Бетаки Василий Павлович
Из стихов Дерека Уолкотта( и другие переводы из разных поэтов.

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Бетаки Василий Павлович ( vbetaki@gmail.com)
  • Обновлено: 17/02/2009. 259k. Статистика.
  • Статья: Поэзия
  • Оценка: 8.05*7  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Стихи из книг нобелевских лауреатов Дерека Уолкотта , Ярослава Сейферта и разные переводы.


    1.   -- ДЕРЕК УОЛЛКОТ
      
       ЩЕДРОСТЬ
       Книга стихов в переводе Василия Бетаки.
      
       ***
            -- Названье этого городка никак не вспомнить...
            -- ; яркий, шумный,
       он дрожал от ярмарки, флагов, лета - людей было столько,
       что яблоку негде упасть - очень французский, нарочито остроумный,
       казалось, что вся Европа сидит тут на пляже, или за столиками;
       воздух в пятнах, в бликах солнца, как на картинах Монэ,
       широченные пляжи; ах, да - это где-то возле Динара,
       город с названьем, в котором ещё дефис - в Нормандии, кажется мне,
       или в Бретани? Отлив обнажал огромность
       песка, откатывался тяжко и яро
       Я жил в открытке. Дул холодный ветер, но
       я сделал хорошую акварельку,
       вот она у меня на стене. И хоть было это давно,
       время пробегает, ничего не меняя, по её поверхности мелкой,
       отмели приливом не покрылись, и крошечные
       фигурки вдали - человек прогуливает собаку. И так спокойны
       краски, их время не тронуло. Но оно отчуждает.
       Столько смертей - настоящая бойня!
       Эта безумная коса слепо косит друзей, и цветы, и лето,
       могильный городок у моря занимает всё больше места,
       и единственное оставшееся искусство - это приготовление к молитве.
       Так вот для моего Hic Jacit эпитафия: "Здесь
       лежит Д. У. И место это вполне подходит, чтобы умереть". Да, так и есть.
      
      
       СИМВОЛЫ
       Адаму Загаевскому
      
       .
            -- Облик Европы завершён был в девятнадцатом веке
       газовыми лампами, томами энциклопедий, дымом вокзалов,
       расплывшимися талиями империй, любовью к инвентарным
       описям в романах, хаосом идей с крикливых базаров.
       Переплетённые многотомья вторили параграфам городских кварталов
       с вычурными дверями переплётов; толпы на полях ждали
       перехода на другую страницу, голуби гулькали эпиграфы
       к следующей главе, где старые булыжники обозначали
       вход в лабиринт запутанного сюжета; разнообразные ереси витали
       над анархическим кофе в дымных кафе (сидеть на улице холодно),
       две зелёных бронзовых лошади против оперы с запертыми дверями
       сторожат замкнутую площадь, как держалки для книг,
       пока запахи разлагающегося столетья плывут над садами
       вместе с запахом старых книг, прикованных цепями
       в Национальной Библиотеке... Под взглядами средневековых святых
       перейди через мост в наши дни - свет обернётся обычными фонарями -
       оглянись на липы бульвара, окутанного зелёной и палевой
       дымкой тумана, заглушившего цоканье лошадей,
       на кареты оглянись, на шелковые шляпы, на широту морали
       (скажем хоть бальзаковской), и тут же вернись к своей
       эпохе пепелищ, опустошенных домов,
       дальних фабричных труб, удлиненных столбами дымов.
      
      
       II
            -- Вдали от улиц, бурлящих, как романы, печалью столетья,
       вдали от набросков Кёльвица, боль эмигранта есть ощущенье,
       что язык его переведён бедно, что синтетическая аура
       чужого синтаксиса, чуждое построенье
       фразы - иссушает неповторимость деталей, уничтожает скрип солнца
       на подоконнике в краю детства и сена,
       под дверью сарая смазывает чёткость тенИй.
       И скатерти в кафе - будто написала их академическая кисть.
       Короче, вся выдуманная Европа оборачивается театром.
       А в этих иссушенных отсутствием истории краях есть
       только отзвук того, что читал ты, и много поздней
       всё где-то напечатанное становится реальным:
       каналы, церкви, ивы, кучи грязного снега.
       Вот она, эта зависть, которой мы все подвластны - не приходится с ней
       спорить нам, читателям, поглощателям дальнего :
       она подметает страницы нашего сознанья, как мостовую,
       или взрезает как поле, где след пера прокапывает траншею.
       Мы тоже оказываемся в числе тех, кто избрал такую
       судьбу: шарфы перистых облаков превращать в прощанье
       с оперной дивой: потолок с херувимами,
       полные каменных фруктов рога изобилия -
       всё, созданное для тех, кто верует в целительность музыки. И поплыли
       кучевые огромные облака, как самосвалы грохоча в движенье
       пустыми бочками газет; вера в спасенье искусством стала нас покидать,
       и старые офорты мы превращаем снова в травлёные изображения,
       которые на мокрых булыжниках и на крышах проступают опять и опять.
      
      
       III
            -- Булыжники собраны в кучи, как срубленные головы,
       крыши тянутся друг к другу через улицу пошептаться, стена
       вся в символах, обрекающих звезду Давида. Серые лица
       осторожно отворачиваются друг от друга. Луна
       задергивает тонкие занавески под грохот сапог,
       разбитые стекла рассыпаются брильянтами по тротуару, и вот -
       безжалостное молчание проглатывает прежних жителей,
       и символы, и слова, которые ни одна улица больше не произнесёт
       и не осмелится вспомнить, почему всё это произошло.
       А сегодня - дубль того фильма: туман ложится на мостовые,
       на "этнические чистки". Загораются юпитерЮ -
       выплывают декорации к фильму, тени свастик,
       газовый свет расставляет точки и запятые
       в бесконечной фразе улицы. (Стоп кадр.) Пора...
       Мимо закрытой оперы, проносятся листья лип.
       Люди с глазами цвета копоти встали
       в очередь за хлебом (Стоп-кадр.) Экспрессионистские углы старого
       города... Всё последующее идёт с оркестровкой постиженья
       того, что будет; и символы, повторяющиеся над аккуратным убранством,
       и голос кантора, и древний язык, запрещавший изображенья,
       обретают смысл надмирный и бесстрастный.
      
       IV
            -- Эта туча была Европой. Она расплывается за колючими
       ветвями железного дерева, древа жизни. Над моим островом
       висит грозовая туча на гребнях белых и остановленных
       лавин. Снег, ледовые походы, бураны на экране. И так просто,
       только границы и политика меняются в новостях всё тех же, старых,
       а за ними хромые волки - красные ягоды вместо глаз -
       их беззвучный вой клубами дыма тянется, тает,
       как замёрзшее неподвижное облако над мостами.
       Баржа-Польша медленно плывёт по теченью
       под медлительный и торжественный трубный глас.
       Петербург - шпили в облаках. Облака забываются как битвы - полностью.
       Как снег весной. Как зло. Всё что казалось мраморным - только вуаль. Играй,
       Тимон, играй, проклинай любые дела - все они подлые,
       пусть большие волны безо всякой пользы перехлёстывают через край.
       Твоя тень при тебе остаётся, разве что юрких крабов пугать,
       и они застывают, пока не пройдёшь ты. А это облако
       приносит весну вавилонским ивам Амстердама: они опять
       распускаются, как толпы у Писарро, на мокрых ветках бульвара,
       дождик тонкой проволокой не устаёт Нотр Дам оплетать.
       Слово "Краков" звучит вдали как артиллерийские залпы. Танки.
       Танки и снег. Толпы. Изрешеченные пулями стены
       ватой времени затыкают свои раны и ранки.
       =====++++======
      
      
      
            -- ***
            -- Будто наклонили фитиль Земли...
            -- - и над ней
       появилось пятно на стекле серого неба,
       и пошел аккуратный дым с полей,
       заполыхал октябрь в Нью -Хэмпшире: густо и немо
       скошенные листья кружились в свисте кос,
       и сумЮх уже совсем не розовый,
       и послышался скрежет кружащего сокола
       над шелком асфальта, за пылающим озером,
       над рыжим недвижным зеркалом леса,
       над обгоревшей стернёй кукурузы высокой;
       её иссохшие стебли, связанные вверху как вигвамы,
       похожи на монахов-рыцарей, которым отпущены все грехи,
       и вот идут они строем, строго и прямо,
       а за ними белым посланцем тёмных стихий
       лёгкая снежинка землю растревожить рада,
       предтеча первого снега, ястребиным пером кружась;
       это тяготенье к театру, эта пестрота, эта арлекинада -
       что ж это, если не зрелище специально для нас?
       Весь этот церемониал - ловушка календаря
       с побелевшими вдруг придорожными гостиницами,
       где прибита к дверям кукуруза -
       "мементо мори" тыквы - ухмылка тыквенного фонаря,
       и острый запах синего дыма как лезвие узок,
       аромат причащенья и разложенья в амбарах полных зерном,
       вот-вот октябрьские хлопья тебя унесут в глубины
       безмолвной страны. Темнота успевает сгуститься,
       лампы листьев догорают над кучками пепла, а потом -
       зима, где ты - восклицательный знак на белой странице...
      
      
      
       ДЕНЬ БЛАГОДАРЕНИЯ
      
      
       Чудо: словно толпа капустниц белая -
       первые снежинки над клёнами, над кустиками,
       над Бруклайном, над Бостоном; фонари зажгут уже к четырём,
       и все изумляются "неужели?",
       глядя как всё больше становится белых капустниц,
       да, конечно: кончено с ноябрём.
       Все удивлены: забыли, что ежегодно случается чудо.
       И хоть янтарь короткого дня не сумел подпалить стволы -
       никто и не помнил,
       что буйное веселье мотыльковых снежинок было и нет,
       что эта забытая радость - мгновенна,
       что листья стали тусклыми и тёмными,
       что ушло их сиянье, и осень скончалась в своём же огне.
       У всех на языке стёртая, сказанная шёпотом
       метафора о ледяной чистоте смерти, о седине...
       Вот и снежинки стали золой; но пока сердце ещё не улетело на юг,
       под моим прощаньем - подпись твоего дыханья,
       белые бабочки вьются, садятся тебе на волосы... А вдруг
       они смогли бы обрадовать твои веки сомкнутые,
       дрожащие, словно капустницы над дорогой на моём острове,
       где о каждую чешуйку океана спотыкается солнце.
      
      
      
       ПАРАНГ
      
       1. Сочельник
      
            -- Посмеешь ли ты утверждать, что могут тебя спасти
       от того, чтоб не перешел ты за грань надменности и не рванулся в бегство,
       эти сумерки в рыжих дворах хижин, под сине-зелёным воском листвы
       хлебного дерева, когда лампочки в кухнях вот-вот должны загореться,
       и тени, такие привычные, потёртые, как ручки от мётел в руках старух,
       и переполненная лавочка - мужики толкутся неподалеку от дома -
       и звёзды-гвозди, которыми заколочен день, и -
       короче, эта нежность ко всему простому, такому знакомому,
       к открытым лицам, принимающим, как данность, лишенья,
       и ко всему, что в стихи ты принёс - а совсем ли твои они -
       настолько же твои, насколько солнце хозяин твоей тени?
       Шум, бегущий за окном моей машины - не море а тростник,
       ночной ветер по глазам - как женские волосы,
       запахи свежести, а потом над городом Порт-оф-Спейн на холмах огни,
       интимность ночи ударяет по телу беззвучным голосом,
       лягушки квакают за изгородями в чьих-то садах,
       ночь расстилает бархат, на призраков лают собаки,
       определённость все решительней располагается в небесах,
       и звёзды уже вовсе не вопросительные знаки.
       Да, они тебя спасают, и нужды нет
       понимать каким способом, разве это важно? Конечно, не очень.
       Эти свечи никогда не оплывают, на ветру не гаснет их свет,
       это слёзы по каждому острову сверкают на лице ночи.
      
       2.
            -- Солнце уходит и возвращается, разгибая усталую спину.
       Я с острой душевной болью вспоминаю сверкающую Седл-род,
       дорогу, которая взбирается вверх, покидая долину,
       короткий мостик через поток, - и крутой поворот.
       За этот кусок лиственно-спокойного Санта-Круза,
       за это место, - ну что в нем особенного, не пойму,-
       безнадёжно цепляется память, которая легко отпускает иную обузу,
       все прочие отрезки дороги, ну а этот-то - почему?
       Или потому, что стали призрачными расстояния
       от тени листвы на земле, от света солнца на мосту,
       но постепенно покидая жизнь, приближаясь к покою угасания,
       ты со счастливым равнодушьем ручья глядишь на дорогу ту,
       доказывая, что она останется та же, что в обе стороны как прежде
       через мост, мимо пятнистых холмов Парамина будет идти она,
       мимо множества главных вещей жизни, перевешивающих и наши грубые нужды,
       и вечное "аминь" коричневой речки, сгоняющей гальку со дна.
       И только потому, что память не имеет такого веса,
       как то место, которое она ласково хранит, из ничего сотворяя себя,
       мы можем сказать, что несмотря на всё дерьмо и все наши стрессы,
       есть оно - счастье бегущего ручья,
       которое простыми сверкающими вещами -
       водой, листьями, воздухом, чередованьем дней,
       противоречит скучному самодовольному отчаянию:
       радостное растворенье в природе - любого счастья сильней.
      
      
       3.
            -- Помнишь детство? Помнишь дождь, шуршавший вдали?
       Вчера написал я письмо и тут же порвал в клочки.
       Ветер унёс обрывки с холмов, и порхали они,
       как чайки в Порт-оф-Спейн над долиной реки;
       глаза наполнились старыми горестями до краёв,
       будто лежу я в постели кверху лицом
       и смотрю - низкие руины остаются от тающих в дожде холмов,
       и всё пробую заглушить сердца смурного гром -
       это дождь накатывается на Санта-Круз, следа не оставив от синевы,
       щеки мокры, за последний луч солнца ухватываются холмы,
       пока не исчезнут, а потом - далёкий шум реки, волны травы,
       тяжелые горы... Тяжёлые облака тканью лиловой тьмы
       последнюю яркую трещину затягивают, и мир
       спешит возвратиться к мифу, к зыбкой молве,
       к тому как было уже однажды, да, было однажды...
       Помнишь похожие на колокольчики красные ягоды в траве,
       кустарники вдоль дороги и церковь в конце неопытности,
       и шум ля ривьер Доре, сквозь деревья слышный едва,
       запах свиной сливы, которую с тех пор я ни разу не нюхал,
       длинные тени на маленьких пустых дорогах, где сквозь асфальт - трава,
       от мокрого асфальта подымается варёный
       запах, и повлажневший воздух ненадёжен, зыбок,
       а потом дождь зачёркивает часовню Ла Дивина Пастора
       и жизнь, состоящую из невероятных ошибок?
       ======+++========
      
       * * *
            -- Эту розоватую церквушку на скале можно увидеть...
            -- очень
       по-разному, с ее заржавленной крышей, невысокой колокольней,
       чахлым садиком у дороги, где жёсткие белые лилии на обочине.
       От этого зрелища могло бы стать грустно и даже больно,
       если б ты был иностранцем тут, и все твои сомненья
       не отлились бы в жалость к этому священнику в сапогах, в грязном одеянии,
       родом из какого то графства в Ирландии, к старому священику
       из какого-то местечка, - не вспомнишь даже его названия -
       там, наверно, ты почувствовал бы ту же печаль
       перед каменной низкой оградой серой часовни,
       перед морем чугунного цвета, тяжелым от груза времён,
       перед историей кельтов, поданной тебе наивно и условно,
       как сплошная дикость барабанов, да волынок выматывающий стон.
       Зайди на минуту в эту католическую миссию,
       увидишь бурый с острой крышей дом священника, да ягнёнка в траве.
       Ты поверишь раненому стволу в тени широких миндальных листьев.
       А в субботу всё тут закрыто: и небо, забывшее о синеве,
       и Blanchisseuse заперта, и море, которое не забывает
       ничего; ты тоже можешь беспомощно пожать плечами:
       "Боже, какой грустной магия негритянской надежды бывает -
       все эти барабаны, пляски, обряды, песни, клочья молчанья,
       chantwell , скрипящий, как латунный петушок на шпиле колоколенки белой,
       запутанный лабиринт их дремучести невежественной..."
       А я слышу любовь и в его песенках, что ирландской эту дорогу делают,
       и в его веснущатых руках со вздутыми венами.
      
      
       * * *
            -- Отлив - и риф на отдельные островки распадётся...
            -- ,
       отлив истории друг от друга их отделяет,
       море приносит вонь гниющих водорослей с окраин
       старого городка, где дым флагами вьётся
       над мусорными кучами у рыбачьих лодок и над мрачным деревом,
       в тени которого раньше сидели на корточках рыбаки;
       ржавая жестянка луны прокатилась над берегом
       и застряла в илистом дне жёлтой реки.
       Эти затхлые каналы были частью распада империи,
       парламента, плохого водопровода, недоделанных дренажей;
       а ещё кто-то, у кого ирония была ностальгии сильнее,
       назвал это место "Конвей",
       может, оно ему и напоминало знакомый когда-то
       ирландский порт с яркими лодками у причалов,
       а то, что люди тут вовсе другие - разницы мало,
       и вспыхивало названье в ностальгии имперского заката
       над лачугами, над кучами мусора, над развешенными сетями;
       но бормоча слово "Независимость", поднялся последний прилив,
       и начали спускать флаги, и они расползались как дым над кустами,
       бульдозеры сгребли мусор, снесли лачуги, берега оголив;
       длинные лодки, будто кайманы, сползли ближе к воде,
       даже мрачное дерево и его замшелые сучья
       уступили свою имперскую тень тому важному месту, где
       выросли белые офисы. А назад оглянуться, ну разве лучше?
       Ведь это значит вернуться к вони каналов...
       Ну да, больше не существует Конвей,
       но зато эти строки память достала
       из его лачуг, из его рыбачьих сетей.
      
      
      
      
       ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
      
       1.
            -- Нет, я не совсем ещё дома, пока не услышал Сизенну,
       голос, в котором и гульканье голубей, и дым древесный,
       оттенки его связаны непременно с сухим сезоном,
       да и сам, словно глина в колеях, он сух и растрескан.
       Рождественские песнопенья перебирают струны души, а это -
       трещотки, цикады под мохнатой крапивой детства,
       старая изгородь в полдень, bel-air, quadrille, la comette,
       грациозные повороты - и радостью полнится сердце.
       Голос её - как дождь над горячей дорогой,
       он пахнет скошенной травой, а язык - кедр ли шепчет, журчит ли вода,
       и хоть в разных я странах бывал, поездил по свету много,
       но такого пенья нигде не слыхал я и никогда,
       меня как слепого ведёт рука франжипании с пальцами звёздными,
       наши короли и королевы были подвластны ей,
       деревянные кинжалы Розы и Маргариты,
       хор тростниковых копий, и грозные
       охряные скалы, и сверкающие, как звуки банджо, капли дождей.
       Эти капли улетают обратно в Африку, в Гвинею,
       и как над деревенской плясуньей, над ними летит покрывало.
       Вместе с голосом Сизенны, с табунком пасущихся лошадей
       тени пересекли равнину Старого Форта, и засверкало
       за проскользнувшим облачком солнце на конских боках; его я
       вижу так, как певцы, когда вспоминают слова исчезающих языков,
       я за этим голосом вижу сверкание струн живое,
       солнце в уходящем дожде, слышу названия здешних рек и мостов.
       Когда-то я знал их наперечёт...
      
       2.
            -- Олеандры звенели зелёными ножами,
       хлебные деревья пожимали плечами, - все они были
       враждебны мне, чем-то всё время угрожали,
       шипящий призрак прятался в казуаринах, и они мне грозили,
       и оливы грозили, и что-то кричал округлившийся в ужасе рот
       распахнувшей алые губы бугенвилии.
       Я уловил звуки их жизни над глинистой рыжей дорогой, и вот
       понял, где корни ярости их, которую раздувал ветер:
       это было судорожное разочарование во мне -
       ветер листал, снова и снова, читал им все эти
       годы, когда их собственные листья иссыхали или гибли в огне.
       "Мы предлагали тебе язык, лучшее, что у нас осталось,
       ты же выбрал хриплые звуки отлива на серых отмелях городов,
       вот так же Ирландия Джойсу некогда предлагала
       его собственный просёлок, о котором писать он был не готов."
       "Я пытался усидеть на двух стульях" - так я ответил,
       но вызвал только ропот деревьев, которые качали головами,
       они не хотели перевода: "Предательство - за твоими словами!"
       Я ответил, что был уверен, будто все деревья на свете
       разделяют радость единого древесного языка присущего им,
       он вязкий у вязов, легкий у лип, зато...
       "Лжешь, твоя десница забыла, откуда ты, (О, ИЕРУСАЛИМ),
       но сохранила выгодное лукавство, и теперь никто
       наше слово миру не скажет,
       нас как будто и нет, так одиноко..."
       Но поскольку и "дорога", и "солнце" английские слова,
       оба они молча согласились с ветром,
       мою жизнь разделившим на два
       нигде не сливающихся потока...
      
