярную ночь, что проходит с момента убийства, не только следов крови не остаётся, а, бывает, что и самих свидетелей. Мрут людишки на севере: цинга, язвы, чахотка - мало ли болезней на свете. Проверь потом, как оно было, кто и когда исчез? И ездить по этим делам перестали. Хороший порядок установился, налаженный. С 37-го налаживали... И было в северных лагерях тихо.


    - Встать! А-девайсь!.. - скомандовал лейтенант.
    Слава Богу, кончился проклятый "шмон". Оторвавшись от дум, Крамаренцев схватил закоченевшими, негнущимися руками шапку с нашитым на ней номером - и р-раз, скорее на голову, чтобы не мёрзла больше. Теперь на себя ватные штаны - 2. Портянки на ноги - и в валенки! - 3. Шапку с головы под мышку - и скорее на тело грубую суконную рубаху. Шапку опять на голову - 4! Ватник на себя - 5. Ух, мать твою в душу, задубело как всё, коробом держится! Ну, да ладно, теперь только пояс на себя...
    - Шевелись, падлы! - доносится голос Светличного откуда-то слева. И тотчас гаснут прожекторы, ослепив этим ещё раз, и трубно начинают лаять собаки.
    Крамаренцев оделся быстро, и ремень успел застегнуть потуже, чтобы не дуло снизу. В ожидании команды "строиться в колонну!" начал приплясывать, махать руками, обхватывая себя и отпуская на новый взмах. Однако тело его задеревенело за последние 3 минуты "сидения", и тепла он не чувствовал уже совсем. Но знал, надо прыгать, прыгать - все зеки прыгают, без этого кончишь чахоткой, Шмидтихой потом, и всё это очень быстро, оглянуться не успеешь.
    Продрог и конвой в полушубках - было не до строгостей. Лейтенант выбежал вперёд, остановился, поднял над собой руку:
    - В ка-лонну па читы-р-ре, ста-навись!..
    Построились быстро - хотелось скорее согреться в ходьбе. И их повели: сразу. Охрана тоже замёрзла и потому торопилась.
    Впереди показались проходные ворота - вахта: караульное помещение, колючая проволока в 2 ряда, 2 вышки по бокам с часовыми и пулемётами. Над караулкой (бревенчатая изба) белым паром дымок вьётся.
    Однако тёплая служба там кончилась. Завидев строй, из помещения выскочили на мороз солдаты, начкар. На вышках часовые опять включили прожекторы, и свет снова полоснул по идущим зекам. Охранники выскакивали из лагеря за ворота и выстраивались там, оцепив площадку полукругом.
    Визжит, как от боли, под ногами снег, зеки стремительно приближаются к воротам, от которых падает на снег чёрная тень. Часовые на вышках навели пулемёты - все под прицелом. Защёлкали затворами карабинов и те, что стояли полукругом за воротами. Поджидая "врагов", приплясывал на снегу начкар - ему пересчитывать их.
    А этим, подошедшим, опять ждать на стуже, пока их пересчитают. Господи, когда это кончится?..
    Всё-таки кончилось - пересчитали, счёт сошёлся. Тогда ворота распахнулись, и лейтенант скомандовал:
    - Спр-ра-ва па-аднаму... ша-гоом а-рш!..
    И снова начкар громко считал:
    - 1... 2... 3... 8...
    Заключённые выбегали за ворота семенящей трусцой и там вновь выстраивались в колонну по 2 и замирали под дулами карабинов охраны. Визжал снег под ногами выбегающих, повизгивали на поводках продрогшие густошерстые овчарки. А счёт всё шёл, шёл, и не было ему, казалось, конца, как не было его и у этой проклятой лагерной жизни.
    - Все? - резко спросил начкар лейтенанта.
    - Так точно, все! - ответил Светличный.
    - Записываю: выведено вами 3 бригады, 142 заключённых. Чтоб столько же было и назад!
    - Если не подохнет кто-нибудь по дороге, - пошутил Светличный. Лицо его походило на морозе на оплывшую стеариновую свечу. Он подал команду своим конвойным следовать по маршруту.
    Погасли прожекторы, замирал и отдалялся собачий лай, тише становился и визг пилы на лесопилке, и гул моторов - зона осталась позади. Теперь только снег скрипел на дороге под сотнями валенок, да покрикивали на растянувшуюся колонну охранники - грелись злобой.
    Грелись и зеки - шли ходко, так, что можно стало и думать: оттаяли чуть-чуть. А ноги... ноги сами идут.


    Привезли их тогда из Дудинки в лагпункт N17 по узкоколейной железной дороге. Километров 5 не довезли до города и повели пешком - на северо-запад. Голое место кругом, низкие тучки над землёй стелются, и вдруг на этом ровном тундровом столе показались чёрные вышки и двойные ряды колючей проволоки на столбах. Сердце тоскливо сжалось в недобром предчувствии и дрогнули души: неужели это не в Германии?..
    Подошли ближе: бараки, много бараков.
    Вышек насчитали ровно 13 - чёртова дюжина. И на каждой - солдат с пулемётом, враждебной собакой, и прожектор. Весь лагерь - километр на километр - обнесён колючей проволокой.
    Их ввели в лагерь через южные ворота - вахту. А ещё есть такая же вахта с восточной стороны. Перед вахтами - утрамбованные площадки. На них выстраивают зеков для "шмонов" или приёмки. Если в первый раз, то знакомят с порядками и дают номер, который потом нашьют каждому на его шапку и на правую штанину ватных брюк чуть выше колена. Номер определяет начальник особого отдела в лагере, майор МГБ, фактический хозяин всего и всех здесь. Прозвище у него - "Кум". Участвует в новых "крестинах": вместо старого и ненужного больше имени даёт новое - номер, что обозначен на формуляре каждого. Возится "Кум" с "крестниками" и после на допросах. Начальник лагеря допросами не занимается.
    Справа, с северной стороны, почти в самом углу зоны - строение на 100 собак: "собачий дом". Раньше, говорят, собак кормили зеки. Но стали объедать собачьи пайки, к тому же ещё и грелись там - у собак тепло. И теперь псов кормят специальные собаководы - больше собачьей едой не разживёшься. Опять же, собаки должны реагировать на ватники зеков враждебно, а не видеть в них своих кормильцев.
    В 10-ти метрах от лагерной проволоки вытянулись ниточками 4 ряда бараков для зеков. В каждом ряду 3 барака. Между рядами - 10 метров ничем не застроенного пространства, если не считать деревянной уборной посередине на 20 очков. По уборным до 12-ти ночи светят прожекторы с вышек. Освещают они и стены, и входные двери бараков. На каждый барак - одна дверь с освещенной стороны. С тыльной стороны нет ничего, глухая стена. Против других двух рядов бараков - опять вышка с прожектором. После 12-ти ночи двери бараков закроют снаружи на засов: кончится власть охраны над зеками, начнётся другая - уголовная. Прирезать могут ночью или задушить, чтоб никто не слыхал, да это бывает не часто - уголовники любят больше поразвлекаться.
    Дальше - ещё один квадрат из колючей проволоки. Позже узнал: это БУР - бригада усиленного режима. И так он "строгий" в лагере, а в БУРе - сверхстрогий, стало быть. Внутри квадрата - 2 барака для проштрафившихся по мелочи. Камеры-одиночки без печек, 200 граммов хлеба с водой на день и особо злая охрана. Но так живут в БУРе не все. "Крест-Маузер" - пожизненный заключённый, уголовник-старик с лысым жёлтым черепом и седыми кустистыми бровями - живёт там постоянно, отдельно от всех - с колбасой, спиртом, специальной печкой: словно в насмешку над идеей БУРа. Но живёт он там потому, что из БУРа на работу не выводят. От работы у него "освобождение с детства" - не "сука"! Из БУРа не выводят на "шмон". Тоже противопоказано при его "воспитании". У "Креста" особые заслуги перед "Кумом", да о "заслугах" этих лучше молчать. Они оба и молчат.
    Однако, если "Крест" захочет размяться, надо сказать только слово. И уйдёт "Маузер" на всю ночь в город, и никто его не остановит: у него пропуск есть. "Маузер" по отношению к "Куму" благороден - не сбежит, в городе никого не убьёт, не ограбит. Погуляет в малине, попьёт, переспит с подругой - теперь уж и не спит - и снова на месяц в БУР. Куда ему бежать? Родственников нигде у него нет, семьи никогда не было. Да и зачем бежать? В другой раз такой жизни в БУРе ему не сотворят, а далеко здесь не уйдёшь - всё равно поймают.
    Против БУРа - барак-клуб на 400 человек. Там бывает раз в месяц кино, лекции "Кума", чтобы вели себя хорошо, самодеятельность. Заправлял самодеятельностью известный в прошлом режиссёр. Впрочем, "заслуженных", говорили, немало. Певцы, музыканты, артисты, философы - всяких хватало. Актёром оказался и новый друг Крамаренцева, которого он здесь себе обрёл - Саша Германов, 25-летний артист московского цирка.
    Самодеятельность зеки любили - шли в клуб, как на праздник святой. Где ещё такие концерты увидишь? Многие и на свободе не видели: не в каждом областном центре так споют и сыграют. Даже на уголовников действовало - уходили с концертов просветлёнными, с человеческим выражением в глазах, со слезами. Да жаль, редки были эти праздники, которые посещало даже лагерное начальство. А бывшие колхозники, "деревенщина", приходили почему-то в совершенное изумление от стихов Некрасова, Пушкина, Есенина.
    Рядом с клубом стоял магазин - махорка, сахар, селёдка. За магазином - барак-столовая: длинные и осклизлые деревянные столы, лавки вдоль них, рыбная тухлая вонь и клубы пара. Уходят отсюда с желанием поесть. А всё же зеку здесь - радость: тепло, отдых от охраны и даже от уголовников, от нечеловеческой работы - 30 минут жизни, почти что свободы!
    И ещё набегает зекам 30 светлых минут. За столовой - барак-баня стоит: вошебойка, тазик горячей воды, тепло и чистое бельё. Тут, когда много пара, и поплакать можно над тазиком - никто не увидит. Только счастье это бывает лишь один раз в 10 суток.
    А южнее бани - самое страшное на этом свете: 100-метровый квадрат, обнесённый двумя рядами проволоки. Лагерь в лагере - карцеры. Барак буквой "П", поделённый на камеры-мешки - низкие, с заиндевевшим цементным полом, без постелей. Голод, темнота. 10 суток не выдержит там и ломовая лошадь. Людей же оттуда обыкновенно выносили - ногами вперёд. Потому и провожали зеки товарища в карцер, как на кладбище: прощались заранее. Даже охрана понимала это и не мешала обниматься. Больше других пересажал заключённых в карцеры лейтенант Светличный - любил смотреть на проводы. Они в нём что-то будоражили, какое-то странное чувство возникало в душе при виде их глаз - светлое, словно оправдывающее фамилию.
    В юго-западном углу - опять 4 ряда бараков для зеков. Там всё точно так же, как и на северной стороне - одна жизнь, одно и устройство. Во всех лагерях так. А их тут!.. Даже 2 женских есть и 4 лагеря-каторги для "особых политических".
    Недалеко от южной вахты - единственное здание не барак: двухэтажное, кирпичное, с кабинетами. Это - административный корпус. Там сидят "Кум", начальник лагеря, другие ответственные лица, к которым по утрам слетаются с объектов нарядчики. Сюда же выползает иногда из БУРа, как паук, ночью и "Крест-Маузер". Редко кто это видел. Шёл "Маузер" на свидание к "Куму", припадая на правую, повреждённую ногу.
    А после свиданий этих, обычно через день или два, в лагере кто-нибудь умирал, залившись кровью. И всегда это был человек, который начинал обрастать авторитетом или сплачивал вокруг себя группу, дающую отпор уголовщине. 23 раза пролилась так в этом лагере кровь. И 23 раза "Кум" делал вид, что ничего не случилось, и дознаний не учинял. А "Маузер" по неделе гулял на свободе, а потом опять уползал в свой БУР - подальше от сторонних глаз и мести политических.
    И ещё один барак имеется в лагере - медпункт на 6 коек, с фельдшером и двумя санитарами из зеков. А за перегородкой, в этом же бараке - тюремная бухгалтерия. Больше ничего в лагере нет, кроме двух телеграфных столбов в центре. На каждом по большому алюминиевому громкоговорителю, направленному в разные стороны (иногда "Кум" включает пластинки с песнями или важную передачу из Москвы, которую можно слушать и зекам), и по термометру на двухметровой высоте, чтобы не раздавили. Если на обоих термометрах дружно минус 40 (но сначала ты ещё попробуй залезь на столб и посмотри - лазит начальство по специальной лесенке), на работу не поведут: актированный день. Ещё актированный день бывает, когда набросится на Норильск "чёрная пурга" - колючая смерть с диким морозом и ветром. В чёрную пургу "работает" только небо, больше никто.
    Всё это узнал и рассмотрел Василий позже. А тогда, после первого лагерного "шмона" и присвоения номеров, конвойные начали разводить их по местам. Крамаренцева повели к юго-западным баракам.
    Барак был, как все - низкий, длинный, стены - из двух рядов досок, между которыми, как и везде, засыпана земля, перемешанная с опилками. Посередине - единственная дверь. От двери - коридор, разделяющий барак на 2 половины, левую и правую. На левой стене коридора одна дверь, чуть дальше - вторая. На правой стене - так же. Всего в бараке 4 отсека. Крамаренцева втолкнули во вторую дверь по левой стороне - там его место согласно решению начальства. Однако жизнь на новом месте завертела его сразу так, что внутреннего устройства отсека не успел и разглядеть.
    Рассмотрел потом, когда вернулся из лазарета и узнал, какой в лагере существует порядок. А порядок был мудрый. Отсек в бараке - бригада. В бригаде 50 человек: 12 уголовников (по числу святых апостолов) и 38 политических. Каждый барак в архитектурном и административном отношениях похож на другой - такой же, как 2 капли воды. Возле двери - дневальный с питьевым бачком и кружкой. Над дневальным - лампочка, одна на весь отсек. По другую сторону двери - большая параша-бак, закрытая крышкой. После чистого воздуха - вонь, а притерпишься - ничего, и тут живут. Дневальный следит ночью, чтобы поднявшийся по малой нужде зек, не нагадил в парашу по большому. Даже, если заболел живот, терпи, гад, иначе за дополнительную вонь последует возмездие - жестокий самосуд. Так что "большие" дела справляй только днём, приучай свой организм... если не хочешь его повреждения.
    Вдоль стен барака - двухэтажные нары из досок, разделённые проходами на отдельные "купе"-вагонки. Между рядами нар - коридор шириною в полтора метра и длинный, как в вагоне. Коридор этот упирается у дальней глухой стены в кирпичную печь: там греются зимой после работы, сушат валенки, вдыхают запах оттаявших дров, сырого дыма и вспоминают дом - далёкий, полузабытый. Он предстаёт теперь только во снах. Да лучше б и не снилось - проснёшься, не хочется жить.
    Есть в отсеке 2 узких, зарешёченных, окна, да и те на общественный сортир смотрят - что через них увидишь? Но всё равно этот дополнительный свет занят всегда уголовниками. Возле одного - спит "бугор" (бригадир), главный уголовник, который хранит свой кинжал ночью на подоконнике. Справа и слева от него - ночуют по 3 рядовых уголовника: его "гладиаторы". У них тоже ножи, только поменьше. Больше ножей ни у кого нет, даже сантиметрового, даже у остальных уголовников: на "шмоне" всё равно отберут, если кто и обзавёлся и спрятал. А тогда - БУР. Это "бугру" и его "гладиаторам" хорошо - их "шмонают" только для видимости, иначе власть их над зеками может быть свергнута другими, что начальству не выгодно.
    Всё видно в лагере, с первого раза. И вошедшего в лагерь тоже видно. А встречают здесь новеньких всегда на особый манер - воровская традиция-развлечение...
    Однако Крамаренцева привели в барак неожиданно - не ждали его там в тот вечер. В бригадах везде была норма, по 50 человек, никто не умер, не ушёл в лазарет. Словом, к встрече не готовились. Но... всё-таки "встретили".
    - Во, привёл вам ишшо одново на жительство, - сказал охранник, отворив дверь в отсек и проталкивая вперёд Крамаренцева. - Иди, паря, там покажуть те место. - Охранник был человеком пожилым, зарабатывающим сверхсрочную деньгу, молоть попусту не любил и остался доволен: не взбунтовалось, кажись, жульё. Но радость его была преждевременной.
    - Ты куда его привёл, гад мусорный?!
    - Не вишь, что ли: у нас - норма!
    - Веди, сука, в другой барак!
    - Самим тут дышать нечем!
    Однако и охранник не лыком был шит - осадил кодло сразу:
    - Ты, долговязый, вот чё, не гуди на меня паровозом, понял! Молод ишшо учить. В 37-м тут скольки сидело, а? Не знаешь?..
    - Ну?
    - Хрен гну! 72, понял! Вот и не гуди. А вас тута - 51 токо будет, эко диво. Проживёте.
    - "Куму" жаловаться будем: охранник, а сам нарушаешь порядок! - не унимался долговязый узкогрудый зек по кличке "Тюлька".
    - Это не я нарушаю. По-ря-док!.. - передразнил старик. - Вашего брата нынче опять везде хватають за што ни попадя. Я, што ль, это придумал! - И пошёл к выходу, буркнув Крамаренцеву уже на ходу: - Ня слухай их, паря, иди до бригадира и няхай определяить. Так начальство решило. Всё!
    Дверь за ним затворилась, и Крамаренцев, а вернее уже не Крамаренцев, а номер 200356, остался перед блатными один.
    - Подь-ка сюда! - позвал из глубины отсека чей-то голос с нижних нар. Василий направился на голос.
    На нижних нарах вагонки сидел маленький, с откормленным лицом, заключённый. На лице у него, морщинистом, уже не молодом, был неглубокий шрам - от уголка рта к левому уху - и небольшие, бегающие глаза с желтизной. Рядом с ним сидел огромный, белоголовый от стриженой седины, старик с лицом благородного артиста. Его тёмная, засаленная роба не вязалась со строгой и, казалось, чопорной внешностью. Старик был гладко выбрит, от него пахло хорошим одеколоном, и это тоже было удивительно здесь. Он мельком взглянул на Крамаренцева и, отвернувшись, сказал:
    - Ну, я пойду, "бугор". Значит, договорились? Я так и скажу своим.
    - Погоди, "Белый", останься. Успеешь в свой барак.
    Старик опять сел, а бригадир спросил Крамаренцева:
    - Фраер?
    - Политический я, - тихо ответил Василий.
    - Та-ак, значит, уже сидел, - заключил бригадир, продолжая спрашивать: - Как тебя будем звать?
    - Василием, - спокойно сказал Крамаренцев. - А тебя?
    - Я "бугор" здесь. Вахонин я, понял! Тебе надо меня бояться и слушаться, как папу. - Вахонин заржал, обнажая золотые и прокуренные гнилые зубы. - Ну вот, всё про меня понял? А теперь, на первый раз, сыми с меня "корочки". - Он кивнул на крепкие свои сапоги. - И ищё вот шё: постираешь для меня портянки. Считай, шё это тебе правительственное задание. Гы-гы-гы! Испачкалися они в меня, пахнуть - гы-гы-гы!
    - А вот этого я делать не буду, - ответил Крамаренцев напряжённым, зазвеневшим голосом, в котором всем почудилась непреклонность.
    - Чё? - изумлённо спросил бригадир, поднимаясь с нар. - Это через почему же?
    - Не догадываешься?
    - Не. Ты поясни, я буду знать. Может, ты сын Кагановича?
    - В 17-м году у нас что было? - ответил Василий вопросом на вопрос.
    - Не знаю, - глумился Вахонин. - Я в 20-м тольки родилси. Межьду протчим, в Одессе. Гы-гы-гы!
    - Ну, так я напомню тебе, - тихо сказал Крамаренцев. - В 17-м у нас была революция. И знаешь, что она отменила? Кстати, и в твоей Одессе тоже.
    - Шё она отменила? Я слухаю на тебя... - Вахонин издевательски выгнул шею, изображая, что наставляет ухо, а сам ловко тасовал колоду карт.
    - Она отменила господ и холуйство. Так что ты - выступаешь против решений Советской власти. - Крамаренцев старался твёрдо смотреть в глаза уголовнику, зная, на что идёт, помня наставления Говорова: отпор надо давать сразу, если не хочешь превратиться в раба. Жёлтые глаза Вахонина нервно забегали по сторонам. Видимо, чтобы выиграть время и принять какое-то решение, а заодно и не уронить себя перед зеками, приготовившимися к спектаклю, он спрятал карты, заложил руки в карманы и, напевая под нос: "Не долго музыка играла, не долго фраер танцевал...", сделал круг, обойдя Крамаренцева и разглядывая его как бы со всех сторон - чего, мол, сто`ит гусь? А затем громко позвал:
    - "Комар"!..
    Откуда-то с верхнего ряда вагонки соскочил сухонький зек, на вид - подросток, и пошёл на зов. Подойдя и обнажив жёлтые корешки от зубов, он сказал:
    - Слушаю тебя...
    Глядя на него сбоку, Крамаренцев понял - перед ним не подросток, а человек не молодой уже, только с розовым, без морщин, видимо, обожжённым лицом.
    Вахонин приосанился:
    - А ну, скажи, "Комар", шё нам говорил тут начальник лагеря за Советскую власть? Та не, ты так не скажешь, - продолжал он ёрничать. - Я скажу ему сам. Слухай, фраер, на меня: шё скажют тебе умные люди. А скажют они тебе то же самое, шё говорил им начальник лагеря: шё про Советскую власть тут, межьду протчим, забудьте: нема. 5 тысяч кило`метров отсюдова до Советской власти, понял! - зло выкрикнул Вахонин. - А теперь, когда я тебя, сука, просветил, сыми с меня корочки. Гы-гы!
    У Крамаренцева затрепетало что-то в груди, но всё же ответил с прежней твёрдостью и упрямством:
    - Я уже тебе сказал: холуём не был и не буду!
    Вахонин весь по-кошачьи подобрался, перешёл на зловещее пришепётывание:
    - А ты законы Фени, сука, бо`таешь? А то, шё у нас в Одессе таких, как ты, давят ещё в зародыше. Шё из тебя я исделаю щас такой форшьмак, шё тебя ро`дная мама не узнаеть! Шё от дружбы с тобой откажются даже инвалиды, гы-гы. Шё ты всю оставшуюся тебе жизню будешь работать на одно лекарство, падла! - Бригадир "заводил" себя. Крамаренцев видел по его глазам, что его уже захлёстывает звериная злоба.
    - "Чайник"! "Тюлька"!.. - выкрикнул Вахонин истерично, покрываясь пятнами. - Исделайте его!
    По коридору шли медленной, намеренно вихляющей походкой 2 уголовника - плотный "Чайник" с ушами-кольцами и длинный, глистообразный "Тюлька", "гладиаторы" бригадира. "Чайник" демонстративно поигрывал колодой карт - сгибал её и, подставив под листы большой палец, отпускал. Раздавался лёгкий веерный треск. "Тюлька" демонстративно дышал на полированное лезвие финки и загадочно ухмылялся.
    - Щас кудрявого барашка за-ре-жим: бе-бе-е!..
    Крамаренцев рывком шагнул к "Тюльке" и, как учил его в Красноярске Говоров, мгновенно схватил левой рукой уголовника за локоть, пресекая этим удар, а правой рукой за кисть с финкой и резко потянул её вниз, нажимая при этом своей левой рукой вверх, на локоть врага. Уголовник взвыл и выпустил нож на пол. Крамаренцев его подхватил и сразу же пошёл на Вахонина. Тот выхватил финку тоже и, подкидывая её на ладони и дрожа от возбуждения и страха, начал выкрикивать:
    - Не подходи!.. Кишьки выпущу, сука ты медякованная!
    Крамаренцев, не спуская с Вахонина глаз, теперь шёл к нему медленно, точно крался. Бригадир попятился:
    - Ты чё, чё, сдурел?!.
    - А мне теперь всё равно...
    За ними, так и не поднявшись с нар, пристально наблюдал белоголовый зек, от которого сладко пахло одеколоном. Сидя к Крамаренцеву спиной, он видел лишь отступающего вглубь вагонки Вахонина. По лицу вора злорадно скользнула какая-то тень, похожая наподобие блудливой улыбки. Старик обернулся. Он успел заметить, как "Чайник", неслышно настигший Крамаренцева сзади, замахнулся ножом и ударил его тяжёлой рукоятью по голове. Новичок без звука рухнул на пол.
    Раздался истеричный вопль бригадира:
    - Не подходи к нему, падлы, никто! Я сам, сам!..
    Размахивая над собой финкой, очерчивая ею смертельные круги, он бросился к лежавшему новичку.

    2

    Крамаренцев не слышал команды "Стой!". Оторвавшись от воспоминаний, посмотрел на сахаристую песочную позёмку, скользившую по оледенелой дороге, на конвой. Оказывается, дошли уже до развилки, вот почему налетел он на спину впереди идущего. Теперь зеков-металлургов заберут в подъехавшие грузовики и отвезут на медеплавильный комбинат. А остальным идти дальше, на стройку дороги - тут уж недалеко...
    От спин зеков поднимался парок - угрелись, пока шли. Но сверху, прямо на уровне шеи, тоже сыпалась под ветерком сухая колючая позёмка, завивающаяся снизу, с дороги. Конвой принялся отделять заключённых, которым надо ехать на Медьстрой.
    - Да ш-шевелись жа, суки! Ну, чево ждёшь?!. - закричал конвоир на замешкавшегося Ведерникова. Тому что-то успел передать Федотыч, старик-заключённый из бывших колхозников, подошедший из задних рядов. В дороге не мог этого сделать, старый пенёк!.. Или ещё в бараке. Сумел же как-то на "шмоне" не залететь, а тут - простое как будто дело, и на тебе!.. Мимо проходил Светличный и заметил.
    Сначала Крамаренцеву почудился слева вроде бы какой-то шёпот. А потом Светличный сразу рванул вдруг вперёд, к Ведерникову, и настиг его уже возле кузова грузовика, когда зек занёс ногу и хотел перевалиться с колеса за борт.
    - Стой! - И ударил прикладом автомата Ведерникова в поясницу. Охнув, провинившийся рухнул на снег.
    Теперь, когда Светличный отбросил автомат одному из конвоиров и принялся бить Ведерникова пинками, Крамаренцев понял всё и про шёпот. Это Светличный попросил у командира отделения его автомат. В отличие от рядовых "отделённые" ходили не с карабинами, а были вооружены автоматами, которых для всех, видимо, не хватало.
    Светличный норовил попасть носками сапог Ведерникову в лицо, но тот, пока его не покинуло сознание, уворачивался. А потом как-то сразу вдруг затих на морозе.
    Когда его оттащили, один из конвойных - молоденький татарчонок Муса, служивший по первому году - не выдержал, закрыл своё скуластое лицо руками. Крамаренцев был рядом и видел, как у парнишки дёргались губы. А Светличный в это время расстегнул на груди Ведерникова тёмный ватник и принялся шарить рукой. На снег вылетела какая-то серая бумага - может, весточка на свободу, а может, и жалоба. Рослый конвоир погнался за бумажкой, подхваченной позёмкой, и ловко схватил на лету. Пока нёс, Светличный ещё несколько раз пнул Ведерникова сапогом в лицо, а Крамаренцев почувствовал во рту солоноватый привкус крови...


    Вахонин топтал его тогда на полу, возле вагонки, люто, зверски. И он то приходил в себя, то снова терял сознание. Во рту было уже солоно, вязко, а уголовник всё выкрикивал:
    - Ну, шё, шё, падло, ищё тебе, ищё, да?!
    Наверное, он убил бы новичка, но, утомившись, натолкнулся на взгляды политических, пнул Крамаренцева ещё раз, вытер о его бороду на полу подмётки своих сапог и пошёл к питьевому бачку. Пил долго, жадно, как после тяжёлой работы.
    Политические начали приводить Крамаренцева в чувство. Подняли его с пола, перенесли на нижние нары. Кто-то принёс в засаленной шапке воды, дал попить, оставшейся смочили лицо и голову. Василий стонал.
    Вдруг взбесился "Тюлька", подобравший на полу свой нож. Опять дыша на него, рванулся к политическим отбирать жертву назад. Но "Тюльку" остановил "Белый".
    - Оставь его, - сказал старик, трогая уголовника своей лапищей за плечо. И пошёл из барака прочь. Даже не оглянулся.
    И "Тюлька" послушался. Отошёл в угол к Вахонину и там они втроём закурили - подошёл "Чайник", уголовник-садист из соседнего барака, задолжавший Вахонину в карты крупную сумму и приходивший ему служить. В тот раз он чувствовал себя героем: завалил фраера.
    Позже Крамаренцев узнал, его заступником оказался бывший генерал, по кличке "Белый". В войну служил на стороне немцев в штабе генерала Власова. Но Василий не знал ещё всего об этом старике и удивлялся, почему в лагере его не трогали уголовники и даже будто побаивались.
    Отлежавшись в лазарете, Крамаренцев вернулся в барак. Теперь он знал уже о жизни в лагере многое - просветили санитары. Да и сам начал понемногу всё узнавать - жил и работал не на Луне, вместе со всеми. Борода его потемнела от грязи, закурчавилась. Был он похож с нею на полярного академика Шмидта, только казался моложе на вид и утомлённее: отощал на северном лагерном харче.
    С той поры жить стал, как все - воспоминаниями о прошлом, ностальгией по дому, родным местам. Написал жалобу Сталину, которая дальше "Кума" не пошла. К лагерным порядкам привык: жизнь, она везде жизнь - со своими заботами, нуждой, необходимостью жить и действовать. Апатия его постепенно прошла, уголовники больше не трогали, поняв, что - "бешеный", что может пырнуть ножиком при случае и сам. Ходил на работу, присматривался к другим. Удивлялся. Не тому, как велик и стоек человек на земле, а тому, как быстро можно превратить его в зверя. Хотел понять: как это? Почему? На создание Человека природе потребовались тысячелетия. А чтобы вернуть его к звериным инстинктам, достаточно несколько месяцев. Кому это нужно, для чего?
    Разобраться в этом помогли "академики" - были и здесь такие, Говоров оказался прав: профессора, историки, философы. Действительно, в клубе к его услугам собрались лучшие умы страны. А умом не был обижен и сам. Схватывал - быстро, запоминал - крепко. И вообще "лагерная академия" - охрана, философы, воры - делала из людей либо личность, либо скота. Всё зависело от запасов внутренней прочности: на каких идеях был замешан человек, кто были учителя.
    Услышал Василий в лагере и о "задумавшемся поколении" - до этого о таком и не подозревал, живя на свободе в большом городе. А тут понял, что принадлежит к нему и сам. Понял, что такое "дозорные" поколения - люди, которые смотрят всегда вперёд и первыми за это расплачиваются. Оказалось, он не один живёт с растревоженной совестью - теперь много таких людей, начавших искать правду, желающих понять себя и действительность. У них тоже ранена совесть.
    Вспомнил родной город, Мишку - паренька из одного с ним поколения: когда-то вместе учились в техникуме. Думал теперь вот о нём, о себе, о чём тогда говорили. И получалось, уже тогда смотрели вперёд. Выходит, задумывались? А что же теперь? Выходит, вовсе кончилась для него зона искусственного оптимизма, созданного для народа официальной печатью? Пошли другие "зоны". Он - вот в этой, за колючей проволокой. А Мишка - где он сейчас, на свободе?..
    Задумался, свобода ли? Может, тоже барак? Только огромный, в котором уместилось сразу всё государство. На вышках - сидят безнаказанные властолюбцы, а внутри - ходят, согнув спины, бесправные, запуганные люди. Народ, живущий в особом режиме.
    Огуренков, беззубый профессор, говорил: дикие формы угнетения и жестокости порождаются в обществе из-за безнаказанности и отсутствия контроля. Страна, которая создаст у себя несменяемый аппарат власти, добровольно обречёт своё общество на произвол и насилие, на коррупцию и предательство - людей, идеалов, целей. Каждый подхалим будет стремиться к корыту-кормушке, плотно окружённому толстыми свиными задами, и будет расталкивать подобных себе, визжа и брызгая хвалебной демагогией. Жить при такой "свободе расталкивания", значит ежедневно сдавать экзамен на Свинью, а не на Человека.
    Крамаренцев выдерживал тяжёлый экзамен на Человека, хотя и жил за колючей проволокой.
    Жили впроголодь. Денег, заработанных здесь, на стройке, едва хватало махры купить, ниток, килограмм сахара - всего 10% от зарплаты выдавали. Остальной заработок шёл на содержание лагерей, охраны, вообще - "государству". Но и этого мало. "Врагов народа" теперь, как и всех граждан страны, подписывали на "добровольный" заём государству и, вместо денег, выдавали облигации, на которые почему-то никто и никогда в лагере не выигрывал. Сахара на них не купишь, на курево или на "большую нужду" бумага не годилась. Что оставалось делать? Оклеивали облигациями уборные, чтобы не дуло, и вообще... зайдёшь, а оно - красиво везде. Сидит человек над дыркой и думает. Может, что и придумает, как знать?..
    Придумал же вождь в своей Курейке новое, советское государство! Много курил, и оно открылось ему, как святое видение - за муки. Может, выпадет "главный выигрыш" на все облигации и для них потом? Когда начнут проверять по этим сортирам саму историю этого нового "государства". Чего не бывает в жизни...
    Сошёлся Крамаренцев в бараке с Сашей Германовым. Парень потянулся к нему после той стычки с уголовниками. Но на работе они не виделись. Саша работал в тепле, на медеплавильном, а Крамаренцев - на холоде мёрз, строил дорогу к новостройке цехов. Встречались они только ночью.
    Набивался в товарищи и ещё один зек, бывший капитан-фронтовик Гаврилов. Теперь он не капитан, конечно. А посадили и его ни за что, можно сказать: приняли за дезертира. Да какое там дезертирство, когда весь фронт катился на восток, и не понять было, где чья находится часть и чьи идут командиры. В этой неразберихе, рассказывал Гаврилов, и налетел на него один майор из МГБ. Дальше - песня известная.
    Однако дружба с капитаном у Крамаренцева так и не возникла, хотя и он отхлебнул из общей народной беды свой горький глоток. Наверное, не сладилось у них оттого, что капитан был лет на 10 старше, а может, и больше. Да и фразу сказал неудачно: "Все мои друзья не вернулись с войны. А вот мне судьба, хоть и в тюрьму отворила дверь, да зато сохранила". Покоробила она Крамаренцева, и тепла в отношениях не возникло.
    Гаврилов вообще претендовал на какую-то исключительность и любил выспренность в выражениях:
    - Наш век стёр с земли миллионы людей, как школьная тряпка - старую меловую запись с доски.
    А про себя вообще выражался самовлюблённо:
    - И безграничность моих мыслей ограничили тюремной решёткой. Вот так, мой юный друг.
    Одним словом, сущность Гаврилова проявилась для Крамаренцева быстро, как негатив в проявителе, и дороги их разошлись. У каждого в лагере проявляется его настоящая цена.
    Дни в неволе тянулись медленно. Оно и понятно, попадая в лагерь, душа словно спотыкалась с разбега, мечты рассыпа`лись и горели, как спички, чернея от обжигающей несправедливости. Словно лёгкое дыхание с зеркала, исчезала надежда на любовь, будто и нет её вовсе в природе. И Крамаренцев, припоминая прожитую жизнь, остолбенел от догадки, когда подумал о девчушке из диспетчерской: "Ведь любила же!.." Неужели так и пройдёт теперь жизнь?..
    На землю пала зима с буранами и ветрами. Ударили серьёзные холода. Дрова, оттаявшие возле печки ото льда, пахли травой, бередили душу далёкими воспоминаниями.
    В один из таких грустных дней зекам обменяли сапоги на валенки. Получил новую пару и Крамаренцев. Да не долго пришлось подержать ноги в тепле. Вечером к его вагонке притопали в новых валенках Вахонин и "Тюлька". "Тюлька" опять дышал на лезвие ножа, а Вахонин произнёс безо всякого зла:
    - Вот шё, Вася. Тебя ищё не раскурочивали, как других новичков, так шё, давай и ты, вноси свой вклад в общее дело.
    - Какой вклад? - спросил Крамаренцев.
    - Сымай свои валенки.
    - Зачем это?
    "Тюлька" вынул из-под ватника старые драные валенки, пояснил:
    - Обмен будем делать. Ты ему - свои, а он тебе - вот эти, шёб на работе не мёрз. Зима, понимаем.
    - Да ему-то, зачем мои? Ведь у него - такие же, новые!
    - Он, Вася, на твои - литру спирту достанет для обчества, понял?
    - Чего уж не понять! Сволочи вы, а не люди. Холода-то какие, соображаете! Вам - спирту, а мне - без ног, так, что ли?
    Подошёл Германов, хотел, видимо, заступиться за Василия, но Вахонин, опережая его, зашипел:
    - Тебе чё, Сашёк, чё? Ну-ка, давай-давай, линяй отсюдова!
    Крамаренцев обиженно повторял:
    - Холода-то какие! Шутите, что ли? Или такая у вас справедливость, которой вы хвалитесь?
    "Тюлька" выкатил на него глаза:
    - Увянь! Переобувайси, тебе говорят! А то ищас "Чайника" позову, он тя быстро освободит... От всего, не тольки от валенков. - "Тюлька" обернулся к молча ожидавшему Вахонину: - Мишь, верно я толкую? Можит "Чайник" освободить человека от жизни, если она тому надоела? - Он заржал.
    - Можит, он усё можит, - заржал и Вахонин. - Ему тольки скажи уже, шё есть кандидат у покойнички, он сразу: "Шё? Шукает покоя, да?" И дело у шляпи: едет покойничек до Шмидтихи.
    "Тюлька" подыграл:
    - Та не, Мишь, не-е! Вася ж на всё уже и полностью согласный: посмотри на него! Он же ж понимает, шё мы хотим выпить. И об закусить - понимает тожи.
    - Сознательный? - ржал Вахонин, спрашивая "Тюльку".
    - Идейный! - поддержал "Тюлька" ржание друга.
    Воры глумились. И Крамаренцев понял, не впервые им грабить здесь. Молча снял валенки и, бросая их к ногам "Тюльки", в последний раз усовестил:
    - Совсем уж разум отшибло от водки?
    Воры, ещё раз заржав, удалились.
    Так появился Василий на работе в драных валенках: в обоих были протёрты пятки. Мороз в тот день был не сильный, и Крамаренцев мёрз в меру. Таская бумажные мешки с цементом, он разорвал один из них, цемент высыпал, а из прочной коричневой бумаги сделал себе дополнительные стельки. Из задников теперь вместо портянок на пятках торчала толстая бумага. Ноги были спасены.
    Потом он привык так ходить и, обновляя бумагу, выдержал и морозы сильные. Нельзя было привыкнуть к другому - к бригадиру с его уголовниками. Вахонин ставил Крамаренцева на самые тяжёлые участки, где шла разгрузка кирпича или цемента из железнодорожных гондол. Там и ветры позлее, и от балка` с печкой подальше. Не отставала от бригадира и его фиксатая свора - "шутили". Жить с такими "шутками" было оскорбительно.
    Однажды зашёл Крамаренцев в дальний бало`к погреться. Да к печке не подступиться: уголовники уже третий час картишками шлёпали, вошли в раж. У трудовых зеков морда от мороза лопается, руки не гнутся, а не погреешься. Так и уходили ни с чем.
    Следом за Крамаренцевым в бало`к вошёл старик Федотыч. Потоптался возле двери - тепло от печки дальше, чем на метр не шло, а там сразу 4 компании вокруг неё - крякнул с мороза и громко сказал:
    - Гражданы уголовные! Как жа ета вам ня совесно, матерь вашу за ногу! Мы там за вас норму делаем, хребтину, можно сказать, ломаем, а вы жа ишшо нас и погрецца ня пущаитя. Как жа вас понямать: люди вы, аль?..
    - Увянь!
    - Закрой хавало!
    - Ты чё, старая гнида, порядка не знаешь?!.
    Федотыч не унимался:
    - Дак рази ж ета порядок?!.
    От печки неслось:
    - А ну, иди, вошь сырая, суда, я тя согрею!..
    Повернул к Федотычу своё лицо с шрамом и бригадир:
    - Федотыч, погреться, что ль, захотел? Ты - проходи, проходи, сымай свои рюкавицы.
    - Дак я ета... - угодливо ощерился Федотыч в беззубой, жёлто-пеньковой улыбке, - с полным ба моём удовольством. Дак ня пройтить жа!..
    - А ну, хевра, посторонись! - скомандовал, поднимаясь, Вахонин. И Федотыч стал протискиваться к печке. Он зажал под мышкой свои брезентовые рукавицы, кисет с махрой взял в зубы - подсушить, подогреть над пылом-жаром от железа - и протянул заскорузлые руки к теплу.
    От старика пошёл пар: минус 30 на воле! Лицо его щерилось в беззубой, теперь добродушной, улыбке. Он блаженно закрыл глаза.
    Сзади Федотыча стоял невысокий, откормленный Вахонин. Спросил старика в затылок:
    - Ну, как тебе, Федотыч, хорошё теперь?
    - Чаво там! Знамо, хорошо.
    - А так? - спросил Вахонин и резко толкнул бывшего колхозника вперёд, на раскалённую железную печку.
    - А-а-а! - взвыл Федотыч, упёршись руками в лиловый от жара металл, чтобы не попасть на него лицом. Вспыхнул на печке кисет. Запахло махорочным дымом, палёной материей.
    Уголовники дружно ржали: хорошо удумал "бугор"!
    Крамаренцев увидал в углу балка` чей-то лом. Вроде бы и не помышлял ни о чём и не ждал от себя такого, а тут - хвать эту железину в руки, и заорал:
    - А ну, ворьё, выметайся на снег! Убью-у!.. - И к печке с поднятым ломом.
    Бало`к затрещал, уголовщина рванула от "психа" наружу: даст ещё, дурак ненормальный, по кумполу железиной, и глаза выскочат - вон как сам побелел!..
    - Ты чё, чё, Вася? - пятился бригадир. - Сдурел?!.
    - Я кому сказал!.. - Крамаренцев взмахнул ломом, готовый убить, не помнивший себя от ярости.
    Подгоняемые стужей, ветром и любопытством, в бало`к начали набиваться лагерные трудяги. Снимали рукавицы, корявыми пальцами развязывали ледяные тесёмки под подбородками, угнетённо кряхтели. Крамаренцев выкрикнул им:
    - Ну? Долго ещё будем рабами здесь? Нас же много! А их - только 12! Федотыч, покажите руки...
    Старик, дрожа от боли, протянул ладони. Зеки опустили головы: жареное мясо в волдырях.
    - Видали?! - опять резко выкрикивал Крамаренцев. - Потому что мы - не мужчины! Овцы, дерьмо! - На шее у него вздувались синие вены. И стоял он перед ними чёрный от мороза, коренастый - бесстрашный.
    - Чего шумишь, - тихо сказал пожилой зек, сильный и крепкий. - Сам знаешь, у них - ножи, охрана - и та их не трогает.
    - Кокнут они тебя теперь, кончат... - горестно сказал другой, и принялся затаптывать окурок. В глаза не глядел.
    - Кокнут! - резко подтвердил Крамаренцев. - Если буду один - кокнут. А надо, чтобы и мы - все за одного, и один - за всех. Тогда никого не кокнут. Неужто не понимаете?
    - Не дети. - Сказавший отвёл глаза.
    Тогда заговорил Федотыч, сурово потрясая обожжёнными руками:
    - Ня кокнуть, ежли будем сообча! Ета - ён правильна, хуч и молодой. Ня овцы! Караул можно выстанавливать на ночь. Было` у нас такое под Карагандой. Тожа вот так жа уголовныя житья ня давали. А как зачали мы гуртом дяржацца - силы их и ня стало, - уверенно закончил старик. И всем сделалось легче, веселее на душе. Почувствовав в себе людей, выходили из балка` не рабами: сразу спаялись нерушимой круговой порукой.
    Кипятили заговор и уголовники, сбившись на холоде в тесную непривычную кучу. И тогда политические окружили Крамаренцева плотным кольцом, как бы утверждая его своим вожаком.
    - Давай, "Борода", командуй, что делать! - сказал зек, боявшийся минуту назад, что "кокнут", и смотрел теперь ясно, прямо в глаза. А может, вспомнил фразу профессора Огуренкова, сказавшего как-то: "Мужчин определяют не слова, а поступки".
    Другой зек посоветовал:
    - Надо бы Федотыча отправить в лазарет, Василий Емельяныч. Скажи конвойному...
    И Крамаренцев - всё ещё с ломом - пошёл, слыша сзади одобрительные голоса: "Какой он "Борода"? Пугачёвым надо звать. У него и отец вон - Емельян!" "Верно - Пугач и есть. За него нам надо держаться..." Только Гаврилов стоял особняком, но ближе, пожалуй, к уголовникам. Отводил там глаза, чтобы не встретиться.
    Крамаренцев искал охранника Мусу. Парень он молодой, сердце - отзывчивое, это давно все заметили. Просить насчёт Федотыча можно только его. К этому солдатику и обратился, найдя его возле склада:
    - Гражданин охранник, несчастный случай у нас: старик на печке обжёгся...
    - Федотыщ? Я знаит, - ответил конвойный, поднимая от ветра воротник на полушубке. - Нащальству уже передал.
    Однако вместо разводящего, чтобы отвести Федотыча, прибежал Светличный с дёргающимся, перекошенным лицом - ну, как же, из тёплого балка` пришлось вылезать. Заорал:
    - Что за сборище?! Бунт?.. А ну, по местам все!
    Из толпы шагнул вперёд Крамаренцев:
    - Почему сразу - бунт? Никакого бунта здесь нет. Мы хоть и "враги народа", но ведь не собаки, не скот! А вы - охрана: советские люди. Так как же вы, советские люди, допускаете, чтобы на ваших глазах творились такие зверства?
    - А ну, поговори мне! - Светличный подскочил к Василию.
    - Уголовники у вас, - продолжал Крамаренцев, не отшатываясь, не пятясь, - ходят с ножами. Издеваются над работающими, а вы - смотрите, и не принимаете мер. Ваши собаководы - к своим псам лучше относятся...
    - Ты кто такой, "Борода"? Тебя кто уполномочивал?.. - беленел лейтенант. Но кулак опустил - толпа стояла плотно, не расходилась. Такого ещё не было.
    - Здесь что, Дахау?.. - повысил голос Крамаренцев. - Виноваты мы в чём, преступники - убейте нас! Но не мучайте, не издевайтесь! Если вы не фашисты.
    И случилось чудо, которого никто не ожидал. Светличный не решился ударить. Вдруг странно обмяк, потерял привычную уверенность и не знал, как ему себя вести, человеку, носившему в кармане билет коммуниста.
    - Ну, ладно-ладно мне... про фашизм! - произнёс он не очень решительно. - Что тут у вас?.. - Он отыскал глазами Гаврилова. Все тоже посмотрели туда. Гаврилов спрятался за спины.
    Вместо Гаврилова ответил Крамаренцев:
    - Бригадир наш, Вахонин, толкнул на раскалённую печь заключённого Амелина. - Крамаренцев обернулся к толпе: - Амелин, покажите гражданину лейтенанту руки...
    Федотыч выбрался из толпы, подошёл к лейтенанту.
    - Мы требуем, - продолжал Крамаренцев, - чтобы у всех уголовников отобрали ножи. Это первое. Иметь ножи заключённым запрещается, так соблюдайте хотя бы свои инструкции! И не работают уголовники. Это - тоже нарушение инструкции.
    Светличный, не желая дальше слушать, перебил:
    - Ну, хватит, "Борода"! А то, я вижу, много берёшь на себя! Смотри, как бы... Грамотный какой! - Однако былой уверенности в голосе не было. Да ещё и Крамаренцев перебил его тоже:
    - И запомните: если что случится теперь со мной, отвечать будете вы, лично! Мы тут уже...
    - Что?!. - взорвался лейтенант. - Да, кто ты такой, гнида ничтожная! - Светличный стал прежним, яростным. Но... почему-то и в этот раз не ударил заключённого. А тот продолжал звонким, напористым голосом:
    - Я - человек! И повторяю вам: мы... группа заключённых... установили письменную связь с Москвой! О нас - там уже знают пофамильно! Не по номерам и кличкам. И если кто-нибудь... вдруг исчезнет... или будет избит... вам - несдобровать тоже! За самосуд! И доложите начальнику лагпункта... В дальнейшем... обо всех нарушениях режима... будет известно Москве! Его тоже не похвалят... если узнают...
    Светличный выхватил наган:
    - Р-ра-зойди-ись!..
    Зеки стояли на месте - "смотрели". И Светличный не выстрелил. Однако злоба выкипала в нём медленно, как вода в чайнике. Не зная, что предпринять, он торопливо спрятал наган и, сказав многозначительное: "Ах, так?!.", ушёл от зеков быстрой скрипучей походкой.
    Крамаренцев дал сигнал, и заключённые начали расходиться по рабочим местам. Инцидент был исчерпан. Охранники ещё верили в коммунистов Кремля и в справедливость Сталина.
    Вечером, к охраняемому целой дружиной зеков Крамаренцеву, пришёл из своего барака "Белый": уже знал всё. Помолчал, морща кустистые брови, пророкотал:
    - Теперь не бойтесь, молодой человек - не убьют. Да и я - постараюсь: будете нужны. - И пошёл опять в свой барак, будто и не говорил ничего.
    Его место - получилось это как-то совсем незаметно - занял другой старик, интеллигентный, сухонький, в чём душа держится. Тихо спросил:
    - Как вы решились? У вас, действительно, есть связь с Москвой? - И столько было в его взгляде искренности и доверия, что Крамаренцев признался ему:
    - Нет, конечно.
    - Э-э... простите, зачем же вы тогда?
    Крамаренцев вздохнул:
    - Зачем, зачем! Хоть на время мучить людей перестанут. Вон и ножи сразу поотбирали... Для них - самое страшное, это когда о человеке знают в Москве. Тогда он не может у них исчезнуть бесследно. Вот и весь мой расчёт. А вообще-то - стихийно всё вышло...
    - А знаете, - оживился старый заключённый, глядя Крамаренцеву в глаза, - я вам, кажется, смогу пригодиться. Вы - только найдите путь вынести письмо из лагеря. Адресат в Москве у меня надёжный: прямо в Кремль попадёт.
    - Да ну?! - обрадовался Крамаренцев, впиваясь взглядом в интеллигентного старичка. Тоже ещё верил в совесть Кремля.
    - Моя жена - бывший кремлёвский работник, - тихо и печально сказал старик, глядя себе под ноги. - Ещё при Владимире Ильиче... На пенсии давно. - Он тоже вздохнул. - Но связи у неё - не утрачены, так что передаст, если сумеете вынести из лагеря.
    - Выход я найду, найду! - горячо зашептал Крамаренцев. - Вы - только помогите толковое письмо написать. Про всё, что тут делается.
    - Да уж постараюсь, лишь бы помогло. Меня Валерианом Дмитричем звать. Правда, я мало верю в вашу затею, и ножи им вернут, но... чего не бывает на свете! Пробовать надо. Мы ещё поговорим с вами...


