Ростислав Юрьевич Титов родился в 1928 году на Кубани. Детство провел под Москвой, военные годы - на Урале и на Кубани.
В 1952 году окончил судоводительский факультет Ленинградского высшего мореходного училища. Три года плавал штурманом на Севере, затем 35 лет работал преподавателем в Таллинском мореходном училище. Ежегодно плавал на различных судах, посетил все морские страны Европы, Кубу, США, Канаду.
В литературе работает с начала 50-х годов. В 1962 году окончил заочное отделение Литературного институт им. А.М.Горького. Член Союза писателей СССР с 1965 года.
Автор двенадцати книг художественной прозы и пяти учебников по морским дисциплинам
В настоящее время пенсионер, председатель правления Объединения русских литераторов Эстонии и член Союза писателей России.
Домашний адрес:, Ыйсмяэ теэ 124, кв. 57, 13513 Таллин, Эстония; уismДe tee 124-57, Tallinn, 13513 Eesti. Телефон (+372) 65-70-680, сотовый тел. 55500797; Е-mail: rostitov@yandex.ru.
Основные произведения:
Свежая краска. Рассказы. Эст. Гос.изд., 1959 г.
С тобою рядом человек. Повесть и рассказы, Ээсти раамат, 1963 г.
Бросить камень. Роман. Ээсти раамат, 1970 г.
И дальняя, и дальняя дорога. Роман, Ээсти раамат, 1979 г.
Под властью Его Величества. Путевая книга. Ээсти раамат, 1983 г.
Земля под ногами. Роман. Советский писатель,Москва. 1982 г.
Повести разных лет. Ээсти раамат. 1989 г.
Под властью Его Величества. Путевая книга (дополненный вариант), Советский писатель. 1990 г.
И все-таки море (Гавань воспоминаний). изд. Автора, 1998 г.
Хочу, чтоб все вы были живы! Письма и воспоминания. изд. Автора. 2001 г.
Cказки папы и дочки (в соавторстве). ТАРБЕИНФО. Таллин. 2003 г.
Мир и число (документальная фантастика). Альманах "Уходим в море...". 2007 г.
Публикациии в газетах и журналах: Молодежь Эстонии, Эстония, Русский телеграф, Роман-журнал,
Неделя,Таллинн, Вышгород и др.
Учебники (в соавторстве): Мореходная астрономия. Четыре издания. Москва. Транспорт.1970-89 гг.
Управление судном и его техническая эксплуатация. Москва. Транспорт. 1989 г.
Мир и число (в альманахе "Уходим в море...". ТАРБЕИНФО. Таллин. 2007 г.
Человек и машина. Эссе "вольные рассуждения". Журнал "Балтика" нр.2-2007. г. Таллин, ТАРБЕИНФО.
Ростислав Титов
ХОЧУ, ЧТОБ ВСЕ ВЫ БЫЛИ ЖИВЫ!
Воспоминания и письма
Второе начало (9 ноября 1992 года)
Так бывает - долго не вытанцовывается начало новой книги. Эта возобновляется с двухгодичным перерывом. Даже больше, почти три года прошло, как она была задумана. Из них последний, 1991-92-й, "учебный" (от осени до осени), оказался страшным. Не сразу подобралось ему определение, и все же "страшный" - самое подходящее.
Все рухнуло. Кроме собственной жизни, да и та совсем недавно была если не под угрозой, то под некоторым сомнением.
Рухнула страна, строй, судьбы. Все это так огромно, сокрушающе невероятно, что слов для объяснения своего состояния найти невозможно.
Поискать ответ стоит разве что в психологии. Хотя ум и сердце одного человека не способны переварить всего случившегося. Как, впрочем, и сознание целого народа, а может - и всего населения планеты. Так что в какой-то степени мы обречены на мрак непонимания. Вот придут новые поколения - они приживутся, для них не будет диким все происходящее вокруг, сумеют занять чем-то душу, загрузить ум...
Но действует инерция: занимаюсь я литературой, надо писать. Правда, не сочинительством занимаюсь, сочинять прекратил давно, лет десять назад. В сущности, этот период посвящен был литературе документальной. И эту книгу задумывал в основном как документальную. А сегодня пришло в голову: она ведь и слишком личная, касающаяся как будто меня одного, ну еще от силы трех-четырех живущих на свете людей. А посвящается - нескольким из неживущих... Кому это может быть интересно?
Но надо же чем-то жить! Похоже, потому так тоскуют пишущие братья-коллеги, что души у них опустели. Ничего страшнее для человека, наверное, не бывает. Чтобы остаться человеком, душу необходимо занять.
И не стоит сомневаться, что задуманное не будет интересным людям. Как знать, может, истории индивидуальных судеб и нужны им больше всего сегодня. А то у нас нынче все "макро": что будет со страной, с Европой, с миром... Однако литература - всегда на микроуровне.
И потом - остается чувство долга. Давал ведь себе слово написать о самых дорогих мне людях - о матери и отце. об отце и матери.
Нехорошо вроде бы, если только из чувства долга продолжаю начатое. Хотя, конечно, не "только".
Повернуто, обращено тут все будет в прошлое, то есть книга воспоминаний получается. В сущности, наша жизнь после определенного возрастного рубежа - воспоминания. Потому как мечтаний о будущем ожидать не приходится.
Интересно, так ли у других людей, как у меня. У меня - чего из прошлого не помню, что темно и пусто в памяти, того словно и не было вовсе. Не только меня не было, но и ДЛЯ МЕНЯ - никаких событий и людей не существовало.
Так и с отцом. Он для меня живой лишь в моменты, минуты, часы, которые остались в памяти. И будет живой, хоть клочками, обрывками памяти, пока я его помню.
Несколько раз в детстве я подслушивал разговоры взрослых обо мне: - "Мальчик растет без мужского влияния, это плохо". Конечно, пропускал эти слова мимо ушей и не шибко горевал. Впрочем, недостаток мужского влияния компенсировался другим: деревенская привольная жизнь воспитывала самостоятельность не хуже, летом целые дни проходили в футболе, на пруду или на речке, в лесу или на лугах, куда бегал с ребятами за лошадьми, всех колхозных лошадей знал по имени, им давали почему-то человеческие имена - Васька, Машка.
К тому же два года, с отъезда отца в Сибирь, он еще присутствовал в моей жизни и оказывал на меня могущественное влияние: слал письма, рассказывал, как летал по Енисею с Молоковым и Слепневым к черной зависти моих сверстников, давал суровые мужские советы, присылал деньги и подарки к Новому году и ко дню рождения.А потом его не стало. Такой, какой был тогда, девятилетний, я воспринял его исчезновение легко и бездумно, - просто не поверил, что отец пропал навсегда. Даже когда мать вернулась сырым апрельским вечером из районного города и заперлась в комнате, и долго не пускала нас к себе, не поверил ее словам: - "Папа умер. Мне сообщили, что папа умер от туберкулеза". Ужас и неотвратимость этого сообщения как-то отошли на второй план, потому что страшнее было, какой стала мать: окаменело-спокойной и как будто равнодушной к нам - ко мне и к сестре.Что мы ей говорили, как утешали - не помню. И еще лет двадцать я с тупой убежденностью ждал отца, видел сны, где он присутствовал... Мать долгое время и часто рассказывала мне и другим, как безумно отец любил меня. Но многое и сам помню.