       3.
            -- Когда скрипка выплакивает вопрос и ей отвечает банджо,
       сильней, чем удар кинжала, - оторванность от запахов и от корней,
       музыка трещоток, поклоны и повороты в церемонных деревенских танцах -
       это всё дым, который пытаюсь я удержать в ладони своей,
       а он ускользает, как силуэт моего отца когда-то,
       а теперь и матери... Слышишь листвы одинокий крик?
       Дай мне за острыми утёсами Ле Кайеса в волнах оказаться
       под солёным ветром Атлантики! Там поймешь, как исчезает язык,
       язык, на котором не написал ты ни строчки. Звонко слышны
       голоса детей, читающих тебя на одном языке,
       а ведь у тебя их два родных, было два. Попросить бы у тишины,
       чтобы облака остановились, чтоб тени замерли вдалеке,
       потому что чувствую я, как умирает язык, и как
       растёт всё, что на него навалилось, все вежливые условности, вся чушь.
       Мои пальцы - шипы акации, и глаза мокры, как поверхность листка
       после дождика, который покрапал чуть-чуть.
       Солнце спорит с дождём как два моих родных языка, два!
       Один несказанно богат безграничной имперской судьбою,
       эхом привилегий, а другой - апельсинного дерева рыжие слова
       на ветреном холме. Но шире Атлантики моя любовь к ним обоим.
       __________________
      
      
      
       ***
            -- Наподобие улитки втянуть любопытные рожки
            -- ,
       от нервных потрясений сложиться конвертиком, как мотылёк,
       в трещину на ветке, и забросить ключи за скалу, если можно
       раз навсегда, чтоб запах любой перемены
       стал бы так же как Европа далёк.
       Вот последствия гонений - завопи, Тимон, и поверни
       свою запаршивевшую спину к огню солнца, к соли,
       которая припечатает ее жжением более острым, чем любые огни:
       настоящая вера - сдержанное проклятие Иова - не от боли,
       а из-за потерянной репутации; моё имя и зависть, которая его крадёт,
       засовывая между ляжек в тот заплесневелый кошелёк...
       Мошкара, экстатически кружась, о всеобщем загрязненьи поёт,
       усики таракана торчат из умывального тазика куда-то вбок,
       термиты, пунктуальные как харматан, как круги саранчи этой,
       как язвы - вот они, цветы, вот розочки на моей коже,-
       а всё что надо мне - это акр солнца и солёного ветра,
       один только акр, и больше ничего, но, говоря строже,
       он мне нужен в моей собственной версии окружающего мира:
       ведь это я был тут создателем с самого детства,
       наблюдал, как после ветра с дождём сверкало море,
       как плясали чешуйки рыб, и ширилось как море сердце,
       я бы тогда отвернулся от похвал, что могли вскружить голову, и ещё
       отвернулся бы как Тимон, вместе с хохочущими волнЮми
       и безо всякой горечи произнёс благодарность через плечо,
       пока брызги разбиваются о равнодушный камень.
      
      
       ***
            -- Новые существа вылезают из-под земли , покусывают воздух ноздрями.
       Полно белок, они повторяются, как вопросительные знаки,
       черви продолжают задавать вопросы листьям, поскольку сами
       не знают о себе ничего. А у нас - всё постоянно, всё одинаково:
       нет ни смены времён года, ни истории
       (так называется скука, прерываемая только войнами иногда).
       Цивилизация есть нетерпение, буйство термитов, которые
       ползают вокруг вавилонских термитников,
       рассылая какие-то сообщения туда-сюда,
       а рак-отшельник съёживается от страха, когда встречается
       с тенью: его останавливает даже собственная тень.
       Тёмный страх перед моей растянутой тенью -
       такое и со мной случается -
       ведь для этого рака написать "Европа" означает в серый день
       увидеть скорчившегося ребёнка возле грязного канала у Рембо,
       фабричные трубы и мотыльков, старые мосты, покорности темные пятна
       вокруг угольных глаз детей,
       которые все похожи на Кафку с его нахмуренным лбом.
       Треблинка и Освенцим спускаются по реке с дымом барж невнятным.
       Это - страница прозы, с которой я пепел сметаю,
       могильники, нагромождённые крабами, песочные часы веков,
       пронесённых над этим заливом, как пыль харматана,
       как следы от наших племён, разнесённых ветром по берегам островков,
       И с фонарём Диогена ищет в отчаянье месяц
       перед сфинксом мыса справедливости и равновесия
      
      
       ***
            -- Деревня в два часа пополудни
            -- - это апатия настолько сильная,
       что охватывает даже цыплят и внушает желанье камням
       спрятаться от солнца, и от двери до двери десяток пыльных
       шагов - целая экспедиция, а пальмы и миндаль вешают головы,
       и пьяные старухи рассаживаются по бортам
       ломаных лодок, слишком усталые даже чтоб попрошайничать,
       а у парней осоловелый взгляд, который ничего не говорит,
       ни "убирайся", ни "привет"; никакого шума, даже случайного,
       с моря не слышно; к этому ты привык, и даль слепит,
       но иногда что-то вдруг пронизывает отмели и они выдыхают:
       "кроме огромного облака, за которым следят альбатросы,
       ici pas ni un rien", здесь нет ничего. А ничто, nada - это такая
       улица с острыми тенями и с продавцами спокойными, как их просо.
       И странно подумать, что белые башни Гранады - тоже nada,
       когда глядишь на этот бело-горячий пустырь, и даже
       голуби, которые взрываются стаями над Сан-Марко - тоже
       nada, так же как эти мерные шаги цапли,
       или круги альбатроса, патрулирующего лениво,
       над крушеньем прибоя у скал, над ослеплённым заливом.
       Только твоё воображение воспламеняет закатный
       горизонт и окрашивает эти полчаса в цвет сожалений, когда
       прибой, который старше чем твоя рука, пишет твёрдо и аккуратно:
       "это ничто (nada!), и потому оно великое навсегда".
      
      
       ***
       Ничего кроме солнца - улица раскалена
            -- ,
       горячее море в рамке между разваливающимися домами,
       а потом подымается слабая от жары, вялая волна,
       будто кто-то смахивает мошкару с глаз старческими руками,
       да ещё выводок утят канареечного цвета... Вот он, Грос Илет,
       с его воскресеньем, потягивающимся в постели, с грузовичком
       мороженого, жужжащим всё ту же музыкальную фразу,
       тот же механический вальс - все грехи твои кружатся в нём,
       всё твоё детство, а теперь уж и детство твоих внуков сразу,
       будто пастушка на шарманке медленно вертится, и звук,
       серебряный сверкающий звук, словно мелкий дождик на солнце.
       А в три часа - ослепительный блеск пустоты вокруг,
       и дремлющий мороженщик,
       уставясь на дымящийся асфальт, никак не проснется.
       Можешь с тем же успехом перекреститься, но прощенья не жди
       за то, что ты всё ещё делаешь, за то, что когда-то сделал,
       вот так же этой мёртвой улице даже не снятся дожди,
       и остаётся ей только слушать посвисты дрозда и воркованье белой
       горлицы в зарослях терновника, когда ветер зашевелит вдруг
       бамбук, постукивающий в налетевшей прохладе,
       когда любое имя у тебя в голове - только ЕЁ имя,
       а сейчас нету даже и отчаяния - всё стучит и стучит бамбук,
       дрозд пьёт, отряхивается, взмахивая крыльями,
       и исчезает в запущенном саду за кустами густыми.
      
      
       ***
            -- Фразы на патуа, укоренённые в этом глиняном склоне
            -- ,
       взрываются кедровой хвоей; земля трещит, как если б
       она была старой железной печуркой с ручками, "morceaux chaudiХre"; словно
       начинается сухая музыка - цикады в калебасах - затёртая песня,
       серебристое сверкание банджо, пилящие воздух скрипки,
       до чего же кажется кедр немой палкой на синем сквозняке;
       последняя вспышка языка невнятно и зыбко
       поворачивается на каждом пламенеющем листке.
       Над кобальтовой Атлантикой перемены скоро задушат
       всё, что имело форму: и дерево, в которое верует столяр,
       и буханки цвета глины,
       которые на лопате вытаскивает пекарь, - всё глуше
       становятся запахи, формы, звуки - больше не пахнет земля,
       исчезают запахи, спугнутые фразой "Это раньше так было,
       а теперь давно уже мы не говорим этих слов",
       и молчание располагается в языке всё более и более
       по-хозяйски. Молчание белых отелей - кружевные оборки берегов,
       где каждое меню переведено на островные наречия,
       но от них отрекаются официанты и клерки: "Никто так больше не говорит".
       Я знаю дерево, которое гнётся и стонет вечно
       от ветра; сначала мне казалось, что оно, вздыхая, дрожит от обид,
       от того, что земля трясётся в тени колючих акаций,
       но я поставил ногу на ствол, горе шло из корней,
       и если земля вздыхает как мы,
       значит, мёртвые даже в молчанье хотят ещё надышаться,
       значит, они всё -таки дышат в глубине молчанья и тьмы.
      
      
      
       ***
            -- Постарайся к этому не привыкать
            -- : качающиеся пушистые казуарины,
       молчаливый утренний свет на лезвиях ярких трав под тобой,
       грохочущее "Аве" океана, копья кораблей, белые и длинные,
       грациозные чайки и цапли, перебирающий чётки прибой -
       вот и всё, что тебе в твои годы остаётся и снится,
       да ещё спокойное приближающееся угасание, как свет
       заката на глине, да твой дар, выцветающий на этой странице:
       двигалась улитка, твоя душа, вдоль единственного горизонта;
       и после стольких лет -
       бесконечность впереди, бесконечность и сзади,
       всё, что знала, что любила она - было твоё ремесло, ну, что она
       знала о смерти? - только то, что читал ты, в чужие страницы глядя,
       будто меркнет фитиль керосиновой лампы, выгоревшей до дна,
       будто падает ночь, но без этих звёзд, без колючих планет, без огней
       большого порта, и похожа она на всепожирающее забвение;
       так не привыкай к огромной луне, к ночам со шляпками гвоздей,
       которые заставляют сердце спотыкаться, не привыкай к шевеленью
       мыса с контуром льва, ведь всё равно уйдёшь,
       восхваляя пушистое качание казуарины
       и эту, так часто тебя пробиравшую, дрожь
       благодарности, и вечерний свет на лезвиях трав, лёгких и длинных,
       и то, как стираются с неба мачты, а затем и огни кораблей,
       глядящих на свои отраженья в тёмном стекле.
      
      
       ***
            -- Могучие всплески радости над белым буруном у мола
            -- ,
       глубинный выдох земли, солёная память души,
       когда стоишь, как пилигрим, на краю этого куска голой
       земли; выцветшая трава да камни, альбатрос величественно кружит,
       стебли травы свистят под серпами раздвоенных франжипаний,
       каждый цветок - memento mori в полуденном злом огне,
       синие волны холмов на Северной Сьерре застыли каменно,
       смотрю с Бикунского мыса... И столько смертей во мне!
       Красота природы безжалостная, навсегда от нас отчуждённая,
       на фоне индиговых гор иммортель зажигает цветы, -
       ненадолго; огненной россыпью пылают они, осуждённые,
       а невероятная синева равнодушней любой пустоты.
       Облака меняют форму власти всё время, и вот -
       ни Джона, ни Бена, ни Годфри, ни Квентина нету...
       Новости всегда выцветают, стираются постепенно, как тот
       дальний голос деревенского оркестрика, умирающий на ветру,
       от него остаются только немые взрывы барабана. Но это
       всё не моё, я это взял напрокат, и когда умру
       вам завещаю, дочки, а вы завещайте вашим детям
       и эту одолженную радость, и надежду, что запасы цветов
       будут расходоваться бережно на венки и в рождество, и летом...
       Цветёт апельсиновое дерево на синем фоне холмов.
      
      
       ИСПАНИЯ
      
            -- Возле наших охряных пастбищ, где пасутся быки медлительные,
       твой глиняный бычок подпирает кухонное крылечко.
       Так почвенно тут звучит каждое существительное ­-
       рыжая черепица, колокольня на фоне вечера,
       Арагон... Риоха... Над тенью бычьи рога-полумесяцы
       прислушиваются к алой листве бугенвилий, а звуки растут:
       сначала вздох мелководья, потом грохот, когда бык проносится,
       бодая воздух, и легчайшие копыта его несут
       мимо человека в ярком костюме с блёстками,
       который шагает пружинной походкой с задранной головой,
       и отвернувшись от песчаного зеркала арены, произносит:
       "Да, но я ещё не готов!" Над ареной, желтой и сухой
       взлетает грохот волн - "Оле!". Всего-то зелёного
       среди всеобщей растресканности - колючая агава на скале,
       а грохот волн приносит пыль Наварры через сонные
       моря, но никогда никто ещё не говорил мне,
       что ваши кипарисы, прямые как языки огня,
       так же, как наши казуарины, раскачиваются иногда,
       что у тех, кто видел Испанию в пекле августовского дня,
       сердца опалены навеки. Пыль вместе с ветром сюда
       приходит за стадами, за медлительными быками,
       (этот маленький глиняный призрак - их портрет).
       Тень, память моя, ласточка, полетим над облаками
       через грозные просторы, которым предела нет,
       полетим как стрелы, нацелясь на Гранаду,
       мимо однообразных олив, туда, где горы голубовато-бледные,
       к этому яростному и доброму народу,
       вдоль жестоких ущелий,
       где ручьи по камням - как лезвия.
      
       2. (Гранада)
      
            -- Красная и серая земля, кучки олив цвета серебра и оливок,
       измученные оливы куда меньше ростом, чем ты их воображал.
       В глухом ворчанье ветра, плащом окутавшего машину,
       всё ближе печаль; в зигзагах дороги жужжа,
       всё больше и больше эта печаль изумляет Гранаду.
       Так и надо читать Испанию, как память, наоборот,
       читать как арабскую вязь: и горам, и кипарисам надо
       подтвердить, что единственное время глагола - прошедшее. Вот
       где грех всей Испании. Он скрючен в стволе оливы, кривой и горькой,
       он - эхо охры от каменистых холмов;
       из иссохшей пасти колодца - краткое слово: "Лорка".
       Хлеб да блюдечко с оливковым маслом, да чёрные маслины зрачков.
       Человек в разорванной белой рубахе,
       на ней винные пятна.
       Чёрный пиджак, подмётки скользят по камням.
       Ты никогда не не сможешь ни от этого в стороне остаться,
       ни от людей на голом холме. Стакатто
       карабинов. Третье мая. Эхо передаётся холмам
       и каблукам танцора, и долгому "О" в голосе певца фламенко,
       и круглому рту гитары. Так смотрит с картины Гойи
       распахнутым взглядом умирающий клоун!
       Вот сердце Испании! Но они - почему неизменно
       из краёв кипарисов, гор, серебристых олив они появляются снова?
      
       (Читая Мачадо)
      
            -- Голые ветки франжипании манят и раскручивают угрозу
       .
       Эхо от цветов пестрее, чем сами цветы,
       оно приглушает чувства как запах магнолий ночной,
       магнолии белы как эти страницы, где на левом берегу напечатана проза,
       а на правом - стансы, сверкающие сланцами под луной.
       Сгиб книги - поток, в котором два языка слиты:
       ощетинен чертополохом испанского гения голос.
       Откуда это? Из коробочек хлопка в засуху?
       От жары, пульсирующей в этих ритмах?
       От чёрной ряби волн?
       От изгиба лебединого горла голого?
       Все голоса, все смыслы, все ассоциации,
       глаголы растут из земли, существительные - из камней,
       даже в простом подстрочнике живут интонации
       Антонио Мачадо; все ассоциации, все голоса и сущность всей
       Испании, с верандами в малиновых бугенвилиях, голубой Испании;
       белые цветы высыпают, как на ветвях, на бычьих рогах;
       белые души монашек - как белые франжипании,
       рыжие связки лука, серебро чеснока, пони под соснами в осенних горах,
       и сёдла скрипят, и быстрая вода склочничает над камнями,
       и эти строфы, растресканные от жары, возникают над
       нашими опалёнными августом дорогами, над желтеющими кустами -
       и все ассоциации, все смыслы, все голоса звучат.
      
       4.
            -- Аисты, вороны, журавли... Что б это всё означало?
       Что за приметы? Небо созрело, потом накатила мгла,
       на трубах аисты - гнёзда над аркадами Алькалы,
       булыжный город Сервантеса, аркады и карающие колокола.
       Мысль сидит на запястье, как ворон, каркающий - о чём?
       Твоя смерть ближе, чем вон тот муравей, и ты
       видишь завтрашний день, щедрый и наполненный... Освещён
       солнцем холм, каждая тень - мысль, возникшая из пустоты.
       Представляю себе моё отсутствие. Усталые листья будут падать и падать
       в бесшумную бурую траву под ветром, покрывая холмы,
       и сырые пятна охры оголятся с бугенвилиями рядом,
       и тени вернутся в какой-то май, как должны, из неясной тьмы.
       Но складка воздуха, в которой жил я, уже закрылась прочно,
       апельсиновые лепестки мимо Санта-Круза летят
       в свадебном ветерке, белое кружево волн не гаснет и ночью,
       и я дарю эти строки со всеми их колючками, со всем подряд
       тому, кто их сможет использовать, ведь весы моих двух островов
       уравновесились. Я завещаю зренье моё тому, кто любит Парамин,
       а слух - погребкам Лас Куэваса,
       когда отлетит серебряный пузырёк от артерий, нервов и слов,
       и затуманясь, страницы закроются с долгим "Ааа-минь".
       ________
      
      
       ***
            -- По тропкам, похожим на царапины в склонах холмов
            -- , старухи
       прямые как палки, приносили провизию на усадебные кухни,
       были глаза их как серые камни, и как жертвенники пифий - глиняные трубки,
       а приносили они йорубский ямс, и патат - покрытые глиняной коркой клубни.
       Они шинковали коренья в глиняных горшках, и сами они
       были сосудами с умирающими в них богами, целебными травами, проклятьями,
       с песнями полнолунья и с песнями тонкой луны,
       и читали растресканную ладонь земли, и умели понять её.
       Подлинные королевы земель от Бахии до Кубы,
       они сидели на корточках, волшебной паутиной шабаша оплетены,
       объединены обрядами и фразами на забытом языке Йоруба.
       Я прихожу к ним как тёмный король, но все мышцы напряжены:
       я готов защищаться примитивно и грубо.
       Лягушки скачут в котелке моей головы, истерика
       в бессонные ночи, когда я разглядываю ужас потолка,
       грызёт меня, атакуя разум под камнем черепа.
       Вы, хранительницы зародышей, отстаньте, нет у меня пока
       желания свернутым как креветка в бассейн первозданности возвращаться,
       к моим корням в лоно земли - к корням, оборванным
       из-за простейшей необходимости размножаться.
       Я не хочу, чтобы снова всё стало невнятным и аморфным.
       И если, чтоб сохранить рассудок,
       надо сделать так, чтоб угасла их властность,
       сделайте это, добрые волшебники, ведь я -то
       вовсе не хочу судьбы кавдорского тана,
       не хочу становиться королём острова этого.
       Дайте мне вырваться из осеннего тумана,
       чтобы опять проснуться на моём собственном берегу
       под покрывалом морского ветра.
      
      
      
       ***
            -- Не рогатый шлем, не забрало в виде тяжёлого
       клюва, не грибы взрывов, не страхи, ползущие из дыры
       в черепе, не пузырящиеся котлы, где разные головы,
       все, от альфы до омеги, всплывают и тонут, пену выплёскивая в костры,
       не легионы летучих мышей, что в сумерках как младенцы вопят,
       даже не ноздреватый лунный пейзаж ржавого цвета -
       золото для идиотов, - не кожа в пятнах проказы, не беззубые ямы -
       всё это ещё не ад,
       а только геология ада; но что там действительно неизбежно, это -
       мягкий стук страхов о стенки черепа изнутри,
       как постепенное подтвержденье
       ошибки, когда проснёшься в обычном свете
       и помешиваешь кофе, но вдруг - пузыри
       всосанного головокруженья,
       и ты, парализованный ужасом памяти, на миг замираешь,
       когда начинающийся день предлагает спасенье.
       И ошеломлённый тем, насколько сам себя презираешь,
       ты слышишь в одиноком звучанье флейты медленное исчезновенье
       веры - это горлица старается с потерянной мелодией воссоединиться,
       всё ищет и ищет, в сухой роще на холме, вдруг снова сможет запеть?
       Вот так даже теперь любовь может ранить, когда залезет, как эта птица,
       в разум, и там клубочком свернуться стремится,
       изголодавшаяся и мечтающая умереть.
       А там, наверху - никаких армад саранчи нет,
       никаких сверкающих душ, мелькающих метеорами горечи,
       нет и падающей звезды, траектории князя тьмы, гасящей свет,
       а только флейта, призывная флейта горлицы.
      
      
       ***
            -- Что за ядовитая сила ткань алтаря разъедает?
       Эту ткань, это пространство, разделившее дыры,
       она, как пену морского кружева, прорывает.
       Это переворачивают шелестящие страницы псалтыри,
       и слышится пенье крыльев, бесчисленных, живых!
       А если наши души нематерьяльны, но крылаты, с чем сравнить их можно?
       Разве что со стайкой перепёлок, взлетающих из травы,
       или с неуловимостью мелких скумбрий, соскользнувших с кораллов мозга,
       или с подводной тенью, пробегающей над песком?
       Яркий день. Утро рябит. Буруны. Белые паруса.
       Распахнуты крылья альбатроса.
       Чайка скользнула над островком.
       Один и тот же звук слышен на всех островах в те же самые полчаса:
       беззвучный гимн, волна смерти со дна,
       и то и другое не одинаково ли прекрасно поёт?
       Спи, Клара Роза, у всего этого одна основа, почва одна,
       и нет на свете морей тяжелей, чем переполненное сердце моё.
       Земля к земле, светлая Роза, сморщенные лепестки век сомкни,
       росы на травах, листья блестят, высыхает печаль на бетонных плитах.
       Тебя уносят туда, где всё будет продолжаться за днями дни,
       где повторится и синева моря, и огнь цветов, и ангельский воздух, разлитый
       как бесконечный громкий смех алого рта твоего.
       Теперь он тоже часть беспредельности, часть Всего.
      