    - На проверку - ста-но-ви-ись!..
    Опять "шмон", господи, сколько же можно "шмонать"? Но ничего не поделаешь, надо подчиняться. Нашли письмо, значит, плохой был "шмон" до этого в лагере. Начнут проверять всех снова. Не дай Бог, если что-нибудь найдут: тогда вернут всех назад, пойдут повальные карцеры - погибель!..
    Зачем-то, некстати, вспомнился первый следователь. Стихи Лермонтова показались ему подозрительными. Послушал бы, что поют по ночам здесь!

    Послушайте, братцы, послушав, поверьте.
    Я вам расскажу о трагической смерти.
    О том, как старик проклинал тут Христа.
    А это случилось в тех самых местах,
    Где даль, оглашая и лязгом и звоном,
    Гора поднимается страшным драконом.
    Гора называется именем Шмидта,
    А сколько под Шмидтихой люда зарыто!..

    Немудрящие слова назойливо лезли в голову. От холода и так было тошно, а тут ещё эта песня - совсем жить не хочется. Сочинил её какой-то, выпавший из эпохи, поэт с кандальными мыслями, а другой бесхитростный зек приспособил кандальную мелодию к его словам - на длинную, звенящую цепь приковал, и ходит она теперь по лагерям, стонет в бараках.
    И опять раздеты все до серых рубах. Стоят в портянках на голенищах валенок и ждут, пока охранники проверят ещё раз даже под портянками: "А ну, разверни! Сымай-сымай!.." Попробуй-ка, выдержи за одно утро в третий раз...
    А песня в голову всё лезла, лезла, похоронно звенела в душе, и не было сил не думать о ней:

    ... и чёрных, и белых, и жёлтых, и русых,
    Седых стариков, ребятишек безусых,
    Девушек, юность сгубивших напрасно,
    И даже старух... социально опасных,
    Замученных сворой опричников Сталина,
    У ног её с полмиллиона навалено.
    Ровно за месяц, осенней порой,
    Многие очутились под страшной горой.
    Где в зону доставка замёрзшего трупа
    Стоила миску овсяного супа...

    - Ну что, "Борода", дрожишь? А ты бородой, бородой прикройся!..
    Охранники тоже люди - шутят иногда. Хорошо, что Светличный снова не подошёл: возненавидел с тех пор...


    Мела и мела позёмка. Скрипел опять под ногами снег. По телу зеков снова пошло тепло - повели дальше, жизнь ещё теплилась. А ведь казалось, что уже всё, конец, больше не выдержать. Не выдержал только Ведерников, видно, крепко измордовал его Светличный. К тому же мороз, человек не смог уже подняться.
    Машины уехали. Остальных зеков повели во мглу дальше. А Ведерникова охранники понесли на карабинах назад, в лагерь. Да разве они будут нести его в такую даль? Нет, конечно, все это знают. Отойдут зеки подальше, и в завьюженной, ровной, как стол, тундре раздастся короткий глухой выстрел...
    "При попытке к бегству...", - доложат начальнику лагеря. Останется от Михаила Ведерникова лишь его номер на шапке, да ватник со старыми валенками - вещественные доказательства, что служба ест хлеб свой не даром: не убежал зек, можно списывать. Вьюга наметёт в тундре лишний холмик, и никогда никто не узнает, чья оборвалась тут судьба, чьи дети не дождутся отца, куда исчез человек. Даже зеки долго помнить не будут - своих горьких забот хватает. А весной, когда всё забудется, и растает снег, труп отвезут в штольню горы Шмидтихи.
    "Где в зону доставка замёрзшего трупа стоила миску овсяного супа... Ровно за месяц, осенней порой..."
    Впереди показались огни стройки. Зеки прибавили шагу, и Крамаренцев с уверенностью подумал: "А всё-таки надо написать обо всём Сталину. Даже про песню и "опричников", которые тут вытворяют... Наверняка он не знает о том, что здесь царит такой произвол и презрение к законам! Прямо фашизм какой-то, а не Советская власть. Вместо строгого, но справедливого начальства, сюда собрал кто-то пьяные отбросы, привыкшие к спирту, беззаконию и опоре на уголовников. Вот только как об этом написать, чтобы поверил и не обиделся?.."

    3

    Морозную ночь в лагере разорвали прожекторы - вспыхнули на всех 13-ти вышках сразу: колонны зеков показались с работы. Трубно залаяли дежурившие собаки - на холоде далеко слышно. Зеки увидели свою зону, и тундра наполнилась дружным решительным скрипом. Впереди ожидало тепло, ужин - радость после 12-ти часов двужильной работы. К воротам подходили с восточной стороны.
    С работы всегда вели через восточную вахту. Там больше площадка для "шмона", лучше приспособлена - зеки чего только не несут с собой в лагерь!..
    Как только войдёшь через ворота по одному, бросай перед караулкой охапку дровишек направо, а сам отходи налево, на послерабочий "шмон": не принёс ли с собой нож, напильник, а то и оружие? И хотя ночной "шмон" идёт без утреннего пристрастия, длится он тоже не мало - успеешь закоченеть, как и утром. Кашель в здешних лагерях не проходил никогда и был всеобщим, как и чесотка, которую невозможно было извести. Проще - самого человека.
    Крамаренцев бросил дрова и отошёл налево, к своей бригаде, которая уже выстраивалась здесь по 4. Начкар на проходной всё считал: 91... 92... 93... А из тундры всё шли и шли, как волны на берег, новые колонны зеков. Почти до 5-ти тысяч считать придётся, язык может опухнуть. За проволокой - сплошной скрип: до северного сияния поднимается. А с этой стороны - прожекторы рубят в глаза ослепительным, режущим светом. Лица в их свете синеватые, будто у мертвецов. Сходство это усиливалось ещё тем, что глаза у всех были зажмуренными. Недаром же уголовники называют покойников "жмуриками". А тут при жизни зажмурились все - стало быть, жизнь здесь уже "загробная". Вот только в рай никто не попал, все в ад. Значит, грешники.
    К Крамаренцеву подбежал молодой охранник и стал его быстро ощупывать. Карманы Василий вывернул наружу заранее: такой на вахте порядок. В эту пору спешат все - и охранники, и зеки: в тепло хочется.
    Ничего у Крамаренцева не нашлось, охранник отпустил его быстро. Теперь только повернуться к райскому свету спиной, и можно будет открыть глаза.
    Все ждали конца счёту и "шмону". Но у замёрзшей охраны что-то не сходилось сегодня со счётом, и бригады задерживались. Матерился настывший на холоде Светличный - давнишняя вражда между МГБ и стражниками из ВОХРы. К тому же, вольнонаёмники были в основном из местных зеков, отсидевших свой срок по уголовным статьям, или из любителей зашибить северную лихую деньгу без особых хлопот. Этих не любили и зеки, от этих пощады не жди. Дорвались до мелкой власти над людьми, до бесплатных харчей, полуторных окладов и навёрстывают упущенное в жизни - выслуживаются перед начальством, торопятся "красиво" пожить. Красиво - значит, с коврами, другим дефицитным барахлом, хождением друг к другу в гости с жёнами и выпивками на всю ночь.
    Эмгэбэшники тоже выслуживались, только перед "Кумом". В отпуск разрешит поехать летом, а не зимой. Или переведёт служить в среднюю полосу "по болезни". За услугу, конечно. Но это - офицеры. А солдаты у всех здешних "кумов" - из казахов, узбеков, татар. Да и этих подбирают из глухих горных аулов или кишлаков, чтобы русский язык едва понимали. Сговориться с ними можно было лишь по караульной службе, да и то через командиров отделений, городских. Но главное - они поняли: охраняют врагов, пощады быть не должно.
    Наконец, охранники досчитались до истины, всё у них с утренним "шмоном" сошлось - про Ведерникова, видимо, объяснили, показав его барахло, и начкар, всё ещё поругиваясь с кем-то, дал команду:
    - 106-я - взять 5 кучек дров!
    Из бригады тотчас выбежали 5 заранее выделенных для этого зеков, и каждый из них взял из общей кучи дров по небольшой охапке. Набрать больше - нельзя, тоже неписаный закон. Остальные дрова растащит потом по своим домам и служебным помещениям охрана, любившая жить в круглосуточном тепле.
    К столовой уже не шли, а бежали почти. Охрана молчала: хрен с ними, из лагеря не убегут - куда им бежать? Да и самим скорее домой хотелось. Вот сдадут сейчас смену, и двое суток заслуженного отдыха - пей, спи. А на третьи сутки - опять на мороз, вместе с врагами.
    - "Борода"! - крикнул Гаврилов, идя с дровами в руках. - Займи для меня место! - И бегом понёсся к бараку. Там он бросит свою охапку к печке и вернётся в столовую, чтобы поужинать. Пока все ужинают, дневальный затопит печь. Тогда можно после столовой посушить зекам валенки, портянки, просто погреться, пока держится в бараке недолгое тепло.
    - Ладно! - с неохотой крикнул Крамаренцев. Чего липнет этот Гаврилов который уже день после той схватки в балке`? Дал же ему понять... Нет, набивается на дружбу опять. Не оглядываясь, Крамаренцев побежал в столовую - жал мороз.
    Разом погасли прожекторы, лагерь погрузился во тьму.
    В темноте опять зеки расслабились - каждый стал думать о своём: не видно зека ни вору, ни охране. И душа заныла, заныла - у всех сразу... Да длилось это недолго, к столовой подошли.
    Вот тут, когда разом оборвался надоевший за день скрип на снегу, охрана и оставила зеков - до завтрашнего утра. А зеки - в тепло, в столовую шуганули: полчаса счастья!..
    Когда улеглись от раскрытых дверей клубы пара, стало видно: ещё не приступила к еде 105-я, только хлеб получили из хлебораздачи. Пришлось ждать. В желудках сразу засосало, заныло голодной му`кой, обдало всё тело мёртвой усталостью. На мороз идти не хотелось, и так 12 часов мёрзли. Поэтому ждали в проходах между рядами столов, больше негде. Однако, смотреть, как едят другие - пытка, все знают. И кое-кто закурил. Но Крамаренцев не стал - после ужина. На 2 закрутки всего осталось. Стоял и переминался, приходя в себя от задубения на стуже, откашливаясь. Кашляли и остальные - кто от влажного пара в столовой, кто от горячего чая. Ну, просто заходились все, не слышно было ничего. Василий под эту кашельную канонаду вспоминал дом.
    От дома мысль повела к будущему, затеплилась надеждой. А вдруг Ворошилов - старичок Валериан Дмитриевич отсоветовал почему-то писать Сталину, может, оттого, что у Сталина дел больше - а вдруг Ворошилов прикажет разобраться в его деле, проверит заодно, как тут с ними обращаются? А пока надо, конечно, как-то терпеть, жить - не наложишь же на себя руки!.. Правда, случается, говорят, и такое, но редко. Надеждой жив человек, и старый, и молодой. Вот из-за этой своей надежды и мучается он хуже твари последней. Мучается, а живёт. Хочет жить. Дожить до освобождения хочет, и считает дни. Хорошо, кому осталось 500. А если впереди таких дней ещё 8345, тогда как? Разве их пересчитаешь!.. Начкар от 5-ти тысяч устает. А тут - одни жёлтые корешки от зубов останутся, как у Федотыча, а всё будешь считать. Федотыч с 32-го года считает. За то, что 5 слов сказал приезжему уполномоченному: "Грабиловка ета, а ня колхоз! Вот".
    К бригаде подошёл Вахонин и послал четверых в очередь за получением хлеба и за мисками. Всё шло своим порядком.
    Прибежал из барака Гаврилов. Увидев, что не опоздал, обрадовано выпалил:
    - А Ведерникова-то с работы не привели: "попытка"...
    - Знаем, - вяло ответил Крамаренцев. Но Гаврилов не унимался:
    - А знаете, почему сегодня такие строгости? В Ленинграде, говорят, раскрыли большое дело - групповое предательство и шпионаж. И всё на уровне секретарей обкомов, министров. А к тому же - сегодня день рождения Сталина! Вся страна его 70-летие празднует.
    Вспоминая утренний эпизод с Ведерниковым, никто ничего Гаврилову не сказал - молчали. Так оно надёжнее для собственной жизни.
    А в это время над городом Тбилиси реял в ночном южном небе огромный портрет вождя, похожий на большую икону в золочёной раме, подвешенной к дирижаблю, заякоренному внизу на стальном тросе. Икона эта освещалась двумя лучами прожекторов, направленных на неё снизу из разных районов тёплого бесснежного города. Смотрит вся Грузия на это царственное сияние в небе и не представляет, что на севере таким способом освещают лица зеков. Только в Грузии, может быть, ликуют и пьют вино, как задумано высокими людьми из ЦК, а здесь жмурятся и закрывают глаза, ощущая себя преданными и вождём, и его палаческим социализмом.
    Не чувствуя отклика, Гаврилов попросил у Тимошкина докурить, тот не дал, замысловато послав просившего в его происхождение. А тут и 105-я из-за столов поднялась. Хрустя по рыбьим костям на полу, зеки устремились к осклизлым столам, стараясь сесть подальше от дверей, которые то и дело открывались. Кто-то пролил на пол кипяток, кто-то попал в суматохе на мокрое место заледенелым валенком, упал, и там начали сволочиться. Да на них не обращали теперь внимания - не до того: резали буханки на равные доли. От тёмного, как мазутные шпалы, хлеба тянуло кисловатым запахом только что испечённого.
    - Отвернись! - приказал Тимошкин Федотычу с забинтованными руками и положил перед собой столовый нож. Федотыч, освобождённый от работ на строительстве и помогавший теперь санитарам и дневальному, послушно отвернулся. - Кому?.. - Бойкий Тимошкин ткнул пальцем в одну из нарезанных паек.
    - Тебе!
    Тимошкин быстро спрятал доставшуюся ему пайку за пазуху, продолжал показывать пальцем на другие пайки:
    - Кому?..
    - "Бороде", "Пугачу".
    Пайка перекочевала в конец стола к Крамаренцеву. Зеки сидели теперь без своих шапок с номерами и, стриженные, казались издали много моложе своих лет - тонкие шеи только усиливали их сходство с мальчишками. А глаза - у всех затравленные, в сеточках морщин, выдавали стариков. Контраст этот действовал удручающе на свежего человека, да "свежих" зеков не было уже давненько, хотя и мёрли в лагере люди. А эти - друг к другу привыкли.
    - Кому?..
    - Мне. - Федотыч протянул забинтованную руку.
    - Кому?..
    - Профессору.
    Пайка пошла по рукам к доктору философских наук Огуренкову, и профессор, беззубый, больной, получив её, дожидаться ужина не стал - принялся крошить хлеб на мелкие кусочки и отправлял их в дрожащий старческий рот, боясь закашляться, чтобы не вылетели. Разжёвывал хлеб старательно, одними дёснами - а то ночью будет болеть закаменевший, остановившийся живот. Губы у него пузырились розовой слюной, руки, крошившие хлеб, дрожали. Врачей - нет, семьи - нет, нигде никто не поможет, если свалится со своим желудком. А приспичит ночью пойти из-за расстройства на парашу - побьют воры: не пакости, старик, пакостить ходи днём, в уборную!
    - Кому?..
    - "Яноту".
    Увидев пайку, Егоров - "Енот" - густо покраснел, не выдержал, слабо запротестовал:
    - Братва, вродь ба опять не ровные пайки, а? - Он жиденько, подобострастно хихикнул. Боялся.
    На него тотчас уставился Тимошкин, уголовник из свиты Вахонина, "бугра":
    - Чё?! Те мало, да?..
    Егоров нервно дёрнулся и затих. А Тимошкин продолжал:
    - Кому?..
    За другими столами происходило то же самое. Внесли бачки с баландой - суп "Великая Германия": 2 блёстки, 3 пшена. Хотя бы уж в день рождения Сталина дали по кусочку мяса! Нет, всё, как обычно. Но всё равно ужин шёл полным ходом - не зевай, пока не остыло. Да зевающих и не было, нагуляли аппетит за день. Однако ели не как профессор, а не торопясь, чтобы еду почувствовать, взять в толк и на вкус.
    С особым старанием пили чай. Чай после морозов - это почти что жизнь, горячее блаженство. Опять же без нормы: наливайся, сколько хочешь, оживай.
    Крамаренцев и после ужина не закурил. Уж лучше в бараке, возле печки, да не спеша. И он терпел, глотая чужой дым в толпе дожидающихся. Наконец, и команда выходить. Теперь уж терпеть не долго...
    "А Ведерникова-то нет больше, нет Ведерникова..."
    Утром они вместе курили, Крамаренцев ещё одолжился у него. А отдавать теперь вот и некому - копейка жизнь...
    - Его хоть принесли? - спросил Крамаренцев Гаврилова, когда Вахонин построил бригаду, чтобы вести в барак.
    - Нет, труп в снег засунули, - ответил тот, поняв сразу, о ком идёт речь. - Да что ты, порядков не знаешь, что ли? Будут они тебе его тащить, как же!..
    До самого барака молчали - берегли дыхание. Борода Крамаренцева, оттаявшая в столовой и ставшая мокрой, опять сразу замёрзла, сделалась жёсткой и снова торчала широким заиндевелым веником.
    Возле уборной Вахонин строй распустил - теперь можно, кому куда: в клуб, магазин, в соседний барак до отбоя. Но зеки устремились сначала в сортир. Завидев толпу, часовой на вышке включил прожектор, освещая сучки на досках уборной, срамные надписи и рисунки углем. По особенному визжал, вспыхнувший от света снег с жёлтыми лунками: кому не хватало места в сортире, справляли небольшую нужду на снегу. Подхлёстнутые слепящей резью, зеки торопились.
    Крамаренцев с Гавриловым забежали в уборную тоже - чтобы не приспичило ночью, когда барак снаружи запрут.
    - Ни одного свободного места! - разочарованно проговорил Крамаренцев, поёживаясь от холода и разглядывая сидящие тени, прошитые золотом лучей, прорвавшихся в щели. - Придётся ждать... - Ему хотелось курить, и он нервничал из-за непредвиденной задержки. Опять же, и к печке в бараке теперь не пробиться, и там все места другие займут.
    Гаврилов утешил:
    - В немецких лагерях на то, чтобы пос...., давали только 30 секунд. А у нас зато - можно вволю...
    - Откуда знаешь? - спросил Крамаренцев.
    - Слыхал, - вяло ответил Гаврилов. - Ещё удивлялся. А теперь вот понятно: когда народа много...
    - Хотел бы я видеть, как это вы за 30 секунд?.. - Крамаренцев невесело усмехнулся.
    - Жить захочешь, успеешь!
    - Интересно, кто у кого перенимал порядки, если эти лагеря ещё до войны были построены? - Крамаренцев сел на освободившееся место. Гаврилов ещё стоял.
    - Наш в 35-м построили.
    - А вы тут с какого?
    - С 44-го.
    "А родители у него - сам же говорил! - в 45-м померли, - подумал Крамаренцев с изумлением. - Как же мог он тогда узнать об их смерти, если всем известно, что ни одного письма отсюда никому не написал и ни от кого ни разу не получил?"
    Через 3 минуты Крамаренцев уже радостно шептал в бараке:
    - Ух, ты-ы, до-ма-а!.. - И торопливо - мешала борода - развязывал негнущимися пальцами тесёмки под подбородком.
    Наконец, снята и шапка с шишковатой остриженной головы. Тепло! Крамаренцев отирает ладонями оттаявшие ресницы - со стороны, будто плачет. Но не плачет - смеётся, теплу рад.
    Смеются и остальные зеки. Пошли похабные шуточки насчёт "Кума", которому всегда тепло от водки и баб из женского лагеря - ими его снабжал женский "Кум"; среди уголовниц есть, говорят, неплохие. Ну, а коль уж вспомнили о бабах, заговорили и о Светличном - тоже "любитель". И наполнился отсек весёлым гулом и шумом: люди живут, не лошади в стойлах.
    И тут вот Крамаренцев и закурил, наконец - блаженно, не торопясь, наслаждаясь долгожданным дурманом, теплом от печки, отдыхом. Да вот беда - напал кашель от раздирающей лёгкие махорки; такой святой момент испорчен!
    Но ничего - обогрелись зеки, покурили, у кого нашлось, и полезли на нары. Надо отдых дать натруженным ногам и телу, хоть немного отлежаться за день. А тогда можно сходить в клуб или в другой барак, проведать земляков. Может, уже умер кто или убит. Уголовники же засветили в своей вагонке коптилку, достали картишки и продолжили банчок, не оконченный днём в балке` - не израсходовались на работе, фиксатые.
    А политических быстро сморило - умаялись за бешеный день, угрелись... Только Крамаренцев тихо переговаривался со своим дружком, вернувшимся с Медеплавильного, да ещё несколько человек шептались о чём-то возле остывающей печки. Бормотал в своём углу молитву карачаевец Алиев, сидя на корточках: проводил по лицу ладонями, кланялся.
    - Ну, как там тебе, на новом месте? - спросил Крамаренцев Александра Германова.
    - После нашей каторги на дороге - прямо рай, Васенька! Целый день в тепле, понимаешь! И работа - не так уж, чтобы очень... Достал из ванны катод - правда, в нём 50 килограммов! - и отдирай себе ломиком лист меди. Конвоя внутри цеха, считай, что нет - 3 человека всего. И те стоят в определённых местах: 2 на противоположных входах в цех, и один - посредине. Норма - 14 листов в день. Только вот дышать там тяжело - в ваннах-то электролит! В каждой ванне - 10 катодов, а в цеху - 50 ванн. Круглые сутки идёт гидролиз.
    - Эх, мне бы к вам! Я к травлению привык, что мне какой-то гидролиз! - мечтательно проговорил Крамаренцев. - А на стройке - пропаду я в своих валенках...
    - Я уже говорил о тебе, - сказал Германов. - Начальник цеха обещал тебя взять при первой возможности. Даже фамилию и твой номер записал, лагерь и барак. Укажет в заявке, что ты - заводчанин, специалист. С ним считается сам главный инженер, Николаев. Так что он надеется на успех.
    - Я слыхал, он и "Белого" с его "адъютантом" хочет забрать к себе, - сказал Крамаренцев. - Где же он столько вакансий найдёт, цех - не резиновый!..
    - Не, это не он, - быстро ответил Германов. - Это - в соседний с нами цех. Вроде как за большую взятку.
    - Откуда же у них тут деньги?!. - изумился Василий.
    - Чёрт их знает! - Германов развёл руки. - Только у этого "Белого", говорят, их предостаточно: всех здесь купил! Его даже уголовники опасаются. Деньги, сам знаешь, и в лагере великая сила.
    - Они везде сила. А кто такой Николаев этот, главный инженер? Я слыхал, будто из заключённых вышел.
    - Да, сидел тоже по политической. Крупный инженер, учёный. Был в Америке, а институт кончал - в Англии. С ним сам Зверев считается! А вот в Москву жить, где семья - не отпускают.
    - А кто такой Зверев?
    - Генерал, начальник управления всех здешних лагерей. Говорят, племянник министра финансов в Москве!
    - А чего же Николаев не добивается, чтобы разрешили жить вместе с ним семье, если уж самого не отпускают? Если с ним, как ты говоришь, считаются.
    - Откуда я знаю. Может, и разрешили.
    Глава вторая
    1

    Безмолвная дача Сталина, упрятанная в угрюмом лесу под Москвой, казалась ночью заброшенной, нежилой. Призрачный лунный свет над нею и вековыми соснами, покрытыми снегом, только усиливал впечатление безжизненности вокруг. Словно в подтверждение тому, заухал полуночный невидимый филин, жилец мрачных запустений и одиночества. От его выкриков замерли в ужасе даже тёмные прямоугольники молчаливых окон на обоих этажах дачи и вздрогнул за высоким забором дежурный охранник: накличет ещё, нечисть, беду! Тут свой "филин" не спит по ночам. Всё может прийти ему в голову от таких выкриков - что тебе из подвалов на Лубянке...
    Тишина после испуга стала могильной - вымерло всё, затаилось. Но через несколько секунд охранник увидел, как на первом этаже что-то шевельнулось за одним из окон. Там скользила в лунном свете чья-то осторожная и лёгкая тень. За стёклами она казалась полупрозрачным негативом человека с тлеющей трубкой в зубах. Это ходил по комнатам Сталин - ждал известий из Ленинграда. Но телефон молчал.
    Расхаживая в лёгкой шёлковой пижаме и в мягких шлёпанцах, вождь слушал тихую музыку, трагически лившуюся из приёмника на дальнем окне. Там напрягался, будто от вещего предчувствия, перекинувшегося от охранника, зелёный радиоглаз. Он то расширялся, словно от боли, то сужался, как от испуга. Но вот музыка прекратилась, и в комнату ворвалось пустынное дыхание Красной площади, по которой раскатились колокольным перезвоном куранты Спасской башни. Сталин увидал на стене календарь, неслышно подошёл к нему по большому толстому ковру и со злом, будто лишал кого-то жизни, оторвал лист с прожитым днём рождения, теперь уже ушедшим в историю вместе с грандиозным банкетом в Кремле, на котором присутствовали иностранные послы и свои секретари обкомов партии и Республик с дорогими подарками и хвалебными речами, соревнуясь в еврейских славословиях. Было приятно, однако по-стариковски устал от всего, потому и оторвал с такой злостью лист календаря. На очередном, ещё живом листе, было написано: "28 декабря 1949 г."
    Он вспомнил, как точно так же, в первом часу ночи, оторвал почти год назад листок "24 января" - убил. Но причина была иной: тогда, во Франции, его не хвалили, а "стреляли" в него статьями; хотели опозорить социализм, который он создал. И кто? Какой-то ничтожный инженеришка из Днепропетровска, Виктор Кравченко. Этот 40-летний выдвиженец покойного шакала Орджоникидзе хорошо рос при жизни Серго по службе, а после его смерти был арестован как "враг народа". Потом, когда Ежов был смещён с поста наркома внутренних дел, "враг народа" сумел каким-то образом оправдаться и вернулся на свой пост директора трубного завода. В 43-м году его послали в составе закупочной комиссии в США - выбирать технику для СССР, идущую по "ленд-лизу". А когда срок командировки истёк, Кравченко отказался возвращаться на родину - вспомнил, видите ли, старую обиду на советскую власть. Да ещё и подлейшую книгу там написал: "Я выбираю свободу". Но и этого мало. 2 года назад, уже в 47-м году, он переиздал свою поганку и во Франции. А когда французский журналист Андре Юлльман напечатал в прокоммунистической газете "Леттр франсэз" ядовитую статью "Как был сфабрикован Кравченко", то инженеришка-предатель обвинил его в сговоре с советскими спецслужбами, в клевете на него и даже в том, что Юлльман спрятался за псевдонимом Сима Томаса, стыдясь выступить открыто. Короче, подал на газету, напечатавшую клевету, иск в суд. Статья Юлльмана оказалась легко уязвимой - да и сам журналист дураком. Пришлось посылать в Париж бывшую жену Кравченко, с которой инженеришка был в разводе, чтобы уговорила подлеца прекратить этот международный скандал, если не хочет искалечить сыну судьбу. Однако ничего из затеи с запугиванием не вышло, и 24 января этого года в Париже начался "процесс века", как окрестили это судебное разбирательство французские газеты. Оно длилось 25 заседаний и закончилось 4 апреля полной победой Кравченко по всем трём искам.
    Возмущал не штраф в 175 тысяч франков, предъявленный газете "Леттр франсэз", возмущало то, что во Франции позволили этому мерзавцу открыто говорить с трибуны суда всё, что ему вздумается, а газеты всего мира (кроме СССР, разумеется) напечатали эти заявления:
    "... у меня не было никого за рубежом, когда я порвал с советским режимом. И всё-таки я сделал это, потому что я должен был сказать миру, как страдает мой народ, - произносил мерзавец, стоя перед французами воочию. В 39-м году все эти французы читали "знаменитую" статью Фёдора Раскольникова, направленную против вождя СССР Сталина. Но Раскольникова они публично не видели. А этого - видели и даже аплодировали ему, как доложили в тот день из советского посольства. И Кравченко спокойно продолжал: - То, что я сделал, я сделал и для русского народа, и для всего мира, чтобы все люди знали, что советская диктатура есть варварство, а не прогресс.
    Я - сын и внук рабочего. Я сам рабочий. Из рабочих я поднялся в советские верхи. И теперь я говорю советской власти:
    Вы украли революцию.
    Вы научили русский народ страху.
    Вы задушили его террором.
    Вы украли у него победу над внешним врагом.
    Вы грозите миру неслыханным ужасом новой войны.
    Вы грозите ему оружием мирового коммунизма".
    Эта речь, украшенная "фигурами повтора", которые любил употреблять и сам, была произнесена 24 января. Вот почему с такой яростью сорвал он и растоптал тот календарный листок. Правда, следующие дни были тоже не сладкими, когда проваливались на суде один за другим все присланные из СССР свидетели, знавшие Кравченко по совместной работе. Особенно унизительно Кравченко растоптал своего бывшего начальника в США генерала Руденко - сначала вопросами, а потом разоблачением клеветы, придуманной генералу бериевскими дуботолами. Затем он подверг публичной экзекуции свою бывшую жену - Зинаиду Горлову-Кравченко-Свет-Гончарову. Но самым неожиданным оказалось то, что Кравченко нашёл во Франции своих земляков, оставшихся там после освобождения из немецких концлагерей. Эти люди сделали настолько жуткие признания о своей жизни в СССР, что французы безоговорочно поверили в их бесхитростность и простоту. Такое, мол, не придумаешь, так искренне не расскажешь. К вящему ужасу, всё это выслушивалось в суде после вранья генерала Руденко - с заиканиями, "нежеланиями отвечать на такие вопросы". Провал был полным. Каково было пережить это Сталину, построившему социализм? Он, победивший Гитлера и фашизм, и не смог справиться с каким-то ничтожеством?!. Ну, нет, погодите... Вы ещё узнаете - весь мир узнает! - что такое настоящий процесс века! Забыли процессы в Москве в 36-м, 7-м и 8-м годах? Так я вам напомню, что наймитам вражеских разведок, каким является ваш Кравченко, у нас не будет пощады и теперь! А то уж очень много развелось их после войны... Посмотрим, кто настоящий победитель: какой-то Кравченко, победивший на продажном французском суде, или Сталин, победитель эпохи? Кравченко - это мышь на Земле! А Сталин - это Сталин, об этом знает весь мир. А теперь, когда загорится пожар в Ленинграде, вы все ещё содрогнётесь! Это - будет длиться не 25 заседаний, 25 лет...
    Сталин знал, Берия послал в Ленинград для выполнения намеченной акции Абакумова. С минуты на минуту тот должен был позвонить оттуда о ходе операции Лаврентию. После чего Берия обязан доложить обо всем ему, Сталину.
    А задумано всё это было ещё 2 года назад, в марте. Сталин хорошо помнил, как он тогда вот так же не спал ночью и, глядя в окно на снег, невесело, очень невесело, размышлял...


    "Они думают, Сталин одинок и несчастен. Они думают, Сталин - старик и потому только горюет по ночам. Не спит. Им кажется, Сталин готов проклинать свою судьбу и своё прошлое. Нет, Сталин не ощущает вины, ни перед кем; это глубокое заблуждение, если кто-то так думает. Сталин - не из хлюпиков. Сталина - нечего жалеть даже Сталину. Сталин явился в этот мир не для жалости. Он явился увековечить всё это тысячелетие своим именем. Ибо Сталин - это эпоха, какой ещё не было на Земле. И мир вынужден будет считаться с этим, потому что не считаться с этим нельзя. Как же можно жалеть или не жалеть после этого эпоху? К тому же Сталин - это ещё и сталь. Не эпоха мяла Сталина, а Сталин придавал ей нужные формы своей твердостью. Поэтому и выбрал себе такой псевдоним - ещё тогда... А это - уже предвидение, предсказание судьбы. Следовательно, предвидение предсказания судьбы. Вот это будет правильно окончательно".
    Была осень. В низинах по саду туманило, когда озарил его тот грозный, вспыхнувший в мозгу замысел: "Советский народ уже не любит партию. Во всяком случае, об этом регулярно докладывают "слухачи" из госбезопасности. Они знают, о чём нужно докладывать... Бывшие солдаты насмотрелись в Европе на сытые Белграды, музыкальные Вены, университетские Праги, чардашные Будапешты, на ласковость горных и лесных деревень, где европейцы жили без особых забот. Словом, не так, как у нас. Партия, по их мнению, слишком много лжёт. Поэтому не замечать такого факта и дальше, пройти мимо такого факта, для Сталина будет означать только одно: подставить себя под удар. Нужно ли подставлять себя под удар? Разве для этого нет других людей?
    Когда для государства появилась угроза всеобщего недовольства масс, Ленин ввёл НЭП. Сталин же в аналогичной ситуации поступит, исходя из следующего рассуждения... Сегодня они не любят партию, завтра - перестанут любить вождя. Послезавтра - они перестанут верить всему. Когда перестают верить, это всегда начало конца. Чтобы продолжали любить и продолжали верить, надо периодически сажать крупных деятелей партии в тюрьму и широко сообщать об этом по радио и в газетах. Люди будут чувствовать: Сталин не даёт развращаться чиновникам. Сталин не даёт спуска ни бюрократам, ни врагам советского строя. Значит, Сталин отличается от них и поступает правильно. Не имея ничего сами, люди перестанут завидовать своему начальству. Стало быть, если у государства нет возможности накормить всех досыта, обуть и одеть, что должен сделать Сталин?
    Он должен вернуться к прежней практике арестов и репрессий. И тем чаще и шире, чем шире в массах нехватки, зависть и недовольство. Процессы будут отвлекать их и откладываться в их сознании тем, что борьба с виновниками нехваток и недостатков ведётся самым решительным образом. И начинать эту борьбу надо с Ленинграда. Надо нанести по ленинградскому руководству серьёзный упреждающий удар. Все факты требуют этого от Сталина. Иного выхода у Сталина просто нет. Беда в чужом доме - всегда заменяла людям отсутствие достатка в доме собственном. Следовательно, для полного равновесия национальных чувств в государстве надо сажать не только начальство, но и простых людей во всех республиках. Это заменит им заодно и решение всех национальных вопросов. Их просто не будет. Одним ударом, таким образом, можно решить все проблемы или, как говорят охотники, "убить всех зайцев". Надо усилить ежедневную радиопропаганду для молодёжи: что только коммунизм с его идеями справедливости и равноправия - основная цель нашей, советской молодёжи. С этой мыслью она должна ложиться спать и просыпаться утром, чтобы покончить всюду с растущим неверием в партию Ленина-Сталина. Только опираясь на такое поколение, которое станет верным и добровольным помощником, партия сможет преодолеть недовольство, исходящее из Ленинграда".
    "Надо вызвать Берию! - твёрдо подумал Сталин. - План мой созрел, надо теперь обговорить всё с Лаврентием..."
    Вождь подошёл к телефону, попросил соединить его с Берией. Услышав, наконец, что Лаврентий проснулся от его звонка и слушает, коротко, на русском языке - государственные вопросы он решал только на русском - приказал:
    - Товарищ Берия, есть очень важный разговор. - Перейдя тут же на грузинский, доверительно добавил: - Партия доложила народу и всему миру, что восстановительный период разрушенного войной народного хозяйства закончен. И теперь надо заняться другой, не менее важной проблемой, которую мне нужно обсудить наедине только с тобой! Жду у себя! - И повесил трубку.
    "Через час приедет, - прикинул он, продолжив свою прерванную мысль: - Ничего, когда начнутся аресты, допросы, жизнь опять забурлит и для меня. На допросах хлынут мольбы, просьбы поверить, освободить. Это будоражит кровь не хуже вина. Будет очень интересно!.. Жаль только, что не скоро ещё всё это забурлит..."
    В ожидании приезда Берии он набил табаком трубку и закурил. Делать было нечего, душу охватило привычное одиночество. Откуда было знать, о чём думал в эту холодную ночь ехавший к нему маршал Лаврентий Берия...