Как в больнице - привезли меня с дифтеритом - отец выхватил меня у медсестры и побежал по длинному-длинному коридору, прижимая к груди, а дышать тяжело, все красное - свет больничных ламп, стены коридора, халаты врачей и сестры, которые гонятся за нами. Как отняли меня - знаю лишь по рассказам матери, как болел, задыхался и ждал рассвета - плохо помню, но вдруг сразу я опять у отца на груди и - зеленая июньская трава...
А заболел на первомайской демонстрации, все просился к отцу на руки, и он сурово учил: - "Устал? Терпи!" И потом больше всего этим казнился: - "У него жар, ноги не держат, а я - терпи!"
Сейчас понимаю: он действительно сильно меня любил и как-то, поссорившись с матерью, спрашивал: - "Ты уедешь со мной, будешь жить со мной?" А меня парализовал страх, потому что мой мужественный отец плакал в ту ночь.
Отвечал я ему слепой, самозабвенной, собачьей преданностью. Любое его указание, просьбу любую выполнял бегом, вскачь. За что и крупно поплатился в пять лет. Отец носил сапоги и галифе, тогда еще стойко держалась эта мода - со времен гражданской войны. А может, так удобнее было в сельской местности, где часто приходилось ездить верхом. "Сынуля, - попросил отец, вернувшись с работы, - принеси щетку и ваксу, сапоги почистить!"
Я рванул на веранду, споткнулся на пороге и грохнулся. А поскольку в ту эпоху имел привычку постоянно высовывать язык, упав, я его откусил.
Не помню ни падения своего, ни боли, ни рева. Зато отчетливо сохранил в памяти блаженные минуты торжества, когда демонстрировал пацанам язык: - "Он на кончике болтался, зашили шелковыми нитками, а один шов лопнул, видите?" Мальчишки деловито проводили осмотр, почтительно кивали. Потом я втянулся, высовывал надкусанный язык и без просьб, за что получил прозвище "Грач".
И еще запомнились отдельные картинки...
Поле. Большое, желтое, - рожь. Отец идет ко мне и несет букетик васильков, а я жду, вижу его вышитую белую рубаху, нижний ее край, и подпрыгиваю от нетерпения. До сих пор васильки - любимые мои цветы...
В автомобиле - открытом маленьком "фордике". Пахнет кожей сидений, пыль в глаза, трясет безбожно - едем по булыжной дороге. Отец хлопает водителя по плечу: - "Давай меняться, хватит нам трястись!" И мы перебираемся на переднее сидение, я сижу важно и гордо: мой отец умеет управлять автомобилем!..
Отец колет дрова. Я, конечно, болею за него, внутренне ахаю и кхекаю, даже, кажется, шевелю губами. Потом мне много пришлось переколоть дров, ненавидел пилку, а колоть - любил. И когда хорошо, лихо получалось, думал: - "Как папа!"
...Последний день с отцом помню отчетливо, словно он был вчера. Не мог же я знать, что этот день будет последним, просто гордился и радовался, что это МОЙ отец уезжает в суровую Арктику, где ему предстоит выполнить ответственное задание.
Ясный теплый день, отец ехал в Москву в одной рубашке, но накануне показывал нам купленный полушубок, - 20 августа 1935 года. Мне скоро предстоит идти в школу, в первый класс, несколько дней отец меня проверял, тренировал: читал я бегло, считал хоть до тысячи свободно.
Отошли от дома метров на сто, отец вспомнил, что забыл вечное перо (так называли тогда редкие еще авторучки), и я, конечно, завопил: - "Я, я принесу!"
Северный вокзал столицы, теперь его зовут Ярославским. Обедать идем в ресторан, роскошный заказ - никогда после я не ел перепелок, крошечных, будто игрушечных, птичек в пупырчатой коже. Мать пьет пиво, отец - лимонад, как я и сестра.
У зеленого, слегка серого от пыли вагона. Отец веселый, смеется, что-то говорит мне - советы на будущее... да, просит почаще и поподробней писать. На минуту становится серьезным, когда прощается в сторонке с матерью. И потом - он в вагонном окне, красные и синие крестики вышивки на стоячем воротнике рубахи.
Поезд трогается и увозит отца из жизни...
У меня сохранилась его старая, в трещинках, карточка. И рамка на ней старая, которую он знал еще при жизни...
Таких мгновений, сохраненных памятью о матери, безусловно, гораздо больше.
Почему-то я лучше всего помню маму военных времен, когда было труднее всего. Как она училась печь в обычной печке хлеб, пока еще была мука, как подсовывала мне упоительно пахнущую кизячным дымом хлебную горбушку - сверх нормы, свою. Сорок третий год мы встречали вдвоем: сварили картошки, на полученном отваре сделали суп из тыквы и одной морковки, а картошку съели вторым, праздничным блюдом.
Когда началась война и первые налеты немецкой авиации на Москву, мать загоняла нас в отрытую за огородом щель, но мне очень интересно было поглядеть, как нервно и стремительно бегали по темному небу прожекторные лучи и беззвучно рвались там, в небе, зенитные снаряды. Все это виделось еще праздником, как кино в детстве...
Февраль сорок четвертого, мы едем в телеге из Армавира в горную станицу. Здесь моя родина - сыровато и влажно, зелень озими, коричневая земля, парок над ней. После смертного холода и голода Саракташа, поселка в оренбургских степях, где мы провели два с половиной года, все это было жизнью и казалось счастьем.
Да это и было счастьем, хотя, пока мы не собрали урожая со своего огорода, с едой было тяжко, пекли лепешки из кукурузной муки пополам с подсолнечным жмыхом - колючие и ржавые, будто сделанные из окопной проволоки.
Отсюда, от предгорий Кавказа, от веселой речки Рогожки и стремительного холодного Урупа, от сияющей вдали вершины Эльбруса, я и уехал в августе сорок пятого в большую самостоятельную жизнь, к первому своему морю. Перед отъездом принес из колодца два ведра воды, одно мать не расходовала две недели, хранила как память обо мне. В дорогу она меня, конечно, напутствовала: - "Будь осторожен, Славик!"...
Постоянная тревога матери за нас, ее детей, порой бываля нам в тягость. Но летом шестьдесят третьего года мать заболела, долго и медленно поправлялась; я ушел в дальний рейс - из Таллинна на Черное море и обратно, и все ждал радиограммы, а когда радист заходил в кают-компанию и раздавал телеграммы, мне казалось, что от меня он прячет глаза; я потерял сон, - лежа ночью на койке, думал и гадал, давал себе зарок не спорить с мамой, когда вернусь, и делать ей только приятное... И зарок не всегда выполнял, спорил и ссорился, хоть и не часто, и понял это, когда уже люди ушли от маминой могилы, а я сел у теплой сосны, уткнулся носом в колени и вспомнил как-то сразу все минуты, в которые обижал мать, но ничего нельзя было вернуть, изменить...
Теперь мне ясно, что жизнь заставляла маму бывать жесткой и, как сейчас говорят, прагматичной. Но она прививала нам добро и еще - привычку трудиться, работать. Может, это два главных качества, которыми должен обладать человек.