      
       ***
            -- Бамбук выстроился в полной готовности
            -- - армия со знамёнами;
       горы темнеют, становится страшно за цветы,
       геральдическая цапля ходит под дикими бананами.
       И в доме, и на улице одно и то же обнаруживаешь ты:
       пушечный дым облаков; тростники на речной отмели
       гнутся под ветром, который всё равномерней, сильней;
       кидающееся море - как дальние театральные аплодисменты,
       ветер хлещет по высокому сахарному тростнику, умножая рябь у камней.
       Дальние замирающие аплодисменты, тёмный силуэт Санта Круза,
       часовня в спектакле, все на свете занавесы театраль-
       ные, падающие облаками над яркой травой;
       дар, который тебе служит,
       шагает широко, словно океан, чтобы исследовать эту печаль,
       шагает, как затерявшееся облако, пересекая, как Ганг долину Карони,
       булыжные мостовые и ручейки, и ты готов всякий раз
       идти сквозь кусты по этим выбеленным тропкам,
       исчезающим в дождевом звоне;
       всё это очень весомо в индиговый послеполуденный час.
       Ботва бататов оплетает, спрятать пытаясь от солнца и ветра
       обломки колеса сахарной мельницы у замшелой стены...
       Что-то есть тут несвязное, неясное,
       как если бы после этого шага истории
       все существительные, означающие вещи, стали вдруг неточны.
      
      
      
       ШЕСТЬ СЮЖЕТОВ
      
       .
            -- Вот первый: библейское нашествие стрекоз, небесное наказанье.
       Они пронизывают перья бамбука после тропических дождей.
       А мы ведь думали, что это полчища саранчи, что они уже тут, ведь преданье
       придаёт им большую важность, заставляя людей
       поверить, будто рассказ начинается с того, что странные насекомые
       взлетают уже с первой строки. Лошади копытами бьют,
       их захватывают арканы из мошкары, чёрные и огромные,
       и запах навоза с запахом сохнущих трав смешивается тут.
       Я смотрю из залитой солнцем двери на горы,
       с которых восходит пар. Есть во всём этом некая соразмерность,
       иначе, надо признать, что вся литература - враньё.
       Проси же о жизни без фабулы, о днях без сюжета! Но упорно
       стрекозы летят, как рой прилагательных, выпущенный из словарей,
       как пчёлы из улья головы. Улетает время,
       стрекозы тоже. И смысл этого нашествия только в том, что после дождей
       они появляются, после дождей, после дождей, вдруг
       появляются после дождей в этой долине, когда бамбук
       перестаёт хлестать и рваться по ветру, как буйные гривы лошадей.
       Но они налетают с очумелой яростью пророка
       во всеоружии, таким и должно быть нашествие саранчи.
       Какая сила принесла их, неведомо, неуследимо, жестоко?
       Устрашающее жужжание их надкрылий в саду звучит
       эхом библейского бедствия, появлением пришельцев новых,
       желающих о первородном грехе напомнить нам всем!
       Нашествие насекомых с гранатовыми глазами, драконоголовых.
       Это и не фантастика, и не научно совсем.
      
      
       II
            -- Он верил, что уже должна был утихнуть боль изгнанья
       .
       Он перестал считать дни и месяцы, и времена
       года, поверив, будто ничто не длится всю жизнь без окончанья,
       а уж тем более целую вечность, что если однажды нас
       уже истязала потеря, то не может повториться такое,
       поэтому теперь считал он только прошедшие года,
    но ни разу не произнес вслух, сколько же прошло их.
       Однако знал он: когда дождь идёт за дождём, тогда
       ветра сметают всё с площадей, и даже слёзы могут
       высохнуть так же быстро, как влага на тротуарах у садов,
       как асфальт велосипедных дорожек, или как мокрое
       серебро колёс, и что жара в одном из самых добрых городов
       Европы - ерунда в сравнении с августовским адом
       там, дома. Он бормочет себе под нос на колониальном
       жаргоне и слышит, что произносит слово "дома"
       не только потому, что надо
       оправдать надежду на возвращенье,
       а ещё чтоб представить себе реально,
       как он будет стоять на палубе лайнера у борта
       и узнает синие зубцы гор, которые его ждали тревожно,
       и знакомые железные крыши, и грифов, которые гордо
       переминаются с ноги на ногу на раскалённых навесах таможни.
       Он одет в чёрное, а волосы уже белы, и его палка
       лежит на садовой скамье. Да только всё это просто
       выдумка: нет такого человека.
       Я и сам-то выдуман, когда посреди парка
       в накатывающихся сумерках вспоминаю холмы моего острова.
      
      
       III
            -- Он таскал свои мрачные мысли то на солнце, то в тень обратно
       ,
       как леопард, меняющий укрытье в поисках пёстрого покоя,
       ищет место для созерцания; его жёлтые глаза закрывались и невнятно
       зевок обнажал зубы, и его переполняло такое,
       напряженое спокойствие, словно табун зебр переносит к водопою
       полосатые тени трав в равномерности голов и копыт,
       но к внезапному скачку готовы их тонкие бабки над травою.
       Тень листвы целительна, в ней добродушно лежит
       всякий зверь под акациями в довольном покое.
       Спят и лев, и шакал; полдень есть царство мира. Благостно
       потягивается зверь, вздрагивает и вновь погружается в сон.
       Только одни зрачки в движенье. Под яростным
       куполом безоблачного августа чувствует он,
       как переливается томление от живота к векам, не спешащим смыкаться,
       и львиный зевок, волной пройдя до самых бёдер, шевельнет хвостом,
       и покой, корни которого глубже корней зонтичных акаций,
       достигает райской замкнутости, пока не прошуршит мрачная мысль, и потом,
       в следующий миг, преследующая его львица
       сожмётся в комок, не прошелестев травой,
       и как желтая пружина в прыжке распрямится,
       а дальше - клювы приплясывающих грифов и гиен неумолчный вой...
      
       IV
            -- Он все терпел и терпел чистилище ноября.
       Не было пламени, но жил он в тяжелом, в густом
       тумане, восходившем от обугленно-чёрных лесов, и вовсе зря
       круглое солнце на них мутно пялилось, проползая своим путём,
       тени на желто-серой стене изумлялись любому яркому
       пятну, которое, как ошибку, стирал закон о временах года.
       А он проходил как преступник сквозь эти ноябрьские
       толпы, подхватывая любую милость,
       какую мог заподозрить в невнятных жестах людей города,
       в обычных фразах. Он держал в руке чашку, ел и головы не вешал, - нет,
       но повторял себе, что в чужом климате, среди чужого народа,
       в те редкие яркие часы, которые пронизывают серый свет,
       можно вспомнить, что там не бывает такого изматывающего времени года,
       повторял, что за пределами всего этого где-то есть море
       с неослабевающей милостью яркого света; эта мысль стала окном тюрьмы,
       в которую превратился его рассудок, он повторял, что любое горе
       несравнимо легче вынести, если за ним - истина неба, не знающего этой тьмы,
       истина иных деревьев, соответствующих его натуре, да просто
       его руке, которая старалась все 65 лет не больше лгать,
       чем краб, бредущий по песчаной странице...
       Да, дни будут темнеть, листья под заборами умирать,
       и туман густеть, но за всем этим - добрый остров.
      
      
       V
            -- Он слышал собак вдали. Их лай его и привёл
       к часовне, возвышавшейся у самой дороги,
       но молиться не хотелось, он даже и не вошел:
       чёрные собаки - ведь это только его мысли, его ночные тревоги
       среди упрямых и щедрых лесов Санта Круза. Сердце, спотыкаясь,
       накачивало кровь. Алые ягоды вдоль дорожек петляющих,
       три-четыре пальмы и ещё крики попугаев,
       сводящие с ума, как выкрики свидетелей на бесполезном
       и непристойном процессе. Но вот они скользнули
       по розовому небу и растворились, и тем вернули
       успокоенье. Пустой и горячий полдень прорезан
       резким криком над долиной: ястреб парит степенно,
       холм за пламенем иммортеля, и восходит с него
       струйка синего дыма - вот и всё, что для меня драгоценно.
       Листья, листья, перемножьте дни отсутствия моего
       и вычтите их из западни унизительной немилости
       за то, что они, эти дни, - дерьмо, и даже темы не стоят,
       это не строфы кедра, не слова травы, скользнувшие мимо,
       а только дни, достойные равнодушия и презрения, с пустою
       мелочностью выветрившихся обид, с уступчивостью,
       упавшей с терпеливых ветвей, гнущихся, как бамбук
       под косыми порывами ливня, а совсем
       не с настоящей тяжестью пережитого... И вдруг
       внизу дом, в котором нет боли,
       в котором его более чем ждали,
       и добрые собаки на его голос,
       толкаясь в дверях, наперегонки побежали.
      
            -- VI Мане на Мартинике
      
       У железных перил - тиковое дерево, жесткое как резина.
       Розовая веранда. Арка в центре веранды ведёт
       в темную удушающую обилием мебели гостиную,
       с неизбежным парусником на деревянных волнах, с вантами жескими от
       крахмала. Вокруг на подкрашенных, грубо ретушированных фотографиях
       французская семья: бородатый дедушка, бабушка с чёрным узлом волос;
       подушки с бахромой, семь фарфоровых слоников...
       Память как проза, потерявшая запах.
       Всегдашний Флобер и какие-то путешествия заслонены парой белых роз.
       Лепестки их, конечно, из бессмертного воска. Хозяин вышел позвонить.
       Я почувствовал неизмеримую грусть по корабельным парусам,
       по застойному молчанию предметов,
       по немому прошлому, которое в них запирают,
       по гавани Форт де Франс, просвечивающей сквозь решётки окон. Это был сам
       Бодлер: " Notre Бme est un trois-mБts cherchant son Icarie " .
       Это был фальшивый Париж на Мартинике. Вентилятор листал Мопассана.
       Где ж душа этого дома? Какая-то фотография с подкрашенными глазами,
       губы, как лепестки бугенвилии у Мане. И гостиная эта самая,
       с закрытыми окнами, вспомнить пыталась о Париже всё, что возможно;
       я отвернулся от стены. На полу томилась, как тот клипер в золочёной раме,
       возле жёстких резиновых листьев, в наэлектризованном воздухе, сброшенная
       с мраморной ноги алая атласная босоножка.
       _________________________
      
      
       ***
            -- Я думаю о синтаксисе цвета сланца, в котором
       кварцевые проблески - это проблески точности слов и строк,
       подмигиванье слюды - знак остроты ума.
       Я не устал от выражений восторга,
       но серые дни без отражений полезны, как вечером иссохший песок.
       После падения сумерек я раздумываю, как избегнуть, по крайней мере,
       мелодраматических, вроде смерти, пауз с восторженным словарём,
       сожалений о потере, или об её отсутствии (нет любви, так нет и потери!),
       но об этом надо только под сурдинку, чтоб было - как метроном
       дыханья вблизи равномерного сердца.
       Пауза. Опять. Пауза. Ещё. Другая...
       Серая лошадь без всадника пощипывавает там, где и травы уже нет,
       лошадь цвета сланца пасётся на остывшему берегу,
       последние пучки выдирая,
       и последний огненный разрыв - выключается свет:
       солнце запирает свой дом на ночь, всё исчезает, даже сожаленье,
       особенно сожаленье и раскаянье, и шум, и тоска -
       всё...
       Только волны в темноте утешают недвижным движеньем,
       этой монотонностью, всё те же старые новости не уставая таскать.
       Тут - не только смертельное погромыхиванье прибоя, где мелководье чёрным
       полощет горло, но что-то более далёкое, чем последняя волна,
       чем острый запах водорослей, или побелевшие панцыри мертвых
       крабов; что-то ещё более далёкое, чем звёзды на
       чёрном небе, звёзды, "которые всегда
       кажутся такими маленькими для бесконечных
       этих просторов" (Паскаль), просторов, пугающих всех и всегда.
       Я думаю о мире без звёзд и противоречий...
       Ну, так когда?...
      
       ***
            -- Я видел камни, сиявшие каменно, видел колючки терновника,
       упрямо и враждебно ждущие. И больше не вижу я ничего,
       с тех пор, как сбежала ящерица; мои ответы утверждают снова,
       что нет ни равновесия, ни смеха, ни слёз - ничего.
       Ни жизни, ни смерти, ни смены старых времён на новые,
       не могу я ни вызвать прошлое, ни будущее разглядеть наконец,
       потому что камни сияют каменно, и колючки терновые
       никак не ждут, чтобы снова из них сплели венец.
       Ящерица не дрожит на обочине, как лягушка,
       пока я мимо иду. Всё это, как видно, стать хуже просто не может,
       и это никак не праздник непобедимого бытия,
       которое изменяется в своём движенье, стирая прошлое,
       или послеполуденные тени будущего удлинив далеко за края
       дороги. Я вижу, как стану незримым и благодатно
       анонимным, прозрачным как ветер, лёгким как лист,
       плывущий над некошеной травой,
       над жёлтыми колокольчиками аламанды,
       странником среди ветвей и камней, чей голос беззвучен и чист.
       Всё это скоро сбудется без печали, вот так эти камни
       случиться чему угодно позволят в который раз,
       так море под солнцем, серебряное и стеклянное,
       исполнено щедрости в медленный послеполуденный час.
      
       ***
            -- Принц Алфей. Что за имя? Был он одним из принцев
       ,
       он умер мальчиком, как многие принцы в книжках, или
       в английской истории, от свирепой загадочной болезни,
       от королевской привилегированной лихорадки, а мы
       завидовали, что у него был и Тауэр, и горностаи,
       и норка, и держава; и так он легко вошёл
       в легенду, и смерть его была для нас, для детей,
       страданием, излучавшим славу, ждавшую своей короны,
       ждавшую, когда же станет однажды королём принц Алфей.
       Но не было предрешено судьбой, что обещание и награда,
       содержащиеся в его имени, действительно будут плыть
       над склонёнными головами. Мы увидели его кожу оттенка шоколада,
       и большие чёрные глаза, их уже успели закрыть;
       было в них высшее знание - знание, что он умер. Он был
       талантливее меня, но темнее (а тогда это имело
       значение, да и сейчас имеет, ну не здесь, а там, в большом
       мире). Что ждало его в мире, которым правили люди такие же белые,
       как Мильтон и Кромвель? Ни принцы, ни ангелы не бывают тём-
       ными... Почему полвека спустя его имя всплывает
       в моей памяти, или целится, как луч света глубоко в мозг ко мне,
       ещё глубже, чем друзья, которые умирают,
       словно от какой-то средневековой чумы. Ветер скользит по волне,
       он свежий, остров сияет, а я думаю о мальчишке, которого когда-то
       я любил за ум, за красоту; он - сверкающий символ краткости бытия,
       имя его и поныне приносит радость: ведь даже из смерти сделал дар он,
       которому спокойно завидовали все ребята, так же как я.
      
      
       ***
            -- Вот эти самые строки, пусть не хватает им соли и движенья
       ,
       эти ветви, пусть запаха, цвета, удивленья хватает им еле-еле,
       но это они - нефы в храме волн, созданном их молитвой,
       это они - невероятные взрывы иммортелей.
       Простор и свет, бамбук, склонённый над церковными скамьями,
       благословенье, произнесённое мягко, но отчётливо
       молящимися деревьями, которые перебирают чётки,
       и над куполом Санта Круза рассветное рыжее пламя
       загорается причастием; дорога мимо запертой часовни ещё холодна,
       кокосовые рощи ещё темны, но у холмов уже гребни вспыхнули
       и, чтобы истощить метафору, так же, как лишние молитвы истощают нас,
       мошкара жужжит литанию, длинную и тихую,
       отдающуюся эхом в алтаре головы, когда сбросив осколки сна,
       идёшь великолепным утром сухого сезона под медленными белыми
       облачками, и глядя на придорожные камни, называешь имена
       мёртвых - а их всё больше и больше, но они за пределами
       возможности задать им вопрос, за пределами растресканного сердца,
       за пределами разума, даже за пределами недоуменья, и странно,
       когда верхняя часть неба тусклым потолком чуть светится,
       смесью оранжевого цвета с тёмным, шафрановым
       оттенком туч, а индиговые перистые облака -
       небесное воинство - идут к другим островам, проснувшимся от страданья
       мертвых предрассветных часов. Отвори свою дверь, пока
       крылатая луна ещё пришпилена к занавеске,
       как ночной мотылёк. Так в чём же заданье
       сердцу, перед светом моря вставшему на колени?
       Да только поклоняться этой широкой алтарной завесе и её бахроме - пене.
      
      
       ***
            -- Величественное всегда начинается словами:
       "И вот я увидел" - наподобие вступительного аккорда,
       а за ним клубятся, меняют форму апокалиптические облака,
       и свет молчаливо ширящимся голосом мог бы сказать гордо:
       "Эта взвихренная роза моря и неба расширяется на всю пустоту, пока
       из неё выходят мои всадники: Голод, Чума, Смерть и Война".
       А потом облака - это уже лавина черепов, катящихся потоком
       по неподвижному гладкому свинцу моря. Начинаются времена,
       когда штормовые птицы паникуют, и начинает бить колокол
       в голове от качанья волн - звука такого на свете и не бывало,
       это колебание всего - шеи кокосовых пальм
       склонились, как шеи пасущихся жирафов. На темном песке стоял я
       и увидел, что темнота, с которой я уже смирился, вдруг стала
       изумляющей радостью, и в обещанной мне безвестности,
       в галопе бурунов, во времени и в пространстве суждено сохраняться ей
       без малейшей мысли обо мне, - только изменчивость и бессмертие -
       зубчатая башня скалы, через которую силуэты белых коней
       летели и пенились: передавалась им радость всадников,
       суматохой головокружительного хаоса полнилась голова,
       радостью листа в сильном порыве ветра, когда и впереди, и сзади,
       между серыми проливами медленно стираются острова.
       Но разве кто осмелится спросить у грома, отчего он? Нет.
       Да будет записано: "Я благодарил и чёрные дни, а не только свет!"
      
      
       ***
            -- Прославляй дождь, смывающий пикники
       , прославляй серые тучи эти,
       которые делают призрачным каждый мыс,
       прославляй ревущие столбы ярости водяной,
       прославляй дождь, медленно закутывающий в серый саван всё на свете,
       он - божество забвенья, а забвенье - это тоже остров, только другой,
       призрачный, качающийся на волнах; там живы все, кого мы
       всё ещё любим, но живы в другом смысле, которого нам на этом берегу не понять;
       прославляй дождь за напоминание о том, что
       любую субстанцию до состоянья тумана может он утончать,
       и о том, что у страны памяти всегда размыты границы,
       и как в стихах Рембо суть вечности - горизонт, смесь небес и морей,
       всё матерьяльное исчезает и в запахах только хранится,
       потому что запахи - передовые вестники идущих военным маршем дождей
       с их копьями, с литаврами близящегося грома,
       бьющими по нервам; колосья склоняются, темнеют перед дождём,
       прибой, съёжившись, снова становится огромным,
       и осязаемым становится воздух, а потом
       нервы пытаются выдержать осаду в зажмуренных глазах, в забитых дверях тела,
       патлы дождя горизонтально отлетают назад,
       казуарины качаются на ветру и как волны скулят,
       вздрагивает плоть, и солнце скрывается за портьерой,
       как король или президент с балкона дворца,
       когда слышит грохот на площади и думает: "вздор,
       это только дождь, он пройдёт, и завтра день будет солнечным.
       Прославляй дождь с его грубым голосом,
       дождь размывающий очертанья вершин власти, хоть королей, хоть гор!
      
      
       ***
            -- На спасительном расстоянии от жестокости и ярости
       с благодарностью просыпаюсь в этом щедром раю,
       щедрость Швеции, выражаясь словами Йейтса,
       достойна великой благодарности
       за вот этот, глядящий на мощные белые волны, дом на краю.
       Дом - символ ухабистых дорог вдали от болезней власти,
       долг - раскидистая крона медного вяза,
       корни которого - в Ирландии, и углублены в тишину,
       вокруг квадратной башни бродит там человек седовласый,
       бормочет строки серому озеру,
       на котором лебеди, садясь, подымают волну.
       Человек в блеске славы, волосы как пена морская,
       его закат - это сразу и восторг, и гнев.
       Не бывает деревьев,
       на которых ветви в красных каплях смолы вопили бы, когда их ломают,
       но и бальзама всё исцеляющего тоже на свете нет.
       Нет ничего, о чем я хотел бы помнить, -
       только волны тёмные, да нескольких ушедших друзей,
       это, конечно, уже совсем иная тема, но
       на этом непримечательном мысе, где декабрь едва ли не зеленей
       мая, где успокаивает тебя своим беспокойством волна -
       я слышал, как грохочет бронзовая листва
       того самого вяза, я видел лебедей цвета зимы, я прочёл имена,
       вырезанные на груди ствола.
       Стрелки часов, воздетые к знаку полдня в молитве,
       остановились над болью Ирландии...
       Не бывает дара щедрей,
       чем возможность подойти к краю скалы,
       где у мыса взрываются волны в восторженном ритме,
       как хлопающие в ритмах его строк белые крылья лебедей.
      
      
       ***
            -- Были бы это острова из тех мифов
       , где лук натянутый помнит всегда
       о полумесяце, от которого произошёл он, были бы на этих островах
       не просто отмели, где искрится вода,
       а острые скалы, где черноволосая женщина в слезах,
       и чудовище, и прочих опасностей не счесть, ну хотя бы
       кальмар, что над воющими пещерами торчит канделябром.
       Было бы всё это так -
       разве больше внимания обращали бы мы
       на письмена мелей и на всё, что мыс упрятывает во мрак?
       Могли бы мы прочесть слова кружащихся альбатросов и фрегатов
       на древнем алфавите авгура, узнать секреты, скрытые в их потрохах?
       Когда киль скребёт по песку и птица-перевозчик удирает куда-то -
       ну что такое наша память, и что действительно в наших руках?
       Какие узоры распутанных нитей нам возвращает прибой,
       кроме тени странника на камне, раскалённом уже с утра,
       если все герои других мифологий забылись сами собой -
       и тот, кто бронзу ковал, и тот, кто сотворял молнии и ветра?
       Ведь это ржавое ведро - не погребальная урна.
       Из серебряных струй вытканы узоры древних ковров,
       то дельфины, то драконы - эта ткань волнами раскатывается бурно,
       извиваясь долгим путём от Геркулесовых столбов...
       На картах Карибскому морю снится Эгейское,
       а Эгейскому - Карибское, где тоже полно островов.
      