    2

    Чёрная машина Берии мчалась сквозь ночную снежную завирюху в Кунцево. От хозяина лагерей, лысого, не выспавшегося, попахивало шашлыками, коньяком, чем-то ещё от дневного пира, законченного вечером с друзьями-кавказцами и русскими девками. Злясь на Сталина, он думал: "Зачем среди ночи? Не мог, что ли, на банкете? Что там у него? До утра не мог подождать? А может, за старое хочет взяться? Знакомые нотки в голосе. И слова - такие же, как тогда..."
    "Тогда" приказано было взять шурина Сталина, Александра Сванидзе с женой. И тоже ночной звонок, и те же слова: "Приезжай немедленно, есть важный разговор!" И говорил тоже не по-грузински - чтобы телефонисты понимали: Сталин - и ночью работает.
    Под утро родного брата первой жены вождя уже "брали". Никто не должен был знать, какая "работа" у Сталина, что это - его личный приказ. А сам он будет спать днём, долго, потому что на самом деле у него никакой работы нет, её делают за него другие. Знал тогда об аресте только один человек, Лаврентий Берия. И понял: значит, чем-то этот Сванидзе мешает вождю. Тут же воспользовался этим "знанием" и сам: выпросил разрешение ещё и на арест Станислава Реденса, давнего своего врага по ЧК.
    После таких арестов другой шурин Сталина, нарком бронетанковых войск Павел Аллилуев, стал донимать вождя просьбами об освобождении арестованных. Пользуясь положением родственника - с одной стороны, как брат второй жены Сталина, а с другой, как брат жены Реденса, - он так надоел вождю, что тот даже пожаловался на это Лаврентию. И Лаврентий взял и выкосил в танковом штабе Аллилуева почти всех его подчинённых. Сам Павел отдыхал в то время в Сочи. А когда вернулся и узнал обо всём, его хватил "сердечный удар". Лаврентию пришлось доказывать Сталину, что нарком Аллилуев умер оттого, что его "отравила" на почве ревности жена. Вождь не поверил. Пришлось пойти на очень хитрый и тонкий обман с подложным письмом на имя Евгении Александровны, в котором излагались "доказательства" измены её мужа. Только после этого вождь разрешил упечь Евгению Александровну на 10 лет в тюрьму и поверил, что она отравила своего мужа. Лаврентий выкрутился.
    "Через 2 года должна освободиться, - с безразличием подумал Берия в машине. И тут же переключился на другое: мучила загадка странного отношения Сталина к недавно умершим в Грузии братьям Эгнаташвили - Александру и Василию. Один из них много лет был Председателем Президиума Верховного Совета Грузинской ССР, а другой - дослужился до генерала, не имея никаких военных способностей. И Лаврентий подумал: - Странно. Почему Сталин так упорно тащил их вверх? Ведь это же - всё было при мне!.. Когда в Грузии я был первым человеком. Сколько "кулаков" раскулачили, пересажали "врагов народа", всяких из "бывших" - ссылали. А этих - не давал трогать. Хотя знал: отец братьев Эгнаташвили был богатым купцом в его родном Гори. Мать Сталина сама работала на этого купца. В чём дело, а?.. 2 раза пробовал спрашивать об этом. И оба раза - смотрел на меня волком! Загадка..."
    "В 39-м, - вернулся Берия к оставленной мысли, - мы вели уже тихие аресты, без трескотни в газетах. Сообщение было только о бывшем наркоме земледелия Роберте Эйхе, которого отправили как "врага народа" к его праотцам".
    С арестами и расстрелами понемногу затихло, если не считать одного группового, в первые дни войны, из-за неожиданной ярости вождя на почве отступления перед немцами почти всех частей Красной Армии. Однако после войны, когда по всему миру разрасталась слава маршала Жукова, вождь не вынес этого и хотел было снова открыть репрессии против военных, начав их с ареста трижды Героя Советского Союза маршала Жукова, но дело это неожиданно сорвалось. Если бы не сорвалось, остальных маршалов, менее прославленных, брать было бы проще. Но... всё провалилось на заседании Высшего военного совета, хотя к аресту Жукова готовились старательно. Готовил его сам...
    Нажал на арестованного ранее, сразу после Потсдамской конференции, Главного маршала авиации Новикова, и тот дал нужные "показания" против Жукова. Сам Новиков был арестован по жалобе генерала авиации Василия Сталина, наябедничавшего своему отцу: "Разве у нас самолёты? - сказал Новиков. - Вот у американцев - самолёты так самолёты!" И прибавил кое-что нелестное о деятельности своего начальства. Этого было достаточно, чтобы Новикова и наркома авиапромышленности Шахурина арестовали.
    Чтобы арестовать Жукова, мотивировки должны быть основательнее.
    Берия знал, растерявшись от неудач в первый год войны, Сталин сам пригласил Жукова в 1942 году на пост своего первого заместителя. Генерал хорошо проявил себя на Дальнем Востоке и получил в 1939 году звание Героя за боевые действия на Халхин-Голе. В январе 1941 был назначен начальником Генерального штаба. А когда началась война с Германией, остановил наступление немцев под Ленинградом, сменив там бездарного Ворошилова. Затем, сменив под Москвой тупого Будённого, остановил наступление и на столицу. И Сталин, искренне уверовав в его военный талант, сделал его заместителем наркома обороны и заместителем Верховного Главнокомандующего, то есть, у самого себя. Лаврентий стал побаиваться этого Жукова, когда понял, что характер у маршала (Сталин сделал Жукова маршалом в 1943 году, дал ещё одну звезду Героя) твёрдый и бескомпромиссный, да и смотрел он на Лаврентия бесстрашно. Жуков даже при Сталине держался почти независимо и мог постоять за себя, невзирая на лица и высокие ранги. Таких людей Лаврентий не любил и побаивался, как когда-то Дзержинского и Серго Орджоникидзе. Но Жукова ещё и возненавидел - как это: русский сделался для Сталина дороже грузина? Всё только Жукову, Жукову, одному Жукову - и слава, и ордена, и настоящее уважение? Впрочем, о причинах догадывался: Сталин не разбирался в современной войне и многому учился у Жукова, прислушиваясь к его мнениям.
    Однако Лаврентий быстро нашёл слабые и уязвимые стороны и у Жукова. Занятый делами на фронтах, тот не умел интриговать, не знал "правил" подковёрной борьбы в Кремле, а главное, не имел ни своих осведомителей, ни друзей в своём окружении. Поэтому совершенно не знал, где и что происходит вокруг него. К тому же, если что-то случайно и узнавал, то не пытался расспрашивать о подробностях, не интересовался, что за ними стоит. В этом смысле, как и многие русские военные, он был совершенным простаком, до беззащитности.
    Убедившись в этом, Лаврентий осторожно начал свою игру на самолюбии Сталина и его подозрительности. И тот в начале 46-го года клюнул на это и повёл на Жукова на Высшем военном совете атаку сам - резко, злобно. В вину маршалу инкриминировались "показания" Новикова и Телегина, которые зачитал на совете генерал армии Штеменко. Самым тяжёлым из них было обвинение в осуждении действий правительства. От себя озлобленный вождь добавил, что маршал Жуков зазнался, приписывает себе одному все военные победы. Лаврентию было приятно видеть прославленного Героя бледным, ошеломлённым.
    После Сталина взял слово Берия, за ним - Каганович. Оба добавили в костёр не только дров, но плеснули ещё и бензина, надеясь, что Жуков сгорит в нём словно Джордано Бруно. Но тут сам Сталин испортил всё репликой, обращённой к сидевшим маршалам: "Ну, а вы что скажете?" В голосе вождя было столько сытой самоуверенности, граничившей с презрением, что эффект получился совершенно неожиданным. Прошедшие войну маршалы, победившие в ней, не дрогнули перед ним.
    Первым выступил в защиту Жукова маршал Конев, которого Жуков спас от расстрела, заступившись лично перед вождём в 1941 году и взяв смещенного командарма к себе в помощники под Калинином. За Коневым поднялся на защиту Жукова маршал Рыбалко. И хотя обстановка на совете после выступления Сталина была удручающей, оба маршала принялись отстаивать своего начальника и товарища по войне. Признавая, что у Жукова есть недостатки - повышенное самолюбие, порою резкость и нетерпимость к мнениям других, они тем не менее горячо стали заверять, что Жуков абсолютно честен и предан Родине, что никаких заявлений против правительства он не делал.
    - Человек, который не был бы предан стране, - говорил Конев, глядя на вождя, - не стал бы ползать под огнём на войне, рискуя жизнью, выполняя ваши указания. Не стану отрицать, что у маршала Жукова есть и были ошибки. Но это всё - мелочь в сравнении с тем, что он сделал на войне для нашей победы.
    Сталин бросил Коневу коварную реплику:
    - Вот вы говорите тут... А вы знаете, что Жуков - пытался присвоить себе вашу победу под Корсунь-Шевченковским? Говорил, что это - результат его деятельности...
    У Жукова при этих словах так и заходили желваки. Но Сталин не посмотрел на него, не увидел всего этого, слушая ответ Конева, который проговорил:
    - Я этого ни от кого не слышал, товарищ Сталин, не знаю. Историки разберутся потом, кто и где, что сделал.
    После Конева и Рыбалко осмелился поднять руку и маршал Соколовский. И хотя выступал очень осторожно и уклончиво, по сути всё-таки вышло, что тоже заступился за Жукова. За ним осмелели и другие: поднимали руки, выступали и... оправдывали Жукова. Желваки ходили уже у Кобы. Видимо, он понял тогда, что час Жукова ещё не настал, и потому не решился проявить свой нрав и волю. А ведь знал слова Жукова о нём самом: "Как был, так и остался штафиркой!" Значит, побоялся пойти против всех - оттого и бесился потом. Не помог на совете и бывший командующий Воронежским фронтом Голиков, которого Жуков сместил с этого поста в 43-м году. Он выступил против Жукова очень резко, но Коба его даже осадил: "Жуков, в данном случае с вами, не превышал своей власти, он выполнял моё указание".
    Лаврентий понял: ничего не вышло, весь план расправы с Жуковым Коба провалил сам. В память, почему-то, врезались наглые слова маршала Рыбалко: "Товарищи, я считаю, что вообще пора перестать доверять "показаниям", вытянутым в тюрьмах насилием". Видимо, это тоже повлияло на решение Кобы. Он подошёл к Жукову и угрюмо произнёс:
    - Вам... надо временно уехать из Москвы...
    После этого издал приказ, которым понизил Жукова до поста командующего Одесским военным округом - маршал на генеральской должности. Жуков уехал. Лаврентий лишь забрал из его сейфа, на даче в Сосновке, все его личные записки о войне, ряд документов - всё, чем удалось нелегально поживиться. Улик серьёзных не оказалось, и Лаврентий, приехав на дачу в Кунцево, желая подсластить Кобе пилюлю, сказал фразу, которая привела к такому кошмару, что не забыть его до самой смерти. Коба проиграл Жукову, а отыгрался на Лаврентии, да ещё каким способом!..
    Берия закрыл глаза и увидел всё снова, как наяву:
    - А ничего не произошло, покорился и этот... национальный герой.
    - А ты как хотел? - удивился вождь. - Не покориться - Сталину?!
    Говорили, как всегда по-грузински, никого больше не было. И Лаврентий обронил:
    - Да нет, я не об этом.
    - Тогда скажи, о чём?
    - Хотел сказать, что наши, грузины, никогда не раболепствовали бы так, как эти русские.
    Лицо Сталина неожиданно изменилось до неузнаваемости. Он смотрел на Лаврентия, как умел смотреть только один Сталин - тигром. А потом быстро прошёл к маленькому столику напротив камина и, повернувшись спиной, закрыв собой телефон, снял с рычага трубку.
    - Сталин говорит. Личную охрану ко мне, немедленно! Надо арестовать здесь одного наглеца!.. - Произнёс он это всё по-русски, с сильным акцентом и рывком опустил трубку.
    - За что? - вскричал Лаврентий. - Что я такого сделал? Чем мог так обидеть вас? - А сам чувствовал, как отхлынула от сердца кровь и помертвело лицо.
    Сталин уставился снова:
    - Ты? Меня? Обидеть? Обидеть Сталина?! Кто ты такой? На колени!..
    Лаврентий мгновенно опустился на колени, пополз к вождю по ковру. Зная Сталина и щелкая от страха зубами, лепетал:
    - Умоляю, простите! Не знаю, что я сделал, но всё равно я виноват, простите, если можете. - Чувствовал, по лицу катятся слёзы, но не стыдился, не до этого было. Сколько раз вождь бил его по щекам, выплескивал в лицо чай, недопитое вино. Такой уж характер! Но чтобы арестовать - до такого ещё не доходило. Вот почему Лаврентий пришёл в ужас.
    - Хорошо, - произнёс Сталин, - поднимись.
    Лаврентий поднялся. Всё ещё ощущая нервную дрожь, боялся посмотреть вождю в лицо. Тот продолжал:
    - Ну, понял теперь, что нет на земле людей, которые не раболепствуют?
    - Я понял, - бормотал Лаврентий, вытирая платком лысину и чувствуя, как запотевают стёкла пенсне. - Я всё понял, только простите, ради Бога!
    - Прощаю, Лаврентий. Я и не думал тебя убивать. Просто сделал над тобой маленький опыт. Эксперимент, чтобы ты... больше не забывался.
    - Отмените, пожалуйста, охрану. Сейчас придут...
    - Без разрешения не войдут. Здесь живёт Сталин, а не какой-нибудь... - Сталин усмехнулся. - Вах, какой новый Наполеон нашёлся: Бе-рия! Историю надо знать, дорогой. Или изучать её, если не знаешь, а не с бабами в постелях возиться.
    Лаврентий знал, вождь увлекается историей, женщины давно не интересуют его - старик. Но читал он действительно много. Наверное, хотел понять великих императоров и царей. И сам старался каждый раз придумать какое-нибудь изречение по образцу великих. Скажет и знает, что теперь изречение запишут газетчики, и войдёт оно потом в историю. Всегда при газетчиках говорил что-нибудь такое.
    Уже прощённый, понявший, что Сталин не вызывал охрану, а лишь говорил в трубку, держа палец на рычаге, Лаврентий осторожно спросил:
    - А кто был самый великий человек на земле?
    Не задумываясь, Сталин сказал:
    - Ленин! - Коба понял природу вопроса и добавил: - Если его брат в 20 лет способен был не унизиться перед царем и пожертвовать своей жизнью, то Ленин - в 10 раз мужественнее и принципиальнее всех на земле. Это говорю тебе я, Сталин, ученик Ленина.
    На этом они и расстались тогда, но Лаврентий знал: "ученик" уже не любил своего учителя после "того" "письма съезду". Может быть, правда, уважал Ленина за ум и его твёрдость. Сам говорил как-то, что уважает только трёх людей на земле, остальных презирает. Этими людьми считал: Уинстона Черчилля - лорда, который посещал его здесь, в Кунцеве, осенью 42-го, и они разговаривали, другим был Ленин, а третий - Рютин, Сталин не стал распространяться, за что его уважает.
    Себя Коба тоже уважал и, конечно же, считал выше этих троих. Потому что давно, когда ещё выпивали вдвоём, сказал, что даже у китайцев с их тёмной и глубокой историей - так и сказал, "тёмной и глубокой", с их жестокими императорами древности и философами не было такого величия на земле, какое есть теперь у него. И всего этого Коба достиг сам, без чужой помощи. Не было у него учителей, как у детей императоров, не было воспитателей, не было библиотек и знатности рода. Действительно, великий человек!.. Даже Черчилль это признаёт.
    Отрываясь от воспоминаний о злой "шутке" вождя, Берия терялся в догадках: "Что скажет на этот раз? Опять будет требовать ускорения строительства объектов для Курчатова? А может, что-нибудь по международному вопросу? Последнее время страшно недоволен поведением Тито".
    Берия вспомнил злую фразу Сталина: "Этого Тито надо хорошо проучить! Много берет на себя".
    Лаврентий вздохнул: "Нет, для этого вызвал бы Молотова. Странно, почему перестал приглашать его к себе в гости? Всё только Жданова, Ворошилова иногда. Ворошилова, говорят, выдвинул ещё в 20-е годы. Из комдивов - сразу в командующие столичным округом! Понравился ему чем-то в 19-м году под Царицыном. С тех пор Клим пошёл в гору. Умер Фрунзе - Коба поставил на его место Ворошилова, наркомом сделал. За что, за какие таланты? Лучше других лизал?.."
    Вспомнился разговор со Сталиным и по этому поводу, когда Лаврентий намекнул вождю, что у него кадры подобраны непонятно по какому признаку. Коба прямо взвился тогда:
    - Запомни, дураков в моём правительстве - нет! Кадры - подбирает себе Сталин. И не только в этом дело. Чтобы выбраться наверх, люди проходят такой естественный отбор, что сам Чарльз Дарвин удивился бы. У нас выживают не просто сильные, а самые сильные! Ты вот: тоже был маленьким человеком, а попал сюда. Почему? Наверное, не потому, что дурак, а?
    Ответ покоробил. Лаврентий знал, кроме ума ещё нужен был небрезгливый язык, чтобы всю жизнь лизать задницу стоящему над тобой. Ум тоже, конечно, был нужен - для того, чтобы вовремя столкнуть с очередной ступеньки соперника.
    Представив себе всю высокую лестницу вождя и умных конкурентов на ней, Лаврентий всё же спросил:
    - А что сильного в Хрущёве? Клоун!
    - Ошибаешься. Это такой хитрец, что и тебя вокруг пальца обведёт!
    Обиделся:
    - Разве я хитрец?
    - Не надо, Лаврентий, Сталин всех знает, кто чего стоит. И тебя тоже.
    Опять обиделся, даже надулся и замолк, показывая свою обиду. Сталин видел, но не смягчился. Зачем-то рассказал, как умирал за границей Мартов. Ещё Коба знал и стал рассказывать о Сергее Цедербауме, родном брате Юлия Мартова. Оказывается, когда Сергей был молодым и работал на ленинскую "Искру", то бежал из Александровского централа под Иркутском. Причём, вместе с искровкой Клавдией Захаровой, в корзинах для грязного тюремного белья. Потом женился на ней. Позже вместе с братом стал меньшевиком. Жена тоже. После Октября оба были арестованы за враждебные действия против Советской власти и высланы в областной центр.
    В советской ссылке чувствовали себя героями революции, написали в 26-м году книгу воспоминаний "Из эпохи "Искры". Областные работники ОГПУ считали за честь приходить к ним в гости в их "ссыльный" особняк, приносили в дни рождения цветы.
    Помнили о Цедербаумах и за границей: от деятелей Второго Интернационала шли телеграфные поздравления, бандероли с книгами. Сергей держался надменно, зло высмеивал всё, что происходило в стране.
    Что было дальше, Лаврентий знал уже сам. Коба приказал в 37-м году арестовать Цедербаума. В Москве привезённый меньшевик переменился после первого же мордобоя. Но было уже поздно: судьба его была решена. Из Бутырской тюрьмы Сергея отправили в далёкий северный лагерь, где когда-то отбывал ссылку и его брат, и там жизнь Цедербаума была оборвана. Известие об этом пришло уже при Лаврентии.
    Много чего узнал Лаврентий, переехав из Тифлиса в Москву. Даже то, как прокатил Сталина на выборах в генсеки 17-й съезд. Первым оказался Киров, а Коба только 9-м. Но что-то подтасовали там, обошлось. Зато всех этих "победителей", как назван был потом съезд, Коба приказал впоследствии брать прямо по списку и расстреливать как врагов партии и народа. Список этот Сталин составил сам. Нет, с Кобой нельзя ссориться и противоречить ему. Но особенно нельзя ему рассказывать, как живут здесь, в Москве, свои, грузины. Спрашивает, значит, не знает того, что знает Лаврентий. И никогда не узнает: не для него эта правда. При Авеле Енукидзе Коба тоже любил встречаться с небольшой своей компанией у себя в Кунцеве. Ну, пили там, ели. Вождю нравилось, что все величают его Хозяином, любил, чтобы гости напились и развязывали свои языки. Не обходилось там и без баб, конечно - вождь был вдовцом. Но то, что завёл в Москве после своего переезда Лаврентий, вождю и во сне не могло присниться. Лаврентий любил размах. Одних "гостей" только прибывало в Москву для настоящего кавказского застолья несметное количество.
    Раньше, ещё при царе, вокруг Москвы селились в своих дачах разные кавказские промышленники - Зубаловы, Манташевы, ювелиры Ахшарумовы, Лазаряны, виноделы Орбелиани, Гурамишвили, люди из Туркестана. Гурманов и любителей русской женщины, к которой слетались от надоевших жён, не перечислить. Всех тянуло к сладкому, размашистому разврату. Но те, далёкие предшественники, платили за разврат из своего кармана.
    Теперь же к Лаврентию в гости ехал Давид из Кутаиси - у него нет своих приисков, нет завода, но зато он умеет произносить самые красивые во всей Грузии тосты. Ехал и Тенгиз из Тбилиси, потому что никто другой лучше его не может приготовить шашлык по-карски. Заур и Арсен из Батуми - лучше всех умеют петь грузинские мужские песни. Как не пригласить таких? Как можно допустить, чтобы такие не приехали! Шемико из Зугдиди - лучше всех в мире танцует лезгинку. Реваз из Сухуми - непревзойденный тамада. Гоча из Марнеули - его алаверды, Георг из Телави - виртуоз-барабанщик. А зурначи Шемико и Кахи? Этих надо вызвать тоже. А другие музыканты и танцоры, рассказчики, знаменитые футболисты, артисты и художники. Их не сосчитать. Но все они - нужны! И каждому из них - нужен билет на поезд: туда и обратно.
    Если ты большой человек и хочешь, чтобы тебя любили, и с охотой ездили к тебе в гости, ты - просто обязан отправить потом всех к себе домой не с пустыми руками, а с дорогими подарками. Пусть помнят твою щедрость! Пусть рассказывают всем, какой Лаврентий Берия, как умеет гулять сам и как не забывает друзей!
    А сколько едет в Москву приглашённых ещё другими наркомами? Или их замами с широкой натурой. Васькой Сталиным, другими сынками! Если посчитать, каждую неделю едут целыми поездами. На мужские праздники. В Москву. Островский не понял: жизнь - даётся один раз, но прожить её - надо весело. Настоящий мужчина создан для вина, для песен и женщин.
    Как же пели зато! Когда собирались за городом на дачах. Где ещё услышишь такое? И хотя нет рядом гор, шумит чужой лес всю ночь, будто на что-то жалуется, чувствовали себя лучше, чем дома. Дома что - жёны с молчаливым укором в глазах. А в Москве - все тебе рады. Лучшие девочки, сочные дамочки, и все с перцем, с эротическим огоньком в постели.
    А если и дамочек посчитать по всему лесу и дачам - тысяч 10 наберётся, не меньше. 10 грузовиков не хватит только на то, что унесут они в своих сумочках и сумках. Одних начальников, которых приходится обзванивать ежедневно, чтобы отпустили "на завтра" с работы своих Валь, Маш, Кать, Лид, Ирочек, сотни. Не хватает доверенных сотрудников, чтобы устраивать всю эту телефонную чехарду.
    Зато, каким огнём и желанием загораются глаза земляков при виде появившегося стада этих антилоп: блондинок, брюнеток! Как благодарят потом за них! Какие тосты произносят мужчины! Нет, ради этого только и стоит жить.
    А какие номера начинают откалывать сами кавказцы! Один - зубами поднимает со стола стакан с вином и выпивает его без помощи рук, другой - поджигает зажигалкой красную 30-рублёвку и даёт от не прикурить своей даме. А как загораются при этом глаза у самих "дэвочек"! Если уж столько денег сжигают ради бравады, сколько же дадут за любовь!.. За усердие?
    Давали, не жалея. Как не дать, когда подвыпившие красотки раздевались донага и отплясывали на столах в одних лишь остроносых туфельках? Настоящие мужчины отдавали за это всё.
    Лаврентий понимал, жизнь даётся один раз и для радости. Но помнил и "шутку" вождя. За все удовольствия надо служить верой и правдой, держать народ в строгости - чтобы лишь работал, кормил, поставлял баб и помалкивал. И весь этот мудрый порядок придумал Коба, великий вождь, великий Сталин. Слава ему! А подмосковный лес - что же, стоял при Зубаловых и Манташевых, стоит теперь, и будет стоять ещё долго: на всех хватит. Насеют, напашут и нарожают. Главное - это вести их в нужном направлении и не давать сворачивать в сторону, в "уклоны". Вечно бы так жить! А он, Лаврентий, уж знает, как это делается.
    Не знал Лаврентий Берия в этот миг лишь одного: зачем вызвал вождь среди ночи? Зачем так срочно ему понадобился? Ехать, не зная, о чём пойдёт разговор, не любил: всегда может произойти неприятная неожиданность. Лучше, если всё знаешь заранее, можешь придумать ответы, когда начнёт спрашивать. Хорошо ещё, что застал своим звонком дома...
    "А может, что-то срочно понадобилось для Курчатова?" - в последний раз задал себе вопрос Берия. Впереди показался угрюмый заснеженный лес, в котором за высоким забором пряталась таинственная дача Сталина.

    3

    Берия не ошибся - разговор со Сталиным действительно закончился в конце концов объектами для Курчатова, занимавшегося разработкой атомной бомбы. Но и начался он тоже с верного предположения Берии о том, что старому коту вновь захотелось погонять мышей.
    - А, прыехал? Прахады, - встретил Сталин.
    Говорил он по-русски, но с типичным кавказским акцентом - "акая", говоря "ти" вместо "ты", "чтоби", "ви", "ми", "ваени". Зато, где нужно было говорить "и", он произносил "ы", "э" вместо "е" - "блюхэр". Опускал в словах мягкие знаки там, где они были нужны, и вставлял, где были не нужны: "Жюков", "Жьданов", "харашё", хотя на официальных заседаниях и на Пленумах умел читать тексты на русском почти без акцента. Но в частных беседах, когда не следил за своей речью, говорил "по-кавказски", как и на этот раз. И как только Берия сел, сразу приступил к делу: - Ти помнишь, бил "Шахтинский дэля"?
    - Помню, как не помнить? 28-й год, судебный процесс над вредительской организацией в Донбассе. 5 человек - к расстрелу, остальные - в лагеря.
    - Там били в аснавном инженери и техники. Руководил ими "Парижский центр", - заметил Сталин, оживившись и пыхнув трубкой. - Ти - работал тогда в Грузии.
    Берия усмехнулся про себя - знал, никакого белоэмигрантского центра не было. Значит, вождь хочет затеять что-то похожее и теперь?..
    Словно оправдывая догадку собеседника, Сталин произнёс, перейдя на грузинский:
    - По-моему, нечто подобное затевается сейчас в Ленинграде. Только не на производстве, а в партийных кругах.
    - Почему так думаете?
    "После окончания войны, - думал Сталин, - появилось много вольницы в настроениях людей. Чувствуют себя победителями. Все ждут каких-то библейских перемен, смягчения жизни. Ленинградцы в этом смысле настроены особенно агрессивно: чуть ли не требуют манны с перепёлками. Значит, только там, в Ленинграде, может созреть в первую очередь крупное организованное недовольство. Или даже заговор. Надо срочно вернуть всех в довоенное состояние страха - этим можно подавить всякое брожение в зародыше. Потом, когда о факте подготовки к перевороту узнает весь мир - теперь сильное распространение получило радио - будет поздно: все окажутся на стороне Ленинграда - города-героя, города-мученика. Ленинградцы это понимают тоже. После блокады они сильно осмелели, вошли в большую славу. Ну, как же, все их любят, все ими восхищаются. Высоким стал авторитет и у их партийных лидеров. Вот в чём вся суть. Хорошо, что в прошлом году немного поколебал их уверенность в себе, когда послал к ним Жданова с первым предупреждающим лёгким ударом. Ленинградские журналы "Звезда" и "Ленинград" разгромлены - Жданов хорошо сделал своё дело. Заткнул рот и Зощенко, и Ахматовой, и этим журналам. Я ещё до войны знал, кого ставить в Ленинграде после Кирова. За 10 лет Жданов изучил всю обстановку в городе настолько, что никто и пикнуть против него не посмел, когда он явился туда в прошлом году представителем от ЦК. И редактор журнала "Ленинград" Лихарев, и редактор "Звезды" Саянов теперь долго будут дрожать. Но этого мало. Да и сам Жданов уже не годится... Многого не понимает в новой обстановке, допускает ошибки..."
    - Почему так думаете, товарищ Сталин? - напомнил свой вопрос Берия. - Мои люди, пока, ничего такого не докладывают.
    Сталин сощурился:
    - Это - плохо, что твои люди бездельничают и ничего не знают. Помнишь, хитрый Жьданов ездил в прошлом году в свой Ленинград, который он любит и хорошо знает - не так, как мы с тобой! Как думаешь, зачем он туда ездил?..
    - По идеологическому вопросу ездил. Для обсуждения работы литературных журналов "Звезда" и "Ленинград".
    - Правильно, - кивнул Сталин, пыхнув вечно дымящейся трубкой. - Жьданов - как будто бы помог партии... разгромив затаившихся врагов от литературы.
    Вождь говорил, как всегда, медленно, с длинными паузами, чтобы успевать обдумывать свои слова, а заодно произвести на слушавших впечатление. Было проверено: чем длиннее перед напряжёнными слушателями паузы, тем более значительными кажутся им даже обыкновенные, ничем не примечательные, слова.
    Берия, привыкший к манере Сталина говорить, успевал между паузами думать о своём. Так было и в этот раз. Когда Сталин, прохаживаясь по ковру, заговорил о Жданове, он подумал: "Ещё не так давно ты сам предал Егора Маленкова, сидевшего у тебя в секретариате цека на идеологии. А теперь - что начинается, а?.."
    - Я убеждён... - продолжал Сталин глуховатым голосом, замедленно, - у Жданова... который так ловко провёл всех... своей операцией по "разгрому" в кавычках... всех этих Зощенко, Ахматовых... и их покровителей из редакций журналов... в Ленинграде - у него есть и по сей день... свои люди. Которые... на много важнее для него... чем вся эта литературная мелочь. Теперь - я убежден... что в Ленинграде... стоят в партийном руководстве... не те деятели... которые душой и телом... служат... нашим идеям. Понимаешь, о чём я говорю?
    Берия кивнул, продолжая вспоминать своё. Дело в том, что в 43-м году 17-летняя дочь Сталина спуталась с 40-летним журналистом Алексеем Каплером, которого вождь приказал Лаврентию арестовать. А Маленкову поручил после этого выступить на расширенном заседании членов Политбюро с докладом на щекотливую тему. Речь в осторожном докладе Маленкова шла о необходимости повышения бдительности по отношению к еврейским кадрам. Сам же, выступив после докладчика, тоже прямо ничего не сказал. Знал, очень многие из присутствующих в зале женаты на еврейках - в том числе и Молотов, и Калинин, и Андреев, и личный секретарь "товарища Сталина" Поскрёбышев, а у докладчика Маленкова - дочь замужем за евреем. Поэтому высказался лишь за "более продуманные назначения" евреев в государственные и партийные органы. А увидев, как налились пунцовой обидой все ближайшие советники, обставил свою речь такими хитрыми и скользкими оговорками, что заседание прошло тихо, быстро, хотя и при напряжённом внимании. Правда, через полгода после ареста Каплера дочь Сталина вышла замуж за другого еврея, с русской фамилией Морозов, и Каганович с Мехлисом сумели уговорить вождя под каким-то предлогом убрать Георгия Маленкова из Кремля. Сталин задвинул его аж в Ташкент. Для Егора - так называл себя он сам в кругу друзей - это было не только страшным понижением в должности, но и страшной еврейской местью, сломавшей ему карьеру. Однако Лаврентий, памятуя о том, что когда-то Егор помог ему расправиться с его врагами в Армении, решил заступиться за него.
    Слушая Сталина, Берия вспоминал, как упрашивал вождя, чтобы он простил Егора - хороший, мол, парень, толковый; ни за что пострадал. И вождь, не любивший евреев, внял: прошлой осенью Егор был возвращён в секретариат ЦК и поставлен на идеологию; в пику... Жданову, которому Сталин почему-то перестал доверять. А Егор и Лаврентий стали друзьями с той осени.
    "Куда он клонит? Чего хочет?.." - думал Лаврентий, слушая витиеватые рассуждения вождя.
    Сталин, заметив, что Берия насторожился, как собака на охоте, усмехнулся в усы: "Осталось дать только команду - "Пиль!". Однако вида не подал, продолжал:
    - Так вот, надо установить дополнительное наблюдение... за этими людьми. Жданов - знал... кого из своих ленинградских людей... протащит в секретариат нашего цека. Чтобы легче было потом протаскивать... свои гнилие... теоретические идейки.
    Берия усмехнулся тоже: "Ты же сам, когда выгнал Егора, дал возможность Жданову с Вознесенским протащить на место Маленкова их ленинградского дружка и союзника Кузнецова! Чего же ты хочешь теперь?.."
    Голос Сталина напрягся:
    - Надо проверить, чем дышат остальные! Там... в Ленинграде! Неспроста же печатались у них... эти Ахматова и Зощенко? Кто такой Зощенко? Бывший царский офицер! Над чем смеялся Зощенко в Ленинграде? Какие настроения порождал он среди ленинградцев? Недовольство... советским... бытом. Так, нет? Нашим... государственным... устройством. Верно, нет? Вот куда... метил... господин Зощенко.
    Пойдём дальше...
    Удаляясь по толстому ковру от Берии, Сталин сделал паузу, думая о своём. "Следует нанести, наконец, удар по сионизму. Советские евреи возомнили себя мучениками войны. Как будто другим народам война досталась менее тяжело, например, белорусам. Евреи снова хотят добиться исключительного положения для себя. Богом избранный народ. Нет, у Сталина этот лозунг не пройдёт! Сталин не позволит, чтобы евреи опять захватили в свои руки ключевые позиции в государстве. Надо начать с ними борьбу под видом искоренения космополитизма. А дальше покажет обстановка, что делать. Важен первый ошпаривающий страх. Чтобы потеряли покой и сон и не лезли в государственные учреждения. До чего дошли! Крым себе просили в 44-м году!.."
    Берия вновь видел только розовую плешь среди седых и поредевших на затылке волос, жалкую, скрюченную руку удаляющегося вождя. И вообще видел перед собой маленького ничтожного старика с узкой грудью, покатыми женскими плечами, толстой, откормленной задницей, которая стала теперь шире его плеч. Однако сам вождь продолжал уверенно чувствовать себя властелином и, возвращаясь к Берии, размеренно продолжал:
    - Кто такая Анна Ахматова? Полуеврейка, жена расстрелянного офицера... Николая Гумилева... поэта и контрреволюционера. О чём пишет эта озлобленная - её сын находится у тебя, в лагерях - высохшая дамочка? Тоже известно, о чём. Таким, видимо, воспитала и сына. Который не вылезает из тюрем. И со всем этим... в Ленинграде... мирились наши партийние деятели. Нужно задать себе вопрос... почему они с этим мирились? Я думаю, потому... что разделяли... и продолжают разделять... точку зрения Ахматовой и Зощенко, наших... идеологических врагов. Это - политическая азбука!
    Пойдём ещё дальше. Ленинград... выстоял всю войну. Так? Овеян... героической славой... народным уважением. К ленинградцам у нас... везде сейчас... особое уважение. А партийная организация Ленинграда... позволяет... печатать такие вещи! Какая за этим цель?.. Сыграть... на чувствах... героических ленинградцев. Они, мол, голодали... вынесли тяжелую блокаду... и теперь... достойны несколько иной участи... нежели другие советские люди. Цель, таким образом... всколыхнуть недовольство среди ленинградцев. Дать им почувствовать... что местное руководство - за них! Местное руководство... разделяет с ними... их чувства. А вот Сталин... Москва... не разделяют. Считают... что советские люди... по советской Конституции... все одинаковы.
    Сталин в упор посмотрел на Берию.
    - Что из этого следует? Из этого следует... что в Ленинграде... не долго уже... до требований! Смены руководства в партии вообще... и - замены его. Кем? Ленинградскими товарищами. Которые их понимают... и разделяют их чувства. Один из которых... молодой ленинградский академик Вознесенский... которого Сталин приблизил к себе в годы войны... успешно справился, руководя всей экономикой страны и чуть ли не всем правительством. Стал... прямо-таки генералиссимусом в экономике! Не будь Вознесенского... Сталин просто пропал бы без него!
    "Вот оно! - мелькнуло в голове Берии. - Вот где корень!" - Он насторожился ещё больше.
    Не замечая его состояния, Сталин продолжал:
    - Второй ленинградец... Кузнецов. Тоже удачно проник в Кремль. Недавно... после войны... очутился в секретариате ЦК. Ленинградцам, мы полагаем, известно: куда проникает один из них... туда легче уже проникать... и другим. Я думаю... ленинградцы на это... очень рассчитывают.
    Опять вождь говорил медленно, останавливался, затягивался дымом из трубки, о чём-то думал, и Берия успел подумать тоже: "А как быть тогда с Микояном? В 21-м году он спас меня от Дзержинского. Микоян позвонил тебе, что Дзержинский заготовил по докладной чекиста Михаила Кедрова ордер на мой арест. Ты ещё не знал тогда меня, не видел даже в глаза. Но Анастас поручился тебе за меня, что я допустил в Баку по молодости лет лишь ошибку, а не предательство. И ты попросил железного Феликса не торопиться с моим арестом. Тот взял и порвал ордер на мой арест. Правда, Микоян спасал тогда не только меня. Боялся, что я открою на допросах кое-что и о нём в его "бакинской деятельности". Поэтому я и позвонил ему тогда ночью, когда узнал от московского товарища из ЧК, что меня хотят арестовать. Но не в этом сейчас дело, про которое ты, может быть, уже и забыл. Как мне спасти теперь Микояна? Его сын женат на дочери этого ленинградского Кузнецова!"
    Вождь пыхнул трубкой, выпустил дым, садясь, медленно продолжал свою версию дальше:
    - Есть уже сигнал... письмо, правда, анонимное... но это не имеет значения. Что ленинградские товарищи... вовсе нам и не товарищи уже. А продавшиеся... иностранным агентам... предатели. Которые... сознательно разжигают в массах... недовольство... нашим Центральным Комитетом. Надо... во всем этом... разобраться, Лаврентий. Причем - тихо... не привлекая внимания. Ты меня понял?
    Берия кивал, вспоминая. Маленков, узнав, что Сталин приказал своей дочери развестись со своим мужем-евреем, приказал и своей дочери Воле развестись со своим евреем. Оба поняли тогда, что слишком много евреев и евреек проникло в семьи членов правительства.
    - Если наши сведения подтвердятся, - глухо произносил Сталин, не повышая голоса, - тебе... придётся нанести... упреждающий удар по врагам. Помнишь, как был раскрыт заговор в Красной Армии?
    - Конечно, помню, разве можно такое забыть! Я понял: теперь намечается "Ленинградское дело"? Так, нет?
    - Всё правильно, молодец! - Сталин поощрительно улыбнулся. - Теперь... многое будет зависеть... от тебя лично. От твоих людей в Ленинграде. От твоего друга Маленкова.
    - Можете на меня положиться! - заверил Берия горячо. - От нас - ни один враг не уйдёт!
    - Вот это... хорошо. Этого... я и ждал от тебя! А то весь советский народ... успокоился, понимаешь. Война кончилась. Диверсанты - кончились. И бдительность... везде стала падать. Надо показать людям... что успокаиваться... и терять осторожность... нам пока... рано. Если Сталин... отменил карточную систему... это... ещё не означает... что трудности... уже позади. Настоящие трудности... у нас... ещё впереди. Чай - будешь?
    Берия кивнул.
    Сталин поднялся:
    - Сейчас поставлю, посиди...
    Вождь вышел из комнаты почти счастливый, довольный. Его план с этой минуты становился реальностью: в доме сидел Берия. Скоро начнутся допросы, просьбы помиловать. Особенно приятно было видеть униженным, чуть не плачущим, Михаила Калинина, жену которого посадил ещё до войны. И Калинин, бывший полвека назад учителем марксизма в Тифлисе, вымаливал до самого окончания войны прощение своей жене. Тряс, помнится, в последний раз своей седенькой бородкой:
    - Товарищ Сталин, опять я к вам с просьбой о жене... Пожилой человек, отбывает на особо тяжёлых каторжных работах. Она же никому не повредит, если будет находиться при мне. Ну, в чём её вина?..
    Отвечал ему издевательски:
    - Невиновна, говоришь? По-твоему, у Сталина сажают ни в чём не виновных людей? Ти зачем пришёл: просить или делать свои намёки? "Марксист" мне тоже!..
    Калинин понимал всё с полуслова. Понял и в тот раз, на что намекал ему. Сразу в краску, в извинения:
    - Прошу прощения, товарищ Сталин: вы меня не так поняли. Я ни на что не намекаю. Просто хотел сказать, идёт такая война, на мне столько работы, а я не могу уснуть по ночам, думаю о жене.
    - Так что, может, освободить тебя от твоих обязанностей? Возраст - позволяет... Одному Сталину нельзя спать: ни ночью, ни днём! У Сталина - нет ни дела, ни переживаний за весь советский народ! Пиши заявление, если устал.
    - Да нет, я поработаю, я не прошусь... Тогда уж совсем конец. За жену прошу: жалко её.
    - Мне тоже тебя жаль. Но, что же делать? Сталин не может отменить закон. Что будет, если мы сами начнём играть законами? Ты же - председатель Президиума Верховного Совета!
    - Ну, извините, пожалуйста. И за прошлое - тоже. Ты же ещё только в семинарии начинал... Откуда было знать, что пограмотнее меня будешь. Извини, не держи за то сердца... - И всё тряс, тряс бородёнкой.
    Пожалел тогда старика:
    - Ничего, Иваныч, потерпи ещё немного. Вот кончится война, я сам походатайствую перед Верховным Советом за твою жену. Думаю, что отпустим её на свободу.
    Э, не знал своей судьбы этот Калинин. Как только выпустили ему жену, сразу расслабился, наслушался, наверное, её рассказов, да от огорчения и умер в прошлом году. Пришлось встретиться на его похоронах и с этой освобождённой его женой. Волчицей посмотрела, зря выпустил. Ну, да ладно, теперь пора посадить жену Молотова: давно планировал. А теперь он и сам возомнил о себе. Пусть и этот походит с просьбами. Может, тогда поймёт свой истинный вес и положение рядом со Сталиным. Моська перед слоном, а гавкает...
    Возвращаясь с горячим чайником, думая о жене Молотова, Сталин, обычно не выдававший своих истинных намерений, на этот раз заговорил с Берией без лицемерных околичностей, чем очень его удивил.
    - Послушай, Лаврентий, тебе не кажется, что у нас опять появилось еврейское засилье в стране?
    - А что?
    Берия знал, "еврейский вопрос" сделался проклятием в личной жизни вождя. В машине, когда ехал сюда, уже вспоминал: родной брат первой жены Сталина, Александр Сванидзе, которого Сталин сделал сначала одним из наркомов Грузии, а потом главой советского торгпредства в Германии, был женат на богатой еврейке, предки которой были выходцами из Испании. Она закончила в Петербурге Бестужевские курсы, в Тифлисе - консерваторию, пела в Тифлисском оперном театре, а потом, выйдя замуж, стала разъезжать с мужем по Европе. Сталину поведение шурина, очевидно, не понравилось, и в 37-м году он приказал арестовать его, вместе с женой. В 42-м, когда возникла опасность гибели государства в войне с Гитлером, всех арестованных врагов, в том числе и супругов Сванидзе, по приказу Сталина ликвидировали. Но остался и растёт от них сын, ставший теперь взрослым, - полуеврей, полугрузин. Видимо, он сидел занозой в душе Сталина.
    А что преподнёс ему старший сын Яков, которого он забрал к себе в 21-м году из Тифлиса? Закончил в Москве 10-летку, но... вдруг женился. Пришлось Сталину давить и на него, и на его еврейскую семейку, разводить. А он снова женился на разведённой еврейке, какой-то танцовщице Юлии Мельцер. Она ему родила дочь, а вождю - внучку Галку, полуеврейку.
    А дочь? Какие номера принялась выкидывать отцу родная и любимая дочь? В 17 лет поддалась еврею Алексею Каплеру. Шла война... Отец писал в это время свой знаменитый приказ 227 "Ни шагу назад!", вводил штрафные роты для отступающих, чтобы спасти государство, а она... Да и Каплер этот!.. В то время как сын Сталина, Яков, кормил вшей где-то в немецких концлагерях, этот - пописывал статейки. Что двигало им? Желание залезть в семью Сталина, это же ясно любому! Но это не было ясным только глупой Светлане, которая была некрасивой, но приняла отношения с Каплером за любовь.
    Что было делать отцу? Ещё в 41-м Сталин посадил в тюрьму и велел содержать в одиночке жену Яшки - сидела. Посадил и этого журналиста в 43-м. А Юлию приказал выпустить - стала жить с его внучкой в Москве, на прежней квартире Якова. Каплера же приказал отправить подальше от Москвы, в Воркуту.
    И что же? Не успела остыть постель от одного еврея, как возле дочери закружил новый, её университетский однокурсник Григорий Морозов. Тут уж Светлана не послушалась отца и вышла замуж. А ведь ещё недавно, только что, говорила, что любит Каплера и не может без него. Вот уж эти бабы!..
    Через 9 месяцев на свет появился новый внук вождя, опять полуеврей. Чем не ирония судьбы?
    В 34-м, при больной первой жене, русской, женился на еврейке Бухарин. Вторая его жена - сестра меньшевика-эмигранта Дана - не вынесла жизни рядом с парализованной первой женой, находившейся в дальней комнате квартиры, и развелась с ним. Так он снова привёл... дочь "революционера" Ларина.
    Берия знал, Сталин жил в одиночестве, сам жаловался: не с кем дома поговорить. Сына - не позовёшь, законченный алкоголик, говорить с ним не о чем. Дочь - тоже не позовёшь. "Придёт ко мне с внуком, весь мир скажет, Сталин нянчит еврея". Не позовешь и внучку от Якова - та же история. Не с кем по-человечески пообщаться, разве это жизнь!..
    До чего же Берия изучил вождя! Когда тот вернулся к столу с чайником, то заговорил именно о евреях. Но не в своей судьбе - он ведь вождь, о личном ему не с руки - завёл речь (как-то даже незаметно у него это получилось) о "еврейском засилье в русском государстве". Берии об этом слушать не хотелось - заикнулся было: "Ну и что? Мы - тоже не русские..."
    - Как это что? - вспыхнул Сталин. - Разве ты не знаешь, с каких времен это засилье тянется!.. А какую наглость преподнесло мне "пра-ви-тель-ство" еврейской автономной области, в 44-м году! Забыл, да?! Это же надо, просили отдать им Крым! Переселить весь Биробиджан на место крымских татар! Ни одного выстрела не слышали там за всю войну! А у меня курским крестьянам ночевать было негде - все деревни разбиты. - Сталин полез в стол, достал машинописный листок. - На, посмотри! - Пояснил: - Эту таблицу мне подготовили по моему заданию архивисты. Она очень наглядно иллюстрирует так называемый "еврейский вопрос". В каком он состоянии находился ещё при Ленине.
    Берия прочёл: "Долевое участие евреев в 1920 году в правительственных учреждениях и органах Советской власти":
    .
    кол-во
    членов
    
    из них
    евреев
    
    Совет Нар. Комисс.
    Военный комиссариат
    Комис. иностр. Дел
    Комис. Просвещения
    Комис. Финансов
    Комис. Юстиции
    Комис. Труда
    Комис. социального просвещения
    Областные комиссариаты
    Уполномоченные общества
    Кр. Креста за границей
    Ведущие журналисты 
    