Мать и отец. Отец и мать. Их нет в реальной, живой жизни, как и многих дорогих мне людей. И банальная, но неизменно странноватая мысль приходит порой: когда я о них вспоминаю, когда думаю о них - они оживают.
Возраст воспоминаний
"Зачем, мой друг, тревожить тени
Неповторимых, незабываемых минут..."
Я вступил в возраст воспоминаний уже давно. Безусловно, в нем есть свое очарование и свои странности. Воспоминания - как бы другая жизнь, попытка повторения пережитого. Жизнь пусть бесплотная, невещественная, но так же, как и реальная, богатая радостями и горестями, находками и потерями. Кое-кто считает, что горестное забывается и свойство нашей памяти таково, что остаются в ней радости и находки. Вряд ли, просто тяжелое, вызванное из сумрака годов, не столь остро и угнетающе для души, каким было тогда, когда свершалось.
Однако рано или поздно понимаешь, что уход в прошлое, как ни крути, все же сон. И воспоминания оживают и мучат нас к закату жизни не случайно, - они, видно, переход ко сну жизни. А старость - медленный переход к темноте небытия. И все же, все же вернуть, хоть в призрачности, хоть во сне утро жизни - разве не заманчиво, не отрадно?
Весной 1986 года я полетел в Новороссийск, там семинар молодых маринистов проводился.
В Новороссийске прошел один из самых тяжких моих жизненных периодов с апреля 1946 по январь 1947 года. Болезнь - туберкулез легких, "белый" военкоматский билет, отчисление из мореходки, затем еще - жестокий плеврит, жидкость в легких сдвинула на столько-то сантиметров сердце, болело непрерывно, и невозможно было глубоко вздохнуть. Мать по ночам - я слушал - плакала и без надежды спрашивала сестру шепотом, как достать необходимое усиленное питание, год тот выдался знаменито неурожайный, голодный, а мать работала всего лишь воспитательницей в детском садике. Снимали комнатку с верандой, и вздыхала хозяйская коза за тонкой стенкой...
Но странно - мне не слишком тосковалось и постоянно хотелось что-нибудь сочинять, писать. Писал огромные, туманно-романтические письма первой любимой, она училась в Саратовском университете, и еще не понимал, что любовь умирает - никогда мы больше не увиделись...
И пока вечерний самолет летел в Краснодар, в родные мне края, думалось о том, как тогда все было в Новороссийске.
Город: после его освобождения прошло два с половиной года, в развалинах лежали три четверти зданий; дул пронизывающий норд-ост, "бора"; мать и сестра с утра уходили на работу, я скучал, ждал, когда они принесут газеты - единственное тогда чтение. В порт приходил теплоход "Украина", трофейный, бывшая румынская "Трансильвания"; курился облачками Мисхорский купол; вода в бухте запомнилась почему-то зеленой - осенняя, видимо. К осени я ожил и встал на ноги. Процветали рынки-толкучки, что-то мы еще продавали, какое-то совсем уж невероятное тряпье, так как с сорок первого года сменили третье место жительства; не забылось чувство унизительности от попыток всучить за максимально возможную цену свою тряпку, мать требовала продавать не ниже определенной суммы, но я почти всегда нарушал предел, и переживаний от того прибавлялось.
В сентябре мама достала мне путевку в санаторий Кабардинку - поблизости, там провел замечательные двадцать дней, слегка влюбился в девушку Лиду из Краснодара. Она была постарше меня года на три, взаимностью не ответила, отнеслась поначалу с обидной снисходительностью, но затем мы начали переписываться - и тут я резко повысил свои акции. В переписке вообще мог обштопать любого. Позже, уже в мореходке, я поспорил с другом Володей, что отобью у него "письменно" девочку - тоже Лиду. Та Лида сдалась со второго моего послания, сообщила Вовке, что нашла другого человека, который ей гораздо интересней. Через пару лет Володя вернул мне долг сполна: отбил, уже наяву, "очно", у меня девушку Лену...
С октября я устроился на работу - корректором в газету "Новороссийский рабочий", стал получать продуктовую карточку для НТР и какие-то деньги. Для начала запорол три тысячи экземпляров газеты, перепутав при переливе строчки в шибко официальном сообщении, но редактор простил.
Новый год встречали у нас дома, пришел ухажер сестры, почему-то венгр с немецкой фамилией Урбан, принес бутыль вина "Шато-икем"; вкус того вина помню до сих пор, и как весело было, когда вышел в бесснежный сад, судовой гудок донесся из порта, и ясным-ясно стало: будут большие, решающие перемены в жизни...
В январе меня восстановили в мореходке, благодаря помощи министра П.П. Ширшова, героя-папанинца (недавно узнал, что у него через год забрали и сгноили на Колыме красавицу-жену, киноактрису Гаркушу); туберкулез мой исчез, его излечил плеврит, отключив легкое на месяц от дыхания.
В Ленинград поехал с сестрой, она перебиралась в Таллинн, куда звала ее подруга, - думали, там посытнее. Приехали в сильный мороз, я провожал сестру на Балтийском вокзале, знакомился с новыми друзьями - начиналось восхитительное, наполненное дружбой и любовью время. И море первое - через полгода.
И вот Новороссийск теперешний. Ничего похожего на мой, прежний, - теперь отстроенный, солнечный, с пышным мемориалом на Малой Земле, где героически сражался наш бывший предводитель.
Добрался туда часов в одиннадцать, проведя бессонную ночь на Краснодарском вокзале. Поселили по-царски, в одиночном номере новой гостиницы с видом на бухту.
От прежнего кое-что осталось: цементные заводы, горы и перевал с облачком. Через день решился посмотреть на свой дом по улице Грибоедова, 71. Отыскал его сразу, без посторонней помощи. Дом сохранился, но будто ушел в землю, сразу утонул в ней, и зарос деревьями и огородом. Внутрь не зашел, постеснялся - там ведь другие совсем чужие люди. А бухта была синяя, с дымком над ней, и очень спокойная, мирная.
Через три месяца здесь найдут нелепо-закономерную, мучительную смерть сотни невинных людей, и герои с монумента Малой Земли будут бесстрастно взирать, как вночной тьме гибнут их потомки.
Александр Прокофьевич Шида, капитан дальнего плавания и "молодой", за пятьдесят, автор-маринист из нашего семинара, свозил меня на своем "Жигуле" к мысу напротив того места, где потонет "Адмирал Нахимов", уродливая развалюха, ставшая одним из самых вместительных гробов в истории мореплавания. Не мог знать своего близкого конца и Саша. Позже я получил от него несколько писем и новогодний подарок - две огромные раковины-рапана с Кубы. Присылал он и главы из повести, которую сочинял долго и упорно, я выдал критику, осторожную, но мало, наверное, радости ему принесшую. Теперь сожалею: надо было критиковать помягче. Потому что в мае следующего года Александр Шида после отпуска ушел в рейс, перед этим писал мне, что врачи выпустили его в море неохотно - сердце, шумы в сердце, - и помер начинающий писатель и отличный капитан в испанском порту, хоронить привезли домой...
Думаю, эти две трагедии, связанные с морем и теплоходами, каким-то косвенным путем, по неясной психологической зависимости, подтолкнули меня к решению обязательно и поскорее навестить места, где прошло детство - с 1934 по 1941 год.