      
       ***
                        -- Посвящается Сигрид
            -- Море должно было его успокоить
            -- , но шум не помогал.
       Я говорю о человеке, чьи распахнутые двери приглашали парус на рассвете
       проплыть мимо кухонного окна, о человеке, который принимал
       вонь водорослей, сохнущих на ветру под солнцем, за океанский ветер...
       Бормотанье отмелей, вуаль капель, затуманивающих устье пещеры,
       порождают в нём призрачную страсть. Он слышит, как легкие копья трав
       идут в беззвучную атаку, а когда птица на волну садится,
       он чувствует, как из его сердца вылетает стремглав
       стрела, как пляшет кисть руки. Он видит при свете дня луну
       и розовый свет неба, который исчезнуть стремится.
       Серый ветер - его медсестра, под шалью из белых кружев;
       на его ранах морская соль,
       даже краб на песке бередит их, но я не о том;
       я - о мелких одиссеях, что в ритме лодки качаясь, кружат
       и кидают в синеву его просыпающийся дом,
       а он бормочет благодарность веснушчатой всепрощающей спине,
       влажным волосам; и, слыша беззвучный шаг леопарда или мяукание кошки,
       подымается, словно из укрытия, и ещё в полусне
       берет банку кофе, отвинчивает крышку, отмеряет ровно две с половиной ложки
       и застывает, увидя парус скользящий вдоль синих окон - мимо, мимо...
       Человек одевается в полутьме, его тянет к рассвету магнит луны,
       тянет, пока не станет вдовьей спина владычицы мира,
       что тащит тяжесть сердец и приливов канатом крепче любви,
       что создаёт чудовищ, с которыми на бой смертный и грозный
       уходили из дому божественные герои,
       и ещё создаёт женщин в шалях, которые смотрят, как исчезают звёзды.
      
      
      
      
       ИТАЛЬЯНСКИЕ ЭКЛОГИ
       Иосифу Бродскому
            -- Возле Мантуи, на слепящей дороге в Рим
       слышу я темнобурых псов латыни;
       в буйной радости ветра качается рис,
       а они, высунув языки, мчатся вслед машине,
       их тени скользят по обочине перевода,
       гладкого как дорога, мимо рисовых стеблей,
       мимо каменных деревень, мимо полей;
       это в зелёной дымке несутся глаголы
       из учебника, это Вергилий, Гораций
       мелькают между стволами тополей;
       это строки Овидия летят туда, где земные боги -
       давно уже безносые бюсты на тенистых и длинных
       аллеях; в те анфилады, где крыши когда-то были,
       несутся строки к разинувшим рты руинам,
       к статуям цезарей, чьи пресловутые тоги
       уже давно состоят из одной пыли.
       А этот голос шуршащий в рисовых стеблях -
       твой голос! Место и время своё имеют любые строки...
       Ты обновил форму строф. Эти стриженые поля -
       твоя щетина, прощально царапающая мои щёки.
       Серые радуги зрачков. Раздутые ветром патлы...
       Скажи, что ты не исчез, что ещё в Италии. Да...
       Ты так спокоен. О, Господи! Спокоен, как земля, что уже вспахана,
       как снежная пустыня, как ледяные года
       твоей дальней тюрьмы - белыми остались страницы:
       всё, что было на них, тирания стёрла в одно мгновенье,
       но раны ссылки, которую ты разделил с Назоном,
       Рим заживил. Поэзия есть правда,
       следовательно она - государственное преступление.
       А твои тополя мелькают на солнце.
       -------
            -- От шума голубиных крыл за окном - ну куда деться?
       Это - трепетанье души, только что отлетевшей,
       той, что сбросила отработанное сердце.
       Солнце трогает колокольни. Звон cinquecento -
       у пристаней, по которым волны бьют,
       швартуются и отплывают вапоретто ,
       а тень странника ещё остаётся на пристани, тут,
       на её качающемся квадрате. Это
       он глядит на пенный пробор за паромом Харона,
       который как расчёска проходит сквозь светлые
       волосы, рассыпающиеся за ним,
       как белый след последних, закрытых обложкой, страниц.
       Или это белизна вьюги слепит меня, забеливает сосны и елки?
       Иосиф, зачем же пишу всё это я,
       если ты все равно не прочтёшь? Наподобие окна
       раскрывается книжный переплёт во двор, где ветви голые,
       где видны купола, специально созданные для упражнения,
       для тренировки твоей души, кружащейся голубем
       над бесчисленными медальонами венецианских волн.
       Сильней дождей бьёт свет. Воскресенье.
       Колокола безумных колоколен звонят. Это звон -
       по тебе, который чувствовал,
       что город каменных кружев будет рад
       искупить наши грехи: львиной лапой он шар ухватил,
       чтоб не укатился тот у ангела-хранителя из-под крыл.
       Скрипичные шеи у мастерского рукотворенья,
       шеи гондол у девушек - это всё из твоего мира:
       и наверное, было мне указано свыше
       говорить с Венецией о тебе в твой день рожденья.
       В книжных лавках к полкам с биографиями - слышишь? -
       тянется рука моя, и она
       голубиными коготками от тома к тому перебирает имена.
       Купола заключают в скобки море. Тень твоя сходит с парома,
       огибает корешки книг и в конце перспективы ждёт меня.
       ------
            -- В пейзаж виноградных холмов тему ты внёс,
       вот и бродит она по строфам, выравненным граблями,
       затуманивая виноград, вьется дымкой вокруг холмов -
       и сквозь медленный северный гимн тумана проглянет
       бескрайная страна; формы её облаков
       сердито меняются, едва их втащишь в конкретный мир,
       между ними - дыры. В голубое окно вечность зовёт -
       своя судьба у каждой реальной вещи -
       например,
       дереву надо стать дымом, голубке - эхом своего полёта,
       рифме - эхом себя самой, черта горизонта исчезнуть может,
       написанное прутиком на чистой странице - тоже...
       Так вот, что душит эту кириллицу: белое поле, снег,
       по которому с черным карканьем ходит ворон,
       эта география так далека! И не только сейчас, нет -
       ты всегда был там. Гибкая лапа тумана скоро
       обхватит, укроет весь шар земной;
       ты бывал счастлив, когда холодно и грани размыты,
       а не в ослепленье света,
       не на этом пароме, боком скользящем к причалу,
       когда путешественник гасит последнюю сигарету
       под каблуком. Любимое лицо исчезает мало-помалу,
       и пальцы тумана чеканно
       переносят его на медаль или на монету.
       -------
            -- Искрится пролив, пены бормотанье - стихи МонтЮле ,
       сизое море в серой соли, далее - лиловые пятна холмов
       (знаешь, кактусы так неожиданны для меня в Италии),
       тут, на южной грани Тиррении, сверкают имена и пальмы;
       эхо твоё возникает в скалах, кудахчет в трещинах,
       когда прилив убывает, а потом исчезает и не появляется вновь...
       Я эти строки закинул, чтобы ловить мелкую радужную рыбёшку:
       красных окуньков, морских попугайчиков, серебристую кефаль,
       буйный запах поэзии, всесветный, универсальный,
       кобальтовое море и самим себе удивляющиеся пальмы
       в аэропорту. Я чувствую этот запах стихов:
       слюда в Сицилии, волосы-водоросли, - запах свежий, древний,
       он старше, чем готические соборы и подлатанные акведуки,
       рыбацкий говорок якорей, грубые руки,
       фразы, сохнущие на замшелых стенах домиков этих седых...
       Наши строки - лишь повторение волн, их впадин, их грИбней,
       когда взмахи вёсел весело скандируют стих.
       Эти стайки облаков, пересекающие горизонт,
       кили кораблей, врезающиеся в песок -
       твой ли остров, или СальвЮтора Квазимoдо, или строки Монтале
       извиваются, как целая корзина угрей?
       Я вхожу в море со старой сетью, - снова всё в самом начале:
       буду наблюдать, как распахиваются горизонты,
       слушать ямбы волн и дождей.
       С первой строчки, Иосиф, та же самая ловля слов начнётся:
       дождь скандирует слог за слогом,
       растворяя их в вымысле, который намного
       более велик, чем наши жизни, море и солнце...
       --------
            -- В моей колоннаде кедров, где каждый ствол - буква,
       где между арками океан плещет, затапливая страницы
       молитвенника, где красные строки так крупны,
       где раскрашены киноварью и золотом лозы, фрукты, лица -
       я продолжаю слышать эхо архитектуры,
       эхо строф с петербургским профилем, с колоннадой рифмы,
       самозабвенно спетых человеком с тонзурой...
       Проза - джентльмен солидный, поэзия - жаркий рыцарь,
       копьём пера грозящий огнедышащему дракону;
       на пикадорской кляче прямо он восседает.
       И облако своим обликом над листом бумаги склонённого
       тебя, лысеющего, всё время напоминает:
       благородство и отстранёность - оденовские ритмы
       того, кто провинцию у моря, поэзию с профилем римским,
       всем пыльным делам и гулу арены предпочитает.
       Над колоннадами кедров меня поднимает нечто,
       над книгами кладбищ, над мольбою прибоя,
       к твоему могильному камню несёт меня ветер вечный
       затем, чтобы вниз я глянул на эту частицу горя.
       Берега океана сходятся. Я на крылах отчаянных
       орёл над морями, к России твое сердце несу невидимый,
       оно в когтях словно яблоко, и я его возвращаю
       к дубу за Чёрное море, где длится ссылка Овидия.
       ------
            -- Вечер за вечером, вечер за вечером август шуршит в хвое,
       рыжий свет просачивается сквозь камни мостовой, и
       тени лежат на ней параллельно, как вёсла
       поперек длинной ладьи, а на сухих лужайках
       колышутся головы сверкающих лошадей,
       и проза колышется на грани ритма. Свод
       разрастается, и по его потолку то ли ласточки,
       то ли летучие мыши туда и обратно шастают,
       сердце карабкается на холмы, лиловеет свет,
       и благодатью глаза человека затуманены:
       он приближается к дому, деревья закрывают незримые
       двери. Прибой претендует на наше внимание.
       Вечер - гравюра. Силуэтами на медальоне становятся любимые,
       и ты, кто стихами превращает читателя в поэта.
       Лев мыса темнеет, как лев святого Марка,
       метафоры множатся и порхают в пещере черепа этого,
       когда в заклинаниях волн, в августовской хвое жаркой
       ты читаешь орнаменты кириллицы в жестикуляции веток,
       когда собираются на молчаливый слёт кучевые облака
       над Атлантикой, которая светится спокойно, как пруд,
       и бутоны фонарей над крышами распуска-
       ются, и улей созвездий вечер за вечером тут как тут -
       в тёмных стеблях риса, в стеблях блестящих, голых,
       в строках, сияющих жизнью, слышится твой голос.
       ===+++=====
      
      
      
            -- Чайка. Она возвращается к прежней роли. Ветер
       хлопает рваными крыльями сцены среди облетевших аллей,
       сцены, давно заброшенной, потому что эту
       роль Нина сменила на жизнь, состоящую из многих ролей.
       Озеро сверкает пропавшими голосами. Нина, та что
       раньше была чем-то маленьким, беспомощным - вдруг
       возвращается сильной, настоящей, бесстрашной,
       научившейся управлять бурями своих рук,
       она перекручивает сердце твоё, как шею чайки, словами:
       "А помните, Костя...". Да. Этот дом,
       этот мокрый день, ржавые петли дверей, заслонённых кустами
       сирени, тянущейся вверх за окном.
       Похоронная процессия - зонтики над муравьями,
       как лепестки. Кириллица на полупрозрачной странице,
       поднесённой однажды к свету дрожащими руками,
       она помнит каждую строчку: ей опять снится
       дурацкий тот монолог, выученный когда-то,
       радостный взгляд в будущее. Сцена. А звука нет. Воздух нем.
       Вежливые аплодисменты озера. Чайка прилетела обратно
       за чем -то, что помнит. Крылья - перекривленная буква "Н".
       Она помнит смех: это его демон смеялся за кулисами -
       угли глаз - налетевшее зло... Но холмы были зеленей,
       и деревья переворачивали восторженные страницы.
       "А помните, Костя..." Ветер. Хлопанье садовых дверей...
       Костя раскрывает объятья, смотрит и шепчет " Нина?".
       И он не тот, и стая белых листков кружит над столом,
       а пыли на них больше, чем тогда, когда дурацки-невинно,
       распахнув крылья, она все его писанья принимала без слов...
      
      
      
       САНТА КРУЗ. КВАРТЕТ
      
            -- Многие племена в этой богатой долине осели.
       Испанский кокосовый Санта Круз - эхо потерь и приобретений.
       Желтые ядра грейпфрутов в регулярных аллеях
       небрежно и густо свисали, а в конце сезона корзины
       буйно переполнялись, кожура дневного света
       из зелёной постепенно розовой становилась, когда
       ты спускался по асфальтовому серпантину этому,
       по его змеиным изгибам. Здесь, где никого не удивит красота,
       эти жёлтые шары в листве сверкали волшебными фонарями,
       а вдали - крыши хижин, затерянное поместье, и там -
       представь себе закатное эолото грейпфрутов, отражённое светлыми серпами
       жнецов, а вдали старая каменоломня, как затягивающийся шрам;
       представь огромный дом ( впрочем, не так уж велик он, -
       ни кованых ворот, ни сторожки привратника нет,
       только резные ставни веранды, на веранде качалки...) Тихо
       цапля уходит от жующих коров в вечерний свет
       под покров листвы. Закрой же книгу в ритме цаплиных крыльев,
       в ритме упрощённого нашего прошлого, и без него живи...
       Жители долины - до чего же разного происхождения они были,
       но все любили долину, и она достойна была их любви.
       Как несозревшие кокосовые орехи, люди тут - всех оттенков кожи,
       и кто был побелей, горькую зависть соседей терпел,
       но время и эту язву в плодородную землю зарыло тоже,
       пока история не ушла в фантазии по туманной тропе.
       -----------
            -- Хочу я, чтоб эти строчки над Санта Крузом просверкали,
       как проволоки дождя, а потом оставили меня
       наедине с туманом и низкими облаками,
       которые сливаются с гребнями холмов на исходе дня.
       Когда-то росли тут золотые плоды, и свеченье дней
       господствовало над зеленью в ущелье у Парамина,
       склоны его заслуживают отдельных строф в стихах, блистающих от дождей,
       когда едешь вдоль ровных осенних садов через долину,
       моросящее небо натягивает струны, а Паранг добавляет своей
       радости к Рождеству; и после Его пришествия особенно,
       месяцы алых и оранжевых иммортелей возносят Ему славу
       над невидимой рекой, но она течёт, течёт за часовней
       Ла Дивина Пастора, припавшей к земле от дороги справа.
       Как-то ночью, возвращаясь через долину в тумане,
       морщась от встречных фар, бурчал таксист "Вон какой
       туманище, аж и холод, эти, виш, учёные, их ещё предсказанье,
       что через 50 лет снег тут пойдёт зимой".
       Только, может быть, этот туман стирает с полей и лесов
       грехи истории, которая не кажется иностранной в этой долине,
       несмотря на эхо, то французское, то испанское в порывах ливня,
       и когда кончается дождь - сверкает отмытый язык островов.
       Над мелкой бурой речушкой пригнутый бамбук
       склоняется так, будто лошади мотают гривами,
       услышав какой-то неясный звук в стороне...
       Пожелаю себе, что ли, жизни мирной и счастливой
       в этих местах, на все время, что отпущено мне.
       -----------
       Чарльзу Эпплвейту
            -- Развилка дорог. Дивина Пастора.
       Облачка салфеток над "Горячими Закусками" Жана.
       Жаровня на железном столике. Застолье дождей непрестанно
       в бамбуковых зарослях - словно холостое гуденье мотора.
       Тени судьбы всё шире, но слабеет хватка недели.
       Вот и суббота. Прорастает тишина, как пучки сорняков,
       она пробегает через Санта Круз над мостом, пробравшись еле-еле
       сквозь столпотворенье диких сахарных тростников,
       опустошает пёстрые фруктовые прилавки в Сан Хуане,
       у бенедиктинского аббатства сверкают хижины под синими горками
       так, словно тут кусок Кордовы. Корзины с разинутыми ртами
       исчезают в густеющем вечере вместе с индийскими торговками,
       исчезают мандарины, баклажаны... и эхо названья Аранчес,
       и роль дона Гонзало в последней сцене спектакля, там,
       в этой каменной пыльной церкви, где ты каждый раз, Чарльз,
       идёшь по нефу с кашлем могильщика, как пальма прям,
       чтоб схватить за руку Джокера и утащить в ад с улыбкой, похожей
       на трещину в бетоне...
       Но столп театрального семинара упал,
       а дорога спокойна, как твой голос, и кланяется низко, как может,
       твоему благородству, Чарльз, она тянет дымку над собой, как вуаль,
       дымка на автостраду к аэропорту выплывает немо,
       спугивая с капустных полей стаи цапель белых,
       унося бессловесные молитвы в миф, в небо,
       которое постепенно прощает всё, что было...
       ----------
            -- Постой на изрешёченном звёздами газоне,
       открой мокрую задвижку садовых ворот,
       собаки носами ткнутся в ладони,
       почувствуй, как лес очерчивает свой собственный серый силуэт.
       Знакомые образы отстают, не удержаться им рядом,
       низкий туман отпускает цаплю, которая белей тумана,
       кокосы гасят свои фонари у освещённых стен Сан Хуана.
       Сожаленье теней удлиняется вдоль автострады,
       когда азиатское облако цвета шафрана
       бросает свой свет на Аранчес, и тихие тростники Чагуана
       вдавливают тени листьев в белёную стену Санта-Елены,
       заостряются меловые шпили, краснеют в закате флаги храма...
       Отсутствовать какое-то время - стоило ради этой радости!
       Но потом видишь карту с названиями, и уже иначе выглядит свет,
       падающий на бензоколонки. И всё больше между "там" и "не там" разница,
       вот и улицы просыпаются, а тебя там нет!
       Санта-Анна, Вудбрук, Сен-Джеймс - будут теперь для тебя они
       жить только в воображенье.
       А память, как дети, переймёт жесты Лизи и Анны.
       Всё, что облако берёт и отдаёт в прощальном объятье,
       проносится мимо окна самолёта, карта меняет масштаб под тобою,
       карта, контуры которой проступают на этой белой странице
       с двумя острыми жёлтыми мысами, с тонкой пеной прибоя
       у подножия гор, - и всё шире становится синева,
       в ней открывается всё больше и больше островов,
       под каждым облачком по острову, и все острова
       повторяют очертания своих облаков.
       =====+++====
      
      
            -- В конце этой строки открывается дверь на синий балкон
            -- ,
       где на перила садится чайка, скрючивая пальцы, но вскоре
       она улетит - останется только образ её,
       а вдали возникнет медленный звон:
       это она в неторопливом ритме
       бьёт крылом по металлу послеполуденного моря,
       и белая страница под моей правой рукой уже идёт по курсу.
       Куда ты, мой парус, - в Сицилию или на Мартинику?
       В морской дали в лиловых бликах ржавеют одинаковые мысы,
       белые крапинки домов, словно клочья пены, сдутые с моря, вкатились
       на склоны; а эхо чайки там, где скользила её тень
       между солнечными морями. Не бывает крика, радостного настолько,
       чтоб вместил мою благодарность! На шарнирах петель
       сердце раскрылось как дверца, каждое ребро в его свете тонет.
       А в конце тень удлиняется медленней, чем тень этой
       чайки на воде, сантиметр за сантиметром накрывает яркий газон.
       Громкий вечерний жар одинаков, хоть в Сицилии, хоть на Мартинике:
       ведь один и тот же огненный горизонт
       подчёркивает отсутствие закатов, и повсюду разлит
       этот беззвучный радостный свет с невыразимой силой:
       ведь только смертному слово что-нибудь говорит,
       и каждая фраза однажды заканчивается могилой,
       или синей калиткой в небо, а порой ­- распахнутыми воротами,
       ведущими к тому лучшему, что в нас созрело.
       Единственный свет, сияющий на куполах или раковинах - вот он!
       Эту страницу озарив, он снова сделает её белой.
      
       ***
            -- Не встроенные ещё ни в ритм, ни в сюжет
            -- ,
       обломки воображенья роятся во тьме на задворках сознания.
       "Они скакали в облака"... Неважно куда, нет,
       но эту строку ставит на место необходимость рифмы "Испания",
       или так: "Они скакали на белую страницу,
       но с неё уже всё сметено эхом пилы, треском падающей сосны,
       или эхом ручья, которое в ущелье резвится".
       Но ни эхо, ни ручей теперь больше мне не нужны:
       ведь я этих всадников в жертву сосне обрекаю,
       сосны мне интересней. И опять не получается ничего...
       "Жила-была девочка Мария, но не та, другая..."
       А эта строка уже тянет к рассказу и затемняется оттого,
       что уходит, уходит в прозу, для которой тех ритмов нет,
       она уже сюжет, фабула и всё, что связано с ней.
       "Сквозь сетку дождя в Старом форте пробился рассеянный свет...
       ...мокрые бока пасущихся лошадей..."
       Перед бурунами, на этом листе бумаги, в белой пене
       на краю невысказанного, я стою перед метаморфозой, или
       как монах, уставший от молитвы, а может, актёр на авансцене.
       Были облака над горами, а может, и лошади тоже были,
       но только за пределами того, что про них я придумать мог,
       была и Мария, но не та, другая, и ручеёк,
       и у Старого форта белые барашки эти,
       да и Атлантика не выдумана: нет ничего на свете
       свежей, чем солёный ветер с её синих строк.
      