    22
    43
    16
    53
    30
    21
     8
     6
    23
     8
    
    41
    
    17
    33
    13
    42
    24
    20
     7
     6
    21
     8
    
    41
    

    Пока Берия читал и покачивал головой, Сталин налил в большие красивые чашки чаю, сказал, придвигая сахарницу и чайные ложки:
    - В 25-м году я, придя к власти, сделал, правда, неплохую чистку в партийном аппарате. Но - допустил 2 ошибки: дал возможность Кагановичу подбирать потом кадры для среднеазиатских республик, Украины и Белоруссии. Так он мне насовал туда тысячи своих соплеменников! А те - потянули за собой ещё новые тысячи: родственников, друзей. В результате - во всех этих республиках... у власти оказались - сплошные евреи.
    Моя вторая ошибка - связана с назначением Мехлиса редактором "Правды". Он - стал курировать всю нашу центральную печать и заполнил евреями все центральные газеты, журналы, радио и даже издательства. Таким образом, в общем результате - всё как бы повторилось опять: власть в Советском Союзе снова оказалась в руках евреев. Пришлось в 37-м году делать новую чистку. Но она, как ты хорошо знаешь, коснулась в основном только наркомата внутренних дел. У вас там... ещё при Дзержинском и Ягоде... все руководящие посты занимали евреи. А это - такая страшная власть, что если бы я не принял срочные меры, то эти евреи добрались бы и до меня.
    Однако повторная чистка почти не коснулась руководства газет, радио, журналов, издательств. Органов юриспруденции и торговли. Вот тебе цифры, которые характеризуют обстановку на 1937-й год! - Сталин передал Лаврентию другую бумажку. И тот прочёл: "Долевое участие евреев в правительственных учреждениях и органах Советской власти в 1937 году".
    Далее - почерком Сталина - было написано следующее: "Из 22 наркомов - 17 были евреями, из 133 членов коллегии Совнаркома - 115, из 123 членов коллегии наркомата Иностранных дел - 106, из 20 членов Президиума Верховного Совета СССР - 17, из 59 руководителей ОГПУ - 53, из 51 работника политуправления РККА - 50, из 40 членов Управления культпросвета - 40".
    Заметив, что Берия прочёл и этот листок, Сталин произнёс:
    - В 37-м мы лишь частично исправили всю эту несправедливость. И по отношению к русским, и в республиках, где картина преобладания евреев в республиканских правительствах была примерно такой же. Только после этого и в государстве, и в его республиках стали руководить всеми ключевыми постами уже русские, украинцы, грузины, узбеки и так далее.
    Но - теперь выясняется, как я тебе уже сказал, что вся советская пресса, радио, финансы, торговля, медицина, культура - опять, в третий уже раз, находятся в руках всё тех же... евреев. - Сталин в упор посмотрел на Берию своим "тигриным" взглядом. Выждав, продолжил: - Но ты... знаешь. В Англии, в Соединённых Штатах Америки и во Франции, которые задают сейчас тон на международной арене через Организацию Объединённых Наций - власть находится и по сей день в руках еврейских банкиров. Поэтому... мы... не можем провести открытую чистку в нашей торговле, медицине... Особенно в прессе и в органах юстиции. Поднимется крик на весь мир: в Советском Союзе расправляются с евреями! Начнут нас сравнивать с гитлеровской Германией, вопить про геноцид и так далее. Хотя несколько тысяч мерзавцев, засевших в прессе, торговле и юстиции - это вовсе не геноцид, если их удалить оттуда. Геноцид - это когда в 19-м году Тухачевский рубил на Дону казачье население шашками. По приказам евреев Свердлова и Троцкого. Но правительства Англии и Франции - считают, что если государством правит не коренное население страны, а горстка евреев, это справедливо и хорошо. Поэтому мы... будем вынуждены провести... небольшую чистку. Только... в нашей науке и культуре. Да и то... под флагом борьбы с космополитами. Хотя вся наша кинематография - тоже в руках евреев. Но... кое-что всё-таки изменилось. Поэтому ты - должен подготовиться к новой прополке в кадрах. А потом - приступишь к организации "Ленинградского дела". Я дам тогда команду... - Заметив, что Берия поднялся, не пьёт чай, вождь улыбнулся: - Ты - садись, садись. Пей ай...
    Сев, Берия осторожно спросил:
    - А эти ваши цифры... - он кивнул на листки, - верные?
    Сталин возмутился:
    - Я - что, должен тебе доказывать их?! Это же всё - было при мне, на моих глазах! И при Ленине, и после...
    Берия заискивающе улыбнулся, заключил:
    - Тогда - невесёлая картина получается, товарищ Сталин.
    Вождь, не зная того, что мать Берии была родом из караимов, и что Лаврентий поэтому сочувственно относился к евреям, возбуждённо подхватил:
    - Конечно, невесёлая! Если учесть ещё и то, что почти половина наших наркомов и других государственных деятелей, таких, как мой личный секретарь, Молотов, Ворошилов, покойные Калинин, Киров, Куйбышев, да и ныне здравствующий Андреев, кто там ещё?.. Хрущёв... другие - были женаты или женаты и по сей день на еврейках. А кто, по-твоему, мать у Ежова?..
    - У Николая И-ва-новича?! - изумился Берия.
    - Да. И жена у него еврейка... из Одессы. А сам он - был ещё и педерастом, как выяснилось. Тоже - чисто еврейское дело. Тянется ещё от древнеиудейских городов - Гоморры и Содома.
    Берия угодливо осклабился:
    - Ну, его жены - нет уже в живых. А жена вашего секретаря - посажена мной лично. И я также сам привёл к нему в дом, когда его не было, симпатичную русскую женщину.
    - Сначала её опробовал, да? - пошутил Сталин, чтобы поощрить.
    - А как же! Чтобы человек не обижался потом, что я ему плохую жену нашёл.
    - Ну, и как он... отреагировал?
    - Приходит домой, а там эта девка. Он ей: "Вы, кто такая?" А она ему с улыбкой: "Ваша жена теперь. Так приказано сверху". И потыкала пальцем в потолок. С тех пор он спит с ней, не жалуется.
    Сталин так обрадовался, что не удержался и заржал. Потом спросил:
    - А кто была первой женой Тухачевского, знаешь?
    - Нет, не знаю.
    - А жену Бухарина помнишь?
    - Какую, первую?
    - Нет, вторую, еврейку, и третью - тоже еврейку. Его всегда тянуло к ним. Только первая жена - была у него русской. Но зато - его двоюродной сестрой. Всё равно по-еврейски женился. На этой... на Лукиной.
    - Третья, Анна Ларина, сидит сейчас где-то в Сибири... - Берия неопределённо махнул рукой, а про себя подумал: "Ты, Коба, сам окружал себя этими Кагановичами, Ежовыми, Ягодами, Мехлисами, а теперь жалуешься, шакал, на них же! Чем они тебе помешали? Тем, что служили тебе верой и правдой, да? Каким "русским" заделался!.."
    Сталин, словно почуяв враждебность к себе, резко напомнил:
    - Готовься сажать в скором времени и других! Что это с тобой?.. Почему не пьёшь чай? Может быть, ты хочешь вина, нет?
    - Нет, мадлобт 1, я лучше чай... У вас - очень вкусный чай, с лимоном. Напоминает Грузию...
    - Ты - не о том думаешь, Лаврентий! - опять стал раздражаться вождь:
    - Почему не о том? О чём я должен думать?..
    - О том, что 40% мирового капитала - сейчас в руках евреев. Всюду они - юристы, врачи, акционеры и так далее.
    - Товарищ Сталин, а какие цифры у нас - на сегодняшний день? - спросил Берия, отхлебнув из чашки.
    - Ещё нету, готовят, - ответил Сталин. - Возникла трудность: часто невозможно установить национальность - евреи стали скрывать её и брать русские фамилии. В анкетах указывают - русский. Теперь их, разумеется, поуменьшилось в государственных учреждениях, но в последнее время наметился ренессанс - возрождение утерянных позиций. Если пустить это дело на самотек, последствия могут оказаться непредсказуемыми.
    - Умные люди, - заметил Берия. - И бабы у них есть темпераментные: пальчики оближешь! А потом, я удивился, когда узнал...
    - Что ты узнал? - перебил Сталин, раздражаясь.
    - Что евреи у нас - на первом месте в процентном отношении по количеству Героев Советского Союза.
    - Кто тебе это сказал?
    - Есть статистика. Горкин сказал.
    - Значит, эту статистику подготовили евреи!
    - Как это можно сделать? При чём тут...
    - Ты что, - взорвался Сталин, - спишь сейчас с какой-то еврейкой, да? Почему так защищаешь!.. А кто такой Горкин, ты подумал, нет? А кто ведал наградами в штабах армий? Разве не комиссары евреи? Вот и проталкивали своих, отпихивая русских!
    - Простите, я об этом не подумал. - Берия испугался. "Не хватает мне ещё попасть в защитники евреев!"
    Сталин насторожился:
    - Значит, русские, по-твоему, дураки, если эти у тебя - умные?
    - Я так не говорил - дураки. Сказал только, что евреи умные. Вспомните, сколько пришлось потратить сил на Зиновьева, Троцкого, Каменева! И кому? Сталину! Правда, вы победили их всех, но вы - гений!
    Сталин усмехнулся:
    - Ты - как Гитлер, сторонник расовых теорий, да? Считаешь, что евреи - самые умные и талантливые?
    - Разве нет? Эйнштейн, Карл Маркс... Все так говорят. И Ленин их возле себя держал, чтобы советоваться.
    Сталин, подумав о том, что и Ленин был наполовину евреем, вспомнил по этому поводу слова, которые сказал в 18-м году якобы Плеханов, поселившийся в Царском Селе. У самого жена была еврейка - разошёлся, правда, под конец жизни - но сказанул будто бы Борису Савинкову, приехавшему к нему жаловаться на Ленина:
    - Ваш Ленин - полуеврей. А по религии иудеев - это настоящий еврей, так как мать у него - еврейка. Вот увидите, всё его правительство будет состоять скоро сплошь из евреев! И кончится это для России - еврейским засильем, о котором веками мечтали сионисты всего мира.
    Савинков обиделся:
    - Ленин - не мой, Георгий Валентинович, а, скорее, ваш! Вы с ним свои партии создавали...
    Поднялся и уехал ни с чем. Старик отказался возглавить движение Савинкова за "свободную Россию". А рассказал о своей встрече с Плехановым Савинков лишь на допросе у русского следователя в 1925 году - с евреем-следователем отказался работать. Так соплеменники первого следователя выбросили Савинкова после суда в окно с третьего этажа. А сказали, что покончил самоубийством.
    Нахлынувшие воспоминания привели вождя в неожиданное раздражение:
    - В войну сами евреи заявляли на весь мир, что нет избранных наций, все люди одинаковы. Не соглашались с Гитлером. Илья Эренбург не соглашался. Выступал несколько раз по радио. Называл теорию превосходства арийской расы идиотизмом. А теперь ты готов поставить евреев на место арийцев.
    - Это не я готов, так мировая история считает.
    - Где ты такую историю читал? - Сталин смотрел на Берию с возмущением и насмешкой: - По-твоему, грузины тоже глупее евреев?
    Берия поперхнулся чаем:
    - Зачем так, Иосиф Виссарионович? Это не разговор! Я так не говорил, я сам грузин.
    - Значит, грузины и евреи - самые умные на земле, так, нет? - И опять смотрел с нескрываемым презрением. - Чем мы тогда отличаемся от Гитлера?
    Берия растерянно моргал.
    - Эх ты, сразу запутался, - Сталин, сухо блестя глазами, рассмеялся. - Национальный вопрос - не твоё дело. Но Сталин занимается национальным вопросом с 13-го года! Так что лучше послушай Сталина, Лаврентий.
    - Я слушаю вас.
    - Вот ты сказал, Ленин их при себе держал, чтобы советоваться. Я думаю, это не так. В России давно существовало гонение на евреев. Поэтому было и сильное еврейское сопротивление властям. Евреи сами к Ленину шли, чтобы получить должность за участие в революции. Царь - сильнее других угнетал их, и потому их было больше других в революционном движении. Но их родственники - уже не были в революционном движении. А на государственные должности - всё равно пролезли! Почему? Ленин тут ни при чём. Тут пошли в ход родственные связи.
    - Так все делают, не только евреи. Посмотрите, сколько наших в аппарате ЦК! Одни кавказские лица.
    - Но евреи - это делают наиболее быстро и успешно, - отрезал Сталин. - Они так поступают везде. За это - их и не любит весь мир.
    - Я в этом не разбираюсь...
    - Я знаю, ты только в женщинах разбираешься. Слушай и не перебивай...
    Несколько минут разговор не клеился, затем Сталин всё же вернул его в прежнее русло:
    - Повторяю тебе, евреи - опять взяли перевес в журналах, газетах, на радио, в издательствах. Особенно много их среди юристов, врачей, в науке. Где лёгкий хлеб и доходы - там и они!
    - Разве резать желудки и ноги легко? А в науке?..
    Сталин взорвался:
    - Ты сегодня помолчишь или нет?
    Берия втянул голову в плечи - не извинялся даже, молчал. Сталин с гневом спросил:
    - Ты - лучше скажи мне: как они пролезают везде?! - Смотрел, ждал ответа.
    Берия робко проговорил:
    - Думаю, у них много денег. Дают взятку и пролезают. А когда их собирается несколько человек, поддерживают друг друга. Да ещё их сверху поддерживает кое-кто. Ну, а самое главное: у кого больше денег, те и в институтах учатся. Потом идут в науку, а не на завод. Среди евреев - самый высокий процент людей с высшим образованием. Вот и умных больше...
    - Правильно говоришь, - смягчил вождь свой гнев. - Именно так они и действуют. У одних лишь Зиновьева, Каменева, Троцкого - сколько было евреев под началом! Свердлов - продвинул Ягоду из небольшой газетёнки в ЧК, как только тот женился на его племяннице. Никем был, начинал учеником гравёра! А кем стал?..
    - Как стал, так и слетел. - Берия усмехнулся.
    Сталин с раздражением продолжал размышлять: "Почему все думают, что Карл Маркс - за евреев?" И тут же решил "просветить" Берию в том, каким антисионистом и даже антисемитом, как считают сами евреи, был их Карл Маркс. Но сначала вопросил:
    - Ты знаешь, что говорил о евреях Карл Маркс? А то - Карл Маркс, Карл Маркс!.. А сам и не читал ничего, кроме "Капитала", так, нет?
    - Виноват, товарищ Сталин.
    Вождь подошёл к полке с книгами и достал оттуда не синий томик Карла Маркса, а какую-то иностранную книгу с закладками. На одной из закладок раскрыл, вынул закладку, отпечатанную на машинке с русским шрифтом, и прочитал её для Берии вслух:
    - "Антисемитизм Карла Маркса, сына еврея-выкреста, который в своей книге "Проблемы, касающиеся "еврейского вопроса" писал, что евреи венчают и развенчивают королей, что они стремятся к мировому правительству, которым будут командовать евреи, что их Бог "деньги и их профессия ростовщичество..."
    Сталин посмотрел на Берию:
    - Вот как смотрел на "еврейский вопрос" вождь мирового пролетариата Карл Маркс! Настоящий коммунист и учёный, хотя отец и дед у него - были раввинами. Вот так должны разбираться в этом вопросе и мы, рядовые марксисты. Понял?
    - Да, товарищ Сталин, я теперь всё понял, - заверил Берия подобострастно.
    - Нет, Лаврентий, - перебил Сталин, - я думаю, что ты - ещё не всё понял. Потому - что ещё не всё тебе известно.
    - А что мне, товарищ Сталин, неизвестно? - уставился Берия на вождя.
    Вождь достал из письменного стола новые листы с машинописными текстами, произнёс:
    - Я полагаю, что товарищу Берия... не известно пока... следующее... Что президент США Франклин Рузвельт - по национальности не совсем англичанин, а - полуеврей. А его сын, тоже Франклин - женился на еврейке Фелише Варбург-Сарнов, дочери банкира-еврея. До этого он был женат на Этель Дюпон, которая покончила самоубийством.
    Пойдём дальше. Древнеримский император Нерон был женат на еврейке Поппее.
    Знаменитый глава испанской инквизиции Торквемада - был скрытым евреем.
    Посмотрим, - Сталин взял новый листок, - кто по национальности некоторые наши генеральные секретари в зарубежных компартиях. В Чехословакии - еврей Сланский, настоящая фамилия - Зальцман. В Египте - еврей Коррейл. В Тунисе - еврей Морис Нисард. В Японии - еврейка Анна Фудживака, настоящая фамилия - Айзенберг. В Британской Гвинее - еврейка Жаннета Джаган, девичья фамилия Розенберг. В Испании - хорошо известная тебе, проживающая у нас в Москве, Долорес Ибаррури, по национальности - еврейка. Покойные Роза Люксембург и Карл Либкнехт в Германии - были тоже евреями. В Румынии - была (до нашего вмешательства) дочь раввина Цви Рабинсона Анна Паукер, предательница, как тебе известно теперь. В Венгрии - еврей Матиас Ракоши-Коган. В Голландии - еврей Поль де Гоот. В Канаде - еврей Бен Зальцберг. В Южной Америке - одной из компартий руководил также еврей: Ломбардо Толедано, кстати, миллионер. В Южной Африке - тоже в одной из компартий еврей, Исаак Хорвиц. В Австралии - еврей Ааронс. В Чили - известный поэт Пабло Неруда, еврей.
    Какой из всего этого можно сделать вывод, если учесть, что коммунизм - должен победить во всем мире?
    Берия, слушавший всё внимательно и с большим интересом, ответил, почти не задумываясь, но с вопросительным оттенком:
    - Что к руководству во всём мире - придут евреи?..
    - Молодец! - похвалил Сталин. - На этот раз, как мне кажется, ты уже понял почти всё. Осталось только обратить твоё внимание... ещё на одну деталь - на первый взгляд вроде бы и не существенную... - Сталин умолк, прикуривая от спички погасшую трубку.
    - Какую, товарищ Сталин? - нетерпеливо спросил Берия, зная, что вождю именно этого и хочется.
    - А вот на какую... - Сталин пыхнул трубкой. - Посмотрим: кто из руководящих коммунистов женат - или был женат - на еврейках? - Вождь взял со стола новый лист бумаги. Глядя в него, принялся перечислять: - В Польше - Гомулка. В Чехословакии - Новотный, а до Новотного - Томаш Массарик.
    У нас. Молотов - на Полине Жемчужиной, девичья фамилия Перельман. Жемчужиной она стала, выйдя замуж за Арона Жемчужина. Теперь она - Молотова. От Жемчужина - у неё дочь, Рита. От Молотова - тоже дочь, Светлана.
    - Скоро она состарится, товарищ Сталин. Я знаю её личное дело, хотя она и не сидела у нас.
    - Тюрьма, товарищ Берия - не храм, где можно поменять веру, - сострил вождь. И продолжил: - У Кагановича - еврейка, Мария Марковна. Родила ему дочь Майю и сына Юрия. Жена Анастаса Микояна - кавказская еврейка. Первая жена у Никиты Хрущёва - была тоже еврейкой; от неё у него - сын Сергей и дочь Рада. Рада - вышла замуж за еврея, а Сергей - женился на еврейке. Пойдем дальше...
    У Андреева - еврейка, Дора Моисеевна Хазан. У Ежова - я уже говорил, тоже еврейка. У покойного Куйбышева - вторая жена, то есть, вдова - еврейка. У Ворошилова - еврейка, Екатерина Давыдовна. У расстрелянного Бухарина - вторая жена была еврейкой, сестрой известного тебе эмигранта Гурвича-Дана, третья - мы о ней уже говорили - находится сейчас в лагере. У покойного Кирова - вторая жена была еврейкой. У Луначарского - вторая жена еврейка, Розенель. У покойного Плеханова - Роза Марковна, еврейка. У Керенского - вторая жена еврейка, а сам он - скрытый еврей. У Чичерина - еврейка, да он и сам был полуевреем - по матери. Ну, и так далее... - Сталин положил листы на место, спросил:
    - О чём говорят нам эти факты?
    - Они говорят о том, - ответил умный Берия, - что тот, кто делит ложе со своей женой, всегда будет заступаться за её родственников.
    Сталин удовлетворённо рассмеялся:
    - Молодец! Быстро соображаешь. Но у тебя может создаться неправильное впечатление, будто Сталин - не любит евреев и выступает против них как против нации, хотя евреи это не нация, а партия. Нет, дорогой. Сталин - не Гитлер, не псих и не сумасшедший. Правильнее будет сказать, что Сталин - опасается не евреев, как таковых, не рядовых граждан, а еврейского шовинизма или сионизма по отношению к другим нациям. Сионисты - стремятся захватить власть над всеми народами, вот что опасно. Дело в том, что иудейские раввины и талмудисты прививают с детских лет своим гражданам мысль - и в школах, и в синагогах - что евреи - лучшая нация в мире. Богом избранный народ, который должен управлять всеми остальными людьми на земле. Они - вдалбливают в головы евреев так называемые заповеди Моисея и сионистских мудрецов. В этих заповедях красной нитью проводится идея захвата власти евреями - во всех странах. Ссылаясь на примеры еврейского руководства компартиями и масонскими ложами, мы уже сейчас имеем право задать вопрос: а почему не руководят масонскими ложами, скажем, испанцы, которые есть во всем мире, или англичане? И мы вынуждены будем ответить самим себе, если мы не беспечные дураки, что сионисты - уже захватили власть в свои руки во многих странах. И продолжают этот захват и в других. Я - нисколько не удивлюсь - если в скором времени... они и сам сионизм объявят невинной идеологией, направленной, мол, на простое объединение несчастных евреев, разбросанных по всему миру волею судьбы. Нет, дело тут не в судьбе, евреи рассеиваются по специальному плану. Вот почему мы... обязаны быть начеку... перед масонскими ложами, которые... превращаются еврейскими банкирами - в жидомасонские, а компартии - в инструмент захвата власти евреями под вывеской строителей коммунизма. Понял?
    - Да, я это понял. А почему евреи так обижаются на слово "жид"? Что оно означает?
    - Это - древнееврейское слово, и означает оно - мужской половой орган животного.
    - Когда вы только успеваете всё это прочитывать? - кивнул Берия на полки с книгами. - Да ещё - целый библиотечный домик у вас тут!..
    - Потому успеваю, что не отвлекаюсь на баб, как ты с моим генералом Власиком! - грубо ответил Сталин. И Берия, в который уже раз, применил старую хитрость: изобразил из себя чуть ли не импотента, чтобы вождь не завидовал и не прогневался:
    - Какие там бабы, товарищ Сталин?! Уже нервы сдают от работы и сделались ни к чёрту! Моложе вас - а не всегда могу удовлетворить... даже свою жену! Где уж мне тратить силы на других женщин?
    Сталин тут же подобрел и вернулся опять к разговору о стремлении евреев к захвату власти:
    - Ладно, хватит о бабах. Нельзя забывать, какую помощь оказывают нашим евреям сионисты из Нью-Йорка. Правда, деньги, пошедшие на взятки чиновникам, возвращаются им потом с лихвой. Журналисты, издательства - кормят не только наших евреев. И русские - ничего с ними не могут поделать. Если им... не поможет Сталин.
    Берия насторожился: вождь подходил, кажется, к главному. Сам Лаврентий, имевший дело с еврейками, находил их и хорошими женщинами, и умными людьми. Он не разделял точку зрения вождя на "еврейский вопрос", так как ощущал и своё, пусть и отдалённое, родство с иудеями. Да и как самца еврейки тоже его вполне устраивали - не капризные, умные, а главное, как правило, темпераментные. Но, зная, в каком опасном кресле сидит, он боялся с вождём спорить. Чуть что, и в Могилевскую: кто много знает - не может долго оставаться в живых. Лучше уж помолчать, а самого вождя - запугивать возможными покушениями на него.
    Главной задачей Лаврентия было внушить Сталину, что он - единственный, кто может спасти его и охраняет. Сам же не забывал, что бывший телохранитель Сталина Паукер расстрелян. Если расстрелять ещё генерала Власика, вождь останется совсем один, и, возможно, сделается покорным.
    Однако в настоящее время Лаврентий смертельно боялся Сталина, старался его только хвалить. Лесть не раз выручала его из самых, казалось, безвыходных положений. Поэтому он и теперь замер, готовясь применить лесть.
    Он не ошибся, ожидая перехода к главному. Сталин заявил:
    - Но напрямую бороться с ними нельзя, сразу поднимут вой на весь мир: Советский Союз преследует евреев, антисемитизм, и так далее. Начнут проводить параллель с Гитлером. Но разве то, что они захватили в государстве все ключевые позиции, справедливо? Почему другие национальности не лезут так дружно к государственному рулю, не лезут к карману? А этих - меньше всего в процентном отношении, но все очутились в Москве и на тёплых местах. А если не в Москве, то всё равно занимают ответственные посты. Это справедливо?
    - Нет, конечно! О чём говорить! - попал Берия, наконец, в тон. - Надо корчевать опять!
    - Именно - корчевать! - воскликнул Сталин, снова набивая табаком трубку. - Помнишь, когда в 37-м мы немного взялись за них, как начали они прославлять меня до небес! Особенно после того, как увидели, что я свалил их оплот - Троцкого, Зиновьева, Каменева и Радека.
    - Конечно, помню. Тот же самый... - и замолчал.
    - Каганович, - подсказал Сталин, усмехнувшись. - Но у них - всегда 3 пути. Первый - хвалить. Если не помогает, второй путь - женить на еврейке. Если и из этого ничего не получается - убивать. Это их третий путь. Видимо, для Сталина они изберут третий... - Вождь выпустил облачко дыма.
    Изображая верного друга, слугу и пса, Берия вскочил:
    - Товарищ Сталин, у вас есть какие-то подозрения, сигнал? Скажите, и я их всех обезврежу!
    - Нет, у меня пока нет таких сигналов. Но я знаю, что это именно так: где-нибудь уже замышляют, готовятся. Но бороться с ними - надо тоже не открытыми методами, а хитро. Зачем кричать, что ни грузины, ни латыши не сели русскому народу на шею. А евреи, которых очень мало, сели. Это ничего не даст. Только обвинят Сталина в антисемитизме. Поэтому надо бороться не с евреями, а... с космополитизмом, который, якобы, проникает к нам в науку и в литературу из-за границы. Надо бороться с космополитами и шпионами иностранных разведок, ты понял меня?
    - Конечно, понял, как не понять!
    - Такой метод позволит нам добраться до сионистов под маркой борьбы с космополитами. Потому, что евреи - всегда космополиты, везде. Только так мы сможем очистить от евреев нашу науку, нашу литературу, наше искусство, наши государственные учреждения. Сначала - надо развернуть кампанию... против космополитов. А потом - против разных ювелиров, зубных врачей. И тогда народ увидит, что везде, в таких случаях, мы обнаруживаем сионистов. Надо будет слить все эти течения - в одно. Надо направить против них... народный гнев.
    - Я всё понял, товарищ Сталин. Сегодня же объясню это Абакумову.
    - Всего объяснять Абакумову не надо. Абакумов - даже не должен знать, что это исходит от Сталина. Суть же знаешь только ты и я.
    - Слушаюсь, товарищ Сталин. Всё будет сделано, как надо.
    - Всю эту генетику... кибернетику... я разоблачу для тебя сам. Твоё дело - собрать потом урожай. В литературе... других видах искусства... ты мне... тоже не потребуешься. Этим займётся... Маленков. Надо будет... ещё раз ударить... по Мурадели с его музыкой. По другим... зазнавшимся деятелям. Есть такие. А вот остальное... доделаешь ты. Со своими дармоедами. Только без шума. Я вижу... твои люди... разленились от безделья за время войны. Пора им заняться своим делом опять. Нужно создать в стране такой режим... который поставил бы всех... на своё место... снова. Особый режим!
    - Слушаюсь, товарищ Коба.
    - И... ещё вот что. Курчатову... не хватает энергии на его бомбу. Надо как-то ускорить... строительство этих объектов. Они ведь... в твоих руках? Твои заключённые - единственное спасение финансового положения страны. Ты им... ничего не платишь почти. А они... всё-таки работают? Строят. Где больше... я могу взять средства... для Курчатова?
    - Людей не хватает и у меня, товарищ Сталин, - заметил Берия.
    - Почему?
    - Помирают...
    - Опять... от голода? Я же приказал! Кормить лесорубов. Шахтёров. Строителей кормить. Ещё в войну приказал - не морить!
    - Кормим. Но... всё равно умирают. Цинга, пеллагра от долгого тюремного срока.
    - Сажай новых. Кто тебе не дает этого сделать? Война - окончена. Солдаты для фронтов - мне больше не нужны. Бери, Берия, сколько тебе надо! - рассмеялся вождь, обыграв русское слово "бери" с фамилией грузина-помощника. - Украл рабочий на хлебозаводе килограмм муки - сажай. На работу опоздал - тоже сажай. Год - за минуту. За каждый килограмм. За колосок... украденный у советской власти на колхозном поле. Делай всё точно так же, как было в войну. Словно война продолжается. Только враг теперь другой, невидимый. - Сталин насмешливо посмотрел на сидевшего перед ним маршала.
    Берия не оценил юмора вождя, нахохлено молчал. Тогда и вождь сдвинул свои брови-крылья:
    - По-моему, ты... забыл мой приказ. Который я издал во время войны. О людях... сдавшихся в плен к немцам. А я вот - помню. Я подписал его... 16 августа... 41-го года. Видишь? До сих пор помню. А ты - нет.
    - Почему - нет. Тоже помню, - обиделся Берия.
    - Это - предатели! - Вождь завёлся. - Теперь они... вернулись домой. И болтают на свободе обо всём! На что насмотрелись в Европе. Этих - забирай тоже. Всех - к тебе в лагерь! Я дам указание прокуратуре. Чтобы подготовили для таких лиц... новые статьи. - Вдруг усмехнулся, отходя от гнева:
    - Людей ему не хватает! В такой большой стране, и не хватает, а! - И скаламбурил опять: - Как надо хватать... мелкую рыбу, икру... не мне тебя учить. Знаешь сам. Знаешь, нет?
    Берия кивнул. Но вопроса, готового сорваться с языка, не задал. Взглянув на Сталина, понял всё и так. Когда вождь смотрит на тебя тигром, известно, чего он хочет.
    Сталин продолжил свою мысль:
    - А вот как поймать тебе Полину Жемчужину и представить на неё обвинение прокуратуре, ты об этом подумай побольше. Лично я думаю, она связана со шпионами...
    Вскинув на вождя встревоженные глаза "Ка`к, и жену Молотова?!", Берия не спросил, а вроде ахнул:
    - Я не ослышался, батоно?!.
    Сталин молчал, поглядывая на онемевшего сатрапа с усмешкой. Словно отвечая на его мысли, проговорил:
    - Я не шучу. Её муж вообразил себя министром иностранных дел! Выполняет то, что приказываю я, а ходит с таким видом, будто сам Черчилль с ним хочет быть на равных. - Вождь посмотрел на Берию, ища сочувствия: - Кто он такой? Какой он Молотов? Он Скрябин. Ну и пусть скребётся мышью у меня под ногами. Суслик, а туда же, куда и Сталин!..
    Берия молчал.
    - Когда ты представишь мне улики против его жены, он сложит свой павлиний хвост. - Что-то подумав, пыхнув трубкой, вождь добавил: - Пройдёт время, и я прижму его вместе с этим хитрым армянином, который ускользает, как вода сквозь пальцы. Научился, понимаешь. Бакинский комиссар мне!..
    - И его тоже?.. Вай ме!..
    - Пока нет, - спокойно ответил Сталин. - Но улики готовить надо на всех - уже теперь. Скоро, вероятно, будет создано государство Израиль, вопрос этот почти решённый. Значит, в Москве появится еврейское посольство. Жена Молотова - еврейка. К ней могут потянуться какие-то связи от этого посольства...
    Берия знал о том, что Молотов стал высокомерен в последние годы. Как министр иностранных дел он разъезжал по странам Европы и мира, авторитет его за счёт авторитета Сталина и страны-победительницы в войне вырос, и Вячеслав почувствовал себя значительной фигурой. Да и что ему?.. Ещё мужчина: 57 лет только. Вот он и развлекается со своей красавицей Полиной. Стал брать и её с собой в некоторые заграничные командировки. Дескать, так принято за границей: на официальных банкетах надо появляться с женой.
    Не знал Берия только, что` не нравилось в Молотове Сталину особенно - это высовывание. Всегда был у него, как и другие: статистом для голосования в Политбюро, дворецким для исполнения деликатных интриг, визирем для подписей под репрессивными документами. А тут вдруг вообразил о себе невесть что! Так вот где собака зарыта. Наверное, поэтому и перестал приглашать его в дом. Ворошилов и Жданов бывают, а этот - совсем не появляется больше. Но это не ревность вождя к равному, это, скорее, возмущение Хозяина своим зазнавшимся холопом.
    Берию вдруг осенила мысль: "А не Молотов ли инициатор того, что Советский Союз тоже стал поддерживать в ООН идею выделения Израиля из английского мандата в Палестине в самостоятельное государство? Этого же добиваются евреи-миллионеры Англии и, вероятно, с этим солидарна и жена Молотова. Сталин прав, её надо ловить на шпионских связях с израильской разведкой и сионистами. - Он воскликнул:
    - Вы - Архимед! Эврика, я начну с этой Полины!
    Сталин улыбнулся:
    - Можешь прихватить вместе с ней и жену расстрелянного Реденса, Анну Аллилуеву.
    Вражда Лаврентия Берии с бывшим другом Дзержинского Станиславом Реденсом, женатым на сестре второй жены Сталина, началась давно, когда Реденса перевели из Москвы руководить грузинской ЧК. На этот пост метил тогда сам Лаврентий, но получилось так, что пришлось лишь облизнуться.
    Спустя уже годы, когда Лаврентий за одну незабываемую услугу, оказанную им Сталину, возвысился до первого секретаря ЦК Компартии Грузии, а потом был вызван вождём в Москву, снова чекистом, но только уже в масштабе огромной страны, Лаврентий немного сквитался с Реденсом, переведя его на работу в Алма-Ату. А уж после того, как занял место Ежова, дотянулся до этого Реденса по-настоящему: сначала арестовал как врага народа, а в 1938 году даже присутствовал при его расстреле, чтобы взглянуть напоследок в глаза: "Понял теперь, кто из нас сильнее?!".
    И вот, значит, настала очередь и жены этого красавца. Ну, что же, можно будет кое-что напомнить. Хотя бы эпизод в театре Палиашвили, где она не захотела сидеть в одной ложе с семьёй Лаврентия Берии. Правда, вслух ничего сказано не было. Но, наряженная по-праздничному, Анна Реденс вдруг ни с того, ни с сего почувствовала себя плохо, как только вошли в ложу супруги Берия. Не став смотреть балет, Реденсы уехали домой. Из этого Лаврентий сделал вывод: значит, Михаил Кедров, проверявший его в 22-м году в Баку, всё рассказал, и Реденс знает, что Лаврентий был связан тогда с дашнаками. Нет, Лаврентий не испугался: пусть себе знает. Все документы, которые могли бы его скомпрометировать, давно уничтожены или заменены другими. А вот нанесённой обиды в театре он не забудет. И, получилось, дождался, наконец.
    Берия знал, жёнушка Реденса выпустила в свет "Воспоминания" - книжонку о революции и семье Аллилуевых. Вождь топал ногами, читая эту брошюру. Значит, и он не забыл своей обиды. Значит, доигралась и толстушка, несмотря на своё родство с ним. Значит, и её можно будет теперь засадить в одну тюрьму с женой её брата, Пашки Аллилуева, которую Лаврентий лично посадил на 10 лет за "отравление мужа". Пусть выцарапает ей в камере за это глаза!
    "Нет, из этого ничего не получится, никакого спектакля, - одёрнул себя Берия. - Все Аллилуевы отлично поняли, что Евгения тут ни при чём. Анна только обрадуется, если посадить вместе". - Вслух же спросил Сталина:
    - Сколько даётся мне на них времени?
    - Делай всё, не спеша. У меня - такое правило.
    Сталин отвернулся к тёмному окну, "заинтересовавшись" погодой в саду. Берия понял, вождь устал от него, аудиенция окончена. Почему не сказать прямо, по-человечески: извини, Лаврентий, я устал. Нет, никогда не признается, что устал, что старик.
    - Всего хорошего. - Пятясь, Берия направился к выходу. Не оборачиваясь к нему, Сталин буркнул:
    - Шьвидобит 2.
    На дворе, сидя уже в машине, Берия подумал: "Выходит, так. "Ленинградское дело" - первое, но начнётся не скоро ещё. А вот борьбу с "космополитами" - второе - можно будет начинать сразу. Арест жены Молотова и Анны Реденс - третье. Кадры для строек Курчатову - четвёртое. Выходит, репрессии в стране начинаются опять и снова с широким размахом. Выходит, мне с Абакумовым будет не до отдыха..."
    Настроение испортилось - и оттого, что будет много работы, и оттого, что Сталин взял моду вот так отпускать от себя - как собаку, пинком.
    "Неужели не понимает, что я у него работаю! Зачем так унижает? А если я с обиды возьму да проболтаюсь кому-нибудь обо всём, что он тут задумал?"
    Покосившись на шофера, Берия испугался, хотя и понимал, что тот слышать его мыслей не может. Но тут же от испуга отошёл и додумал уже спокойнее: "Неприятная мода, но что поделаешь, надо терпеть. Зато я могу вот сейчас поехать к своей девочке, а он - нет. Старик вонючий! А когда подохнет, я тоже заведу себе какую-нибудь привычку прощаться. Там посмотрим, какую. Придумаем что-нибудь интересное, для истории. А пока... В большую силу вошёл Коба: генералиссимус! Даже подумать страшно. Сколько памятников при жизни - во всех городах, во всех парках. На коленях, сволочь, ползать заставлял, выплёскивал в лицо вино, бил по щекам! У-у!..."


    После отъезда Берии Сталин в противоположность своему холую остался в хорошем расположении. И обговорили всё, что надо, и на своё место поставил "второго" человека в стране.
    "Вторым - это он себя считает, - подумал вождь. - А кто на самом деле второй, знает только Сталин! "Второго" - просто нет, не существует пока. Но им может стать, в случае моей смерти, и Лаврентий, и Маленков или кто-нибудь третий, когда начнут делить власть. Но всё равно, ни один из них, не способен заменить Сталина. Потому что Сталин - это огромный опыт, да и жить постарается ещё долго".
    Так думал вождь, упиваясь голосами дикторов радио, которые, вот уже 5 минут подряд, славословили его имя и дела для жителей Дальнего Востока, проводя радиосводку о жизни страны. Сталин включил приёмник сразу же, как только Берия вышел. Он любил слушать радио, и слушал его теперь еженощно. Как больные старики не могут обходиться без привычного лекарства, так Сталин не мог жить без радио. Он уже искренне верил в свою великость. Да, это всё именно так: он самый великий человек на земле. Он действительно всё может - переселить народ, управлять миллионами людей по своей воле, отдавать приказы: расстреливать, миловать, ссылать. Кому ещё в истории хотя бы просто снилось такое? Цезарю? Петру? Наполеону? Гитлеру? У всех был не тот размах и территории.
    Если не тот размах, значит, и ум не тот - не хватало гениальности. Сталин улыбался, покуривая трубку. Любой маршал, крупный учёный, писатель - пусть даже такой, как Горький, - казались ему ничтожными мошками в сравнении с собою. О любом из них он не раз думал только с пренебрежением: "Подумаешь, какой-то там Жуков! Ну и что, что Жуков?.." "Подумаешь, Курчатов! Воображает, что это для него везде столько строят. Не для него - для государства".
    Сталин беленел, выходил из себя, если где-то что-то задерживалось или кто-то имел своё, отличное от его, мнение. Капризность вождя не знала уже границ. Всех - не любил, никому - не верил, каждого - подозревал в подлости или неискренности. Если кто-нибудь, даже молча, лишь несогласным взглядом, выдавал себя, вождь готов был испепелить, растоптать, уничтожить. Зло думал: "Говнюк какой! Со Сталиным он не согласен. Весь мир согласен. Никто не может быть несогласным со Сталиным. Черчилль, и тот, замирал в Тегеране и в Ялте".
    Однако бывали минуты, когда на вождя находило другое - безотчётный страх. Не может так вот всё, до бесконечности продолжаться, сходить с рук. Что-то должно произойти. Тогда упадут в пропасть все усилия, настигнет возмездие. Без возмездия ещё не бывало на Земле. Всегда находился либо свидетель, либо убийца, и наступал ужасный финал, избежать которого никому невозможно.
    Случалось такое обычно ночью, в дурную погоду, когда стонал под ветром и скрипел лес или выла зимой метель. Тогда суеверный вождь метался, курил больше обычного, а его старое сердце сжималось от недобрых предчувствий. Ему не хотелось быть разоблачённым не потому, что наступит возмездие - будут судить или расстреляют, а потому, что будет позор, все и обо всём узнают - весь мир! Это его пугало больше смерти. И он торопился предупредить, предотвратить, пресечь возможные, пусть даже нелепые, варианты своего разоблачения. Вот и теперь он торопился с новыми репрессиями и процессами, чтобы запугать всех снова, чтобы и мысли такой не появилось ни в одной голове: разоблачать.
    Такие "заезды" у вождя проходили так же неожиданно, как и появлялись - барометр настроения поднимался на прежнюю самодовольную отметку. Вождь опять слушал в одиночестве любимое радио и начинал свою любимую игру: "Черчилль - историческая блоха по сравнению со Сталиным. Ленин? Он был только самым работоспособным на земле и жил одной революцией. Ну, умел, правда, кое-что предвидеть. А самый опытный, самый дальновидный - всё-таки Сталин. Один лишь Берия, при всей его самоуверенности, способен понять это, больше никто".
    Глава третья
    1

    Началось это у Алексея Русанова несколько недель назад, совершенно неожиданно. Был вечер, скука. Зашёл в общежитие к холостякам и не успел поздороваться, поговорить о том, о сём, как в дверь кто-то громко постучал, и, на "войдите!", в комнату вошла, ослепляя всех сочной красотой, Ольга Капустина. На голове - чалма из полотенца, ниже чалмы, возле ушей и высокой шеи - лоснились мокрым чёрным блеском кольца волос, сама - в ярком восточном халате, перехваченном в осиной талии пояском, на губах - улыбка, глаза - сияют, а в голосе радость и счастье:
    - Привет, мальчики! Кто хочет выпить коньячку?..
    Даже растерялись от неожиданности - фея, да и только! Обсуждалась проблема - где можно достать перед получкой взаймы? - а тут сама пришла и предлагает. Ясное дело, бодро ответили, хотя и вразброд:
    - Я!..
    - Все!..
    - Всегда хотим...
    Она рассмеялась:
    - На всех у меня не хватит. А вот кто починит мне электричество, тому - налью!
    - А где же доблестный капитан метеорологической службы? - спросил Княжич.
    - В том-то и дело, мальчики, что капитана нет - на ночные полёты ушёл. А я хотела погладить бельё, включила утюг, а там - только пых что-то, искры, и свет погас.
    - Так надо пробки поменять на щитке! - посоветовал Княжич.
    - А сама я лезть туда боюсь: ударит ещё! Ну, кто исправит, мальчики? По-соседски, а?..
    И опять решил за всех Княжич:
    - Тогда пусть идёт Николай. Он для тебя, Оля, хоть под высокое напряжение!..
    Лодочкин заискрил, как утюг:
    - Ну ладно тебе, заткнись!..
    Ольга повернулась к Русанову:
    - Алёша, может, вы тогда?..
    Отказаться было неудобно, Алексей согласился.
    Капустина жила в соседнем подъезде, где получили квартиры семейные офицеры. Русанов ещё подумал, идя за Ольгой: "Что же она к ним-то не обратилась? Ближе ведь..." Но она его отвлекла своим вопросом:
    - Алёшенька, вы исправите, да?
    - Не знаю. Там видно будет. - А сам удивился тому, какой нежный, красивый у неё голос! Прямо за душу...
    - Скучно у нас после училища?
    Он взглянул на неё. Огромные глаза - чёрные, с лаковым блеском. Пухлые губы - сочные, зовущие. Волнующий гибкий стан под халатом, оголённая упругая грудь, высокая шея - от всего её облика привычно загорелась кровь.
    - Ничего, жить можно и здесь, - ответил он, отводя от её груди взгляд.
    - Ну, не говорите! - перебила она, поднимаясь по пустынным каменным ступеням на второй этаж. - Скучно, я знаю. А холостяку - особенно. Пойти - некуда, в город - не наездишься каждый раз.
    - Все ребята так живут.
    Она остановилась перед дверью с номером "7", достала ключ и отомкнула замок. Только тогда, поглядев на неё, он сообразил, что она недавно искупалась и надушилась какими-то нежными, приятными духами.
    - Все-то - все, - проговорила Ольга, отворив дверь и пропуская его в тесную и тёмную прихожую, - да ведь от этого не легче! Впрочем, и нам, женщинам, здесь тоже нелегко. - Она закрыла за собой дверь, неловко повернулась к нему, и его, почувствовавшего упругость её груди, обдало жаром. А она спокойно спросила: - У вас есть спички? Посветите, пожалуйста, я принесу сейчас стул и свечу.
    Ольга ушла в комнату, а Русанову всё ещё было жарко. Он зажёг спичку и, подняв её над собой, посмотрел на пробки под потолком.
    Ольга вернулась со стулом и маленькой оплывшей свечой в стеклянной баночке - выглядывал только конец свечи. Спичка погасла, и они снова столкнулись в темноте. И снова он почувствовал упругость её тела, а потом жар, который разливался у него от груди вниз к чреслам. Дрожащими пальцами он чиркал по коробку, спички ломались. А рядом было горячее дыхание Ольги и происходило что-то таинственное, о чём они ещё не говорили, но что оба уже почувствовали, о чём догадывались и оба молчали. Даже это их молчание было тоже особенным, и они понимали его и не хотели нарушать - так надо. Они же "уговорились": так надо, и всё.
    Наконец, он спичку зажёг, поднёс к свече в банке и тут заглянул в чёрные, блестевшие, как лак, зовущие глаза Ольги - они были рядом. Он смотрел в них и чувствовал сладкую тайну в груди, которая всё разливалась и разливалась в нём сосущим теплом, кружившим голову томленьем. Он полез на стул, продолжая ощущать, что с ним творится что-то невообразимое.
    - Алёша, подождите!.. - сказала она. - Слезьте...
    Он подчинился и слез.
    - Я покажу вам, которая, а вы уж потом...
    Что` потом, зачем, он не соображал, когда она сама полезла на стул, и он видел только её распахнувшийся халатик, стройные голые ноги, короткую из белого батиста нижнюю рубашку и думал лишь о том, куда же делся её пояс с халата, и плохо уже слышал, что она ему говорила.
    - Муж целыми днями на работе. А приходит, поест - и сразу на диван. Не успеешь и оглянуться, как он - газету на голову, и захрапел. Вот эта всегда перегорает, Алёшенька! Левая... - Она ткнула пальцем в белую пробку и спрыгнула.
    Теперь он видел возле свечи её пылающее прекрасное лицо, вздрагивающие крылья прямого, чуть вздёрнутого носа, её антрацито тёмные глаза и в них пламя от свечи. Она молчала и смотрела на него тоже напряжённо, будто чего-то ждала от него. Тогда он передал ей банку со свечой, неожиданно для самого себя обнял её и, чувствуя, как она прижимается к нему внизу своим сладким запретным местом, принялся целовать её с такой страстью, что она постанывала и прилипала к нему всё теснее и теснее. Они оба задыхались уже от охватившего их желания и томительного дурмана, когда возле них раздался стук в дверь.
    Отшатываясь от Ольги, Алексей выхватил из её руки стеклянную банку с горевшей свечой и полез на стул, забыто стоявший возле них. Делая вид, что исправляет пробки, он пытался на самом деле справиться с диким напряжением, которое не проходило у него и выпирало под брюками. Руки у него странно подрагивали, в голове плыл туман. Выворачивая левую пробку, он слышал, как Ольга отворила дверь и кого-то впустила. Оказалось, пришла соседка, чтобы одолжиться чаем. Но он понимал, что ему не следует оборачиваться, не следует и ввинчивать пробку, на которой он уже поправил сдвинутую в сторону и отогнутую кем-то спираль. Загорится свет, и соседка увидит не только их растерянные лица, но и всё остальное. Поэтому он стоял и бормотал куда-то в потолок:
    - Тут надо бы новую проволочку, если у вас есть...
    Ольга, отдавая соседке пачку чая, тоже бормотала:
    - Извини, пожалуйста, Валя. Пойду поищу, где у Сергея проволока... Ушёл, а тут - пробка перегорела... Пришлось вот к ребятам идти, просить...
    - Ладно, Оля, я пошла... - объявила, наконец, соседка и вышла. Когда дверь за нею закрылась, Алексей ввинтил пробку, и свет зажёгся. Казалось, он ослепил их своей беспощадной правдивостью и разоблачением. Вид у обоих был растерзанный, лица растерянные.
    Первой опомнилась Ольга:
    - Ой, как хорошо, что ты догадался не включать при ней свет! Я же вся, как раздетая прямо...
    Таинственность исчезла, всё стало сразу обычным, и Алексей уже не был уверен, что только что целовал эту красивую взволнованную женщину. Может, сон, примерещилось?.. И свет такой резкий - до боли. Принёс же чёрт эту соседку: из-за неё не узнал, что это такое!..
    - Спасибо, Алёшенька! - сказала Ольга и потащила его в кухню. - Обещанный коньячок!.. - Глаза опять антрацито блестели, чувственные губы распустились в улыбке.
    Она достала бутылку, 2 рюмки и налила.
    - Я тоже выпью с тобой - за компанию. У меня и лимон консервированный есть, хочешь?.. - Что-то вспомнив, Ольга вышла, донёсся поворот ключа во входной двери. Но она всё не появлялась...
    Из окна кухни Русанов смотрел на аэродром. Там вспыхивали и гасли голубые лучи прожекторов, приглушённо ревели моторы. Там, вместе с другими, обслуживающими ночные полёты службами, дежурил и капитан Капустин. Вспомнился рассказ Сергея Сергеича про Витюню Скорнякова и жену техника. Стало чего-то жаль - что-то уже пропало. И было обидно, что не узнал...
    Ольга вернулась, и они выпили из налитых рюмок. В голове зашумело, облегчающе хорошо сделалось на душе. Ольга раскраснелась и наполнила рюмки снова. А ему уже не было тревожно - любое море по колена...
    Алексей не помнил, как это случилось. Руки Ольги оказались у него на шее, она сама поцеловала его в губы, и они начали жарко целоваться. Всё напряглось в Алексее опять с такой страшной и необузданной силой, что Ольга, прижимаясь к нему, сказала:
    - Ну! Что же тебя останавливает?..
    Он принялся гладить её, раздевать и удивился, что под халатом ничего, кроме рубашки, уже не было. Так вот почему её долго не было, когда уходила закрывать дверь... Он торопливо начал раздеваться и сам. Она терпеливо ждала его, свернувшись на кровати калачиком у себя в комнате. Когда он пришёл к ней из кухни нагим, возбуждённым, она поднялась и, прижимаясь к нему, раскалённая и прекрасная, стала целовать его то в губы, то в шею, шепча:
    - Не бойся, больше никто не придёт, а дочку я отвела играть к соседям на первом этаже... у них тоже 4-летняя девочка. Я сказала им, что сама приду за ней. Затеяла, мол, стирку... А на самом деле я искупалась... я знала, что ты к ребятам зайдёшь, и выглядывала тебя из окна... - Телодвижения Ольги при этом были стыдными, она дрожала, её буквально трясло.
    Это было последним, что он помнил. Дальше всё было необычным, новым для него и таким яростно бурным и сладким, что он понял, близость с женщиной, к которой он был теоретически, казалось, готов, в действительности превзошла разговоры о ней и его ожидания, настолько всё было, как в сказке.
    Во-первых, сама нагота Ольги превзошла собою все виденные Алексеем картины великих художников мира - Ольга была изящнее, женственнее. Те, рисованные, были жирными, неестественными. А тут - дивные стройные ноги, эластичные руки, тёплая линия бедра, тёмный мысок лоснящихся волос внизу живота, кольца волос на шее, на голове. А пылающие глаза, румянец, сочные губы. А спелые яблоки на груди! От одного этого можно помешаться. Но самыми волнующими и незабываемыми были божественная сладость и обжигающие страстью слова, едва различимые, но навсегда врезавшиеся в память:
    - Боже, какое счастье, какое счастье!.. Миленький, растерзай, растерзай меня!..
    Правда, это было не в первый раз, а во второй и тут же в третий. А в первый - было только чудо вхождения, ослепительное, как молния, узнавание этого чуда. Однако это удивительное и сладкое открытие чего-то неповторимого, неземного тут же и прекратилось, словно перегорело от высокого напряжения, как электропробка. Никаких слов тогда не запомнилось - наверное, их просто не было. А вот потом они были, эти слова...
    - Ой, ну, какой же ты хороший мужчина, какой мужчина! И ты теперь - мой, мой! Да, мой?.. Алёшенька, я умираю, сладкий мой!..
    Потом она призналась, что влюбилась в него с первого взгляда.
    - Понимаешь, всё во мне стало обмирать с тех пор из-за твоей улыбки. Ты только посмотришь, улыбнёшься, а у меня уже всё дрожит внутри... Ты думаешь, я случайно зашла к холостякам? Как увидела, что ты идёшь к ним, сразу испортила пробку, и к вам...
    А он лежал рядом с ней и удивлялся своей спокойной подлости. Во-первых, предал Нину. Но ему надо было это узнать - должен же он, наконец, стать мужчиною. Во-вторых, это подлость к однополчанину - он овладел его женой. В-третьих, он понял, что и дальше будет встречаться с Ольгой и не откажется от неё даже в том случае, если ему будут угрожать переломать руки и ноги. Хотя не собирался жениться на ней - у неё есть муж, ребёнок, она старше его на целый год, а должно быть - наоборот. Понимал и другое, если ноги всё же переломают, он выздоровеет и опять пойдёт к ней или её позовёт к себе, потому что не сможет больше не видеть её глаз, нагого тела, не слушать её прерывистого шёпота - "ты мой, мой, да?", не ощущать свежести её дыхания, кожи. И, тем не менее, уверенно полагал, что не любит её, что всё это только физиология, а проще говоря, мужская похоть. Если чего и боялся, то не за себя - за неё: не хотел, чтобы о ней пошли разговоры, чтобы люди обижали Ольгу. За что? Она же вон какая хорошая!.. Какие слова шептала ему: "Мне ничего от тебя не надо, будь только моим иногда!.."
    Они стали встречаться почти каждый вечер, и он был "её", а она - "его" уже бесчисленный раз, а он всё не мог ею насытиться, налюбоваться её телом и красотой. Но в мозгу уже поселилась тревога: "А что будет, когда попадёмся?.."
    Жениться на Ольге он не собирался. И зная, что "подлость", продолжал назначать ей свидания и встречался с нею - у себя на квартире, в поле, за деревенским колхозным садом, в кустах за шоссе. Её он тоже видел теперь не только влюблённой, но и ворующей незаконную любовь. Да и любовь ли это - не знал уже. Ведь кроме плотской чувственности ничего другого в их отношениях, казалось ему, не было. Он искал только близости с нею - какая же это любовь? Да и она... вон как рассказывала ему о себе: "Приехал Сергей в отпуск после войны, увидел меня и сделал предложение. Я тогда ещё дурочкой была, ну, и польстилась: офицер, на войне был! А родила от него дочку, и поняла, что не люблю и не любила его никогда. Вообще не знаю, что это такое - любовь. Вот только с тобой поняла".
    А что поняла-то? Как вместе в кусты... Не нравилось ему и то, что про мужа как-то сказала: "Подумаешь, фронтовик! В метеобудке всю войну провоевал... за 100 километров от фронта!" Но стоило ей только прижаться к Алексею своим грешным телом, и он тут же забывал обо всём, прощал ей, и отношения продолжались. Теперь вот и Лосев, кажется, засёк - что делать?..
    Не знал. Всё замутилось в его жизни, всё перепуталось и шло не так, как должно идти у честного человека. Пробовал, правда, утешать себя тем, что ни перед кем и ни в чём не виноват, никому и ничем не обязан - тут многие так живут, но утешение не приходило. Да, жизнь скучная, деваться некуда, должен же быть у человека какой-то выход его нерастраченной энергии? Но тут же виделся Самсон Иванович и, хрустя огурцом, говорил: "Все деревья - дрова. А ты мне: "Пожилой человек, нехорошо!.." А у тебя теперь - хорошо?"
    Да, судить других - легко. А вот как себя, так не очень-то рука поднимается. А с другой стороны, почему он должен жить здесь, как в тюрьме или монастыре?
    В общем, не мог себя ни осудить, ни оправдать, но спокойнее на совести от этого у него не становилось. Впрочем, ведь и Нина не написала ему, в чём дело? Тоже обошлась, словно с поленом. И так - каждый. Все эгоисты. Почему же должен отдуваться за всех один он? Пусть всё идёт, как идёт. Ольга получила со своим Капустиным новую квартиру в финском доме, на первом этаже. Встречаться с ней стало удобнее... Дом этот стоит на отшибе, окружён кустами шиповника. Она выбегает из него к Алексею за шоссе, даже если дома есть муж. Торопливо целует, прижимается к нему в кустах и, счастливая, убегает. А он, когда мужа не было, и Ольга отдавалась, был тоже почти счастлив. Чувствовал себя этаким победителем и шёл в духан или в клуб. "Хорошо нам, гусарам, и забот никаких!.."
    Ольга оказалась женщиной пылкой, остановиться не могла. Она стала искать длительных встреч с ним и смело являлась к нему в дом. А потом он провожал её в темноте в гарнизон, хотя и знал, что делать этого не надо: нарвутся когда-нибудь на ненужных свидетелей. Особенно опасным становился собственный штурман, влюблённый в Ольгу ещё раньше. Алексей опасался его больше всех.