Решил ехать в Остафьево, когда до родины вообще оставалось 5000 миль - от берегов жаркого, выжженного солнцем острова Лесбос, никто не верил, что мы туда поплывем, друзья ржали: - "Ну да, к лесбиянкам?"
Несколько снов в предыдущие годы было: я в Москве, должен ехать, точнее - переезжать на постоянное жительство в Остафьево, получил там квартиру, но все тяну и тяну с переездом, и чувство странное, смешанное - и радость, и грустное сомнение (а нужно ли, ведь теперь там не так, не то!). Сестра уже в вагоне поезда "Эстония" призналась, что ей тоже снилось нечто похожее, но много раньше, до смерти мамы, и как только мамы не стало, сны эти прекратились...
Мы еще потянули время в Москве, двое суток, и на перроне Курского вокзала, ожидая электричку, молча и согласно волновались, невольно искали в толпе знакомые лица, навек отделенные от нас канувшими в вечность десятилетиями.
И трое суток мы провели в этом скромном, наполненном невыразимым очарованием крае. "Край" - здесь надо понимать как четкую границу, отделяющую участок земной поверхности от остального мира. Так и должно, наверное, быть в детстве: твой мир имеет пределы, ограниченные ближними горизонтами, волнистыми мягкими линиями за рекой, рощицей над далекой деревней, - это тогда она казалась далекой, потому что до нее никогда не добирался.
Больше всего нас поразило, как мало тут произошло изменений - чисто внешних. И когда вечером второго дня мы пошли вдоль речушки к месту, где когда-то купались, новым было лишь то, что на прежнем лугу совхозный комбайн теперь убирал кукурузу... Я сразу нашел и узнал спуск с пригорка к реке, а справа - невысокий откос, в котором прорывали гнезда стрижи. Сейчас стрижей не было, но сохранились три-четыре полузасыпанных гнездышка в поросшем травой откосе.
Отсюда дорога вела мимо местного кладбища. Оно, конечно, разрослось, подступило к самой дороге, и крайняя могила оказалась свежей - последняя обитель семи погибших в Афганистане летчиков.
Аэропорт за нашей деревней начали строить года за два до войны, тянулись мимо окон молчаливые, медленные колонны зэков. Сегодня на аэродроме базируются транспортные самолеты, и автобусная остановка называется не "Аэропорт", а "Гарнизон", - секрет от вражеских агентов?
Мы остановились у подруги сестры Зои, родной брат которой Витька Колобашкин всю войну писал моей сестре письма и погиб в мае сорок пятого под Штеттином. Он был летчиком, как и многие ребята их класса. Наутро с двумя букетами мы пошли к памятнику павшим в войну местным жителям. В списке из тридцати имен сестра нашла двух своих одноклассников - Сашу Земского и Витьку. И его отца.
Сестра убрала засохшие старые цветы, мы постояли минут десять. Журчала, как прежде, вода на плотине у фабрики, широкая перед запрудой река молчала, и рядом, на лавочке, расположилась компания теперешних веселых мальчишек. Потом подошла здешняя пожилая женщина, сказала: - "Моих тут трое..."
На следующее утро приехал из Москвы Вася Конделев - последний из оставшихся в живых ребят десятого класса выпуска сорок первого гоад. В нашей памяти он остался отчаянно рыжим, самым маленьким и хилым, и, зная, что сестра раньше была выше него, прибыл в ботинках на высоких каблуках, хотя вымахал под метр восемьдесят пять. И волос у него почти не осталось, а оставшиеся были тускло-серые, потому, когда мы собрались за столом у Зои, я Васю назвал Бывшим Рыжим.
А днем мы втроем пошли в парк Дома отдыха, расположенного в имении, принадлежавшем в XIX веке князю Вяземскому. Сейчас Дом принадлежал хозяйственному управлению аж Совета Министров, но в воскресенье 7 сентября 1986 года дворец и парк пустовали. Входные ворота были заперты на замок, будочка рядом - тоже, и мы пошли вдоль высокого и прочного забора, выискивая дырку. Бывший Рыжий привел нас к дому, в который мы с отцом вселились летом тридцать четвертого года: - "Вот тут вы жили, я вашего отца хорошо помню - помню, что был такой большой начальник, а мой сторожем служил... Пошли, пошли, там сзади проход есть!" Еще он показал зеленый деревянный домик: - "Здесь была контора совхоза, где работал ваш отец". Я быстро закрыл глаза и ясно увидел себя, входящего в этот дом...
В парк мы пробрались сзади, через березовую рощицу прошли к высоким липам и дубам. "Березки, наверное, новые, - сказала сестра, - а дубы прежние, наши". Мимо дачного особняка, где перед войной жил немецкий посол граф Шуленбург, прошли в парк. Памятники в нем сохранились, на постаменте обелиска Жуковскому остался лишь один бронзовый лебедь из четырех и надпись: - "Лебедь благородный дней Екатерины пел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый..."
А на монументе князю П.П. Вяземскому хорошо читались очень подходящие к случаю стихи:
Был свет везде глубоко впечатлен,
И на полях твоих, и на твердыне стен
Хранившего меня родительского дома.
Здесь и природа мне так памятно знакома,
Здесь с каждым деревом сроднился, сросся я.
На что ни посмотрю: все быль, все жизнь моя.
Весь этот тесный мир, преданьями богатый,
Он мой и я его. Все блага, все утраты,
Все, что я пережил, все, чем еще живу,
Все чудится мне здесь, во сне и наяву.
Я слышу голоса из-за глухой могилы:
За милым образом мелькает образ милый.
Сохранился и памятник Пушкину, который не однажды навещал Остафьево, только на постаменте стоял ныне бюст поэта, а не тонкая, полная стремительности фигура в рост.
Я понимал: все это внешнее, каменно-деревянное, а важно, что я сейчас чувствую, и старался запомнить свои чувства, дать им хоть какое-то определение. Подбирал-подбирал и остановился на таком: смесь смятения и тихого смирения... да еще изумление от чудовищности этой цифры - пятьдесят лет назад... "баснословные года"!
После, за столом, где из десяти присутствовавших помнили те времена пятеро, не раз приходило это изумление: 50, полвека! Но не было отчаяния и тоски - лишь светлая пушкинская печаль.
А нашему дому мы с сестрой поклонились в первый же вечер, серый, с намечавшимся дождиком. Дом сохранился, только теперешние хозяева затеяли пристроить к нему кирпичное дополнение и вход с улицы заделали, а боковую открытую терраску застеклили. "Клен остался, - заметила сестра, - а березок нет." Исчезли и густые кусты сирени, и акации перед домом.
Навестили старого нашего учителя, он вышел с огорода - маленький, ссохшийся, и сестру узнал сразу, будто и не удивился: - "А, это ты!" ...Все три дня во мне что-то звенело, тоненько и остро, сестра напомнила хорошую песню: -"Когда домой придешь в конце пути, свои ладони в Волгу опусти..." Волгой была речушка Десна, впадающая за десять километров отсюда в Пахру, более известную щироким народным массам. Однако я не считал себя здесь и сейчас принадлежащим к широким массам: все вокруг было лишь мое собственное, единственное и неповторимое. Не хотелось верить и другой песенке, современной: - "Возвращаться - плохая примета".