       ***
      
            -- Верхушки хлебных деревьев, предвечернее освещенье
       лимонного цвета, а ниже - зелёно-восковая листва,
       на ставнях лавочек черно-зелёные резкие тени,
       а изгороди бурые, оранжевые, но свет уже такой спелый, что и трава
       и стены домов, и даже петух, идущий через двор
       походкой вельможи, сверкают ярко и богато,
       а маяк уже загорелся и лампочки за окнами, и засиял изнутри собор,
       а рыбаки, как на открытке, становятся силуэтами на фоне заката,
       воздух переполнен мощным запахом: хлеба пекутся,
       и когда гул москитов становится всё слышнее,
       когда резче углубляются колеи на дороге, а лица,
       которые я всё больше люблю, углубляются и, слегка темнея,
       поворачиваются в сторону сумерек под листвой кокоса, -
       всё в мире становится темносиним, только море не угасает, пока
       не прочертит небо с юга на север косо
       последний самолёт - два цветных огонька.
       И ночь настаёт, и звёзды появляются, где им велено,
       на краю моря, очерчивая контуры вечности,
       и вздыхает песок, а красные и зелёные огоньки
       тонут там, где рождаются звёзды и светляки.
      
      
       ***
            -- После чумы - городская стена, запёкшаяся коростой мух
            -- ,
       дым - амнезия ветра.
       Научись, бродяга, никуда не стремиться, глянь на покой камней,
       иди туда, где ни отца, чтобы его убить, нету,
       ни граждан, чтоб убеждать их в чём-то,
       и рефрен бурунов легче терпеть поэтому.
       Теперь глаза твои - это рука дочери твоей.
       Не требуй от памяти, чтобы она решала, могут ли выбирать
       себе правителей мертвецы под надзором ареопага устриц, сойдя на дно;
       некоторые правила поведенья ставят на них печать
       молчанья, которого не нарушит никто, и только одно
       существительное поясняет, как живут они вне глагольных времён
       в своём белом городе, с лёгкостью отрекаясь от нас
       и от всего, что мы мним основой своих трудов и тревог!
       Сядь на поваленную колонну в последних лучах, озаривших Колон,
       пусть врежутся в землю сведённые пальцы ног;
       бабочка спокойно сядет на колено тирана;
       сиди среди обкатанных волнами камней, пусть ветер ночной
       подметает террасы над морем. Вот он, истинный свет: оловянное
       свеченье воды, - и не сражения облаков над водой,
       не чудо вспыхнувшей правды, внезапное и долгожданное,
       не дожди предсказаний, - а эти отмели перед тобой,
       нежные, как голос Антигоны на пустом
       берегу, когда боги удаляются, удаляются, как в горах гром.
      
      
      
       С НЕМЕЦКОГО
      
       И.В. Гёте
      
      
       Вершины гор молчат.
       Верхушки дубов
       шелестят.
       Ветер затих, насторожен,
       Птицы в лесу молчат...
       Погоди, часы пролетят -
       Ты успокоишься тоже
      
       Р.М.Рильке
       Три стихотворения
       .
       Я в старом доме. Предо мной
       Раскинулась безмолвно Прага,
       А сумерки неслышным шагом
       Внизу проходят, стороной.
      
       И город весь - в туман, в туман...
       Лишь медью купола сверкая,
       Собор Святого Николая
       Стоит, как в шлеме великан.
      
       Свет вспыхивает за домами
       Там, где-то, в шуме городском.
       Безмолвен только старый дом
       И слышен чей-то голос: "Амен!
      
       .
       Старые дома, фронтоны,
       Лёгких башен взлёт весёлый,
       В узкий двор глядит влюблённо
       Неба крохотный осколок.
      
       И над балюстрадой крыши,
       Где амурчики смеются,
       Среди ваз барочных, пышных,
       Цепи роз устало льются.
      
       Паутина на порталах...
       Там, украдкой, потаённо,
       Солнце скрытый смысл читало
       Слов под каменной Мадонной.
      
      
       Усталая, сгнившая мельница,
       Твое колесо замшело.
       Ветер из тени оливковой
       Глядит на тебя несмело.
       Песню, людьми потерянную,
       Долго звенеть ручью,
       А ты натянула на уши
       Ветхую крышу свою.
      
       Луис Фюрнберг
      
       Богемия®
       Каплями в вечность
       Минутам падать.
       Кровью истечь нам
       В дни листопада.
      
       Тьма подползает
       Смех уничтожить...
       Дети играют?
       Драконы, быть может?
      
       Но ведь горит костёр
       Осени красной?
       Нет: На Лауренсиберг
       Краски угасли.
       Прага 1939.
      
      
       ТРИПТИХ
       1.
       В деревьях на улице ветра стон,
       Тени перед глазами.
       Сон - это смерть, а смерть это - сон,
       Ночь говорит ветвями.
      
       Глаза сомкни, сердце замкни,
       Мёртвых поднять нет мочи!
       Сны - это боль, а боль - это сны,
       В комнате ночь рокочет.
      
       Всё отступило? Что ж, погрузись
       В бездны воспоминанья -
       Жизнь - это сон, а сон - это жизнь.
       Слишком длилось молчанье!
      
       В деревьях на улице бури стон,
       Треск сучьев кленовых.
       Сон - это явь, а явь это - сон.
       Мертвые, ваше слово!
      
       Тускло мерцает в твоём окне
       Свет луны ледяной...
       Гнев - это сон, а сон - это гнев!
       Мёртвые здесь, с тобой!
      
       2.
       Хлеб растет не для нас, не для нас - виноград
       Домов у нас тоже нет.
       Мы лежим безымянно, за рядом ряд,
       Под кровавым покровом лет.
      
       Над нами вечный холод и мрак,
       Солнца луч не пробьётся к нам,
       Ни слёзы родных, ни голос живых,
       Как бы громок он ни был там.
      
       Говорите о будущем и о том,
       Что пришлось нам в тот час пережить,
       Как скосили нас беспощадным свинцом,
       И как нелегко уходить...
      
       Ночь отмстила нам, по рукам и ногам
       Перед смертью связав, и вот -
       Веревки вокруг наших мертвых рук,
       Мы лежим, как забитый скот.
      
       И земля, что ни час, всё сильней на нас
       Давит, давит, и вcтать не даёт...
       Это ссылка, где нет ни часов, ни лет -
       Лишь вчерашнего вечный лёд.
      
       О, как счастлив любой, кто изведав бой,
       В борьбе человеком nал.
       В перекличке времён встал на место он
       И поломанный штык показал!
      
       А нам, кто с пустыми руками встаёт -
       Как нам в той перекличке быть?
       Нам стоять в тени, когда солнце взойдёт
       И мертвых будет будить...
      
      
      
       3.
       Мягко, словно весенний закат,
       Коснулась ночь этих тел.
       Тот, кто подобное претерпел -
       Навек утешенью брат!
      
       Как много звёзд срывалось вниз
       Но хоть бы одна упала однажды
       Туда, где души, палимые жаждой,
       Из блеска звезды любви напились!
      
       Все раны воспалённые
       Сталью гнева раскалены...
       Любовь - так ярки в дни весны
       Ростки её зелёные...
       А сколько раз пропадали!..
       Но ветер впустую не унёс
       Ни одну из ваших тяжёлых слёз,
       Что завтрашний мир созидали...
       1946
      
      
       В ПАРКЕ МОНЗА
      
       На родине моей леса пылают
       Прощально. Лето словно бы проспало,
       И осень утомилась. Легкий трепет
       Под пальцами ты ощутишь, коснувшись
       Рукою тонкого ствола березы,
       Когда заснули буки, и так странно
       Дубы, оцепеневшие в улыбке
       И гордых крон лишённые, умолкли,
       Как будто с ветром спорить надоело.
      
       На родине моей теперь туманы,
       С рассветом над Молдау подымаясь,
       Пронизанные сотней стройных башен,
       Играют запоздалым блеском солнца
       И красками на Лауренсиберг.
       А краски глубоки. Они мерцают
       Как пёстрые фонарики, что осень
       Зажгла... И кажется, что теплотой
       Они полны. То - теплота прощанья,
       Чтобы оно не падало на плечи
       Нежданно, как сегодняшний рассвет.
      
       На родине моей теперь фонтаны
       Шумят в вечерних сумерках и жадно
       Пьют звёздную росу, что с влажных склонов
       Срывается серебряным дождём.
       На родине моей слетают листья...
      
       2.
       ... Так думаю я долгие часы
       После полудня. Длинная аллея
       Ведёт сквозь старый парк. Ей нет конца.
       А лето спит на тёмных листьях лавров,
       На изгороди тисовой, на желтом
       Подсолнухе - оно лениво, лето,
       Оно полно особой южной лени,
       Оно пресыщено благоуханьем
       И густотою красок... Так хозяин
       Хороший - не скупится, раздаёт
       Свой урожай обеими руками:
       Он знает, что опять его амбары
       Наполнятся... Союз природы с летом
       Причина этой щедрости ленивой.
       ------------------
      
       А волны клевера звучат - то пчёлы
       Качаются на розовых цветах,
       Что по лугам рассыпаны, как пятна
       Прозрачной акварели. А у стен
       В тени разросся папоротник тёмный,
       И кладку крошит цепкая лоза,
       В кирпич впиваясь кончиками пальцев.
       Вода струится, сонно извиваясь
       По глинистому ложу. И лягушки,
       Болтая, ловят мух и очень злятся,
       Когда от стрекозы, порхнувшей низко,
       Им достаётся по носу крылом.
      
       3
       Когда бы сбросить с плеч тяжёлый груз,
       Который сердце вынести не в силах
       Когда б себя пустить на волю ветра,
       Избавиться от роковой улыбки,
       Той, что упрямо на губах играет,
       И слёзы лить... Пусть это будут слёзы,
       Но лишь бы не смеяться, потому что
       Не камень ты, и потому что горя
       Не одолеть, и просто невозможно
       Всегда быть образцом для подражанья.
       Хоть время требует решений твёрдых,
       И образцы нужны, как никогда,
       И нас по праву стойкости примером
       Избрали...
      
       Но это правда, Боже, сколько сил
       У нас берет любая перемена!
       И разве мы её не согреваем
       Своей улыбкой? Впору стать бы камнем
       Бесчувственным! А тут ещё улыбки!
       Да, это страшно, избранными быть,
       Нести проклятье, и нести с улыбкой,
       Когда повсюду трупы громоздятся,
       Когда могильщики уже не в силах
       Закапывать, когда желёзной хваткой
       Сталь раскалённая сдавила грудь,
       А уши, для того чтоб не оглохнуть,
       Должны глухими быть; когда умы
       Неукротимо взбешены, и даже
       Те обезумели, кто мог сдержать их!
       Нечеловеческие нужно силы,
       Чтоб человеком быть в такие дни...
      
       4.
       Убийца-ветер прячется в каштанах,
       Пугая жалкие сухие листья,
       Что кружатся над гравием дорог.
       Так это лето тоже обмануло?
       Чей голос вдруг его спугнул? То песня
       Пустыни леденящей, и оттуда
       Уже подходит караван зимы.
       Он довершит всё то, что с нашим братом
       Не сделали... В чужих садах чужими
       Разгуливаем мы. Сады прекрасны,
       Но вдруг откуда-то примчится холод
       И нас дрожать заставит на чужбине...
       Мечтали мы о многом, но остался
       Нам - только холод...
      
       От сосен тени падают, и пылью
       Покрылись клетки рисовых полей,
       И плющ гниет, и птичий крик тревожен,
       Нeт, мы себя не подарили Югу,
       Хоть южным солнцем мы опалены.
       Оставив родину, сюда пришли мы,
       Но каждый шаг на родину ведёт.
       На родину. Пускай тут с каждой ветки
       Свисает виноград - лишь рот открой,
       Но мы - мы стебель, вырванный из почвы.
       В родной земле остались корни наши,
       Мы с каждым днём яснее видим нити,
       Которые протянутся мостами
       Оттуда к нам... Живые корни-руки
       В родную почву вечно тянут нас.
      
      
      
      
      
      
      
       Гюнтер Дайке
       БЕГЛОЕ ВПЕЧАТЛЕНИЕ
       Вот маленький вокзальный ресторан.
       И посетителей немного днём.
       Жужжанье монотонных пилорам,
       Готические горы за окном.
      
       По радио - вполголоса - квартет.
       На кухне с громом моют ложки-вилки.
       Хозяйка выставляет на буфет
       Сигары, сигареты и бутылки....
      
       Жду поезда. Негромкий разговор
       За столиком напротив или рядом.
       Обычный день в пути. И от него
       Так далеки и радость и досада...
      
       Не упрекай за скуку, если можешь,
       Поэзию не вечно рысью гнать,
       И ресторанчик на вокзале тоже
       Имеет право в строчке прозвучать.
      
      
       РАЗЛУКИ И ВОЗВРАЩЕНИЯ.
       Цикл стихов из книги "Мечта о счастливом годе")
      
       1.
       Прощай, моя недолгая тоска!
       Тебя с собой минувший день унёс.
       Смотрю на берега. Рожь высока.
       Луга однообразны. Сенокос.
       И вы, однообразные деревни,
       Где ввечеру звенят колокола
       Любил я вас... Любовь давно сгорела,
       И с дымом в море дальнее ушла.
       Прощай, все, что мелькнуло и минуло,
       Мгновенное, как трап, что под ногой
       Чуть дрогнул.. Всё, что душу всколыхнуло -
       Прощай! Я проклинаю день былой -
       Он на пути моём стоит скалой.
      
       2
       Ещё я странствовал в морях безбрежных.
       Зачем? Нам беспокойство нёс покой.
       Мы там хотели оправдать надежды,
       Но берег звал с неистовой тоской.
       Даль пахла солью. Сумерки вставали
       От горизонта и до корабля.
       Вот руки рулевого на штурвале,
       И брызги пены мечутся, пыля...
       Опять созвездий блеск, давно забытый:
       Bстaёт на горизонте Орион,
       Кассиопея смотрит из зенита...
       О, ветер! О, полночной песни звон...
      
       3.
       Нет, это больше не я, - только мысли мои. А там,
       Где-то за ними - юность, и детство где-то.
       Блуждающий огонёк, пена, что по волнам:
       Черпнёшь ладонью - всё слепо и ничего нету.
      
       В бессилии Бытия вторая жизнь не дана нам.
       Иллюзии всё растут, фантазиям не прорваться.
       Мы сами себя обманываем, как та обезьяна,
       Которой зеркало дали - поиздеваться...
      
       Нет, так жить невозможно: каждый день обречён
       Ничего не оставить, кроме тоски вечеров,
       Да и вечер не даст ничего - один колокольный звон,
       Который сольется с боем ночных часов.
      
       4
       О, этот звон! Оттенки неисчерпаемы!
       В нём шорох лесов, урчанье морской волны...
       За яркостью восприятия и шрамов не замечаем мы,
       И в том, что Бетховен глух, совсем не убеждены.
      
       А где похоронен Моцарт? Мы никогда и не знали!
       Слушаем Дон Жуана и, и ясно, в конце концов,
       Что в этом упрямстве - места нет для печали,
       А только от возмущения каменеет лицо.
      
       Даже когда фортиссимо, рвущееся из органа,
       Цену жизни сбивает чуть не до трех грошей,
       И герой погибает - это нам вовсе не странно,
       И сердцебиенье вызовет разве что у детей!
      
       Снова магия музыки швырнёт нас в руки Вселенной,
       Опять на лету подхватит и не отпустит вовек...
       То тихим, нежным напевом,
       То - тремоло грозным, но бренным -
       Нас она вовлекает в свой бесконечный бег.
      
      
      
       5
       Ты однажды снова охватишь нас,
       Мечта о годе счастливом!
       Из тёмных глубин в назначенный час
       Поднимешь ярким - до слёз из глаз -
       Всех цветов переливом!
       Насквозь пронизывает весна,
       И лето в венах поёт.
       Мы - стебли колосьев, полных зерна.
       Корзинка терпким тёрном полна -
       Вот он, счастливый год!
      
       Осень опоздала. Хоры дождей
       Лишь под занавес пели нам
       И туча плыла, и сноп лучей
       Пробился к твоим зрачкам.
       И уnал мороз, и снега намели,
       И прежней дороги нет,
       Но квадраты света из окон легли,
       И почти заметённый след
       Вёл меня к дому...
      
       С ФРАНЦУЗСКОГО
      
       Шарль Бодлер.
       .. МАЯКИ
      
       Рубенс - позднее лето в цветенье ленивом,
       Пуховик, где от плоти устала любовь,
       И колышется жизнь, словно волны прилива,
       Словно марево, в небе лишённом ветров.
      
       Леонардо - глубины зеркальных затмений,
       Где улыбками ангелов отражены,
       Проявляются лишь недоступные тени
       Ледниками и соснами скрытой страны.
      
       Рембрандт - сумрак больницы, наполненной стоном,
       Под гигантским распятьем в пространстве ночном,
       Где молитвы и слёзы - в тумане зловонном,
       Рассечённые зимним и резким лучом.
      
       Микеланджело - страшный простор без предела,
       Где повсюду Геракл перемешан с Христом,
       Где в закат устремляя тяжёлое тело,
       Саван пальцами рвёт исполинский фантом.
      
       Эта ярость боксёра, бесстыдство сатира -
       В красоту обративший трущобную ржавь,
       Ты - великое сердце средь чванного мира,
       Хилый, жёлчный Пюже - горький царь каторжан.
      
       А Ватто - карнавал полумасок влюблённых,
       Где в хрустальных подвесках играет шандал,
       И сердца, как порхающий рой махаонов,
       Загораясь, летят в этот ветреный бал.
      
       Гойя - рожи старух в зазеркальном кошмаре,
       Голым девочкам мерит чулки сатана,
       Ведьмы в чёрном котле чей-то выкидыш варят,
       И соблазном несёт от любого пятна.
      
       Это озеро крови под зеленью елей,
       Падших ангелов тайный и мрачный приют,
       Это Делакруа, чьи фанфарные трели
       Вздохам Вебера смолкнуть в лесу не дают.
      
       Эти все богохульства, проклятья и крики,
       Устремленье к восторгам, молитвам, слезам,
       Это - эхо в глуши лабиринтов безликих,
       А для смертных - божественный, тайный бальзам.
      
       Это - крик часовых от столетья к столетью,
       Зов стрелков, затерявшихся в чаще лесной,
       Это - голос команды, грохочущий медью,
       Это - свет маяков над стеной крепостной!
      
       И воистину, Господи, лучший свидетель,
       Что храним мы достоинство смертных людей,
       Этот огненный вопль, эти волны столетий
       У подножия вечной твердыни Твоей!
      
      
       ЛУИ АРАГОН
       ***
       В немецкой маленькой пивной...
       Ах, Мина-Линда, что с тобой?
       Зачем тебе быть не собой.
       С такой черёмуховой кожей?
       Ведь нежным детским голосам
       Нет смысла подражать басам.
       Ach, Du, mein lieber Augustin, там
       Свистит на улице прохожий.
      
       Софиенштрассе... Ах, постой:
       Та комната и шкаф резной,
       Диван с накидкой кружевной,
       И на плите фырчащий чайник,
       В кистях портьеры на окне,
       И "Остров мёртвых" на стене,
       И пеньюар, навстречу мне
       Распахнутый, как бы случайно...
      
       Что нам за радости даны?
       Саарбрюкен. Улицы темны.
       Дитя проигранной войны,
       Ты ничему давно не рада.
       Плечом подёрнуть, соблазнять...
       И вот выходишь ты опять
       Себя на улице продать
       Всего за плитку шоколада.
      
       Да мне ль тебя судить? Ну, нет!
       О нищем счастье нищий бред.
       И если чудеса тех лет
       Отыщутся когда-то после -
       Их не узнают, не поймут
       Но люди так ведь и живут,
       А поцелуи их бредут
       За ними вслед, как отсвет поздний.
      
       Ну что мне в жизни может дать -
       Постели и тела менять?
       Себе всё время изменять?
       Как будто смена декораций
       Откроет новые края!
       И словно я - опять не я,
       Но будет снова тень моя
       В руках похожих раздеваться...
      
       Душе не легче, не трудней,
       Миг счастья - мига не длинней.
       Что ж делать с этой кучкой дней,
       Что делать с этими ночами?
       Там, где я жил, где умирал,
       Любил... Да нет - квартировал!
       Как шум проспектов я стихал,
       Как город уходил в молчанье.
      
       Дурацкие года, пока
       Мы строим замки из песка,
       Любовь мелькает и тоска,
       Смешенье мыслей и агоний.
       На швайку шило я менял,
       Псов от волков не отличал,
       И если плохо роль сыграл,
       То значит - ничего не понял!
      
       Есть в городе квартал такой,
       Между казармой и рекой.
       Там расцветали в час ночной
       Как цвет люцерны груди Лолы...
       Я никого не знал нежней.
       В борделе меж цветных огней
       Я столько раз ложился с ней
       Под заиканья пианолы!
      
       Её волос густой поток
       Стекал чуть ни до самых ног...
       Любой и каждый, впрочем, мог
       Хоть в будни с ней, хоть в воскресенье.
       Она всё занята была:
       Солдата своего ждала,
       Копила деньги и жила
       Надеждою на возвращенье.
      
       Полно в Саарбрюкене солдат,
       А к ночи - штатские спешат:
       Тебе ведь, Лола, каждый рад!
       Накрась ресницы - рассветало,
       Ещё по рюмке, и пора...
       Так глупо кончилась игра:
       Однажды, в пять часов утра -
       Хмельной драгун... Удар кинжала...
      
       Всё гуще небо и мрачней.
       Вот пролетел косяк гусей
       Над набережною моей,
       (Река - темней пивной бутылки...)
       Глазами я их провожал,
       Их горький крик меня пронзал,
       И показалось - я узнал
       В нём Райнера Марию Рильке...
      