    2

    В субботу Медведев вернулся домой с аэродрома в полдень и зашёл к Петровым узнать, не у них ли его жена? Анны Владимировны у соседей не оказалось, Сергей Сергеич - спал, перед ночными, и Медведев ушёл. А в 5-м часу сосед сам постучался к нему:
    - Дмитрий Николаич, не спишь?..
    - Входите, Сергей Сергеич - читаю тут...
    - Я к тебе вот зачем... - начал Петров с порога, залезая пятернёй в свою макушку. - Земляк ко мне приехал - только что. 20 лет с ним не виделись. Ну, сам понимаешь, жена - всё на стол, а мне нельзя пить - на полёты иду. Посиди с ним за компанию, а? Ты - техник, тебе ведь рюмочку можно. Просто неудобно перед другом. Жена - не может: у неё - печень. Посидишь?
    - Что ж, посижу, - согласился Медведев. - Только - уговор: не больше двух рюмок!
    Аким Павлович, друг Сергея Сергеича, оказался собеседником интересным и Медведеву понравился. Рассказывал он, как деревня теперь живёт, какие трудности. Потом, вспомнив, как бегал Сергей Сергеич за соседом, рассмеялся:
    - Я ведь ему в шутку: один, дескать, не пью. Вот он и мотнулся, чтоб собутыльника, значит, добыть. А ведь я и непьющий вовсе! Вы - я вижу - тоже. Ну, и компания у нас подобралась! Но... ради такого случая...
    Петров лишь вздыхал, слушая друга и глядя, как тот аппетитно закусывает. Но - выдержал: полёты! Потом он приехал с Медведевым на аэродром. Инженер побежал проследить за подвеской бомб, а Сергей Сергеич, насасывая неизменный окурок в зубах, направился к лётчикам. Увидев Русанова с красной повязкой на рукаве, спросил:
    - Что, Алексей, дежуришь сегодня?
    - Да вот - назначили, - обиженно произнёс Русанов. - И меня, и моего штурмана. Будем смотреть с КП, как другие летают.
    - Ничего-о! Я, в своё время, тоже подежурил немало. Всё впереди, ёж тебя, будешь летать и ночью. А пока - смотри, наблюдай за посадками. 100 штук увидишь - считай, что одну сделал сам. Точно тебе говорю!
    Подошло ещё несколько лётчиков, и с ними Лодочкин. Петров начал рассказывать, как в войну водил свою девятку, почему в его эскадрилье не было потерь.
    - Ну, сами знаете, первое время не хватало у нас истребителей для прикрытия. Сбивали нашего брата-бомбардировщика и на маршруте, и над целью. Засекут звукоулавливателями километров за 50, и высылают навстречу своих перехватчиков. Да и зенитки все приготовятся. А я, значит, что` против этого придумал? Ну, нет, думаю, ёж тебя ешь, так дело у нас не пойдёт! Нашёл себе хорошего штурмана - чтобы даже с бреющего мог вести ориентировку! - и начал водить свою армаду над самым лесом. А километров за 20 до цели - мы р-раз, и в набор! Над целью - у нас уже высота полторы тысячи. Никогда двух заходов не делали, бомбили всегда с хода! Немцы опомниться не успеют, а мы - уже снова на бреющем: только нас и видели. Никогда истребителям на маршруте не подставлялись!
    К слушающим подошёл капитан Волков. Взял под козырёк:
    - Здравия желаю, товарищ майор! Молодёжь обучаем? Разрешите присутствовать?..
    - Да вот... рассказываю, как летали в войну.
    - А мы с вами сегодня, кажется, первыми открываем полёты?
    - У меня вылет в 20.05, - сказал Петров.
    - А у меня - в 20.00. - Волков доброжелательно улыбнулся. - Почти одновременно.
    - Вместе, так вместе.
    - Не бреетесь перед полётами - тоже по фронтовой привычке? - спросил Волков и опять улыбнулся.
    - Друг приехал ко мне в гости издалека. Заболтался с ним - почти 20 лет не видались! - побриться и не успел, ёж тебя. Ну, мне пора машину осматривать...
    Лётчики стали расходиться, поднялся и Русанов на КП. Старший дежурный штурман уже настроил радиостанцию, и из динамика на столе неслась обычная предполётная перекличка, сообщения о готовности. Одни полетят в "зону", другие по "большой коробочке", отрабатывать ночью заход на посадку, Волкову - лететь на полигон. Было слышно, как на стоянке самолётов ревели моторы. Там поднялась высокая пыль, суетились бензозаправщики.
    Минут через 40 на посадочной полосе взметнулись вверх узкие, ещё неяркие лучи прожекторов - ночи ещё не было, сумерки. Это прожектористы проверяли готовность ночного старта. Робкими, несмелыми веснушками начали проступать звёзды на темнеющем небе.
    За 10 минут до наступления темноты взлетел на своём бомбардировщике Волков. Вскоре поднялся в воздух и Петров. На аэродроме стало совсем темно, и лучи прожекторов вспыхивали теперь ярко, синими щупальцами.
    Минут через 20 Волков попытался вступить в радиосвязь с полигоном. Полигон почему-то не отвечал.
    - "Янтарь 2", "Янтарь 2"! Я - 206-й, я - 206-й! Цель вижу, разрешите работать!
    Видимо, полигон ответил - голос Волкова в динамике умолк. Ворвались другие голоса, летающих по кругу. Так прошло минут 15. А потом динамик заговорил сразу в 2 голоса. Перебивая друг друга, "Янтарю" докладывали Петров и Волков:
    - "Янтарь 2", я - 50-й, бр-росил пер-р-вую!
    - "Янтарь 2", я - 206-й, бр-росил пер-р-вую-у!
    Лосев встрепенулся. Маленький, сухой, выждал несколько секунд - молчат, включился в эфир:
    - 50-й и 206-й! Я - "Янтарь 1"! Вы что там, сошлись, что ли? Будьте внимательнее, наберите положенную дистанцию!
    - "Янтарь 1", я - 206-й! 50-го над целью не вижу, слышу его плохо - где-то он далеко! - немедленно отозвался Волков. И сразу же, вслед за ним, из динамика вырвался хриплый бас Петрова:
    - 206-й! Как это, ёж тебя, не слышишь?! Я только что прошёл цель, бросил... Смотри по курсу, высота - 4200. Ты, видно, где-то сзади: впереди меня - нет никаких огней!
    - "Янтарь 1", я - 206-й! Работаю над целью один! Впереди - никого нет!
    - Как это - один?! - возмутился в динамике бас. - Я - 50-й, работаем вдвоём! Усиль наблюдение: сейчас помигаю тебе бортовыми... Видишь?
    - Не вижу. Слышу вас - плохо, над целью - я один. Сейчас тоже помигаю огнями. Видите?
    - Нет, не вижу. Но слышу - отлично, отлично слышу!
    - Ну, я не знаю, где вы там ходите! Связь с вами кончаю, я - 206-й, - равнодушно проскрежетал динамик на столе. Крутились бобины магнитофона, записывая всё, что происходит в эфире и на КП.
    - Что значит - не знаешь! - рявкнул из динамика бас. - Ты что - столкнуться захотел!
    Лосев зло схватил микрофон, поднёс его к губам:
    - 206-й! 50-й! Я - "Янтарь 1"! Прекратите перепалку! Наберите дистанцию! Базар над целью устроили! После посадки - оба ко мне! Как поняли?
    - Понял, я - 206-й: после посадки к вам.
    - Я - полсотни, понял: к вам.
    Лосев опять взял микрофон:
    - Я - "Янтарь 1"! Всем - всем из очередных, кто подходит к цели! Задание - временно прекратить! Отойти в свои зоны ожидания и ждать моей команды! Над целью сейчас одновременно 2 экипажа. Друг друга - не видят! Как поняли меня?
    - Я - 205-й, вас понял: ухожу в зону ожидания.
    - Понял: ждать. Я - 241-й.
    Лосев включил длинный китайский фонарик, навёл луч на плановую таблицу полётов. Спросил:
    - Штурман, это все, что ли?..
    - Так точно, товарищ командир! - ответил старший дежурный штурман, сверяясь с графиком полётов. - Кроме 206-го и 50-го на цель идут только 2 экипажа.
    - Хорошо. Остальных - пока не выпускать в воздух. Бардак! Весь график мне, старые дураки, поломали!
    Захрипел динамик:
    - "Янтарь 2", я - 50-й, бр-росил втор-рую!
    Не прошло и полминуты, как передал Волков:
    - "Янтарь 2", я - 206-й, бр-росил втор-рую-у!
    Лосев, будто ужаленный, схватился за микрофон. Глядя на вращающиеся бобины магнитофона, выпалил:
    - 50-й! 206-й! Вы там что - с ума посходили?! Видите друг друга или нет?
    - Я - 206-й: работаю над целью один.
    - Где же ты, засранец, работаешь?! - зарычал возмущённый бас. И нарушая все законы радиосвязи, добавил такое длинное слово, что, казалось, быстрее завращались бобины магнитофона на КП: - Смотри, кикимора безглазая, ещё раз помигаю тебе бортовыми!
    - 50-й, 50-й! - захлебнулся Лосев от гнева. Хотел "завернуть" тоже, чтобы покраснели аж на Чукотке эскимосы, но, увидев диски бобин, только крякнул, сказал, как обязывала должность: - Разберитесь там, наконец, чёрт побери! Иначе - прекращу задание обоим!
    - Вас понял, - продребезжал тенорок.
    - Да по-о-нял, ёж тебя!.. - остервенело рыкнул бас.
    Рассекая тьму, вспыхнули на посадке голубые лучи. Попискивая далёкой морзянкой, шуршал динамик. Крутились бобины, неумолимые свидетели радионочи. Тишина установилась на КП. Глядя на жёлтые фары бензозаправщиков, на чёрные силуэты техников вдалеке, Лосев о чём-то думал.
    В луч прожектора вошёл идущий на посадку самолёт и сделался в нём от яркого света белым. Лосев произнёс:
    - Штурман! Свяжитесь с полигоном и запросите...
    Зазвонил телефон. Лосев снял трубку, прикрывая её ладонью, попросил штурмана - "минуточку"! - и уже в трубку сказал:
    - У телефона подполковник Лосев. Слушаю вас... Что-о? - Он резко выпрямился, полез свободной рукой в коробку "Казбека" за папиросами. - Бомбили геологов?! Каких геологов? Слушаюсь... Слушаюсь, товарищ генерал. Сейчас дам команду...
    Из динамика, как гром, пророкотало:
    - "Янтарь 2", я - 50-й! Бр-росил последнюю! Сзади меня появился 206-й: мой радист видит его бортовые огни.
    Лосев, захлебываясь от охватившей его радости, быстро заговорил в трубку:
    - Товарищ генерал, товарищ генерал! Этого не может быть! Оба моих экипажа работают над целью - я слышу их доклады полигону. Остальные - ещё не приступали, находятся в зонах ожидания. Может, это кто-нибудь из соседей?
    - Да что вы мне морочите голову! - неслось из трубки в ответ. - Соседние полки сегодня ночью не летают! Геологи сообщили в Тбилиси по рации, что их кто-то бомбил! Ранен буровой мастер, снесена буровая вышка. Немедленно разберитесь во всём! Сейчас выезжаю к вам... - Генерал повесил трубку.
    Лосев тоже медленно опустил трубку, взял микрофон и ледяным, не предвещающим добра, голосом проговорил:
    - Я - "Янтарь 1"! Всем, всем! Немедленная посадка! Немедленная посадка! 205-му и 241-му - садиться после всех: вы с "грузом". Во время приземления принять все меры предосторожности! Как поняли? - Он положил микрофон, выслушал все ответы и, убедившись, что его приказ понят всеми правильно, сообщил в эфир очерёдность посадок, положил микрофон снова и, глядя на помогавших ему дежурных, тихо сказал: - Доигрались... - И вдруг сорвавшись, закричал: - Да остановите же вы этого подслушивающего стукача!
    Никто не пошевелился от растерянности. Тогда Лосев сам нажал "стоп" магнитофона, и бобины перестали вращаться по своему "провокаторскому" кругу.
    - И так всё уже ясно, - добавил он. - Русанов! Передайте "пожарной" и "санитарной" машинам, чтобы ехали в конец посадочной полосы!
    - Зачем, товарищ командир?
    Лосев закурил, выдохнул:
    - Не хватало нам теперь только, чтобы при грубой посадке подорвались ещё на собственных бомбах!..
    Вспомнив инструкцию, Русанов посоветовал:
    - Прикажите им, чтобы сбросили бомбы на "невзрыв". - Он понимал, на какой риск идёт командир полка и 2 экипажа с бомбами, которые будут садиться не днём, а в темноте. Грубое приземление, удар бомбы о бомбу в бомболюке, и... Его размышления перебил Лосев:
    - Куда они их теперь сбросят? Полигону дали отбой, время - идёт, и ночь под ними!.. А если вместо "невзрыва" произойдёт всё-таки где-то взрыв? Тогда что?.. Нет уж, хватит с меня и геологов! - И вдруг спокойно и уверенно добавил: - Сядут ещё лучше, чем днём: понимают не хуже нас всё. В особых случаях такие посадки разрешаются.
    Все молчали. В окна КП вливалась густая чернильная тишина. Её нарушил, начавший звонить стартовой службе, Русанов, просивший выслать в конец полосы "пожарку" и "санитарку".


    Первым заговорил, выслушав все обвинения, капитан Волков. Стоя перед Лосевым навытяжку, он начал:
    - Прошу вас не торопиться с выводами, товарищ командир. Надо разобраться во всём, проверить. Послушайте магнитофон - иначе для чего же он здесь?.. Можно сличить команды, время. Лично я - работал на полигоне. Все 3 бомбы - мой штурман сфотографировал. Вот проявит завтра плёнку с вспышками от взрывов... А зачем же так сразу?..
    - Резонно! - согласился Лосев, глядя в немигающие кошачьи глаза капитана. Тот, выдержав его взгляд, продолжил:
    - Тут какое-то недоразумение, товарищ командир. Майор Петров - тоже не бомбил их: я могу это подтвердить - под конец работы мы увидели друг друга. А где, собственно, находятся эти буровики?
    - В том-то и дело, - досадливо воскликнул Лосев, - что это - недалеко от полигона! В 36-ти километрах всего.
    В разговор вмешался Петров. Пальцы у него дрожали, из папиросы на пол сыпался табак, а он всё мял её, мял...
    - Товарищ командир, мы тоже свои взрывы зафотографировали...
    Лосев, повеселевший после ответов лётчиков, задал вопрос штурману Петрова:
    - Ну, а что скажете вы?
    - Я - бомбил полигон! - твёрдо ответил капитан Старостин и решительно рубанул воздух рукой. - Головой отвечаю за это! Не знаю, кто бомбил каких-то геологов или буровиков, знаю одно: кто-то другой!
    Слушая Старостина, младший дежурный штурман Лодочкин не сочувствовал ему, а удивлялся про себя: "На что, дурак, надеется? Проявят утром плёнки, и тогда уж пощады не будет: как пить - пойдёт ведь под суд. А может, и сам верит, что не бомбил? Вокруг буровой, как сообщили уже по телефону из города - 4 столба с фонарями: точь-в-точь квадрат, как на полигоне. Только там по углам горит в бочках солярка, а у буровиков - электролампочки от небольшого движка. С высоты немудрено перепутать...
    "Деда" судить, конечно, не будут. И "заслуженный", и вообще лётчики меньше отвечают за бомбометания. Уволят в запас, как пьянчужку, и на этом дело с концом. Даже пенсии, наверно, не лишат. А ведь они, они бомбили, сукины дети! Конечно, лучше бы, если бы это наделал сука Волков, но... "Дедушка" сам рассказывал, что дружок там какой-то к нему приехал, потом баланду про фронт завёл, значит, явился пьяненьким на аэродром, только никто не обратил внимания на него. И побриться "забыл" или "некогда" ему там было... Вот с пьяных глаз и вывел, видно, машину не на тот "боевой" курс. Хорошенькое дело! Вместо полигона - по буровой!..."
    - Ну, а вы, что скажете? - продолжал Лосев допрос, обращаясь к Шаронину, штурману Волкова. Тот стоял бледный, потрясённый, молчал и всё курил, курил.
    - Что же вы молчите? Я ведь вас спрашиваю!..
    - Мы... бомбили полигон, - тихо проговорил Шаронин, не поднимая головы. - Я... я же зафотографировал...
    - Да что вы заладили - сфотографировал, сфотографировал! - раздражённо воскликнул Лосев. - Цена этим снимкам - сами знаете, какая! Сколько раз было: полигон засекает взрыв, а на плёнке - его нет. Бомбы-то - учебные! Тротила в них - 20% всего. Сколько там того пламени?.. Если не окажется вспышек на плёнках - чем тогда докажете? А кроме вас сегодня - бомбить было некому больше! Всё равно ведь истину восстановят эксперты. Лучше... пока не поздно, сами: мужественно и честно... За это сбавят потом... Иначе - пеняйте на себя! Ну, Шаронин, где вы бомбили?..
    Вместо Шаронина опять влез Петров:
    - Товарищ командир, на полигоне они были. Я слышал голос его лётчика, как у себя в кабине! Потом и огни увидали... - Сергей Сергеич обернулся к своему штурману: - Старостин, верно? - Тот кивнул, и Петров заключил ещё раз: - На полигоне они были, товарищ командир.
    Лосев озлился:
    - Я не вас сейчас спрашиваю, товарищ майор! - И повернулся к штурману Волкова: - Шаронин, почему молчите? Вы, что ли... по геологам? - догадался он.
    В разговор спешно вмешался Волков:
    - То-варищ команди-ир!.. Вы же сами знаете, что` значит такое подозрение для Шаронина!..
    Историю Шаронина в полку знали все. 7 раз сбивали его на фронте, и каждый раз над своей территорией. Приземлится на парашюте, и опять в строй. А на 8-й раз, когда подбили самолёт над горами Словакии, Шаронину не повезло: попал к немцам в плен. Недолго он там, правда, и пробыл - всего несколько часов, но... успел, находясь в пустом товарном вагоне, уничтожить свой партийный билет, бывший в тот раз при нём - не сдал перед вылетом, забыл. Вылет их не планировался, взлетать на разведку пришлось спешно, ну, и закрутился с другими делами - надо было проложить маршрут, проконтролировать подвеску фотоаппаратов, про билет никто не напомнил, так и полетели впопыхах... А в плену, присмотревшись к темноте в пустом вагоне, когда уже уничтожил билет, увидал в углу забытый кем-то стальной лом. Проломил им дыру в полу и бежал ночью на каком-то разъезде в горах. 3 дня блуждал, пока не напоролся на словацких партизан. Пришлось рассказывать - нашлись там у них 2 русских сержанта - как сбили их над горами немцы, как нашёл мёртвым в лесу своего лётчика - даже парашюта не смог отстегнуть, так и висел на деревьях, истекая кровью от ран. Рассказал, как настигли его потом гестаповские солдаты с собаками, как привели на станцию и посадили в пустой вагон, наказав что-то часовому на тормозной площадке. Как бежал. Спросил и сам: не вышел ли на них радист Кравчук? Но они не видели. Приняли Шаронина к себе в отряд под ответственность русских сержантов, затем проверили его в деле и поверили окончательно. 7 месяцев провоевал он вместе с этим отрядом в Словакии, а потом подошла Советская Армия, и Шаронин с партизанами распрощался.
    Хорошо, что словаки подтвердили, что воевал, участвовал в диверсиях, а то свои, которые проверяли его, посадили бы - тогда многих отправили в лагеря. Но утери партийного билета ему всё же не простили: как это не успел сдать?!. Мальчик, что ли! Чем можешь теперь доказать, что ты его уничтожил, а не передал немцам? Хорошо, приехал командир полка с начальником штаба и забрал его у смершников. Но летать уже не пришлось до самого конца войны - не разрешил полковой смершник: подозревал. Может, это и к лучшему - цел остался.
    После войны жизнь вошла в берега, позабылось вроде бы всё, поутихло. Снова Шаронин летал, был по натуре весельчаком и оптимистом. Только и видели его везде смеющимся, с лошадиными прокуренными зубами, длинного и по-весёлому нескладного. "Дело" его где-то пересматривалось, обещали принять снова в партию. Но так и не приняли.
    Он женился. Жена оказалась женщиной тихой, осторожной. Её осторожность передалась постепенно и ему: почему не продвигают по службе? Сверстники уже капитаны давно, растут, а он - всё ещё в старших лейтенантах ходит, застрял. Про восстановление в партии и разговоров не стало, принимать по новой - тоже не торопились.
    Тогда он отгородился от товарищей, откровенных разговоров с ними, перестал верить людям. Жена только поощряла: правильно, не верь! А там и дети подрастать начали - двое. Завёл себе сберегательную книжку - откладывал на чёрный день. Жил незаметно в полку, тихо. А с появлением Лосева начал бояться, что уволят из армии совсем. Куда денешься без образования с такой семьёй!.. Это Одинцову хорошо - он один, хотя и с похожей судьбой, а тут сразу четверо...
    Лосев устало согласился:
    - Да, конечно. Но тогда - кто же? Ничего не пойму!..
    Петров вставил опять:
    - А может, у геологов свой динамит там взорвался? В жизни всякое бывает. Может, не разобрались вгорячах?.. Ночь. Они и начали радировать во все концы!.. - Сергей Сергеич выглядел уже - как всегда, покуривал, был добродушным и привычно лез пятернёй к своему вихру.
    - Ну, что же - идите отдыхать, - сказал Лосев. - На сегодня, пожалуй, хватит... - У него тоже зародилась надежда, что во всей этой истории что-то не так, и ЧП его полку не припишут. Вздохнул: - Будем завтра разбираться: проявлять плёнки и прочее...
    - Товарищ командир! - обратился Волков к Лосеву. - Я полагаю, проявлять плёнки и выяснять всё будем уже не мы. А завтра - воскресенье. Разрешите мне на охоту уехать? Третью неделю вырваться не могу.
    Лосев долго смотрел на Волкова, потом улыбнулся, но ответил отказом:
    - Нет, капитан, не разрешаю. Вдруг понадобитесь. Откладывать это дело до понедельника - никто нам не разрешит. Человека ранили, таких дел натворили, и на охоту уехали?
    - Но ведь не мы же! - возмутился Волков.
    - Но ведь это ещё не доказано! - парировал Лосев.
    На КП поднялся приехавший на "Победе" генерал.
    - Ну, с недоброй ночью вас! - мрачно поздоровался он. - Вольно-вольно. Докладывайте, что выяснили тут без меня? - Генерал, глядя на Лосева, устало опустился на табуретку.
    Прежде чем отвечать, Лосев пристально посмотрел на Петрова. Тот понимающе кивнул, и Лосев, широко улыбаясь, уверенно заговорил:
    - Бомбили не мои, товарищ генерал! Остальные 2 экипажа вернулись с бомбами в люках, я проверял. Сели - хорошо. Так что причину надо искать в чём-то другом - не в бомбах с неба... Ну, а пока - будем проявлять плёнки, расследовать... Один - вот на охоту уже просится. - Лосев кивнул на Волкова.
    - На охоту, говоришь? - спросил генерал.
    - Я запретил, товарищ комдив.
    - Да-а, хорошо бы, если всё так, как ты мне тут нарисовал. Ну, да посмотрим. А пока - спасибо и на том, что хоть до утра утешил: спать буду. Что ж, пусть едет... на свою охоту, - проговорил генерал рассеянно. - Я уж и забыл, когда охотился. Посмотрим-посмотрим... Что завтрашний день покажет? - Он поднялся. - У тебя пересплю, не возражаешь? - Генерал направился вниз.
    Ночная работа на этом закончилась, все пошли вниз тоже.
    Возле своей "Победы" генерал остановился.
    - Что за офицер этот Волков?
    - Офицер? Дисциплинированный, - ответил Лосев, подумав. - Педант, правда, но - требовательный, отлично летает. Не стар, не пьёт. Если бы не этот случай... - Лосев замолчал, что-то обдумывая, словно решая - говорить, нет? И генерал, понявший это, подтолкнул его своим вопросом, садясь в машину:
    - То - что?
    - Уходит в запас командир первой эскадрильи, майор Башмаков. Вот, хотели Волкова на его место.
    Генерал, не закрывая дверцу, вздохнул:
    - Да-а, придётся с этим, видимо, повременить... До выяснения. Повремени, Евгений Иваныч. Куда спешить? Успеется.
    - Да у нас есть и другие кандидаты, - сказал Лосев.


    Плёнки проявляли в лаборатории в понедельник. Выяснилось, оба экипажа сфотографировали вроде бы один и тот же разрыв - метр в метр от креста на полигонной цели, и белое облачко той же конфигурации. Значит, бомбил этой бомбой кто-то один, а сфотографировали оба. Кто вор?..
    Во вторник собрались для окончательного решения: по 2 разрыва на каждой плёнке разные, а один - сходился и там, и тут, и был и у того экипажа, и у другого - "первым". И опять всё вроде бы ясно: виноват Петров. На аэродром пришёл, говорят, выпившим. Значит, поэтому и цель перепутал. А когда понял свою ошибку, добомбил на полигоне. Первую же бомбу - своей-то первой уже не было - сфотографировал у Волкова. Пристроился в хвост, передал по радио, что бросает первую, и сфотографировал. Чего-де проще?
    Вызвали подозреваемых, изложили им свою версию. Однако против версии неожиданно выступил член комиссии Медведев - стал доказывать, что был у Петрова в гостях.
    - Не пил Петров: ни единой рюмки себе не позволил! - Распалившись, Медведев даже сказал: - А почему нельзя предположить всё наоборот? Может, это Волков после Петрова фотографировал? Ведь Петров взлетел с аэродрома позже Волкова. Значит, он просто не успел бы сфотографировать у него первую бомбу, а смог бы только вторую...
    Не спрашивая разрешения выступить, с места вскочил Волков:
    - Ну, это вы, товарищ майор, напрасно так... Послушайте, что записал магнитофон! Я долго не мог связаться с полигоном, первый заход у нас получился холостым. А ко второму нашему заходу Петров мог появиться уже свободно: на полный круг уходит 10, а то и больше минут. Это - раз. Во-вторых, выпить можно ведь не обязательно дома. Скажите, бывает у наших техников спирт?
    - Бывает, ну и что?
    - Вот, бывает. А вы - ручаетесь. Так же и по времени: прослушайте магнитофон!..
    И хотя Сергей Сергеич без конца возмущался "логикой" Волкова, выкрикивая своё "ёж тебя ешь!", магнитофон прослушали ещё раз внимательнейшим образом. Всё, словно по заранее писанному, сходилось против Сергея Сергеича. На полигоне первым, как и должно было быть, объявился из эфира Волков. А Петров - из криков того же Волкова - выходило, был в это время ещё где-то: Волков не видел его и плохо слышал. Значит, Петров мог быть в это время... не на полигоне. Он только потом уж пришёл туда. Выходит, пришёл после первого холостого захода Волкова и пристроился к нему.
    Медведев, глядя на оторопевших Сергея Сергеича и его штурмана, возразил:
    - Так ведь вы, капитан, когда эта радиокутерьма началась, могли обернуться и увидеть бортовые огни Петрова? Раз уж утверждаете, что искали его в воздухе. Почему же вы не обнаружили его? И ваш радист не видел его тоже, хотя сидит лицом прямо к своему хвосту. Почему же вы тогда подозреваете, что Петров пристроился к вам?
    - А он мог бортовые огни - просто выключить, и всё, - спокойно ответил Волков.
    Как порох в бочке, взорвался Петров:
    - Что же я, по-твоему, ёж твою, только и делал всю жизнь, что подличал?!
    И пошло тут, поехало. Петров криком, матом исходит весь, а доказать ничего не может - не было убедительных слов. На выручку ему вновь пошёл Медведев: спросил Волкова:
    - Так почему же тогда на магнитофоне слово "бросил" выкрикивает первым каждый раз Петров, а не вы? Получается, что не он к вам пристраивался, если бомбил первым!
    Волкова это ничуть не смутило:
    - Штурман Петрова мог следить за целью в прицел и без бомбы в первый раз!
    - Ну и что?
    - И заранее, ещё до прихода цели на угол прицеливания, мог дать своему лётчику команду: "Передавай: бросил первую!". Лётчик передал. Магнитофон - зафиксировал. И так - ещё 2 раза, чтобы казалось, что бомбят первыми. Полная иллюзия! Первую бомбу - фотографировали мою, хотя и не бросали, когда я передавал, что бросил. А потом уж - свои бомбы. Могло так быть? Могло. Они же знали, что на капэ включён магнитофон, как всегда.
    - Да я тебе сейчас морду разобью, сосунок! - выкрикнул Петров и двинулся к Волкову. "Деда" схватили за руки члены комиссии, уговаривали. Но тот вырывался, кричал: - Пустите меня!.. Он же, поганка, такое мне шьёт, что и придумать невозможно!.. - Злость, словно кипятком, оплеснула ему душу и до неузнаваемости изменила его лицо. Да и не мог, чувствовалось, он примириться с бессилием, в котором очутился не по своей воле.
    Медведев, глядя на Волкова, изумился:
    - А, действительно, почему вы так чётко всё это себе представляете? Словно сами проделали всё... - Майор посмотрел на офицеров. Тоже - оторопели, переглядывались. Но Волков пожал плечами:
    - Я - не настаиваю, что всё было именно так, я только защищаюсь.
    Медведев вновь изумился:
    - Но вас же никто ещё и не обвинил ни в чём!
    И опять Волков пожал плечами:
    - Я вам объясняю свою гипотезу, поскольку обвинение всё-таки есть: вы нас подозреваете обоих.
    - И поэтому, - Медведев задохнулся, - всё готовы свалить на товарища? Но ведь его вина - тоже ещё не доказана. Разве это по-офицерски?
    - Прошу извинения, если меня так поняли. - Лошадиное, вытянутое книзу, лицо Волкова побледнело. Он затравленно озирался.
    К нему снова рванулся Петров:
    - Извинить тебя, сукиного сына, да?! Щас я тебя извиню!..
    И опять Петрова схватили за руки. Волков оправдывался:
    - Я сначала и сам не верил, что майор мог ошибиться. Но теперь, когда у нас на плёнках один и тот же разрыв, я не хочу брать на себя чужой грех.
    - Так я, что ли, должен его брать, ёж твою мать! - Под руками высоких офицеров вертелась чёрная голова с вихром. Маленький, плотный, как пивной бочонок, Петров, вырываясь, пыхтел, выкрикивал Волкову что-то про радиосвязь, которую тот-де устроил. Из щёлочек между его опухшими веками сверкали тёмные злые глаза.
    Волков отбивался:
    - Я только хочу доказать свою невиновность. Имею я на это право или нет?
    - Подлец! Почему я на тебя ничего не валю?
    - А вы здесь не оскорбляйте меня, товарищ майор! - выкрикнул Волков, тоже наливаясь гневом. Его тонкие бескровные губы мелко дрожали.
    - Я тебе - не товарищ! - гаркнул Петров, надувая синие после бритья щёки. - И никогда у меня таких "товарищей" не было!
    По лицам членов комиссии Медведев понял, они хотя и в растерянности, но больше настроены в пользу Волкова. Криком мало чего докажешь. Волков же оставался корректным, уверенным в своей правоте. С холодной бесстрастностью он вдруг звонко сказал:
    - Товарищи офицеры! Вы же знаете, на хвостовом оперении каждой бомбы мы накрашиваем номер экипажа.
    Обрадовано вскочил со своего стула Петров:
    - Вот, молодец, правильно! Как это я сразу не догадался: нужно сесть на "По-2", слетать на полигон и проверить! Все 3 стабилизатора с номером 50 - там! Извини, Волков, что я на тебя так... Но и ты был не прав, когда покатил на меня бочку.
    И тут все поняли, ни Волков, ни Петров - не виноваты. Всем стало неловко, нехорошо на душе. Но Волков холодно остановил Петрова:
    - Правильно, да не совсем. Лететь нужно, если хотите, не на полигон, а к этим... как их... к геологам. На полигоне - сотни наших стабилизаторов: почти каждый день бомбим! Разберись там, который из них свежее?
    Рука Петрова полезла в чёрный вихор на макушке:
    - Вот, ёж тебя, верно ведь... - пробормотал он.
    - А у геологов - стабилизатор должен быть только один! - продолжал Волков. - Вот его и надо искать. Окажется номер моим - судите! У меня всё. Может, вы, товарищ майор - извините и вы меня за несдержанность - желаете что-то добавить?
    Сергей Сергеич, ища сочувствия, затравленно осмотрелся, махнул рукой:
    - Правильно всё! Разбирайтесь, а я пошёл... - Он направился к выходу.
    Что-то во всей этой истории было не так, комиссия это понимала. Может, и впрямь "обронил" бомбу кто-то из пролетающих экипажей, случайно? А теперь - молчит. Такое бывало, что "роняли". Редко, правда.
    К геологам решили послать майора Медведева и заместителя командира второй эскадрильи капитана Михайлова, "Брамса" - он и машину поведёт. Вылетели они в тот же день, на По-2.
    Шли невысоко - на двух тысячах метров. Перед их глазами разворачивали свои голые плечи горы - выгоревшие на солнце, побуревшие. Внизу скользили по ребристым отрогам синие тени облаков, бежали полосы света. Солнце то пряталось за белые кучки облаков, то появлялось. Воздух был по-осеннему чист и спокоен. Не болтало.
    В одну из глубоких лощин в горах стекало по склону стадо овец, похожее на белое облачко. Медведев засмотрелся. Михайлов вёл машину и тоже молчал. Посматривая на горы, на шапки ватных облаков, он что-то насвистывал, почти не слыша себя.
    Приземлились они в двух километрах от буровой - Михайлов высмотрел там относительно ровную площадку. Вылезая из передней кабины, он вдруг убеждённо сказал:
    - Даю вам слово одессита: "Дед" здесь - не бомбил!
    - Почему так думаете?
    - Почему? Вспомните, сколько было случаев на войне, когда наши лётчики перепутывали позиции и бомбили не по немцам, а по своим. А у Петрова такого ни разу не было: ни днём, ни ночью. Мог ли такой опытный лётчик перепутать теперь, в мирных условиях?
    - Настаивают, что выпил.
    - Но вы же сами доказывали... Это - раз.
    - Кто же тогда?
    - Петрова я знаю и как человека: не соврёт он в таком деле, не станет выкручиваться. Это - 2. Вспомните, как он согласился, что проиграл спор Маслову. И в-третьих: штурман у него - с большим опытом на Ту-2. Причём, Старостин ведь не первый раз летел ночью на полигон. А Шаронин - впервые, он только в этом году стал летать на Ту-2 ночью со своим лётчиком.
    - Так что же - Волков?
    - Не знаю. Но - не Петров.
    Остальную дорогу, до самой буровой, шли молча. Потом спустились с высокого плато вниз, в лощинку. На склонах горы паслись овцы. Сидел мальчик в большой лохматой шапке и играл что-то на азербайджанской дудке. Возле него лежал длиннющий кнут и сидела сторожевая огромная собака. И мальчик, и собака проводили военных выразительными взглядами.
    Михайлов поднёс к глазам планшет с картой.
    - Тот, кто бомбил геологов, не следил ночью за курсом, - заявил он. - Сбился на 8 градусов вправо и пролетел цель, не заметив её. Может, солярка в бочках ещё не разгорелась хорошо - это же было в самом начале ночных полётов, было ещё светловато. Так что не заметили бледных огней, и полигон у этого экипажа остался сзади - минут 5 лёта.
    Медведев помолчал, потом, вздохнув, сказал:
    - Сейчас выясним, кто это был... чей номер.
    Буровики встретили "представителей" хмуро, но рассказали, как было дело. Вторая смена только начала бурение, и заработал движок. Включили освещение. Буровики - трое - остались бурить, а остальные ушли: кто пошёл смотреть кино в соседнем селении, кто спать. Проснулись от взрыва. Мастер Серебряков вышел как раз по нужде - там его и накрыло. Часть вышки вон повреждена, можете посмотреть... Хорошо, что рацию летом дали для связи с городом. Тут же сообщили дежурному в Геологоуправление, что сначала над нами пролетел самолёт, а потом разорвалась бомба. Буровик второй смены - из фронтовиков, разбирается в таких делах. Просили управление выяснить, кто это нас... Ответили, что сообщат обо всём дежурному по штабу военного округа.
    - Ну, а как раненый - что с ним? - спросил Медведев.
    - Осколком в живот. Уже прооперировали - вертолёт за ним прилетал сюда. Врачи говорят, будет жить. Двое детей у мужика.
    - А от бомбы что-нибудь - осталось?
    - Да вон... всё сложили, что нашли, - сказал пожилой буровик, тот, что был на фронте, показывая рукой в сторону от вышки. - Кусок болванки от корпуса, пару крупных осколков.
    Медведев пошёл смотреть.
    - А стабилизатора - или, как ещё говорят, хвостового оперения - не находили? - спросил он. Сопровождающий его буровик ответил вопросом:
    - Какое оно из себя?
    Медведев нарисовал бомбу, показал, как выглядит стабилизатор. Оказалось, хвостового оперения, не позволяющего бомбе кувыркаться в воздухе, не видел никто. Пришлось майору искать самому. А узнав, в чём дело, начали искать и буровики. Один из них спросил:
    - Далеко оно могло отлететь?
    - Ну, метров на 40, на 100 самое большее.
    Облазали всё вокруг - стабилизатора не было.
    - Может, он разлетелся на куски? - спросил рабочий.
    - Нет, такое исключено. Бомба - учебная, тротила в ней мало.
    Опять принялись искать, лазая по колючкам, всматриваясь в каждую выемку, кустик. Наконец, поднимаясь с колен, отряхивая брезентовые штаны, воевавший буровик сказал:
    - Это что иголку... Да ведь тут мальчишек сколько из деревни перебывало! Может, утащили. Вы - вон того спросите. - Он кивнул в сторону маленького чабана с большой собакой на склоне горы. - Тоже тут крутился.
    Делать было нечего, распрощались с буровиками, посмотрели их рацию - "Без рации - каюк бы нашему Серебрякову. Это счастье, что нам её, наконец, дали! Другие - до сих пор без раций по глухоманям сидят..." - и пошли к самолёту, чтобы лететь назад.
    Когда мальчишка-пастушок успокоил свою собаку и Медведев с Михайловым смогли подойти к нему, он вдруг чего-то испугался с первых же слов и на все вопросы Медведева лишь отрицательно крутил головой. Пришлось возвращаться на аэродром фактически ни с чем. И Медведев с досадой воскликнул:
    - Куда же мог отлететь стабилизатор? Ведь обшарили всё!
    - Может, его присыпали землёй? - предположил Михайлов, надевая на голову шлемофон. - Вон сколько земли везде! Бурят ведь.
    Ни Медведеву, ни Михайлову даже в голову не пришло, что здесь побывал до них, ещё в субботу, Волков, отпрашивавшийся на охоту. Он приехал на мотоцикле, взяв с собою 5-литровый бачок с бензином и крупномасштабную полётную карту, чтобы изучить, по каким дорогам можно проехать 100 километров до полигона и где свернуть к буровикам. Для отмазки прихватил и ружьё: на охоту, мол, едет. И выехал за час до рассвета. Перед въездом на буровую вышку он натолкнулся на мальчишку-чабана, перед которым лежало на траве хвостовое оперение с номером 206 бомбы Шаронина. Волков немедленно купил у мальчишки его "игрушку", сказал, чтобы никому не болтал, что сюда приезжал охотник с ружьём, добавил денег за молчание, и тут же уехал назад, обрадованный, почти счастливый. "Хорошо, что Шаронин сразу сознался мне в полёте, что первую бомбу сбросил не на полигон, а куда-то рядом, где горели такие же огни, - думал Волков, несясь на мотоцикле, словно на крыльях. И веря в свою судьбу, додумал: - Если бы не это, хрен бы я сообразил устроить всю эту радиокутерьму. Да и после полёта, когда выяснилось, что бомба упала на каких-то буровиков, сообразил отпроситься на охоту. И вот "оперенье" это уже закопано далеко от буровиков. Так что в понедельник смогу держаться уверенно и нагло. Надо теперь продумать свой разговор с Лосевым после проявки фотоплёнки. Ну, это уже не проблема... - успокоился он окончательно. - Главное, чтобы молчал Шаронин! До гробовой доски будет мне благодарен, размазня..."
    Так ни с чем и вернулись Медведев с Михайловым. Ни Волкова, ни Петрова обвинить было уже невозможно. А те по-прежнему стояли твёрдо на своём: бомбили на полигоне. Фотосъёмка? Тоже не аргумент. Снимки ночные, расплывчато всё - может быть и совпадение. Дело зашло в тупик, и Медведев засобирался в отпуск - подошла пора отдыхать и у техников.

    3

    Перед тем, как отправиться вечером на заседание партийного бюро, капитан Тур долго разглядывал свою "карту". Оттопырив нижнюю губу-вареник, он что-то изучал на ней, водил карандашом, прикидывал.
    Подошла сзади пышущая здоровьем жена.
    - Что, Пашенька? - спросила она, обнимая мужа пухлыми руками.
    Тур легонько освободился, сказал вслух, но не для жены:
    - Да, этого - можно! - Отшвырнул карандаш, додумал уже про себя: "Защитников у старого выпивохи не будет, а вот Волков... этот связишками оброс. Да и действительно, кажется, не виноват".
    Изучая "карту", Павел Терентьевич неожиданно для себя открыл: к кружочку с фамилией Волков тянулось слишком много "живых" линий - и от военных, и от гражданских - сходились в нём, как лучи в фокусе линзы. Заинтересовался.
    Выяснилось, все гражданские, кому нужно было устроиться на выгодные места в гарнизоне, побывали сначала не в отделе кадров, а на квартире Игоря Платоновича. Таких знакомых у капитана полно теперь и здесь, и в городе.
    Оказалось всё просто. Устроив одного, Волков включал его в свой список и, когда надо было устроить другого, смело обращался за помощью к первому. Тот в знак признательности делал всё, что мог. Сеть знакомств-связей быстро ширилась. Её ячейки были сотканы из нитей дружественных, родственных, деловых и, сплетаясь между собой, делали сеть крепкой, прочной - не разорвать. За 3 года ею надёжно была перекрыта не только местная река жизни - ни одной рыбке мимо не проскользнуть! - но и перекинулась в город: капитан мог устроить теперь человека и там, и ел сам уже не всякую рыбку, а только осетрину и лососей, доставал другие дефицитные продукты и товары, которые привозили к нему прямо на дом. Не в открытую, конечно, а по ночам.
    "Умный мужик!" - решил Тур, выследивший и выяснивший всё лично. Окрестив про себя сеть Волкова "сетью взаимодействия", он поставил на капитана, как на скаковую лошадь на ипподроме, и твёрдо подумал: "С таким надо не враждовать, а пользоваться его связями: глядишь, и самому чего-нибудь перепадёт!.."


    К удивлению Тура нашлись защитники на партийном бюро и у Сергея Сергеича тоже - Медведев и майор Васильев, замполит. Правда, Тур не удивился особенно, когда на защиту поднялся Медведев: была ниточка - соседи. Но Васильев?!. Сам в неустойчивом положении, можно сказать, без связей, и... заступаться?
    Надо было брать инициативу в свои руки, и Павел Терентьевич решительно поднялся с места:
    - Разрешите мне?.. - Солидно откашлялся, начал: - Я, товарищи, хочу сказать не столько о самом случае, который мы тут с вами разбираем, сколько о позиции тех, кто пытался здесь защищать товарища Петрова. И тут мне, товарищи члены партийного бюро, не совсем понятна их линия...
    - В чём же именно? - На Тура смотрели внимательные глаза-точечки - пронзили.
    - А я сейчас скажу, товарищ командир, скажу... - Тур подрастерялся, молчал, и Лосев его поправил:
    - Я здесь сижу не в качестве командира полка, а такого же члена партбюро, как и все остальные.
    Тур нашёлся:
    - Тогда - не перебивайте, прошу вас: не сбивайте с мысли... - И уже уверенно продолжил: - Всем известно, товарищи, для чего мы призваны. Не для того, чтобы, как говорится, в пень... Денежки-то - идут, и не малые! Так что же, оправдывать теперь чрезвычайные происшествия?
    - Простите, перебью вас ещё раз как рядовой член бюро, - сказал Лосев. - Не могу просто смолчать... Вы с такой вещью как логика - знакомы?
    - Не понимаю...
    - Посылка у вас - одна, а следствие...
    На Лосева светло взглянул Васильев. А Медведев буркнул:
    - Вот-вот. В огороде - бузина, а в Киеве - дядька.
    Тур побагровел.
    - Я хотел тут сказать вот что... Не пристало нам, коммунистам, брать под защиту таких офицеров, как майор Петров. Ни для кого не секрет - лётчик пьёт, нетребователен. Отстал...
    Со стула грузно поднялся маленький, багровый Петров. Что-то хотел сказать, но похватал только ртом и, грохнув стулом, спинку которого держал перед собой, пошёл к выходу - чёрный, похожий на раздутого жука. Правая рука его полезла к торчащему на затылке, непокорному вихру. Все молчали.
    - Видали!.. - воскликнул Тур злорадно, когда дверь за Петровым с треском захлопнулась. - Без разрешения ушёл с партийного бюро! Да ещё дверью... А тут - его дело разбирается!
    - Никакого "Дела" - ещё нет, виновность Петрова не доказана, - сказал Васильев, поднимаясь, и сделался белым.
    - А я, товарищ майор, и про вас здесь скажу... - Тур повернулся к Васильеву, а Лосев подал реплику:
    - А ну-ка, скажите-скажите, это уже интересно...
    - Скажу! Вы, товарищ майор, сами являетесь балластом в полку. Потому и...
    Командир полка вскочил, словно ужаленный.
    - А не много ли вы на себя берёте, капитан! Кто вам дал право... вот так... безответственно!..
    Заседание бюро не получилось - нечего было занести даже в протокол. Тур, оставшись один, сидел растерянный, недоумевающий. Особенно невозможно было переписать в журнал протоколов собственное выступление, которое было написано на бумажке секретарём собрания Медведевым. Любая партийная комиссия, если начнёт такое читать, скажет, что парторг полка просто не признаёт или забыл об армейской субординации. Да и вообще всё, что произошло на бюро, не соответствовало повестке дня. Вместо того чтобы устроить разнос Волкову и Петрову, на бюро отчитали прилюдно парторга, и кто - Лосев, который, считалось, сам недолюбливал Васильева и Петрова. Тур посидел, подумал и решил вообще не регистрировать в журнале проведённого им заседания бюро.
    На дворе Тура поджидал в темноте капитан Волков. Домой пошли вместе.


    Иск буровиков был оплачен штабом Воздушной армии, раненый - выздоравливал, прямых доказательств вины Петрова или Волкова не было, и командование похерило историю о чрезвычайном происшествии, поставив, наконец, точку по данному вопросу в своих бумагах-расследованиях. Только Петров и Волков старались при встречах, словно бы, не замечать друг друга, отделываясь коротким, почти машинальным поднесением рук к козырьку.
    Старался избегать обоих лётчиков и Лосев. Глядя на него, неловко чувствовали себя и члены комиссии по расследованию ЧП. Тур и Васильев тоже теперь почти не разговаривали друг с другом, хотя по роду своей работы должны были общаться ежедневно.
    Не узнать было и Сергея Сергеича - осунулся, померк. В духанах его не видели. Да и вообще не видели его глаз - смотрел всё время вниз, будто на дороге что потерял. Иногда казалось, что из него выпустили воздух, как из футбольного мяча, которым перестали играть - живот даже опал.
    Один Тур работал по-прежнему энергично. Стоял однажды перед строем солдат и, жестикулируя, что-то говорил. С аэродрома ехал Лосев - остановил свой "газик", вылез послушать.
    - ... советский солдат на голову выше зарубежного! Вы должны всегда помнить об этом! А у нас ещё есть товарищи, которые служат по принципу: в пень колотить, лишь бы день проводить. День да ночь - сутки прочь. А денежки-то - идут?
    Парторга поддержал, весело скалясь, старшина эскадрильи Рябухин:
    - Солдат спит, служба идёт, товарищ капитан!
    - Вот-вот, есть у нас ещё это, товарищи! - обрадовано закивал Тур. - Но мы с вами призваны не для этого. Нам Родина поручила охрану границ, и мы...
    Всё ниже опуская голову, Лосев тоскливо думал: "Что мне с ним делать?.." - Повернулся, махнул сержанту-шофёру ехать дальше без него, и медленно, будто нёс на плечах горе, пошёл к штабу пешком. Не везло ему на партийных работников.