Позже я еще несколько раз побывал в Остафьево, уже один. Через три года Дом отдыха преобразовали в музей, а наш домик хозяева уничтожили, соорудив на его фундаменте свой, кирпичный.
Теперь я приезжал сюда с конкретной целью - набраться впечатлений и мыслей для книги, главным героем которой должен был стать отец. Цель эта возникла и стала реальной, когда я прочитал его письма...
Первые открытия
Все мы выпали из детства, в него же в конце концов и впадаем. А мое детство резко разделяется на два этапа, два периода - до семи лет, пока отец был рядом еще, и после, когда он исчез. Между ними - два года, пока он имел возможность общаться с нами через письма, и три года, с 37-го по 40-й, когда отца не было, но мы еще не знали, где он и что с ним.
Конечно, писание писем - дело глубоко личное. Каждое послание предназначено для одного человека, изредка - для небольшой группы людей (семья, друзья). Потому может показаться, что обнародование переписки, то есть эпистолярный литературный жанр, по определению не слишком деликатно и даже нарушает правила приличия. Однако почти все полные собрания сочинений классков заканчиваются томом, имеющим название "Письма".
Ну, возразят мне, так то же великие имена, у них все и всем интересно, и им все прощается. Хотя, когда они создавали свои послания, величия почти никто из них не сознавал. Но главное: письма - это документы той или иной эпохи. Притом метод общения через почту сегодня становится вымирающим. Электронные средства (E-mail, Интернет и пр.) неминуемо вытеснят старый способ общения. Тем большую ценность приобретет пока сохранившееся письменное наследие. Каждое письмо - вечная память об ушедших, оно сохраняет для потомков радости и горести, привязанности и вражду, смех и слезы - сохраняет приметы минувшей жизни одного человека. А из единиц состоит общество, складываются народы и классы, создается история...
Что ж, поучаствовать в историческом процессе - и полезно и приятно.
Мать отдала мне папины письма за несколько месяцев до смерти. Точнее, весной семьдесят третьего года показала, где они лежат - расстаться с ними она не могла, пока была жива, хотя вряд ли часто их читала, слишком это было тяжело для нее. И я сам долго не решался внимательно и полностью их прочесть. Помогли, подтолкнули на это посещения Остафьево. И еще - последнее мое морское плавание, в апреле 1990 года, спокойное, беззаботное, в отдельной каюте, - к сожалению, короткое, менее месяца. Но его мне хватило, чтоб разобраться в письмах и проникнуться ими.
Ну вот они - передо мной. Почерк отца хоть и красивый, но трудный для разбора. И тут родилась счастливая идея - перепечатать письма. Все тридцать два, первое от 26 августа 1935 года, которое я уже использовал в предыдущей книге и почти целиком помнил наизусть, и последнее из сохранившихся - от 27 декабря 1936 года, посланное перед наступлением страшного тридцать седьмого.
От тридцать седьмого года сохранилась лишь одна телеграмма (они собраны у меня в отдельном конверте). Текст:
РЯЗАНОВО МОСКОВСКОЙ ТИТОВУ РОСТИСЛАВУ ЮРЬЕВИЧУ - ДОРОГОГО МАЛЬЧИКА ПОЗДРАВЛЯЮ ДЕВЯТИЛЕТИЕМ ЖАЛЕЮ СВОИМ ОТСУТСТВИЕМ ОБНИМАЮ И ЖЕЛАЮ УСПЕХОВ УЧЕБЕ ЗДОРОВЬЯ ПРИНИМАЮ МЕРЫ СКОРОЙ ВСТРЕЧЕ ПАПА
Эти "меры" помогли, потому что потом была телеграмма от 11 июня 1937 года, но она пропала. Однако я ее тоже помню наизусть, даже зрительно помню, карандашные строки на светло-коричневом бланке:
ДВЕНАДЦАТОГО ЛЕЧУ ДОМОЙ
Мама могла ее уничтожить - в бессильном гневе и невыносимом горе, как и все письма тридцать седьмого года. Или в страхе - ведь после исчезновения мужа, когда тянулись глухие, темные дни и недели, а он все не прилетал, и мама терзала себя предположениями, которые постепенно превращались в холодную уверенность, в ней должен был жить и постоянный страх - за себя и за нас, ее детей. В переписке отец бывал всегда осторожен, практически не касался политических тем, а после 1 января тридцать седьмого года где-то, возможно, и вырвалось у него затаенное, ранее задавленное...
Мать понимала, безусловно, гораздо больше нас. Да что там - по детской глупости я и не задумывался о вероятных причинах исчезновения отца, даже сочинил себе из создавшейся ситуации увлекательную историю: решил, что их самолет совершил вынужденную посадку, и широко оповестил об этом друзей. И отец еще долго блуждал для меня где-то в енисейской тайге с товарищами, и не мог, верил я, не выбраться на белый свет рано или поздно... Простительная для человека, не достигнувшего десятилетнего рубежа, фантазия. Впрочем, нечто подобное пришлось придумать и маме.
...И я взялся за этот труд - перепечатывать письма отца. В другом конверте нашел еще несколько более ранних, начала тридцатых годов. Телеграмм сохранилось восемнадцать, почти все - деловые, об отлетах и прилетах, указания, куда ему писать, денежные сообщения. Две телеграммы - мне, только что приведенная поздравительная и - годом раньше - тоже к моему дню:
ЕЩЕ ДВЕ ТАКИХ ЖИЗНИ И ТВОИ ГРЕЗЫ СТАНУТ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬЮ ПОЗДРАВЛЯЮ ЦЕЛУЮ УЛЕТАЮ СЕВЕР ПАПА
С тех пор прошло семь "таких жизней". Моих. И три года жизни отца.
Его почерк был красив и тверд, и не менялся, во всяком случае, до последнего письма. Ученые-графологи утверждают, что способ написания нами букв зависит от физического состояния, болезней и возраста. Вот мой почерк менялся за сознательную жизнь несколько раз, а у папы - нет.
Я немедленно обнаружил, что, например, букву "л" отец писал как латинскую строчную, а "д" иногда хвостиком вверх, иногда - вниз (у меня, вдруг сообразил, так же!).
Я разбирался в письмах отца весь рейс - почти месяц по несколько часов проводил за столом, в неспокойном Северном море, в Бискае, на реке Луаре и на реке Жиронде, которые для меня были новыми, но уходить наверх, чтобы поглядеть на новую реку и ее берега, как делал всегда до сих пор, не хотелось. И пока я привыкал к почерку отца, пока постепенно входил в тогдашнее его существование, он все больше и больше оживал для меня, я вспомнил даже его голос: - "Привет, товарищи! Особый привет сынуле!"
Хорошо, что в его время не работало телевидение, даже радио еще было редкостью, и газеты не о том писали, о чем рассказывал отец, - поэтому ему приходилось давать много подробных описаний окружающей обстановки и картинок суровой и беспощадной природы тех мест, и портреты некоторых людей, связанных с ним по службе. Хотя все же на 90 процентов эти письма - о себе, о своем внутреннем мире, переживаниях и сомнениях. И не потому, что отец был слабым, подверженным рефлексии человеком, - просто, видимо, люди той поры придавали письменному общению неизмеримо большее значение, чем ныне. Да и по себе вижу: письма в молодости писал длинно и часто, а сегодня - кратко и редко.