       Жак Превер.
      
       Опавшие листья
      
       Не знаю, зачем так душа захотела
       Вернуть хоть память тех давних дней,
       Когда нас жизнь так заботливо грела,
       Что даже солнце казалось светлей.
      
       Но листья сухие сгребают лопатой,
       Да, да, я помню: с осенней земли
       Опавшие листья сгребли лопатой,
       И память, и все сожаленья сгребли.
      
       А ветер северный их рассеял
       В ночном забвенье, в холодной тьме,
       Ты слышишь? Я до сих пор жалею
       О песне, которую ты пела мне.
      
       Пусть хоть напомнит нам эта песня
       Те листья опавшие, те года,
       Когда неразлучно жили мы вместе,
       И как мы любили друг друга тогда.
      
       Но жизнь любовников разлучает
       Понемногу, исподтишка,
       А прилив равнодушно стирает
       Следы их шагов с песка.
      
      
       ПО ДРАМАТИЧЕСКИМ ПРАВИЛАМ
      
      -- Ученик Гамлет!
      -- Что? Как? Извините. В чём дело? Что там произошло?
      -- А вы не могли просто ответить: "Я здесь". Как все.
       Ну да, Вы ещё где-то там, в небе, и чего это Вас занесло?
      
      -- Быть или не быть в небе,...
      -- Хватит, Проспрягайте мне глагол "БЫТЬ"
       как все, вот и всё, что требуется от Вас, как все!
      -- ту би...
      -- Нет нет, прошу Вас не по-английски, как все!
      -- Хорошо, месье...
       Я был...
       Или не был?
       Ты был, или не был,
       Он был или не был...
       Мы были или не были...
      -- Но ведь Вас-то, именно Вас тут и не было?
      -- Безусловно, месье, я был или не был,
       как вы заметили, не в классе, а в небе,
       где я, разумеется, не был,
       следовательно, я был там, где не был,
       но быть там, где не быть -
       в этом, может быть, вопрос вопросов и может быть!
      
      
       ВЕЛИКОЛЕПНАЯ СЕМЕЙКА
      
       Луи Первый, Луи Второй, Луи третий. Луи Четвёртый, Луи Пятый, Луи Шестой,
       Луи Седьмой, Луи Восьмой, Луи Девятый
       Луи Десятый, (коего сварливым молва окрестила!)
       Луи одиннадцатый, Луи Двенадцатый, Луи Тринадцатый, Луи Четырнадцатый,
       Луи Пятнадцатый, Луи шестнадцатый... Луи Восемнадцатый -
       И больше никого, хоть шаром покати!
       Ну что это за люди, которых не хватило
       Даже для того, чтоб досчитать до двадцати!
      
      
      
       Жорж Брассенс
      
       ЗАВЕЩАНИЕ
      
       Я словно ива загрущу,
       Когда Господь, отмерив дни,
       Мне скажет, хлопнув по плечу:
       - Так есть ли Я? Пойди взгляни!
       Тогда поминки справлю я
       По всем на свете - пей до дна! -
       Ещё стоит ли та сосна,
       Что мне на гроб пойти должна?
      
       Я б на кладбище в этот раз
       Кружной дорогой зашагал,
       Я просачкую смертный час,
       Как раньше в школе сачковал.
       Пускай меня ханжа любой
       Последним психом назовёт,
       Пускай ворчит - я в мир иной
       Отправлюсь задницей вперёд!
      
       Но до того, как флиртовать
       В аду с фантомами блядей,
       Ещё подружку бы обнять,
       Ещё залезть под юбку ей,
       Ещё раз ей "люблю" шепнуть,
       Глаз не сводя с её лица,
       И хризантему протянуть:
       Что ж, это - роза мертвеца!
      
       Пусть Бог внушит моей жене,
       Что я всегда был верный друг,
       Чтоб уронить слезу по мне,
       Ей не понадобится лук...
       И лучше б муж её второй
       Был точно роста моего,
       Чтобы пиджак потёртый мой
       Налез, не лопнув, на него.
      
       Моё вино, мою жену
       И трубку я отдать готов,
       Но пусть - иначе прокляну! -
       Не трогает моих котов!
       Хоть был я человек не злой,
       Но чуть обидит одного -
       Тотчас же грозный призрак мой
       Придёт преследовать его!
      
       Вот желтый лист упал во прах,
       И завещанье надо спеть.
       Пускай напишут на дверях:
       "Закрыто. Перерыв на смерть."
       Зато уж от больных зубов
       Меня избавит смертный сон...
       Заройте без надгробных слов
       В могиле братской всех времён
      
      
       " ... А ДРУЗЬЯM ПРИВЕТ!"
      
       Нет, это вовсе не был плот
       "Медузы" - всё наоборот,
       В порту порой и не такой
       Услышишь бред.
       Посудина других не хуже
       Ходила по утиной луже
       И называлась "А друзьям привет!",
       "А друзьям привет!",
      
       Так "Fluctuat nес mergitur"
       Без никаких литератур
       Дурному глазу не в обиду -
       Не в обиду,нет!
       И капитан - совсем не свинья,
       И все - портовые друзья -
       Друг друга знали тыщу лет -
       "А друзьям привет!",
      
       Друзья - не то чтоб шибкий люкс,
       Совсем не Кастор и Поnлукс,
       Пожалуй, даже не содомский
       Верхний свет,
       Не для Монтеней и других,
       Зато уж как дадут в поддых -
       Копыта кверху, и привет,
       "А друзьям привет!"
      
       Не анrелы, да и шабаш!
       Не знали даже "Отче наш",
       Но с ближним связаны -
       Канатов крепче нет,
       Хоть не святые ни Поль, ни Пьер,
       Но верность их не знала мер,
       Молитва их и кредо кред -
       "А друзьям привет!",
      
       А что не так случись едва -
       Качала дружба свои права,
       Она компасом их была,
       Компасом была,
       И если кто на мель сканал,
       Не С.О.С был их сигнал
       - Отсемафорят в белый свет:
       "А друзьям привет!",
      
       В компашке добрых корешков
       Не попадалось чужаков,
       А если кто не вернулся на борт,
       Уж верно мертв...
       И никогда из всех никогда
       Не смыкалась над ним вода:
       На зло судьбе - пройди хоть сто лет -
       "А друзьям привет!",
      
       Я много знал кораблей лихих,
       Но лишь единственный иэ них
       Вовеки с курса не сходил -
       Привычки нет! -
       И все ходил других не хуже
       По своей утиной луже
       И назывался ""А друзьям привет!",
       "А друзьям привет!",
      
       ...И МЕДНЫЕ TPYБЫ
       Я сторонюсь всего, что шумно и публично,
       Живу себе в тени, почти что буколично,
       Я славе не хочу платить собой оброк,
       На лавровых венках я дрыхну как сурок.
       А мне твердят кругом - раз у тебя есть имя,
       То ты в большом долгу перед людьми простыми,
       Чтоб славу поддержать, мол, выстави на свет
       Все потроха свои и каждый свой секрет.
      
       О, трубы
       Славы стоустой!
       А проку
       От вас не густо...
      
       Могу ли я забыть простую осторожность,
       Хотя реклама мне охотно даст возможность
       Подробно рассказать о том срываньи роз,
       При коем так важна экстравагантность поз.
       Но если рассказать, какие Пенелопы
       Когда и где и как мне подставляли попы,
       О, сколько на земле прибавится блядей,
       И сколько пуль схвачу я от своих друзей!
      
       Эксгибиционизм претит моей природе,
       Болезненно стыдлив я при честном народе:
       Известную деталь не видит взор ничей
       Помимо баб моих или моих врачей.
       Я вовсе не хочу бить в барабаны хером,
       Чтоб выбить гонорар досужим хроникерам,
       Мне вовсе ни к чему искать скандальных сцен,
       Как флаг перед толпой вздымая старый член.
      
       Одна из светских дам ждала меня нередко
       В своем особняке на шелковой кушетке,
       И - что rpexa таить - принес я от нее
       В известных волосах известное зверье.
       Но кто мне право дал для шума и рекламы
       Так посяrать на честь прекрасной этой дамы,
       Чтоб в чей-то микрофон рассказывать о ней:
       Сама маркиэа Эн мне напустила вшей!
      
       На небе ложе мне почти уже готово -
       Не зря отец Дюваль свое замолвил слово.
       Друг другу мы грехи привыкли отпускать -
       Ему к лицу "аминь", а мне - "ебёна мать"...
       Но разве стану я писать во все газеты,
       Что раз его застал я у моей Лизетты.
       Под пение псалма - не вру, чтоб я оглох! -
       В тонзуре у него она искала блох!
      
       Но с кем же, чёрт возьми, я должен спать отныне,
       Чтоб развязать уста бессовестной богине?
       Гитару прочь с колен - и стану знаменит,
       Любой кинозвездой гитару заменив!
       Чтоб возбуждать толпу и журналистов тоже,
       Которая из звезд мне одолжить предложит
       Свой популярный круп, а может быть, как знать
       В придачу две горы, чтоб альпинистом стать?!
      
       Трубили бы вовсю, наверно, трубы славы,
       Когда бы я болтал налево и направо,
       И бедрами качал, как та мадмуазель,
       И тут же удирал стыдливо, как газель...
       Но непонятно мне, скажу вам между нами,
       Зачем играть в любовь, переменясь ролями?
       Тем более - сей грех немного славы даст:
       Давно уж не в цене банальный педераст.
      
       Есть тысяча один рецепт и кроме этих
       Для тех, кто хочет фи-гурировать в газете,
       Я ж для людей пою, а если не хотят -
       Все песни я готов заткнуть в гитару взад!
       Мне вовсе ни к чему блестящая обуза,
       Я песенки пою, почесывая пузо,
       И славе не хочу платить собой оброк:
       На лавровых венках я дрыхну, как сурок.
      
       0, трубы
       Славы стоустой!
       А nроку
       От вас не густо...
      
       ЖАК БРЕЛЬ
      
       АМСТЕРДАМ
      
       Вот он - порт Амстердам.
       Тут поют моряки
       От невнятной тоски
       На пути в Амстердам.
       Тёмный порт Амстердам,
       Там, где спят моряки,
       По пустым берегам,
       Как без ветра флажки.
      
       Грязный порт Амстердам,
       Там, где мрут моряки
       Среди пива и драм
       От рассветной тоски.
       Странный порт Амстердам,
       Рай земной морякам -
       Из густой духоты
       Их родит океан.
      
       Старый порт Амстердам...
       О, как жрут моряки!
       Пятна по скатертям
       От вина и трески.
       Только зубы блестят
       И удачу грызут -
       Звёзды с неба сжуют
       И соляркой запьют!
       Рыбой пахнет весь мир -
       По три порции взять,
       И ручищами кружку,
       И - рыбы опять...
       Только громко поржать,
       Да словечко загнуть,
       Да вставая, ширинки
       Кой-как застегнуть...
      
       Шумный порт Амстердам -
       Так танцуют они:
       Трутся брюхом о брюхо,
       Облапивши дам.
       Так танцуют они,
       Словно солнца плевки,
       Гордо смотрят глаза,
       А шаги нелегки,
       И прогорклой гармошки
       Пронзительный скрип,
       Резко вывернув шеи,
       К их смеху прилип,
       И гармошка хрипит,
       И вся эта возня -
       До рассвета, до света,
       До яркого дня.
      
       Вот ночной Амстердам.
       Моряки крепко пьют;
       Пьют за всяческих дам
       Там, где пьют, там и льют,
       И опять и опять
       Пьют за каждую блядь,
       И за дам и не дам,
       И за "дам, да не вам"
       Пьют за гаврских,
       За гамбургских - где они там!
       Пьют за тех, кто даёт
       За один золотой,
       И сморкаются в небо,
       Утираясь луной...
       О неверности женской -
       Ну что тут сказать!
       Всё, над чем я ревел -
       Им на это - нассать!
       Вот он, порт Амстердааааам...
      
      
       НИЗИННАЯ СТРАНА
       Там Северное море - последним пустырём,
       И волны дюн пустынных пусты, как волнолом,
       И скалы - тоже волны, обходит их прилив,
       Торчат они в отливе, верхушки обнажив,
       И без конца туманы - ах, за волной волна,
       Восточный ветер, ветер... Послушай, вот она -
       Низинная страна моя.
      
       Готические кровли, соборы вместо гор,
       И чёрной мачтой в небо втыкается собор,
       Где каменные черти раздирают облака,
       А нитка дней ведёт, и ненадёжна и тонка,
       Дорогою дождей к прощанию с собой.
       А ветер, ветер Западный - Послушай этот вой!
       Низинная страна моя.
      
       Так низки небеса, что в них канал пропал,
       Так низки небеса, что это - униженье,
       Так в серых небесах повесился канал,
       Так серы небеса, что нужно им прощенье,
       Так ветер Северный, изодранный в куски,
       Так ветер, ветер Северный - Послушай! - от тоски...
       Низинная страна моя.
      
       Италия, спустись-ка по течению Эско,
       Когда блондинка Фрида превращается в Марго,
       Мы, дети ноября, вернёмся в майский гам,
       Придёт июль дрожащий к дымящимся полям,
       А ветер - он в колосьях смеётся и зовёт,
       А ветер, ветер Южный - послушай, как поёт
       Низинная страна моя.
      
      
      
       НА ПЛОЩАДИ.
      
       Площадь вся погружена
       В раскаленный жар камней.
       Пляшет девушка одна,
       Как плясунья прежних дней.
       Город зноем усыплен.
       Люди впали в забытьё,
       И, клонясь в полдневный сон,
       В окна смотрят на неё...
      
       Так возникнет в некий час
       В нашем взгляде огонь живой -
       В церкви говорят у нас.
       будто это - Дух Святой,
       Для влюбленных это - любовь
       Для земли - теплынь с утра,
       Милостыня для бедняков,
       А для добрых - свет добра...
      
       Воздух от жары дрожит.
       Нет на площади даже пса . . .
       Только девушка кружит,
       Изгибаясь, как лоза.
       И гитары нет у ней,
       Даже бубен не звучит:
       Будит отзвуки камней
       Каблучков дрожащий ритм...
      
       Так возникнет в некий час
       В нашем взгляде огонь живой -
       В церкви говорят у нас,
       Будто это - Дух Святой,
       Для влюбленных это - любовь,
       Для земли - теплынь с утра,
       Милостыня для бедняков,
       И для добрых - свет добра...
      
       А на площади - покой.
       Только девушка поет.
       3то гимн любви живой
       Вдаль над крышами плывет
       Город зноем усыплен.
       Окна все спешат закрыть,
       Словно жаждут мертвецов
       От живых отгородить...
      
       Возникает в некий час
       В нашем сердце яркий свет,
       Но спокойнее для нас,
       Если света в сердце нет..
       Мы спешим глаза закрыть,
       Уши заткнуть, чтоб до конца
       Не посмел никто будить
       Наши старые сердца...
      
       Воет в городе пустом
       Пёс на площади пустой,
       И, как пес над мертвецом,
       Люди воют над судьбой
      
      
      
       НЕ помышляй забыть
      
       Не помышляй забыть,
       Забыть и то и се,
       Не может быть - забыть
       Привыкнуть? Да. И все.
      
       Ни плаванья, ни корабли,
       Ни волны, что тебя несли
       От берегов до берегов,
       От моряков до моряков,
       Ни маяки, ни кабаки,
       Ни эти приступы тоски,
       Ни виски горького стакан,
       Что заменяет нам экран,
       Ни наши мысли, ни дела,
       Ни что еще там может быть,
       Нам не отбросить, не забыть,
       Как верно, что земля кругла..
       .
       Не помышляй забыть,
       Забыть и то и се,
       Не может быть - забыть:
       Привыкнуть? Да. И все..
       .
       Ни эти "жди", ни эти "да",
       И "никогда" и "навсегда",
       Когда гоняет нас любовь
       Из хмеля в хмель, из боли в боль,
       Ни ту единственную ночь
       В кольце сведенных женских рук,
       Ни обещанья новых встреч,
       Что размыкают этот круг,
       Ни наши мысли, ни дела,
       Ни что еще там может быть -
       Нам не отбросить, не забыть,
       Как верно, что земля кругла...
      
       Не помышляй забыть,
       Забыть и то и се,
       Не может быть - забыть:
       Привыкнуть? Да. И все...
      
      
      
       ВАЛЬС В ТЫСЯЧУ ЧЕТВЕРТЕЙ
      
       В самом первом круге вальса
       Я один и ты одна,
       В самом первом круге вальса
       Лишь улыбка мне дана.
       А Париж, не зная меры,
       В ночь оркестрами трубя,
       А Париж, не зная меры,
       Что-то шепчет про тебя...
      
       Ах, вальс, ах, этот вальс!
       Он так закрутит вас,
       Он так закрутит вас -
       Что минута, что час...
       В разноцветье огней
       И в мельканье аллей
       Он бросает вас к ней,
       Ну, что может быть милей,
       Чем вальс, что в двадцать лет
       Вам дарит целый свет!
       И вы кружите с ней
       Все быстрей, все тревожней, всё нежней и тесней...
       Вместо трех четвертей -
       Можно сто четвертей
       Поперек всех аллей,
       Перекрестков, огней,
       И Париж по весне
       Все свежей и ясней
       Из-за вальса и юности и огней...
       Все быстрей, все тесней -
       Вся вселенная в ней!
       Это - мне двадцать лет,
       И тебе двадцать лет,
       Мы на свете одни -
       Ничего больше нет!
       Так - в мельканье теней
       За пределы аллей,
       Перекрестков, огней...
       Ну, что может быть светлей,
       Чем вальс в двадцать лет,
       Если вам двадцать лет,
       Если нам двадцать лет!
       Что там сто четвертей
       Вместо трех четвертей!
       Трижды тридцать три сотни влюбленных ночей!
      
       Вот второй раз звуки вальса -
       Но теперь мы уже вдвоем,
       Раскружимся в ритме вальса
       И оркестру подпоем,
       А Париж, не зная меры,
       Флейтой, скрипкой и трубой,
       А Париж, не зная меры,
       Подпевает нам с тобой:
      
       Ах, вальс, ах, этот вальс!
       Он так закрутит вас,
       Он так закрутит вас,
       Что минута, что час.
       В раэноцветье огней
       И в мельканье аллей
       Он бросает вас к ней,
       Ну, что может быть милей,
       Чем вальс, что в двадцать лет
       Вам дарит целый сеет!
       И вы кружите с ней
       Все быстрей, все тревожней, все нежней и тесней...
       Вместо трех четвертей -
       Можно сто четвертей!
       Поперек всех аллей,
       Перекрестков, огней,
       И Париж по весне
       Все свежей и ясней
       Из-за вальса и юности и огней...
       Все быстрей, все тесней -
       Вся вселенная в ней!
       Это - мне двадцать лет
       И тебе - двадцать лет,
       Мы на свете одни,
       Ничего больше нет!
       Так - в мельканье теней,
       За пределы аллей,
       Перекрестков, огней..
       Ну, что может быть светлей,
       Чем вальс в двадцать лет,
       Если вам двадцать лет,
       Если нам двадцать лет!
       Что там сто четвертей
       Вместо трех четвертей!
       Трижды тридцать три сотни влюбленных ночей!
      
       Наконец-то, в третьем вальсе
       Мы втроём кружим с тобой,
       Потому что в третьем вальсе
       С нами третья - наша любовь,
       И Париж - не знают меры
       Всех оркестров голоса! -
       И Париж, не зная меры,
       Плещет радость в небеса!
      
       Ах, вальс, ах, этот вальс, ...
       / И Т.Д./
      
       С УКРАИНСКОГО
      
       Василь Барка
       Собор
       Тихо тает венчик солнца
       в тёмных прорезях крестов.
       Голубиный голос помнится,
       Или пенье соловьёв?
       Память скопленных веков.
      
       Грань хрустальной колокольни
       Взгляд прикован.
       В звонах слышатся слова.
       В небо - струны.
       Зачарован
       Гул органный...
       И святых страниц свеченье - словно раны.
      
       Старый книжник у стены.
       Сердце - как под ветром колос.
       Стебель слуха.
       Ясный голос
       Хора с вышины.
       Память каменных громад.
       И голубка прилетела.
       Крылья белые...
      
       Матерь Божья взор склоняет
       С золотой иконы,
       Венчик солнца расцветает
       Розой опалённой.
      
       Тихо в мире. Скорбно. Немо.
       И пылает стремя злое,
       В воротах - полки медвежьи,
       А в очах-то - злые пчёлы.
       Древний клич тревогу будит,
       Клич спасенья.
       Это с башни
       Колокольным дальним эхом
       Слышен зов: "Эммануил!"
      
      
      
       ЛИНА КОСТЕНКО
      
       * * *
       Сосновый лес аккорд перебирает,
       Рокочет тишина в глухих басах,
       А эхо под березами блуждает:
       Его забыли с вечера в лесах
       ..
       Седой гусляр -он снова песнь иную...
       Его послушать сходяrся века...
       И все проходит, но не все минует,
       Там, где струится вечная река.
      
       В терновом мире, предрассветно голом
       Кладут ветра смычок на тетиву,
       Исчезнувших друзей зовет мой голос,
       И кто-то отзывается: Ау!
       И тишина, А эхо все блуждает
       Сквозь дни, мгновенья, души и века..
       Сосновый лес аккорд перебирает
       Там, где струится вечная река.
      
      
      
       * * *
       Когда Кобзарь в Пустыне Кос-Арала
       Пел в каземате батюшки-царя,
       Цепь громко на ногах его бренчала,
       Цепь заглушить хотела Кобзаря.
       Но песня над землёй пустой и дальней
       Кружила в заревах рассветных лент:
       Ведь для правдивой песни - звон кандальный
       Ещё и лучший аккомпанемент!
      