    4

    С прошлого года, когда Медведев вернулся из отпуска, который провёл в родном селе на Оке, его словно подменили: жил, будто опущенный в воду. А после случая с ночным бомбометанием, это заметила и жена. Осторожно спросила:
    - Митя, что с тобой? Ты не заболел?
    - Нет, здоров.
    - А чего такой хмурый?
    - Да не с чего быть весёлым, - ответил Дмитрий Николаевич жене. О чём-то подумал и рассказал о прошлогодней встрече с бывшим односельчанином Андреем Годуновым: - Понимаешь, заважничал, охамел. Первым секретарём райкома партии работает в соседнем с Липками районе. Мне о нём его заместитель, второй секретарь, Игорь Анохин, такое порассказал, что у меня волосы дыбом!
    - Где же ты их встретил? Сразу обоих, что ли?
    - Да нет. Годунов этот - проезжал мимо Липок ночью. Пьяный был. Случайно остановился у дома сестры - воды попить - ну, и зашёл. Узнал меня, остался посидеть - интересно ему... По пьяному делу куражиться начал. Я ему и сказал, всё, что о нём подумал. Что ему - не секретарём быть, а под суд надо!
    - Из-за этого так расстраиваться до сих пор? - спокойно спросила Анна Владимировна, глядя на мужа.
    - Да не из-за того, что сказал ему. А из-за того, что он помещиком там себя чувствует! Подмял всех под себя. Ну, я и поехал в его район. Познакомился там с его вторым секретарём. Этот мне очень понравился. Вместе написали про Андрюху в Москву.
    - Ты?!. - удивилась Анна Владимировна. Но тут же изменила тон: - И... что тебя так угнетает? На себя не похож стал.
    - Да ведь секретарь же райкома... Не пешка какая-то - подлецом стала!
    Анна Владимировна вновь с изумлением уставилась на мужа. С досадой спросила:
    - А ты что, не знаешь, что они везде теперь такие? Как твой Годунов.
    Дмитрий Николаевич знал. Но вопрос, поставленный женою прямо в лоб, поразил его. Что же это? Выходит, все уже об этом знают и продолжают спокойно жить дальше, будто ничего не произошло? Однако спорить с женой не стал, потому что и сам же молчал вот по сей день, до партбюро, которое затеял Тур. Сделал вид перед женою, что опаздывает на работу, и убежал от разговора. Но и после работы опять он думал всё о том же, даже когда лёг спать: продолжал задавать себе вопросы, от которых брала оторопь: "Получается, смелым стал только потому, что Годунов - из одного села и поэтому не страшен? Восстал против него. А чего же не восставал против других, зная, что и они - такие же? Кишка тонка?
    Когда же превратились мы в осторожных старичков, которые боятся высказать своё мнение? Покорились всему и ждём прихода старости. Это же надо - молчал столько лет!.. Никого не трогал, не задевал. Вот Андрюха и вымахал во весь наглый свой рост! А Тур... разве не такой же?"
    В темноте перед Дмитрием Николаевичем вновь возник его 40-летний земляк и секретарь Годунов - пьяно усмехающийся, глумливый. И, будто наяву, спрашивал опять:
    - Ты думаешь, жизнь идёт по твоему Марксу? Нет, дорогой. По Марксу - это для дураков.
    - А для умных, как же?
    - Для умных? - Годунов перестал улыбаться. - А вот как... По закону жизни: ты - мне, я - тебе. Кто с этим законом не согласен - тот против жизни, того надо увольнять. Не копай, сука, не ищи там, где не клал - не твоё это!
    - Значит, Анохина ты хочешь уволить тоже за это?
    - А за что же ещё? Может, мне ждать, когда он под меня яму выкопает? Шалишь, брат!.. А потому - запомни: сунешь свой нос и ты в мою задницу, поедешь - вместе с ним!
    - Куда это?
    - У-у, да ты, я вижу, совсем ещё тёмный, как телок. Ничего не знаешь, ничего в жизни не понимаешь, а лезешь воевать? Тогда, смотри, без партбилета можешь остаться!..
    Медведев открыл в темноте глаза. Теперь он понимал уже всё, даже то, чего не понимала жена и остальные, и его прошибло холодным потом. Тоскливо подумал: "Сами отказали себе в праве думать, иметь своё мнение, отстаивать его. Голосовали, принимали всё без рассуждения: так надо. Кому надо, почему надо, да и надо ли - даже не спрашивали. На войне - не пропустили фашизм! Это же сила была! А вот годуновых - пропустили с такой же философией. Да ещё и боимся их. Это ведь Анохин сделал меня смелым на полчаса, когда я был вместе с ним, и мы писали... А теперь я, если по-честному, опять чего-то боюсь, в сущности. Всякая самостоятельная мысль, идущая вразрез с официальной, всех нас пугает: откуда взялась, как посмела такая зародиться? Искренним бывает человек только наедине, да и то недолго. Днём - совсем мало: работа, некогда. Больше ночью. Не густо. Зато во всеобщей лжи начинаем купаться с утра.
    Поздоровался сегодня с Волковым - первая ложь. С ним не то что здороваться, видеться не хочется, но... так надо: офицерская этика, вежливость. Пришёл на аэродром, а там говорят: "Ваш Смирнов напился вчера". И ты ругаешь Смирнова, хотя и знаешь, Смирнов - человек честный, хороший. Обидели его вчера чёрной несправедливостью, изругали за то, что весь день работал, как проклятый, и всё-таки не успел всего сделать к ночи. И он напился. С обиды, что вместо помощи - работы ведь на троих было! - одна ругань. Вот и занесло труженика в духан. А кто-то увидел и сообщил. И ты тоже должен теперь его мучить. Должен! Опять ложь. В душе-то я сочувствую ему, но... "так надо".
    Наконец, вроде бы воспротивился вот и сам, рассказал обо всём Аннушке. И что же в ответ? Нашёл, мол, о чём думать: везде так. Значит, опять возвращается всё на круги своя: так надо? Ну, разве же не насмешка?
    Даже издевательство. Подошёл сегодня солдат - в газете что-то там вычитал, как-то по-своему всё понял и обратился ко мне за разъяснением: а как, мол, по-вашему, какое у вас мнение на этот счёт? Оно у меня, конечно, было это мнение. Точь-в-точь такое же, как и у этого неглупого солдата. Но сказал я ему совсем другое, не то, как думал на самом деле, а то, как "надо". И ведь знал, что он больше никогда уже не подойдёт ко мне, ни с чем, потому что я для него - теперь человек неискренний. А я - ничего, терплю это всё: ладно, думай обо мне, что хочешь, зато я знаю, что меня за мою ложь не тронет никто. Но скажи я ему прямо, и если об этом узнает Тур - меня могут выгнать из армии.
    И вся эта всеобщая неискренность переносится и в дом, на семью. Потому что ложь общественная всегда порождает и личную ложь. Иногда хочется спросить: "Ну, скажи мне по совести - любишь?". Так ведь не спрашиваю, боюсь. Лежу и притворяюсь, что сплю. А сам вот думаю, прислушиваясь к её дыханию: о чём она сейчас?.. Ведь тоже не спит, только притворяется. Но спросить - неудобно. Вот и лезет от такой жизни раскалённая игла в сердце, да порою так, что нечем становится дышать.
    Не могут у нас люди быть откровенными. В сущности, все не могут, даже большие начальники - такой устроили нам нашу жизнь. Мы и боимся лжи, и в то же время не хотим, чтобы она выяснилась. Так и остаётся незыблемой страшная ложь во всём. Оттого, что нам кажется, будто жить вот так, как живём мы - легче.
    А как надо жить? Чтобы всем было хорошо. Кто это знает?"
    Так и уснул Медведев, не ответив на свои вопросы - лишь сердце себе растревожил. Твёрдо знал лишь одно: жить надо как-то иначе. Может, и Аннушка тогда переменится?..

    5

    Декабрь в Закавказье укреплялся в своих правах медленно. Дохнул из ущелий холодом, выстудил небо, прочистил его от мокрых облаков и только дней через 10 выбелил однажды ночью все горы. Стояли они утром, как забинтованные. Увидел их из деревни петух и закричал в изумлении во всё дурное петушиное горло: "Зима-а!.."
    Пролаяли на зарю и озябшие за ночь собаки, но почему-то несмело - не понравилось, должно быть: зима - это холод. А вот в гарнизоне Лосева люди - обрадовались: зима! Значит, скоро и в долины придёт - стали готовить лыжи, детские санки. Снег лежит в этих краях не более 10 дней, а потом будет грязь непролазная, так что готовиться к снегу надо заранее.
    Так всё и вышло. Когда снег пришёл, а потом растаял, лётчики и техники засобирались в отпуск - самое их время! Люди везде едут летом - на пляжи, на море, а в авиации - наоборот. Так уж заведено высоким начальством - хорошая погода существует не для пляжей, а для полётов. Ну, на то оно и высокое - наверху сидит, далеко всё видит.
    К концу декабря, когда дни старились и умирали так быстро, что их не успевали и упомнить, по общежитию холостяков разнеслось: разрешили!.. Отпуск, братва!.. К дню рождения великого Сталина!..
    До нового года оставалось всего 11 дней, и весёлый холостяцкий люд забегал, торопясь выехать, чтобы успеть к празднику домой. В штабе бросались к начстрою:
    - Христа ради, проездные документики поскорей!
    К начпроду:
    - Родной, по аттестатику!..
    К начфину:
    - Отец, не погуби!..
    Все торопились, всем хотелось успеть. Были и такие, которым надо ехать дальше Сибири, глухой неведомой тайгою. И потому до ночи трудился в штабе начстрой - сознательный! Выписывал проездные документы в первую очередь для тех, конечно, кому "звериной узкою тропой". Матерился ночью и начпрод - оформлял аттестаты на продовольствие. Знал, всё равно "соколы" не отвяжутся. А то ещё к столбу привяжут верёвками, как в прошлом году - наподобие распятия. Оно, конечно, можно б и повисеть в укор людям: "Бога забыли, совесть забыли". Но в гарнизоне одни неверующие, хотя и по небу летают, да и с восходом солнца может явиться Лосев. А тогда, хотя и не Бог он, но зачем начпроду страшный суд ещё и на этом свете? Не гордый, подождёт.
    Работал, не торопясь, только отец-начфин: денежки счёт любят. И тут уж перед ним, хоть и "соколы", тихой овечкой каждый, воспитанным ягнёнком. В общем, ночь была для всех напряжённой, бессонной, да ещё накануне дня рождения Сталина, к которому тоже готовилась вся Грузия официально, а уж духаны
    не закрывались до самого утра.


    Русанов проснулся непривычно рано - поджимал мочевой пузырь после ночного пива в духане. Солнце ещё только выглянуло из-за гор. Холодно синели утренние тени деревьев на сохранившемся в саду снегу. Выйдя из деревянной уборной, Алексей пошёл в дом досыпать, с радостью вспомнив, что с сегодняшнего дня он уже в отпуске, и что на службу ему не идти.
    Впрочем, на службу он не ходил после обеда и вчера - встретил Ольгу, она сказала, что придёт к нему сейчас, и, действительно, пришла, но минут лишь через 40. Пристраивала у соседки дочь. Если бы не эта маленькая девочка, не было бы и проблем - они могли бы встречаться чаще. Но беспомощного ребёнка одного не оставишь, а отдавать часто соседям, значит, навлечь подозрение. И Ольга, мучаясь своим положением, горько сказала: "Знаешь, я прямо, как собака на цепи! Рядом - ходишь ты, идёт жизнь, а меня - цепь не пускает". И молила, глядя чёрными, как антрацит, глазами: "Алёшенька, милый, смотри, не женись там, в отпуске, ладно?" Получалось, вроде шутила, а в голосе были слёзы и страх. Тогда пошутил и он: "Ты же вот - замужем? А почему нельзя мне?". И сразу пожалел о своей шутке - у Ольги вырвался стон: "А ты - мог бы жениться на мне? Я - хоть сейчас, хоть на край света с тобой! Попросись куда-нибудь на Камчатку или на Сахалин, а?.." В просьбе столько было чувства и искренности, что Алексей поперхнулся - пил как раз вино - и замолчал, делая вид, что не может говорить.
    Ушла Ольга от него - было ещё светло - с риском для себя, но не жаловалась, не упрекала, как и не просила больше ни о чём, кроме "не женись там!..". А всё равно Русанов чувствовал себя виноватым перед нею. Прямо раздвоение личности какое-то. Любил вроде бы Нину, собирался даже заехать к ней, а думал всё время об Ольге. Что делать - не знал. Настроение было угнетённым. Чтобы отвлечься, позевал, посмотрел на незаведённый будильник, на собранный в дорогу чемодан - хорошо это придумано, отпуск: увидит, наконец, отца, мать! - накрылся опять одеялом, и сладко заснул.
    Выспавшись, Русанов проснулся, сунул ноги в шлёпанцы и начал приседать. Потом наладил опасную бритву и не спеша побрился. Затем почистил зубы, долго плескался под рукомойником - хорошо! Одевался он тоже не спеша - на этот раз в парадную форму. Из трюмо на Алексея смотрел изящный, наглаженный, ну, прямо-таки символ русского офицера, а не просто офицер. Поблескивали жёлтым лавровые латунные листочки на козырьке фуражки, переливался жёлтым золочёным цветом и широкий мягкий пояс, чёрным лаком, словно глаза Ольги, отсвечивал кожух офицерского кортика на бедре - всё было просто здорово. Русанов снял фуражку, ещё раз причесал густые волнистые волосы, взглянул на румяные щёки и, довольный осмотром, надел на себя шинель, снова фуражку и отправился на завтрак в духан.
    День был сначала прохладный, но сухой, солнечный. Ветер гнал по небу стружки белёсых облаков, а над горами на севере вылепил из них даже белоснежную бабу - с головой, носом. Вот так облако! А потом потеплело, и снег на земле таял уже и в садах, где ходили лишь вороны. Опять везде возникла чёрная не просыхающая грязь. На проходивших по шоссе грузовиках грязь была даже на лобовых стёклах. Гнилая всё-таки зима в Закавказье.
    В духане было полно отпускников. Кто похмелялся после вчерашнего, кто, как Русанов, зашёл просто поесть. И хотя Алексей почти не пил ничего, просидел вместе со всеми (за компанию) долго. А выбрался в город на попутной машине только под вечер - поезд отходил на Москву поздно, чуть ли не в полночь, куда было спешить. Он и не спешил, забыв обо всём на свете, кроме отпуска. А приехав, не узнал грузинской столицы: Тбилиси сверкал тысячами разноцветных огней. В небо летели фейерверки, по улицам плыли в темноте бенгальские огоньки, шли толпы нарядных людей, гремели торжественными маршами репродукторы на столбах. Чувствовалось, совершался какой-то великий праздник. И Алексей, забывший о дне рождения Сталина, спросил у прохожего:
    - Генацвале, скажите, пожалуйста, что за праздник сегодня?
    Прохожий изумлённо уставился на него и, не ответив, спросил:
    - Аткуда ти, дарагой, с Луны, нет? Где служишь? На нэбо пасматри, на нэбо! - ткнул он пальцем в южную сторону города.
    Алексей, задрав голову, посмотрел. Высоко над городом парил в воздухе похожий на икону огромный портрет Сталина, подвешенный к аэростату, почти невидимому в тёмном небе, так как он был метров на 200 выше портрета. Снизу портрет косо освещали 2, скрестивших свои лучи, прожектора. Их жёлто-голубые щупальца и золотили его. Над головой Сталина блистали неяркие, еле различимые звёзды.
    Алексей сразу вспомнил: "Сегодня же 21 декабря, и в духане ребята говорили: было торжественное собрание вчера, посвящённое дню рождения Сталина!". Великому вождю и учителю всех народов исполнилось 70 лет, об этом писалось в газетах и сообщалось по радио. Как можно было об этом забыть? Видимо, всё из-за отпуска, Ольги, ночной попойки с друзьями, недосыпания, расстройства. Хорошо хоть, прохожий напомнил, как подобает сегодня вести себя.
    Отойдя от своего места подальше, Алексей представил себе, что делалось сейчас по всей стране. В десятках тысяч клубов - и в гарнизоне тоже - сидели, наверное, опять с серьёзными лицами люди и слушали трансляцию торжественного доклада из Большого театра в Москве, посвящённого жизни и деятельности Сталина. В гарнизоне после этого выступит Васильев или Тур. А потом начнётся вечер художественной самодеятельности, в котором участвует и Ольга - поёт в хоре. Потом будут внеурочные танцы. А на почтамтах страны разбирают вороха приветственных телеграмм и рапортов - каждый завод, каждый колхоз обязан послать. Такой порядок.
    А сам Сталин сидит, вероятно, на сцене Большого театра в президиуме и слушает, как его чествуют. Неужели приятно слушать каждый день про свою гениальность, да ещё и в свой день рождения - неискреннее же всё! А сколько нужно терпения, чтобы принять приветствия от послов всех стран - ведь старик... Да, 70 - это много. Может, думает сейчас об усталости, смерти. И тогда всё - мишура, мелочи. Может, и не до гостей ему, старческая печаль на лице? Нет, лучше уж быть совсем неизвестным, но молодым, чем быть таким царём, перед которым все трепещут и преклоняются.
    Алексею даже приятно стало, что он молод и здоров и что всё хорошее у него ещё впереди, а у Сталина - уже позади. Он ни в чём не завидовал великому вождю и вообще относился к нему сложно. Удивляло терпение к лести, которую вождь выслушивал ежедневно по радио, встречал в каждой газете и не останавливал. Выходит, нравилось? А где же тогда просто ум? Почему не запрещает кинофильмы, в которых показывают колхозников за ломящимися от изобилия пиршескими столами? Где же стыд и совесть? А сколько выходит персидски льстивых стихов, посвящённых ему, словно шаху! И опять вождь молчит. Раздаёт за такие стихи премии своего имени. Почему?
    Непонятного было много. А главное - об этом нельзя говорить. Вот это - уж знали все. Но почему нельзя? Выходит, странная какая-то демократия...
    Приехав на вокзал, Алексей сдал чемодан в камеру хранения и пошёл в воинскую кассу. Билет ему выдала хорошенькая грузинка с газельими глазами, и настроение у него слегка поднялось. Но оно тут же опять сникло, когда увидел на перроне, как бесплатно угощали вином прибывших из России русских пассажиров, выходящих из вагонов. Их направляли к лоткам с бочками, и там улыбающиеся продавцы наливали им по стакану вина, что-то говорили, и те, радостно кивая и тоже улыбаясь, выпивали это вино за здоровье Сталина. А милиционеры посылали к лоткам следующих...
    "В какую же копеечку это обойдётся грузинскому народу, - думал Алексей, глядя на официальное "гостеприимство", устроенное властями, - если такое творится и на остальных вокзалах Грузии! А главное - зачем? Стаканом вина не задобрить даже алкоголика..."
    До отправления поезда на Москву было ещё далеко, и Русанов направился в ресторан, чтобы скоротать время. Были слышны гудки паровозов, будораживших душу предстоящей дорогой, и не знал Алексей, что в это самое время его штурман, Николай Лодочкин, оставшийся в гарнизоне, опасно будоражил душу Ольге Капустиной, не представлявшей, что делать, как ей отбиться от назойливого кавалера, подстерёгшего её на улице, когда вышла из клуба, чтобы идти домой, и как ей спасти от беды любимого человека.


    - Оля, привет! - остановил Лодочкин Капустину, выходя из-за дерева, в тени которого притаился.
    - Привет, Коля. Я думала, ты остался в клубе на танцах...
    - А чего ты не осталась сама?
    - Ты же знаешь, у меня дома маленькая дочка.
    - А если б здесь был мой лётчик?..
    - А вот это, Коля, тебя не касается! - обиженно проговорила Ольга, направляясь вперёд, чтобы пройти и прекратить неприятный для неё разговор. Но Лодочкин остановил её:
    - По-моему, ты - ошибаешься. Я потому и остановил тебя здесь: есть важный разговор...
    - Какой ещё разговор? - насторожилась Ольга, различив в голосе Лодочкина какие-то странные, грозные нотки.
    - Может, погуляем в стороне от прохожих? Смотри, какая ночь, какие звёзды!.. - Лодочкин поднял голову, разглядывая звёзды, и был похож в профиль на утку - даже голову положил слегка на бок.
    - Ну, что же, пойдём! - неожиданно согласилась она, почувствовав всем своим существом какую-то непонятную ей опасность. - Только недолго, ладно? - добавила она.
    Они прошли в сторону деревни, сойдя от дороги сначала на протоптанную в грязи тропку, а потом в тень от большой старой акации, где и остановились. Ольга произнесла:
    - Я слушаю тебя, Коля: говори...
    - Сейчас... - Он несколько секунд помолчал и, сглотнув, трудным голосом начал: - Скажи, ты ведь знаешь, что я тебя люблю?
    - Знаю, Коля. Но, прошу тебя: не надо об этом.
    - Почему?
    - Потому что не надо. У меня есть семья, муж... А у тебя... это пройдёт. Поезжай в отпуск, пока ещё всё не так сильно. Встретишь там девушку, женишься.
    - Нет, Оля, у меня это - сильно, и не пройдёт...
    - Значит, сам себе помоги, чтобы прошло.
    - Но, почему, почему?! Я ведь не просто так... Я женюсь на тебе, хоть завтра!
    - А меня ты спросил - хочу ли я этого?
    - Я знаю, ты любишь бабника Русанова!
    - Скажи, а почему я должна отчитываться перед тобой в своих чувствах? И почему это, ты вот, пристаёшь к чужой жене, и... не считаешь себя бабником, а своего лётчика - считаешь?
    - Я не говорю тебе, что ты - должна отчитываться передо мной. Зачем так? - Лодочкин растерялся. Но тут же с угрозой проговорил: - А вот Русанов - это другое дело... Ты не знаешь его, и многим рискуешь...
    - Чем это?
    - У него... бывают "не наши" разговорчики! Лучше тебе держаться подальше от него...
    Теперь она поняла, наконец, какая грозит опасность Алексею, и немедленно изменила тактику:
    - Фу-у... Раз так, я могу и не разговаривать с ним. С чего ты взял, что он мне нравится? Из-за того, что танцую с ним? Он хорошо водит на вальсе, вот и всё.
    - Правда? - радостно вырвалось у Лодочкина.
    - Какой же ты глупенький!.. - ласково проговорила она журчащим голосом. - Ты потому и не любишь его: решил, что он мне нравится, да? А мне нравятся красивые платья, поклонение мужчин. Как всякой замужней женщине. Но конкретно - мне не нужен никто, вот и всё.
    - А я тебе? Хоть немного нравлюсь, нет?
    - Ко-ля!.. Ну, я же сказала тебе. Я не хочу обижать таких, как ты. Уезжай, зачем тебе терять отпуск?
    Они стояли у тёмного голого ствола акации, дул ветер, гудели где-то невидимые провода. У Николая гудели и ноги, и печально гудело в душе. Ветер был пронзительный, холодный. И холодными, жестокими были слова Ольги. Не прощаясь, он пошёл от неё.
    Она догнала его, повернула к себе за плечи.
    - Не надо на меня обижаться. Такова жизнь: в ней никто никого не жалеет. - И поцеловала его в губы.
    Тогда он обнял её и стал нежно целовать. Она не противилась, но была деревянной, как от мороза. Он не понимал её.
    Она наклонилась и потёрла у себя под пальто стынущие колени - не собиралась долго быть на холоде, только в клуб и назад, а потому и оделась легко. Сказала:
    - Я дура. Добрая дура! Сколько раз себе говорила, жалеть надо только себя, а не...
    Он не дал ей договорить, вновь целуя её. И опять она не противилась. А когда он поцеловал её ещё несколько раз, она просто и скучно сказала:
    - Ну, доволен?
    Он подумал: "Хорошенькое дело! Будто мордой на кирпич налетел..." Но молчал, чувствуя себя обиженным и несчастным. А потом близко увидел в темноте её сухие и далёкие глаза, подумал опять: "Хорошенькое дело! Её любят, а она..." Но не посмел больше ни обнять её, ни поцеловать. Только спросил:
    - Можно я останусь здесь до нового года? Ни о чём тебя не прошу, только об одном: потанцую с тобой в новогоднюю ночь в нашем клубе, и уеду. - Он чувствовал, что робеет перед ней и не может вот так, даже не потанцевав с нею, не ощущая её в своих руках, уехать. Она казалась ему сильной, умной. А главное, считал он, никому недоступной. Действительно верил, что ей нравится только всеобщее поклонение.
    - Как хочешь, - тихо ответила она. - Я сказала тебе всё...
    На этом они расстались. Лодочкин, оставшись в гарнизоне, радуясь тому, что и Русанов не любим Ольгою, не знал, что Ольга после его ухода оттирала платком себе губы, ненавидела его и в то же время боялась, что он может навредить Алексею. А потому и не оттолкнула его, когда он пришёл в новогоднюю ночь в клуб на танцы. В зале работал буфет, организованный Багратом. Была ёлка. Все молодые офицеры встречали новый год в клубе.
    Лодочкин несколько раз приглашал Ольгу танцевать. Вначале она ему показалась весёлой и беззаботной, но потом увидел её глаза, смотревшие будто мимо, насквозь, и понял, что она холодна к нему, как к покойнику. С этой минуты в душе у него что-то оборвалось, и на другой день он выехал к себе домой.
    В дороге много курил, выходил в тамбур даже ночью. В тамбуре лился жёлтый слабый свет, и было сильно накурено. Гремели под ногами колёса. Дрожал пол. Вроде бы и никого нет, никто не мешает, а на душе тоскливо и одиноко - хотелось выть. Да ещё слышал, как между ударами колёс дышала на воле зима - скреблась в стены вагонов снегом, лезла в щели свежим холодом.
    Мимо прошли ревизор и кондуктор с жёлтым фонарём в руке. Оба в синих шинелях с белыми металлическими пуговицами, от обоих тянуло холодом, запахом снега, а на заиндевевших пуговицах были выдавлены скрещённые молоточки.
    - Моро-оз!.. Прижало после Харькова-то, а?.. - сказал кондуктор.
    Стучали на стыках рельсов колёса. Поезд мчал сквозь чёрную ночь, развозя пассажиров по их непредсказуемым судьбам. Все спали. Не знал Лодочкин, что его лётчик уехал не в Киргизию, а в Саратов ещё неделю назад.

    6

    Показался вокзал, поезд начал тормозить - Саратов...
    Город вроде бы и не изменился - только Волга покрылась льдом, укуталась в снег и стала белой: не ходят теперь по ней пароходы. Ещё летом курсанты разгружали здесь баржи с дровами, мечтали о выпуске из училища. И вот Алексей здесь снова, но совсем уже не тот, каким был до встречи с Самсоном Ивановичем Хряповым - значит, идёт время!..
    На привокзальной площади Алексей взял такси и поехал в общежитие университета, где жила Нина. Мелькали знакомые улицы, загорались светофоры, спешили прохожие, а он думал только об одном: "Ну, скорее же, скорей! Сейчас увижу, и всё выяснится".
    По коридору общежития шмыгали какие-то девчонки, рассматривали его потихоньку, шептались. А Нины всё не было. Сидеть на подоконнике перед всеми надоело, и Алексей спустился вниз, в вестибюль. Там он и увидел её - шла к подъезду чем-то озабоченная, смотрела под ноги, вошла и не заметила его. На руке у неё болталась чёрная сумочка.
    - Нина! Здравствуй!.. - Он шагнул к ней.
    Подняла голову, увидела.
    - Ой, Алексей?.. Здравствуй. - Ровно так, спокойно - почти и не удивилась. Протянула руку: - Приехал?
    - Как видишь.
    - А я - сдавала сегодня. Сессия! Девчонки передавали мне: лётчик какой-то ждёт. Ну, я догадалась, конечно. Вот... только освободилась.
    Он стоял и с удивлением смотрел на неё. Тёмная шапочка. Золотистые локоны. Голубые глаза - внимательные, спокойные. Спокоен почему-то и сам: вот что, оказывается, удивляло-то - не щёки Нины, схваченные морозцем, а собственное спокойствие. А в Нине - всё просто, знакомо и даже не взволновало. Мысли были о чужой жене, Ольге. Дикость какая-то... Столько мечтал об этой встрече, и нате вам!..
    И всё-таки Алексея задело, что Нина не обрадовалась ему тоже - стояла перед ним спокойная и была вроде бы та, прежняя, но и не та, было в ней что-то и новое. Зря ехал!..
    - Сдала?
    - Четвёрка!
    - А остальные?
    - В порядке. Теперь - каникулы! Ну, куда мы пойдём?
    - Куда хочешь, я - в отпуске.
    - В кино?
    - Куда хочешь.
    - Тогда - в кино. Ужас, как давно ничего не смотрела! Но тебе, наверно, поговорить хочется?
    - А тебе?
    - На дворе - холодно, и ветер. Здесь - не та обстановка...
    - Пошли в ресторан, - предложил он, чувствуя, как поднимается в нём непонятная, глухая обида. "Алексей!.." - вспомнил он её возглас. Одним этим сказала всё.
    - Я так и знала, что ты это предложишь! - Она рассмеялась.
    - Прости, я забыл, что для интеллектуальной беседы...
    - Не злись. В ресторан, так в ресторан. Собственно, лучшего нам и не придумать сейчас. Я тоже хочу есть.
    В ресторане было тепло, людей сидело немного - все готовятся к празднику, не до ресторанов. С небольшой эстрады в конце зала играл маленький оркестрик из трёх человек - аккордеонист, кларнет и контрабас: исполняли тягучее негромкое танго. Алексей отыскал незанятый стол и подозвал официанта. Когда тот ушёл, спросил задумавшуюся Нину:
    - О чём ты сейчас?..
    - Так - разное... Что ты - хороший парень, например. Вот взял и приехал.
    - Извини, я сделал ошибку.
    Нина стала рассматривать пятнышко на юбке: откуда взялось?..
    Алексей пробормотал:
    - Если бы я знал, что происходит, ехал бы без пересадок.
    - Алёша, я сама не знаю, что происходит, понимаешь? - У Нины вздрагивали губы. - Тебя не было, и мне казалось... А приехал, улыбнулся - и я...
    - Что ты?..
    - Не знаю... Мне жалко и тебя, и себя. - Она опустила голову, чем-то расстроилась. Поняв её по-своему, Алексей сказал:
    - Ладно, я завтра уеду. Отец пишет - невесту мне там подыскали. А что? Всё может быть...
    Официант принёс водку и вино, закуску. Алексей налил после его ухода в рюмки, предложил:
    - Ну, выпьем за мою удачу с невестой?
    Нина взяла свою рюмку, чокнулась с Алексеем, но пить не стала - дрожала рука. Поставив рюмку на место, она смотрела в окно. Алексей спросил:
    - Не хочешь, чтобы мне повезло?
    - Нет... Просто что-то не хочется пить.
    - Скажи, а ты - любишь своего жениха?
    Рассматривая оркестрантов, Нина неохотно ответила:
    - Не знаю. Он хорошо ко мне относится. Я бываю у него дома. Милые, интеллигентные люди... Собственно, его родители уже привыкли ко мне - относятся как к своей, понимаешь? Было бы неудобно...
    - Ладно, не будем об этом. Тем более что и я не святой...
    - Ты хороший парень, Алёша. - А сама не смотрела.
    - Спасибо. - Он закурил и, чтобы не дымить в её сторону, повернулся к ней боком. Почему-то он тоже боялся посмотреть ей в глаза. Но всё же спросил:
    - Почему ты не пришла тогда? Ведь его тогда не было.
    - Я это сделала ради мамы. Она очень просила меня об этом.
    Он резко повернулся к ней:
    - И ты... Так и будешь жить ради мамы и для мамы! А для себя?
    - Этим я и себя хотела проверить: насколько серьёзно всё.
    - Проверила? - Он налил себе в стопку ещё и выпил.
    Нина молчала, и он примирительно произнёс:
    - Ладно, давай обедать, наш официант, кажется, несёт уже...
    Всё было Алексею ясно: и почему не пришла к нему на выпускной вечер, почему не отвечала на письма. Может, и к лучшему всё, думал он, глотая ресторанную солянку. Понимал, делать ему здесь больше нечего, надо прямо из ресторана - на вокзал, и ехать отсюда домой. И оттого, что всё разъяснилось, ему стало легко - исчезло мучившее его раздвоение. Вот вернётся после отпуска в часть и сделает Ольге предложение. Всё в его жизни станет опять чистым и ясным. Он предложил:
    - Ну, что, пошли отсюда? Сейчас рассчитаюсь с этим галстуком-бабочкой и отвезу тебя в твоё общежитие.
    Они сидели и ждали, когда подойдёт официант. Рядом заиграл отдохнувший оркестрик. За соседним столом поднялись танцевать размалёванная девица и пожилой толстячок. Девица привычно поправила на бёдрах платье - потянула вниз - и равнодушно приподняла руки. Толстячок был ниже её и напоминал таракана. Довольный, пузатый, он обхватил её короткими лапками и, упёршись в неё своим животом, засеменил в фокстроте.
    - Может, потанцуем? - спросила Нина. Голос у неё дрожал.
    Алексей посмотрел на толстячка, на его равнодушную партнёршу, на официанта в белой куртке, несущего кому-то на подносе графин с водкой и нарезанную ветчину. Ветчина была похожей на сырые лица пьяниц, и его охватило желание уехать из Саратова немедленно, сейчас же.
    - Не хочется что-то, - ответил он Нине угрюмо.
    - Как знаешь... - В голосе Нины прозвучала обида. - Тогда пошли?..
    Алексей расплатился, и они вышли. В грудь им ударил порывистый, обозлившийся ветер - погнал по утоптанному снегу бумажки, сухие последние листья с деревьев. Над деревьями кружило и галдело растревоженное вороньё. Где-то далеко, видимо, на вокзале, сиротливо тутукнул паровоз - коротко, как вскрик. Кутаясь в пальто и шубы, торопились к трамвайной остановке прохожие. Увидев, что такси нигде нет, Алексей тоже пошёл к трамвайной остановке, взяв под руку Нину, чтобы не поскользнулась и не упала. Поджидая трамвай, на остановке приплясывали мальчишки из ремесленного - стучали большими рабочими ботинками. Возле них, закутанная в платки и телогрейки, стояла женщина, похожая на кочан капусты.
    Наконец, показался вдалеке красный трамвай - шёл быстро, раскачиваясь и высекая дугой длинные сине-зелёные искры. Одновременно со звоном затормозил, остановился, и Алексей и Нина вместе со всеми быстро сели в него. Двери захлопнулись.
    Трамвай громыхал, раскачивался, звенел. За окнами проносились жёлтые размытые пятна фонарей и мётлы, согнувшихся от ветра, деревьев, похожие на косые мазки тёмным по загустевшему вечернему воздуху. Алексей стоял рядом с Ниной, почти дышал ей в ухо и думал: "А как там Ольга?.." Ещё год назад он был счастлив здесь, барахтался с Ниной в сугробе, целовался, и вот стоят уже, как чужие и далёкие друг от друга люди, каждый думает о своём, потому что время, как этот, продолжающий греметь и раскачиваться, трамвай, увезло их от прежнего и, казалось, счастливого места. Недаром, видно, люди сложили мудрую поговорку о том, что много воды утекло, и что в одну воду второй раз не ступишь. Жизнь не остановишь, и она бесстрастна.
    Выйдя из трамвая, они опять шли молча. И опять над их головами стучали под ветром заледенелыми ветвями деревья и кричали озябшие вороны, проносившиеся по ветру с задранными хвостами, как-то боком. Чтобы не молчать, Алексей проговорил:
    - Наверное, пойдёт снег.
    - Что же ты? Не попытался даже меня поцеловать...
    А голос и не шутливый вовсе, дрожащий, хотя слова были насмешливыми. Алексей ответил тоже недружелюбно:
    - Из чувства врождённой деликатности.
    В нём снова поднялась волна обиды - и против Нины с её женихом, и против города, в котором она училась, против злого ветра, тусклых фонарей. Какая-то неясная, тусклая жизнь везде - без определённости. Все чего-то выгадывают, ловчат или боятся. А снег под ногами скрипел жалобно, прощально и, закрученный поднявшейся непогодой, летел почему-то не по правилам: снизу - вверх, в лицо.
    - А я думала, ты меня поцелуешь.
    Теперь в голосе Нины звучало желание досадить. Он ответил ей тем же:
    - Сейчас у тебя губы холодные - не хочется.
    - Как знаешь, не пожалей потом...
    Ветер неожиданно стих, и пошёл снег, как предположил Алексей. Навстречу неслись в темноте зелёные огоньки такси - появились, наконец, когда уже отпала надобность. Алексей вспомнил другую ночь, Млечный Путь, бегущего в неизвестность курсанта, которого ждал где-то неизвестный ему новый полк, новые люди. Теперь он этих людей знает, там, среди них, его ждала Ольга. Но теперь нет больше в небе Млечного Пути, некуда бежать - завирюха. Может, и вся жизнь это сплошная завирюха? Алексей оборачивается, но вместо зелёных огоньков видит только красные - эти в будущее не подвезут, занято для других.
    Все куда-то несутся, спешат - думают, что к счастью. Он тоже так думал год назад. Тогда тоже была завирюха, но кончилась - дорогу осветила вышедшая из-за крыш луна. Теперь - всё наоборот: кончился свет, и началась завирюха. Завертела, закружила в самостоятельной жизни. Какая же она самостоятельная, если тебя крутит словно невесомую снежинку! Только пошёл по своей дороге, и уже некуда идти? Ничего не видно впереди.
    Красные точки огоньков такси похожи издали на тлеющие папиросы. Идёт кто-то и курит. Бросил, и нет огонька - скрылся, истлел. Неужто и люди что папиросы - для тленья, а не для огня? Истлел вонючим дымком, и пропал... Для чего тогда всё?
    - О чём ты думаешь? - спросила Нина.
    - Об огоньках.
    - Каких огоньках?
    "Значит, не поняла", - подумал Алексей, и пояснил:
    - О короленковских, помнишь? Лодка, осень. Реку сечёт дождь, холодно, неуютно. И вдруг огоньки впереди. Ты же сама мне об этом...
    - Ты ищешь свой огонёк?
    - Да. Я ищу его с тех пор и ищу.
    - Нашёл?
    - Нет пока. Когда я отсюда, из Саратова, уезжал летом, то встретил одного страшного человека. Он сказал мне, что все деревья - дрова, а всякая еда - закуска, и больше ничего, и не надо, мол, усложнять. А другой человек - в полку, куда я приехал - сказал другое: "Кто правды боится - сам неправдой живёт". Часто я их теперь вспоминаю. Потому, наверно, и трудно всем, что мир на этих двух в основном поделён. - Алексей замолчал. Почему он сказал ей это, для чего, и сам не знал.
    - Говори, Алёша. Мне интересно. - В голосе Нины Алексею почудилось тепло.
    - Интересная штука жизнь! - сказал он. - Вот мы с тобой - здесь. А он - где-то в своём городе: тоже в отпуск уехал. У него - своя жизнь...
    - У кого, Алёша?
    - Ну, лётчик этот, с которым я в полку познакомился. Стихи пишет, дружил - с собакой... Тоже, с кем-то идёт сейчас. О чём-то говорит или о ком-то думает, помнит. А я вот сейчас - о нём думаю. И так все люди: кто-то кого-то помнит, думает. А вместе - мы человечество. Делаем общее дело, связаны тысячами взаимных нитей. Ищем свои огоньки, правду. Пусть ошибаемся, но не "дрова" же!
    Она сбоку внимательно посмотрела на него. Он не видел. Наклонив голову, почти выкрикивал, чтобы ей было слышно:
    - Люди, наверно... тем и сильны... что кроме своего... личного... - произносил он с томительными паузами, - у них есть и много общего... А если бы у каждого... была только своя "баранка"... или свой поросёнок... то тогда, конечно - дрова... и каждый - сам за себя. Выходит, моя "баранка"... тут не при чём. То есть, не в ней было дело. Нет - цель у меня есть тоже. Но она... ну, как бы это тебе... не только для себя... а чтобы и для других тоже. - Он повернул к ней лицо и, не сбавляя шага, продолжал: - Пусть каждый... на своём месте... делает посильное добро, понимаешь? - спросил он, боясь, что ветерок, поднявшийся снова, относит его слова. - Вот и вся цель. О многом я там, у себя, передумал. Плохо лишь, что равнодушных - больше.
    - Алёша, а ты обо мне думал? Вспоминал?
    - Смотри, снег-то - перестал!.. И опять вороньё поднялось. - Он отвернулся от неё и смотрел вверх. Зачем говорить ей, сколько и как он о ней думал? Да и кокетство, этот её вопрос! Что же, не понимает, почему он сейчас здесь?
    Она тоже смотрела вверх, туда, где над вершинами голых деревьев продиралась сквозь реденький туманчик луна. Тихо сказала:
    - Тогда тоже всходила луна, но позднее...
    - Ты ведь уже всё решила сама, - сказал он тоже тихо и утвердительно.
    - Слышишь - паровоз... Как далеко всё-таки слышно!
    - Меня зовёт...
    - Нет, ещё не решила.
    - Решаешь?
    Она опустила голову. Не дождавшись ответа, он ответил сам:
    - Завтра уеду. На расстоянии - всегда всё понятнее.
    - Мне не хочется, чтобы ты уезжал.
    - Тебе... надо сравнить, да?
    Молчала, молчала и вдруг всхлипнула:
    - Ты стал другим, Алёша. Поцелуй меня... ну, пожалуйста!..
    Он остановился и опять с удивлением смотрел на неё, как днём, в вестибюле. Что это с ней?..
    - Алёша, мне так грустно, что хочется плакать...
    Он легонько обнял её и осторожно поцеловал в тёплые дрожащие губы. Она тихо заплакала, обняв его тоже.
    - Запуталась я, Алё-ше-нька. Сама себя понять не могу...
    И тогда он стал целовать её мокрое холодное от мороза лицо, не разбирая, где губы, щёки, подбородок. А сам, казалось, оглох - не слышал уже ни ворон, ни шорохов от ветра. Но не было привычного, как при поцелуях с Ольгой, желания. Может, и причиной тому была Ольга со своей просьбой: "Смотри, не женись там!.. Хоть на край света с тобой..." Даже огромные и тёмно-печальные глаза её казались рядом и мешали. Чёрт знает что!.. Целовался с одной - умной, интересной, а думал - о другой, живущей только тряпками, да любовью, корил себя Алексей.
    Они ходили опять по городу, играли в снежки, целовались и, несмотря на усилившийся ветер, не могли наговориться - будто плотина прорвалась после разлуки. И не мёрзли - вот что было хорошо и удивительно. И не было конца разговору...
    - Алёш, ты любишь музыку?
    - Кто же её не любит?
    - А кого из композиторов ты любишь больше других?
    - Бетховена.
    - Да, в Германии были вот и Бетховен, и Шуман, Шуберт, Вагнер, а немцы до сих пор пиликают на своих губных гармониках и не устают от геометрических танго и фокстротов. Чем это объяснить, а?
    - 12 лет Гитлер насаждал у них марши. Наверное, поэтому. Так ведь и у нас - гармошка. Мусоргский, Бородин - это ведь не для народа, хотя темпы брали народные.
    - Как у тебя просто и ясно всё получилось. А вот у нашего литературоведа - доктор наук, профессор! - всё очень сложно даже по пустякам. Когда я слушаю его лекции, то ощущаю в них какую-то огромную пустоту, заполненную до краёв эрудицией.
    Алексей пошутил:
    - Как говорил мой дедушка: "Ученье - свет, да вот учёных - тьма!" Так, что ли?
    Нина рассмеялась:
    - Знаешь, бывают мужчины, глядя на которых, невольно думаешь: когда природа предопределяла их назначение, то в самый последний и решительный момент заколебалась - кого родить, бабу, мужика? И получилось - что-то наподобие. Вот такой, наверное, и мой профессор.
    Алексей рассмеялся тоже, а она продолжила свою мысль:
    - А есть люди, о которых природа как будто знала всё, что им понадобится, за несколько поколений до их рождения. Мне кажется, она изобретала их методически: от прадеда к деду, от деда к сыну, потом к внуку. Такими мне представляются Леонардо да Винчи, Ломоносов, Пушкин, твой Бетховен.
    - Почему - мой? Бетховен - для всех.
    - Согласна! Если бы у меня была дочь, я бы научила её чувствовать звуки, как Бетховен во время своей глухоты.
    - Каким образом? - Алексей улыбнулся.
    - Я говорила бы ей: "Сними пластинку и "дослушай" мелодию дальше про себя: как там, что последует? А потом снова поставь и прослушай. И замри там, где ты только что уже "побывала", но никто ещё не знает, что` ты там "увидела". Вдруг услышишь и поймёшь, как родилась у композитора эта мелодия. Только не нужно никогда торопиться: понимаешь - спугнёшь!.."
    Нина говорила страстно, не глядя себе под ноги, и споткнулась. Алексей подхватил её, и тогда, дотянувшись к его губам своими, она поцеловала его и благодарно прошептала:
    - Алёшенька! Спасибо тебе, что ты - есть на белом свете у меня! - Она плотно сомкнула веки, и он увидел на её ресницах 2 светлые большие капли. Над их головами безжизненно светила лампочка на гудевшем от мороза столбе.

    7

    Прошло 7, вроде бы счастливых, дней. Алексей встретил с Ниной новый год в её университете, и вот уже снова надо уезжать - ждали родители, да и мешало что-то остаться у Нины на неделю ещё, хотя и говорила ему, что жених узнал всё и обиделся. Нет, Алексей сам не был готов к тому, чтобы остаться. Как-то поймал себя на мысли, согласись сейчас родители Нины на его брак с нею, и он, пожалуй, не представлял бы, что им ответить. Его тянуло к Ольге, к близости с нею - хотелось назад, в полк, подальше от всей этой путаницы в чувствах и отношениях. Он сравнивал чистую и невинную Нину с уже бывалой женщиной Ольгой, у которой он не первый, и всё равно невинность почему-то проигрывала. В чём? Не мог объяснить. Вероятно, в женственности, яркой красоте или ещё в чём-то, чему не находил точного определения, но что было, пожалуй, самым решающим и важным. То ли Ольга была желаннее, то ли надёжнее в своих чувствах - в общем, не знал, хотя надёжность в людях ценил более всего.
    Видимо, его раздвоенность ощущала и Нина, приехавшая с ним на вокзал, но боялась расспрашивать и оттого казалась печальной вдвойне, не только от мыслей о расставании. Утро было туманное, хмурое. Вскрикивали маневровые паровозы на путях, проносились над крышами вокзальных строений испуганные вороны.
    За час до прихода поезда стали известны свободные места, и Алексей закомпостировал в кассе свой билет, на котором у него был штампик - "остановка". Всё, остановка закончена, и время стремительно полетело. Они ещё говорили о каких-то пустяках, а уже надо было прощаться. Нервничали.
    Подошёл поезд. Они стояли возле 7-го вагона и не знали, что говорить. Их задевали узлами, чемоданами - это садились пассажиры - а Нина так и не решилась на главный вопрос. Не говорил об этом и Алексей. Проводник пригласил его войти в вагон - прокричал: "Сейчас отправляемся!.."
    Нина охватила Алексея руками за шею:
    - Алёша, может, останешься?.. Ну, скажи же что-нибудь!.. - Глаза у неё напряжённые, в голосе тоска, и Алексею стало невыносимо. Испуганно подумал: "Неужто опять что-то предчувствует?" От этой мысли вновь исчезла ясность и простота, к которым только что выбрался. Всех было жаль, себя тоже, и тут, где-то впереди, снова ударил колокол, вагон тронулся, и в душе всё оборвалось...


    Через час Алексей был уже далеко за Волгой, смотрел в окно на снега и снега. Всюду, раздвигая во все стороны горизонт, размахнулась заснеженная степь, продуваемая холодными ветрами и, казалось, разворачиваемая скоростью поезда. Глубокий снег слежался и искрился на солнце сахаристой коркой. Зимнее солнце дымилось маленьким светлым кружком над мутно-белой степью, однако на снежный наст невозможно было смотреть - слепил.
    Вагон уютно покачивало, внутри было натоплено, тепло. Выстукивали свою дорожную печаль колёса. Мелькали за окном чёрными крестами телеграфные столбы и, казалось, катилась по равнинным снегам, словно перекати-поле, переменчивая судьба Алексея. Что ждёт опять впереди?... Медленно вращалась степь с телеграфными столбами вдали.