Отец, как станет ясным, был человеком предельно замкнутым, молчаливым и скрытным. Его тяжкая жизнь, особенно последний ее этап, развили и укрепили эти черты характера. Расцветал, раскрывался он лишь в письмах к жене. И то, с какой степенью справедливости и жалостливости она оценивала его метания, - их личное дело, тайна, ушедшая вместе с дорогими мне людьми в мир иной. Потому далее почти все, относящееся к взаимоотношениям отца и матери, опускаю. Я один знаю про это - и буду молчать, пока не встречусь с ними...
Между прочим, сестра, узнав о моем намерении делать книгу на основании этих писем, забеспокоилась: там же личное, касающееся лишь мамы и папы, неужто ты все это выставишь на обозрение всему свету? Я подумал: как хорошо было бы, если б весь свет узнал о нашем отце - о его твердости и мужестве, о его муках и терзаниях, незаслуженных, несправедливых. И вообще, если бы каждый человек на Земле знал бы все о каждом как бы изменился мир!
Но сестру, понятно, успокоил, хотя уверен, что если бы книжка была составлена только из писем отца в полном изложении, расположенных в хронологическом порядке, она бы вышла вполне цельным, хоть и не законченным произведением (незаконченным, потому что никто и никогда не расскажет, что думал и чувствовал отец в тюрьме и лагере в течение полутора лет - с июня 37-го до января 39-го).
Однако подобную идею отбросил сразу. Фантастический мир, где все обо всех и все знают, невозможен. Человек потому и сделался творческой личностью, что всегда имеет за душой и на сердце нечто тайное, единственное, ему лишь свойственное и данное, а о других знает мало - додумывать приходится. Тем более, если это касается двух людей, связанных взаимными обязанностями, обещаниями и тончайшими нитями чувств - любви, гнева, доброты и жалости.
Поэтому письма отца здесь будут даваться сокращенно, некоторые - просто в отрывках. Не избежать мне и собственных комментариев. И не только комментариев - я все же автор и имею право на свои мысли и рассуждения.
Для лучшего понимания сначала привожу текст ответов на одну анкету, высланный мной хорошему человеку в Москве, который вел сбор сведений о людях, пострадавших в тридцатые годы. Полагаю, эта информация лучше раскрывает все, что выпало на долю моего отца.
АНКЕТА
1. Фамилия: Титов
2. Имя, отчество: Юрий Евграфович
3. Год рождения: 1901, 4 апреля по нов. стилю
4. Год смерти: зима 1939 г., по устной справке Отдела НКВД г.Подольска (Московская обл.)
5. Национальность: русский, уроженец г. Малоархангельск, Орловской обл.
6. Партийность: беспартийный
7. Социальное положение: из мещан, один из восьми детей в семье счетовода (бухгалтера)
8. Образование: среднее (реальное училище)
9. Последнее место работы и занимаемая должность до ареста: с августа 1935 г. по июнь 1937 г. был начальником строительства Дома отдыха для стахановцев в станке (поселке) Курейка на Енисее, по совместительству с 1936 г. исполнял обязанности начальника стройуправления г. Игарка.
10. Факты ареста, репрессий: два старших брата, Владимир и Николай, по рассказам родственников, были расстреляны красными, ориентировочно в 1919 г. Ю.Е. Титов после службы в Красной Армии работал в системе совхозов на Кубани, затем в с/х "Гигант" с момента его образования (Сальский район на Дону), с/х "Горки-Ленинские (Московская обл.), с/х "Остафьево" (Московская обл.), с/х "Селигер", затем в системе Главсевморпути по контракту в 1935 - 1937 гг. Начиная с 1921 г. арестовывался несколько раз, сидел в тюрьмах под следствием по 3 - 6 месяцев. В июне 1937 г. прислал телеграмму "Лечу домой", но был, видимо, арестован в г. Красноярске. По устной справке жене, Титовой Е.И., от НКВД - умер в лагере от туберкулеза в 1939 г. Письменных подтверждений не выдано.
11. Факты реабилитации: реабилитирован Комиссией военной прокуратуры СССР в 1959 г. по данным сослуживцами характеристикам, т.к. материалов дела в г. Красноярске не сохранилось, были, видимо, уничтожены.
12. Анкету составил сын репрессированного, Титов Ростислав Юрьевич; 1928 г. рождения, сейчас - член Союза писателей СССР, проживает в г.Таллинне (адрес).
27 августа 1990 г.
Подпись Р.Титова
Я приложил к этому еще "Дополнение к анкете", которое здесь не привожу. Собственно, настоящая книга и есть расширенное новыми фактами "Дополнение к анкете". Так, по пункту 11 вскоре после составления "Анкеты" удалось узнать подробности дела отца - они будут приведены дальше.
А книга продолжала писаться с двухгодичным перерывом - с ноября 1992 года, когда я начал вторую жизнь после сложной и опасной хирургической операции.
Начинаются письма
Как было сказано, письма отца будут приводиться с различной степенью сокращений и со сквозной хронологической нумерацией.
Первое письмо, впрочем, дается целиком. Оно краткое, но почти сразу в нем звучат грозные, устрашающие намеки и содержится немало информации, полезной для понимания обстановки.
Еще одно вступительное замечание: отец звал жену ласково "Ёксич", преобразовав так ее имя - Елизавета.
Письмо N 1. 26.07.35, Красноярск.
Ёксич, милый!
Сразу не поверю. Приехал 25-го, а 23-го ушел очередной пароход, который вновь пойдет только 2.IX. Самолетом лететь не хватает пороху (стоит 500 рублей без багажа да 5.50 за кг багажа - это больше тысячи! Поэтому решил ждать следующего и, вероятно, последнего парохода. Сидеть же 8 суток здесь в краевой "столице" удовольствия мало. Красноярск - размером с Подольск, по всему прочему - Армавир (главным образом олицетворяет собой дальнюю провинцию со всеми присущими ей обычаями и правилами 1920 - 21 гг). Гостиницы или места в каком-нибудь пансионате достать никак нельзя, т.к. все гостиницы (одна всего!) заняты "постоянными жильцами" из Крайисполкома. На мое счастье я случайно встретил одного знакомого по ЦИКу, который работает в Иркутстком окружном военном трибунале, и я вчерашнюю ночь с комфортом переспал в вагоне председателя Ревтрибунала и даже играл в карты с "предом" и военным прокурором (какое счастье!). Но сегодня они кончают работу свою на этой линии и уезжают в Иркутск, и где я буду жить - не знаю, потому что Главсевморпуть в этом помочь не может. Пойду скандалить в Крайисполком.
Значит, по моим расчетам, я буду в Игарке 8-9-го, т.е. через 14 дней. Можешь себе представить мое состояние и "состояние" (деньги!). Сегодня телеграфирую О-вой, может быть, позволят мой вылет, но в ГУСМП считают вылет излишним - надо плыть.
Ну, что еще могу сказать тебе? Кроме насморка, ничего со мной не случилось и не случится, конечно, но тоска по вам уже начинает грызть душу, и ноет сердце.