      
      
       * * *
       Гроза! Танцуют призраки антенн
       На плоских крышах. Ветер их качает.
       Людей глотает метрополитен,
       Дождинки жадная листва глотает.
       Каштан под ветром бьет в глухой тимпан,
       Размах тяжелых туч не знает меры.
       Вдруг где-нибудь раскроется тюльпан?
       Алеет зонтик. Тротуары серы.
      
      
      
       * * *
       Велосипед ночует на балконе,
       Рога уткнул в туманное стекло.
       Ретроспективные смеются кони,
       Пародией сочтя его седло.
       Листы каштана конского смеются,
       Ржет старый, пыльный Сагайдачный шлях
       А где-то ручейки от смеха бьются,
       Подковы, что потеряны в полях.
       Смеется хмель на каменном балконе,
       Смеется месяц, лыбясь на весь свет
       Да что с того, что ржут-смеются кони!
       Коней-то нет! А есть - велосипед...
      
      
       * * *
       Памяти бессмертна панорама
       Осень, вечер, улица, гора.
       Пламя, искривленное ветрами,
       Наклонилось в сторону Днепра.
      
       На рассвете пепел. Ни травины.
       (Через час трава рванется в рост!)
       Кто-то скажет: "Городок старинный,
       А домишки новые... и мост..."
       Белый феникс! Голубые выси!
       Что за бомба - с дужкой от ведра?
       Память. Пламенные кипарисы
       Наклонились в сторону Днепра.
      
      
      
      
      
       * * *
       Уведи меня, дорога,
       В моё любимое место!
       Вот вам точная примета,
       Чrоб напрасно не бродили:
       Там у заводи днепровской
       Босоногие мальчишки
       Продают камыш тяжелый
       И короны белых лилий.
      
       Лилию возьму я в руки,
       Лепестки ее раскрою,
       И разгладит ветер странствий
       Все морщинки на челе.
       Не думайте о разлуке -
       Ведь верней всего вернусь .я:
       Даже у плавучих лилий
       Корни, все-таки, в земле...
      
      
      
       БАЛЛАДА МОИХ НОЧЕЙ
      
       Когда в ночи молчит земля остылая,
       И до рассвета сон в глаза нейдет,
       В степи, между казацкими могилам
       Он ищет мельницу, мой Дон Кихот.
      
       Та мельница давно чертями слопана,
       Бездельник-месяц в туче воду пьет,
       И ночь глуха, и поле перекопано,
       И в пустоту нацелено копье...
      
       А всё вокруг мертво и заколдовано
       Тот злой колдун кантуется вблизи...
       И мысли у меня - печальней клоунов,
       Не отделивших смеха от слезы.
      
       Куда ведешь меня, моя гордыня?
       С каких вершин швыряет снег зима?
       Так бесшабашно, так непредставимо,
       ... Иль ты уже совсем сошел с ума?
      
       Ах, Док Кихот - ты, точно - очумелый!
       К чему сие? Печаль твоя темна...
       Тебе все мало? Жить не надоело?
       Ты пересилить хочешь колдуна?
      
       Глухую гибель совы насылают...
       Развесят смех над пущами сычи.
       Ведь ни одна душа не разделяет
       Твои слепые подвиги в ночи!
      
       Колючие кусты по икрам хлещут,
       К чулкам все время пристает репей,
       Земля гудит: бредет толпа навстречу...
       И ты баранов примешь за людей,
      
       И кинешься, как будто так и надо!
       Ты их спасаешь, а они же - в крик!
       Эх, Дон Кихот, не до тебя им - стадо!
       Ты не мешай им топать на шашлык!
      
       Гудят столбы гавайскою гитарой...
       (Дуэль бессонности и шашлыка!)
       Эх, рыцарь, что связался ты с отарой?
       Затопчут в пыль, и вся тут недолга!
      
       Могилы казаков торчат холмами.
       Уходит время, вечный секундант.
       Стоит ветряк с недвижными крылами.
       Встревожено пасется Россинант.
      
      
       ***
       Цветут сады. Жуки жужжат над кручей,
       И сердце в сердце врезалось стремглав,
       А ночь была тяжелой, низкой, жгучей,
       Как пенье Сумак и Эдит Пиаф,
       А ночь была сиренью, черной розой,
       Колдующей над отзвуками гроз...
       Цыгане спёрли ночь. Из их повозок
       Еще торчал ее глухой гипноз.
       А ночь была устaлoй, словно осень.
       Светила необычная звезда...
       Счастливой ночи бег молниеносен,
       Но в сердце след оставит навсегда...
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       С ЧЕШСКОГО
      
       Ярослав Сейферт
       (Нобелевская премия 1984 г.)
      
      
       ПРАГЕ
       Венок сонетов.
      
       1.
       О, Прага! Ты - вина глоток!
       Стократ повторено и спето
       Не потускнеет имя это,
       Как вздох любимой, как зарок.
      
       Снимите каменные шлемы,
       Сирены, прочь привычный вид!
       Ведь всё равно, хоть мы и немы,
       Сирена совести гудит!
      
       Но если рухнет Прага в прах,
       А я один на черепках
       Останусь неутешным сыном,
       Я буду эту пыль глотать...
       Оставь хоть на душе печать,
       Когда пожрут тебя руины!
      
      
      
       2.
       Когда пожрут тебя руины,
       И ветры вступят в спор с водой
       За пепел красоты былой,
       За всё, что страх оставит, сгинув -
      
       Ты станешь песней на волне,
       Рисунком на струе воздушной,
       Письмом для вечности грядущей
       В моей неясной глубине;
      
       И если мне стоять у края,
       А смерть нависнет, отмеряя
       Секунду за секундой срок,
       Не выйду я за стены эти -
       Пусть голод с ног собьёт, как ветер,
       И кровля рухнет на порог!
      
      
      
      
       3.
       И кровля рухнет на порог,
       А мне - блуждать среди туманов
       Вокруг Собора... Без каштанов
       Я б выжить все равно не мог!
      
       Мне все ветра твои знакомы,
       Весной, подняв засохший лист,
       Фиалку - влажный аметист -
       Открою у любого дома.
      
       Ты - облако: ты каждый миг
       Являешь мимолётный лик
       Изменчивой, как дым, картины...
       Стой хоть на сводах катакомб,
       Стой, если хлынет ливень бомб,
       И кровь размоет комья глины!
      
      
      
       4.
       И кровь размоет комья глины -
       Казалось мне, когда броня
       Гремела, площадь накреня,
       А переулки возле Тына
      
       Хрипели сдавленно, когда
       Орудия ревели в Летне,
       И защищая башню, ветви
       Ломались, рвали провода...
      
       Но всё-таки надежды слово
       И крест на фоне пепла злого
       Взгляд на челе твоём найдёт.
       И Влтава под стеной твоею,
       Косой, ложащейся на шею...
       Не выйду из твоих ворот!
      
      
       5.
       Не выйду из твоих ворот,
       Как вышли те, которых страхи,
       Отчаянье иль призрак плахи
       Или неверие ведёт.
      
       Благодарю за ломоть хлеба,
       За ржавый нож, за вкус беды,
       За каплю той святой воды,
       Что из кропильницы - как с неба.
      
       Здесь и платка случайный взмах
       Мне больше даст, чем чей-то флаг.
       Стихи бессонными ночами
       Читаю четырём стенам.
       Но даже Время - в тягость нам.
       Ждать буду вместе с мертвецами.
      
      
       6.
       Ждать буду вместе с мертвецами,
       Пока не порастёт травой
       Синь, наспех сшитая весной
       Стиха мгновенными стежками.
      
       Друзья мертвы, и дом мой пуст,
       Но я покинуть их не в силах:
       Клочки травы на их могилах
       Расскажут больше чьих-то уст.
      
       Во мне - их сны, их боль, их смех.
       Поблекли платья женщин тех,
       Что где-то танцевали с нами...
       Но в ложе вдруг бинокля блик...
       Плащ на углу... О, я привык
       Под зноем ждать и под дождями
      
      
       7.
       Под зноем ждать и под дождями,
       Что Прага вынырнет из тьмы,
       А ветер кружево зимы
       Иными сменит кружевами.
      
       Апрель. И солнце льёт опять
       Молочный отсвет из кувшина.
       Возьми же ветку розмарина,
       Скажи мне, где свиданья ждать?
      
       Когда на Старой башне Тына
       Часы ударят половину -
       Она перчатку расстегнёт.
       Под выщербленной аркой этой
       Я жду - как тени жаждут света,
       Как тот, кто у калитки ждёт.
      
      
       8.
       Как тот, кто у калитки ждёт,
       Терпением смиряя муку,
       Кому в протянутую руку
       Лишь дождь за каплей капля бьёт -
      
       Жду. Ветер сдует покрывало.
       Едва заметная заря
       Блеснёт в окне монастыря,
       Утонет в глубине квартала.
      
       Сирены, разве не весна?
       И снова - серые тона?
       Зачем вы зонтики раскрыли?
       Иль Прагу суждено опять
       На чей-то произвол отдать?
       Пусть гибель вновь пророчит филин?
      
      
       9.
       Пусть гибель вновь пророчит филин,
       И по ступеням в тёмный храм
       Мы ощупью идём, но там
       Лампаду мы не угасили!
      
       И в эти роковые дни
       Нам станет близок небывало
       Холодный камень у портала
       И гвозди, вбитые в ступни...
      
       Но если к небу не дошла
       Молитва той, кто так светла,
       И взор поникнет, обессилен, -
       И всё ж не смилуется Бог -
       То значит мы - чертополох!
       И пусть! Господень гнев всесилен!
      
      
       10.
       И пусть Господень гнев всесилен,
       Когда бы вдруг он захотел
       Чтоб грифы нашу плоть когтили,
       Предать наш город туче стрел -
      
       Возьми себе их! Вот стрела
       В плаще булавкою нестрашной
       Блестит, пока с высокой башни
       Не рухнули колокола!
      
       Одно боюсь лишь увидать я:
       Среди руин обрывки платья...
       Отринь же этот страх от нас!
       Ведь нас могла б спасти от битвы
       Твоя улыбка и молитва,
       Одна слеза из этих глаз!
      
      
      
      
      
       11.
       Одна слеза из этих глаз
       Нам станет крепкою стеною,
       И снова дерево сухое
       Распустится в урочный час.
      
       Мотив неведомой весны
       На чашечки цветов прольётся,
       И цвет и запах к ним вернётся,
       И звон блаженной тишины...
      
       Ты, жизнь принёсшая с собой,
       Как, наступив ногой босой,
       Ты крылья сатаны сломала?
       А те кто слаб - молись за них:
       Одна слеза с ресниц твоих
       Проклятье смоет с крыш усталых...
      
      
      
       12.
       Проклятье смоет с крыш усталых
       Весенней Праги новый шум,
       И бомбам не придёт на ум,
       Что город мой когда-то знал их.
      
       Жить не по каплям! В полный вздох!
       С врождённым ощущеньем воли,
       Быть - не для страха, не для боли,
       Жизнь, а не смерть вписать в итог!
      
       Спать на мече - не лучший сон,
       Но безоружный обречён
       Не спать совсем! И так случалось,
       Что в безопасной тишине
       И это я кричал во сне,
       И всё, что на сердце осталось.
      
      
      
       13.
       И всё, что на сердце осталось
       С тех рваных дней, когда позор
       О совести твердил, как вор,
       Грязь - в благородство наряжалась,
      
       Когда обрушивался свет,
       И разделив добычу, нечисть,
       Над бездной вдруг вочеловечась,
       Смеялась, что отчизны нет,
      
       Когда людей, вдавив друг в друга,
       Одним ремнём связали туго,
       Чтоб груз тройной взвалить зараз,
       Всё, что тогда, во мраке давнем,
       Твердил слепым оглохшим ставням,
       Я в песне сохраню для вас.
      
      
       14.
       Я в песне сохраню для вас
       Её отчаянье ночное:
       Мне ветер, без суфлёра воя,
       Твердил, что вновь фонарь погас...
      
       Но - хоть в огонь, хоть в темноту -
       Я, как дитя, при ней повсюду,
       Я это имя не забуду,
       Как имя женщины, как ту,
      
       Что так капризна и старинна -
       В руках луна, как мандолина,
       Как ту, что знает час и срок
       На страже в каменном покое,
       Куранты придержав рукою...
       О, Прага! Ты - вина глоток!
      
      
       15.
       О, Прага, ты - вина глоток!
       Когда пожрут тебя руины,
       И кровля рухнет на порог,
       И кровь размоет комья глины -
      
       Не выйду из твоих ворот.
       Ждать буду вместе с мертвецами,
       Под зноем ждать и под дождями,
       Как тот, кто у калитки ждёт.
      
       Пусть гибель вновь пророчит филин,
       И пусть Господень гнев всесилен -
       Одна слеза из этих глаз
       Проклятье смоет с крыш усталых,
       И всё, что на сердце осталось,
       Я в песне сохраню для вас.
      
      
      
      
      
      
      
       ПАМЯТНИК ЧУМЕ
      
       1.
       На четыре стороны света глядят
       четыре демобилизованных полководца
       небесного воинства,
       но все четыре стороны света
       затянуты тучами, и на каждой
       висит амбарный замок.
      
       А солнечный свет раскачивает
       тень старинного памятника
       от часа цепей
       до часа плясок,
       от часа розы
       до часа змеи,
       от часа улыбки
       до часа злобы,
       от часа надежды
       до НИКОГДА...
      
       И только шаг остаётся
       от минут безнадежности
       до турникета смерти.
       Движутся наши жизни,
       как пальцы по злому рашпилю,
       днями, годами, веками...
       Случается нам иногда
       проплакать и год напролёт.
      
       И вот слоняюсь вокруг обелиска,
       где часто когда-то ждал свиданья,
       Слушая, как журчит вода,
       которая выливалась из пастей химер,
       которые выливались из Апокалипсиса...
      
       А тогда
       я видел, как тени набрасывала вода
       на твоё лицо.
      
       Было это в час розы...
      
       2
      
       Пожалуйста, влезь на фонтан, сынок!
       прочти мне
       всё, что начертано там,
       на каменных этих страницах.
      
       Первое - от Матвея:
       "Кто властен из нас
       Увеличить срок жизни своей
       Хоть на локоть?"
      
       А второе? Это - от Марка:
       "Свечу горящую принеся,
       Кто поставит её под горшок,
       А не в подсвечник?"
      
       А вот - от Луки:
       "Глаза - это светильники тела,
       но туда, где тел не сочтёшь,
       слетаются тучи коршунов"...
      
       И последнее - от Иоанна,
       Любимого ученика.
       Книга его - за семью замками!
       Открой, малыш!
       Открой,
       Если даже зубами придется работать!
      
       3
      
       Я был крещён в Чумной часовне
       Святого Роха на краю Ольшана.
      
       Когда чума разгуливала в Праге,
       Там штабелями складывали трупы.
       Вот так и громоздили, как дрова.
       Тела истлели, и смешались кости
       С землей и пылью, известью и глиной...
      
       Я долго там бродил... Но никогда
       от радостей мимолетящей жизни
       Не отрекусь!
       Мне хорошо везде, где дышат люди,
       куда б меня не занесло - повсюду
       хватаю запахи:
       неповторимые запахи
       женских волос.
      
       На ступеньках ольшанских трактиров
       слушаю вечерами
       голоса тех могильщиков...
       До чего же их песни вульгарны!
       Но и песни давно не звучат,
       И могильщики сами себя схоронили...
      
       А когда настала весна,
       взял я лютню и взял перо,
       И пошёл туда, где цвела сакура
       у южной стены часовни.
      
       Одурманен запахом цветов,
       я вспомнил девушек,
       которые снимают
       подвязки с поясами,
       так небрежно
       бросая их на спинку стула...
       Но -
       до этого ещё мне оставалось
       лет пять пути, не меньше...
      
      
      
       4
      
       Нередко я стоял подолгу
       у деревянной колокольни
       (Она уже давно немая),
       глядел на статуи, ампирные и грустные
       на Малостранском кладбище.
      
       (Те статуи погнили,
       не пережив и мертвецов,
       схороненных под ними...)
      
       Уходят медленно,
       уходят понемногу
       с улыбками ушедшей красоты...
       А среди них ведь были
       не только женщины
       и воины в суровых латах...
      
       Давно я не был там.
      
       5
      
       Не оставляйте никому
       иллюзию - что больше нет чумы,
       что кончилась чума...
       Неправда!
       Я видел множество гробов,
       вплывавших в эти ворота,
       да и в другие...
      
       Нет, нет - чума свирепствует!
       Ведь просто
       врачи,
       чтобы не вызвать паники,
       ее мудрёно как-то называют -
       что день - то новое названье;
       Но смерть - всё та же, что была.
       И так же заразительна чума.
      
       Когда ни посмотрю в окно -
       всё те же клячи, те же дроги,
       и те же тощие гроба.
      
       Но не звонят колокола,
       И нет креста на колокольне
       и можжевелового дыма
       нет...
       6
      
       На Юлиановых лугах
       валялись мы однажды вечером.
      
       Город во тьму уходил.
       В темных речных затонах
       послышался плач лягушек.
      
       Подошла молодая цыганка
       в полурасстёгнутой блузке.
       Она по руке гадала.
       Она сказала Галасу:
       "Не доживёшь до пятидесяти!"
       И тут же Артуше Чернику:
       "Не намного переживёшь его."
      
       А я не хотел узнать -
       страшно...
       Но взяла мою руку насильно
       и гневно крикнула: "Ты -
       долго, долго!..."
      
       Это была
       её месть и моя казнь...
      
       7
      
       А сколько написал я песен и стихов!
       Была война во всех концах земли,
       а я,
       губами трогая серёжки,
       шептал любовные стихи...
       Что, стыдно?
       Пожалуй, нет!
      
       Как только ты уснула
       тебе венок сонетов положил я
       под сгиб коленок...
       (лучше, чем лавровый,
       что получает рыцарь автогонок!)
      
       Однажды мы как-то встретились
       недалеко от фонтана,
       но каждый шел по другой дороге,
       в другую сторону,
       по другому тротуару,
       в другое время...
      
       И всё же долго казалось,
       что вижу твои ноги,
       что слышу твой смех,
       что даже...
       Но это была не ты.
      
       И всё же однажды
       я глянул в твои глаза!
      
       8
      
       Трижды мой позвоночник
       густо намазан йодом,
       он - золотисто-бурый,
       как лица принцесс индийских
       на храмовых узких ступенях
       там, где слоны в коронах
       покачиваются в аллее.
      
       А та, что была посредине,
       та, что прекрасней всех,
       мне улыбнулась...
       Боже -
       что только не лезет в башку
       на операционном столе!
      
       Вот направили лампу,
       хирург нацелил свой скальпель, -
       первый длинный надрез...
      
       Я на мгновенье проснулся
       и тут же закрыл глаза,
       но всё-таки подглядел:
       над белой стерильной маской
       сияли женские очи!
       Попробовал улыбнуться -
       здравствуйте, ясные очи!
      
       ...Но уже зажали сосуды,
       растянули разрез крючками,
       чтоб хирург смог легче раздвинуть
       паравертебральные мышцы...
       Я молча стонал.
       Я лежал на боку,
       руки были свободны,
       их держала сестра на коленях
       за моей головой...
       Я её обхватил за бёдра
       и судорожно прижал -
       так водолаз хватает
       амфору, с ней всплывая...
       но в этот миг пентотал
       просочился в каждую клетку,
       и всё угасло... Не помню...
       Сестричка, у Вас синяки...
       Помню...
       Не обижайтесь...
       А в душе я твердил себе: жаль,
       что не мог хоть на краткий миг
       удержать добычу!
       На миг!!!
      
       9
       Почему седовласых считают мудрыми?
       Если неопалимая купина догорела -
       что стоит твоя искушённость?
       И так всегда...
      
       Град комьев по гробу,
       потом обелиск,
       чтоб четыре казённых писателя,
       упершись задами в его тишину,
       строчили, строчили, строчили, строчили
       бестселлеры...
      
       А фонтан опустел.
       В нём окурков полно.
       И солнце сдвигает тени камней.
       Уходит жизнь ни за что, ни про что...
      
       Не так я хотел.
      
       10
      
       Худшее - позади: я стар!
       так я себе сказал.
       худшее - впереди: я жив.
       Но если хотите знать -
       я бывал счастливым!
       Бывало, целые дни,
       Бывало, аж целый час!
       Бывало - пару минут...
       Ну и хватит!
      
       Всю жизнь я был верен любви.
      
       Если женские руки - крылья,
       то ноги???
      
       Пусть коленками голову мне раздавят!
       И я закрою глаза в опьянении,
       пока бесновато стучится кровь
       в сдавленные виски!
       Но зачем закрывать глаза?
      
       11
      
       Вот перечень разных ракет:
       земля - воздух,
       земля - земля,
       земля - море,
       воздух - земля,
       воздух - море,
       воздух - воздух,
       море - воздух,
       море - море,
       море - земля...
      
       Город, заткнись, дай послушать плотину...
       Люди есть люди: знать не хотят,
       что над головами у них летят
       запущенные взмахом руки из окна
       любовь за любовью:
       губы - глаза,
       губы - щёки,
       губы - губы,
       и так далее,
       пока не задёрнет рука занавеску
       и не закроет цель.
      
       12
      
       На гранёном комнатном небе
       среди всяких швейных корзинок
       и туфелек с пуховыми помпонами
       растёт огневая луна
       ее живота.
      
       Ещё воробьи не клевали мак
       за ледяным цветком,
       она уже пересчитывает
       жаворонковы дни.
      