    На крыльце родного дома Алексея встретил отец, открывший дверь на звонок:
    - Алёшка! Сын! - выкрикнул он, увидев сына впервые после многолетней разлуки. - Чего же без телеграммы? Господи, сколько же это лет!.. Война, потом ты в училище... - Иван Григорьевич в изумлении и радости развёл руки.
    Пока они обнимались, мать Алексея, Мария Никитична, выбежавшая на родные голоса, восклицала, прижимая к груди кулачки:
    - Сыночек... родненький мой... приехал!..
    Отстранив мужа, она прильнула к сыну и, уже улыбаясь сквозь слёзы, радостно выговаривала ему:
    - Что же ты телеграмму нам не прислал, не предупредил, а? Мы бы тебя встретили... показали всем...
    - Кому это - всем? - Алексей рассмеялся. И стоя возле чемодана на крыльце, понимая, что уже прощён и мать счастлива, торопливо заявил: - Жениться, мама, я пока не собираюсь, так что показывать меня никому не требуется...
    Отец весело согласился:
    - Ладно, там видно будет... Идём в дом, а то холодно на крыльце. Выскочили-то - раздетые...
    Когда Алексей разделся, а отец и мать успокоились, но всё ещё суетились, не зная, за что им хвататься и куда его усадить, в углу комнаты поднялся со стула пожилой седоусый человек. Направился к Алексею и, подав руку, улыбаясь, сказал:
    - Андрей Максимыч. Драгуненко. - Назвав себя, он добавил: - Сослуживец вашего отца. С приездом вас!
    Иван Григорьевич, светясь от радости, пояснил:
    - Он не только мой сослуживец, Алёша, но и наш с мамой хороший знакомый. Инженер! Учился ещё при царе, в Киеве. Так что жизнь - повида-ал!..
    Инженер - на вид коренастый и ещё крепкий - рассмеялся:
    - Да при чём же тут царь-то, Иван Григорьевич?
    - Я не к тому, Максимыч, что - царь, - оправдывался Иван Григорьевич. - Я - про опыт. - И уже к сыну: - Много он горя, Алёша, перенёс! И на каторге был, и в эту войну... - Иван Григорьевич понизил голос: - всю семью потерял. Ранен и сам. Теперь вот - живёт один... Старый коммунист.
    - Ну, хватит тебе, Иван Григорьевич, хватит!.. Надо будет, я сам о себе расскажу, - рокотал Драгуненко, разглядывая рослого Алексея. - Да и соловья, как говорится, то бишь, сокола - баснями не кормят, пора и чарочку поднести!
    - Да-да, и верно ведь, - спохватился Иван Григорьевич. Позвал: - Маруся!.. Скоро ты там?.. - Обернулся к инженеру: - Вот хорошо-то, Максимыч, что ты зашёл ко мне! Жена приготовила всё, а то пришлось бы теперь ждать... - Он потащил сына к умывальнику в коридоре, что был возле кухни.
    Навстречу уже шла Мария Никитична с подносом в руках.
    - Вот и я! Хорошо, что воскресный день, и я - как чувствовала... Угощу всех на славу сейчас!..
    Алексей, сняв военный френч, мылся, а Иван Григорьевич всё порывался рассказать ему, как воевал под Керчью, как вернулся домой, в каком состоянии застал дома жену. Но перескакивал с одного на другое, бросал, потом задрал на себе рубаху и начал показывать раны на спине.
    - Вот как, фашисты, сынок, угостили! - И всё удивлялся: - Ну и вырос же ты, ну и вырос!.. Встретил бы где - не узнал...
    Не узнал бы отца и Алексей. Морщины на лице, постарел, потучнел, и волосы стали реденькие вместо когда-то густых. Но зато была в нём прежняя неукротимая энергия, живость и задор. А это - главное, считал Алексей.
    Прошли к накрытому столу. Иван Григорьевич принялся разливать в рюмки водку. Мария Никитична молчала, глядя на сына, и то улыбалась, то начинала утирать счастливые слёзы. Алексей, чтобы нарушить слишком уж торжественное молчание, попросил:
    - Пап, рассказывай, как живёте-то!
    - Как живём? - Иван Григорьевич посмотрел на Драгуненко. - Ну, что, Максимыч, рассказывать ему или как? Может, не стоит душу мутить - молодой ещё, а? Как ты считаешь?
    Инженер махнул рукой:
    - Да чего уж!.. Правду - всегда надо знать, какая ни есть.
    Иван Григорьевич вздохнул:
    - Оно, конечно... Давайте тогда выпьем сначала - за приезд! А то разговор долгий... С приездом тебя, сынок!
    Они выпили, немного закусили, и Иван Григорьевич начал:
    - Работает у нас тут Рубан, я тебе писал. Связями оброс... Сын его заканчивает уже мединститут во Фрунзе.
    Часто прерываясь, отвлекаясь, Иван Григорьевич рассказал сыну о кладовщике-воре на сахарном складе Рубане. Как тот военкома в войну вокруг пальца обвёл, когда Иван Григорьевич воевал, как посадил недавно в тюрьму охранника Бердиева, как новые преступления вершит, наживая себе невообразимые, незаконные деньги, как они тут с Андреем Максимовичем всё подбираются к этому Рубану, чтобы поймать на горячем, да никак это у них пока не выходит. А закурив, закончил:
    - Вот какие у нас дела, сынок!
    - А куда же остальные смотрят?!. - возмутился Алексей.
    - Э, сынок, не всё так просто. Тут беда ещё в чём? Фронтовики-то наши - кто уцелел - когда домой вернулись? После войны. На заводе за это время много чужого народа стало, приезжего. Спаялись тут, покрывают друг друга и воруют сахар - целыми сумками несут ночью с работы. Ну, а кадровые рабочие, из старых, только теперь начали очухиваться от радости, что живыми вернулись с войны. Вот и трудно пока.
    Драгуненко поддержал отца:
    - Это верно. Война - многому научила, но многих и развратила. Поняли мы это поздно, болезнь уже далеко зашла. Так что бороться приходится не с отдельным мещанином, а с его идеологией. А это вам - орешек покрепче будет. Некоторые из наших испугались даже: поверили, что мещанин - непобедим!
    - Ты слушай, Алёша, слушай, он правильно говорит! - Иван Григорьевич отодвинул от себя закуску.
    Драгуненко возбудился:
    - Такие, Алексей Иваныч, задави их холера, перестали помогать ловить жуликов. Дескать, бесполезно, всё равно всех не переловишь. Люди веру в справедливость потеряли. А это, скажу я вам, самая страшная вещь! Ну, и крикунов поразвелось...
    Инженер закусил, закурив с разрешения хозяйки, продолжил:
    - Я, брат, в партии с 16-го года. Крикуна от делового человека с трёх фраз отличу. Лютый это враг - демагогия! Вы думаете, почему сейчас даже обыкновенные люди норовят иногда пролезть без очереди - и не за сатином, не только за колбасой! - за билетом в кино?
    - Почему? - спросил Алексей.
    - Тоже примета времени. Люди настолько привыкли к тому, что по правде не проживёшь-де, что перестали даже стыдиться и считаться с совестью. Нету отпора подлости! Это стало нормой жизни. Ну, и разуверились люди. Вот потому Иван Григорьевич и говорит, что не так просто всё. Понадобятся годы и годы, чтобы очистить жизнь от подлецов. Судим их потихоньку. Но нередко и они ухитряются отдавать под суд честных людей. Чтобы не мешали им. А другие - чтобы боялись.
    - Ничего, сын! - сказал Иван Григорьевич, тоже закуривая. - Пробьёмся! А пока - трудновато. И перегибы ещё есть, и кампанейщина губит дело.
    - И к опасному тезису прибегать стали, - вставил Драгуненко. - Ты ему про недостатки, а он тебе сразу - "откуда это у вас?", "не наши взгляды"!
    - Вот-вот, - загорелся Иван Григорьевич. - Одному такому - молокосос ещё совсем - я задрал на себе рубаху, как вот перед тобой, чтобы показать, откуда у меня право на это. Ну, он сразу извиняться, на попятную. Совестливый ещё попался! А только это ведь не метод - перед каждым оголяться.
    - А что же газету на помощь не привлекаете? - спросил Алексей, горячась от выпитого.
    - Пробовали, - сказал Иван Григорьевич уныло. - И факты давали. Когда что помельче - бывает, печатают. А как доходит до чего крупного - молчок. Или начинают нам же и объяснять: задача сейчас, мол, не в том, чтобы у народа опускались руки от недостатков...
    - Теория бесконфликтности, - вставил Драгуненко.
    - Чёрт её знает, какая там теория, - продолжал Иван Григорьевич. - А только на военную разруху ещё списывают всё. Смотрите, мол, сколько городов у нас поразрушено, шахт, заводов! Восстанавливать - надо? Надо. А вы тут с рубанами лезете всякими, копаетесь в дерьме! У народа, мол, от этого вашего дерьма... Сечёшь? Нашего, а не ихнего, мать их в душу! Неверные обобщения, мол, могут появиться. - Иван Григорьевич хватанул стопку водки, не закусывая. - В общем, Алёша, сам чёрт теперь не разберёт, что у нас здесь творится. - Он налил себе в рюмку опять, чтобы не стояла пустой, договорил: - А может, оно и правильно? Пока. - Он посмотрел на Драгуненко. - Действительно, разрухи ведь много? А строим же, из пепла поднимаем страну! Прочтёшь газету, и сердце радуется. А мы - с рубанами... Вроде и впрямь как-то неудобно получается. Как считаешь, Максимыч? Но, с другой стороны, ведь и народ не глуп, чтобы эти самые, как их... неверные обобщения...
    - Думаю, - сказал Драгуненко, - что в газетах надо писать и о том, и о другом. Чего больше - о том и писать больше. Это верно, что достижения поднимают дух. Но и рубанам спуску давать нельзя: всех опутают своими деньгами!
    - Ну, честных - не купишь! - вставил Иван Григорьевич.
    Драгуненко, глядя на загрустившую Марию Никитичну, неотрывно смотревшую на сына, проговорил:
    - Э, не говори так, Иван Григорьевич! Деньги - великая сила. Ими, бывает, и ангелов смущают.
    - Кто его знает, как надо, Алёша! - подвёл итог Иван Григорьевич. - Смотри сам - отдыхай, наблюдай. Ты - молодой. Мы - отстояли Родину от Гитлера, а вам - укреплять её дальше. Я так понимаю. Что же мы - даром, что ли, 30 лет вас учили? Вот и давай, выпьем за вас - за молодых!.. - Он поднял рюмку.
    А вечером мать и отец Русанова тихо сидели по своим углам - Иван Григорьевич читал газету, Мария Никитична вязала сыну шерстяные носки на зиму. Алексей наблюдал за ними и вдруг понял, почему ему днём не всё нравилось, что говорил отец - он немного хитрил при госте. Почему? Боялся, что ли, этого инженера? Так нет же, хвалил его сам. А кого попало, отец хвалить не станет, Алексей это знал. В чём же тогда дело? Вон, какие горестные оба сидят! И лица умные. Выходит, что-то они здесь знают про жизнь такое, чего не знает он?.. Но ведь чувствует: сколько лет народ воспитывали ежедневной газетной ложью. Русановы жили в собственном доме возле самой железной дороги. В посёлке многие так жили из тех, кто работал на сахарном заводе. Ещё до войны брали в государственном банке ссуды и строились вокруг завода. Своего жилья у предприятия для всех не хватало, а после войны и вовсе, вот и лепились домишки рабочих один возле другого. Русановым достался участок возле железнодорожного полотна. Насыпь проходила на уровне окон, так, что видны были колёса проходивших поездов, а ночью - отблески паровозного жара на белом снегу и жёлтые квадраты от окон пассажирских вагонов. Но чаще проходили товарняки. Промчится поезд с платформами, смолкнет грохот, и опять можно слушать ночь - далеко слышно...
    "Вот так и проживут они здесь всю жизнь, прислушиваясь по ночам к далёкому лаю, к кошкам, ожидая, не еду ли я к ним, - тоскливо подумал Алексей. - А потом, когда жить останется совсем мало, со страхом начнут думать о том, кому из них уходить из этой жизни первым..."
    Алексей по-родному посмотрел на родителей, и у него сжалась от боли душа: "Старые стали! Боже, а каким же красивым был отец в молодости!.." Он закурил, прошёл в тёплую темноту своей комнаты и уставился в прозрачное стекло. Ночь была светлой, морозной - вокруг луны в полнеба свились светлые кольца. Мерцал в голом саду снежный наст слюдяными иголочками. Чернели стволы деревьев. Тишина, заброшенность...