То, что я чувствовал всю дорогу в вагоне - не напишу. Но перед отходом поезда ушел от окна вагона, потому что не мог говорить с мальчишкой, надо было передохнуть.
Ясное дело, тебя интересует, какие тут условия. Жизнь в Красноярске не слишком дорогая, овощей - и каких прекрасных! - сколько угодно. Товары ширпотреба отсутствуют (в торгсинах имеются).
Больше сейчас ничего не пишу. Крепко обнимаю всех вас и целую. Милому малышке скажи, чтобы начинал учиться в нынешнем году. Прошу его дружить с Лялей. Ты тоже пореже обижай их.
Привет. Теперь напишу из Игарки или Усть-Курейки.
Юрий.
Тот последний день с отцом уже описан в начале книги.
Совсем маленькое письмецо, написанное тем же "вечным" пером - я сразу вспомнил нежно-зеленые, диковинные в ту пору чернила. Эти чернила помогли навести связь с прошлым - тонкую волшебную нить через полвека истории.
Коротенькое письмо, а тоже требует пояснений. "Малышка" - это я, мне исполнилось 7 лет, а в школу тогда набирали восьмилеток, но в виде исключения, при достаточной подготовке, записывали на год раньше. "Ляля" - сестра, как ее звали в детстве, и Светланой она стала где-то перед войной.
Главсевморпуть (ГУСМП) тут возник не случайно: отец подписал контракт с этой знаменитой в ту пору организацией, возглавляемой бородатым Отто Юльевичем Шмидтом, столь же прославленным тогда, как Гагарин в шестидесятые годы.
Упомянута еще О-ва. Далее она станет едва ли не главной героиней. Года два или три назад о ней была большая статья (в "Неделе" вроде). Она оказалась тоже жертвой репрессий - старая большевичка, долгое время работавшая стенографисткой в ЦК партии, вела записи многих пленумов и совещаний. Можно предположить, поэтому была обречена на гибель: слишком много тайн знала. Возможно, уже понимала угрозу подобного исхода, потому и старалась изо всех сил угодить Самому Главному - задумала свой фантастический и нелепый план. Была ли штатным работником Главсевморпути - не знаю. Не исключено, что ее на время прикомандировали туда из ЦК или ЦИКа. Это можно предположить по ее влиянию в тех местах, похоже - ее побаивались там. Да, в подружках у нее была жена М.И.Калинина, которая позже также попала под репрессии. О-ва завербовала отца, обещая большую должность "начальника важного строительства", хорошую оплату и... благодарность Москвы. Трудно сказать, догадывался ли отец и знал ли вообще, чем ему придется руководить и что строить. Скорее всего - не догадывался и не знал. Он просто убегал подальше от столицы в наивной надежде, что про него забудут, перестанут гонять, как зайца, травить, как волка, унижать, как прокаженного.
Он родился в центре России в самом начале ХХ столетия.Когда грянула революция, ему было 16 лет, когда исполнилось 18, город заняли деникинские войска, и отца мобилизовали деникинцы. И хотя повоевать на их стороне он так и не успел - заболел тифом, был брошен, выздоровел и вступил в Конную Армию (Буденного, Миронова или еще какую - неважно), дошел с боями до Кубани - месяц или два в Белой армии так и висели на нем проклятием всегда.
Любовь к лошадям он сохранил надолго и начал трудовой путь после демобилизации инспектором по выбраковке конского поголовья - так гласит первая запись в трудовой книжке (она сохранилась и называется "Трудовой список"). По этому самому "Списку" я и определил примерно, что в двадцатые годы отца арестовывали два или три раза, сидел он каждый раз недолго, тогда еще, видимо, "органы" разбирались в делах подследственных более или менее скоро. В заключении отец был, когда в июне 1924 года родилась моя сестра, и вернулся из другой тюрьмы за месяц до моего рождения.
Понятно, в годы моего детства я не знал всего этого, но сестра однажды услышала, как отец говорил маме: - "Папа умер - теперь мне конец!" Значит, мой дед, которого я, кажется, и не видел никогда, умерший в начале 30-х годов, что-то имел такое - документы или иные доказательства невиновности сына, и это пока срабатывало, до тридцать седьмого года было еще далеко.
Начиная с двадцатого года отец работал в системе совхозов - сначала по делопроизводству, потом счетоводом и, перейдя в так называемые "совхозы ЦИК-а", выбился в начальники - служил заместителем директора. Смутно помню, как ездил с ним в Москву, в этот самый ЦИК, равнозначный теперешнему Президиуму Верховного Совета. Зато отлично запомнил праздничный парад на Красной площади, который мы смотрели с чердака сегодняшнего ГУМа, туда провел нас какой-то ЦИК-овский знакомый деятель.
Затюканный, задавленный, полный тревоги за судьбу семьи, единственного пристанища для его души и центра его жизненной вселенной, отец и попался на обманную наживку, подброшенную ему Валентиной О-вой.
Не знаю ее отчества. Не имею права обижать ее. Наоборот, жалею. Хотя бы потому, что у нее был сын Алеша, моих примерно лет, но парализованный после какой-то детской болезни. В тридцать шестом году, под весну (но еще лежал снег), его привезли на некоторое время в наш Остафьевский Дом отдыха, я ходил к нему, играл с ним в шахматы и тоже жалел, но по-детски, с некоторой долей снисходительной гордости: ведь я умел уже кататься на коньках, а ему, Алеше, это было недоступно. Там несколько раз видел его мать, худощавую небольшую женщину, быструю в движениях, с комсомольской стрижкой темных волос.
Не имею права обвинять О-ву, но, даже жалея ее, проклинаю судьбу, что свела моего отца с нею...
Первыми представителями государственных органов, с которыми отец встретился, приехав в Красноярск, оказались председатель военного трибунала и его прокурор. Ну, посидели они вечерок, перекинулись в картишки, может, тяпнули по рюмке, хотя отец практически не пил. Все возможно. Трибунал, правда, был иркутский, но зачем-то они еще в тридцать пятом году, когда работы было поменьше, в Красноярске оказались, - так и в июне тридцать седьмого могло случиться.
Нет этих людей. И будто не было вообще. Когда мы бились за реабилитацию отца, нам сообщили, что судебного дела и никаких следов о нем в Красноярске не сохранилось. За что привлекли и судили отца - тогда выяснить не удалось.
"Есть человек - есть проблема. Нет человека - нет проблем". Чья это чеканная формулировка - теперь каждый знает...
Открытие Сибири
По Енисею я плавал, прошел его от Игарки до Красноярска в 1950 году, возвращаясь с практики, с перегона речных судов из Архангельска в Арктику.
Плыли мы на пароходе "Иосиф Сталин", в первом классе - роскошно. Деньжата были, обедали в ресторане, с пивом. А в третьем классе, в трюмах, возвращались по домам освобожденные, отсидевшие свое уголовники - больше ста. Многие с женами. И при деньгах. Но в первоклассный ресторан, где пиво, их не пускали, и мы таскали им бутылочки и закуску посмачнее, за что они нас благодарили и пели нам свои заунывные, надрывные песни - некоторые из фольклора еще царских времен.