       А в глубине
       кто-то заводит таинственную пружину
       крохотного сердечка,
       которому тикать целую жизнь.
       -* ************************ *-
       Венок сонетов "Праге" не публиковавшийся по понятным причинам в те годы в Чехословакии, впервые был опубликован по-русски, в предлагаемом здесь переводе, в журнале "Континент" N 4 ( Париж, 1975).
       Вторая русская публикация - в журн. "Иностранная литература" 1989 г. (со статьей Ф.Яноуха о творчестве Я.Сейферта), третья - в антологии "Строфы Века - 2" , и четвертая - в книге Василия Бетаки "Избранное" ( стихи и переводы) СПБ 1998 г.
      
       Поэма "Памятник чуме" опубликована впервые в чешском эмигрантском издательстве "Индекс" (Кельн), затем отдельным изданием вышла в США, Мериленд, ( Czechoslovak Society of Art and Sciences, Inc) 1980 г.
      
       По-русски поэма в предлагаемом тут переводе впервые напечатана в газете "Русская мысль" за 22 ноября 1984 г в связи с присуждением Я. Сейферту Нобелевской премии. Вторая публикация - в "Избранном" В. Бетаки.
      
       С ФАРСИ
      
       Омар Хайам
      
       ИЗБРАННЫЕ РУБАЙИ
      
       Вхожу в мечеть смиренно молитву сотворить,
       Но мысли неизменно иную тянут нить:
       Тут я однажды коврик молитвенный стянул,
       А он уже протёрся, пора бы заменить...
      
       Мудрейший, что в глубины знанья погрузился,
       Путь людям указав, в сиянье погрузился,
       Сам выхода найти не смог из этой тьмы,
       Наплёл нам сказок и - в молчанье погрузился,
      
       Марионетки мы, а Небо кукловод.
       Тут нет метафоры, - таков всей жизни ход:
       На сцене бытия мы роль свою сыграем,
       И глянь - хозяин нас опять в сундук запрёт!
      
       Эта чаша! О, как хвалит Разум её!
       И целует в чело сотни раз он её,
       А Гончар, сотворивший сие совершенство,
       Вдруг возьмёт - и в осколки разом её!
      
       Разлил вино, разбил ты мой кумган, Господь,
       Лишил меня моих волшебных стран. Господь,
       Пурпурное вино ушло в сырую землю,
       Не знаю, как там я, но ты был пьян, Господь!
      
       Считай, что жил ты - как желал. Но что с того?
       Всю книгу жизни пролистал - И что с того?
       Пускай ты прожил сотню лет, и если б даже
       Ещё сто лет тебе Бог дал - так что с того?
      
       Мир повидав, ты повидал ничто.
       Все что слыхал, все что узнал - ничто !
       Из края в край пройдя все горизонты,
       Все, что домой ты натаскал - ничто!
      
       Скоро не будет нас... О, как нас долго не будет!
       Обликов наших, имён и деяний - не будет...
       Прежде нас не было тоже, и не было миру ущерба.
       Если опять нас не будет - беды для Вселенной не будет...
      
       Что праздность наша, муфтий, пред твоей?
       Мы - пьяницы, и все же мы трезвей:
       Ну рассуди-ка сам, кто кровожадней -
       Мы кровь лозы сосем, ты - кровь людей!
      
       Боже, Ты глину мою замешал - а мне что делать?
       Ты шерсти напрял и тканей наткал - а мне что делать?
       И зло и добро, и все-все поступки мои
       Ты на челе моём начертал - так мне что делать?
      
       Знай. Что суть и цель творенья - мы.
       Разум слеп без нас: ведь зренье - мы.
       Круг вселенной, это перстень драгоценный,
       Но алмаз в нём, без сомненья - мы!
      
       Кто верит разуму, тот от быка
       Надеется дождаться молока.
       За мудрость в наши дни и луковки не купишь -
       Уж лучше вырядиться в дурака!
      
      
      
      
      
      
      
       Бахтияр АБАДАНИ ( Б.Суреддин ) \
       (1927- 2001)
      
       Рассуждения суфия-битника.
      
       1.
       Опять мелькают города,
       Опять играют провода,
       Но не ищи дорогу к счастью:
       Она приводит никуда.
      
       В садах бессонного труда
       Взойдёт лихая лебеда,
       Но не ищи дорогу к горю:
       Она найдёт тебя всегда,
      
       Шальная талая вода
       Смывает белые года,
       Но не ищи путей к покою,
       Их не бывает никогда.
      
       Пусть впереди кристаллом льда
       Сверкает дальняя звезда -
       Не к ней, к себе, найди дорогу,
       И обойдёт тебя беда.
      
       2.
       Ни печаль об ушедшем, ни звуки моленья
       Не помогут тебе - всё утонет во мгле.
       Безразличны и праведность и преступленья -
       Ведь и то и другое утонет во мгле,
      
       Не надейся на прочность вещей без движенья,
       Ибо нет неподвижных на свете вещей,
       Чтоб ты не построил, но землетрясенье
       Беспощадно к любому дворцу на земле. ...
      
       Бесполезно растить и кормить опасенье,
       Что весна вдруг забудет прийти за зимой.
       Отточи же не саблю свою, а уменье
       Воспарить на одном ненадёжном крыле,
      
       Крылья птицы, мелькнувшей всего на мгновенье,
       Оставляют неверную тень на стволе:
       И не тень и не облик, а только творенье
       от тебя остаётся на этой земле...
       1971..
      
       3.
      
       Бандит с ножом из-за угла?
       Опасно, но зато не скучно!
       И пусть весь этот мир дотла
       Сгорит попарно и поштучно,
       И пусть отступится Алла,
       Ты ж делай все свои дела,
       Так, словно всё благополучно.
      
       1972.
      
      
      
       С ПОДСТРОЧНИКОВ
       ГИМН из РИГВЕДЫ
      
       И того, чего нет, не было, и не было того, что есть,
       Ни воздуха, ни вечного неба, ни понятий ТАМ или ЗДЕСЬ.
       Было только само движенье, безначально туда и сюда,
       Было только тьмы напряженье, и - глубже глубин - вода.
      
       Ни смерти, ни бессмертия не было, как не было ни ночи, ни дня:
       Только, не задевавшее неба, единое дыханье огня.
       Ибо мрак во мраке таился, В пучине безвидных вод,
       И вот из огня явился мир жизни в безднах пустот.
      
       Кто владеет тайной рожденья? Кто в силах, силою слов
       Представить нам ход сотворенья сотворивших миры богов,
       Что себя же создали сами?
       Кто на это найдёт ответ?
       Даже Тот, Кто свыше следит за мирами,
       Может быть знает, а может - нет.
      
      
       Экклезиаст
       ( Пролог)
      
       Всё - суета и дым пустой,
       Суета сует, и дым,
       Ну что человеку толку от той
       Суеты, и к чему труды?
       Поколенье придёт, поколенье уйдёт,
       А земля пребудет вовек,
       Солнце взойдет и снова зайдёт -
       Что пользы тебе, человек?
      
       И солнце к восходу вернётся опять
       И ветры, уйдя на Юг,
       Повернут на Север, чтобы свершать
       Новый и новый круг.
       Так возвращается ветер всегда,
       На свои же круги, как заря,
       И не переполнив морей, вода,
       Бесконечно течёт в моря,
      
       И возвращаются реки к истокам
       Чтоб снова к морю лететь,
       И возвращаются реки к истокам:
       Что было, то будет и впредь.
       И не насытится виденным зренье,
       И услышанным - слух,
       Вот постоянное коловращенье
       Ветра с юга - на юг.
      
       Всего никому не пересказать,
       На всё не найти ответ,
       И то что было, то будет опять,
       И под солнцем нового нет.
      
       Бывает, о чем-нибудь скажут вдруг:
       "Вот это, вроде бы ново".
       Но нет! Это время свершило круг
       Путями прежних веков. Но -
       Не останется память потомкам твоим,
       Будет полон их век суетой.
       Ибо память о прежнем - суета и дым,
       И грядущее - дым пустой.
      
      
       МЕРАНИ
       Из Н. Бараташвили.
      
       Скачет гордый конь без дорог и троп, и дрожит земля
       Черный ворон мне что-то каркает, взором ночь сверля
       Мчись, Мерани, мчись, пусть летят назад кручи горные,
       Чтобы встречный вихрь уносил мои думы чёрные.
      
       Рассекай ветра, разрезай волну,
       неизбывно твоё стремление,
       Торопись, мой конь,
       облегчи моё сердце полное нетерпения!
       Мчись и в дождь и в зной конь крылатый мой
       Сквозь грозу меня мчи без жалости,
       Не щади меня, знай, что всадник твой
       и не думает об усталости!
      
       Пусть навек отчизну покину я, и родных моих и друзей,
       Пусть вовек не дано услышать мне тихий голос любви моей,
       Где застигнет ночь, там рассвет найду,
       там и будет страна моя,
       Только звёздам, моим попутчикам, тайну сердца доверю я.
      
       Стон души моей, прах любви моей вал морской возьмёт,
       Да неистовый и немыслимый твой ночной полёт!
       Мчись, Мерани, мчись, пусть летят назад кручи горные,
       Чтобы встречный вихрь уносил мои думы чёрные!
      
       Пусть не будет моей могилы в той стране, что я звал родной;
       Пусть любимая не уронит слёзы скорби на камень мой,
       Черный ворон мне яму выроет в чистом поле в земле чужой,
       Разметут мой прах ветры буйные и расплачутся надо мной.
      
       Обречённой души стремление понапрасну не пропадёт -
       Ведь тропу, что тобой протоптана, незнакомый собрат найдёт,
       Нам вослед он по ней промчится, скорбный путь повторяя мой,
       Чтоб скакун бесстрашный пронёс его, и вознёс его над судьбой!
      
       Мчись, мой гордый конь, без дорог и троп , в непроглядной мгле,
       Взором ночь сверля, что-то каркает чёрный ворон мне...
       Мчись, Мерани, мчись, пусть летят назад кручи горные
       Чтобы встречный вихрь уносил мои думы чёрные.
      
       Казис Брадунас
       (Литва - США)
       КРЕСТОВЫЙ ХОЛМ
       1.
       Зачем оголили Крестовый холм,
       Кресты изрубили вы?
       Рассветом забрызган холодный холм
       На середине Литвы.
      
       Так пусть задубеют ваши сердца,
       И руки отсохнут у вас,
       И камни встанут у вас на пути,
       Как в самый последний час!
       Сплетутся реки петлями змей,
       И солнце в зените замрёт,
       Леса превратятся в снопы огней,
       А слёзы людские в лёд.
      
       История вытащит свой топор -
       Вот тут и вспомните вы,
       Как наступал ваш кирзовый сапог
       На крест посреди Литвы!
      
       2
       Сибирской мерзлотой закованы кресты,
       В песках пустынь кресты чернеют от загара,
       Прибежище крестов - альпийские мосты,
       Шотландские холмы и берег Ниагары...
      
       И степь канадская и маленький атолл,
       И австралийский буш... Повсюду их немало,
       И там, в самой Литве, где онемел костёл,
       Крестов литовских речь ещё не отзвучала:
      
       Холсты Чурлёниса мерцают в полутьме,
       Созвездие Стрельца играет тетивою,
       И солнечная ночь противится зиме,
       И жемайтийские кресты над головою.
      
       В любом конце земли мы слышим их слова,
       О да, бессилен дух, бессильно сердце тоже, -
       Но голосом крестов к нам вопиёт Литва,
       И горек слух души, и зол мороз по коже!
      
       3.
       Не рубины в короне,
       Не брызги вина -
       На крестовом Холме
       Ты распята, страна.
       И давно поделили
       Одежду твою,
       И в куски изрубили
       Надежду твою.
       На Крестовом Холме -
       Тишина, пустота,
       Но листвой покрывается
       Пень от креста...
      
       -----------
      
       Байли Шахир
       ( Туркменски классик)
      
       ОДНАЖДЫ
       Байли Шахир
      
       туркмения
      
      
       ОДНАЖДЫ
      
       О беззаботности забудь: -
       Самум ее сорвет однажды.
       Познай себя, меняя путь
       Не то шайтан придет однажды.
      
       Молясь не опускай лица,
       Щитом своим считай Творца,
       Но если нет грехам конца -
       Ад грешника возьмет однажды.
      
       Блажен ты, если сделать смог
       Так, что всегда с тобою Бог:
       Душа, что нам дана в залог,
       Покинув труп, уйдет однажды.
      
       Умолкнет бренной речи звук,
       Замрут,движенья ног и рук
       И чудо совершится вдруг:
       Гордыня гор падет однажды!
      
       Кругами ходят времена.
       Но вот - земля сотрясена,
       И океанская волна
       На берег вспять пойдет однажды.
      
       Кто злые замыслы таит,
       Тех и в тоске могильных плит
       Гнев неподкупный обличит
       И все дела зачтет однажды.
      
       Завистник на земле силён
       Но в ад низвергнут будет он,
       Ростовщика же скорпион
       В единый миг убьет однажды.
      
       Сотри хребты с лица земли,
       Мой взор землею застели,
       Но будут жить слова Байли,
       Для всех, кто их прочтет однажды.
      
      
      
      
       Алексис Раннит (Эстония-США)
       Композитору
       О, не обрывай эту тему для множества тем,
       Пусть лучше застынет мелодия гладким кристаллом,
       Сквозная единая звонкая нота - затем,
       Что чистой воды бриллиант не глядится усталым.
      
       Не всё ли равно, что за пламя прожгло эту ночь,
       Не всё ли равно, что за пламя зарю поглотило?
       Не верь ненадёжным огням, улетающим в ночь,
       Верь только холодному блеску ночного светила,
       Который, не ведая тени пронижет алмаз...
      
       Живописец
       Глубже лака малинового
       Ржавые полутона.
       Только в размытых линиях
       Нежность вещей видна.
      
       Багровые сумерки стыли
       Отвеку в крови моей,
       Мой уголь вечерний пылен,
       И мрачен отсвет кистей,
       А птицы...
       Причём тут птицы?
       Они не поют...
       Longissimus dies
       Этот день,
       Похожий на яблоко
       Круглый от нежности взгляда.
      
       Круглый
       В круговой поруке молчащих деревьев.
       И в шелесте слов...
      
      
       Виолончелист
       ...И контрабас устал.
       И флейты плыли
       К тебе последним, еле слышным, свистом.
       Всплакнула тускло скрипка,
       Так, словно соловей уснул на полуноте.
       Но одиноко
       Стремилось к небесам крыло виолончели...
      
       Любовь
       Пьём под пальмой надежды
       Вино прозрачного солнца,
       Две пары губ и одна душа -
       Частица того, чего не найти.
      
       И ломаются крылья пальмы
       В чёрном зеркале счастья...
      
       На берегах Лесбоса
       В сумерках летних стою на песчаной косе над волнами,
       Волны устали шуметь: силу теряет Борей.
       Тени от дюн и кустов расползаются, тянутся к морю.
       Тонет никчёмный закат в оторопелой воде.
       И в безвоздушной дали, нарастая как чёрная лава,
       Новой печали поток рушит строптивость мою:
       Нет ни Сампо ни Сафо, лишь ветр-чернокнижник за мысом
       Слушает, как я пою вечную песню без слов.
      
       Секст Проперций
       Жёлтое платье Кинтии.
       И сердце моё
       Мрачнее, чем жёлтая охра песков.
       ROMA - AMOR
      
       Отползают большие и синие
       Кем-то вылепленные лунные тени
       В россыпь шершавых кристаллов
       В серую ночь.
       Темные, темные пинии
       Смотрят как ты
       Рядом со мной семенишь
       Смеющимися шажками,
       Но не слышат, как нашёптывают пальцы твои
       Что-то нежное и бесстыдно-нетерпеливое
       Моей ладони.
      
       И вдруг
       Огромные капли дождя
       Обрываются звоном стеклянных фанфар.
      
       Кипр
       Подтверждает и зимний пронзительный шквал,
       И художник - стрелок проворный,
       И Кипрских скал тёмно-рыжий оскал:
       Содержанье - лишь крошки от Формы!
      
       У поворота реки.
       У поворота реки в жидком тумане
       В последней растворяющейся минуте ночи,
       Моя старая мать стирает бельё.
       Такой в последний раз вижу её.
      
       Сквозь водянистый рассвет
       Ионийские скалы выплывают из ночи.
       И с этой молочной предутренней тишиной
       Сливается контур её фигуры.
      
       Свет, как зовут тебя в этот странный миг,
       Когда инеем ты застываешь на струнах кифары?
       Как зовут тебя, моя мать?
      
       Серые тени олив и зимний туман
       Над островом Одиссея...
      
      
       МОРСКАЯ СТИХИЯ.
      
       Даль морская, Амфитрида, вновь твой верный раб
       Пред тобой на кромке мира жалок, наг и слаб!
       Я к тебе тянусь, богиня, и в земной тоске
       Округленно дышат губы рыбой на песке.
      
       Ты взмахнула пенной шалью, погнала ко мне
       Волн звенящие спирали в белой тишине.
       Белым кружевом хлестнула, властно позвала,
       Повязала, затянула, вознесла, спасла...
       Вознесенье ли, паденье - о, не всё ль равно,
       То ли облачко коснётся, то ли злое дно?
       Ускользнёт из-под ладони словно грудь, волна,
       Расцветёт, как жёлтый трольюс, над тобой луна,
       И лучей тугие струны вертикально в ряд
       Под смычками белых гребней глухо зазвенят.
      
       Кто настроил эту скрипку, выбрал цвет струны,
       Рассчитал орнамент пены, кривизну волны?
       Кто нашел живые ноты, создал верность мер,
       Претворяя Хаос в Космос музыкою сфер?
       Кто, когда расчислил пульсы звездных маяков,
       Взлёты чаек, шорох ветра, шёпоты песков?
      
       Да, в начале было Слово... Или, прежде слов,
       РИТМ - предвечная основа смыслов и миров?
      
       Под лучами лунных ритмов над водой горит
       Косный, мёртвый камень-хаос, чёрный диорит.
       Ритм волны меняет форму неподвижных скал,
       И растёт из водной пыли в семь цветов кристалл.
      
       Совершенство зыбких линий, море, - твой урок!
       Ритм - предвечная Основа. Слово. Нота. Рок.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       Hic Jacit - " здесь лежит " (лат.)
       Тимон Афинский - философ-скептик (род. в 279 г. до нашей эры, прожил примерно до 90 лет). Автор множества прозаических и стихотворных произведений.
      
       Сумах - кустарниковое растение часто встречающееся в Новой Англии, а в России - на Кавказе.
       Фонарь из тыквы - необходимый атрибут народного американского праздника Халоуин, накануне Дня всех святых (31 октября).
       Праздник в США в память поселенцев из Англии, высадившихся на американском берегу возле нынешнего Плимута в 1620 году с корабля "Майский Цветок"
       Паранг - рождественская музыка на Антильских островах. Корни ее в испанских рождественских песнях.
       Chantwell - запевала в хоре на Антильских островах.
       Старинные французские танцы, которым туземное население научилось у креолов.
       Скрытая цитата из Библии "Пусть отсохнет моя десница, если забуду тебя, Иерусалим"
       Тимон Афинский - см. прим. 2
       Иов - герой библейской "Книги Иова", которому, чтобы испытать его верность, Бог послал неисчислимые страдания
       Харматтан - иссушающий ветер в Сахаре, дует с суши на море с декабря по март.
       Имеются в виду последние строки стихотворения "Пьяный корабль"
       nada (испанск.) - ничто.
       Патуа - местные наречия во многих районах Франции и в колониях.
       Калебасы - высушенные пустые тыквы, служат и сосудами, и музыкальными инструментами.
       А. Мачадо - испанский поэт (1875 -1939)
       Йоруба - многочисленные племена в Западной Африке. Оттуда было завезено большинство рабов на Антильские острова.
       Кавдорский тан - шекспировский Макбет.
       Перифраз из Апокалипсиса.
       Йейтс У.Б. - крупнейший ирландский поэт ХХ века (1865-1939). Лауреат Нобелевской премии 1923 г. "Щедрость Швеции" - название его Нобелевской лекции. Одно из его самых известных стихотворений называется "Дикие лебеди в Куле".
       Фрегат - здесь морская птица, размерами не уступающая альбатросу.
       Авгуры - жрецы в древнем Риме, гадавшие о будущем по птичьим внутренностям.
       Cinquecento (итал.) - шестнадцатый век, расцвет позднего итальянского Возрождения.
       Вапоретто - речной трамвай в Венеции.
       Монтале Э. (1896-1981) - итальянский поэт, лауреат нобелевской премии 1975 года.
       Квазимодо С. ( 1901- 1968) - итальянский поэт лауреат нобелевской премии 1959 года.
       Всё это стихотворение - реминисценция из трагедии Софокла "Эдип в Колоне". Антигона - дочь Эдипа.
       Молдау - немецкое название Влтавы. Л. Фюрнберг - родился и жил в Праге до начала Второй мировой войны
      
       .
    Бахтияр Суреддин (псвевдоним Бахтияр Абадани) 1927- Абадан (Иран) - 2001 Майами,(США) Иранский поэт. Эмигрант из шахского Ирана ( 1945) До 1960 года прожил в СССР. Учился на иранском отделении вост. Ф-та ЛГУ (1948-1953) Позднее вернулся в Иран, но прожив там в хоменийские времена около года окончательно переселился в США.
      
       С научного подстрочника Т. Елизаренковой.
       Пролог книги "Экклезиаст" (3-й век до Р.Х) написан в подлиннике стихами, а всё дальнейшее - прозой. Перевод сделан с русского издания Библии 1973 г. Брюссель.
       Подстрочник и редактура Константина Гамсахурдиа.
       Подстрочник Г.Гаутиса
       Сампо - мельница счастья из "Калевалы"
       Трольюс (купальница) национальный эстонский цветок.
      
      
      
      
       605
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Бетаки Василий Павлович ( vbetaki@gmail.com)
  • Обновлено: 17/02/2009. 259k. Статистика.
  • Статья: Поэзия
  • Оценка: 8.05*7  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.