    И вот Алексей отдыхает по совету отца - ходит, присматривается ко всему. По утрам к заводу тянутся на гудок люди в серых холщёвых робах. Брюки и куртки пошиты у всех из мешковины для сахара - грубые, крепкие, держатся на телах негнущимся коробом. Комбинезонов в рабочем посёлке не было - не принято: местная "мода". А ближе подойдёшь - заплаты, мазутные пятна. Издали - одинаковые все, как заключённые.
    Днём едут по улицам телеги с кислым жомом. Каждый рабочий старается держать коровёнку, чтобы легче было прокормить семью - своё молоко, масло, сметана. Без коровы не проживёшь. Кормить их зимой лучше всего жомом. И потому его запахом пропитаны здесь все улицы и переулки. А везут эту свёкольную отжатую лапшу из огромного котлована возле завода, где она киснет годами. Так что корм для коров есть тут всегда. Да сена добавляют немного. А ещё рабочие делают из кислого жома "кирпичи", которые сушат летом на солнце и получают отличное топливо - горит, словно порох, и много жара даёт.
    Зимой все женщины ходят в тёмных плюшевых пальто и в пуховых платках - тоже традиция. Только на молодых женщинах - плюш короткий, что-то вроде приталенных жакетов, а у пожилых - пальто длинные. Разглядывая их, Алексей замечает возле магазина двух молодых. В одной из них было что-то знакомое, но только забытое. Он всматривается в её лицо, напрягает память и, наконец, узнаёт.
    "Да ведь это же Люся Иванова, - изумляется он, - вместе за колосками ходили, соседка по дому. На 3 года младше меня была. Ну да, в 44-м ей было только 13, когда налетели на нас..."
    Он шёл тогда с ней вдвоём на "воровство" - собирал колоски на колхозном поле. Голод погнал их на это, лютый голод, от которого пухли вокруг люди. Урожай был уже собран, но для сбора отдельных колосков, упавших на стерню во время жатвы, у колхозников своих рук не хватало, и колоски оставались лежать на земле. Посторонним собирать колхозные колоски запрещалось приказом Сталина, поэтому на опасный промысел решались только дети, не подлежащие суду из-за возраста. Вот и Алексей решился тогда тоже, оправдывая себя тем, что колоски, оставшиеся на колхозных полях, всё равно пропадут. А вышло, что чуть не пропали сами, захваченные конными объездчиками.
    Алексей вспомнил то предвечерье настолько отчётливо, будто это было вчера. Высокие горы на горизонте, ощетинившиеся снежными вершинами над замершей августовской степью. Догорающий над горами красным пожаром закат. Оскал вздыбившейся рядом лошади. Пена по всей её шее - загнал объездчик. Закушенные удила. Копыто перед лицом. И длинная боль на спине, обжигающая кипятком. Боль ещё и ещё, много раз - резкая, острая, как ожоги. Били в 2 кнута.
    Бросился лошади под горячий живот.
    Мокрая шерсть. Острый запах конского пота: ещё бы! - гнались перед этим целых 2 километра, пока настигли.
    Храп, ржанье. И копыта, вздыбленные кверху.
    И косящий фиолетовый зрачок лошади. Какие-то тёмные брызги, летящие с кнутов во все стороны. Так всё завертелось, не понять от боли.
    Лошади жутко всхрапывали, когда от Лёшки летело им в морды. И он вспомнил: лошади не выносят запаха крови, так говорил один кавалерист. Но государственные объездчики были людьми, а не лошадями и не боялись крови. Уж слишком много её лилось и на фронте, и в тюремных лагерях. Подумаешь, дело большое, если немного прольётся и детской. Зато неповадно будет другим нарушать законы мудрой партии, не успевшей сгноить колоски. Правда, эти мысли явились к Алексею теперь. А тогда он только чувствовал боль, мыслей у него не было. Нет, одна появилась: "Перестали бить!" Лёшка услыхал тоненький, хватающий за душу, истерический крик:
    - Дя-деньки-и!.. Не убивайте его, у него папа на фронте!..
    Люся опустилась в стерне на колени и, заломив тоненькие худые руки, молила объездчиков, чтобы они перестали бить Лёшку. Голова у неё на шее-ниточке как-то неестественно задёргалась, губы на смертельно побелевшем лице запрыгали, а потом начался тик, и она, повалившись на спину, забилась в резких и страшных конвульсиях. Изо рта у неё пошла пена.
    Лёшка испугался и сел.
    - Семён, поскакали!.. - крикнул пожилой чернобородый объездчик. - Ты же коммунист, с тебя спрос будет, не как с меня!
    Развернув лошадей, они рванули в закатно-кровавую степь. Даже пыль стелилась там, за ними, красным дымом, а сами они казались всадниками на красном советском знамени, развёрнутом над горизонтом.
    Лёшка поднялся и подошёл к Люсе, бьющейся в припадке падучей болезни. Он уже знал, что делать в таких случаях. Надо зажать ей мизинец на левой руке и, наваливаясь на неё телом, не давать биться, сжать пальцами свободной руки мочку на правом ухе. Так учила Люсина бабка. Так Лёшка и сделал. Люся постепенно затихла, только ещё пена пузырилась в уголках рта.
    Запад над горами по-прежнему пламенел печным жаром, бросая красные отсветы на ледники, лёгкие вечерние облака, на стерню и полынь на земле. Где-то в степи чуть слышно ходил трактор - работал под зябь. И от этого ещё тише казалось всё вокруг. На темнеющем небе начали проступать звёзды. Затрещали в сухих травах сверчки, прибежал ветерок с гор. Ночь стала укладываться на хлебные жнивья, оберегаемые государством от народа.
    Наконец, Люся очнулась и не могла понять, что с ней и где находится. А поняв и вспомнив всё, спросила, садясь рядом с Лёшкой и заикаясь:
    - Г-глаза н-не в-выстегнули?
    - Нет. А ты чего заикаешься?
    - Н-не з-знаю. Испугалась, наверное.
    Лёшка поднялся и побрёл к журчащему где-то в темноте арыку. Люся тоже поднялась и пошла за ним. Свои сумки, набитые колосками, они бросили, когда ещё убегали от объездчиков, заметив их, мчащимися во весь опор. Искать сумки в темноте не было смысла - где?..
    Из-за гор незаметно выкатилась большая луна и, осветив всё вокруг, желтела над вершинами большой светлой дыней. Они увидели текущий арык, и подошли к нему. Лёшка залез прямо в воду - был босиком - и, набрав в горсть воды, начал обмывать пораненное кнутами лицо. Кровью была забрызгана и вся рубашка, вернее уже не рубашка, а ленточки от неё - располосовали кнутами объездчики. Подумав о чём-то, Лёшка расстегнул пуговицы и, сбросив с себя рубашку, попросил Люсю:
    - Обмой мне спину...
    Люся стояла за ним и молчала. Было очень тихо, только журчала вода в арыке. Лёшка поднялся с колен, спросил:
    - Ты чего? Помой спину, говорю.
    Он опять присел на корточки и ждал, ощущая, как течёт между босых ног вода - холодная, с горных ледников. А степь ещё дышала отголосками дневного зноя, настоем сухого клевера и полыни. Ничего в ней, казалось, не изменилось, не произошло. Но изменилось что-то в самом Лёшке тогда. Хотел заплакать, и не мог - не было слёз. Видно, не колоски отобрали у него всадники - детство.
    Люся нагнулась, зачерпнула в свою маленькую пригоршню воды и выплеснула ему на спину. Хотела смыть кровь ладонями, но он, словно ужаленный, вскочил, вскрикнув от боли:
    - Ты что-о?!.
    Люся попросила его повернуться спиной к лунному свету и, осмотрев его тело, прикрывая рот дрожащей ладошкой, заплакала.
    - Н-нельзя мыть, Ль-ль-оша! Т-там - сырое у тебя всё. - И стояла перед ним тоненькая, вздрагивающая, с проступающими из-под сарафана ключицами.
    По дороге домой молчали. Светила луна. Полынь в её свете казалась белой, будто в степи разлилось целое озеро. Волнами накатывали сверчки: замрут как бы, и снова - "тр-р", "тр-р", на всю степь. Наморщили свои каменные лбы горы, словно думали о чём-то вечном, тяжёлом. Моргали звёзды с неба - будто плакали. И вздыхал над мальчиком и девочкой ветер - сочувствовал: вот полетит сейчас далеко-далеко, аж на войну, в окопы, и расскажет там всё отцу. В носу у Лёшки от таких мыслей защекотало, но так и не заплакал больше. Оказалось потом, утратил эту способность уже навсегда.
    Алексей смотрит теперь на взрослую Люсю долго, пристально, и у него, как и тогда, начинает пощипывать в носу. На вид Люсе - лет 30, если не больше. Только печальные широкие глаза прежние - с просинью, милой раскосинкой. И в лице что-то доброе, с остатками былой нежности. Но мелкие морщинки у глаз и возле уголков губ её старили. И ещё этот платок, повязанный на голове по-старушечьи. Но, всё равно, это была она, девочка из его детства. Да ей же и сейчас... лишь 19!..
    - Люся! - позвал он. - Не узнаё`шь меня?
    Женщина смутилась, порозовела.
    - З-здравствуйте, Алёша! Я д-давно уже з-знаю, что вы - з-здесь. И-и-издали как-то в-видела.
    - Почему же не окликнула? К нам не зашла...
    - Д-да так как-то... - Люся пожала плечами, наклонила голову и смотрела на носки своих тяжёлых кирзовых сапог.
    Её подруга, стоявшая молча, заторопилась:
    - Ну, я пойду, Люся. Пока... - Она пошла от них валкой утиной походкой, и тогда Люся прокричала ей вслед без заикания:
    - Шура! Я зайду к тебе потом, вечером. - И повернулась опять к Алексею: - Ну, как, скучно у нас?
    Алексей понял, Люся заикалась, видимо, лишь когда волновалась или стеснялась, и с горечью подумал: "Значит, так и осталось у неё это! На всю жизнь перепугали".
    - Скучно, Люсенька, - согласился он.
    - Не женился ещё? - перешла и она на "ты".
    - Да нет пока. А ты? Замужем?
    - У меня - уже двое детей!.. - Она опустила глаза, принялась водить по снегу носком сапога. - Жизнь была трудная, сам знаешь. Мама умерла с голода, при тебе ещё. А как ты ушёл тогда в армию, я вскорости и вышла... - она словно оправдывалась перед ним. А он смотрел на её постаревшее, измученное заботами, лицо, грубые руки, нелепый деревенский наряд, и сердце его учащённо забилось от острой жалости к ней.
    - Ну, а как живёте теперь? - спросил он.
    - Муж - фронтовик, на 20 лет старше. Шофёром на заводской базе работает. Я тоже работаю: на сушке сахара. Живём - у свекрови: у неё свой домик. Так... хибарка, не домик. Папа с фронта не вернулся - пропал без вести ещё в начале войны.
    - Живёте-то - хорошо? Сколько же тебе лет было? Как тебя зарегистрировали?
    - Да я прибавила себе 4 года. А живём... Ну, как тебе, Алёша, сказать... Ссоримся.
    - Не любишь, что ли?
    - Я и сама не знаю. Из-за раннего замужества у меня здоровье испортилось. Но ссоримся больше из-за нехваток. Он - получает 500, я - 300. Да вычеты: подоходный, государственные займы. Разве на это проживёшь хорошо? - Люся принялась перечислять Алексею базарные цены на продукты, магазинные - на промышленные товары, загибала пальцы. - Да и нет в магазинах-то ничего. - Она посмотрела Алексею прямо в зрачки. - А на базаре - не приступишься, такие цены! Да ещё за свет надо платить, за уголь, за жом для коровы, за сено. Вот и получается: на одежду, на обувь - почти не остаётся. В театр, как говорится, в таком не пойдёшь! - Она посмотрела на свои сапоги, одежонку - смотри, мол, и ты.
    - Ну, а в кино-то - ходите?
    - Ходим. Редко, правда. На конфеты детям или там на обновку мне - так вот этого уже нет. - Она всхлипнула, махнула в безнадёжности рукой. - Р-разве это ж-жизнь?!
    - А как же другие? Я видел, и одеты ничего!
    - А что - д-другие? С-сахар воруют в ночную смену. Сумочки такие носят на животе - под телогрейкой. Тем и живут. Носила и я, да мой запретил мне. Совестливый, видите ли! Я, г-говорит, не за то воевал, чтобы моя жена мешочницей была. Чтобы села в тюрьму.
    - Люся, а ты что же - хочешь, чтобы он... - Не договорил, выкрутился: - Чтобы не переживал, что ли?
    - Я тоже этого не хочу. Ну, а если время такое... трудное. Помните, - перешла она снова на "вы", - ходили же мы с вами в-воровать колоски? Да и в-выпивать он у меня н-начал...
    Понимая, что она отделила его своим "вы" от общей народной судьбы, отгородилась уже, как от "чужого", Алексей почувствовал, как "гусиной" делается у него на лице кожа, и перевёл разговор на другое:
    - Учиться не думаешь?
    Она вздрогнула, посмотрела на него сначала, как на дурачка, но тут же, видимо, простила по своей доброте, списав его дурацкий вопрос на то, что он холост и семейной жизни не знает, и только махнула опять, объясняя ему как можно доходчивее:
    - Какая уж тут учёба! Двое детей...
    - Ты же способная была! - попытался он загладить свой промах.
    - Эх, Алёша! - Люся вздохнула. - Радио послушать некогда, не то что... Кому нужны теперь мои способности?
    - Неужели даже не читаешь ничего? - удивился Алексей. - А муж?..
    - Ну, мне пора, Алёша. Ты извини, пожалуйста, но я сейчас - на 40 лет старше тебя! - Неожиданно Люся улыбнулась ему. - А ты - красивым стал! - Устыдившись своих слов, она густо покраснела, договорила, слегка заикаясь: - Вот увидела тебя, и в тебе - свою юность: как тень в зеркале. Плакать хочется...
    Она отвернулась от него, прикрыла губы ладонью и пошла.
    "Не надо, дяденьки!.." - почудилось Алексею.
    Он ощутил страшную горечь - "дяденьки" из Кремля сделали своё дело в стране: сколько таких Люсь и семей в посёлке! Да и в городах тоже - миллионы! Вот вам и "народная власть". Никогда она не была народной, народ не создал бы своим детям такой жизни. А что же делать теперь, задал Алексей себе извечный русский вопрос. Не видя дороги, курил, думал, и в полном расстройстве вернулся домой. А вечером, когда пришёл с работы отец, гневно спросил:
    - Пап, что же это получается? Выходит, вы, фронтовики, завоевали свободу рубанам, и мешочки на животе - для рабочих?
    Иван Григорьевич, мывший под рукомойником лицо и руки, выпрямился и с недоумением уставился на сына, должно быть, не чувствуя, как стекает вода с мокрых щёк на шею, под воротник. Потом утёрся сухим полотенцем, спокойно спросил:
    - Тебя какая муха укусила? Ну-ка, рассказывай... - И увлёк Алексея в дальнюю комнату, чтобы ничего не слышала Мария Никитична - должно быть, почувствовал, что разговор будет серьёзным.
    Алексей рассказал о встрече с Люсей, разговоре с ней, ещё о собственных раздумьях на Кавказе, о давнем желании посоветоваться обо всём с ним, своим отцом и, выговорившись, замолчал. Иван Григорьевич с минуту о чём-то думал, притворил дверь и расстроено произнёс:
    - Ну, вот что - настала пора для серьёзного разговора. Я тоже думал над этими всеми вопросами, что ты мне тут накрутил. Ещё до войны, и на фронте, конечно. Даже переживал за тебя: вдруг меня убьют, а ты - так и не узнаешь ничего, так и будешь жить слепым котёнком. Или того хуже - начнёшь кое-что понимать сам, да полезешь с вопросами к чужим людям. А это в России, считай, что хана!
    - Почему? - тихо спросил Алексей, нутром почуяв опасность и серьёзность предстоящего разговора.
    - А ты - что, не догадываешься разве, почему? - Глаза Ивана Григорьевича были внимательны и печальны.
    - Смутно, - признался Алексей опять тихо. - Помню, когда ещё маленьким был, вы шептались с мамой по ночам... Когда судили здесь за троцкизм группу инженеров и дядю Севу. А я - не спал...
    - А, так, значит, кое-что кумекаешь всё-таки? - Отец Алексея невесело усмехнулся, потянулся к папиросам на подоконнике. - Ну, тогда разговаривать будет легче. А то, я думал, ты совсем ещё зелёный в своём офицерстве да комсомоле. Не знал, как к тебе и подступиться, чтобы - и не поранить тебя, и правду сказать. Врать-то я не больно наловчился, знаешь поди. Вот и боялся, что не поверишь: 20 лет тебе впихивали в голову совсем другое...
    - Говори, папа, правду, не бойся! - твёрдо сказал Алексей.
    Иван Григорьевич обиделся:
    - А чего мне бояться? Я не трус, да и ты, надеюсь, не Павлик Морозов, чтобы родного отца погубить. Да и не верю я в этого Морозова - что был такой. Выдумка поди, как и многое - ради пропаганды. Как считаешь?
    - А чёрт его знает!.. - Алексей растерялся от неожиданности вопроса. - Не думал как-то об этом - в голову не приходило.
    Иван Григорьевич закурил, затягиваясь дымом, сказал:
    - К сожалению, не приходило в голову не только тебе, а людям и постарше. Баранами все живут, ни о чём не задумываясь. Верят в этого усатого идиота и в его партию, которая ведёт нас всех с завязанными глазами и задницами вперёд.
    - Да ты что, отец!.. - вырвалось у Алексея, хотя ещё час назад и сам почти так же думал про "дяденек" из Кремля.
    Глядя на сына, Иван Григорьевич горько усмехнулся:
    - Ну вот, и ты тоже... - А сам думал: "А глаза - синие, как у Маруси... Доверчивые. Может, не надо ему об этом?.."
    - Что... тоже? - прошептал Алексей и торопливо начал закуривать, ломая от волнения спички.
    Наблюдая за ним, Иван Григорьевич жёстко произнёс:
    - Сам же просил: правду! Ну, так знай: хуже этой усатой сволочи - нет человека на нашей Земле! И чем, паскуда, берёт: не жалеет и своих. Как только видит, народ уже недоволен, так - бах, и под суд своих же! Сукиных сынов. Они, мол, во всём виноваты. И опять ему все верят: Сталин - хороший, а плохое было - начальство. А он себе уже новых холуёв набрал, и снова за своё.
    - За что - своё?
    - Картошку и мёд - кто добудет? Колхозник. Колбасы наварит - колбасник. Осетров наловит - рыбак. А кто жрёт это всё? Они!
    - Кто - они?
    - А кто не желает ничего делать? Не знаешь, что ли?
    Алексей молчал.
    Иван Григорьевич продолжил:
    - И так - во всём. Любую работу переложат на подчинённого. А подчинённый этот - на своего подчинённого. Результат - всегда один: высокое начальство наше не умеет ни работать, ни думать, ни руководить. Так чего же можно ждать от него, кроме всеобщей погибели? Никакой ответственности перед народом, не с кого спросить. И - самая низкая в мире зарплата! У народа нет никакого интереса к работе, потому что от работы - у нас не разбогатеешь. Остаётся людям что? Только воровать...
    - Так чего же ты этим возмущался, когда сидели за столом, помнишь?
    - А что же мне этому - радоваться? Будем все воровать, а не работать, всё и растащим. А дальше что?
    - А откуда знаешь, что у нас зарплата самая низкая? Ты что - был за границей?
    Иван Григорьевич кивнул на радиоприёмник:
    - А ты радио ночью послушай... Хочешь?
    - Оттуда?..
    - Лошадь и то надо беречь, сынок, если хочешь, чтобы она работала на тебя. А в нашей стране - не хотят беречь человека. В наших лагерях для заключённых - люди на проволоку сами лезут, чтобы их застрелили. Не хотят жить. Вот до чего довели!
    - Откуда, отец, ты всё это знаешь?!. - в страхе и раздражении произнёс Алексей.
    - Значит, знаю, раз говорю! А вот ты - как все рабы: как только услыхал про себя правду, так сразу в штаны наделал!..
    - Какие рабы?! - не понимал Алексей, вспоминая Хряпова.
    - А мы все, народ! Невзирая на национальности. - Иван Григорьевич смягчил и смысл, и тон. - Добровольно залезли в эту изуверскую жизнь и ещё аплодируем негодяям. А ведь почти в каждой семье - кто-то сейчас сидит в тюрьме. Или уже расстрелян ни за что, как твой родной дядя.
    - Какой... ещё дядя? - У Алексея отхлынула от лица кровь.
    - Мой старший брат, Михаил, - проговорил Иван Григорьевич ровным голосом, чтобы успокоить сына. - Тебе он - дядя.
    - Ты никогда не говорил мне о нём...
    - Я о многом тебе не говорил. Ждал, когда вырастешь. Вроде дождался вот. Как считаешь?
    - Пап, водка в доме - есть?
    - Есть, а что?
    - Налей, а? Выпьем с тобой и тогда уж поговорим обо всём. Хочется немного прийти в себя: больно серьёзный затеяли мы разговор... Ты меня прямо, ну, как обухом!..
    Лицо Ивана Григорьевича, только что тёмное, каменное, преобразилось в счастливой улыбке:
    - Верно, сынок! Сейчас всё так и сделаем: и водочку, и закуску на кухне возьмём... Ты у меня - молодец! Просто замечательный сын! Конечно же, надо прийти в себя. Это я виноват: не сообразил, что нельзя тебе вот так... сразу на голову всё. Надо было плавнее... Ну, ничего, мы это сейчас поправим! Посидим... Разговор, действительно, серьёзный - зачем же спешить? Вот мы его - душевно с тобой, по-родственному... - Иван Григорьевич направился к двери и не подозревал, что улыбка у него - в точности, как у сына. Или вернее было бы сказать наоборот: у сына - в точности, как у него, или как у отца Ивана Григорьевича, а Лёшкиного деда, бывшего инженера-мостостроителя Григория Игнатьевича Русанова, словом, русановская улыбка, потомственная. Наверное, и характеры были потомственными - всех Русановых несло всегда против властей, к чёрту на рога, на лезвие всяких бунтов и несогласия с несправедливостью. Результатами были тюрьмы и ссылки, испорченные судьбы. Но ни о чём этом Иван Григорьевич в эту минуту не думал, радуясь великому счастью отца, нашедшему полное согласие с умным сыном. Иначе, зачем тогда человеку семья, да и вообще сама жизнь?
    Вернулся Иван Григорьевич не один, с Марией Никитичной, внесшей на подносе закуску и графинчик, наполненный водкой. Заметив вопросительный взгляд сына, обращённый к отцу, она улыбнулась:
    - Знаю, знаю - разговор у вас важный, мешать не стану, папа меня предупредил. И вообще это - хорошо, когда вот так... Жить надо в согласии, от этого люди добреют.
    У Алексея отлегло на душе - не хотелось начинать при матери политический разговор: испугается ещё, заохает, и всё только испортит. А ему хотелось знать от отца всё до конца, до самого донышка. С детства чувствовал, что отец не такой, каким кажется для всех - гораздо серьёзнее, глубже. А тут ещё и мать порадовала такой мудростью. Алексей был просто впервые и по-настоящему счастлив, что у него такие родители, что у них всегда такие умнющие и всё понимающие глаза.
    Притворив за собою дверь, Мария Никитична ушла в свою комнату, а Иван Григорьевич наполнил рюмки водкой. По его виду Алексей понял, вот теперь разговор у них пойдёт по-другому, и откроет для него, может быть, такое, о чём и не думалось никогда.
    Иван Григорьевич тоже почувствовал в сыне глубокую перемену, а потому, поднимая рюмку, сказал с некоторой даже торжественностью:
    - Ну вот, Лёшенька, дождались, наконец, и мы с тобой момента, когда отец и сын должны исповедаться друг перед дружкой, чтобы понять свою жизнь. А то несерьёзно как-то было всё - словно ходили с завязанными глазами. Как считаешь?
    - Надо с открытыми, папа. Давай за это!
    - Давай!
    Они с удовольствием выпили, похукали, заговорщицки-весело переглянулись и принялись хрустеть солёными огурцами. Потом заморили аппетит пахучей домашней бужениной, ковырнули вилками по жареной картошке и закурили.
    - А теперь, сынок, слушай... - проговорил Иван Григорьевич, затягиваясь дымом, а затем выпуская его и словно бы отгораживаясь им от настоящего, как человек, нырнувший в своё прошлое. Алексей курил молча.
    - Значит, так. Прадед твой - был крепостным и жил под Самарой. А когда исполнилось ему 17 лет, убил нечаянно молодого помещичьего жеребчика.
    - Как это - нечаянно? - спросил Алексей.
    - А ты слушай, не перебивай, - добродушно заметил Иван Григорьевич и наполнил рюмки из графина опять - чтобы не стояли пустыми. - Жеребчик этот был обучен ходить под седлом. А тут хозяин приказал запрячь его в оглобли лёгкой коляски. Ну, Игнатий - мой будущий дедушка - стал запрягать, а жеребчик выходит из оглоблей, и всё. Уж он его и так, и сяк - помещик на крыльце нервничает, ждёт - а конь ни в какую. Видит Игнатий, помещик уж хлыстиком себя по голенищу хромового сапога похлопывает от нетерпения, заторопился тоже, а жеребчик снова выскочил в сторону. Ну, парнишка и трахнул его кулаком по голове. Да попал-то, видно, в висок. Жеребчик опрокинулся, подрыгал ногами, и готов.
    - Неужто лошадь кулаком можно убить? - удивился Алексей.
    - А, да. Я не сказал тебе, что дедушка-то у меня - в молодости богатырём был. Его с 15 лет взрослые брали с собой на кулачные бои зимой. Соберутся на льду, и стенка на стенку. Так вот, если он ударит какого мужика в грудь кулаком, тот с ног сразу долой. А если по уху, надо было отливать водой.
    Ну, вот и с лошадью вышло нехорошо. Что делать? Знал, за лошадь помещик прикажет драть на конюшне. Пришлось бежать аж на Дон. Там потом в казаки вышел, выбился в офицеры. Мой отец - твой покойный дедушка - был послан этим Игнатием в Казанский университет, стал инженером. Женился на захудалой дворянке Белосветовой - твоя покойная бабка. Помнишь её?
    - Помню. - Алексей рассмеялся. - Маленькая такая, с арбузное семечко. Поссорится с дедушкой, и в мою комнату - к иконе. "Матерь Божия, пресвятая Богородица, - передразнил он, изображая бабку, - это что же получается? Я ему сказала только, что, мол, мужик, лапотник, а он со мной - сразу по-французски. Доволен, Ирод, что я не помню ничего по иностранному, хоть и закончила пансион в Москве". Тут появляется на пороге дедушка. Высоченный, плечистый! Смотрит, что я всё вижу и слушаю, как бабушка с постным лицом перед иконой стоит, крестится и жалуется ей, и тоже начинает говорить - только по-волжски, окая: "Срамница! Не стыдно? Богородица тебе - подружка, что ли?" Плюнет, бывало, в сердцах: "Тьфу! Противно смотреть на тебя, ничего дворянского!" - и уйдёт. Добродушный был, не умел горячо ругаться.
    - Вот-вот, - обрадовался Иван Григорьевич. - А бабушка-то - с характерцем была, не сахар! Однако, несмотря на язвительность, жила с дедушкой дружно - не так, как ты рассказываешь. Это уж в голод, писала мне Маруся, остервенились все. А так - дедушку трудно было вывести из себя.
    Ну, да дело не в том. Было у них 2 сына - Павел и Михаил. Я-то родился потом случайно у них, когда матери было уже 42 года. А раньше - были у них только эти 2 сына. Михаил потом офицером стал, воевал на Германском. А Павел погиб раньше. Связался в университете с эсерами-террористами, выпало ему по жребию бомбу бросить в какого-то начальника губернской полиции - за его жестокость, ну, и попал в тюрьму. Там умер от скоротечной чахотки. Он в камере простудился, пока следствие шло - долго что-то тянулось, по рассказу отца. А когда узнал на суде, что приговорён к смертной казни, у него от потрясения хлынула горлом кровь. Скончался за 2 недели, хотя и готово было уже помилование, осталось только в Петербурге бумагу подписать. Русановых всех выслали из Самары в Актюбинск, вот я там и родился у них неожиданно. Учился потом в частной гимназии. А дальше - мировая война началась. Михаил наш уехал на фронт, оставил на нас свою жену с двумя ребятишками. Я был тогда гимназистом. В 17-м - революция завертелась. Началась такая жизнь, что стало не до гимназии: думали, как с голода не помереть. Уезжали даже под Екатеринодар, да вернулись. Приходит то одна власть, то другая. Разруха кругом. А тут заявляется домой Михаил в погонах офицера. А у нас - красные в губернии.
    Отец на Михаила: "Ты что, совсем, что ли, рехнулся там, на войне! И себя, дурак, погубишь, и нас! Сымай сейчас же свои погоны да ордена!" Михаил, конечно, подчинился. А потом и вовсе куда-то исчез, чтобы красные не расстреляли. Но расстреливать-то повели твоего дедушку.
    - За что?
    - Приказали ему восстановить железнодорожный мост через Илек. А сроку дали на это дело всего один месяц! Не было ни рабочих с квалификацией, ни строительных материалов. Отец стал отказываться, ну, и повели... Хорошо, что один из комиссаров сообразил, что отец тут ни при чём, да и Павла вспомнили - всё-таки революционером был, против царского правительства шёл.
    Да. Только утихло - подняли мятеж белочехи. По всем железным дорогам их власть распространилась. С ними и белые опять объявились. Снова потащили отца на расстрел: восстанавливай мост и баста! Спасло то, что вспомнили на этот раз Михаила: офицер, георгиевский кавалер, нехорошо, мол, убивать отца офицера. А где этот офицер, жив ли, нет ли, мы и сами тогда не знали. Просто о нём вспомнил голова из местной управы, чтобы спасти отца. Отца почему-то любили в городе. Может, за то, что справедливым был и образованным, не знаю.
    А после гражданской опять возвращается к нам домой Михаил. Отец ему: "Где был?" У красных, говорит. Оказывается, служил у самого Блюхера в штабе. Тогда у нас мало было своих автомобилистов и механиков по моторам, а Михаил умел и водить, и ремонтировать. Вот и пригодился Блюхеру: и как бывший кадровый военный, и как водитель "мотора" - так называли тогда автомобили. В общем, был у него сразу и за адъютанта, что ли, и за шофёра. А потом, уже в самом конце 38-го - чуть ли не под новый год - Михаила арестовали. Он уж много лет гражданским человеком был, работал и жил в Ташкенте, а его - за связь с Блюхером... Господи, какая связь! Даже не переписывался с ним, не знал о нём ничего. Знал только, из газет, что на Дальнем востоке командует, вот и всё. А Мишу - с концами. Так с тех пор и не знаем о нём ничего, ни слуха, ни духа. Расстреляли, наверно. Тогда людей тысячами сажали и расстреливали. Семью - куда-то выслали...
    - Так вот, почему я никогда его не видал! - взволнованно проговорил Алексей. - Но как же узнали, что он служил у Блюхера? Это же когда было!.. В гражданскую...
    - Э, сынок! - протянул Иван Григорьевич горестно. - Доносительство у нас было организовано ещё при Ленине. Дзержинский посоветовал, чтобы разоблачать врагов советской власти. Сначала эту подлость официально заставляли делать только членов партии - было даже постановление такое: "о недоносительстве" - а потом, после смерти Ленина, стали доносить уже все, не только члены партии. Такой повальной низости никакие царские жандармы не могли придумать для людей!
    - Может, время было другое? Шла гражданская война... и, действительно, много было врагов?
    - Так ведь это не кончилось, говорю тебе, и после. До сих пор тянется... Не болтай, сынок, смотри, лишнего при чужих людях, пропадёшь! Это хорошо, что у нас с тобой разговор об этом зашёл. При Дзержинском, если кто не донёс в чека, могли исключить из партии "за недоносительство", ну, выговор дать. А при Сталине - одна мера: лагерь.
    - Да откуда ты всё это знаешь?!. - Алексей поднялся, стал ходить по комнате.
    - Сядь! - остановил Иван Григорьевич. - Ишь, какой нетерпеливый, дослушать не может!..
    - Я слушаю тебя, отец. Извини...
    - Вот и слушай. Может, твои вопросы тогда сами собой отпадут. Про Михаила - это я перескочил через несколько лет. А сначала-то, ещё раньше, чем его, арестовали меня! В 30-м, тебе тогда только третий годик пошёл...
    - За что, пап?!
    - А! Долго рассказывать... В общем-то - ни за что. По доносу одного подлеца, что дедушка твой, а мой отец, в годы НЭПа арендовал за городом старую мельницу. Она уж не работала, полуразрушилась. А он её - и я помогал, конечно - отремонтировал. Потом отец работал на ней мирошником 2 года. Время было голодное, надо было как-то кормиться, семья большая - мы все, да у Михаила наплодилось к тому времени четверо детей. Ну, а посадили меня потом - когда уж и НЭПа того не стало, забыли о нём все! Отец - уже состарился, Михаил с семьёй - уехал в Ташкент, там вроде полегче жилось, чем в Актюбинске. Может, читал книжку "Ташкент - город хлебный"? Мы - перебрались с соседом в Киргизию, в Токмак, где тоже ещё можно было жить. А когда стало трудно и там, этот наш сосед и донёс на нас. И попал я как бывший частный собственник аж на Беломоро-Балтийский канал - вот на этот самый, что у тебя на пачке с папиросами нарисован.
    - Да ну?! - ахнул Алексей.
    - Вот тебе и ну! Давай ещё дёрнем по одной... - Иван Григорьевич кивнул на рюмки. - Тогда уж и доскажу тебе остальное: как я там жил, как к нам Горький с писателями приезжал - между прочим, не очень-то хорошим человеком оказался! - ну, и про остальное, как я освободился потом, как воевал на войне - длинная ещё песня!..
    Они выпили, снова похукали, заели огурцами и опять бужениной, и Иван Григорьевич, в который уже раз закуривая, продолжил:
    - Помнишь стихотворение Некрасова - как русские мужики царскую железную дорогу строили? Про белые кости вдоль той дороги...
    - Помню, конечно. Мы его в школе наизусть учили.
    - Так вот Беломор-канал этот, который мы построили, ни в какое сравнение с той дорогой и её костями не пойдёт! На этот раз мужицких костей - в 100 раз больше, вдоль неё, положили. А нового Некрасова для них - почему-то не нашлось: при справедливом строе без царя и цензуры. Впрочем, цензура-то есть, только в 1000 раз злее царской. Да и сам строй, как известно, добротой не отличается. Но это скрывается.
    Алексей, что-то высчитавший про себя, изумлённо сказал:
    - Знаешь, я вообще-то слыхал, что канал этот - заключёнными был построен. Но - как-то не задумывался до сих пор об этом. А сейчас вот прикинул... это сколько же заключённых надо было иметь?! Расстояние - подлиннее царской дороги будет!
    - Вот-вот, сынок! Тут ты в самую точку попал. Согнали нас туда - со всех сторон: сотнями тысяч! И рабочие, и колхозники, и профессора - особенно много почему-то было профессоров из Ленинграда. Ну, и началось... Ни одна царская каторга не сравнится! Жили в длинных бараках - по 500 человек и больше. Днём - комары с болот донимают и охрана из энкавэдэ, а ночью - ворьё орудует уголовное, последнее отнимают, если посылку получишь. А к зиме - и вовсе житья не было: исчезали комары, зато прижимали такие морозы, что дышать невозможно - край-то северный! Да и грунт скальный, помню, пошёл. Его аммоналом, и то не везде возьмёшь, не то что ломом или киркой. А если норму не выкидаешь наверх, сразу паёк срежут. Мор начался такой, что жутко было смотреть - в день сотнями умирали! Хоронили вдоль канала, как собак, без гробов - в общей яме. А на другой день - уж новую яму готовь, для новых костей. Люди сходили с ума. Да и по всей стране тогда голод был жуткий - умерли и мои родители.
    - А что же Горький? - напомнил Алексей, глядя на отца новыми глазами.
    - Это уже после было, под самый конец, когда и бараков получше настроили, и главный мор остался позади, в болотах. Но, всё равно, дураком надо родиться, чтобы не понять, что на нашем строительстве делалось. Да Горький-то, судя по выражению глаз и окаменению лица, понимал. А если встречался с кем взглядом, тут же и отводил.
    - Что же вы, не жаловались ему, что ли?
    - Жаловались. У нас - и учёные были, профессора. Несколько писем от них сумели ему передать. Но, судя по дальнейшим событиям, не было на эти письма реакции. Никакой. Он - даже бригаду писателей послал к нам после себя: чтобы те... полюбовались на наши строительные достижения! Да и газеты писали, что ему всё, будто, понравилось у нас. В общем, не тем он человеком оказался, каким нам представляли его. Одет был - с иголочки, духами от него пахло, как от помещика. Да и жил он, рассказывали наши профессора, которые знали его ещё по Петербургу, тоже, как помещик, а не "пролетарский" писатель. Дача под Москвой - помещичья усадьба! Дача в Крыму - что тебе санаторий! Да и в самой Москве жил в домище какого-то фабриканта, фамилию не помню теперь, забыл. Везде прислуга - горничные, повара, садовники. Какой же это пролетарский писатель? Весь народ в нищете жил, а он - как барин.
    - Пап, а может, врали тебе про него? - с надеждой усомнился Алексей.
    - Нет, - твёрдо разрушил надежду Иван Григорьевич, - те люди, которые рассказывали это, не умели врать.
    - А что за люди?
    - Говорю же тебе: настоящая интеллигенция, профессора! Если бы не они, я, может, тоже был бы рабом до сих пор, как все. А они - ещё тогда раскрыли мне глаза не только на Горького. Да он тут и ни при чём - так, к слову пришлось. Важна - власть, создавшая после смерти Ленина все эти "Беломоры". Впрочем, и Ленин был не без греха...
    - А что - Ленин? - голос Алексея дрогнул.
    Иван Григорьевич заметил, что лицо сына опять напряглось, и не стал рассказывать всего, что знал от арестантов-профессоров. Сказал только:
    - Как думаешь, зачем скрывать от народа, что бабка и дед у Ленина по матери - были евреями? Что Крупская у Владимира Ильича - вторая жена, как и он у неё - тоже второй муж. Что Карл Маркс - еврей. Зачем это всё? Что в этом такого? Ну, еврей, ну - вторая жена...
    - Да неужели?!.
    - Вот видишь, - примирительно закруглился Иван Григорьевич, - оно вроде бы и ничего особенного: мало ли у кого не удалась личная жизнь с первой женой, и человек развёлся? У кого - и каких кровей - родня. Но зачем скрывать это, не понимаю!
    - Может, всё-таки - враки?
    - Да какие тебе враки?! - начал раздражаться Иван Григорьевич. - Я на одних нарах спал с профессором Всеволодом Георгиевичем, спасал его своим хлебом от смерти. За него я перед самим Богом поручиться не побоюсь! Святой был человек! Он и умер потом, как святой - не унизился ни перед кем, ни чести не потерял, когда его второй раз забрали в 38-м. Я его сюда к нам сманил после отсидки на Беломоре - спасти хотел. Думал, уедет подальше от своего Ленинграда, забудут там про него. А вышло-то всё - вон как, не по-нашему... Когда его забрали тут, он голодовку в предварительном заключении объявил, ну, и умер от неё, но не сдался.
    - Так что он тебе ещё рассказывал? - напомнил Алексей, слушавший отца и со страхом и с неослабевающим интересом одновременно.
    - Да много чего, теперь всего и не вспомнить. Лично знал друзей Горького ещё по Петербургу и Петрограду. Знал, кто был первым мужем Крупской, и то, как Владимир Ульянов дружил с Петром Струве, а потом стали врагами. Много рассказывал про историю России, про справедливость идей коммунизма, а потом разъяснял, что произошло после революции.
    - А что произошло?
    - Сынок, на такой вопрос за один раз не ответишь. Один засранец Зиновьев что только натворил в Петрограде, когда правительство Ленина переехало править в Москву в 18-м году. А если взять все дела - это же новый учебник истории надо писать! О красном фашизме, а не о власти рабочих и крестьян.
    - Ну, расскажи хоть немного, пап! Ну, хоть про этого Зиновьева. Я ведь - ничего этого не слыхал никогда, не знаю... - взмолился Алексей.
    - Хорошо, - согласился Иван Григорьевич. - Налей тогда ещё по одной. А Зиновьев - никакой он, кстати, и не Зиновьев! - остался тогда в Петрограде. Ну, вот как секретарь обкома, что ли, если брать по нынешним меркам. Почувствовал себя сразу удельным бесконтрольным князьком, и пошёл крошить русскую интеллигенцию! Потом напечатал объявление, чтобы все бывшие царские офицеры, проживающие в городе, явились к нему на регистрацию и сдали личное оружие, если у кого есть. Тогда, дескать, все будут прощены новой властью и смогут быть в равных правах с остальными гражданами советской республики. Надо-де только дать подписку, что не будут мешать строить новую жизнь. И кто, думаешь, явился по такому объявлению? - Иван Григорьевич в ожидании прищурился, глядя на сына.
    - Не знаю, - Алексей пожал плечами.
    Иван Григорьевич вздохнул.
    - Да все пожилые люди. Ротмистры, полковники, генералы, которым не хотелось уже ни воевать, ни скрываться, а хотелось дома пожить спокойно. И ещё какая-то молодёжь явилась - прапорщики, юнкера. По юному недомыслию и неопытности. Вот их всех Зиновьевские люди переписали во время регистрации, кто где живёт, а ночью нагрянули с арестами ко всем. Остальное - было уже проще: перестреляли в подвалах чрезвычайки Урицкого. Вот после этого уцелевшие поручики, капитаны, штабс-капитаны, не явившиеся на регистрацию, а хотевшие сначала посмотреть, что из этой регистрации получится, и рванули на Дон. Всё настоящее боевое русское воинство, уцелевшее от войны и революции, оказалось у генерала Каледина. Стали кричать там, что в России пришли к власти жиды, и расстреливают-де всех поголовно.
    - А что, Зиновьев и Урицкий - евреи, что ли?
    - Я же, по-моему, говорил. Ну, тут подошли на Дон ещё генералы: Алексеев, Деникин, Корнилов, Краснов. Началась гражданская война. И когда Юденич осадил из Эстонии Петроград, Зиновьев этот - Урицкий к тому времени был уже убит, кажется, каким-то террористом - так вот Зиновьев... первым драпанул из Петрограда в Москву, бросив всё. А когда Юденича отбили, вернулся снова. И начал издеваться над людьми опять. Попёр из-за своей жены и на красавицу артистку Андрееву, бывшую гражданскую жену Горького. Женщины поссорились там между собой - терпеть не могли друг друга - а мужья на защиту. Каждый - на свою сторону. Только у Горького власти-то никакой, а у Зиновьева - вся. Пошла уже вражда и у Горького с Зиновьевым. Но Горький-то к тому времени и с Лениным успел побить горшки, и Ленин принял сторону Зиновьева. Тогда уж этот Зиновьев совсем охренел от большой власти: спровоцировал своим безответственным правлением мятеж моряков в Кронштадте. Пришлось подавлять этот мятеж Красной Армией. И опять, как и на Дону в 19-м, подавлял Тухачевский. Сколько крови было пролито с обеих сторон!.. А Зиновьев, исказивший истинную правду мятежа перед Лениным, остался в Петрограде у власти и дальше.
    - Так Сталин его за это, что ли, потом расстрелял?
    - Да в том-то и дело, что не за это! Досадно, что ни хрена вы, молодёжь, не знаете правды ни о чём. Ну, да в этом и мы виноваты, конечно. Даже те, кто всё понимал. Выходит - такие же рабы, хоть я тебе и хвалился тут, что сам-то, мол, я - не раб. Раб! Такой же, а может, и хуже. Потому что всё знаю, знал и молчал до сих пор даже перед тобой.
    - А за что же всё-таки расстрелян Зиновьев?
    - Тут - всё дело в Сталине, а не в Зиновьеве. После смерти Ленина в правительстве началась борьба за власть. Сталин, с этим Зиновьевым, то объединялся, то разсирались опять, Зиновьев много знал правды о Сталине. А это такая сволочь, Сталин, что похуже Зиновьева и всех остальных, взятых вместе! Вот Сталин - подожди, дойдём ещё и до него... - вот он и решил избавиться от Зиновьева навсегда. Тут уж этому Зиновьеву такое пришили, чего он и не делал никогда. А за прежние грехи, за которые его следовало расстрелять ещё в 19-м, даже не вспомнил никто. Потому что к тому времени - уже все они перемазались в народной крови, что тебе палачи с топорами в руках.
    - Пап, - тихо произнёс Алексей, - ты знаешь, тебя просто страшно слушать...
    - Так не слушай! - обиделся подвыпивший Иван Григорьевич. - Я тебе не навязывался, ты сам захотел. Давай прекратим это, раз так.
    - Да нет, зачем же? Я ведь не к тому...
    - А я - к тому! - продолжал Иван Григорьевич психовать и расстраиваться. - Живи и открывай для себя всё сам - Америку, велосипед. Как щенок - влажным и нежным носиком. Нюхай. Может, получишь где и по морде, начнёшь прозревать. Да будет поздно - посадят! Сейчас - треть России по тюрьмам, да лагерям сидит. И ещё продолжают сажать: читал, "Ленинградское дело" какое-то начали? Оно - так просто не кончится, жди новых посадок!
    Наступило неловкое молчание. Отец и сын дружно закурили, выпили по рюмке ещё. И Алексей снова спросил:
    - Ну, а вот - Киров? Ты говорил, что все были плохие, все перемазались в народной крови. Ты - только не обижайся на меня, ладно? Ведь Сергея Мироныча-то - любили ведь? Народный любимец был...
    Иван Григорьевич снова тяжело вздохнул.
    - Эх, Алёшка! Тяжело мне с тобой разговаривать - ей-Богу, тяжело.
    - Почему?
    - А Сталин - если, по-твоему, рассуждать: не любимец, что ли? Вон как орут: руки отбивают себе в аплодисментах! А разве про Бухарина Ленин не говорил, что Бухарин - любимец партии? Да ведь это всё - пропаганда, которой тебя пичкают с детских лет! Тот же Сталин, перестрелявший всех своих политических противников, да и не только политических.
    - Ну, а чем не угодил тебе всё-таки Киров? Ты не уходи от вопроса-то, не уходи!
    - А я разве ухожу? Да и не мне он не угодил, а интеллигенции. Ведь это по его приказам выселяли из ленинградских квартир тысячи семей инженеров, художников, артистов, учёных, когда он возглавил обком после Зиновьева. Выходит, хрен редьки не слаще.
    - А зачем он их выселял?
    - Чтобы отдать их квартиры семьям рабочих.
    - Что же в этом плохого? Ты же вот - тоже рабочий...
    Иван Григорьевич хлопнул ребром ладони по столу - как топором.
    - Вот ты и попался! Вот и ты, в этом весь! Да и не только ты... Значит, справедливость, по-твоему, это - когда одних людей выгоняют из квартир за город и говорят: идите теперь, куда хотите? Вы - не наши граждане. А другим: занимайте, господа рабочие, квартиры интеллигенции, потому что мы её, всё равно, передушим! Потому что советская власть - только для вас! А строить квартиры - она не хочет, потому что это сложнее и дольше, чем выгнать людей из домов.
    - Страшное что-то... - пробормотал Алексей.
    - А ты думаешь, Киров этого не понимал? Понимал. Но... выполнял то, чего хотел от него Сталин. И зарабатывал на этом себе авторитет сразу и у Сталина, и у рабочих. Сделался любимцем...
    - Пап, а зачем это нужно было Сталину - выселять?
    - Чтобы не оставалось тех, кто всё понимает. Что советская власть у Сталина - и не для рабочих даже, а только для самих "любимцев": дачи, санатории на курортах, квартирищи - всё это в полном объёме у нас у кого теперь? У правительства, да МГБ. Он ведь и в партии у себя выкосил всех порядочных людей. А на их место ставил кого? Кто без образования, потемнее, да преданнее лично ему - всяких кагановичей, хрущёвых, андреевых. Вот и в народе ему нужно, чтобы без интеллигенции плодились одни бараны, рабы! А всех думающих - вон из квартир! В лагеря, в лес, на морозы, на Соловки. Знаешь, сколько людей там погибло? Так называемых "кулаков"...
    Дверь отворилась, и Мария Никитична, отгоняя от лица папиросный дым и морщась, испуганно спросила:
    - Ваня, ты чего так кричишь? Ссоритесь, что ли?
    - Что ты, Марусенька, нет, что ты!.. - Иван Григорьевич, преображаясь, улыбался своей светлой, хорошей улыбкой. - Выпили вот маленько, выясняем кое-какие теоретические разногласия...
    Улыбался матери и Алексей - такою же, светлой русановской улыбкой. Мария Никитична успокоилась, но всё же спросила:
    - Может, и мне с вами посидеть?.. Чтобы не было таких громких разногласий.
    Иван Григорьевич, продолжая улыбаться, посмотрел на сына:
    - Ну, как? Пусть посидит?
    - Пап, зачем? - запротестовал Алексей. - Договорились же: сугубо мужской разговор, а ты...
    Русанов-старший погладил присевшую на стул жену по плечу, ласково проговорил:
    - Не обижайся, Марусенька. Разговор у нас - действительно, мужской. Сын прав.
    Когда Мария Никитична вышла, Алексей сказал:
    - Пап, извини и ты меня. Я всё понял: ты меня убедил.
    - Ну, что же, слава Богу. Тогда слушай дальше, только не перебивай часто, а то я запутаюсь или забуду, что ещё хотел тебе рассказать. - Иван Григорьевич тут же что-то вспомнил, заторопился: - Да вот, кстати!.. У моей матери, урождённой Белосветовой, был двоюродный брат - Николай Белосветов. Сын её дяди Константина. А сам дядя этот - был старше её всего на 10 лет. После гражданской войны мы потеряли из вида всех Белосветовых. А в эту войну я вдруг встретил сына Николая Белосветова, Сашу. Сейчас он живёт в Днепропетровске. В начале 45-го демобилизовался, полно орденов, в чине старшего лейтенанта.
    - Пап, а кем же он тебе приходится?
    - Затрудняюсь даже сказать: очень уж дальний родственник. Да его и родственником-то опасно теперь признавать.
    - Почему?
    - Так его же отец - был капитаном в армии Деникина! Я его видел, правда, всего один раз, в 18-м году, когда мы всей семьёй ездили спасаться на Кубань. Мне тогда 14 лет было. Так вот этот Николай Константинович, мой двоюродный дядя, сменил, оказывается свою фамилию после войны и поселился в Екатеринославе. Об этом его сын мне ещё на Кавказе рассказал. А теперь деникинская история Николая Константиновича всё-таки выплыла наружу, и он сидит где-то в лагере.
    - Откуда ты об этом знаешь?
    - Саша написал. Но я ему так и не ответил, и теперь не знаю о них ничего. Может, и сына посадили.
    - Ты же, говоришь, воевал вместе с ним - защищали родину! Да и сын за отца - ведь не отвечает у нас по Конституции?
    - Не подначивай. Это - всё на бумаге. А на практике - жизнь идёт по другим законам. Фронтовиков - сажают в тюрьмы, а дерьмо - приклеилось к власти. Идёт покорение победителей.
    - Этот Саша - тоже Белосветов?
    - Нет, Ивлев. Но фактически - Белосветов, конечно. Все Белосветовы - коренные москвичи, потомственные путейцы. Мой дедушка - уехал из Москвы когда-то на Волгу. Там и помер в 1891 году от холеры вместе с моей бабушкой. Моя мама была к тому времени замужем за твоим дедушкой Русановым, в Самаре, а потом их выслали в Актюбинск из-за моего старшего брата. Но когда маме было 17 лет, она училась в Москве и жила у своего дяди Константина Белосветова. Он и его жена померли в Москве в 19-м году от тифа, об этом мне Саша ещё под Керчью рассказывал - это ж его дедушка и бабушка, которых он так и не видел никогда! Вот такая у нас с тобой объявилась родня.
    - Ну, мне-то, твой Саша, наверное, уже и не родственник.
    - Бог его знает.
    - А к кому, ты говорил, вы ездили на Кубань?
    - В станицу Петровскую. К тётке моей матери - тоже урождённая Белосветова. Эта - вышла замуж за казачьего генерала Сотникова. Он погиб - кажется, на Японской, и оставил ей большое имение. Стала она помещицей. Но детей не было, так она переписывалась с моей мамой, племянницей. А в 18-м, когда мы все нагрянули к ней, она встретила нас хорошо, но там тоже шла гражданская война, бои, и мы вернулись назад, в Актюбинск. А Николай Белосветов - деникинский этот капитан - заявился в станицу к Вере Ивановне - она ему тоже тёткой была - откуда-то из Керчи. Двоюродный брат мамы, а встретились прохладно. Да он и недолго там пробыл, дня 2 или 3. И поехал в Екатеринодар, чтобы оттуда уже - на Москву, к родителям. Он так говорил.
    Кстати, в эту войну я воевал недалеко от Петровской, но там не побывал. Не к кому было - генеральша уже умерла.
    - Ну, и носило же вас всех по свету!.. - изумился Алексей.
    - Так наполовину-то мы - Бело-световы! - пошутил Иван Григорьевич. - Да и ничего удивительного: всю интеллигентную Россию тогда носило! Вернулись домой, а там чуть ли не голод уже. Продали дом и подались аж в Киргизию - здесь был тогда и хлеб, и мясо, да и от войны хотелось подальше. Дома` были тогда не дорогие, вот мы и купили в Токмаке. Хорошо ещё, что отец успел меня обучить дизельному делу. На "Беломоре" это спасло жизнь не только мне, но и профессору Серову. Я его взял к себе в помощники, хотя он и не понимал в этих дизелях ничего. Потом научился. Жизнь всему, брат, научит, если прижмёт.
    - Каким образом ты его спас?
    - А вот каким. В посёлке Сорока на берегу Белого моря, где начинался канал с восточной стороны, принялись за строительство Беломорского порта и перевалочной базы для железной дороги. Потребовалось электричество. А раз так, начали монтировать небольшую дизельную электростанцию, и появилась нужда в дизелистах - сам начальник ББК Фирин объявил нам об этом. Я подтолкнул в бок профессора Серова, и мы оба подняли руки. Фирин этот - кстати, еврей - отправил нас в эту самую Сороку.
    - А при чём тут еврей?
    - Эх, сынок, власть-то у нас в России - опять стала нерусской после революции.
    - Как это?
    - Как, как! Да так. Раньше - правили русские немцы везде. После революции - в правительстве оказались сплошные евреи. А если кто и был русским, то всё равно был женат на еврейке. Так что когда мы строили Беломорский канал, всё начальство у нас в лагерях было из НКВД, и все почему-то - евреи. И Фирин этот - тоже. Ну, это я так, к слову пришлось. Короче, привезли нас в Сороку...
    - Погоди, отец, не торопись, - перебил Алексей Ивана Григорьевича, - мне это как раз - про еврейское засилье - очень даже интересно. Почему могло такое получиться?
    - Понимаешь, в чём тут дело, - легко отвлёкся Иван Григорьевич от своего рассказа. - Русскую интеллигенцию, как я тебе уже говорил, не только выгоняли из квартир, убивали, сажали, но ещё и выгоняли из России целыми пароходами. Представляешь, сколько тысяч вывезли не просто грамотных людей, но и больших учёных. Эта утечка умов происходила у нас ещё в 21-м и 22-м годах! Особенно много во Францию тогда вывезли, говорил мне Серов. Собрали со всех концов России, привезли в Петроград, и на пароходы... Весь цвет и гордость нации! А учиться в институтах стали, в основном, евреи. Потому что всё наше правительство состояло из революционеров-евреев. К ним хлынули из всех еврейских местечек родственники, знакомые. Заполнили собой все наркоматы, институты. А потом уже учились дети этих детей, устраивались преподавателями, юристами, врачами, журналистами. Ну, и начали всех остальных презирать - рабочих, колхозников, а в конце концов и весь наш народ. Тёмный, мол, рабский, невежественный. Вот за это их высокомерие, за то, что брали себе прислугу не из своих, а русскую, как когда-то русские немцы, за то, что разбогатели все, что все они пишут теперь книги, да играют в шахматы, наших женщин, извини, употребляют - у нас их и не любят. Да и в науке - трудно же соревноваться, когда мало людей с образованием? А они стали думать о себе, что гениальные от рождения: избранные Богом, чтобы руководить миром.
    - У Гитлера, в войну, была такая же теория - арийского превосходства над остальными нациями.
    - Вот-вот. А если по-человечески подойти? К самим себе: что они - не могли, что ли, без этого высокомерия? Ведь это же подло заноситься образованием перед колхозниками, которые всех кормят. Просто низость! Нет, чтобы поблагодарить русский народ за культуру, от которой они набрались и в музыке, и в живописи, в литературе. Куда там! Сами, мол, были с усами. А ведь один русский язык чего стоит! Много ли стало известных на весь мир писателей, писавших на их родном, еврейском языке? А вместо благодарности - одно высокомерие и зазнайство. Как же их уважать после этого?
    - Не все же такие! - не согласился Алексей.
    - Верно, не все. Но почему, всё же, в колхозы - не идут работать? Ни за что, только единицы. А вот в торговлю, в журналистику, медицину - особенно, если вставлять золотые зубы - это, пожалуйста. И не хотят, чтобы честно и открыто поговорить обо всём этом в печати - тоже: ни за что! А начнёт кто, сразу приклеивают ярлык антисемита, и - на уничтожение, на расправу.
    - Так "пятую графу" в анкетах - для тайных ограничений - евреям за это придумали? Как возмездие, что ли?
    - Тайные ограничения - такая же подлянка, как и расправы над русскими за их попытки открыто говорить о еврейском засилье. Но придумали эту подлость - не мы с тобой, а те, кто правит в Кремле. Вот и получается: когда власть везде была в руках евреев, наша интеллигенция возмущалась, что "нами правят жиды", а необразованные люди ненавидели всех евреев без разбора. А теперь, когда кремлёвские антисемиты рассылают тайные инструкции о запрещении принимать евреев на юридические факультеты и в секретные штаты, евреи кричат о русском антисемитизме.
    - Но ведь Кремль - это ещё не русский народ, - раздумчиво произнёс Алексей. - Как и не все евреи - сионисты.
    Иван Григорьевич вздохнул:
    - В каждой стране есть свои ниспровергатели строя, но не каждый народ даёт им себя увлечь. А мы вот - зачем-то поддались, а теперь от них же и плачем.
    - Ты что, считаешь, что не надо было делать революцию? - удивлённо спросил Алексей.
    - Чёрт его знает, сынок! При царях - тоже не сладко жилось, это верно. Но, если уж и нужно было идти на революцию, то хотя бы вожаков выбирали себе из людей, которым дорого всё родное. Сколько церквей порушили, другой красоты! А за что Ленин так на попов в 21-м году ополчился? Революция уже кончилась, победила. Зачем же было расстреливать священников?
    - Голод же был! - возразил Алексей. - А они золото не хотели давать на покупку хлеба голодающим.
    - Много ты знаешь!.. А кто этот голод устроил? Ленин, спровоцировавший гражданскую войну. Да и не спастись было тем золотом. Золото - надо трудом наживать, тогда народ сам прокормит себя. А отнимать - это разбой, а не политика, спасенье на время, а не на длительный срок. Ну, да ладно. Давай доскажу тебе, как спаслись мы с Серовым на дизелях в Сороке.
    - Давай, - согласился Алексей, - я слушаю тебя.
    - Ну вот, привезли нас в Сороку - это напротив Соловецких островов, где так называемых "кулаков" морили. А у нас - небольшой дизелёк, "Зульцер", под крышей. Ни холода тебе, ни голода - паёк отнимать некому стало, работаем потихоньку вдвоём, даём электричество. Это не кайлом бить по скальному грунту! Всеволода Георгиевича я обучил, что надо делать, где и когда смазывать, за чем следить - пошло дело. И жизнь, конечно, пошла веселее. Дотянули мы там свой срок до конца, и потому живыми остались. А на канале - померли бы, не выжили. Там все мои остальные учителя, что были из профессоров, поумирали - до единого!
    Ну, кончился срок, выдали нам документы, и поехали мы по домам. Серов - к себе в Ленинград, а я - к вам. 3 года, день в день, отбарабанил ни за что, ни про что. Приезжаю, а у вас - голод страшный, как и везде, по югу страны. Маруся мне рассказывает: неделю, как похоронила твоих стариков. Померли с разницей в 3 дня, от голода. Так я и не увидел их больше.
    Надо было как-то жить дальше. Переехали во Фрунзе. Устроился на тепловую станцию, опять дизелистом, а Марусю - взял к себе смазчицей. Началась у нас новая каторга: в магазинах - ничего нет, зарплата - только чтобы не передохли, достраиваем сталинский социализм. Весь мир жил по-человечески, а нам - можно было лишь надрываться, и жить надеждой на какое-то далёкое светлое будущее.
    - А может, и в других странах было тяжело? Даже в Америке в те годы был кризис, - заметил Алексей.
    - Был. Но у них - был кризис перепроизводства товаров. И быстро кончился. А у нас - от ничего не умеющих делать вождей, он тянется до сих пор, то есть, пожизненный. Зато газеты - про райскую жизнь впереди, про стахановское движение, покорение северного полюса. Тут и Серов к нам приехал - затюкали его в Ленинграде, хоть в дворники, говорит, иди. Умерла жена. Вот он и уехал оттуда. Да недолго прожил - только до 38-го. Ну, это было уже при тебе.
    Опомнился я от всей нашей похвальбы только на войне, когда Гитлер турнул нас аж до Волги. Вот тогда опять вспомнил про своих покойных профессоров, их лекции на нарах - по экономике, политике. И снова убедился, что не советскую власть мы посадили себе на шею, а палачей, для которых народ - бараны на мясо и для стрижки шерсти.
    - Пап, а ты... как бы тебе это... не озлобился просто из-за личных неудач? Не наговариваешь лишнего от обиды?
    - Эх, сынок! Да где же я озлобился, если я в саму идею коммунизма - верил ещё до войны, и всю войну честно провоевал ради победы справедливости. Я такую страшную дорогу прошёл на войне, да и до войны, как видишь, а не скурвился же, не предал свой народ и родину. Да и какая же тут личная обида, когда не я один, все так жили. Умных и честных - загоняли у нас в гроб, а подлецов и неучей - ставили на командные посты везде. Я не озлобился, сын, нет. Я - выхода из этой жизни не вижу. Пока будет над нами Сталин и его проклятая партия, жизни не будет! Вот это - я знаю точно! У них же там, в Кремле, сволочь на сволочи сидит и сволочью погоняет. Издеваются над всеми народами, как хотят, и никто не ропщет, всё хорошо, вот до чего запугали всех своей жестокостью.
    - Ну, откуда ты знаешь, что в Кремле нет ни одного человека?
    - Потому что их сволочная система просто не выносит порядочности, не потерпит! Неужели ты не понимаешь этого? Там - никакой человек не сможет быть хорошим, если бы даже и захотел. И говорю я тебе всё это не для того, чтобы ты стал бороться с этой системой - боже тебя упаси от такого! - а наоборот, чтобы не связывался даже с подобными разговорами.
    - Почему? Ведь это же... подлость тогда. Лишь иного рода.
    - А я говорю, не связывайся: пропадёшь ни за понюх табаку! Народ у нас - ещё не готов к отпору, не созрел. А в одиночку или там с кучкой людей - чего можно достичь? Только гибели.
    - И сколько же ещё терпеть всё это?
    - Пока не созреет народ. Пока все не поймут и не прозреют, что так жить дальше нельзя.
    - Так, может, народ надо просвещать, готовить к прозрению? Тогда он опомнится раньше.
    - Согласен. Такие люди, наверное, есть. Вот и я рассказываю тебе об этом для того, чтобы всё знал и понимал, что сделали мерзавцы с Россией. Может, напишешь об этом для потомков. Мать говорит, у тебя есть талант писать.
    - Это ей мой учитель по литературе наговорил... А почему же мне сейчас нельзя? Я, действительно, пописываю...
    - Тебе - не поверят. Молод, с чужих слов, мол... Да и не подготовлен ты жизнью ещё. Выдадут, и пропадёшь. Так что "пописывай", но... для себя, в газеты не суйся!
    Алексей молчал, понимая, что отец прав. Кодинский гарнизон - не Ленинград, не Москва, где миллионы людей и, может, есть даже какая-то организация. Так что спасибо и за то, что отец хоть открыл глаза на жизнь.
    Иван Григорьевич, словно угадав мысли и настроение сына, продолжал возмущаться:
    - Народа у нас загублено - что в печке соломы. И заставляют, мерзавцы, чтобы мы ещё и аплодировали им. Говорили за всё это спасибо! Такого унижения не было ни при каких царях, ни при каких жандармах! Да ещё всю молодёжь задурачили до того, что идёте вы по жизни, как слепые, с завязанными глазами. А по радио - марши, марши и вселенская ложь! Хороший хозяин не обращается так со скотиной, как наше правительство с народом. Разве можно так жить, сынок? Люди - даже дома, наедине с семьёй, боятся быть откровенными! Откуда взяться самоуважению, после всего этого? А ты мне при Драгуненке - вопрос: куда остальные смотрят? То есть, народ, значит, и он сам, как старый коммунист.
    - Я ведь не знал, что у нас так обстоит со справедливостью, - оправдывался Алексей. - Думал, вы тут - просто не можете объединиться...
    - Да тебя ещё на свете не было, а я уже знал, какая у нас "справедливость"! Лично видел, как ни за что раскулачивали крестьян и целыми семьями высылали в Сибирь. Без имущества, без ничего! Они ещё в дороге начали вымирать. По какому же это закону - без суда и следствия - у людей позволительно сразу всё отобрать и отправить на смерть? За какое "преступление"? Мыслимо ли это было при царе? И никто против этого не поднялся. Да и уже поздно было...
    У Ивана Григорьевича выступили на глазах крупные слёзы, чего раньше никогда не было - Алексей ни разу, за всю жизнь, не видел отца плачущим. Это потрясло сыновнюю душу до странного холода на спине и мурашек. Алексей кинулся к графину с водкой и налил отцу не в рюмку, а в стакан.
    - Пап, выпей! Не надо так... Давай выпьем, чтобы полегчало на душе.
    - Давай, сынок! - Иван Григорьевич улыбнулся. - Только полегчает нам не от водки. Я её много перепил за свою жизнь, и всё больше от горя. А полегчает от того, что ты - теперь рядом со мной, и всё понял, поверил. Зачем мне тебе врать? Может, слёзы вот - зря. Ну, да, видно, устал я молчать. Ты смотри, не проговорись где-нибудь, о чём мы тут с тобой... Во, жизнь! "Победитель", мать их в душу! С сыном - и то поговорить страшно. Где ещё такое?.. Разве в побеждённой Германии возможно что-либо похожее?
    Опять они выпили, закусили и покурили, но разговор свой ещё не окончили, хотя сидели уже такими родными и просветлёнными, с таким сочувствием и пониманием жизни другого, какое могло быть только у любящих отца и сына, и можно было уже и не говорить ни о чём. Но Иван Григорьевич, видимо, ещё не насладился таким общением до конца и продолжал лить на иссушённую душу бальзам:
    - Эх, Алёша! Вся наша беда ещё в том, что рабы-то мы - не от природы, не потому, что славяне, как считал Гитлер. Раз, мол, славяне - значит, рабы, к тому только и предназначены. Нет! Мы стали рабами... от нашей доверчивости. Поверили, что раз правительство у нас - рабочее, значит, будет справедливость. Получилось, что добровольно пошли в своё рабство. Не только русские - тут все были обмануты. Да и в самом правительстве - русских-то и не было почти. Считай, все чужие. Что им наша судьба? Им - лишь бы властвовать. Вот и врали нам про мировую революцию. Да и для мировой - Россия у них лишь растопка: чтобы поджечь, как пучком соломы. А что сгорит и сам пучок, ну, так и хрен с ним - не родной...
    - Они себя - интернационалистами считают. До сих пор.
    - Считать - ещё не быть. Но всё равно нам - надо любить родное отечество. Без этого и интернационалист - всего лишь космополит. Понимаешь, Алёша, - продолжал говорить Иван Григорьевич доверительным тихим голосом (отшумел), - получилось всё - ну, прямо, как по Библии: слепые ведут слепых! И ещё похваляются перед зрячими: Европой, Америкой. Куда уж дальше ехать?.. И какая же стерва родила нам этого кавказца на голову! Да и этого фанатика картавого... Нет, чтобы аборт или выкидыш...
    - Ну, ты уж слишком, отец! Ленин - лишнего пиджака не нажил.
    - Вот и жил бы себе частной жизнью, как его учитель-отец! Так нет, полез на Россию, насиловать. А выкидышами - стали мы... Умён - не спорю. Только ум-то больно циничный! Это же надо: всех образованных выгнал в 21-м во Францию! А это - уже не фанатизм, а фашизм: насиловать народ ради личной власти!
    - Что же, по-твоему, совсем не надо было революции делать?
    - Говорили уже, сынок. Может, и надо, несправедливости и раньше было много. Да и все великие умы, начиная от Герцена и Бакунина и кончая французами, считали, что социальная справедливость - нужна людям. Но человечество, сынок, я думаю, не достигло ещё такого развития, когда революция - я мировую имею в виду - привела бы к всеобщей справедливости на земле. Сам знаешь, ни одна революция добра ещё не принесла, а лишь насилие и кровь, ещё большую нищету и беззаконие. А почему, ты задумывался?
    - Нет. А ты?
    - Я думаю, потому, что на земле ещё много бескультурья, нищеты и зависти. Ну, и тёмных дураков, конечно. А с ними - нельзя затевать революций.
    - Почему?
    - Потому, что будет много желающих - не работать. А только отнимать чужое. Разбогатеть, ограбив других. Какая же это справедливость? Просто замена одних угнетателей другими. Причём, злыми и необразованными. Из хама пан...
    - И что же предлагаешь ты?
    - Надо было России подождать с революцией. Лет 100. И всё было бы, может, и хорошо - допускаю. Но этот сукин сын родился преждевременно, да ещё с нетерпеливым и самонадеянным характером. Надорвал и себя, и нас, и помер. А мы теперь из-за него, да этого Виссарионовича - мучаемся.
    - Опять ты подвёл к тому, что надо терпеть и молчать. Ждать, когда созреет народ не только для отпора, но и для подлинной социальной революции? Но сам он разве созреет?..
    - Ну, что же, пусть будет так, - согласился Иван Григорьевич. - Не сам, конечно. Просветители - во все времена были нужны.
    - Ладно, пап, ну их к чёрту всех!
    - Кого, просветителей? - Иван Григорьевич насмешливо улыбался. - Должен же кто-то объяснить людям, что не может быть полного равенства между умными и дураками. Что богатство - нужно наживать честным путём. Но и богатству должны быть предусмотрены разумные пределы! Иначе богатство - превратится во власть над другими, и в грубую эксплуатацию.
    Алексей был поражён начитанностью отца и его природным светлым умом. И любя его в эту минуту ещё больше, попросил:
    - Пап, расскажи лучше, как ты воевал.
    - Это невесёлый путь. И длинный.
    - А куда спешить? Расскажи... Ну, хотя бы за что получил ордена? Если обо всём долго.
    - Э, сынок, судить о том, как воевал человек, нельзя по одним орденам.
    - Почему?
    - Больше всего орденов было... у штабников. А награбленные ордена с чужих подвигов - это не ордена, а такая же приписка, как трудодни у председателей колхоза с чужого труда. Поверь мне, были и такие.
    - Но у тебя-то - честные ордена, добытые кровью!
    - Как сказать... Есть один, вроде бы, как и ни за что: за "участие" в операции. Хотя кровь, как ты говоришь, я и пролил.
    - Как это?
    - А вот послушай... После призыва на войну я попал сначала, знаешь, куда? В Баку. А уже оттуда, как горный охотник и хороший стрелок, в горно-стрелковую дивизию - сдерживать прорыв немцев через горные перевалы в Закавказье. Пройти там - мы им так и не дали, а в 43-м, после гор, влили нас в армию генерала Петрова на северном Кавказе. Была уже осень, готовилось крупное наступление на Керченский полуостров.
    Одну дивизию взялись переправлять с Тамани на Эльтиген в открытую - вроде, мол, собираемся наступать на Керчь с юга. Ну, и начали переправу через Керченский пролив в самом его широком месте. А чтобы немцы поверили, решили людей не жалеть. Страшная это была переправа и высадка на тот берег! Немцы подняли все свои самолёты, и топили наши баркасы и сейнера, как хотели, с воздуха - жутко было смотреть. Но - поверили, что наступление будет с юга: двинули из Керчи на юг, к Эльтигену, почти все танки. А мы - ночью попёрли на Керчь основными силами, на севере, в самом узком месте Керченского пролива. Правда, всё это - всю эту тактику, что ли - я узнал уже после войны, из публикаций. А тогда я был сержантом, что я там мог знать? Кто основной, кто отвлекающий...
    Да. Ну, прорвались мы через пролив в узком месте, зацепились за берег - тоже, правда, большой кровью, но не такой, как та дивизия, что переправилась на Эльтиген. Там, отвлекая на себя главные силы, полегли почти все. Но мы-то, всё равно, не прошли в Керчь с хода - не получилось. Там, перед самым городом, невысокие горы тянутся, поперёк всего полуострова. Немцы установили на всех этих высотках орудия и пулемёты. Пристреляно было всё пространство впереди до метра, ни танкам, ни пехоте не пройти. К тому же, за этими горушками, у немцев был где-то недалеко полевой аэродром. Одни отбомбились по нам, а за ними уж следующие летят - заправились. Застряли мы там в степи, перед этими горушками, аж на всю зиму. Представляешь, что за жизнь у нас началась?..
    Ни одного дерева нигде, ни одного кустика - ровная, как стол, степь! Впереди - высотки с немцами, сзади - Керченский пролив. И ни дров, чтобы согреться, ни пресной воды, чтобы попить. А тут ещё грянули холода. И пришлось нам рыть не окопы, как это делается обычно, а колодцы-ямы на двоих. На дне колодца - устраивали по 2 ниши вбок, чтобы спать, и накрывали каждый свой колодец плащ-палаткой сверху, чтобы не задувало, и тепло снизу не выходило. Ни бани, ни горячей пищи! Сразу завшивели, конечно, все, покрылись фурункулами. Зуб на зуб не попадает от холода, ни ночью, ни днём. За всю войну не было у меня более тяжёлого положения, чем под этой Керчью!
    И вот, к весне, Сталин снимает нашего генерала армии Петрова с должности и назначает к нам вместо него генерала Ерёменко. Другие наши армии к этому времени вышли уже под Одессу - 44-й год пошёл! - а мы всё ещё под Керчью сидим: весь Крым - под немцами.
    Этот новый наш командующий, чтобы показать Сталину, что тот недаром прислал его к нам, решил взять Керчь штурмом. Но сначала - ему нужен был "язык". Для этого была сформирована группа захвата из 10 человек, попал в неё, как бывший охотник и хороший стрелок, и я. Считали, раз, мол, воевал с "эдельвейсами", значит, опытный. Короче, я должен был первым прыгнуть ночью в немецкий окоп перед высотками и оглушить там часового прикладом. А тогда уж меня поддержат и остальные, чтобы утащить с собой "языка".
    В общем, главное заключалось в этой операции в том, чтобы бесшумно и неожиданно подобраться к ихнему окопу. Место на немецком участке мы присмотрели заранее - там у них часовой выставлялся на ночь далековато от их блиндажа. А блиндажи у немцев - не то, что у нас: настоящие, с печками, сделанные по всем правилам. Вот они туда набивались на ночь, ставили часовых, и спали себе в тепле.
    Да. Всё рассчитали мы, вроде бы, хорошо. Не учли только одного: что часовой у немцев - окажется и не трусом, и не доходягой, как мы, с наших харчей. Когда я подкрался к нему и прыгнул сверху в окоп, он как раз грелся сапёрной лопаткой - землю кидал наверх. Ну, я наставил на него автомат и показываю ему стволом: руки, мол, вверх! Он поднял... вместе с лопаткой. Стоит передо мной мощный, громадный - сантиметров на 15 выше меня! А наших-то - всё нет. Немцы в это время небо ракетами осветили, вот наши и ждали, когда опять станет темно. Часовой-то и сообразил тут, что я не хочу поднимать шум и стрелять в него. Как врежет мне по зубам лопатой! Я сразу кувырк, и сознание потерял. Он мне все передние зубы, сволочь, выбил!
    - Так это у тебя не от цинги?! - изумился Алексей, глядя на стальные передние зубы отца.
    - Нет, от того громадного немца, - ответил Иван Григорьевич, полуприкрыв глаза, будто вспомнил далёкую схватку. - Мог и добить меня, когда я упал. Но в тот момент на него прыгнули сверху наши, и он стал орать, как мне рассказывали потом. Один из наших, Семён Грищенко - тоже здоровенный парень! - начал засовывать немцу в рот солдатскую рукавицу. Так, знаешь, этот Фриц начисто откусил ему палец! И опять за своё - орать. Вот тут я уже очухался и врезал ему прикладом по кумполу. Но немцы уже, слышим, выскакивают из блиндажа.
    Мы скорее за этого битюга, и наверх. Еле вытянули, такой, гад, был тяжёлый. Торопимся к своим - там было ещё 2 группы. Одна - для прикрытия нашего отступления, другая - для отсекания преследующих нас немцев. Помню, я был весь в кровищи, в голове всё гудело, а немцы открыли по нам такую стрельбу, что можно было отходить только ползком. Да ещё светло стало, как днём: в небо летели ракеты одна за другой. В общем, бежать мы не могли. И немец у нас без сознания - его же надо было тянуть! - и сами вынуждены были лечь из-за огня. Короче, ползём, а они по нам из миномётов и автоматов. Вот там, после одного из разрывов мин, меня и ранило осколком в задницу. Получилось, что и я уже не смог ползти самостоятельно. Кончилось это всё тем, что когда мы выбрались из опасной зоны и передали захваченного немца дальше, то у нас было уже 2 убитых и 2 раненых, кроме меня. Ну, разумеется, всех нас - к наградам после этого. Хотя от того немца наш командующий ничего особенного и не узнал. Я свой орден получил уже в госпитале, когда выздоравливал. Оказывается, представили меня к "Боевику"! В госпитале я залечил и дёсна, и задницу.
    Вот так, сынок. А Керчь наши взяли потом без боя. Немцы поняли, видно, что Одесса окружена, ну, и отступили ночью на Севастополь. Выпустили в нашу сторону весь свой артиллерийский боезапас, чтобы нам не достался. Они всегда так делали перед оставлением городов. Увозить его им с собой, как правило, не на чем, да и ни к чему. Наделают ночью шуму, а затем тихо уходят.
    А вот под Севастополем, писали, драка была! Там наши брали всё штурмом, каждый камень полили своей кровью. Но в Керчь, как писал мне в госпиталь Саша Ивлев - дальний родственник, о котором я тебе говорил - они входили утром уже без боя. Хороший парнишка, этот Саша! Ну, а после госпиталя попал я в Словакию. Послали нас 12 человек в тыл к немцам через горный перевал. Они держали на этом перевале всю нашу армию! А мы ночью мимо них, без шума, и к словакам... Словаки должны были поднять восстание против немцев и ударить им в спину. Тогда наступление наших войск с другой стороны перевала... было бы облегчено. Только у словаков ничего из этого не получилось, и нашей группе пришлось присоединиться в горах к партизанскому отряду, которым командовал украинец Батюк. У него там было полно наших солдат, бежавших из концлагерей. Ну, и словаки были, чехи. 3 с лишним тысячи человек собралось в этом отряде!
    Да. Знаменитый отряд. Как-то ночью прилетел туда У-2 и высадил майора Коркина. Этот Коркин покрутился там месяца 2, тоже ещё до нас, и отправил командира отряда Батюка в штаб партизанского движения, во Львов. Тоже на У-2. Там этого Батюка, будто бы, арестовали, а майор - эмгэбист этот, который стал командовать вместо Батюка - получил орден Ленина за старые заслуги отряда. То есть, вместо Батюка.
    - Ничего себе номер! - возмутился Алексей. - Как же так?..
    - А хрен его знает, как! - досадливо воскликнул Иван Григорьевич и махнул рукой. - Нас ведь не спрашивали, кого награждать? Нас спрашивали совсем про другое: что мы знаем о Батюке?
    - И что же вы сказали?
    - А что знали те, кто с ним воевал, то и сказали: всё только хорошее. Но о Батюке я с тех пор ничего не слыхал - да и не видал ведь его никогда! А потом меня снова ранило. И опять минным осколком, только на этот раз прямо в спину угодил, я тебе эту рану показывал. Ну, а тут и война кончилась. Ты, про ордена-то, всё понял?
    - Пап, да ты у меня - прямо герой, оказывается! Во-он какой путь проделал на войне!
    - Это, сынок, 10-я доля, что я тебе рассказал. Я только боялся попасть в плен, когда в Словакии очутился. Тогда начали бы ворошить моё прошлое, добрались бы до тебя...
    Алексей запоздало удивился:
    - А ведь верно... Выгнали бы из училища. Со мной учился цыган - Саша Небога - отличный парень, летал хорошо. Отчислили! И знаешь, из-за чего? У него дедушка - которого он никогда и в глаза не видал! - был до революции коннозаводчиком. Ну, и раскопали это каким-то образом, лишили парня мечты.
    - Вот и я переживал. Так-то, пока я на фронте, тебя и проверять бы не стали: отец воюет, родину защищает. А вот, если бы плен, тебя начали бы про мой Беломор спрашивать, почему скрыл происхождение, двоюродного дядю, и прочее.
    - Так я же не знал ничего!
    - Это и хорошо, вёл бы себя естественно - тоже кое-что значит. Но, слава Богу, обошлось.
    - Теперь, если вдруг спросят, я знаю, что им ответить! Отец мой - 4 раза кровь за Родину пролил!
    - Теперь, сынок, это никого, к сожалению, больше не интересует. Везде командуют и хорошо живут не те, кто воевал и кровь свою проливал, а те, кто вовсе не воевал, или сахар машинами крал, как вот Рубан крадёт, о котором я тебе тут...
    Иван Григорьевич снова расстроился, почувствовал, что устал и ничего рассказывать в этот вечер больше не захотел. Позвал жену, и все трое молча и счастливо доужинали, объединённые общим родством, радостью встречи и взаимного понимания. Однако Алексею с того вечера открылся иной мир, иной взгляд на жизнь и государство, в котором он жил. Но "открытие", к которому привёл отец, придавило его своим жестоким смыслом. Ни о чём он отца больше не спрашивал, молчал и всё о чём-то думал, думал...
    Иван Григорьевич внешне был ровным, спокойным, жил вроде бы, как и прежде. Любил, когда Алексей приходил к нему на работу. Иногда брал его с собой на завод сам, чтобы все видели, какой у него теперь сын. Так было и в эту субботу...
    Подошли к проходной. На воротах стоял охранник Семёныч, Алексей помнил старика и поздоровался с ним. А вот отец почему-то от Семёныча отвернулся, и когда они от ворот отошли, Алексей недовольно спросил:
    - Ты чего это со стариком не здороваешься?
    - Не сто`ит он того, чтобы с ним здоровались, - ответил Иван Григорьевич. И вдруг выпалил: - Дерьмо он, этот Семёныч!
    Алексей промолчал, привыкнув ценить слова отца.
    Перед концом рабочего дня они вышли на заводской двор и увидели, как возле сахарного склада залезали в кузов грузовика люди с ружьями в чехлах. Вокруг машины трубно лаяли и прыгали здоровенные охотничьи псы.
    - На охоту едут, суббота! - добродушно проговорил Иван Григорьевич. - Говорят, кряква появилась на оттаявших прудах. - И кивая на невысокого охотника в брезентовом плаще с капюшоном, пояснил: - Вот тот, маленький, что в очках - главный инженер. Хо-ро-ший инженер! Толковый. А стрелять, - Иван Григорьевич покрутил головой, - не умеет. - Он заливисто рассмеялся: - Мазила! Вечно пустой приезжает. А ведь едет! Недаром говорится, охота - пуще неволи. А этот вот, - продолжал он пояснять, - рослый, с животиком - парторг завода. Этот - охо-тник!.. А вон и директор, вижу, собрался, - он снова рассмеялся. - Ну, этот - хуже бабы. Совсем стрелять не умеет. А собака у него - хорошая, не хуже нашего Джека будет. Вон - рыжий сеттер. Медалист!
    Лицо Ивана Григорьевича неожиданно вытянулось, посерело. Алексей удивился такой разительной перемене:
    - Ты чего, батя?
    - Да-а!.. - протянул тот, смачно сплевывая. И похабно выругался: - Эту-то, б...., зачем же берут с собой! Из-за осетров, царского закусона?..
    Алексей проследил за взглядом отца и увидел, как в машину полез Рубан - огромный, рыжий, похожий на немца, про которого отец ему недавно рассказывал.
    Всю дорогу домой Иван Григорьевич молчал, а дома неожиданно втихомолку напился. Ещё раз он напился, когда провожал Алексея на вокзал. Отпуск у сына закончился, с "невестой", которую ему подыскала мать, он так и не познакомился - не захотел.

    Конец девятой книги
    цикла романов "Особый режим-фашизм"
    Продолжение в десятой книге "Рабы-добровольцы" этого цикла
    ----------------------
    Ссылки:
    1. Мадлобт - спасибо (грузинск.) Назад
    2. Шьвидобит - до свидания (грузинск.) Назад

  • Комментарии: 1, последний от 01/10/2019.
  • © Copyright Сотников Борис Иванович (sotnikov.prozaik@gmail.com)
  • Обновлено: 22/03/2012. 375k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.