Впрочем, за сутки до Енисейска на судне объявили особое положение: прошел слух, что блатные кого-то проиграли в карты и готовятся его зарезать. Мобилизовали и нас на ночное дежурство по палубе, а блатных заперли в третьем классе. В Енисейске власти, успев разобраться или сделав вид, что разобрались, человек тридцать из них увели на берег. "Ну вот, по десятке на рыло схлопотали", - объяснил нам один из охранников...
Енисей тогда был девственно-нетронутый, могучий, мутно-коричневый, а берега плохо запомнились - не очень-то мы по сторонам глядели. Почти через тридцать лет я возвращался самолетом из Владивостокаи увидел Енисей сверху, с высоты 10 километров. Могучим он все же остался, удалось один берег увидеть через правый иллюминатор, а другой - через левый. И мы полетели со скоростью 900 километров в час дальше, над Сибирью, которую отец на поезде преодолевал пять суток. Сорок пять лет назад.
N 2, 2.IX.35, Игарка
Дорогие мои, здравствуйте! Милый Ёксич, привет!
Трудно описать тебе, что я перечувствовал, передумал, увидел и как пережил всю эту новизну.
Ново то, что я без вас, ново, что еду в совершенно неведомые и непредставляемые раньше места, нова дорожная, необычная для меня, "пешехода", обстановка, - поэтому я не очень хочу тебе писать сейчас подробно в надежде, что, "переработавшись внутри", все эти впечатления станут более рельефными и успокоительными. Но боюсь, чтобы ты не обиделась за молчание. Постараюсь дать первый доклад о жизни в Красноярске.
С большим трудом добыл место в общежитии Крайисполкома. В связи с тем, что край только что организован, сюда едет масса народа на работу - жилья поэтому совершенно недостаточно. Несмотря на то, что прожил в Красноярске 10 дней, я ничего не могу прибавить к сообщенному тебе, разве что уточнить мою информацию о ценах на продукты - на самом деле они много выше, нежели я предполагал. С выездом из Красноярска мне вновь не повезло: места на самолет достать не сумел, а в связи с приездом сюда Шмидта гидропланы до его отбытия не летали совершенно (с 28.VIII по 2.IX). Получив от начальника справку о неопределенном сроке вылета очередного гидроплана, я решил плыть на корабле, и к своему несчастью узнал, что на этом корабле "Ян Рудзутак" (назвал для сынули) едет Шмидт со всем своим штабом и всем составом Красноярского территориального управления ГУСМП. Это значило, что с исключительно большим трудом и скандалом получил место во втором классе.
Сегодня тут уже второй день, как не могу увидеть О-ву, а сейчас получил сведения, что она со Шмидтом улетает на Диксон дней на пять-семь. А это обстоятельство лишит меня возможности до весны быть увас, т.к. самолеты с 1.Х, видимо, до половины ноября летать из-за сильных снежных штормов не будут, как доложил нам в беседе Шмидт. Как видишь, у меня одно несчастье следует за другим.
Кроме того, что Игарка представляет собой вполне освоенный город с 12-15 тысячами населения, с электричеством, банями, магазинами, больницей, амбулаторией, клубом и пр., сейчас писать больше не буду, пока не узнаю все более подробно, пока не почувствую "нутра" Игарки. Но меня удивило другое - крайняя бедность, жуткая заброшенность, убожество и безрадостность перспектив тех населенных пунктов, которые мы проехали, а ведь среди них Енисейск, бывший губернский центр, Туруханск и др.
Если в Москве приблизительно верно представляют себе Крайний Север, то у нас - ложное представление о "богатой Сибири". Должен тебе сказать, что я не видел этого богатства в советском хозяйстве Сибири, которую проехал. Страшная разоренность полей, жалкий вид конского поголовья и особенно рогатого, редкое, сказочно-карикатурное состояние построек, начиная от Свердловска до самого Красноярска, феноменально бедная оснащенность жилья домашней утварью, ободранность наружного вида обитателей этих изб - оставили во мне тяжкое впечатление. Какая все-таки несправедливость в распределении богатств Северного Кавказа, Московской области и здешних мест, какая удивительно разительная противоположность условий жизни того и здешнего населения. Соответственно бедна и скудна природа.
Я не видел вековой "гигантской тайги с деревьями-великанами". На протяжении всего пути - большие массивы леса обычного (береза, ель, сосна, изредка кедр), и чем ближе к Игарке, тем все это становится тощее, реже, мельче, а немного дальше Игарки, говорят, исчезает совершенно лес и начинается тундра.
Здесь начались уже дожди. По утрам - заморозки, все бело, а с 10-11 часов по местному времени (на 5 часов против нашего московского) по программе - дождь до утра. Дождь и туман, туман и дождь. Если все это прибавить к моему настроению, о котором, кстати, должна знать только ты, получится малоотрадная картина.
Проезжая места будущей резиденции, я поднялся на гору и осмотрел ее. Точнее сказать, Дома отдыха не существует совершенно, потому что если его описать, то ни Чехов, ни Мих. Кольцов, ни даже сам "Крокодил" не взялись бы за эту сложную задачу. Конечно, жить там нельзя. Те совхозы, где мне пришлось бывать - "Возрождение", "Ставрополье" и проч. - много лучше приспособлены для жилья человеческого, нежели этот "Дом отдыха". Так что одно из моих условий - полное бесплатное содержание здесь - превращается, видимо, в миф.
Сегодня узнал, что есть решение строить новый Дом отдыха на другом берегу Енисея. Но ни Горсовет, ни Совпроф, ни сама О-ва не знают хорошо, кто должен этим заниматься. Сегодня вместе со Шмидтом задают этот вопрос и предгорсовета, и О-ва. Вчера она представила меня Шмидту, и мы с ним посмеялись над идеей этого Дома вдоволь. Хотя он смеялся искренно и весело, а я по-гоголевски ("над кем смеетесь, над собой смеетесь!").
Второй день я живу и сплю на сундуке у бухгалтера местного отделения "Красноторга", с которым ехал на корабле - иначе не было, где устроиться. Председателем Горсовета здесь С., бывший заведующий секретариатом ЦИК Союза ССР, ушедший оттуда вместе с Енукидзе. Еще одного циковца встретил на пути сюда - Э., он работает секретарем горсовета в Тюмени, это по пути в Новосибирск.
Больше писать не буду - нечего, и тяжело без вас, без тебя, без ребят - как никогда. С моей исключительной способностью быстро засыпать и крепко спать покончено. Не реву пока, потому что стыдно. Получу комнату, тогда и стыдиться будет некого.
Обнимаю вас всех и крепко-крепко целую. Прошу не забывать вашего папу и Юксича.
О переезде сюда сейчас думать не следует, конечно. И вообще этот вопрос решать преждевременно.
Относительно материальной стороны дела еще не говорил ни с кем, потому что у меня и хозяина-то, оказывается, нет. Тем не менее текущими же днями выясню и сообщу тебе, где и как ты будешь получать деньги.
Пиши пока до востребования, на почтамт. Но пиши чаще и больше, и подробнее, правдиво.
Еще раз целую, обнимаю и по-прежнему вас люблю и для вас живу.
Сынуля мой! Сколько тут больших океанских кораблей, гидросамолетов, лесовозов и прочих